Именно в конторе Мэтра Жозеба, точнее в его столовой, начиналось воспитание маленького Эмманюэля.
Первый учитель Эмманюэля — подобен лунному диску.
Он из тех, что предстают единым целым или, лучше сказать, одним большим ореолом.
А венок его, легендарного книжника, — венец Предтечи, который вовсе не украшал им, как Иродиада[24], верхнюю часть головы.
Пурпурный участок, быстро бледнеющий, шеи.
Эмманюэль сам себе предоставил свой юный мозг, — дабы заправить его умом, — in disco[25].
Он — множествен.
Это двенадцать тарелок с двойной каймой зодиакального алфавита.
Наука накатывает отовсюду, без истока и без конца, как Океан, разбиваясь о щит Ахилла[26].
И алфавиты эти могли читаться с буквы любой; сталкивая их и роняя, Эмманюэль низводил их до простоты более краткой.
Класс учителя был античным и черным.
Ученое светило — в час, когда луна и пяденицы проникают в окна, и их стужа желейная плавится и над свечами сгорает, — спускалось с вершины серванта, кафедры застекленной, причаститься интимной беседы.
Формула представления ученика учителю и учителя Господину Богу была несомненно:
— Ессе corpus Domini…
— Domine, non sum dignus…[27]
— Ничего делать не буду.
— После вас, сударь.
Эмманюэль был — на фоне существ слишком тусклых, чтобы услаждать барабанной дробью барабанные перепонки плоти — его единственным слушателем.
По окончании урока он переворачивал на столе, — вокруг двадцати четырех преподавательских зубов широко раскрытого учительского зева, — маленький деревянный домик, установленный на корабле, и из-под рухнувшей крыши ковчега появлялись Ноя чета и всякой домашней твари по паре.
Нотариус, как Демиург, своевольно шеренгами расставлял зверей, отколовшихся — согласно их Нюрнбергской родословной[28] — от туманности елочной ежегодной.
Наглядевшись на всех этих коров и медведей на исключительно прямоугольных подставках — с которых те кренились к земле, то есть к столу, — и наслушавшись, как они падают тихо, поочередно, Эмманюэль получал от него озабоченное распоряжение:
— Животных поставь!
Ибо нотариус приказывал, а не творил.
Катаклизм порождал трехногих чудищ, которых Господин Бог низводил до коленопреклонения, отрывая у них выпирающие конечности, ради их же устойчивости.
И отличительные имена давались им по их пятнам, сколам, особенностям ортопедии и общему виду, что получался в итоге.
Самыми красивыми были ракиры и растроны, значения которых не помнил даже сам Эмманюэль; после них, возможно, — рататромпы, облагороженные почтительным обращением «Господин».
И казались они Господину Богу такими большими, что он — сам же их сотворив, — сильно пугался.
А как-то раз — и вовсе не надуманно.
Как голодный пес, закованный в латы и привязанный к колоколу в заброшенной башне, наводит на жертву ужас оседлости, так ветер — колокольный набат — взревел у дверей нотариуса.
Ветер, наверное, кто ж еще, башмак свой тяжелый, — как в картинках с Полишинелем[29], — с силой протиснул в щель двери, которую перед ним мальчик хотел закрыть.
Но то был не ветер, а посетитель куда более заурядный.
Вот почему у Господина Бога не хватило сил расколоть этот орешек.
То был не Один[30] при двух волках, поскольку явился без свиты вороньей.
Четыре волчины кусали его за пятки[31].
В зале Ковчега он демонстрировал их податливость за гроши.
А чтобы сомнений не возникало, насколько смирение их — результат дрессировки, он тоже перевернул на стол одну коробочку, и по всей скатерти разбежались пастись деревянные звери.
Свирепость рычащих собак, под стать их челюстям, клацала в стороне от бесплотных фаланг ручонки, отделившейся от их хозяина.
Образ зверей, ощетинившихся на его глазах, их липкая шерсть на его ресницах, их рычание комом в горле его, — маленький Эмманюэль еще два дня потом заикался.