В 1943 году Дмитрий Дмитриевич Шостакович вернулся в Москву. Там ему дали квартиру. Однако Нина Васильевна еще не приехала, а самостоятельно обустроить свой быт композитор не умел. Кора Ландау рассказывала: «Был такой случай, когда он переехал из Ленинграда в Москву, а Нита еще не вернулась из эвакуации. Прошел слух, что Шостакович один и плохо устроен (хотя квартиру ему дали хорошую). Из Союза композиторов приехала комиссия, чтобы проверить эти слухи. На звонок в дверь Митя вышел сам, став на пороге, чтобы не дать войти в квартиру, и стал уверять, что ему ничего не нужно, он благодарит и категорически отказывается от всякой помощи. Члены комиссии были настойчивы и в квартиру вошли: в совершенно пустой квартире стоял рояль со стульчиком, около рояля – газеты вместо постели, на окне – бутылка из-под кефира. Митя был смущен и растерян: начнут устраивать его быт, следовательно, мешать, а ему ведь нужен только рояль!»
Но спокойно работать он смог очень недолго. В 1948 году начались очередные гонения. На Дмитрия Шостаковича, а также на Сергея Прокофьева, Михаила Шебалина, Николая Мясковского, Арама Хачатуряна и Вано Мурадели обрушились с критикой, разоблачая их «антинародную музыку» и обвиняя в «формализме», «буржуазном декадентстве» и «пресмыкательстве перед Западом». От них требовали публичного выступления с раскаянием и осуждением своего творчества. От переживаний Прокофьев тяжело заболел: собственно, от этой болезни он так и не оправился. Шебалина разбил паралич. Мясковский слег с инфарктом. А Шостакович был на грани самоубийства.
Нина Васильевна увезла его в санаторий, надеясь, что удастся его спрятать, что удастся переждать эту бурю… Но – не удалось. В окна Шостаковича летели камни: «народ» выражал отношение к композитору, объявленному антинародным. Семья оказалась словно в осаде. Даже дети чувствовали, что происходит нечто кошмарное.
Максим Шостакович позже писал: «Я помню тот бастион, который мать сумела создать, потому что терзали, конечно, отца ужасно. И она сумела выстроить стену между внешним миром, который оголтело рвал на части отца, и семьей, – и мы, дети, очень хорошо понимали это, знали, что на нас лежит очень большая ответственность. Что стоит только нам сделать что-то не так, это может немедленно быть против отца, поэтому мы вели себя тише воды ниже травы».
Галина Шостакович вспоминала: «Очень хорошо помню, как он переживал постановление 1948 года – ходил по комнате по диагонали и непрерывно курил. С мамой они почти не разговаривают. Мы с Максимом тоже молчим. Мне почти двенадцать, Максиму – десять. Это – зима сорок восьмого года. Это было нервное время, более того, отец приказал, чтобы нас приводили из школы. Максим уже учился в музыкальной школе, где это постановление проходили. И ему разрешили не ходить недели две, чтобы его не терзали – там ведь тоже преподаватели хотят задать какой-нибудь вопросик.
Мы знали, что во всех газетах превозносят „историческое постановление Центрального Комитета партии”, а музыку Шостаковича и прочих „формалистов” ругают».
Приближался Съезд советских композиторов. Бывшие ученики и многие друзья советовали Шостаковичу все-таки выступить с раскаянием. Они боялись, что в противном случае его просто уничтожат. Они не понимали, что уничтожить его может унижение, которое ему придется пережить.
И все-таки Шостаковичу пришлось выступить. Единственному из всех «формалистов»: остальные по разным уважительным причинам не явились. Дмитрий Дмитриевич прочел по бумажке то, что ему приказали… Потом всю жизнь корчился в муках стыда за этот эпизод: «Тогда, в 1948 году, велели нам, „формалистам”, выступить с самокритикой на собрании в Союзе композиторов. Объявляют мою фамилию, что буду говорить – понятия не имею, знаю, что необходимо каяться – отговорюсь как-нибудь. Иду из зала к трибуне, по дороге (знаете, там справа лесенка и загородка) ловит меня за рукав, сует мне бумагу: „Возьмите, пожалуйста…” Сначала я не понял, в чем дело, он объясняет шепотком, этак ласково, снисходительно, покровительственно: „Тут все написано, зачитайте, Дмитрий Дмитриевич”. Вылез я на трибуну, стал читать вслух кем-то состряпанный глупый бред. Да, читал, унижался, читал эту якобы „свою” речь, как последнее ничтожество, совершенно как паяц, петрушка, кукла на веревочке!!!»
Зато он уцелел. И семья уцелела.
Чтобы поддержать композитора, Анна Ахматова посвятила ему стихотворение «Музыка». Оно датируется 1958 годом, но многие утверждают, что написано было десятью годами раньше…
В ней что-то чудотворное горит,
И на глазах ее края гранятся.
Она одна со мною говорит,
Когда другие подойти боятся.
Когда последний друг отвел глаза,
Она была со мной в моей могиле
И пела словно первая гроза
Иль будто все цветы заговорили.
В 1949 году Шостакович написал кантату «Песнь о лесах». Она была создана в том патетическом «большом народном стиле», которого от всех «формалистов», собственно, и требовали. В 1950 его даже выпустили за границу: он был членом жюри на Конкурсе имени Баха в Лейпциге. Его все чаще отпускали в заграничные турне… Его снова хвалили в прессе.