После отъезда Маргарет и ее мальчика-любовника, как Джилл мысленно его теперь называла, она обнаружила у себя симптомы болезни, которую, опять же мысленно, именовала ПТСМ — то есть «посттравматический синдром Маргарет». Господи, здесь все было пропитано ими! Ей понадобилось несколько дней, чтобы справиться с собой, и еще несколько — чтобы заставить себя войти в спальню любовников и сменить «заразное» постельное белье. Маргарет, как подобает воспитанной гостье, оставила комнату в идеальном порядке. Ненавистные простыни и наволочки были сложены аккуратной стопкой на краю кровати, силуэты четырех оголенных подушек смутно угадывались под безупречно расправленными одеялами и шелковым покрывалом. Воздух в комнате был по-прежнему напоен мускусным запахом сухих лепестков и ароматом распустившихся свежих роз. Когда Джилл открыла дверь, впустив внутрь легкий сквознячок, они сбросили свои уже тронутые увяданием лепестки, и те беспорядочно рассыпались по туалетному столику. «Пейзаж после любви», — подумала Джилл, подошла к окну и распахнула створку, чтобы изгнать связанные с этой комнатой видения, все еще владевшие ее умом и сердцем. Глицинии раскрылись навстречу дневному свету. Джилл легла на кровать и плакала, плакала, плакала.
Поплакав, она собрала грязное белье. После отъезда любовников Джилл держала комнату на замке, пока ее домработница не начала вести себя так, словно заподозрила, что хозяйка прячет в ней Грейс Пул.[56] Далее избегать того, чтобы открыть комнату, было невозможно, хотя это причиняло Джилл щемящую боль. Отдавая себе отчет в том, что выглядит со стороны ненормальной, она несла белье, как весталка несет облачение божества, — на вытянутых руках, выпрямив спину, будто священнодействовала. Остановившись на лестнице, женщина уткнулась носом в мягкий шелковый ком, и ей показалось, что она ощущает запах желания и восторга, хранившийся в складках белья.
Когда Маргарет позвонила ей через день или два после отъезда, Джилл на все ее «Ну, что ты думаешь?» и «Спасибо за гостеприимство» отвечала, как могла, приветливо, но постаралась под благовидным предлогом поскорее повесить трубку. Подспудно она испытывала гнетущее ощущение, что мир вокруг нее никогда уже не будет таким, как прежде. Все изменилось — и Маргарет, и Дэвид, и семейный очаг, и — вот это уж точно — ее долгий роман с овощеводством. Она велела Сидни в преддверии огородной страды нанять дополнительную рабочую силу, а сама обосновалась в доме: бесцельно слонялась по комнатам, читала журналы и принимала бесконечные ароматизированные ванны, что бы убить время. Этим непривычным для нее занятиям Джилл предавалась несколько дней — хотя ей казалось, что гораздо дольше, — когда однажды днем Дэвид неожиданно вернулся с работы со страшной зубной болью, драматически грозившей разрешиться абсцессом. Он просунул голову с отечным, искаженным страданием лицом в дверь ванной комнаты, и его опухшие глаза исполнились нескрываемого изумления при виде жены, которая под любовные песни Кола Портера[57] по самую шею утопала в пене, источавшей аромат лавандового масла.
Пристыженная тем, что истерзанный болью муж застал ее средь бела дня за подобным занятием, Джилл в душе ему же не могла этого простить. Выбираясь из своего изысканного пенного кокона, чтобы принести ему гвоздичное масло и аспирин, она почувствовала, что ниточка ее привязанности к нему безвозвратно оборвалась.
— Что ты там делаешь, черт возьми? — брюзжал Дэвид, нетерпеливо топчась у нее за спиной, пока она искала нужные снадобья.
— Катаюсь на велосипеде, разве сам не видишь? — огрызнулась она и от раздражения вылила на ватный тампон гораздо больше масла, чем требовалось, отчего мышцы рта у него потеряли чувствительность на несколько часов. — Некоторым мужчинам, — съязвила Джилл, одевшись и приготовив чай, который он не мог пить, потому что тот пах гвоздикой, — показалось бы очень волнующим неожиданно прийти домой в четыре часа дня и застать жену обнаженной.
— А некоторым, — прошамкал он одеревеневшими губами, — подозрительным.
Джилл оживилась:
— Вот как? Ты тоже нашел это подозрительным?
— Я — нет, — заверил он, отважно пытаясь улыбнуться, превозмогая боль.
Позднее, когда аспирин и антибиотики, которые Дэвид купил по дороге, начали действовать, Джилл принесла ему приличную порцию виски. Он отказался, сославшись на то, что алкоголь и лекарства несовместимы, поэтому она выпила виски сама.
— Вообще-то, знаешь, в деревне некоторые женщины порой заводят романы. Они скучают и поэтому… поглядывают по сторонам.
— Некоторые — да, — согласился он, не поднимая головы от кроссворда и поглаживая ладонью больную щеку, — только не ты.
— Почему это — не я? — Джилл добавила себе виски.
— Потому что ты не скучаешь. Совсем наоборот, слава Богу.
— Откуда ты знаешь?
— Ты же сама всегда говоришь, что по горло занята — просто с ног валишься от бесконечных дел. — Он заполнил несколько клеточек.
Джилл хотелось вылить виски ему на газету, но вместо этого она опять выпила.
— Быть занятой не значит не скучать.
— Геллеспонт! — крикнул он, победно отшвыривая газету. — Зубы зубами, а кроссворд я решил полностью! — И улыбнулся, но из-за перекошенности лица улыбка получилась жутковатая.
— Не будь таким самонадеянным, — презрительно посоветовала Джилл. — Для меня не все еще потеряно. Посмотри на Маргарет…
Он похлопал по дивану, приглашая жену сесть рядом, и протянул руку. Знакомый жест, от которого у нее одно временно сладко сжалось сердце и захотелось чем-нибудь в него запустить.
— Или сюда, сядь.
— Теперь, когда ты покончил с кроссвордом, — сядь?
— Именно.
Она села. Может, прикосновение мужа утешит ее? Он попытался забрать у нее стакан, но она держалась за него, как ребенок за конфету.
— Ни для кого в этом доме ничто еще не потеряно, — ласково сказал Дэвид. — И несмотря на зубную боль, я заметил, как ты выглядела, когда вылезала из ванны. Совсем неплохо.
У Джилл появилось пакостное ощущение, что с ней разговаривают, как с морковкой. Точно также, когда она, проверяя спелость, выдергивала из земли морковный хвостик: «Совсем неплохо». Да, она чувствовала себя так, будто ее разглядывают, бестрепетной рукой ухватив за юную зеленую ботву.
— Мне показалось, тетушка Маргарет прекрасно выглядит, — сказала она, пальцем чертя круги на колене. — Ты не находишь?
Он притянул Джилл к себе, обнял за плечи, так что ее голова легла ему на грудь, и произнес:
— Влюбленную женщину узнаёшь безошибочно. Она так осветится. Словно скинула десяток лет. Ты заметила, как она демонстрировала ноги?
Джилл дернулась как ужаленная, головой ударив Дэвида прямо в распухшую щеку.
— Мать твою, черт, черт!!! — завопил он, отодвигаясь и нежно прикрывая щеку ладонью. Потом, постанывая, начал раскачиваться взад-вперед.
— О Господи! Прости! — запричитала Джилл, в глубине души, однако, испытывая мстительное удовлетворение.
Он встал и допил виски из ее стакана.
— Будешь ужинать? — спросила она, глядя на часы. Было почти шесть. Для себя она бы готовить не стала, поэтому обрадовалась, когда Дэвид, пробубнив, что сейчас уж точно не будет, улегся смотреть телевизор и ожидать, чтобы таблетки сделали свое дело.
«Чтоб тебе пусто было», — думала она, направляясь к себе в кабинет без определенной цели и осознавая, что слегка надралась. Демонстрировала ноги. Разве она их демонстрировала? Ах да, конечно… И еще, когда сидела на ковре возле своего мальчика-любовника, вытягивала их и трогала его кончиками пальцев. Вызывающе, чертовски вызывающе, прямо как школьница. И без конца цитировала римских поэтов, а он то и дело вставлял какие-нибудь словечки, прямо Ромео и Джульетта, будь они неладны. Обмен взглядами через стол, прикосновения при любом удобном случае, только им понятные шутки!.. Джилл схватила лежавший на столе каталог семян, но не удержала — он с громким стуком упал на пол вместе с кучей каких-то разлетевшихся бумаг. В знак индивидуального протеста она бы оставила этот беспорядок без внимания, если бы не открытка, на которую случайно упал взгляд. Она наклонилась, подняла ее и обрадовалась: неужели голодному наконец ниспослана манна небесная? Ее приглашали на праздник по случаю открытия магазина натуральных сельскохозяйственных продуктов — там, за горой, далеко. Открытие было назначено на сегодня, на половину седьмого, а сейчас немногим больше шести. Но еще не поздно прыгнуть в машину, оставить Дэвида с его распухшей щекой торчать перед телевизором и поехать развлечься, пусть даже всего лишь на сельскую ярмарку.
Джилл метнулась наверх и схватила щипцы для завивки волос. Дэвид, уже в пижаме полулежавший на подушках, удивился:
— Щипцы?
Она в тон ему отозвалась:
— Пижама?
Потом достала из шкафа длинное белое платье с юбкой в складку, о котором Дэвид как-то сказал, что в нем она похожа на беженку из фильма Форстера. «Почему бы нет?» — подумала она, смазывая под мышками дезодорантом. С буйными кудрями на голове и розовым шарфом, обмотанным вокруг бедер, она показалась себе женщиной, ну, если еще и не похожей на Хелену Бонэм-Картер,[58] то по крайней мере такой, которая со временем может стать на нее похожей.
Езда за рулем давала чувство свободы. Дорога была пуста, за полями зеленых злаков и мертвенно-желтого рапса можно было срезать угол — она знала где. Там и сям вдоль заборов и посреди колышущихся от ветра, залитых солнцем полей алели, словно капли крови, тюльпаны. Воздух был на удивление теплым. Или ей так казалось из-за тики? Джилл отметила, что до плеч руки у нее загорели, как у здоровой крестьянки, но выше оставались молочно-белыми. Верный признак полевода. Джилл включила радио, однако из-за рельефа звук искажали помехи. Не важно, все равно передавали какую-то средневековую погребальную песнь. А ей хотелось послушать «Энигму» Элгара.[59] Немного слащавая, как все хорошие штампы, но очень красивая мелодия. Однако в машине нашлась только запись оратории «Сновидение Геронтиуса». Ладно, сойдет. Она прокрутила пленку до сцены сентиментального прощания Доброго Ангела с Геронтиусом перед его вступлением в чистилище. Слушая ее, Джилл чуть не зарыдала, но сдержалась, чтобы не размазать тушь. Она снова чувствовала себя полной жизни и целеустремленной, как девочка. Белое платье соответствовало этому ощущению. Под взмывающий ввысь напев Ангела она посмотрела вниз и улыбнулась: никогда еще она не повязывала шарф на бедра. Ну и ну. А почему бы, собственно, нет? Надо же с чего-нибудь начинать.
Первым, кого она увидела по приезде, был Сидни Верни. Он стоял посреди большого, оформленного в нарочито фольклорном стиле помещения, раньше представлявшего собой огромный сарай. Со стропил свисали пучки сушеных трав, свиные окорока и невозможно декоративные косички белого лука и розового чеснока. Разукрашенные по случаю торжества телеги с самыми разными старомодно-шишковатыми овощами словно бы жеманно упрекали чистенькую белую экспозицию живых йогуртов, масла и сыров за ее рефрижераторный вид. Если уж речь зашла о натуральных продуктах, то чем они шишковатее, тем лучше для поставщиков, скрывая улыбку, подумала Джилл. Взяв из красивого деревянного короба сушеный абрикос, начала жевать его, направляясь к Сидни. Заметив ее приближение, он тут же отвел взгляд, успев, однако, стрельнуть глазами в розовый шарф. Джилл весьма рискованно раскачивала бедрами, притворяясь, будто обходит какие-то препятствия. На самом же деле она просто испытывала себя, как девочка, впервые осознавшая свою привлекательность. И также как девочке, впервые попробовавшей спиртное, ей хотелось выпить еще. Пусть Сидни и не Меллорс — для начала сойдет.
— Что это такое? — спросила она, подозрительно принюхиваясь к густой темной жидкости у него в стакане.
— Настоящий сидр, — как всегда лаконично, ответил он. — Говорят.
— Кто говорит?
— Они… — Он махнул зажатой в руке трубкой в направлении группы людей, собравшихся вокруг телеги на гигантских колесах. За их затылками Джилл сумела разглядеть двух симпатичных улыбчивых молочниц, угощавших публику чем-то из огромных бидонов. Люди пили это что-то с явным удовольствием. А сидевшая на другом конце телеги еще одна девушка со щечками-яблочками нарезала ломтями желтый английский сыр. Все были чрезвычайно довольны, и кругом царил здоровый дух, который всегда сопровождает бесплатную раздачу продуктов и напитков. Джилл порадовалась, что приехала сюда и участвует в празднике. Все лучше, чем прозябать дома с человеком, который в настоящее время сам больше похож на картофелину.
— Ну и как? — проявила она заинтересованность, хотя сидр никогда не был ее напитком.
— Вкусно, — односложно ответил Сидни и сделал глоток в подтверждение.
— Пойду тоже возьму. А как тебе нравится место?
Он медленно обвел взглядом стропила, тележки и плодовое изобилие.
— Красиво. — Кивнул и принялся сосать трубку. — Не сомневаюсь, что дело у них пойдет.
— А где они?
— Кто?
— Хозяева.
— Где-то здесь. — Он опять неопределенно махнул трубкой, а потом уточнил: — Вон миссис. В голубом…
Джилл повернулась туда, куда указывала трубка, и увидела пухлую круглолицую улыбающуюся женщину в васильковом платье от Лоры Эшли.[60] Ее руки, выглядывавшие из-под пышных рукавов-фонариков, были крепкими и загорелыми до плеч, а пышущее здоровьем лицо, сиявшее так, словно его выскоблили, — добрым. К ней Джилл подходить не стала, сегодня она не желала иметь ничего общего с женщинами, занимающимися оптовыми закупками. В последнее время она была сыта по горло общением с такими особами, хватит. Прокладывая себе дорогу к телеге с сидром, Джилл озиралась по сторонам, чтобы вовремя заметить знакомых, но никого, слава Богу, не было видно. Только Питер Пайпер из местной газеты. Его она тоже старательно обогнула — не хотелось общаться, потому что лицо у него уже прилично побагровело. В другой раз она, может, и поболтала бы с ним, но сегодня рассчитывала на приключение. Какое у него все-таки глупое имя.[61] Улыбнувшись, она пообещала себе, что, если он к ней подойдет, она ему это наконец скажет.
Джилл протянула руку, и улыбчивая молочница вложила в нее стакан, Джилл протянула другую, и в ней тут же оказался кусок сыра.
— Хлеб — вон там, — указала подательница сыра с несколько уже потускневшей улыбкой. Неудивительно. В здешних краях, если уж что-то раздают бесплатно, можно не сомневаться: местные жители не уйдут, пока не подберут все. Вероятно, это следствие многовекового правления южан, выдоивших Север до последней капли.
Джилл направилась к хлебному столу, надо было чем-нибудь заесть сыр: он оказался таким острым, что во рту горело. Дэвид любит такой. Она незаметно положила надкусанный кусок на край сырной телеги, надеясь, что никто этого не заметит, и по дороге взяла стакан сидра — промыть горло.
Но сидр оказался еще хуже. Будучи во хмелю и от этого несколько излишне раскрепощенной, Джилл с детской непосредственностью скорчила гримасу, сказала: «Бр-р!» — и собиралась уже было поставить стакан, как вдруг услышала рядом голос:
— Вам не понравился ни наш сыр, ни наш сидр. Что же вы любите?
Должно быть, это был хозяин — нечто командно-хозяйское слышалось в слове «наш».
Джилл подняла голову.
Мужчина улыбался ей чуть сардонической улыбкой. Волосы с проседью, очень прямая спина, военная выправка. Деревенская клетчатая рубашка, галстук из шнурка. На щеке прямо под левым глазом — небольшой шрам, грубоватая бледная веснушчатая кожа и глаза цвета морской волны под пушистыми рыжеватыми ресницами. Не ее тип. От улыбки шрам преломился крышечкой. Джилл почувствовала, как краснеет, — из-за сыра со следами ее зубов, укоризненно лежавшего там, где она его оставила, из-за нескромной критики в адрес сидра, которую себе позволила. Она опустила, потом снова подняла глаза. О чем он ее спросил, она уже забыла и сделала вид, что не расслышала:
— Что?
Улыбка на лице мужчины стала шире.
— Я спросил, что вы любите, если вам не нравится сидр.
— Шампанское, — беззаботно ответила она, полагая, что мужчина ее все равно не знает, а скоро она отсюда улизнет.
— Меня это не удивляет, — неожиданно мягко отозвался он.
Джилл слегка отодвинулась.
— А кого удивляет? — Ее голос прозвучал напряжен по-механически, как у плохой актрисы. Она поднесла стакан ко рту и отпила еще глоток отвратительного пойла. — Становится вкуснее, — солгала она как можно любезнее и хотела добавить что-нибудь насчет мероприятия вообще, как вдруг неожиданно для самой себя с горячностью выпалила: — А почему вы не приехали и не познакомились с нашей продукцией?
— А вы кто? — быстро спросил он. Она представилась.
Незнакомец забрал у нее стакан, поставил и взял ее под локоть.
— Давайте на минутку пройдем в контору.
Ни в коем случае, мелькнуло у нее в голове. Она деликатно высвободила локоть и ответила:
— Мне пора ехать.
Облокотившись на край телеги, скрестив руки на груди, приняв вальяжно-расслабленную позу и не обращая никакого внимания на окружавшую их толпу людей, он объяснил:
— Причина заключается в том, что мы провели на карте линию, которую решили не переступать.
— Немного напоминает суждения Медвежонка Руперта, — вырвалось у Джилл, и она тут же пожалела, что упомянула семейную шутку.
Он рассмеялся, шрам совсем исчез в морщинке.
— Медвежонка Руперта?
— Да так, ерунда. У нас в семье так говорят, когда имеют в виду, что взрослый человек ведет себя как ребенок.
— Судя по вашему «бр-р» и гримасе, которую вы скорчили, когда попробовали мой сидр, ребенку лет восемь.
Это наглость.
— Тем не менее, — для убедительности Джилл ткнула пальцем в борт телеги, — ограничивать себя какими-то произвольными линиями неразумно, это едва ли свидетельствует о хорошем деловом чутье!
— В противном случае мы бы дошли до того, что стали бы закупать картошку аж в Дунрее. Надо же где-то поставить предел.
Она, сама того не желая, хихикнула:
— Лучистая картошка.
Мужчина с недоумением приподнял бровь.
— В Дунрее находится атомная электростанция, — пояснила она.
— Я сказал это просто для примера, — возразил он, подобравшись, и Джилл заметила, что взгляд его стал менее приветливым.
— Так или иначе, мне пора ехать. Мой муж болен.
Мужчина огляделся по сторонам:
— Ваш муж здесь?
Джилл не смогла сдержать смеха. Представить себе, что Дэвид, с распухшей щекой, в пижаме, разгуливает по этой деревенской ярмарке, было действительно забавно.
— Нет, — сказала она, — мой бизнес его мало интересует. К тому же у него болит зуб. — Опять невольно хихикнула и смущенно прикрыла рот рукой.
— Значит, это ваш бизнес?
— Да, — сказала она, пригвождая его, как надеялась, уничтожающим взглядом. — Мой. Только мой! — Черт, такой капризный тон и вовсе уж пристал разве что трехлетнему ребенку. — Мне нужно идти.
— Ну, тогда мы могли бы поехать и… гм-м… посмотреть, что там у вас есть.
Джилл через плечо бросила взгляд на васильковую Лору Эшли, потом снова на мужчину. Их взгляды скрестились, в них промелькнуло нечто заговорщицкое.
Странным образом рядом вдруг оказался Сидни Берни, подошел взять еще сидра. Кивнув, он буркнул что-то, что Джилл истолковала как приветствие и извинение за беспокойство.
— Один из моих помощников, — торжественно представила его Джилл. — Не так ли, Сидни?
У Сидни был затравленный вид.
Рыжие брови поползли вверх, потом опустились на место.
— А вот вам, судя по всему, сидр понравился. Угощайтесь. — Хозяин жестом пригласил Сидни подойти поближе. — Джейн, налей-ка еще джентльмену.
Его интонация показалась Джилл настолько покровительственной, что захотелось чем-нибудь в него запустить. Этот тип вызывал у нее такие же эмоции, какие порой вызывал Дэвид. Она отошла от телеги, моля Бога, чтобы розовый шарф не слишком развевался на бедрах. Мужчина последовал за ней.
— Вы не представите меня своей жене, пока я не ушла? — с вызовом предложила она.
Он остановился, тоже бросил взгляд на васильковое платье и просто ответил:
— В другой раз. Сейчас она, кажется, очень занята.
— Джилл? — послышался голос у нее за спиной. Это был Питер Пайпер. — Джилл, а где Дэвид? Иди сюда, поговори с одиноким стариком-репортером. Что-нибудь присмотрела?
— Еще нет, — с улыбкой ответил за нее хозяин. — Но это можно исправить, если даму что-нибудь заинтересует. — Она ощутила, как мужчина чуть заметно сжал ей локоть. — Что ж, до свидания.
У Джилл екнуло сердце. Оглянувшись, она увидела, как человек в клетчатой рубашке, протискиваясь сквозь толпу, на миг обернулся и улыбнулся ей. Как непривлекательно выглядят седеющие рыжие волосы, отметила Джилл. По дороге домой у нее в голове вертелось: интересно, знает ли он римскую эротическую поэзию? Стал бы насмехаться над англосаксонскими именами? Глядя на прекрасные холмы, позолоченные заходящим солнцем, она чувствовала себя подавленной. Приключение! Разбежалась. Вместо этого завтра утром предстоит мучиться от похмелья.
Верити была не слишком любезна со своей Стеной в последнее время. Летом, когда дверь можно было держать открытой и кухню заполнял аромат кустарников, роз и душистого горошка, дело обстояло не так уж скверно. До самого начала осени все было ничего себе — она заканчивала сценарий, писала по заказу статьи «Удивительный мир массмедиа» и «Что произошло со всеми новыми писателями». Но когда сценарий и статьи были сданы, деньги положены в банк и образовалась куча свободного времени, она уже с ранних сумерек ощущала холодок приближающейся одинокой ночи. А с наступлением темноты впереди начинало призывно маячить северное сияние джина. И вместе с этим мерцающим свечением приходила пора длинных монологов, обращенных к тосканской пустоте.
— Ну, и куда же нам теперь себя девать, моя итальянская подружка? — допытывалась Верити, когда влажные дни августа сменились сентябрьским бабьим летом. Но, как бы ни прижималась она щекой, как бы ни гладила в тоске идеально ровную поверхность, та не предлагала никакого решения. В половине второго ночи мерцающее сияние добилось-таки своего: Верити напилась, но чувствовала себя по-прежнему безнадежно одинокой. До чертиков одинокой, как поведала она своей наперснице. И где же, в конце концов, Маргарет? Какой прок от нее как от родственно-одинокого существа, живущего на той же улице? Никакого. Абсо-черт-лютно никакого!..
— Ты ведь согласна, Стена, что она могла бы потратить несколько дней — даже неделю, — чтобы съездить со мной куда-нибудь? Так нет же. Какое там. Завела этого треклятого любовника, понимаешь, Стена, и сами теперь развлекаются. То туда съездят, то сюда, в выходные их днем с огнем не сыщешь — бешеная активность. Или кувыркаются в постели — когда я вижу, что у них в разгар дня задернуты шторы, я же понимаю, что… Не станет ведь она одна валяться в такое время в кровати. К тому же его машина стоит у дома. А я вот познакомилась на вечере радиостанции «Четвертый канал» с этим Хэрри, и он даже показался мне вполне ничего, пока после нескольких порций бренди не признался — слишком поздно, — что он деградирующий алкоголик… Как раз то, что мне нужно. Эх, что мне на самом деле нужно, так это чтобы в жизни моей повеяло чем-нибудь свежим и живым, что помогло бы мне самой очиститься, иначе — опять все по кругу. А когда я, между прочим, сказала Маргарет, что мы могли бы с ней вместе куда-нибудь съездить, она, старая кошелка, эдак жеманно ответила, что она бы, мол, с удовольствием, но, может быть, как-нибудь потом, потому что сейчас она собирается в Ним с этим хрычом, посмотреть на творение Нормана Фостера.[62] Знаешь, Стена, с таким же успехом она могла бы прийти сюда и посмотреть на тебя. А что, нет? Ты ведь такая совершенная на вид и вообще… А когда я ей говорю: «Но у тебя же полно времени, чтобы предпринять что-нибудь и со мной так же, как с этим паршивым красавчиком», — у нее начинают бегать глазки и она бормочет: «Да, может быть, вполне вероятно…» Вот и весь разговор.
Верити чувствовала себя жестоко преданной.
Крепко обняв напоследок Стену, она отошла от нее и вылила в мойку газированную воду. Она была уверена — подобного рода напиток может нанести серьезный урон ее внешнему виду и, следовательно, подорвать шансы. Но — шансы на что?
— Не нужны мне никакие шансы! Единственное, что мне нужно, так это чуточку дружеского участия в трудный момент жизни. И чтобы она не смотрела на часы каждые пять минут. — Верити изобразила Стене мимику подруги, она теперь нередко развлекает ее подобным образом. — «Мне нужно бежать, мы встречаемся с Оксфордом в семь», «нужно мчаться, у нас самолет в три часа», «не могу задерживаться, сейчас придет Оксфорд»…
«Ну погоди же, — мстительно думала Верити, — все это кончится слезами». Ей только хотелось, чтобы все кончилось слезами чуть поскорее… Она пнула ногой посудомоечную машину, которую разжаловала из друзей после того, как та отказалась последовать ее пьяному требованию выполнить полоскание в ускоренном темпе и, видимо от обиды, «прослезилась» прямо на пол. От пинка ноге стало больно, это принесло некоторое облегчение.
— Представь себе, Стена, она даже в кегли играет. Нет, ну ты подумай! В ее-то возрасте! А если бы мне пойти с ними и сыграть партию на троих? Нет, разрази меня гром, не хочу! Весь вечер исполнять роль кроткой дуэньи? Подавать ей эти поганые шары? Стена, ты мне скажи, она что, впадает в детство? Следующим номером, наверное, будет участие в оргиях, а потом от нее начнет попахивать экстази.
Через полчаса, когда стало очевидным, что Стене все уже порядком надоело, Верити улеглась было в постель, но тут же вскочила, вспомнив, что ничего не ела. Она снова спустилась в кухню и сделала себе сандвич из двух окаменевших ржаных хлебцев с кунжутом и всего, что нашлось в холодильнике, а именно половинки лимона и завалявшегося пакета пищевой добавки. Каким-то уголком сознания она находила это забавным, ей пришло в голову, что, доведись человеку долго жить вот так, как она, глядишь, он интуитивно изобрел бы новые наполнители для сандвичей. Пытаясь прожевать пикантную смесь, она думала, что это могло бы послужить занятной темой для статьи «Какие начинки для сандвичей втайне предпочитают звезды театра и кино?». В некоторых аспектах, отметила Верити, мозг продолжал неплохо функционировать. К черту, лучше подумать о предстоящем Рождестве, по крайней мере на этот праздник ее пригласили в гости. Осталось каких-нибудь полтора месяца. Там может случиться много всякого. А через семь недель — Новый год. При этой мысли она разразилась горючими слезами и принялась высасывать сердцевину лимона.
Нужно заранее условиться, как сделать так, чтобы мы обязательно смогли поговорить по телефону на Рождество. Что ты там поделываешь? Мы здесь живем одни, общаемся только друг с другом. Собираемся кататься на лыжах.
Почему бы тебе не приехать?
* * * * * * *
Если ты решилась и не нужно думать о последствиях, короткий отрезок времени можно заполнить огромным количеством занятий. Теперь я начала понимать, почему одинокие сердца так часто ищут спутника для путешествий. Что может быть приятнее, чем возможность с кем-нибудь разделить новые впечатления и увидеть в глазах компаньона отражение собственных чувств? А уж если это еще и заканчивается в постели, притом к взаимному удовольствию, можно считать, что удалось сорвать банк. Нам, несомненно, повезло: временный союз оказался гармоничным, потому что ни одному из нас не нужно было самоутверждаться, устанавливать долгосрочные правила и опасаться откровенно высказывать свои желания. Мадрид и Прадо, Ним и творение Нормана Фостера были восхитительны. Правда, «Выходные с загадочным убийством»,[63] предложенные мной, и несколько дней под парусом — его предложение — успеха не имели.
Еще одно преимущество гедонистического времяпрепровождения с частыми вылазками за город состояло в том, что оставалось мало времени для серьезных разговоров по душам — да и нужды в них особой не было. Однажды я все же спросила Саймона, расскажет ли он мне когда-нибудь о своей жене. Тот лишь пожал плечами и ответил — может быть. Больше я эту тему не затрагивала. Дождись момента истины, умеряла я свое любопытство, и вероятно, однажды она всплывет сама собой. А если не всплывет? Ну что ж, в конце концов, я ведь тоже не хотела, чтобы он ворошил мои скелеты в шкафу, так что компромисс был справедливым.
Учитывая временный характер наших отношений, я не жаждала знакомства с его друзьями и родственниками. Все, что мы делали, мы делали только вдвоем, если не считать возникавшей иногда незваной гостьи — Верити. Большую часть времени мы проводили у меня дома — в его квартире паковались вещи перед кардинальной переменой в жизни. Это, судя по всему, устраивало нас обоих. Обычно мы раза два встречались на неделе и вместе проводили выходные, хотя заранее ничего не планировали. Того особого ощущения веселого театра, какое испытали в «Поместье Марстона», в Хексеме и у Джилл с Дэвидом, нам больше пережить не довелось, но все равно было хорошо.
К тому времени когда на горизонте замаячило Рождество, я уже настроилась на мир и покой. Последнюю в этом году поездку мы предприняли в Брайтон, где провели два несуразных дня в отеле «Метрополь», пользующемся сомнительной славой адюльтерного рая — пристанища для тайных свиданий по выходным. В отличие от «Поместья Марстона», здесь, если вы, зарегистрировавшись под вымышленной фамилией, тут же не запирались в своем номере, на вас смотрели с явным подозрением. К тому времени мы уже были не так склонны при первой же возможности бросаться мять льняные простыни — было приятно вместе проводить время и задругами занятиями. Вероятность того, что в обозримом будущем мы станем просто добрыми друзьями, даже если нас будут разделять океаны и континенты, не казалась такой уж несбыточной, поэтому пребывание в скандальном отеле показалось нам еще более забавным и эксцентричным. Брайтон — идеальное место для грубых развлечений. Для этого там есть не только «Метрополь» с его непристойной репутацией, но и недавно превращенный в весьма своеобразный музей Королевский павильон.[64]
Оксфорд продемонстрировал незаурядные познания в области архитектурных стилей, обращая мое внимание на мелочи, которых без него я бы просто не заметила. Он показывал здания в неожиданных ракурсах, объяснял, для чего служат те или иные детали, которые я принимала за чисто декоративные. Он также прекрасно разбирался в мебели. В Павильоне, когда мы проходили через анфиладу комнат, ошеломленные и восхищенные обилием всякого старого хлама, я заинтересовалась простым, но прелестным на вид деревянным стулом, чуть ниже обычного. У него была наклонная спинка и длинное узкое сиденье.
— Отличный образец «дневной кровати», — весело предположила я.
— Ничего подобного. Этот стул служил мужчине для того, чтобы принимать любовницу сзади.
Женщина, стоявшая за нами, смущенно фыркнула, однако проявила повышенный интерес, склонившись над фривольным предметом обстановки и крепко держа за руку своего спутника. В те времена, когда еще только начинали встречаться, при виде подобного экспоната мы бы немедленно рванули в отель для проведения эксперимента. Теперь же мы двигались к развязке, причем, вопреки зловещему пророчеству Колина, спокойно, без бурных страстей.
После посещения Павильона, чтобы отдохнуть от всей этой исторической мишуры, мы отправились смотреть на море. Серое, рябое от бурунов, в холодном декабрьском свете оно выглядело сурово. Я заметила, что устремленный к горизонту взгляд Оксфорда стал отсутствующим. За последние две недели в нем произошла едва ощутимая перемена — словно он уже начал подстраиваться под будущее. На Новый год мы собирались поехать кататься на лыжах, дальнейших планов не строили. Видимо, начиная с этого момента наш роман стремительно покатится под уклон. Не успею я оглянуться, как Саймон уедет и вернется Саския. Всему свое время, как говорится, и свое место.
Большой ложкой дегтя в бочке меда, коей я собиралась себя ублажать по окончании романа, была Верити. Когда по время одной из встреч с Колином — мы иногда обедали вместе — я сказала ему, что Верити наверняка будет злорадствовать и читать нотации, он поразил меня одним из тех озарений, которые изредка посещают мужчин.
— Почему бы ей этого не позволить? Это могло бы пойти ей на пользу…
Вероятно, он прав, подумала я. Это может пойти ей на пользу. Однако я выбрала компромиссный вариант: если уж и позволять ей читать нотации, то только после того, как все действительно закончится. Иначе мне предстоит выслушивать ее кудахтанье несколько недель, а то и месяцев. Я спокойно поставлю ее в известность, когда Саймон благополучно уедет. И тогда ее причитания, вероятно, станут для меня желанным отвлечением в преддверии возвращения Саскии. Верити — большая мастерица реальных любовных связей, мне же — надеюсь — лучше удаются метафизические.
Как-то позвонил Фишер и попросил меня прийти к нему в контору с офортами Пикассо. Он говорил с таким лукавством и так таинственно, что все остальные мысли мгновенно вылетели у меня из головы.
— Я пригласил также Линду и Джулиуса. Ровно в одиннадцать. А потом мы с тобой где-нибудь пообедаем.
— Как ты думаешь, что он задумал? — спросила я Верити на следующее утро, когда мы пили кофе.
— Не знаю, — ответила она, — и вообще я не способна думать, потому что голова болит с похмелья.
— Тогда не пей, — посоветовала я, продолжая думать о Фишере.
Только потом мне пришло в голову, что совет прозвучал, быть может, излишне резко. Просто я еще не отошла от очередного утомительного сеанса стихомитии.[65] Обычно она спрашивала что-нибудь вроде: «Как ты думаешь, какая часть твоего тела нравится ему больше всего?» — а я коротко бросала в ответ, например: «Пальцы ног». После чего Верити вздыхала, у нее появлялся особый «маркианский» взгляд — отстраненный, слезливо-печальный, романтичный, — и говорила: «Он, бывало, массировал мне ноги. Это было восхитительно». Потом я говорила: «Да, секс — это восхитительно», — а она, возвращаясь из своего романтического далека, укоризненно ставила меня на место: «Я говорю о любви, Маргарет» — «А я — о сексе, Верити». Она: «Ты иногда бываешь такой жесткой». Я, раздражаясь: «Это лучше, чем растекаться как тесто. У нас с Оксфордом полное взаимопонимание». Она: «В любви не может быть взаимопонимания, она просто случается». Я: «Надеюсь, не со мной». Она: «Нам с Марком на роду было написано влюбиться друг в друга. Мы ничего не могли с этим поделать». В этом месте мне приходилось прилагать огромные усилия, чтобы не ткнуть ее носом: «Ну, и посмотри, чем все кончилось…» Вместо этого я, как правило, варила кофе или угощала ее чем-нибудь еще и меняла надоевшую тему, которая, однако, вскоре неотвратимо всплывала вновь. «Расскажи мне о том вашем первом отеле. Это так романтично». Я рассказывала, в который уж раз. Она выслушивала и вспоминала свое: «Мы с Марком занимались этим в Грин-парке, прислонившись к дереву, ночью. Это было чудесно…» И туман снова заволакивал ее глаза.
Мне приходилось заставлять себя усиленно думать о Тинторетто, чтобы, выслушивая ее растравляющие душу сетования, не взорваться: «Почему бы тебе не вернуться к нему?!» Но это было бы нечестно с моей стороны. Ведь совершенно ясно, что Марк полезен для Верити так же, как укол мышьяка.
Счастливого, счастливого тебе Рождества, дорогая тетушка Эм! Как бы мне хотелось встретить его вместе! Шлю тебе охапки, охапки, охапки своей любви. Безумно по тебе скучаю.
P.S. Я написала Фишеру насчет выставки. Очень волнуюсь. С любовью…
* * * * * * *
Когда чувствуешь себя совершенно уверенной — что в жизни случается в одном случае из миллиона, да и то если повезет, — любое проявление холодности со стороны человека, который тебе небезразличен, способно выбить из колеи. И напротив, проявление холодности со стороны человека, который тебе безразличен, может придать куража. Именно такой подъем я ощущала перед встречей с Линдой и Джулиусом у Фишера.
Они сидели рядышком в одинаковых креслах красного дерева в стиле ар-нуво с подлокотниками и искусно инкрустированными спинками. Обычно такие кресла располагают к расслабленности. Однако Линда с Джулиусом, судя по напряженности поз, ощущали себя в них, как на ложе факира.[66] Первое слово, которое приходило в голову при виде этой парочки, — суровые, второе — сердитые. Сердились они, как я подозревала, больше всего друг на друга, хотя отчаянно старались перенести часть своего гнева на меня. Уже одно это, несмотря на декабрьский мороз и ветер, сделало мое настроение солнечным. Когда Фишер, вручив рюмку хереса, усадил меня в такое же кресло рядом с ними, я просияла дружелюбнейшей улыбкой. Джулиус молча посмотрел на меня поверх своей рюмки с явной неприязнью. Насколько я знала его характер, на смену вожделению пришло чувство оскорбленной гордости. Я положила ногу на ногу, не потрудившись одернуть задравшуюся юбку, и улыбнулась персонально ему радостной открытой улыбкой.
— Как приятно снова видеть тебя, Джулиус, — начала я, воспользовавшись бархатным голосом своего автоответчика.
— М-м-м… — промычал он в ответ немного смущенно.
— Линда! — Я переадресовала медоточивую улыбку другому персонажу. — Прекрасно выглядишь. — По моим наблюдениям, эту реплику женщины обычно воспринимают как косвенное указание на то, что они набрали вес.
Она вернула мне комплимент, так скривив при этом губы, что невозможно было удержаться от смеха. По правде сказать, Линда и впрямь неплохо выглядела, поскольку гнев окрасил ее обычно бледное лицо румянцем и придал ему некоторую живость.
Фишер, стоя у своего необъятного письменного стола, перелистал офорты с неожиданной почтительностью, после чего еще больше удивил меня, сказав:
— Что значит рука великого мастера! Редкостные, очаровательные вещи… — Я поймала его взгляд, детская невинность глаз эксперта казалась абсолютно неестественной. — Идите сюда, взгляните, — пригласил он Джулиуса с Линдой, делая широкий жест над столом. — Настоящее пиршество искусства.
Я залпом выпила свой херес. Передо мной разворачивался настоящий театр.
Линда и Джулиус встали рядом с Фишером, и он начал раскладывать перед ними мои сокровища.
— Вы только посмотрите, — с откровенно притворным восторгом, от которого у меня мурашки пробежали по коже, вещал он. — Какие великолепные линии! Это работы, быть может, величайшего художника-модерниста всех времен. Он создал их в самом конце жизни, и — ни малейшего признака старческой слабости.
Мне хотелось крикнуть: «Фишер! Как ты можешь такое говорить?!»
Джулиус кивал с тем видом, какой бывает у невежи, желающего показать себя знатоком, а Линда вглядывалась в меняющиеся перед глазами картинки, явно смущенная грубостью образов, но полная решимости не дрогнуть. Добрый ангел благоразумия прогнал моего бесенка-подстрекателя, и я, неторопливой походкой подойдя к столу, просунула голову между ними. Фишер стрельнул в меня предупреждающим взглядом. Я понимающе улыбнулась и сказала:
— Гм-м… Приапическое искусство. Быть может, самые совершенные образцы жанра. Ха, мне кажется, что он кое-чему мог бы научить даже самих древних греков… Обратите внимание, с каким благоговением он трактует радость секса как концепцию продолжения жизни. Если уж на то пошло, я бы сказала, что эти офорты в широком смысле воплощают суть человеческого призвания к продолжению рода. Ты согласен, Рис?
— Абсолютно. — Я видела, что Фишер искренне наслаждается представлением. — Из тебя вышел бы неплохой историк искусства.
— Из меня?! Нет, что ты. Я просто люблю смотреть… — Я еще ниже склонилась над столом и стала указывать на детали, якобы особенно меня восхищавшие. — Посмотрите, как изящно и незаметно линия ягодиц переходит в очертания великолепного фаллоса быкочеловека. Потрясающе! Кажется, буквально осязаешь фактуру.
Джулиус замер. Да и что ему оставалось делать, глядя на фрагмент, который я разбирала, — только таращить глаза с видом полкового старшины, заставшего жену с полковником на месте преступления.
— Вы только посмотрите, какая мощь в этом великолепном образе, какая изысканность рисунка, как утолщенные линии, очерчивающие мошонку, незаметно истончаются, переходя в…
Линда взглянула на часы.
— У меня назначена встреча, — сказала она. — Может, на этом закончим? Мне кажется, мы, — она посмотрела на Джулиуса, — видели достаточно.
— Ах нет-нет! — воскликнула я. — Фишер, можно? — И аккуратно перевернула несколько листов, пока не дошла до того рисунка, который запомнился мне еще по выставке. — Твоей матери особенно нравился вот этот, — сообщила я Джулиусу. Если миссис Мортимер слышала меня там, на небесах, ее наверняка позабавило мое бесстыдство. Она и впрямь стремительно подкатила тогда к этому рисунку на своей инвалидной коляске и демонстративно громко произнесла длинную речь о том, почему он ее так потряс, но это было скорее попыткой воздействовать на меня, чем суждением знатока искусств. На рисунке была изображена группа похотливых мужчин с козлиными крупами, прячущих в ладонях свои огромные пенисы и из-за прибрежных кустов подглядывающих за девицами в самом соку: часть девушек плещется в воде, часть — моет и ласкает друг друга на берегу. Словом — сугубо мужская фантазия на тему вуайеризма и лесбийских оргий. Некоторые фигуры были выписаны дурно (может, у великого мастера одна рука была занята?), некоторые — действительно превосходно. Иные девицы — отнюдь не невинные ангелочки — были весьма выразительны, они касались друг друга с неподдельной нежностью.
— Гм-м… — уклончиво промычал Фишер.
— Ты видишь, Линда, он проникает в самую суть явления: надо разрушить, чтобы создать заново, испачкать, чтобы воссоздать чистоту. Этот образ, — пригвоздила я искусствоведа тяжелым взглядом, — квинтэссенция поруганной невинности!
— Да-да, я вижу, — вставил Джулиус, на миг разомкнув челюсти. Теперь, когда ему все объяснили, он получил законное право с видом знатока разглядывать этих пышнотелых по-девчачьи резвящихся грешниц.
Фишер захлопнул папку.
— Как видите, все рисунки в идеальном состоянии. Можно сказать, что с момента покупки к ним никто не прикасался. Это прекрасное собрание, поистине прекрасное. Я буду просить Маргарет оставить портфолио у меня до тех пор, пока вы не примете окончательного решения. — Он достал визитку и на обороте написал несколько цифр. — Это мой загородный телефон. Буду признателен, если вы не станете его разглашать. Но если вам самим нужно будет связаться со мной в предстоящие два месяца, а меня не окажется в городе, звоните не стесняясь. — Обняв за плечи, он повел супругов к выходу и по дороге, понизив голос, сказал: — Очень надеюсь, что нам удастся провернуть это дело. Будем держать связь.
Линда ответила ему улыбкой пациентки, с полным доверием вручающей жизнь врачу в преддверии сложной хирургической операции. Я бы не удивилась, если бы она сказала: «О доктор, спасибо».
— Что, черт возьми, происходит? — спросила я, когда мы уже сидели за столиком в ресторане.
— Потише, пожалуйста, — попросил Фишер, милостиво принимая меню из рук официанта. — Это один из моих любимых ресторанов. Утка у них превосходная.
— Наплевать мне на утку. У меня нет слов…
— Как мы видели, очень даже есть. А я-то надеялся, что ты предоставишь все мне.
— Все — это что?
— Рекламу товара. — Он посмотрел на меня поверх меню глазами, искрившимися добродушным озорством. — А теперь успокойся, позволь мне завершить дело и сосредоточься на еде. Потом можешь рассказать о своем новом любовнике. Он кажется очень милым, разве что чуточку…
— Чуточку — что? — вскинулась я, почему-то почувствовав себя уязвленной.
Фишер с недоумением поднял бровь.
— Я хотел лишь сказать, что он немного не таков, какого я ожидал.
— А кого ты ожидал?
— Наверное, кого-то более безопасного.
— Безопасного?
— Ну-у, — протянул Фишер, не отрываясь от меню, — я думал, что это будет какой-нибудь вялый господин, не представляющий угрозы для твоего статус-кво. А этот… он… весьма хорош собой и, я бы сказал, как раз того типа, чтобы ты могла влюбиться. Ты влюблена?
— Не-а, — беззаботно отозвалась я, делая вид, что тоже изучаю меню. — И не собираюсь.
Мы сделали заказ, Фишер отослал принесенное вино, чтобы его получше охладили, и стали ждать, потягивая минеральную воду.
— Скажи мне, что означает вся эта история с Линдой и Джулиусом? Ты нес какую-то несусветную чушь.
— Как и ты, дорогая. Причем весьма убедительно.
— Но ты — уважаемый эксперт, агент по продаже произведений искусства. Это твоя профессия. Люди полагаются на твое мнение.
Фишер улыбнулся:
— Я очень стар и очень устал от того, как нынче все обесценивается. Вот и решил разыграть небольшую партию, которая никому не навредит, а может, далее поможет. В конце концов, вспомни причисленного к лику святых историка искусств Беренсона. Полмира почитали его как высшее существо, а после его смерти обнаружилось, что Тицианы, купленные с его подачи, — подделки. Впрочем, никто, в сущности, не имел ничего против. — Фишер потрогал протянутую официантом бутылку и утвердительно кивнул. — Все это не имеет значения для тех, кого интересует искусство. Только те, кто мыслит исключительно денежными категориями, могут злобствовать по такому поводу.
— Но приятно же сознавать, что полотна, которым ты владеешь, когда-то касалась рука мастера, — ощущаешь некую внутреннюю связь с ним.
— Совершенно верно. И те, кто это понимал, отвергли наветы постберсисонианцев и продолжали верить, что их картины — подлинный Тициан. Вот мы и подобрались к сути. Вера. Люди верят в то, во что хотят верить. Иначе, не сомневаюсь, мы давно перестреляли бы друг друга. — Он наклонился ко мне, и на мгновение его лицо показалось очень жестким. — Запомни: искусство — мост, соединяющий человечество с царством духа, нашим царством мертвых. Ты должна это понять или вспомнить, если забыла.
Я моргнула. Он был серьезен как никогда.
— Кстати, — сменила тему я, — Саския сказала, что собирается написать тебе. Уже написала?
Казалось, он был искренне удивлен.
— Саския? Как мило. Нет. Еще нет.
— Когда напишет, — я стала пальцем чертить зигзаги на скатерти, — ты можешь… гм-м… проявить осмотрительность?
— Я всегда ее проявляю, — заверил он, однако показался мне в какой-то мере заинтригованным.
Он попросил оставить офорты и довериться ему. Если бы я умела так же, как он, сардонически поднимать бровь, я бы сейчас это сделала.
— После представления, которое ты устроил? — проворчала я.
Довольный собой, Фишер пожал плечами:
— Но утка-то действительно оказалась хороша? Есть сферы, в которых я заслуживаю полного доверия.
Папа сказал, что, если у него получится устроить выставку в Лондоне, он хотел бы, чтобы я выставлялась вместе с ним. Вот это комплимент! На лыжах мы покатались замечательно. Мне очень жаль, что твоя лыжная поездка не состоялась. Ну ничего, Париж — тоже неплохо.
Готовь букет роз, скоро приеду!
* * * * * * *
Елизавета была мудрой возлюбленной и еще более мудрой королевой. К браку она относилась с презрением, она обручилась с девственностью (и, соответственно, со статусом женщины, свободной для ищущих ее расположения поклонников). Ее ненаглядный Лестер тайно женился, избавился от жены, а потом взял и умер, оставив ее в одиночестве. А ее новый фаворит, красивый, дерзкий, желанный Эссекс, перехитрил сам себя и окончил свои дни на плахе как предатель. Лично мне кажется, что, когда Елизавета подписывала ему смертный приговор, она больше думала о том, как он в разговоре с другом назвал ее «старым скрюченным скелетом», чем о том, что он предпринял попытку узурпации политической власти. Что может быть хуже предательства в любви?
Мужчины. Жить с ними невозможно, но и без них — тоже.
Должно быть, именно это говорила Елизавета своему стареющему отражению в зеркале каждую ночь, прежде чем задуть свечу. Сомневаюсь, что она всегда оставалась девственницей, но, несомненно, снова обрела непорочность, когда начала уходить красота. Однако с этими ее рыжими париками, туалетом, коему она посвящала порой целый день, с ее врожденной женственностью, которая действительно давала ей неограниченную власть, она со временем стала величайшей актрисой эпохи, которую, вероятно, можно было бы назвать самым театральным периодом английской истории. Елизавета продемонстрировала такое совершенное мастерство в роли Королевы-девственницы, что и через много лет после того, как у нее выпали все зубы и кожа сморщилась, как печеное яблоко, ее благосклонности ежевечерне добивались сонмы придворных, коим не оставалось ничего иного, кроме как остановить реальное время и превратиться в аудиторию, охотно участвующую в представлении.
С самого начала до самого конца она не утратила искусства апеллировать к галерке, сознательно отдавая себе отчет как в том, что играет роль, так и в том, какую именно роль играет. Приоткрывалась лишь настолько, насколько хотела сама, и ни при каких обстоятельствах не теряла самообладания. Никогда не выдавала безделушки за драгоценности, именно поэтому ей верили. Если веришь сам, то и другие будут верить. Итак, каждый вечер, а иногда и во время утренних спектаклей, она величественно выходила на сцену. Маски и танцы были частью ритуала. Даже представить невозможно, каких усилий стоило правительнице в последние годы жизни — когда ей было уже под семьдесят, когда она потеряла все зубы, облысела и до смерти устала от роли женщины, сверхуспешно управляющей государством, — легким шагом скользить в старинной бальной паване. Тем не менее Мэри Фиттон, фрейлина, под неизменной маской, согласно годами освященной традиции, первой вступала в танец, после чего и ее величество оказывала присутствующим честь в нем поучаствовать. Однажды повелительница спросила Мэри, кого она изображает в своем маскарадном костюме, и фрейлина ответила: «Преданную любовь».
Королева презрительно скривила губы: «Преданная любовь! Преданная любовь — фикция». Однако встала и пошла танцевать. Негоже нарушать традиции, ритуал и романтическая иллюзия должны процветать до самого конца.
И если ее — и мой — Шекспир был медоточивым наследником Овидия, непревзойденным мастером изображения любовных ритуалов, то нам обеим — стареющей девственнице и временной любовнице, — упиваясь медом сладчайших слов, от которых тает сердце, следовало бы держать в голове, что «мед истекает из зада тли».
Не следует слишком доверяться розовому свету зари, памятуя, что за ним неизбежно наступит тьма. Не сомневаюсь, если бы Бэкон, предпочтя физике энтомологию, довел до сведения своей королевы этот великий научный факт, она добавила бы к своей маленькой персональной исповеди перед освещенным свечой зеркалом: «Ах, мистер Бэкон, воистину, каждому следует это помнить. Аминь». И продолжала бы каждый вечер танцевать на балах с едва заметной из-под маски иронической улыбкой.
Итак, мы с Оксфордом наслаждались своим ритуалом и своими маскарадными костюмами. Увы мне, как выразилась бы Елизавета, но в этом мире по жизни лучше следовать парой. Не могу сказать, что я с этим согласна, однако это так. Оно и неудивительно, если учесть, как близки мы к животному миру. Барсука-холостяка или одинокого горностая изгоняют из трибы, когда бы они ни пытались к ней примкнуть. Ладно, допустим, что мы, люди, проделали долгий путь эволюции. Мы не вцепляемся в горло одинокой женщине и не загрызаем ее до смерти, если она посягает на наших самцов, и не сталкиваемся рогами с посторонним мужчиной, когда видим, что тот слишком близко подошел к нашей самке, но попробуй явиться на званый вечер одна и завязать разговор с привлекательным неодиноким мужчиной — увидишь…
Нам казалось совершенно естественным встречать Рождество порознь: он собирался в Суффолк к своим родственникам, которых я никогда не видела и не хотела видеть. Фальшь можно скрывать лишь до тех пор, пока это не становится противно. Мы оба слишком легко могли себе представить пристрастный взгляд любящей матери, нацеленный на новую спутницу, появившуюся в жизни ее сына-вдовца. Когда я предложила Верити провести праздник вместе, та в изумлении подняла брови и сказала:
— Праздник? Гм-м!
Но я-то знала, что в душе она обрадовалась. Я тоже. В отсутствие Саскии мне было бы тяжело оказаться на Рождество в одиночестве.
Оксфорд отправился в Суффолк за неделю до Рождества, и теперь, когда у меня было достаточно времени, чтобы обо всем подумать, я вдруг стала тревожиться за Джилл. Мы не виделись со времени нашего с Оксфордом визита к ним и почти не разговаривали по телефону. Связь между нами почти прервалась. Вероятно, то была моя вина. Решив исправить дело, я позвонила, чтобы напроситься в гости, и сразу же поняла, что в наших отношениях действительно появилась трещина, которую надо заделывать: Джилл говорила со мной без своей обычной жизнерадостности и приветливости. Правда, она чуть оживилась, когда я сообщила, что хотела бы приехать одна. Может быть, ей было необходимо поговорить со мной с глазу на глаз, подумала я, вспоминая, как прежде, по утрам, сидя в постели, мы все раскладывали по полочкам. Мне пришло в голову, что ее настроение может быть связано с решением Джайлза остаться на Рождество в Голландии.
— Шерше ля фам! — бодро пошутила я, но подруга не засмеялась.
Дэвид, который первым взял трубку и с которым мы успели перекинуться несколькими фразами, похоже, тоже пребывал в дурном расположении духа — особенно из-за того, что Джилл отказалась поехать к Аманде. Это означало, что им придется коротать праздник вдвоем — нечто немыслимое. Может быть, они просто решили устроить себе несколько романтических дней a deux,[67] предположила я. Но, судя по тону, Дэвид отнюдь не напоминал мужчину, предвкушающего святочное уединение с любимой женой.
— Надеюсь, у нас будет возможность поговорить, — сказал он sotto voce,[68] что было вовсе на него не похоже.
Я отправилась в путь ясным солнечным декабрьским утром. По дороге с удовольствием перебирала в памяти последние несколько месяцев своей жизни. Они были сплошным наслаждением, и при этом никто не обжегся. Я так и сказала Оксфорду: все было прекрасно. У него, правда, имелась своя, мужская точка зрения, которая состояла в том, что «мужчина забывается в работе, а женщина — в скорби». Несколько раз он высказывал беспокойство о том, как я буду себя чувствовать после его отъезда. Это было не высокомерием, а обычным мужским убеждением, что, когда они заняты делом где-то там, далеко, мы остаемся безутешными и пассивными. Я не собиралась быть ни безутешной, ни пассивной. Проезжая через Стэмфорд, вспомнила, как во время нашего совместного путешествия мы пили здесь чай «У Джорджа». Как я была тогда довольна жизнью! И это чувство меня практически не покидало, — правда, иногда становилось тревожно, что вся эта история затянет меня слишком глубоко. Я по-прежнему считала, что затея моя была абсолютно достойной, удалась и принеси именно то, на что я рассчитывала. Но что скажут мои подруги, когда Оксфорд вдруг возьмет и уедет в Южную Америку? Безусловно, будут называть меня храброй и благородной, поскольку я стану его защищать. А, ладно. Может, когда-нибудь расскажу им все.
Я прибыла к Джилл часа на два раньше, чем предполагала, поскольку передумала заезжать в Хексемское аббатство. Джилл выскочила из дома мне навстречу с сияющими глазами и румянцем во всю щеку, что объяснила радостью встречи со мной. Следуя за ней на кухню, я чуть было не сказала: «У тебя такой вид, будто ты провела бурную ночь», — но вовремя увидела, что за столом кто-то сидит. Поначалу мне показалось, что это Дэвид, но пару секунд спустя я разглядела мужчину постарше, с благородным, хотя и немного обветренным лицом, в зеленом охотничьем свитере. Загорелыми до черноты руками он держал чашку с чаем. Он улыбнулся мне так, что по коже поползли мурашки.
— Знакомься: Чарлз Лэндшир. Чарлз, это моя подруга тетушка Маргарет из Лондона.
— Звучит как титул, — заметил он и, поднявшись, пожал мне руку.
— Вы имеете отношение к тому Лэндширу?[69] — поинтересовалась я.
— Да. Отдаленное, — ответил он, с улыбкой глядя мне прямо в глаза. Видимо, поэтому я и не приняла его. Работ Лэндшира я тоже не принимала.
— Вообще-то я как раз собирался уходить, — сказал он. — Джилл, давайте обсудим это дело поподробней. Уверен, мы договоримся. — И ушел.
Я вопросительно приподняла брови.
— Бизнес, — коротко объяснила Джилл. — Он управляет магазином натуральных сельскохозяйственных продуктов неподалеку отсюда и вскоре собирается открыть еще один, южнее.
— А-а, — поняла я. — Это должно быть тебе на руку.
— Что ты о нем думаешь? — спросила Джилл. Вопрос показался мне странным.
— Не могу сказать, что он мне очень понравился, но какое это имеет значение? Немного приторный — не знаю, не могу объяснить. Но я очень рада тебя видеть. — Я подошла, поцеловала подругу и, не почувствовав обычного дружеского отклика с ее стороны, обеспокоенно спросила: — Джилл, у тебя все в порядке?
Ее глаза потускнели, румянец исчез.
— Да, конечно, — ответила она, проводя рукой по лбу. — Просто немного устала, вот и все.
— Саймон шлет тебе горячий привет. Я рада, что приехала без него: будет возможность поговорить.
Но если я ожидала чего-то большего, чем сугубо поверхностная болтовня, меня ждало разочарование. Джилл была рассеянна, скованна, и порой я подмечала у нее такой несчастный взгляд, что на память приходила женщина, сидевшая, уронив руки на руль, в машине возле станции метро «Холланд-парк», в тот памятный вечер, когда мы с Саскией возвращались со своего прощального ужина. Вечером мы пили джин с тоником, сидя у зажженного камина в ожидании Дэвида, и я спросила подругу: в чем дело? Но та лишь пробормотала что-то насчет бизнеса. Мои попытки выразить сочувствие вызвали протестующий жест.
— Честно говоря, для меня это не так уж важно, — призналась Джилл, подкладывая полено в огонь. Теперь движения ее стали старческими, от сияющего румянца не осталось и следа. Некрасиво шаркая ногами, она добрела обратно до кресла и тяжело опустилась в него. Она даже к джину едва притронулась.
— Джилл, что с тобой? — настойчиво спросила я, наклоняясь поближе.
Она с вымученной улыбкой сжала мне колено:
— Ох, прости меня. Я немного не в себе. Считай, что дело в избытке гормонов. — И печально улыбнулась: — Или в их недостатке.
— Это действительно все?
Она безнадежно махнула рукой:
— Да, уверена, что причина в этом. А еще в том, что Сидни Берни уходит, решил сменить место работы.
— Сидни? Брось, он же Меллорс, и останется с тобой навечно. — Она покачала головой. — Мне всегда казалось, что он тебя любит, — рассмеялась я, прикладываясь к стакану. — И я всегда питала большие надежды на то, что ваше свидание среди незабудок состоится. — Если я рассчитывала рассмешить Джилл, как она, бывало, смешила меня, то жестоко ошиблась.
— Это не повод для шуток, Маргарет, — сухо упрекнула Джилл.
Я уставилась в свой стакан, озадаченная и немного обиженная, но, разумеется, обиженная и вполовину не так горько, как она, — это я понимала. Неужели Джилл могла так расстроиться из-за того, что какой-то работник, пусть и прослуживший у нее очень долго, нашел себе другое место?
— Я всегда считала, что он — твоя главная опора. Почему он уходит? Денег мало или что?
— Ты чертовски права, он был моей главной опорой, — зло сказала она. — Все это знали. Именно поэтому его уход — гребаное предательство.
Чтобы Джилл так ругалась?! Лила слезы? Нет, это определенно гормоны. Сидни Берни был хорошим работником, но отнюдь не незаменимым — особенно при нынешнем уровне безработицы. Нет, такую реакцию наверняка вызывало что-то иное, в том числе, не исключено, и гормоны. Какая гадость эти гормоны. Мерзкие маленькие дряни — от них одни неприятности: бродят, бродят в организме, а потом — раз и уходят куда-то, словно беспечные дети, и уже никогда не возвращаются.
— А ты о ТЗГ не думала? — спросила я.
Джилл наконец горько, но все же засмеялась:
— Ты имеешь в виду «терапию путем замены головы»? — Встав из кресла, она носком толкнула полено, которое выкатилось за решетку, и снова ругнулась. Я взяла щипцы и водворила полено на место.
— Вот, возьми. — Сев на подлокотник ее кресла, я протянула ей почти нетронутый стакан. — Выпей. Это смягчит твое разъяренное сердце.
Она взяла стакан, но взгляд, вперившийся в огонь, был по-прежнему несчастным, и мыслями она витала где-то далеко.
— Как он мог так поступить? — простонала Джилл.
— Ну, вероятно, он объяснит это в заявлении об уходе.
— Что? — непонимающе переспросила она.
— Я о Сидни. Он был обязан заранее уведомить о своем уходе.
— Ах этот… — Джилл скорбно провела по лицу рукой. — Да на него-то мне плевать…
Теперь я уже совсем ничего не понимала, и, хотя прежде возвращение Дэвида с работы воспринималось нами как досадная помеха, сегодня я обрадовалась его появлению.
Наконец Джилл взяла себя в руки. Мы поужинали здесь же, у камина, каждый со своим подносом на коленях, поболтали о том о сем. Странно, но не Джилл, а именно Дэвид спросил меня о моей «любовной жизни», как он выразился, и я затарахтела о том, где мы побывали и что делали. Я надеялась, что мои россказни отвлекут Джилл от собственных невзгод, поэтому старалась сделать повествование как можно более забавным и романтическим, но она, сославшись на головную боль, рано собралась спать. И только уходя, по-настоящему сердечно обняла меня; это было больше похоже на последнее прощание, чем на простое пожелание спокойной ночи.
— Я постелила тебе в маленькой комнате, как раньше, — сказала она. — На этот раз тебе ведь не нужна двуспальная кровать.
«Уж не перешли ли мы с Оксфордом какие-нибудь границы?» — подумала я, уловив легкое раздражение в ее голосе. Мне стало неловко. Вскоре после этого я тоже удалилась в свою комнату. Но перед тем как мы с Дэвидом стали мыть посуду на кухне, он спросил, как я нашла Джилл.
— У нее гормоны играют, — ответила я. — По крайней мере она сама так думает.
Он вздохнул, как мне показалось, с облегчением и сказал:
— А, так, значит, в этом все дело…
Мне пришло в голову, что в некотором смысле я предаю весь женский пол. Вопрос о гормонах так легко оспорить, но я действительно не знала, что еще сказать. Дэвида мое предположение, похоже, успокоило, да, вероятно, оно было справедливым. Ничего другого, что могло заставить мою обычно предсказуемую подругу так расстроиться из-за пустяка вроде ухода Сидни Берни, я придумать не могла.
Лежа в постели, я попыталась читать, но в голове продолжали бродить всякие мысли. Мне хотелось обсудить все с Оксфордом — глупое в сложившихся обстоятельствах желание. Прежде у меня в первую очередь возникала потребность поговорить именно с Джилл. Я уверила себя, что утром все снова наладится, и, свернувшись калачиком, улыбнулась, довольная тем, что опять одна, в знакомой узкой кровати. Она принадлежала моему истинному, сокровенному миру, была частью моей личной биографии и не имела никакого отношения к тому временному союзу, который я сама себе организовала.
Когда я проснулась, комната была наполнена ярким солнечным светом — очень бодрящая картина посреди пасмурных зимних дней. Вскочив и приготовив себе чай, я тут же вернулась в кровать. Ритуал был мне хорошо знаком. Буду полеживать, попивая чаек, в какой-то момент появится Джилл в своем старом белом махровом халате с чашкой кофе в руке, пристроится рядышком и скажет: «Фу, как ты можешь пить эту гадость?» А потом мы начнем обсуждать все, что происходит в се и моей — а может, еще в чьей-нибудь — жизни, стараясь говорить шепотом, пока Дэвид не крикнет, что пора завтракать. И начнется день, в котором ничто не будет запланировано заранее, кроме разве что традиционного общего ужина. После отъезда детей дом притих — в прошлый свой приезд я этого не заметила, должно быть, потому, что мы с Оксфордом заполняли опустевшее пространство. Конечно, Джилл страшно тосковала о прежнем распорядке — о вымахавших подростках, сидящих вокруг кухонного стола, о телефонных звонках подружек Джайлза, о своих заполошных вопросах: «Ты будешь сегодня ужинать дома?» или «Когда ты вернешься?» Все изменилось, и гормоны тоже. «Вот видишь, Маргарет, — сказала я себе, — что же удивительного, что она пребывает в таком напряжении?»
Итак, я ждала и наконец услышала шаги, протопавшие по лестнице, а потом — в направлении кухни. Скоро запахнет хорошим кофе и на пороге появится моя утренняя посетительница. Я легла на спину, закрыла глаза и предалась приятным размышлениям, снова радуясь тому, что оказалась здесь одна и что не являюсь неотъемлемой половинкой пары. Такие минуты были для меня бесценны. Вот что теряешь, напоминала я себе, когда соглашаешься на постоянный союз, который неизбежно засасывает.
Так я ждала до тех пор, пока мой маленький желтый чайник не остыл и не опустел. Джилл не появлялась. В конце концов я сама пошла на кухню и увидела на столе записку, адресованную нам с Дэвидом: «Мне пришлось уехать. Вернусь к обеду, где-то около часа. Дела. До встречи. Джилл».
Вот тебе и поболтали, как сестры.
Дэвид вежливо поинтересовался, чем бы мне хотелось заняться, но я видела, что мечтал услышать хозяин: ничем особенным. И это действительно было так. Я пошла погулять, но ненадолго: вид опустевших полей нагонял тоску, и воздух был слишком холодным. Вернувшись в дом, снова разожгла камин. Когда затрещали щепки и занялись маленькие полешки, я присела перед огнем на корточки, довольная собой. Полагаю, разжигание огня всегда приносит человеку какое-то первобытное удовлетворение. Проследив, чтобы пламя хорошо разгорелось, я вытянулась на кушетке и открыла Овидия. Мне нисколько не было скучно — неприятно бывает, когда ощущаешь одиночество внутри себя, а это мне не грозило. Я начала читать «Лекарство от любви» — язвительное противоядие, которое Овидий изобрел против своих же «Любовных элегий».
Пользуйся девкой своей до отвалу, никто не мешает,
Трать свои ночи и дни, не отходя от нее!
Даже когда захочется прочь, оставайся на месте, —
И в пресыщенье найдешь путь к избавленью от зол.
Так преизбыток любви, накопясь, совладает с любовью,
И опостылевший дом бросишь ты с легкой душой.[70]
Бедный Овидий. Сколько страданий, должно быть, принес ему этот коротенький — из шести букв — феномен: любовь. В этих стихах угадывалась такая горечь, что меня даже пробрал озноб, несмотря на тепло, идущее от потрескивающих поленьев и уютных подушек.
Трудно отстать от любви потому, что в своем самомненье
Думает каждый из нас: «Как же меня не любить?»
Ты же не верь ни словам (что обманчивей праздного слова?),
Ни призыванью богов с их вековечных высот, —
Не позволяй себя тронуть слезам и рыданиям женским —
Это у них ремесло, плод упражнений для глаз…[71]
— Почему же это женские, а не мужские слова обманчивы? — проворчала я и захлопнула книгу. Старая песня. Овидий так хорошо начинал со всеми этими его прелестными советами по поводу соблазнения, любви, близости, привязанности, а закончил хаосом горечи, боли и сожалений. Направляясь в кухню готовить обед, я поймала себя на том, что повторяю: «Я поступила правильно, я была права».
Обед состоял из хлеба, сыра и супа. Я крикнула Дэвиду, который сидел у себя в кабинете, что, если он не голоден, поем одна, но тут же услышала его шаги на лестнице. Хозяин появился на пороге, явно смущенный.
— Я в самом деле могу поесть одна, если ты занят. Очень люблю бездельничать.
Ему заметно полегчало. Хлопоча по хозяйству, никогда не предлагай мужчине ошиваться возле тебя на кухне, ведя бесплодные разговоры, — их от этого корежит. Оксфорду это не было неприятно, даже забавляло его, поскольку мы всего лишь играли в домашний очаг. В противном случае занятие приобретает слишком интимный характер.
Хозяйка вернулась поздно, ближе к двум, снова румяная и сияющая, градусов на десять оживленнее, чем обычная, прежняя Джилл. Сердечно обняв меня, сказала:
— Я вела себя по отношению к тебе ужасно. Прости. — И с удовольствием захрустела перышком зеленого лука.
Я спросила, удалось ли ей разрешить проблему с Сидни.
— Что? — рассеянно переспросила она. — Ах да. Это, в сущности, такая ерунда. Сама не знаю, почему я так взбеленилась. Я ездила повидаться с… — Она проглотила. — В общем, все улажено.
— Он остается?
— Нет-нет. Он уходит. Он нужен Чарлзу. Ты помнишь Чарлза? — спохватилась она.
Я кивнула.
— Это ведь не последний автобус, как мы, бывало, говорили, не забыла еще?
На этом под разговорами о прошлой жизни была подведена черта. Настроение у Джилл постоянно менялось от веселья к унынию, и я никак не могла найти нужный подход к ней. В воскресенье утром я застала ее в кухне часов в восемь, — она была уже одета и пела. Развивая бурную — и очень шумную (одновременно грохотали два миксера) — деятельность, Джилл сообщила, что экспериментирует с выпечкой сырных пирогов, которые собирается предложить новому магазину натуральных продуктов и которые повезет туда, как только они будут готовы. Сливочный сыр она купила в том же магазине, и, если пироги получатся вкусные, она будет поставлять их регулярно. Дэвид, появившийся на кухне вскоре после меня, раздраженно, открытым текстом заявил, что считает подобный бизнес идиотским и что глупо хвататься за новое дело, когда у нее столько еще незаконченных старых. Джилл игриво стукнула мужа ложкой по носу — чем вызвала его ярость и мое безграничное удивление — и сказала, что он ей просто завидует, потому что сам не способен решительно сменить род деятельности. Дэвид ушел, сердито качая головой. Я сделала себе чай, унесла в свою комнату, выпила в постели, после чего долго нежилась в ванне. Когда я вернулась на кухню, пироги аккуратно лежали на подносах, готовые к транспортировке. Выглядели они замечательно, я поздравила Джилл, добавив:
— Никогда не знала, что ты умеешь печь.
— Никогда не знаешь, что ты умеешь, пока не попробуешь, — весело откликнулась она. — А теперь поеду отвезу их.
— Я только возьму куртку, — подхватила я.
Но вдруг Джилл как вкопанная замерла в дверях и повернулась ко мне с таким странным выражением лица, что разгадать его было практически невозможно — что-то среднее между недовольством и страхом, как мне показалось, — но оно тут же сменилось натянутой улыбкой.
— О, неужели ты хочешь ехать со мной? Тебе будет скучно. Я скоро вернусь.
— Вообще-то… я бы… с удовольствием прокатилась. К тому же могла бы купить что-нибудь свеженькое, деревенское для Верити. Что-нибудь здоровое — она слишком много пьет из-за проклятого Марка.
Джилл отвернулась:
— Ну, если уж ты так хочешь, купи ей сидра.
В машине Джилл очень громко включила запись Делиуса и, прежде чем я успела попросить ее убрать звук, чтобы можно было поговорить, безапелляционно заявила:
— Не возражаешь? Сейчас это именно то, что мне нужно.
Да, подумала я, что бы мы с Оксфордом ни натворили, видимо, сильно ее этим разозлили. Джилл была так напряжена, что, согни я ей руку в локте, она распрямилась бы как пружина. Ладно, укоротила я себя, для чего и нужны друзья, как не для того, чтобы терпеть подобные капризы, после чего удобно откинулась на спинку сиденья и, слушая музыку, предалась созерцанию пейзажей. Однажды я все же мельком посмотрела на Джилл. Ее устремленный на дорогу взгляд был совершенно отсутствующим. Он напомнил мне взгляд Оксфорда, который с недавних пор стал появляться у него довольно часто.
— Приехали. Это здесь, — неожиданно сказала Джилл, возбужденная, как ребенок. Я увидела большой сарай. На усыпанной гравием площадке возле него стояло несколько машин.
Мы вошли в сарай с тремя огромными сырными пирогами, которые были украшены цветочными лепестками и выглядели великолепно, как я отметила про себя. Тот, что Джилл доверила мне, я несла с особой осторожностью, потому что мне казалось: причини я ему нечаянно хоть какой-нибудь ущерб, подруга никогда мне этого не простит. Какова бы ни была причина ее внезапного приступа любви к кулинарии, она, несомненно, должна была быть неизмеримо большей, чем сумма ее составляющих.
Магазин оказался заполнен до отказа обычной публикой — скучающими по воскресеньям деревенскими жителями, путешественниками, проезжавшими мимо и решившими ненадолго остановиться, теми, кто не знал, куда повести детей. В магазине приятно пахло плодами земли, и, кто бы ни являлся автором экспозиции Овощей, сыров и незнакомых мне деревенских напитков, он заслуживал медали.
Джилл торжественно проследовала мимо любопытствующих зевак в кабинет, отгороженный в глубине помещения.
— О-о, — разочарованно протянула она, — никого, — и стала безумным взглядом сканировать магазин.
— О Джилл, — послышался сзади женский голос, — как приятно вас видеть!
Мы обернулись. Со своими гигантскими пирогами на вытянутых руках мы, должно быть, являли собой странное зрелище.
— Что это? — поинтересовалась незнакомая женщина, озадаченно улыбаясь. Она была маленькая, пухленькая и очень приветливая.
— Сырные пироги, — ответила Джилл. — Я обещала Чарлзу поэкспериментировать со стейнфордским сливочным сыром. Мне кажется, получилось неплохо. Я могла бы делать и больше — ну, чтобы вы их здесь продавали. Я говорила Чарлзу. — Речь ее звучала так лихорадочно, будто она убеждала кого-то, что от этого зависит ее жизнь.
Женщина нахмурилась:
— Вот как? — Она явно немного сердилась. — Он мне об этом ничего не сказал. Выглядят-то они прекрасно… Но что мне с ними делать?
— А Чарлз здесь? — снова озираясь, спросила Джилл.
— Нет. Он уехал на юг дня на два — открывать еще один магазин. Ну, давайте я их возьму. — Джилл отпрянула, и на миг мне показалось, что она сейчас откажет хозяйке магазина, но та проявила настойчивость, забрала у нее один поднос своими крепкими загорелыми до черноты руками и, покачав головой, сказала: — Не понимаю, о чем он думал, — как хранить их, чтобы они не испортились? И как делить на порции? — Она вопросительно посмотрела на Джилл.
— Ну, это уж не моя забота, — резко ответила подруга, и я даже смутилась. — Когда именно он вернется?
— Дня через два, может, через три. Как видите, мой муж в последнее время не во все меня посвящает. Так-так. Наверное, нужно поставить их в холодильник, хотя я не уверена, что цветы… — она осторожно потрогала пальцем лепестки, — там не завянут. О Боже!
Глаза Джилл стали наполняться слезами. Она была похожа на обиженного ребенка.
— Послушайте, — предложила я, понимая, что кто-то должен разрядить ситуацию, — почему бы вам не принять их в качестве бесплатных образцов? Пусть люди попробуют, вы посмотрите, что они скажут, а когда вернется Чарлз, он во всем разберется.
На том и порешили. Мы распрощались с тремя нежеланными сиротами, которых унесла их немного обескураженная новая покровительница. Я хотела походить по магазину и купить что-нибудь для Верити и Оксфорда, но Джилл уже спешила к большим амбарным дверям. Черт, мысленно выругалась я, крикнула ей вслед, что приду через пять минут, и начала обходить прилавки. Для Верити я купила можжевеловый ликер и деревенский сыр. Фрукты выглядели такими экологически чистыми, такими необычными по форме и окраске, что я не удержалась и купила еще яблок. А для Оксфорда — флягу сидра, цветом напоминавшего воду, в которой выстирали грязные носки. На этикетке красовался череп с перекрещенными костями, я подумала, что это его позабавит. А может, и пригодится — чтобы дезинфицировать внутренности в никарагуанских джунглях.
Джилл сидела в машине жалкая, несчастная, с опухшими глазами — наверняка плакала.
— Скажи мне наконец, что все это значит, — потребовала я.
Она высморкалась.
— Ничего, кроме разочарования. — Она слабо улыбнулась. — И гормонов, полагаю. — Завела мотор и яростно рванула с места. Потом повернулась ко мне и с той же бледной улыбкой добавила: — И еще я только сейчас сообразила, что забыла поставить мясо в «АГА».[72]
— Не волнуйся, — успокоила я, чувствуя, что она понемногу начинает остывать, — я поставила. Оно лежало на противне уже готовое, так что я просто сунула его в духовку.
— На какую полку?
— На верхнюю.
Джилл рассмеялась:
— Что бы мы делали без тетушки Маргарет?! Ладно, в таком случае, — она похлопала меня по колену, — можно прокатиться не спеша, полюбоваться окрестностями и послушать моего любимого Делиуса. — В том месте, где мелодия пошла мощным крещендо, она воскликнула: — Проклятые мужики! Вечные предатели, разве нет?
— Милая женщина его жена, — оставив реплику без внимания, заметила я.
— Да, — едва не брызжа слюной, язвительно ответила Джилл, — очень милая.
Я предпочла думать, что она до сих пор сердится из-за Сидни.
Остаток дня мы проговорили на общие темы. Я рассказала о Саскии и ее отце, а также выразила надежду, что его выставка в Лондоне никогда не состоится. Этого ни Джилл, ни Дэвид не одобрили.
— Время идет, все меняется… — проговорил Дэвид.
— Только не для моей сестры, — подчеркнуто спокойно напомнила я. — Для нее уже ничто никогда не изменится. Не забыли? — Обоим стало неловко. Ну и пусть. Легко им рассуждать — это же не их сестра. — Пусть только приедет сюда ворошить старый прах — я с ним быстро разделаюсь.
— О, уверена, что он не приедет, — сказала Джилл.
— Уверена? А я вот нет. Это то, чего Сасси хочется больше всего. А уж я-то ее знаю. Если она чего-то добивается, то способна пустить в ход тяжелую артиллерию, а потом притвориться, что она ни при чем. Упрямая маленькая паршивка — всегда такой была. Я для нее готова луну с неба достать, но этого она от меня не дождется. — Меня самое удивила вскипевшая во мне злость.
— Значит, любовь не смягчила твоего сердца, — сокрушенно подытожила Джилл.
— Любовь?
— Ну, ты и… этот твой друг… Саймон. Вы уже слишком долго вместе, чтобы считать вас всего лишь встретившимися и разминувшимися в ночи кораблями.
Неплохая заключительная формулировка, отметила я, но обнародовать свою мысль не захотела.
— Это не любовь. Это приятное дружеское и интимное соглашение. Никогда не стоит преступать эту грань — тогда не придется страдать.
Я ожидала, что Джилл прореагирует на мои слова в своем обычном стиле: «Как тебе не стыдно?!», «Как ты можешь такое говорить?!», — но не услышала ничего подобного. К моему великому удивлению, подруга согласно кивнула и, поднявшись, чтобы принести мороженое, сказала:
— Очень хорошо это понимаю.
Я прочла надпись на этикетке: изготовлено исключительно из натуральных продуктов, без пищевых добавок и химических компонентов.
— Ты это купила в новом магазине?
Джилл кивнула.
— Все, что мы едим, теперь закупается только там. Это стоит нам многих галлонов горючего. — Дэвид сказал это шутливо, но Джилл швырнула ложку на стол и припечатала его суровым взглядом.
— Ах, Дэвид, какой же ты жадный негодяй!
Он ошеломленно посмотрел на меня, я, с удивлением, — на него и решила уехать сразу же после обеда. Что бы здесь ни происходило, в настоящий момент я ничем помочь не могла. А чувствовать себя беспомощной неприятно.
По дороге домой я размышляла, не пригласить ли их к себе на Рождество, но поняла: если я это сделаю и они примут мое приглашение, Аманда никогда не простит этого ни мне, ни родителям. Забавно, подумала я, стоит завести семью; и ты перестаешь быть сам себе хозяином. Оборотная сторона любви — собственнический инстинкт и куча других осложнений. Я была рада, что прошла через отношения с Саскией без особых потерь. Конечно, я предвидела конфронтацию из-за Дики — Ричарда, но была уверена, что справлюсь с этим. Пока я ехала домой, мне начало казаться, что на свете вообще нет ничего такого, с чем я не могла бы справиться. А эти дурацкие сырные пироги Джилл, судя по всему, были не чем иным, как любовной уловкой.
Человек не должен гордиться собой, я это прекрасно осознавала, но в то же время сдержаться не могла. И разве у меня не было реальных и неоспоримых оснований признать, что я действительно исключительно счастлива? Если взглянуть на факты, так оно и было. И Саймон — Оксфорд — тоже был счастлив, по крайней мере, в том, что касалось нашего союза.
— А может, такое самодовольство — предвестие краха, — пробормотала я, подъезжая к дому, — или чего-то еще?..
Верити пришла в восторг от можжевелового ликера и тут же сварганила для нас коктейль из джина (разумеется) и вермута с небольшим добавлением этого деревенского напитка. Получилось, надо отдать ей должное, очень вкусно. И очень кстати, поскольку она претендовала на мое безраздельное внимание в течение как минимум двух следующих часов. Поневоле поймешь, почему некоторые женщины начинают пить: это вовсе не те женщины, у которых сеть проблемы, а те, которым их приходится выслушивать. Неудивительно, что многие врачи пьют или предпринимают попытки самоубийства. Достаточно представить себе, что им суждено выслушивать подобные жалобы изо дня в день, годами. У меня уже вертелось на языке предложить ей принять валиум, но тут она сама собралась уходить. По дорожке, ведущей от дома, Верити шла, опасно покачиваясь. Ее последними словами, жалобно посланными мне уже от ворот, были: «Я так жду нашего Рождества».
Что касается радости ожидания, то у меня она вызывала серьезные сомнения.
Я подарила Оксфорду кожаную дорожную сумку — такой подарок показался мне наиболее уместным, — и положила в нее лавандовое саше: пусть этот специфически английский запах будет напоминать ему о родине, когда он окажется в дальних чужих краях. Запахи как ничто другое вызывают ассоциации и провоцируют невольные реакции, свидетельствующие о том, какие мы, люди, все же загадочные существа. Запах пачулей всегда напоминал мне о сестре, вареной капусты — о школе, талька — о Саскии и, конечно же, запах пудры и духов «Черная роза» — о маме. Интересно, оставит ли по себе обонятельное воспоминание Оксфорд?.. Время покажет.
Он подарил мне несколько дисков с записью произведений, которые мы вместе слушали на концертах и в машине. А также сам составил компакт из вещей, которые, как ему казалось, должны были мне понравиться: кое-что из африканской музыки (эти записи он привез еще из своих студенческих поездок), некоторые джазовые композиции, сочинения Таллиса, которого он называл архитектором музыкальной сублимации. Меня его забота тронула. Получить подарок, изготовленный специально для тебя, — особое удовольствие. В детстве я не верила, когда родители говорили: «Сделай что-нибудь своими руками, нам это будет приятней всего…» Я мечтала иметь возможность купить им что-нибудь дорогое, существенное в магазине. Но годы, проведенные с Сасси, научили меня ценить вышитые ее руками салфетки, ею разрисованные картинки и разрозненные чашки, которые она мне дарила и которыми я теперь так сентиментально дорожила. Подарок, сделанный своими руками, свидетельствует о том, что человек любит тебя и ему не жалко своего бесценного времени, чтобы доставить тебе удовольствие. Одно из проявлений любви в широком смысле слова.
А мне теперь предстояло иметь дело с любовью в тинтореттовском варианте. Перспектива провести Рождество в компании Верити, бутылки джина и заспиртованного Марка немного пугала. Колин прийти отказался. «Уволь меня от всего этого» — так он выразился.
Два дня я поработала в мастерской — помогала справиться с предпраздничным наплывом заказов — и не без самодовольства отмстила, что без меня им все же не обойтись. Они наняли девушку, которая была похожа на истощенную маленькую маркизу из сказочки о Никльби:[73] она едва доставала до прилавка и явно нуждалась в усиленном питании. Но это был хороший знак. Значит, я не стану здесь совсем уж лишней. К тому же приятно было после перерыва снова поработать руками, несмотря на то, что Джоан пыталась командовать мной так же, как командовала теперь Рэгом. Поскольку я появилась здесь пока лишь на время, то не возражала. Когда вернусь насовсем, восстановлю свой авторитет. Рэг пригласил Джоан встретить Рождество у его матери. Я считала, что это очень мило. В минутном помутнении рассудка мне пришла в голову мысль всех их пригласить к себе, поскольку сердце у меня продолжало сжиматься от ужаса — слишком уж большие надежды возлагала на наше празднование Верити, — но я вовремя поняла, что присутствие Рэга, его матушки и Джоан едва ли поможет делу. Однако приняла твердое решение: я не позволю Верити всю ночь рыдать над рождественской цесаркой. А посему купила телепрограмму и отметила, что можно посмотреть. Когда не знаешь, чем заняться, припади к ящику.
В программе была масса нелепых передач, которые могли нас развлечь. Какая-то знаменитость предоставила одному каналу право телепоказа праздничной вечеринки в своем роскошном доме, другая знаменитость собиралась с благотворительной целью посетить детскую больницу, чтобы под прицелом телекамеры умильно посидеть на краю кроватки одного из малолетних страдальцев. Ну и конечно, старые фильмы — целая куча на выбор. Вспомнила я, как успешно Джилл пресекала всякие попытки разговоров, врубая Делиуса. Возможно, «Мэри Поппинс» играет в другой лиге, но что требовалось Верити, так это ведро патоки, чтобы проглотить горькое лекарство, и телик здесь был незаменим. Я купила также кассету с одним из самых старых и самых пошлых комедийных сериалов. Плевать на вкус, думала я, посмотрим, удастся ли ей проливать хмельные слезы, глядя на это.
На присланной мне рождественской открытке Джилл написала несколько фраз, извиняясь за свое глупое поведение, и уже в своей прежней манере добавила, что Дэвид нашел выход из положения и пригласил Аманду и K° встретить праздник в родительском доме. «Они все думают, что я окончательно спятила, так что я могу вести себя в соответствии с их ожиданиями. Розмарин и фиалки у меня уже есть, но я была бы тебе признательна, если бы ты смогла прислать мне платье, подходящее для Офелии, которую я неожиданно стала очень хорошо понимать».
«Только смотри, не прячься за ковер», — написала я в ответ и была вознаграждена ее нормальным телефонным звонком. Дел у Джилл было по горло, она чудовищно устала, она и ждала, и страшилась дочернего десанта, но, судя по голосу, предпраздничные хлопоты захватили ее, как обычно, — независимо от гормонов. Ее очень удивило, что мы с Оксфордом встречаем Рождество порознь.
— Значит, это не любовь, — печально заключила она и с неожиданной горечью добавила: — Если бы ты его любила, то чувствовала бы себя без него несчастной.
Романтик ты мой неисправимый, с нежностью думала я, продолжая украшать елку.
Но мне действительно было грустно. Впервые за много лет я развешивала игрушки без Саскии. Под влиянием нахлынувшей треки я позвонила, нотой не оказалось дома: отправилась покупать подарки. По тому, как говорил со мной Дики, можно было предположить, что он рад моему звонку.
— Ты, должно быть, скучаешь по ней, — сказал он.
До сих пор в разговоре с ним я ни разу не произнесла ничего, кроме: «Можно Сасси?» — но поскольку накануне Рождества принято проявлять добрую волю, решила на сей раз отступить от правила и ответила: «Конечно», — после чего попросила передать Сасси, что я звонила. Он пожелал мне счастливого Рождества. «Тебе тоже», — буркнула я, потому что желать ему чего бы то ни было хорошего было неискренностью с моей стороны.
— Ты говорила с папой? — воскликнула Саския, перезвонив позднее. По ее тону можно было понять: она на что-то надеется.
— Да, — ровным голосом сухо подтвердила я. — Стала украшать елку, и это напомнило мне о тебе.
— Я тоже этим сейчас занимаюсь, — радостно затарахтела она. — Мы в воскресенье поехали в лес и срубили прелестное деревце. До этого папа никогда елку не ставил, и…
— Моя совсем не такая красивая, как обычно, — перебила я. — Не хватает твоего вкуса…
Я решительно увела разговор от темы: что было и чего не было до сих пор у Дики. Она пыталась нарисовать мне картину одинокой, одномерной жизни и вызвать мое сочувствие. Но я не собиралась поддаваться и не поддалась. Я до сих пор тосковала по Лорне. Никакое время не способно заполнить пустоту, образовавшуюся после утраты любимого человека. С какой же стати мне кудахтать над печальной судьбой другого человека, полностью ответственного за эту пустоту?
Меня порой очень тревожит мысль: как он снова останется здесь один, без меня? Но он сказал, что привык к одиночеству. Как грустно.
* * * * * * *
Итак, мы благополучно прошли через ритуал поедания индейки, выслушали рождественское послание королевы, а Верити, как ни странно, — видимо, для разнообразия — оставалась в хорошей форме. Опасность замаячила лишь раз, когда она спросила, что я подарила своему отсутствующему любовнику. Услышав мой ответ, она вытаращила глаза, открыла рот, отпрянула — мы играли в «Монополию» — и, не веря ушам своим, переспросила:
— Что-что ты ему купила?!
— Дорожную сумку. Очень красивую кожаную дорожную сумку.
— Господи Иисусе! — воскликнула она, забыв предложить цену за отель на Вайн-стрит, — впрочем, этот промежуточный ход особой прибыли ей бы все равно не принес. — Как ты могла сделать такое? — Игра возобновилась.
— Что ты имеешь в виду под этим «как»? Пошла в магазин, выписала чек и купила. Так же, как ты делаешь покупки в магазинах.
— Но почему дорожная сумка? Что я имею в виду? Я имею в виду, что ты гребаная дура.
— Не надо так грубо ругаться, Верити.
— Но Маргарет! — Она в отчаянии закрыла лицо рукой, что выглядело в высшей степени драматично. — Неудивительно, что слово «тетушка» так пристало к тебе. Это же смешно — купить любовнику такую вещь. Ты понимаешь смысл послания?
— Послания? На открытке я написала: «От меня с любовью».
— Да нет же, послание, которое несет в себе твой подарок. Это же… — Она посмотрела на меня своим снисходительно-надменным взглядом. — Это же…
— Ну, что — «это же»?
— Подарки, которыми обмениваются любовники, содержат тайный смысл, подтекст. Ты покупаешь Саймону дорожную сумку, и он думает, что ты хочешь, чтобы он ушел.
— Может, и хочу. — Я совершила ошибку. Верити еще сильнее вытаращила глаза:
— Что?!
— Просто не желаю дожидаться, когда ему со мной наскучит.
— Да уж, тебе следует постараться, чтобы этого не произошло. Какой смысл поддерживать отношения с мужчиной, если ты не стремишься привязать его к себе? — Она потрясла пальцем у меня перед носом. — Он уйдет. Увидишь. И только тогда ты поймешь, каково это…
Итак, нотации начались, Порой женщины бывают злейшими врагами сами себе: Но простой прием иногда способен и помочь делу.
Я посмотрела на часы. Половина шестого. Уже можно. Чуть раньше, сидя перед камином, мы пили чай с пирожными, и мне довольно долго удавалось удерживать Верити от исполнения роли Сары Гэмп.[74] Но теперь мне и самой, пожалуй, не мешало расслабиться.
— Итак, — сказала я, возвращаясь с подносом, на котором стояли джин, тоник, лед и лимон, — пора выпить.
Верити скорбно смотрела на огонь. Слава Богу, камин у меня газовый, что избавляет от печального зрелища умирающих угольков.
— Рождественская открытка от Марка пришла из Австралии, — сообщила она.
— Слава Богу, что он так далеко.
— Господи, какая ты бессердечная! Я тебя не понимаю. Рождество, праздник, а ты сидишь здесь со мной, старой несчастной калошей, в то время как у тебя есть очаровательный мужчина, который тебя любит. — Она ткнула в меня пальцем. — Сумасшедшая. Какие бы объяснения ты ни придумывала, ты сумасшедшая.
— Верити, это лучше, чем страдать от одиночества потом, когда они уходят, — мягко произнесла я, протягивая ей стакан.
— Сдаюсь, — признала она мою правоту и подняла стакан: — За это я выпью. — Как говаривал Джордж, кто бы сомневался.
А когда она сказала: «Буддисты считают, что безнравственно скорбеть на похоронах о человеке, прожившем долгую и полнокровную жизнь», — я поняла, что пора вести ее домой.
Возвращаясь по морозу от Верити, пообещала себе, что, когда вся эта моя любовная история закончится, я, как Бетти Форд, мобилизую всю свою энергию и приберу подругу к рукам.
Такое вот получилось Рождество.
Мы медленно шли вдоль реки, ожидая, когда откроются пабы, чтобы пообедать. Под мышками у нас были зажаты свертки агрессивной макулатуры, известной как воскресные газеты. Одно из удовольствий просматривать их вне дома заключается в том, что можно не подбирать сыплющиеся из них рекламные листки — «Надежно ли застрахован Ваш дом?», «Клуб любителей истории. Шесть книг за одно пенни», «Присоединяйтесь к "Анонимным алкоголикам" и получите бесплатную электрическую зубную щетку» — здесь есть кому их подбирать. Воскресные обеды стали для нас почти ритуальными, причем проводили мы их большей частью в дружеском молчании. Я подозревала, что именно этого мне будет больше всего недоставать, когда Оксфорд уедет. В конце концов, одно дело — кувыркаться с кем-то в постели (при некотором усилии воображения можно представить себе многих мужчин в роли «кого-то») и совсем другое — три часа кряду вместе молча читать газеты, жевать бифштекс и чувствовать себя при этом совершенно довольными, даже счастливыми.
— Мне действительно жаль, что мы не смогли покататься на лыжах, — сказал он. — Но когда твоя мать ломает руку, а ты через несколько месяцев собираешься отправиться к черту на кулички, катание на лыжах представляется немного неуместным. Она бывает весьма капризной, моя мать.
— Я ничуть не сержусь. Честное слово.
Он рассмеялся:
— В иных обстоятельствах я бы на тебе женился — за покладистость.
— Не думай, что это чистый альтруизм. Я не уверена, что смогла бы найти общий язык с капризной свекровью. У меня самой мать была весьма капризной.
— Ты никогда не хотела иметь детей? — спросил он, останавливаясь на минуту, чтобы понаблюдать за юными гребцами с посиневшими носами и хрупкими красными коленками.
— Не-а, — небрежно ответила я. — Мне хватало Сасси. А ты хотел?
Он покачал головой.
— Моя жена хотела. Я — нет. Может быть, со временем и захотел бы, но… — он зашагал дальше, — как это обычно случается, нам не хватило времени.
— Не хочешь рассказать?
Он улыбнулся, снова покачал головой и в тон мне ответил:
— Не-а. Лучше пойдем поедим.
У нас в эти последние недели было столько дел; что не оставалось времени на письма. Я скоро тебе позвоню. Тем более что мне нужно сообщить тебе нечто очень интересное. Я получила твою открытку из Парижа. Папа сказал, что, может быть, мы с ним тоже когда-нибудь туда поедем. Было бы здорово посмотреть Сезанна вместе с ним.
* * * * * * *
Унылым вечером в конце зимы Верити бесцельно слонялась по дому. Проклятый февраль, такой тоскливый месяц. Она взывала к своим домашним конфидентам, требуя ответа. Может, телефон что-нибудь скажет? Она остановилась возле аппарата. «Ну, говори же, мерзавец! Говори». Телефон молчал. По правде сказать, он от нее порядком устал, потому что она целый день только и делала, что снимала трубку и раз за разом набирала цифры номера, кроме последней. Даже самый лучший друг чувствовал бы себя измочаленным от такого обращения, поэтому телефон молчал глухо и непроницаемо. Верити погрозила ему кулаком, орошая при этом капельками джина с тоником, которые выплескивались из стакана. Какому телефонному аппарату понравится такой холодный душ, тем более после целого дня жестокого обращения? Так что он говорить не собирался, не собирался…
Не слаще приходилось щетке для волос и зеркалу. Щетка привыкла думать, что ее назначение — придавать здоровый блеск волосам, а назначение зеркала — отражать превосходный конечный результат. Но хозяйка, судя по всему, не была расположена использовать ее по назначению, вместо этого она со злостью швыряла свою служанку через всю комнату. И это происходило не раз, не два, а много раз, и однажды она попала щеткой в споудовскую[75] статуэтку, которой щетка-служанка с таким удовольствием любовалась в спокойные былые времена. Зеркало же, которому нравилось отражать довольные собой лица, которое привыкло к глубинному взаимопониманию между отражаемой человеческой плотью и отражающим минералом, естественно, не могло смириться с тем, что его именуют вонючим предателем. У этих двух предметов в настоящий момент не находилось ни единого доброго слова для Верити. Она в оскорбительной форме продолжала требовать от них ответа, но потерпела полное фиаско.
Ванна? Она заросла грязью. Когда-то она была доброй подругой хозяйке — всегда старалась услужить, обнимала теплыми руками, приносила душистое утешение, смягчавшее горечь обид. Но это в прошлом. Если хозяйка не дает себе труда вести себя прилично, то и она не станет трудиться, чтобы обеспечивать ей комфорт. «Отныне, — поклялась себе ванна, — садясь в меня, она будет ощущать своей обнаженной плотью лишь шершавость и сальность, и пусть это напоминает ей о ее санитарном предательстве». Ванна игнорировала ягодицы усевшейся на ее край Верити, оплакивающей былые времена. «Конечно, — думала ванна, — когда вы с Марком выделывали здесь всякие пикантные штучки, я с удовольствием вам это позволяла, хотя изначально предназначена для одного человека. Но сказать, что ты никогда больше не станешь чистить меня из-за ставших ненавистными воспоминаний, — значит сознательно пойти на полный разрыв».
Умывальник тоже уже корежило от засохших на его поверхности хлопьев мыльной пены, клякс зубной пасты и кое-чего похуже. На очереди унитаз. Он долго мирился с тем, что хозяйка приводила сюда случайных мужчин, которые забывали опустить крышку, оставляли плавать на поверхности воды использованные презервативы после того, как в комнате в конце коридора смолкали наконец стоны и завывания, но теперь все зашло слишком далеко. Скоро весна, и хорошо воспитанные удобства фирмы «Кричтон» ожидали, что к моменту ее наступления их должным образом вычистят, а не будут обращаться с ними, как с каким-нибудь очком в общественном туалете. Ох, Верити, Верити, вот уже и твой банный халат присоединился к ним. Добрых услуг ты от него больше не дождешься.
Внизу стояла холодная белая немецкая посудомоечная машина. Глубоко оскорбленная. Она предназначена для того, чтобы избавлять мир от неприятных запахов и бактерий, а не плодить их, целую неделю оставаясь загаженной. Если бы немцам не была так свойственна дисциплина, машина давно бы уже сломалась. Впрочем, это еще не исключено, поскольку хозяйка напрочь забыла, что ей надо давать се слабительную соль. Без такой соли жизнь посудомоечной машины — жестокое страдание. Кроме того, машину угнетало то, что приходилось ухаживать за таким количеством стаканов из-под джина. При всем понимании особых обстоятельств хозяйки и памятуя о своих собственных корнях и необходимости либерального отношения к этническим меньшинствам, машина все же признавала, что недельное пребывание по уши в объедках ресторанного индийского карри и китайских блюд из пакетов постепенно убивает ее доброе родственное отношение к Верити. Поэтому, когда хозяйка корчилась на полу передней, обнимала ее, проливала слезы, глядя в свое меланиновое отражение, и умоляла ответить хоть что-нибудь, машина отбрасывала понятие Zeitgeist[76] и обращалась к понятию Gestalt,[77] ибо в пределах Gestalt каждый индивидуум воздействует на другого, как это происходит между остатками прилипшего к тарелке бириани[78] и кисло-сладкой подливки.
Холодильник тоже чувствовал, что сыт по горло. В нем давно уже не водилось ничего, кроме кубиков льда, бутылок с тоником и неистребимого запаха гнилых овощей. Прошло две недели с тех пор, как Верити пообещала заполнить его свежими продуктами: помидорами, огурцами, салатом-латуком, оливками, морковью, картофелем… и, конечно же, этими мерзкими луковицами — куда без них. Она дала себе клятву питаться только здоровой пищей и заменить звон бокалов постукиванием ложки о миску в процессе приготовления вкусных соусов. Она приняла решение, варить супы, есть пшеничный хлеб и масло только высшего качества. И холодильник ей поверил, он прямо-таки лопался от гордости, хвастаясь перед посудомоечной машиной (будучи итальянцем по происхождению, он мнил себя мужчиной), думал: «Ну вот, наконец я займусь работой, для которой создан». А потом… Все оказалось пшиком. Чечевичный суп с кориандром постепенно высох, а салат, становясь все более склизким, так и изошел слезами. И если Верити думала, что после всего этого может явиться сюда и просить у него душевного отклика, то она ошибалась. У него было полно претензий к ней, он очень разозлился и не собирался этого скрывать.
Даже у Стены, ее задушевной тосканской подруги, кончилось терпение. Одно дело, когда к тебе прислоняются горячей щекой, орошенной слезами, можно стерпеть даже, когда на тебя время от времени орут — всякое случается, — но совсем другое, когда тебе в лицо швыряют стаканом, сопровождая это оскорбительное деяние потоком копрологической брани и пинками, — это и святого выведет из себя. Стену в некотором роде можно было назвать блаженной, но она — не Франциск Ассизский и никогда не обещала им быть. Отныне Верити могла беситься сколько душе угодно. Стена начала крошиться и никогда больше не будет той идеально гладкой молчаливой опорой, какой когда-то служила хозяйке. От одного пинка острым мысом туфли из нее вывалился кусок терракоты, вывалятся и другие. Это слишком жестокий поступок, чтобы его простить. Сколько бы Верити ни ползала перед ней на четвереньках, собирая осколки разбитого стакана и желто-коричневой штукатурки, стена никогда ее не простит. Никогда. Она будет лелеять свою рану в гордом молчании как свидетельство варварского отношения хозяйки. Minestra riscaldarc, разогретый суп, как говорят на родине стены, никогда уже не станет снова вкусным. Нет, нет. Марко — это вчерашний день, Marco ieri. В будущем Верити должна будет научиться нести свой крест в одиночестве.
И только бутылка джина, стоявшая сейчас на скамейке напротив стены, была весела. Хозяйка что-то напевала вполголоса, любовно оглаживая се, регулярно из нее наливала, и бутылка на седьмом небе от счастья. Ее предки всегда утверждали, что она изготовлена, чтобы сеять хаос в душах, и в подтверждение приводили историю знаменитого художника по фамилии Хогарт, который в конце концов написал с нее икону, назвал «Тропою джина» и присягнул ее силе, как божеству, но раньше она все равно не верила, что такое маленькое создание способно обладать подобной мощью. Теперь верила. Бутылка лукаво подмигнула недовольным обитателям кухни — как королева этих мест. Эта противная подружка-соседка ее хозяйки может сколько угодно отправлять в мусорную корзину бутылкиных сестер и приносить штабеля коробок со свежим апельсиновым соком и галлоны газированной минеральной воды, она ведь здесь надолго не задерживается. «Столько дел, столько дел, — передразнивает ее Верити, обращаясь время от времени к своей единственной оставшейся верной подруге-бутылке. — Она, видишь ли, занята, занята своим милым-любимым-любовником». «Вот и хорошо, — заключила бутылка джина, — потому что никто лучше меня не подпитывает чувство одиночества».
— Отвечайте, отвечайте же мне! — вопила Верити в эту сгустившуюся атмосферу отчуждения. Опять изображает Сару Бернар, думали кухонные агрегаты. «Гляньте, вылитая Мария Каллас!»— насмехалась Стена. Наверху зеркало и щетка, прижавшись друг к другу, вспоминали, что когда-то хозяйка была Белоснежкой, а теперь превратилась в злую королеву-мачеху, в ведьму, и гадали, удастся ли им выжить, таким слабым и хрупким.
Однако телефон, не такой независимый, как другие, внезапно содрогнулся, пробужденный от долгого глубокого сна своим товарищем из Хампстеда. «Черт, что за невежа звонит в такое время? — подумал он. — Уже десять вечера!» Но вынужден был повиноваться. В противном случае завтра ему устроят гинекологический осмотр, а «Бритиш телеком» славится своими инженерами с руками как лопаты и пальцами как кумберлендские сосиски. Ходят слухи, будто компания специально набирает именно таких, чтобы оборудование повиновалось беспрекословно. Итак, телефон пиликал наверху и трезвонил внизу, и Верити, только-только собравшаяся еще раз осчастливить бутылку джина своим вниманием, с удивлением поставила ее на стол. Это Маргарет, подумала она, тетушка Маргарет, она икнула, тетушка Маргарет только что из Парижа.
У Верити сумбур в голове, но одно она помнила четко: ее подруга — очень храбрая женщина, очень храбрая и несправедливо обиженная женщина. Потому что мистер Совершенство, мистер Саймон-Оксфорд-Будь-Он-Проклят-Совершенство собрался бросить ее храбрую, несправедливо обиженную подругу и уехать. Бросить навсегда. Да, они могли напоследок предаваться в Париже последнему разгулу, но в душе Маргарет, конечно же, рыдала, рыдала. Верити икнула и сама начала плакать. Вопрос, на который она желала бы получить ответ, таков: если мистер СОБОПС может так поступить, притом что он казался таким хорошим, тогда какого черта она, Верити, обижается на Марка? Он, может быть, конечно, и деспот-альфонс, и порой валял дурака, и заглядывался на других, и бывал жестоким, но он никогда бы вот так вдруг не уехал в Никарагуа. Что, разве нет? Однажды, правда, он уехал на Тенерифе, прихватив ее деньги и ничего ей не сказав, но чтобы в Никарагуа! Да, гнусноватый финал. Жестокий? Жестокий?! Да Марк — ребенок по сравнению с этим! В сущности — Верити медленно, спотыкаясь, брела по коридору — в сущности, по сравнению с этим гадом Марк — бриллиант чистой воды. Вот почему она отправила ему тот забавный рецепт, который когда-то сочинила.
Верити ничуть не удивило, что к телефону пришлось ползти на коленях. Ночами она теперь часто передвигалась по дому подобным образом, и рано утром тоже. Днем она могла снова превратиться в homo sapiens, более-менее прямо сидеть перед телевизором, даже если изображение и двоилось перед глазами, но в это время суток ей было удобнее и безопаснее вести себя так же, как большинству других млекопитающих.
Она ответила бодрым голосом: якшаясь с духом бутылки, нужно проявлять хитрость. В трубке прозвучал мужской голос, знакомый мужской голос, очень знакомый мужской голос.
— Верити, — сказал он, — ты мне нужна.
— Хорошо, — спокойно ответила она, — возвращайся. Ты прощен. — И положила трубку с подчеркнутой осторожностью, каковую телефонный аппарат полностью одобрил.
Ну, вот и ответ.
Теперь Верити думала, думала быстро, но не поднимаясь — она думала, сползая по лестнице на коленях. Медленный процесс, но теперь в ее размышлениях наметилась определенная цель, не то, что раньше, когда, взобравшись наверх, она забывала, зачем, собственно, это сделала. Перегнувшись через край неприветливой ванны, она открутила краны, влила в воду шампунь, который образовал пики жемчужной пены, что привело ее в изумление, — откуда они взялись? Постаравшись принять позу, близкую к вертикальной, дотянулась до ароматического масла и начала втирать его в волосы под шипящей струей. Она понимала — что-то не так, потому что пена была у нее под носом, а не на голове, но продолжала втирать, в то время как внутри у нее что-то булькало от счастья. «Старые времена», — тихо проговорила она, опустив голову в ванну, отчего голос отдался гулким эхом, «совсем как в старые добрые времена», — повторяла она снова и снова, безуспешно пытаясь промыть жирные волосы раз, другой и третий. Схватила полотенце, собираясь накинуть его на голову, но ощутила запах. Принюхалась. Полотенце дурно пахло. Отнюдь не свежестью. Она поползла, заливая пол водой, смеясь, расшвыривая вонючие нестираные вещи, и наконец прибыла в спальню. «Сумела, молодец!» — похвалила она себя и нашарила в бельевой корзине полотенце, которое угрюмо свисало с ее плетеного бока. «Я не виновата», — стала оправдываться корзина перед зеркалом и щеткой. «Да уж конечно, черт побери», — согласились те. Все с осуждением наблюдали, как хозяйка, качаясь, бродит по комнате, выдвигает ящики, пытаясь найти там чистое белье, и перебирает одежду в шкафу в поисках чего-нибудь экзотического, во что можно было бы облачить свое неустойчивое тело. Она даже сделала рискованную попытку в вертикальной позиции спуститься по лестнице в ванную, но, похоже, спутала направление. Развернулась, повторила попытку, на этот раз успешнее, хотя на пути ее подстерегало несколько непредвиденных столкновений со стенами и перилами. Очутившись наконец в ванне, Верити почувствовала себя на вершине блаженства. «Воды, — решила она, — мне нужно выпить много воды. Эта чертовка — старушка Маргарет постоянно твердит, что мне нужно пить побольше воды. Так я и сделаю, — хихикнула Верити, — но ни за что не признаюсь тетушке Маргарет, что она была права, — ни за что. А то слишком уж она возомнила о себе из-за этого своего типа. Что ж, теперь и у меня есть свой тип… Ха-ха. Ха — черт возьми — ха!..» Сунув голову под кран, она начала жадно пить. Распрямилась с гримасой отвращения — что за мерзкий вкус! — и снова похвалила себя, теперь — за послушание. Видимо, это в награду за него с ней наконец произошло что-то приятное. «Хорошая девочка, Верити», — сказала она себе, глядя на пальцы ног, которые сами собой шевелились от удовольствия.
Ноги! Она смотрела на них, как на чудо воскрешения Лазаря, по мере того как они по очереди восставали из мыльной пены. Просто лапы гориллы! Немедленная эпиляция! Она попыталась произнести это слово вслух, но оно оказалось на удивление трудным. Верити потянулась к бритве. Это любимая бритва Марка, которую он забыл, уходя, и которую у нее не поднялась рука выбросить. Она начала медленно и осторожно сбривать нежелательную поросль. Острая бритва, очень острая. Как ни старалась Верити крепко держать ее обеими руками, руки слушались плохо. Вода стала розовой. Верити удивилась: с чего бы это? Нужно добавить воды, решила она и открутила кран. При виде журчащей струи ей снова захотелось пить. Напившись, она сползла пониже, согревшаяся и довольная. Вот отдохнет всего минутку — и продолжит наводить красоту. Для него.
Ванна так и не оправилась от полученной травмы. Если ванны в принципе способны испытывать «кошмар на улице Вязов», так это произошло именно с ванной Верити.
Явившийся полчаса спустя Марк увидел картину, которую истолковал как самоубийство бывшей любовницы. Поскольку на его звонок дверь никто не открыл, он достал из цветочного горшка ключ и отпер ее сам. Потеряв работу, он пребывал в отчаянии, ему было нужно, чтобы кто-нибудь о нем заботился. За этим-то он и пожаловал к Верити, но нашел ее… в луже крови. Если даже ванна ощущала, что хозяйке нужна неотложная помощь врача, это было ничто по сравнению с тем, что испытал Марк. «Бабы, сволочи!» — ругнулся он, выволакивая Верити из ванны и начиная делать ей искусственное дыхание. Она пришла в себя и ответила ему тем единственным способом, каким женщины отвечают на интимные прикосновения любовника, — закрыла глаза и вернула ему поцелуй, хотя и отметив, что выражение лица у Марка не такое, каким следовало бы быть в подобных обстоятельствах.
Джилл бросила письмо на каминную полку, где уже лежала открытка из Парижа. И то и другое — от Маргарет. На обратной стороне открытки было написано: «Наш утешительный приз за несостоявшееся катание на лыжах — и это оказалось гораздо лучше». Джилл провела пальцами по открытке, потом по письму. Хотя Маргарет явно старалась ее повеселить, она не находила забавным рассказ подруги о том, что случилось с Верити. Это слишком напоминало ее собственные нынешние переживания. Уже апрель, а жизнь так и не наладилась. Аманда до сих пор с ней почти не разговаривала, лишь в соответствии с дочерним долгом соблюдая приличия, сообщала новости о внуках, но в подтексте явно звучал укор. Джайлз собирался скоро приехать, однако, если в прошлом году Джилл ждала сына с нетерпением, сейчас его приезд ничего для нее не значил, так же, как ничего не значили бессмысленно текущие дни, потому что она чувствовала себя бесконечно несчастной. Джилл подошла к креслу у окна. Именно в нем она теперь предпочитала проводить большую часть времени. Поджав колени и уткнувшись в них подбородком, наполовину скрытая занавеской, она наблюдала за переменами, происходящими снаружи. Принимать в них участие она могла только на таком отстраненном уровне. Джилл чувствовала себя разбитой, воспринимала действительность как обман, источник страданий, считала, что жизнь требует от нее слишком многого. Как и она ждала слишком многого от жизни.
Почему она не сожгла открытку, она и сама не знает. Быть может, какой-то добрый дух подсказал ей, что в существовании этой открытки есть некий смысл, что когда-нибудь она сможет без боли смотреть на этот бульвар с его кафе и отдыхающими парочками, на маленькую красную стрелку, которую нарисовала Маргарет, чтобы обозначить окно их номера в отеле. А пока открытка лежала на каминной полке как напоминание о самом мрачном периоде в жизни Джилл. Уверенная, что такого тяжелого времени у нее никогда еще не было, она была готова молиться каким угодно богам, чтобы в будущем никогда не погрузиться снова в такой мрак. С тех самых пор Джилл ни разу не заходила в гостевую спальню. Розовое покрывало, конечно же, до сих пор лежало на кровати скомканное, его края кручеными жгутами-змеями свисали по краям, будто бы издеваясь над хозяйкой. Там все началось, там и закончилось. Надо было им встречаться в отеле. Тогда у нее по крайней мере осталась бы комната, которая напоминала бы лишь о двух настоящих, счастливых, не тайных любовниках, а не о ее собственной эрзац-попытке завести роман. Даже не о попытке — о провале. Маргарет со своим другом, во всяком случае, реально любили друг друга в этой комнате. Теперь она это точно знала. И Джилл не надо было пытаться вступать в состязание с подругой. Никогда.
И почему она тогда, в первый раз, не послушалась своего внутреннего голоса? Ведь в то время она еще не слишком увязла, могла отвергнуть предложение «веселого, приятного секса» и идти своим путем. Так нет же. Слышала, но не слушала. А не слушала, потому что не хотела услышать.
«Это просто любовная связь, — так он сказал. Зачем же тогда было гладить ее по щеке, ласкать грудь, говорить нежные слова? — Всего лишь приятная и заслуженная премия за однообразие наших унылых жизней, временное отвлечение. Ты замужем, я женат: И мы оба останемся там, где мы есть. Мы ведь оба это понимаем, правда?»
Джилл позволила ему поцеловать ее, кивнула и сказала, что да, конечно, она понимает. Двое взрослых людей решили просто немного себя побаловать и позабавиться среди здешних холмов… Но на самом деле она так не думала и лишь надеялась, что ей удалось скрыть от него свои истинные чувства: боль несбывшихся ожиданий и чудовищное, чудовищное, чудовищное одиночество, которое она испытывала, когда его не было рядом. Она-то знала, что это Любовь и что ей выпало нести свой крест одной. Все остальное меркло в свете этой любви.
Дэвид, ее дорогой, преданный, ничего не подозревающий муж, стал для нее не более чем досадной помехой, чем-то, что приходилось принимать во внимание, но в общем — покладистым рогоносцем. После его отъезда в Японию их свидания в совершенно пустом доме, к ее радости, участились, раза два он даже оставался на всю ночь, так что она могла представить себе, каково бы это было, если бы они жили вместе. Даже когда он признался, что до нее у него были другие, она не расстроилась, потому что те были в прошлом, а она, Джилл — вот она, здесь, сейчас, живая и полная решимости остаться с ним навсегда. Так что ни для каких новых, будущих женщин нет места. Она и была его единственной Женщиной Будущего и никогда никому его не отдаст.
Джайлз и Аманда почти перестали что бы то ни было значить для нее. Аманда! Бедная, бедная ее дочь. Бедные, бедные внуки, их бабка становилась почти невменяемой и заболевала от горя, когда любовник не звонил и не приезжал хоть один день. В новогодний сочельник они, ее дети, зашли на кухню. Но она не уделила им никакого внимания, сославшись на то, что нужно срочно отвезти в магазин сырные пироги, о которых она совсем забыла. Так что сейчас ей необходимо уехать, но она непременно вернется к ужину, сегодня магазин открыт допоздна — ложь, но кто стал бы проверять, ей ведь все верили, и от этого обман становился вдвое более постыдным. Пироги в противнях, — четыре штуки — стояли на скамейке, и она попросила детей помочь перенести их в машину. Детям было восемь и десять лет — всего восемь и десять. Когда младший споткнулся во дворе и уронил свою ношу, она орала, визжала от ярости, накопившейся за долгое время, и лупила его свободной рукой по затылку до тех пор, пока Аманда не выскочила на мороз полураздетая, потому что в тот момент как раз переодевалась. Ее дочь стояла, дрожа от холода и обиды, закрывая руками свое дитя, защищая от его собственной бабушки, которая брызгала слюной и хрипела от гнева. Но все же Аманда приняла ее извинения. Конечно, это же Аманда. А Джилл все равно уехала — наркотик был слишком силен. Сев за руль, она пригладила волосы, вытерла губы, подкрасилась. И в его дом прибыла такой, словно никаких забот в ее жизни не было. Его жена встретила ее и пригласила войти с удивленным, но, как всегда, приветливым видом.
— Мы завтра уезжаем, — солгала Джилл, — а я забыла вам это привезти. Простите, что тревожу вас в такой…
И тут она заметила. Никаких гостей, на которых он ссылался, в доме не было. Он сидел на полу возле камина, вокруг были разбросаны карты. На сдвинутом в сторону сервировочном столике виднелись тарелки, приборы и остатки ужина. Ужина на двоих. Раннего ужина. Рядом с картами стояли стаканы с бренди. На нем были темно-бордовые кожаные тапочки с его вытканными золотом инициалами. Какая пакость! Ей хотелось их поцеловать.
Его милейшая жена предложила ей выпить. Джилл отказалась. Его милейшая жена спросила, куда они завтра уезжают. Джилл сказала — в Марокко, первое, что пришло в голову, быть может, из-за этих самых тапочек.
— Ах, — заметила его милейшая жена, — когда дети уезжают, так приятно расслабиться. — Она застенчиво улыбнулась, и на ее пухлых, пышущих здоровьем щеках появились ямочки. — Вот и мы тоже… — И широким жестом обвела разбросанные карты и своего сияющего улыбкой мужа; ах, как хорошо он изображал вежливую приветливость случайного знакомого, никто бы никогда ни о чем не догадался. — Это у нас первый новогодний сочельник без детей, и мы решили никого не приглашать, просто побыть вдвоем. — Ее улыбка стала шире. На ней было нечто вроде восточного халата, шелковое черно-красное одеяние. Соблазнительное. Сегодня ночью он с нее его снимет, думала Джилл. Снимет, снимет, снимет…
Бедная Аманда.
— Ты должна показаться врачу, — сказала ей дочь.
Когда Джилл вернулась, Аманда уже укладывала вещи в фургон, собираясь ехать домой. Неблизкий путь, уже вечер, но она и слышать не желала о том, чтобы остаться до утра. Как хотелось Джилл броситься к дочери, обнять, рассказать ей все, найти понимание и прощение. Но она не могла. Ругала себя за эту неспособность и за то, что недостаточно настойчиво уговаривает дочь остаться, но ничего не могла с собой поделать. Злость на весь мир — заразная болезнь, она выражается в том, что больному хочется, чтобы и все вокруг так же, как он, злились на весь белый свет. И Аманда уехала злая, очень злая. Понадобится немало времени, чтобы восстановить отношения с дочерью, да и неизвестно, удастся ли. И Джилл потребуется очень много времени, чтобы внуки, уже убаюканные и мирно спавшие в своих дорожных кроватках, снова почувствовали к ней доверие. Только Дэвид, который не был свидетелем той сцены, но знал, что она была безобразной, нашел в себе силы обнять жену, глядя на удаляющиеся габаритные огни фургона. Джилл склонила голову ему на плечо, и так, обнявшись, они вернулись в дом, где она позволила ему приготовить ей ванну, а потом принести стакан бренди и уложить ее в постель. На следующий день, когда приехал врач, попросила его прибегнуть к гормоновосполняющей терапии. Казалось, это удовлетворило всех.
Скоро должен был приехать Джайлз, но Джилл это мало волновало. Маленькое овощеводческое хозяйство, которое она раньше так любила, тоже постепенно ускользало из ее рук. Наступало важнейшее для полеводства время, а у нее теперь не было ни Сидни (он отнял у нее даже лучшего работника, она позволила и это), ни охоты самой заниматься землей. Весенняя капуста — вот во что она превратилась, в весеннюю капусту.
Последние душевные силы покинули ее в той самой комнате наверху, когда она, коленопреклоненная, обнаженная, рыдающая, вцепившись в его колени, прижимая их к своей груди, допытывалась:
— Ну почему мы не можем поехать в Париж? Моя подруга была там. Вот посмотри, посмотри, что она мне прислала. — Джилл метнулась вниз и принесла открытку.
— Мне кажется, что мы зашли слишком далеко, — сказал он, одеваясь. — Думаю, нужно заканчивать.
— Всего несколько дней. Пару ночей в этом восхитительном гнезде порока, в этом французском отеле. Ну почему «нет»? — Джилл знала: если он согласится, она его заарканит. Может быть, хотя бы потому, что все станет известно и ему придется бросить пухленькую супружницу с этой ее буколической улыбкой и навечно остаться с ней.
Он отрицательно покачал головой, чуть коснулся губами ее лба и ушел, оставив Джилл корчиться на кровати, в отчаянии прижимая к себе скомканное розовое покрывало.
Нет, история Верити ничуть ее не развеселила. Ничуть. Маргарет в своем защитном коконе любви, в своем законном счастье многое видела в неправильном свете.
В последний вечер мы немного выпили. Пожалуй, даже слегка напились. Думаю, это было естественно и правильно, не так ли? Мы сидели друг против друга за моим кухонным столом и распивали шампанское. Мыслями он был уже далеко, и разговор вертелся в основном вокруг его путешествия: что он найдет в Никарагуа по приезде, будут ли доходить в Англию его письма, не станет ли наш сегодняшний ужин на много дней вперед его последней приличной трапезой, потому что он может себе вообразить, как кормят там на внутренних рейсах. За предыдущие несколько недель мы уже сказали друг другу почти все самое важное: происходило то, что должно было произойти, и мы всегда знали, что это произойдет. На вырывавшийся порой вопрос: «Что же мы сделали?» — всегда следовал спокойный ответ-напоминание: именно то, что собирались. Этот короткий отрезок времени доставил нам много радости, но то была лишь фантазия, своего рода театральный спектакль, нами самими совместно срежиссированный, во время которого публика оставалась в темноте, а теперь в зале снова зажигается свет.
Когда он достал книжку рисунков Иниго Джонса и попросил меня что-нибудь на ней написать, мы внезапно испытали прилив сентиментальности, и я не сразу сообразила, что бы такое сочинить. Банальности вроде «Желаю приятного путешествия» или «С наилучшими пожеланиями» едва ли были уместны. Равно как и строки из «Лекарства от любви» Овидия — слишком горько. В поисках источника вдохновения я оглядела бумажки, там и сям приколотые у меня на кухне. Может, что-нибудь из рецепта возрождения лесов? Или из статьи о вреде йоги? Или из заметки о болезнях, поражающих розы (ее-то я зачем храню?)? А потом мой взгляд упал на пожелтевшую, давным-давно заляпанную жиром Балтиморскую дезидерату,[79] которую Саския когда-то привезла из поездки в Кентербери. Это, во всяком случае, лучше, чем болезни роз. В душе я считала, что если следовать всем изложенным в этом назидании советам, то никогда ничего не сделаешь, а будешь лишь сидеть дома с блаженной улыбкой на устах и разве что иногда бродить «спокойно среди шума и спешки и помнить, что покой бывает в молчании». Однако несколько весьма подходящих строк там было:
«Мир полон обмана. Но пусть это не делает тебя слепым к тому, что там есть и добродетель; многие борются за высокие идеалы, и повсюду жизнь полна героизма.
Будь самим собой».
— Я знаю эту дезидерату. У меня дома в кабинете тоже есть копия.
— Большинство людей в определенный период жизни выписывают себе какой-нибудь афоризм, прикрепляют его к стене, вздыхают над ним, а потом делают прямо противоположное тому, что он рекомендует.
— Довольно цинично, — заметил он. — Такое безнадежно-уничижительное высказывание о духовной борьбе не в твоем духе.
— Разве? Наверное, ты меня плохо знаешь.
— Может быть, — согласился он, накрыв рукой мою ладонь. — Я и не претендую. Твой внутренний мир для меня действительно тайна. Как и для тебя — мой. Особенно самые темные его уголки.
— Не верится, что они у тебя есть.
— Мне тоже не верится, что они есть у тебя.
— Может, не будем разрушать иллюзию?
Дело в том, что я испытывала тревогу и смятение не столько из-за его отъезда, сколько из-за надвигающегося возвращения Саскии. Словно с меня содрали кожу. Да, я чувствовала себя так, будто с меня содрали кожу, а шампанское и прощание с человеком, которому я могла безоговорочно доверять, еще больше растравляли душу.
Накануне Верити, с которой я поделилась своим ощущением, ничуть мне не помогла.
— Я говорила тебе: если даришь мужчине дорожную сумку, он от тебя сбежит! — торжествующе воскликнула она, снова принимая обычный надменно-покровительственный вид.
Когда имеешь дело с Верити, часто приходит на ум любимая максима королевы Елизаветы, которую она повторяла каждый раз, когда ее министры советовали ей нанести удар по Франции или вторгнуться в Шотландию: «Безрассудно разить огнем соседа, поскольку живешь рядом с ним…» Так что я старалась поддерживать мир в наших отношениях.
С тех пор как она удостоилась быть принятой в Орден величайших глупцов, водворив на место Марка, я не сомневалась, что очень скоро ее страдания возобновятся. Но не могла и не восхищаться профессионализмом подруги: она уже начала описывать свою историю в очередном сценарии. Я робко заметила, что Марку это может показаться немного… ну, скажем, обескураживающим, — оказаться в фокусе публичного внимания, — но Верити посмотрела на меня с жалостью: что внештатная окантовщица — к тому же так легко позволившая сбежать своему мужчине в какие-то поганые джунгли — может знать об истинном творчестве? Оставаться под обаянием Тинторетто после этого было особенно трудно, и если бы в тот момент Верити споткнулась, я бы с легким сердцем могла ее подтолкнуть.
— Ты такая храбрая. — Это был ее прощальный выстрел, посланный, когда, уже идя по дорожке к воротам, она оглянулась и скорчила гримасу снисходительного сочувствия.
Такое я проглотить не могла.
— Как твои ноги? — крикнула я вслед так, чтобы слышала вся улица.
— Марк каждую ночь растирает их лавандовым маслом. Он так ласков со мной теперь…
Господи милосердный, подумала я, мы сами создаем себе иллюзии и сами же разочаровываемся. Эта мысль заставила меня взглянуть на наши с Оксфордом отношения как на «внештатный» волшебный фокус.
Но этот обмен колкостями был легкой царапиной по сравнению с раной, нанесенной мне чуть раньше Саскией во время телефонного разговора. Началось все вполне спокойно: она сообщила, как сильно ждет возвращения домой, и как удивительно, что в это же время на следующей неделе… Ну, и так далее. Словом, все, что положено говорить в подобных случаях. Но потом ее речь чуть изменилась — уж мне ли ее не знать! — и у меня тревожно забилось сердце.
Да, она с нетерпением ждала возвращения домой, но собиралась подыскать подходящую студию — только для работы, — чтобы, когда приедет отец, он мог бы там остановиться, потому что Фишер неожиданно оказался более энергичным, чем можно было ожидать, и нашел место, где уже осенью можно будет организовать выставку. В подтексте звучало: пора наводить мосты. Значит, Дики приедет — пусть даже только на открытие выставки, — и это снова отбросит меня назад, вернет память о былых вернисажах и прочих художественных мероприятиях с царившей на них амикошонской атмосферой, во время которых все суетились вокруг него, раболепствовали, а он, герой дня, в конце концов неизменно напивался в стельку, моя сестра ходила вокруг него кругами с широкой улыбкой на лице, стараясь делать вид, что все в порядке, всегда стараясь делать вид, что все в порядке, — одному Богу известно, чего это стоило Лорне. Только на сей раз все окажется еще хуже, потому что теперь это будет выглядеть как возвращение героя.
Вот откуда ощущение, что с меня содрали кожу.
Вторую бутылку шампанского мы унесли в спальню, где легли в постель, тесно прижавшись друг к другу.
— Ты готов к тому, чтобы выслушать исповедь? — спросила я. К тому времени я уже поняла, что любви мы больше предаваться не будем. Пришло время смены амплуа. Я собиралась облегчить душу, рассказав ему о своем прошлом, и рисковала остаться слишком незащищенной. Он не был больше моим любовником. Мужчина по имени Оксфорд уже переступил черту. И если этому самому мужчине по имени Оксфорд суждено и впредь кем-то оставаться для меня, то, конечно, другом.
Итак, я рассказала ему все. Ощущение было такое, словно облака и я вместе с ними понеслись по небу назад, через все эти минувшие годы.
— С этим он и уехал, — закончила я. — Дочь любит его, ни за что не требуя отчета, так же, как любила его ее мать.
— Ты винишь Саскию?
— Нет.
— Тогда почему бы тебе не позволить ей наслаждаться своим счастьем?
— Потому что мне невыносима мысль, что он останется безнаказанным.
— Человек никогда не остается безнаказанным, — возразил Оксфорд. — Поверь мне.
— Ты чем-то огорчен?
— Я думаю, — ответил он. — И пью.
Я откинулась на подушку и подняла стакан:
— Выпьем за твой успех. Ты его заслуживаешь.
— Гм-м… — неопределенно промычал он и обнял меня за плечи. Мы чокнулись. Потом он положил мою голову себе на грудь и сказал: — Я кое-что тебе расскажу.
— Кое-что, чего ты не мог рассказать не напившись? — язвительно заметила я.
— Ага. Теперь моя очередь исповедаться. Ты хотела знать о моем прошлом и о том, почему именно Никарагуа? Ну что ж, слушай.
Это было последнее, чего я ожидала: мы оба сняли маски и вышли на авансцену перед опустившимся занавесом. Я навострила уши, как он велел, и сидела неподвижно, почти не дыша.
— Я познакомился со своей будущей женой, еще когда учился в архитектурном институте. Она работала секретаршей, хотя рассматривала эту работу как временную, потому что хотела стать моделью. Она была очень красива и очень молода. С матерью и теткой они бежали, спасаясь от режима Сомосы, и поселились в обшарпанном маленьком домике в пригороде Лондона, в Ханслоу. Мне было двадцать четыре года. Ей — девятнадцать. Все мои друзья-студенты обожали ее. У нас была весьма разгульная компания — никто не осмеливался явиться на утренние лекции, не страдая похмельем и не имея в запасе истории о девственнице, накануне лишенной им невинности. Мне все это страшно нравилось. Она работала в деканате, и вдруг все мы стали искать предлог, чтобы заглянуть туда. Мы сходили с ума от ее прекрасных глаз, и еще она была превосходно сложена. Миниатюрная, слишком миниатюрная, чтобы стать моделью. Она ни с кем не флиртовала, со всеми держалась одинаково дружелюбно. Каждый из нас пытался ее куда-нибудь пригласить, но она всегда отказывалась. Мы разве что пари не заключали: кому это все-таки удастся. Беспечные юнцы.
Так продолжалось около года, и в итоге нам пришлось сдаться. Но для меня это стало просто наваждением. Я нравился женщинам, и меня раздражало, что она не соглашалась даже встретиться со мной. Меня заело, и я начал ухаживать серьезно. Цветы, проводы до метро, чтение стихов — ну, обычный набор. Поскольку тогда я уже подрабатывал, стал делать ей подарки. И бывать у нее дома. Познакомился с мамой, с теткой и все такое прочес. Постепенно Хани уступила. Но не в постели. А я был настолько одержим этим, что в конце концов женился на ней. И все были счастливы. Я получил нечто экзотическое, чем можно было хвастаться, и охотно хвастался. Это было потрясающе. Мы прожили вместе восемь лет. Я не хотел детей, и мне, наверное, казалось, что так будет длиться вечно. Это было лучшее, что может быть в обоих мирах.
А потом она умерла. Опухоль мозга. Хоп — и все кончилось. И только тогда я понял, что потерял.
На похоронах ее мать рассказала мне то, что Хани всегда хранила в тайне. Чудовищную правду. И я ощутил то, что Лорка называл duende, «острие боли». Это была обычная история для Никарагуа, а может, и для большинства тех мест, где постоянно идет война: изнасилована в двенадцать лет; отец расстрелян на ее глазах; братья пропали без вести; некоторые родственники все еще остаются там. Они никогда об этом не говорили. Задним числом я понял, что раза два она, наверное, пыталась мне что-то рассказать, но я не был благодарным слушателем. Стал им только на похоронах. И осознал, что предал ее. Я начал взрослеть. Не сразу, постепенно. Прежде я и представить себе не мог, что будет значить для меня эта утрата. Потом нашел решение — не лекарство, но решение.
— А зачем ты дал объявление?
Он пожал плечами:
— Может, былое «я» дало о себе знать. А может, просто захотелось дать — и получить — немного привязанности, никому не причинив при этом вреда. Я хотел, чтобы все было честно. — Он вдруг чуть лукаво улыбнулся и стал очень похож на себя прежнего. — Как только я решил поехать туда, то ощутил мощный заряд положительной энергии — во всем теле. Это огромная сила. — И, встав, начал одеваться.
— Ну что ж, — сказала я, наблюдая за ним в последний раз, — похоже, никому никакого вреда это действительно не принесло.
Вмятины на подушке, два использованных стакана и две почти пустых бутылки из-под шампанского. Сухой остаток. «Прощай», — прошептала я, прислушиваясь, как его такси заворачивает за угол.
Было около полуночи. Я сидела в кровати с лицом, мокрым от слез, и думала: что дальше? Сасси должна вернуться через неделю. Если я собиралась сделать кое-326 какие приготовления, лучше было сделать их, пока она еще там. Но не сразу, решила я, во всяком случае, не раньше, чем я выпью чего-нибудь покрепче. Невзирая на строгое и пугающее предупреждение Верити, мне был необходим глоток чего-нибудь горячительного, и я отправилась на кухню.
Голубые-преголубые прищуренные глаза Фишера смотрели поверх какого-то огромного каталога, которым он прикрывался, с притворным ужасом. Стоило мне войти в комнату, как Рис стал пятиться, молитвенно сложив руки.
— Будешь бить?
— Нет, тебе это может понравиться.
— Фу ты! — Он рассмеялся и положил каталог на стол. — У людей сложилось странное представление о моей сексуальной ориентации. Я совсем не люблю, когда мне делают больно.
— Вот и я не люблю.
— Никто не любит, Маргарет. — Он сел и жестом указал мне стул напротив.
— Ладно, — сказала я. — Мне звонила Саския. Поскольку мне не придется развешивать его картины у себя дома по окончании выставки, так и быть, потерплю. — Я села, положила ногу на ногу и посмотрела на него испепеляющим, как я надеялась, взглядом. — Для тебя ведь это большая удача — устроить первую после стольких лет выставку Дики в Лондоне, не так ли?
Фишер долго разглядывал собственные ногти, потом с огромным удовольствием признался:
— Да, конечно.
— А то, что в выставке будут участвовать отец и дочь, еще больше привлечет прессу и торговцев.
— Почти наверняка. Но Саския действительно хорошая художница. Начинающая, но, несомненно, уже заслуживает совместной с отцом выставки. А его работы просто превосходны. Она прислала мне кое-какие слайды.
— Вот как? Давно?
— О, Саския проявила настоящий профессионализм. И решимость. Решимость организовать отцу выставку в Лондоне. Если бы я отказался, она нашла бы кого-нибудь другого. Соблазн был слишком силен. Лондон пребывает в состоянии стагнации и охотно привечает тех, кто возрождается заново… Ты сходи на выставку художников шестидесятых, посмотри, что там делается. Вот и будет весьма кстати показать нечто, что апеллирует как к прошлому, так и к будущему. — Фишер встал, подошел к шкафу, стоявшему у стены, достал оттуда папку. — Хочешь посмотреть?
— Нет, — ответила я.
Он вынул прозрачный планшет с вложенными в него слайдами и поднес к окну.
— Они очень хороши. Фигуры такие монументальные. В них есть что-то от Нэша и Мура, но они вовсе не подражательны. Это торсы героев и героинь. — Он несколько дольше задержался на одном из слайдов. — Весьма, весьма. Исключительно. — Потом достал другой планшет. — А это пейзажи — заснеженные пейзажи, сделанные совсем недавно. И какие-то головки. Саския, полагаю. Прелестно. Прекрасная форма, неподдельное чувство. Прежние, цикл портретов… женских… были совсем не так хороши. — Я видела — он не играл, а был искренне очарован. — А здесь, — Фишер достал очередной планшет, — работы Саскии. Думаю, вначале она работала по фотографиям. Жизни не хватает. Но потом отложила снимки и обрела большую свободу. В основном это карандашные рисунки и гуашь. Очень простые, но очень эффектные. Она талантлива.
— Мы это знали и до ее поездки.
— Посмотри, — снова предложил он.
Я подошла к окну и взяла у него последний планшет. Рисунки были сделаны по фотографиям, которые я хорошо знала, — я, Лорна, Дики, Саския в младенчестве. Фишер был прав: первые работы грешили безжизненной статичностью, но большинство последующих были великолепны. Мне ничего не оставалось, как улыбнуться.
— Яблоко от яблоньки… — ворчливо признала я. — Он тоже был развит не по годам.
Фишер достал часы из жилетного кармана.
— Сейчас придет Джулиус. И на этот раз, — он предупреждающе поднял палец, — я прошу тебя вообще ничего не говорить. Особенно о красоте мастерски нарисованных фаллосов. Полагаю, Линда до сих пор не оправилась от твоей лекции. — Он хмыкнул. — Боюсь, я тоже. Сохраняй хладнокровие. И полную невозмутимость.
— В присутствии Джулиуса я всегда невозмутима.
Фишер очень проницательный человек.
— Ом имел на тебя виды? Так-так.
— Жена его не понимает, — драматически вздохнула я.
Фишер, разливавший херес по рюмкам, прервал свое занятие и, взглянув на меня, расхохотался:
— Его жопа получит свой бассейн — и при этом без ущерба для мортимеровской коллекции. Во всяком случае, никто ничего не заметит.
Слоняясь по комнате со своей рюмкой, я листала старые каталоги — Дерен, Фринк, средневековая резьба по слоновой кости, коллекция Бэррона. В наши дни само собрание фншеровских каталогов представляло собой ценную коллекцию. Отчасти я все еще сердилась из-за Дики, отчасти испытывала любопытство.
— Где состоится выставка?
— Ах, выставка… — Рис что-то достал из своего антикварного горизонтального стеллажа для эскизов. В некоторых ситуациях он бывал таким позером, этот Фишер. — В Вест-Энде. Точнее, на Корк-стрит. Как ни странно — чистое совпадение, — мы получили старую галерею Блейка, ту самую, в которой выставлялось вот это, помнишь? — И швырнул на стол портфолио с моим Пикассо.
— Как же мне не помнить, — сухо сказала я. — Миссис Мортимер устроила там свое шоу на новой электрической инвалидной коляске, чем посеяла всеобщую панику.
— Да, это была женщина! И какой острый глаз. Помнишь ту девичью головку Матисса?
— Разумеется. Такое изящество линий.
Он кивнул:
— О да. Линии у него действительно изящные… Эта девочка была одной из внучек семейства Штейн — известных меценатов, в частности и его покровителей. Говорят, он вел себя по отношению к ней как грязный старикашка. Еще хереса?
Джулиус явился красный и возбужденный, сказал, что застрял в пробке. Поскольку на подбородке виднелся след от помады и цвет лица был несколько ярковат, я предположила, что он задержался из-за чего-то более существенного, чем пробка, и весело поинтересовалась:
— А Линда не с тобой? — Он ответил, что она с мальчиками в отъезде. — Ах, вот оно что, — посочувствовала я. — Должно быть, тебе одиноко без них. Это джем, — я вгляделась в его подбородок, — или помада?
Джулиус бросил на меня косой взгляд и принялся стирать пятно, а когда я дружески поцеловала его в обе щеки, вид у него стал еще более смущенный. Потом он передал Фишеру плоский пакет из коричневой оберточной бумаги. Фишер взял его и очень осторожно развернул. Внутри, между двумя картонками, лежал вставленный в рамку портрет, о котором я всегда мечтала, — «Головка девочки» Матисса. Я ожидала, что искусствовед начнет охать, вздыхать, рассыпаться в восторгах и твердо помнила, что не должна его поддерживать. Однако он лишь спокойно кивнул и предложил Джулиусу херес. Мне не терпелось поставить портрет вертикально и поближе рассмотреть его, но я держалась.
— Прекрасный день для апреля, — светски сказала я, обращаясь к Джулиусу. Тот что-то пробормотал. — Передай от меня привет жене, хорошо? — Он закинул ногу на ногу и стряхнул с колена некую невидимую пушинку. Я терялась в догадках: зачем он пришел и зачем принес Матисса? Искусство живет по законам, неподвластным безвкусной житейской суете, из которой произрастает. Мы часто обсуждали эту тему с Фишером за рюмкой-другой после того, как горластые дизайнеры по интерьеру убирались восвояси. Люди никогда не смогли бы войти в собор, побродить по Колизею или площади Сан-Марко, если бы постоянно помнили, на какие средства все это построено и сколькими жизнями оплачено создание идеала.
Мы подписали бумаги: сначала Фишер, потом Джулиус, потом я. Я наконец начала понимать, что происходит. И он просил меня оставаться при этом невозмутимой?! С того момента как промокательная бумага высушила чернила на документе, я стала обладательницей Матисса, а Джулиус и Линда Мортимер — владельцами офортов Пикассо. Напоминало обмен побрякушек на золото: ни то ни другое нельзя съесть, но ты точно отдаешь себе отчет в том, что предпочитаешь.
— Гм-м… — промычала я, безразлично, даже несколько критически глядя на свое новое приобретение. — Будет неплохо смотреться в холле, над вазой с сухими лепестками.
У Фишера хватило такта закашляться и на минуту отвернуться. Джулиус ничего не заметил. Он оставил папку с офортам и лежать там, где она лежала, и собрался уходить.
— Ты не возьмешь это с собой? — удивилась я.
Он тряхнул головой. С чего это он вы глядит таким самодовольным, ведь это моя прерогатива?
— Здесь они будут в более надежных руках, — сказал он, — пока не наступит подходящий момент их продать.
— А как же бассейн? Если лето снова выдастся хорошим, Линда без него никак не обойдется.
— Работы уже начались, — коротко ответил он и удалился в сопровождении Фишера, по-прежнему воплощавшего образ Знаменитого Эксперта.
Я провела пальцами по застекленному портрету, следуя изгибу линий. Что бы там ни натворил Матисс, этой картины было достаточно, чтобы причислить его к лику святых.
Фишер не тот человек, с которым уместны поцелуи и объятия, поэтому лучшей альтернативой мне показался обед. С шампанским, разумеется, и с портретом, стоящим на отдельном стуле в качестве третьего, самого почетного участника. Мне было интересно, как ему удалось уговорить наследников расстаться с картиной, ведь я наверняка знала, что она стоит гораздо больше, чем офорты. Но он отказался обсуждать эту тему. Все совершенно законно, заверил он меня, бумаги в полном порядке, ни честь миссис Мортимер, ни честь тетушки Маргарет не пострадала. Только тут я поняла, что разницу внес он сам, — вот почему бассейн уже строился.
Несмотря на мои настойчивые расспросы, он не пожелал дать никаких объяснений, и, если я не хотела лишиться его общества, мне оставалось лишь отступить, но я поклялась себе спросить Джулиуса, какая сумма лежала на кону, когда он решился встать из-за карточного стола. Мы смотрели на девочку, а она во всей своей невинности, переданной бесконечно, бесконечно нежными линиями, смотрела на нас.
— Она того стоит, — вдруг произнес Фишер. — Согласна? Несмотря ни на какие сплетни, с ней связанные.
Я утвердительно кивнула:
— Да, стоит. — Мы чокнулись. Не в силах совладать с собой, я предприняла еще одну попытку: — Фишер, сколько ты доплатил?
Он посмотрел на меня поверх очков своими глазами-барвинками, в которых снова заплясали чертенята, и сказал:
— Ты имеешь представление о том, какие комиссионные я получу, когда сделка будет завершена? И имеешь ли ты представление о том, сколько я собираюсь заработать на выставке Дики и Саскии?
— Я думала, ты отошел от дел.
Он подмигнул:
— Нет, не совсем. Разве что после этого… Причем с кругленькой суммой в кармане. А теперь предлагаю сменить тому. Как поживает твой приятель?
Я рассказала.
На него мое повествование особого впечатления не произвело.
— Похоже, ты небольшая мастерица удерживать своих мужчин. Ведь Дики тоже когда-то был твоим любовником, как я догадываюсь? Пока Лорна не увела его.
Удар ниже пояса. Я не думала, что кто-нибудь когда-нибудь отважится задать мне этот вопрос, поэтому ничего не ответила, только посмотрела на Фишера так, словно получила пощечину.
Он постучал пальцем по картине.
— Жизнь продолжается, Маргарет. Как и великое искусство.
Будто всего этого было мало, на следующий день я получила открытку с изображением «конкорда», отправленную из Хигроу. На обороте было написано:
Вот как там дальше:
«Будь самим собой. Особенно не выдумывай привязанность. И не будь циничен по поводу любви, ибо перед лицом всего бесплодия и разочарования это чувство столь же неувядаемо, как трава».
Напрасно. Я уже успела поговорить с Саскией. И, очень коротко, с Дики.
Может быть, и Елизавете масок, игры, славы было недостаточно? Да, она могла, увешанная драгоценностями, выходить на поклон, но знаменитые жемчуга, которые были на ней, некогда принадлежали ее кузине Марии, о чем всем было известно. Что это: проявление алчности и неуважения — или заветное связующее звено, момент истины? Она, конечно, подписала ту бумагу, но она же безутешно рыдала, получив известие из Фотерингея. Что она оплакивала: утрату королевы или смерть женщины? Вероятно, и то и другое. А еще свою мать. Понимала ли она тогда, почему ее отец тоже подписал такую же бумагу? А если не понимала, то прощала ли, хотя бы отчасти? Она не сохранила распятий Марии, хотя они тоже были прекрасны и представляли большую ценность. От них она решительно отказалась; взяла только жемчуга. Бедная Елизавета, тщеславная девственница эпохи барокко: театр масок должен был продолжаться, потому что она не могла позволить себе прекратить спектакль.