Был день Венеры, иды квинтилия, 710 года от основания Рима,[1] середина лета, когда лучи щедрого полуденного солнца сверкали ослепительным блеском на поверхности белых ребристых колонн, играли на полированном мраморе стен, отражались от покрытых сияющей бронзой крыш храмов, базилик и других построек, большинство которых соответствовало величию, славе, богатству правителей купающегося в море золотистого света вечного города, в те времена считавшегося средоточием земного могущества, поскольку широчайшие просторы всех окаймлявших Средиземноморье стран находились под его властью.
Но судьба государств и целых народов не менее переменчива, чем судьба отдельных людей; во времена поздней Республики многие уже не считали сенат и консулов единственно возможной формой правления, и кое-кто перестал уповать на богов, сделавших Рим своим избранником и даровавших ему великую миссию господства над миром. В те жестокие годы последней вспышки гражданских войн одни уже сознавали неотвратимость перехода к единоличной власти, тогда как другие, стремящиеся сохранить свои привилегии или же вдохновленные демократическими идеями, неистово пытались бороться с неизбежным.
Впрочем, едва ли об этом хотя бы однажды задумывались две юные римлянки, которые прогуливались по Большому Форуму. Они только что свернули с плохо вымощенной тесной боковой улочки и ступили на полное воздуха и света, окруженное прекрасными строениями, памятниками и статуями пространство главной рыночной площади Рима.
Одетые, как и подобало девушкам в те сокрытые далью столетий времена, в длинные, до щиколоток, подобранные поясом и спадающие множеством легчайших складок светлые туники, они с привычной ловкостью пробирались сквозь пеструю толпу, столь шумную, что для того, чтобы услышать друг друга, им приходилось кричать.
Наряд той из них, что выглядела постарше, смуглой черноволосой красавицы Юлии дополняла отделанная золотой сеткой круглая шапочка, к которой прикреплялось тонкое прозрачное покрывало, наброшенное на массу струящихся по спине, тщательно завитых локонов. Ее движения были стремительны, сильны, полны жизни; гордая, насмешливая, смелая, она бойко отвечала на приветствия и шутки знакомых юношей.
Подруга Юлии, Ливия Альбина, выглядела тихой и скромной; она редко улыбалась и мало говорила. Черты ее лица были полны мягкости, а слегка печальный взгляд зеленовато-карих глаз выдавал серьезность вдумчивой, чувствительной натуры.
Разделенные пробором и уложенные на затылке затейливым узлом каштановые волосы Линии покрывал легкий шелковый платок, на тонких руках звенели чеканные браслеты.
Девушки дружили с детства: они жили по соседству; отцы обеих занимали важные государственные должности; и Ливия и Юлия были помолвлены с молодыми людьми из знатных римских семейств.
Остановившись возле прилавка с украшениями, — вечный соблазн для женских глаз и сердец! — подруги принялись оживленно переговариваться, перебирая и рассматривая серьги в виде полушарий, капель, колец, ожерелья, цепочки, геммы, пряжки, застежки, диадемы, веера из перьев редких заморских птиц, зонты с богато инкрустированными ручками, зеркала из серебра и бронзы. Затем вступили во владения торговца косметикой, завороженные ароматом масел и притираний. Чего здесь только не было! Смешанные с меловым порошком свинцовые белила, пудра из хиосской глины, румяна из охры и винных дрожжей и стоившие баснословных денег египетские средства ухода за кожей и волосами. Накупив всяких полезных мелочей и сложив их в корзинку, которую несла рабыня Юлии, девушки двинулись дальше.
Толпа плыла навстречу нескончаемой волной: шли торговцы, державшие в руках товары — от фруктов до оружия, бегали дети, прогуливались важные щеголи, гордые патриции, почтенные матроны, спешили ремесленники, рабы, закупавшие продукты для господского стола.
А между тем солнце поднималось все выше — воздух был зыбким, он колыхался и дрожал от зноя; прежде глубокая, пронзительно-ясная голубизна неба казалась вылинявшей, краски желтого и розового мрамора на стенах зданий словно бы стерлись, поблекли, а камни, которыми был вымощен Форум, пылали жаром так, точно их раскалили добела.
Прохладный шелк покрывал теперь липнул к коже, в висках стучала кровь, ноги в легких кожаных башмачках со шнуровкой налились тяжестью, раньше казавшийся лакомым запах съестного лишь усиливал ощущение духоты, и девушки наконец повернули назад. Они никогда не покинули бы дом в такой зной, но упрямой Юлии во что бы то ни стало захотелось купить кое-какие вещи: она усиленно готовилась к свадьбе, которая должна была состояться в начале осени.
Пересекая Форум, дабы попасть на Аргилет — улицу, где их поджидали рабы с носилками, — подруги очутились возле одного из истоптанных ногами вертящихся деревянных помостов, где выставлялся живой товар. На этой площади обычно продавались предназначавшиеся для избранных покупателей молодые, сильные, хорошо обученные рабы.
Взгляд Ливий случайно упал на одну из девушек, чье неподвижное бледное лицо было похоже на восковую посмертную маску, тогда как взор широко раскрытых глаз выражал смятение, горечь и страх; эти темно-серые, сверкающие непролитыми слезами глаза казались драгоценными камнями, вставленными в отверстия глазниц.
Спустя мгновение Ливия поняла, в чем дело: к рабыне приценивался человек в пестрой одежде, в котором девушка заподозрила владельца одного из сорока римских лупанаров.[2] Держатели этих притонов имели обыкновение рыскать по рынкам: они покупали молодых, красивых рабынь, которых принуждали торговать своим телом.
Внезапно Ливия почувствовала внутренний толчок, и ее охватил тот безудержный порыв совершить единственно правильный и возможный поступок, что является веленьем богов или знаком судьбы.
— Сколько ты хочешь? — спросила она негромким взволнованным голосом, устремляясь вперед.
Мужчины повернулись к ней, и Ливия ощутила на себе цепкий холодный взгляд того покупателя, который пришел первым.
— Десять тысяч сестерциев и, клянусь, это недорого за такую рабыню, прекрасная госпожа! Она гречанка, обучена грамоте…
Обычно подобный товар стоил не дороже восьми тысяч — Ливия это знала, но не стала спорить и быстро кивнула. Торговец победоносно глянул на первого покупателя, губы которого сжались в тонкую нить.
— Я не дам такую цену! — грубо заявил тот. — Ты просил меньше!
— Она умеет искусно причесывать, знает толк в притираниях и может быть очень полезной для ухода за знатной особой, — сказал торговец, обращаясь преимущественно к Ливий.
— Да у нее на теле следы от треххвостки! — бросил покупатель, поворачиваясь спиной к помосту.
— Зачем тебе рабыня? — спокойно произнесла Юлия. — Разве в доме твоего отца недостаточно служанок? К тому же, по-моему, эта рыжая зла и строптива.
Ливия с многозначительным видом повела глазами в сторону первого покупателя, задержавшегося в ожидании, чем же закончится торг.
Юлия равнодушно пожала плечами.
— Как хочешь, по не думаю, что твой отец это одобрит! Платить такие деньги за столь сомнительный товар…
Но Ливия уже приняла решение.
— Беру, — твердо повторила она — Приведи рабыню в дом Ливия Альбина, на Палатин, и там получишь десять тысяч сестерциев.
Среди собравшихся возле помоста зевак пронесся удивленно-почтительный шепоток: Марк Ливий Альбин был членом магистрата, одним из руководителей римского судопроизводства.
— Приведи, да не забудь вымыть и переодеть в чистую тунику! — презрительно прибавила Юлия, чьи черные глаза жестковато поблескивали из-под широких вразлет бровей.
Все еще оцепеневшая, немая от душевной боли рабыня сошла с помоста, тогда как подруги уже удалялись в сторону Аргилета.
— Не устаю поражаться твоей способности впускать в свое сердце чужое горе! — выговаривала Юлия. — Клянусь Юпитером, ты единственная римлянка, которой приходит в голову задумываться о несчастьях рабыни! Это не только неразумно, но и опасно. Тебе не кажется, что таким образом ты унижаешь себя?
Ливия передернула плечами. Она низко надвинула покрывало на лоб и выглядела задумчивой и усталой.
— Свобода и несвобода человека зависят только от воли богов, — сказала она.
— Надеюсь, ты не относишь это к себе? — насмешливо проговорила Юлия, тогда как Ливия невозмутимо продолжила:
— Если девушка мне не понравится, я поручу ее Эвении, пусть найдет для нее занятие вне дома, или отошлю в одно из загородных владений.
— Зачем платить десять тысяч за рабыню, которая будет работать на кухне или в саду! — воскликнула Юлия, а затем резко переменила тему разговора: — Давай вернемся ко мне, искупаемся и отдохнем. Пообедаешь у нас.
— Нет, к обеду меня ждут дома. Децим приехал поздно вечером, и мы не успели поговорить.
…Посвежевшие и умиротворенные после купания в бассейне девушки вернулись в покои Юлии. Дом ее отца стоял на Палатинском холме, где жили первые лица государства, аристократы, обладатели больших состояний. Тогда как в низине растительность была скудна, здесь в небо вздымались деревья с пышными кронами, если на улицах в центре Рима до поздней ночи не прекращались шум и суета, тут, наверху, стояла благодатная тишина, нарушаемая разве что мелодией фонтанов, а воздух был прозрачен и чист.
Комнату Юлии наполнял приятный сумрак; из двух небольших окон открывался причудливый вид на тонувший в знойной дымке город с крышами храмов, издалека напоминавших россыпь золотых монет, — над ними низко нависали другие «храмы», изваянные самой природой из белоснежной пены сияющих рваной радужной кромкой облаков.
Отослав рабынь, которые растирали и причесывали девушек после купания, Юлия опустилась на отделанную черепаховыми щитами и покрытую пурпурными пуховыми подушками и двойным покрывалом кровать и поманила подругу.
Утонув в прохладе роскошной ткани, девушки некоторое время молчали. Потом Юлия села, изящно скрестив ноги, протянула руку к приготовленному на столике блюду с орехами, финиками и изюмом, и, взяв горсть, принялась болтать. Речь, как обычно, шла о предстоящей свадьбе.
— Ты очень хочешь замуж? — неожиданно спросила Ливия, прерывая поток ее слов.
— А ты? — парировала Юлия, поняв, почему был задан вопрос.
Ливия помедлила. Сейчас ее потемневший взор казался каким-то странным, полным внутренней силы, не находившей выхода, враждебной не столько окружающему миру, а в первую очередь — ей самой.
— Не знаю, — неуверенно произнесла она. — Я слишком спокойна, когда думаю о Луции, и в то же время с каждым днем мне все тревожней от той неизвестности, которая меня ждет.
— Обратись к предсказателям, принеси жертву богам и, возможно, тогда…
— Нет, — упрямо прервала Ливия, — я должна во всем разобраться сама.
Юлия рассмеялась.
— Я тебе помогу! Твои тревоги совершенно напрасны. Ты выйдешь замуж, у тебя будет роскошный дом, через три-четыре года Луций получит чин квестора[3]…— И, помолчав, заявила: — Я не знаю, так ли сильно хочу замуж, но быть уважаемой матроной, самой распоряжаться домом не так уж плохо.
— Я говорю о другом. Я всегда думала: придет момент, когда в мою жизнь ворвется нечто яркое, волнующее, внезапное… Все слишком обыденно. Я не чувствую в сердце никакого огня.
— Ах, ты об этом! — со смехом воскликнула Юлия, а потом, вдруг посерьезнев, сказала: — Но я бы и не хотела иначе.
— Не хотела бы? Почему?
— Быть безудержным в любви и страданиях, — а ведь они идут рука об руку, во всяком случае, если верить поэтам! — принимать все события в жизни близко к сердцу, действовать без оглядки, нет, это не для меня!
— Почему? — растерянно повторила Ливия.
Юлия нахмурилась. Сейчас она выглядела много старше своих лет.
— Случается, боги даруют смертным великое, воистину неземное счастье, но они же требуют расплаты за все, что нами взято от жизни. Ничто в этом мире не существует само по себе, а потому страшной ценой покупается право поступать, как хочешь, и быть безумным!
Ливия подавленно молчала, а между тем Юлия, приблизившись к подруге, зашептала ей на ухо что-то такое, отчего щеки Ливий порозовели.
— Да, я спрашивала у Валерии — она уже год назад как вышла замуж, — говорит, ничего страшного, но и ничего особенного: совсем не похоже на то, что воспевают поэты! Поверь, можно читать про такое, но пережить на самом деле — вряд ли… Клавдий нравится мне, и я, надо полагать, нравлюсь ему, если он захотел взять меня в жены. И я вполне довольна тем, как все складывается…
— Почему ты так боишься жизни? — удивленно произнесла Ливия, на что Юлия рассудительно отвечала:
— По-моему, ее боишься ты, я же принимаю жизнь такой, какова она есть. Нельзя желать слишком многого, нужно быть благодарной богам и судьбе хотя бы за то, что имеешь. Разве нет?
Почему-то девушке пришел на ум недавний разговор с отцом; когда она осторожно намекнула, что жених кажется ей не слишком привлекательным, Марк Ливий серьезно произнес: «Видишь ли, Ливия, человек или красив, или умен, или добр. Просто нужно осознавать, какое качество в нем преобладает и что наиболее ценно». «Неужели на свете нет людей, в которых соединяется все?» — наивно спросила она. И тогда отец произнес загадочную фразу: «Наверное, есть. Только они рано умирают».
— Может, и так, а возможно, иначе, — ответила Ливия на вопрос Юлии. — Пока поймешь, как надо жить, пожалуй, постареешь и растеряешь все силы.
Вернувшись домой, Ливия быстро прошла через атрий — большую парадную многоколонную комнату с отверстием в центре потолка, откуда струился солнечный свет, озаряющий уголки, в которых сгущались дымчатые тени, и придающий особую яркость мозаичному полу и картинам-фрескам. В атрии находился алтарь домашних богов, и здесь же хранились восковые маски умерших предков; возможно, поэтому Ливия избегала входить сюда в те часы, когда вещи теряют свой цвет, а границы между прошлым и настоящим, между царством погруженных в землю былых поколений и миром живых кажутся призрачными, размытыми, нечто знакомое, привычное неожиданно начинает внушать страх перед непостижимым, часы, когда внезапное мелькание чьей-то тени подобно вспышке молнии, а легчайший вздох — удару грома.
Было еще светло, и Ливия не вспомнила ни о масках, ни о богах. Девушка бросила взгляд на старый ткацкий станок — олицетворение того, что ждет ее в будущем. И хотя она охотно согласилась бы сидеть здесь и ткать в окружении домочадцев и слуг, ради этого, пожалуй, все же не стоило выходить замуж!
Переодеваясь с помощью рабынь в простую домашнюю тунику и удобные сандалии, Ливия продолжала размышлять о разговоре с Юлией. Собственно, ей было не с кем обсудить то, что тревожило душу, некому задать вопросы. Мать девушки умерла в родах, и более отец не женился; сестер она не имела, с рабынями обсуждать такие вещи не подобало, а подруги-сверстницы знали жизнь не лучше нее. Потому основным источником познания для девушки стали книги (как всякая знатная римлянка, Ливия умела читать и писать также и по-гречески), с которыми она уединялась в своей комнате, а еще охотнее — во внутреннем дворике, обрамленном крытой колоннадой, усаженном вьющимися растениями и цветами, — перистиле.
Ливия не могла понять, как относится к Луцию Асконию Ребиллу, своему жениху. Она не находила в нем существенных недостатков, не видела и особых достоинств и ничуть не волновалась, вспоминая о нем, — ее сердце спало. Возможно, причина скрывалась в том, что они не слишком часто встречались, а говорили еще реже? У Ливий мелькнула мысль, что отец мог пригласить ее жениха на сегодняшний обед, но войдя в триклиний, она увидела, что ошиблась: за столом возлежали лишь отец, Марк Ливий Альбин, и старший брат Децим, к которому девушка была очень привязана.
Поздоровавшись с ними и извинившись за опоздание, Ливия заняла место за столом, и молодой раб тотчас развернул перед ней салфетку из мохнатой льняной ткани.
Это была летняя столовая, с отверстием в центре потолка, как в атрии, однако солнце почти не проникало внутрь — со всех сторон пристройку окружали огромные платаны, ветви которых простирались над крышей. Только изредка дерзкий луч прорывался сквозь плотную сетку листвы и принимался выписывать на стенах триклиния тончайшие узоры, точно обмакнутым в золотую краску тростниковым пером. Зимой сюда не входили — лишь струи дождя вытанцовывали на каменных плитах пола свой казавшийся бесконечным танец.
Ливия сразу заметила, что отец чем-то расстроен, — против обыкновения, его жесты выражали нетерпение, а голос звучал резко. Марк Ливий был худощавым, седеющим человеком с глубокими морщинами на лбу, выдававшими усталость от жизни, и мелкими чертами лица. Внимательный, пристальный взгляд его небольших темных глаз временами казался колючим — в них светился острый ум и не слишком приятная для окружающих проницательность. Приверженец древних традиций, он носил тогу на старинный манер, был противником чрезмерной изнеженности и роскоши. В доме Марка Ливия обедали на глиняной посуде вместо чернолаковой или серебряной и довольствовались небольшим количеством прислужников.
— Нам просто необходимы новые законы, — говорил отец, очевидно, продолжая речь, — как необходим переход от власти сената к правителю, способному начать преобразования, правителю, который ставит интересы государства превыше всего личного. Потушить пожар гражданской войны, а затем упорядочить государственный строй — вот первейшая задача Цезаря. Помнишь, что говорил Цицерон? — произнес Марк Ливий, обращаясь к сыну. — «Потомки наверняка будут поражены, читая или слыша о твоей деятельности как полководца, но если ты не будешь заботиться о Риме, твое имя станет просто блуждать по городам, а определенного пристанища не получит».
— Ты считаешь, надо ограничить власть сената? — сказал девятнадцатилетний Децим. — По-моему, причины искажения идеала Республики в другом — в своевластии народа. Гражданам выгоднее получать бесконечные подачки, чем трудиться самим. А в результате — бесчисленные переделы земли, покушение на частную собственность…
Отец важно кивнул:
— Ты прав. Необходимо навести порядок во всем, а для этого, повторяю, нужны новые, продиктованные временем законы.
Марк Ливий собрался углубиться в рассуждения, но внезапно, о чем-то вспомнив, остановился.
— Можешь вообразить, не далее как сегодня один молодой наглец посмел прервать мою речь, когда я выносил приговор по одному весьма непростому делу. Он заявил, что нельзя опираться только на право, что превыше всего — справедливость. Нужно руководствоваться прежде всего здравым смыслом, а не буквой закона, сказал он. Интересно, что же будет, если сейчас, когда существует толпа магистратов, имеющих право суда, каждый из них станет опираться на справедливость, которую всякий человек понимает по-своему! Я указал ему на непочтительное поведение и велел покинуть зал, пригрозив штрафом, а он отвечал насмешливо и дерзко.
— Хотел бы я на него посмотреть! — с едва заметной улыбкой промолвил Децим. — Кто это был, отец?
Марк Ливий раздраженно махнул рукой.
— Не знаю. Теперь, когда в Рим устремилось множество провинциалов, сынков богатых землевладельцев, равно как потоки бродяг и всякого рода бездельников… Иногда мне кажется, что наш великий священный город постепенно превращается в огромное грязное озеро, куда вливаются все сточные воды земли!
После закусок — салатов, яиц и соленой рыбы — подали бобы и тонко нарезанные мясные кушанья, и беседа ненадолго прервалась.
Вошел пожилой раб-распорядитель; почтительно склонившись, он прошептал хозяину несколько слов.
Марк Ливий нахмурился и пристально посмотрел на дочь.
— Приам говорит, у ворот стоит торговец, который привел рабыню. Он утверждает, что ее купила сегодня утром молодая госпожа, и просит уплатить десять тысяч сестерциев.
Ливия внутренне сжалась, зная, что отец неприятно поражен как несвойственным послушной дочери проявлением самостоятельности, так и ценою рабыни.
И тут же в глубине ее зеленовато-карих глаз вспыхнула искорка упрямства.
— Да, — сказала она, — это правда.
— Что за прихоть? С каких пор ты делаешь такие покупки?
Девушка растерянно молчала, и Децим решил прийти на помощь сестре.
— Что ж, отец, когда она превратится в матрону, ей придется самой распоряжаться расходами и вести дом. Да к тому же ей понадобится больше служанок.
Марк Ливий смягчился. Все-таки он очень любил дочь.
— Ладно. Заплати! — Кивнул Приаму и повернулся к Ливии: — Надеюсь, ты останешься довольна своим приобретением.
— Где ты отыскала эту рабыню? — спросил Децим.
— На Форуме. Я была там с Юлией — ей понадобилось купить кое-какие вещи к свадьбе, и она попросила ее сопровождать.
— Они с Юлией ни о чем не думают, кроме предстоящего замужества и своих женихов! — со смехом сказал Децим, поднимая кубок с фалернским, и Ливия смущенно опустила ресницы.
После десерта встали (в доме Марка Ливия редко подолгу засиживались за обедом) и, вымыв руки, отправились каждый по своим делам.
Задержавшись на пороге, Марк Ливий положил твердую ладонь на плечо Ливий.
— Луций Ребилл достойный человек, — неожиданно произнес он. — А тебе уже семнадцать лет — совсем взрослая. Не хочется расставаться с тобой, но пора. — И, помедлив, прибавил: — По крайней мере, тебе нечего бояться, что супруг погибнет на одной из бесчисленных войн…
Ливия удивилась последним словам отца. Она привыкла слышать, как Марк Ливий говорит об исключительности римского государственного строя и римского гражданства и необходимости подчинения других, менее просвещенных народов. Завоевания расширяют могущество богов, любил повторять он, потому военная служба является первейшим долгом каждого честного гражданина.
Очевидно, люди, даже такие цельные, как ее отец, далеко не всегда последовательны в суждениях, особенно когда дело касается чего-то личного. Почему-то девушке вспомнился давний случай, впервые натолкнувший ее на мысль о том, что многие явления и вещи существенно отличаются от представления человека о них. Когда-то в атрии стояла ваза, по слухам, принадлежавшая ее покойной матери, и однажды неловкий раб уронил ее и разбил. Был жуткий скандал, провинившегося невольника наказали со всей строгостью, а еще через несколько дней Ливия увидела осколки вазы на заднем дворе: в них играли дети рабов, и даже отец с полнейшим равнодушием наблюдал эту картину…
Погруженная в размышления Ливия прошла в перистиль. Близился вечер, с небес лился таинственный тусклый свет, превращавший мраморные тела статуй в медные, золотивший тучи рассыпаемой фонтаном водяной пыли, трепетавший на поверхности маленького бассейна в центре дворика. Неподвижный воздух был напоен живительной прохладой, кое-где в вышине бездонного неба поблескивали холодновато-колючим светом огоньки ранних звезд, а редкие, похожие на белопарусные корабли облака были обведены огненной линией.
Девушка опустилась на любимую скамью. В перистиле всегда было много цветов — пышные дамасские розы, застенчивые маргаритки, нежные лилии и пламенные маки. Ливия обожала это царство воды и зелени, где было так приятно наслаждаться покоем, где она внимала голосу души и сердца, не опасаясь неожиданной внутренней бури или внезапной тоски, потому что в эти мгновения вся жизнь казалась не более чем ниспосланным богами сном.
Между колонн появился мужчина; в тени его лицо казалось темным, точно коринфская бронза. Это был Децим; он в самом деле сильно загорел за те несколько недель, что провел в загородных владениях отца. Глядя на него, Ливия тоже захотела вырваться за пределы Рима: ей вдруг стало тесно в том мире, в каком она пребывала с детства.
Несколько мгновений Децим молча смотрел на сестру. Иногда она казалась ему такой странной… Мечтательность, стремление созерцать окружающий мир — такие вещи не понимались, не поощрялись и не принимались римским обществом. Римлянин создан для того, чтобы действовать, он должен четко осознавать свои цели и добиваться их, его разум столь же холоден, как и его молитвы, и душа не создана для пустых волнений. Святое дело — уповать на милость богов, но они редко даруют человеку больше, чем он сам заслужил своими поступками и образом мыслей.
Что же касается брака… Долг, порядок, закон — любое из этих слов годилось для того, чтобы заменить слово «любовь».
— Я всегда знаю, где тебя искать, — сказал Децим, присаживаясь рядом с сестрой, и, желая поддразнить ее, спросил: — Почему ты грустна? Скучаешь по жениху?
Девушка покачала головой:
— Ты знаешь, что нет. Хотя, признаться, я ожидала, что отец пригласит Луция на обед.
— Так отец ничего не сказал? Луций срочно уехал в одну из южных провинций.
— В таком случае он мог бы проститься со мной.
— Не успел, — произнес Децим таким тоном, каким взрослые объясняют детям очевидные вещи, о коих последние, в силу своего неразумного возраста, не имеют понятия. — Ты просто не знаешь, как это бывает: спешка, суета, и вот ты уже в пути, за много стадий от Рима…
— Тогда прислал бы письмо, — упрямо сказала Ливия. — Он ведет себя так, будто я уже принадлежу ему, словно между нами все решено.
— А разве нет? Ведь ты сама дала согласие выйти за Луция Ребилла.
— Я могла поступить иначе? Ты знаешь отца: уж если он задумал устроить этот брак…
Децим продолжал смотреть на сестру с чувством, близким к жалости. Слишком хрупкая, казалось, напрочь лишенная столь свойственных юности живости и задора, она была совсем незаметна в толпе статных, блистательно-ярких римских красавиц, таких, как ее ближайшая подруга Юлия. И вечная задумчивость Ливий скорее отталкивала и смущала, чем притягивала и вызывала интерес. В детстве они были очень дружны, но в последнее время ему становилось все труднее ее понять.
— Видишь ли, сестра, есть вещи, приходу которых не воспрепятствовать, ухода которых не остановить. Будущее уже существует, его нельзя изменить, нить твоей жизни уже спряли мойры. Тебе прекрасно известно: желать невозможного свойственно лишь непокорным рабам да глупцам. Что касается Луция, вряд ли отец сумел бы найти тебе лучшего мужа. Ребилл умен, серьезен, он многого добьется в жизни. Признаюсь, некоторые из моих знакомых посещают разные непотребные места или состоят в открытой связи с известными продажными женщинами, но о Луций Ребилле не ходит никаких порочащих слухов.
— А о тебе? — неожиданно спросила девушка.
Брат весело рассмеялся. Он всегда пребывал в прекрасном расположении духа, что иной раз слегка раздражало Ливию, так же, как у него вызывала недовольство ее непонятная печаль.
— О моей страсти ты знаешь!
Да, она знала. Децим увлекался игрой в кости. Хотя эта азартная игра была запрещена в течение всего года, за исключением праздника Сатурналий, многие беспечно нарушали запрет. Разумеется, Марк Ливий Альбин не подозревал о тайном увлечении сына, которому, к счастью, пока не доводилось проигрывать слишком большие суммы.
— Ладно, — сказал Децим, — теперь я должен оставить тебя. Мне нужно поговорить с отцом.
Когда он ушел, Ливия позвала Эвению, рабыню, руководившую женской частью прислуги, и велела ей прислать в перистиль новую девушку.
Рабыня несмело вошла и преклонила колени. Ее щеки и нос покрывала похожая на мельчайшие брызги золотистой краски россыпь веснушек, но черты лица были тонки и красивы. Худые, но сильные руки загорели, как на просторах вольных полей, а туго стянутые лентой волосы, днем, на Форуме, казавшиеся пламенно-золотыми, точно шлем Минервы, сейчас, в тени, словно бы потускнели, приобрели тот желтовато-коричневый оттенок, какой имеет спаленная солнцем трава.
— Как тебя зовут? — спросила Ливия.
Рабыня подняла глубокие серые, печальные, как осеннее небо глаза.
— Тарсия, госпожа.
— Ты гречанка?
— Мой отец был греком, а о матери я почти ничего не знаю. Она умерла совсем молодой.
— Вот как? — задумчиво произнесла Ливия. Потом спросила — Прежде ты жила в Риме?
— Нет, госпожа. У моих бывших хозяев поместье близ Тибура. А в Рим меня привели перекупщики, чтобы подороже продать. — И вдруг проговорила срывающимся голосом: — Почему ты купила меня, госпожа, купила, не торгуясь, не подумав о том, стою ли я таких денег, не прочитав, что написано на табличке, которая висела на моей груди?!
Ливию поразил этот внезапный порыв откровенности и смелости, но она не подала виду и спокойно промолвила:
— Я купила тебя потому, что не хотела, чтобы такая молоденькая девушка попала в руки отвратительного торговца женским телом. — После чего прибавила: — Так ты грамотная, Тарсия? Умеешь читать?
— И писать, госпожа. И мне известен язык моей потерянной родины. Меня научил отец. Он был образованным человеком — всю жизнь обучал господских детей.
Ливия внимательно смотрела на коленопреклоненную рабыню. Не похоже, что эта девушка строптива, как предположила Юлия. Серые глаза Тарсии напоминали серебряные зеркала: они отражали окружающий мир и тщательно скрывали свой, и… было в них что-то еще, какой-то тайный, дарованный богами огонь, который не смогли погасить пережитые невзгоды. Внезапно Ливия вспомнила слова первого покупателя о следах от треххвостки на теле девушки и твердо сказала:
— Ты должна рассказать о себе всю правду, Тарсия, иначе я не смогу тебе доверять.
Рабыня робко прикоснулась лбом к коленям хозяйки.
— Я сделаю все, чтобы заслужить твое доверие, госпожа.
— Хорошо. Тогда садись вон на ту скамью и рассказывай.
Рабыня послушно поднялась на ноги, потом села и начала говорить — сквозь глухую усталость в ее голосе явственно пробивалось волнение:
— Не знаю, с чего и начать, госпожа. Как я уже говорила, меня воспитал отец: я очень уважала и любила его. Наш первый хозяин был хорошим человеком, он даже обещал в награду за многолетнюю службу отпустить отца на свободу. Но случилось иначе — хозяин разорился и, чтобы расплатиться с долгами, был вынужден продать свой дом в Капуе и наиболее ценных рабов. Мой отец так расстроился, что тяжело заболел и вскоре умер, а меня купил один богатый землевладелец, якобы для своей жены, которой хотелось иметь в доме образованную рабыню. Сначала мне жилось неплохо, если б только не горе, причиненное кончиной отца. Меня приставили к госпоже, я одевала и причесывала ее, и еще читала ей вслух, хотя она не слишком любила книги. А потом… Хозяин — он был уже немолод, — стал как-то странно посматривать на меня, иногда норовил ухватить за локоть или ущипнуть. И я очень тревожилась, поскольку понимала, что у него на уме.
— Нужно было пожаловаться госпоже, — вставила Ливия.
— Она бы приказала высечь меня, только и всего! А хозяин делался все настойчивее, однажды открыто заявил, что если я уступлю и в тайне от госпожи стану позволять ему делать то, что он хочет, он будет давать мне деньги на сладости и ленты, а если нет, то прикажет снять с меня одежду и выпороть, после чего отправит в подвал, где живут рабы, занятые на полевых работах. И я постоянно мучилась от страха и стыда, не зная, что делать. А чуть раньше… — Тарсия запнулась, умоляюще глядя на Ливию, — та решительно кивнула, приказывая рассказывать дальше, и тогда рабыня тихо продолжила: — Я познакомилась с одним юношей — он ухаживал за хозяйскими лошадьми. Вернее, я заметила его давно, когда меня еще только привезли в этот дом, но не осмеливалась с ним заговорить. И он не решался, хотя я видела, как он украдкой посматривает в мою сторону. Он был из галлов, — говорили, его захватили в плен во время последнего галльского восстания и продали в рабство. Сначала он работал на виноградниках закованный, но потом с него сняли колодки и через некоторое время поручили уход за лошадьми — в этом он, как многие галлы, был особо искусен. И очень скоро я поняла, что он по-настоящему нравится мне, госпожа…
— Галл? — удивилась Ливия. — Что могло быть общего между тобой, образованной девушкой, и варваром?
Тарсия приложила ладони к горящим щекам.
— Не знаю, госпожа. Я не думала о том, кто он, а кто я, я не думала ни о чем… И потом я всегда была рабыней, тогда как он родился свободным… Хотя нет, дело вовсе не в этом…
«Страсть, — сказала себе Ливия, — наверное, это была страсть». Она вдруг вспомнила, как однажды ездила в загородное поместье ранней весной, вспомнила запах полей и свежего ветра, дыхание пробуждавшейся природы, могучей волной поднимающееся от земли, такое неукротимое, всеохватывающее, великое…
Страсть, которую вероятно, осудила бы Юлия, которую осуждает и она, Ливия Альбина, и все же… она способна это понять; да, та самая страсть, что, скорее всего, никогда не затронет ни ее души, ни ее тела.
Ливия сидела, сложив на коленах руки с безукоризненно отполированными ногтями, и никто не посмел бы предположить, что в ее аккуратно причесанной головке могут зародиться такие мысли.
Через секунду она произнесла ровным голосом:
— Продолжай.
— Да, госпожа. Так вот, я осмелилась подойти к нему и заговорить. С тех пор мы иногда перебрасывались несколькими словами. Когда я спросила, как его имя, он ответил: «Разве я должен его помнить? Здесь меня зовут просто „галл“, да еще „иноземец“. И я, правда, ненавижу эту землю, потому что она не моя, как ненавижу римлян за то, что они унижали наших воинов, превращая их в рабов, грабили храмы и насиловали женщин». Да, было в нем что-то, внушающее страх, — глубокий внутренний гнев, тщательно продуманная осторожность. Думаю, я поняла, почему он с самого начала был столь послушен, что с него сняли оковы, — он хотел убежать. И все же я любила его, любила с каждым днем все сильней и однажды сказала: «Если я тебе нравлюсь, то буду твоей». Никогда не забуду его глаз и улыбки в этот миг!
Будто лучи солнца чудесным образом оживили навеки застывшее суровое лицо мраморной статуи! Мой избранник делил жилье с другими рабами, привести его в хозяйский дом я не смела, но жена вилика[4] относилась ко мне почти как к дочери, она дала нам ключ, и мы ухитрились пробраться за ограду сада, а потом… Я помню небо над головой, огромное, усыпанное звездами небо, притягивающее к себе столь неумолимо, что не можешь понять, обрушивается ли оно на тебя или ты сама устремляешься к нему, могучий ночной ветер и пряный запах нагретой за день земли… — И она замолчала, уставившись в пустоту.
— Как же звали твоего галла? — спросила Ливия. Сейчас в ней боролись два чувства: с одной стороны, она понимала — не слишком пристойно выслушивать откровения почти незнакомой девушки, тем более, рабыни, но с другой, — ее мучительно волновали тайны пола, ее невинность была встревожена, как бывает потревожена та самая, разбуженная весною, невспаханная земля.
— Элиар. Мы провели вместе много ночей. В его объятиях я обрела уверенность, чувство защищенности и еще… впрочем, об этом не говорят. Скажу одно: ради таких мгновений стоит жить на свете. Теперь он предлагал бежать вдвоем, но я боялась, боялась наказания плетьми и клейма на лице. Как можно бежать, не зная дорог, не имея денег? Я думала о другом, о том, как мы объявим всем, что стали мужем и женой, и хозяева позволят нам жить в одной каморке, а мой господин наконец оставит меня в покое… Я так надеялась на это, тем более что однажды Элиар сказал: «Наверное, ты права. Куда бежать? Теперь везде и всюду один только Рим».
Между тем хозяин окончательно потерял терпение и однажды попытался взять меня силой, а я укусила его и вырвалась. Он рассвирепел и принялся меня бить, но все же мне удалось убежать, и вот тогда-то я не выдержала и все рассказала Элиару, хотя и знала, что этого не следует делать. Надо было видеть, как он набросился на хозяина, сбил его с ног ударом в лицо и принялся душить. На крики сбежались другие рабы, Элиара схватили, и хозяин приказал надеть на него колодки. Меня заперли, и больше я ничего не видела. Позднее мне рассказали, что сперва хозяин велел забить Элиара до смерти, но потом пожалел денег и приказал продать на рудники. А мне назначили двадцать плетей. В тот же вечер у меня началась лихорадка и еще… оказывается, я была беременна и… все закончилось очень печально. Я бы, наверное, умерла, но нашлась одна старая рабыня, она понимала в этих делах и выходила меня. После я была продана перекупщикам. Так я попала в Рим и долгие дни стояла на помосте под палящим солнцем, и думала о том, кого больше никогда не увижу, тогда как люди разглядывали меня, ощупывали, заставляли снимать одежду и показывать зубы. И мне было почти все равно — такая пустота кругом и внутри…
— Успокойся, — мягко произнесла Ливия, тронутая страданиями девушки, — ты вручила свою судьбу Венере вот и моли ее о заступничестве. Все может измениться. Случается, боги намеренно удаляют нас от цели, чтобы испытать нашу волю и верность самим себе. К тому же когда-нибудь исчерпывается и печаль, и тоска, и многое забывается, даже то, что не должно забываться. Здесь тебя никто не тронет, Тарсия. В доме моего отца иные порядки. Рабам, которые послушны и не ленивы, позволяют жить вместе и производить на свет потомство. Возможно, ты найдешь себе новую пару…
Рабыня молчала, и тогда Ливия, забывшись, промолвила:
— Неужели власть любви столь велика?
— Безмерна. Это — единственное, что по-настоящему привязывает человека к жизни. И если резать по живому…
Она снова умолкла. Ее лицо казалось каменным, взор застыл.
«Неужели это бывает: волнение, пронизывающее все тело, — такое глубокое, что трудно дышать, смятение, настолько сильное, что не понимаешь себя? — подумала Ливия. — И жар чьих-то поцелуев и рук?»
Она представила себя и Луция. Нет.
И сказала вслух:
— Иди, отдыхай, а завтра посмотрим, что ты умеешь делать.
— Ты не накажешь меня, госпожа? — тихо спросила девушка.
— Накажу? За что? Я никогда понапрасну не наказываю рабынь: зачем мне ненависть тех, среди кого проходит моя жизнь, чьи руки ежедневно прикасаются ко мне, чьи глаза глядят на меня? Тех, кто мне не слишком нравится, я не подпускаю к себе — только и всего.
Когда рабыня ушла, Ливия тоже поднялась со скамьи. Вокруг стемнело и стало свежо. Хотя сердце девушки билось размеренно, ровно, словно удары капель водяных часов, она испытывала непонятное волнение. Ливия взглянула на небо. Солнце уже село, и только где-то далеко пылала тонкая полоска багрового сияния — точно кровоточащая рана. Из-за холмов вынырнула луна и поплыла над засыпающим миром, заливая округу призрачным светом, серебря статуи и колонны. Некоторое время Ливия стояла неподвижно, подняв глаза вверх и словно бы прислушиваясь к чему-то. Мерцание звезд не приближалось и не отдалялось, это была вечность, лишенная жизни, холодная и пустая. Почему-то девушка всегда страшилась вечерних часов — слишком велика была власть наступающей тьмы, власть непознанного и непонятного. Порою Ливий казалось, что она теряет веру в богов, веру, которая была столь сильна при свете дня, ей чудилось, будто с приходом ночи бессмертные слагают с себя величие перед чем-то еще более могущественным и древним.
«Пожалуй, мы в самом деле должны мыслить и действовать в тех пределах, в каких должны думать и действовать, ибо все в жизни определяется в соответствии с замыслами высших сил», — решила она.
Обхватив руками озябшие плечи, девушка поспешила в дом, где уже зажгли масляные лампы, отчего на стенах атрия дрожали зыбкие тени. Ливия не любила этот тусклый неверный свет (к тому же лампы сильно коптили) и потому, если не было никаких спешных дел, старалась лечь пораньше.
Едва забравшись в постель, она успокоилась и быстро заснула. Ливия спала безмятежно и крепко, для нее, такой неискушенной и юной, ночь еще не превратилась в томительное продолжение пустого, безрадостного дня.
Утром пришла рабыня с табличкой от Юлии — та приглашала подругу съездить на Марсово поле, просторную равнину между Фламиниевой дорогой и Тибром, где собиралась римская молодежь. Покрытая изумрудной зеленью, окруженная венцом холмов, застроенная портиками для защиты от солнца, ветра, холода и дождя низина в излучине реки была излюбленным местом отдыха горожан.
Быстро завершив утренний туалет, Ливия поспешила к отцу, чтобы спросить разрешения совершить прогулку. Признаться, далеко не все девушки столь часто и свободно покидали дом, как Ливия и Юлия, хотя бы и с охраной, а также в сопровождении наставников и прислуги: многие из них по воле отцов, опекунов или старших братьев вели жизнь затворниц. Но в доме отца Юлии было чересчур много детей, слуг, всякой родни, чтобы он мог уследить за каждым, а отец Ливии слишком любил свою дочь, чтобы отказывать ей в таком невинном развлечении, как прогулка по Риму.
У входа в атрий Ливия столкнулась с толпой клиентов — обедневших граждан и вольноотпущенников, вынужденных жить за счет подачек патрона, как правило, богатого и влиятельного аристократа. Здесь же девушка увидела Децима, который пришел в атрий раньше отца и теперь еле сдерживал смех, глядя, как клиенты шумят и чуть ли не дерутся друг с другом, пытаясь выстроить очередь к еще пустующему креслу господина. В отличие от многих других патрициев Марк Ливий платил щедро, но, к сожалению, только тем, кто действительно сумел оказать ему какую-либо услугу, потому нередко раздосадованные клиенты уходили ни с чем. Он ненавидел бездельников, глупцов и льстецов, как не терпел (даже тогда, когда на улице шел проливной дождь или лужи покрывались грязно-серой, точно гнилой зуб, ломкой коркой льда) нестиранных, плохо выглаженных тог, и, дабы составить о себе нужное мнение, несчастные клиенты изворачивались, как могли.
Отец вообще не признавал за людьми права на слабости, недостатки, а также мнение, отличное от его собственного, — это Ливия поняла достаточно давно. Потому и Децим всегда старался выглядеть покладистым и веселым.
Но сейчас, приветствуя сестру, он улыбался вполне искренне: его зеленые глаза радостно блестели.
— Куда направляешься?
— К отцу. Юлия приглашает меня съездить на Марсово поле.
Децим махнул рукой:
— Он в хорошем настроении. Разрешит! А мы собираемся в термы после того, как разгоним толпу прихлебателей. Что-то сегодня их слишком много!
Переговорив с отцом, Ливия отослала рабыню Юлии с ответным письмом и, наскоро перекусив инжиром и кашей, принялась собираться на прогулку. Она неподвижно сидела перед серебряным зеркалом, тогда как две рабыни укладывали ее прямые каштановые волосы в подобающую случаю прическу.
Каждой римлянке известно, что цвет лица сохраняют, умываясь ослиным молоком, румянятся кармином, волосы чернят составом из кипарисовых листьев, брови же подводят иглой, закопченной в дыму; пытаясь придать локонам светлый оттенок, используют уксусные дрожжи, масло мастикового дерева или сок айвы, смешанный с соком бирючины. Стройности фигуры добиваются, применяя корсет из тонкой кожи, тело моют знаменитым галльским мылом из козьего жира и буковой золы.
И хотя такие вещи осуждались добропорядочными римскими гражданами, женщины не были бы женщинами, если б не использовали все перечисленные средства. Незамужние находились в более сложном положении — им приходилось довольствоваться тем, что дала природа, и потому единственное, что осмелилась сделать Ливия, это провести по волосам и одежде пробкой флакона из оникса, в котором хранилось масло с ароматом пестумских роз.
Вскоре явилась Юлия во всем блеске своей красоты — в расшитой золотом тунике, палле, отделанной похожей на сверкающий дождь бахромой, и подруги тронулись в путь.
…Повозка о четырех колесах, запряженная сытыми мулами с пурпурными чепраками и узорчатой сбруей легко катилась по широкой дороге. Чтобы уберечься от пыли, девушки закрыли лица покрывалами, и Ливия глядела сквозь радужную ткань на зеленую дымку холмов и низко нависающие над землей облачные «крепости». Яркий солнечный свет делал все вокруг потрясающе ясным, даже обычно мутные воды бурного Тибра переливались синевой. Время от времени Юлия заставляла возницу погонять мулов, и тогда лицо обжигал горячий ветер и становилось радостно и легко.
«Вот они, сокровища, которые принадлежат всем, — думала Ливия, — и богатым, и бедным, и свободным, и рабам. Нужно только уметь их ценить».
Иногда их колесницу обгоняли покрытые роскошными коврами и украшенные чеканным серебром повозки богатых куртизанок, которыми те зачастую сами и правили. В этом случае Юлия принимала оскорбленно-неприступный вид и не пыталась соревноваться в скорости, как делала это, завидев знакомых и друзей.
Наконец подруги прибыли на Марсово поле, сошли на землю и не спеша направились к портикам, болтая обо всем понемногу.
— А как та рыжая рабыня? — вдруг спросила Юлия. — Торговец привел ее?
— Да. И она мне понравилась.
Ливия вкратце пересказала подруге историю Тарсии. По мере того как она говорила, лицо Юлии все больше меняло свое выражение.
— Вот это да! — возмущенно воскликнула девушка после того, как Ливия умолкла. — С варваром-то все понятно, чего от него ждать, но гречанка! Она просто потаскушка! Подумать только, самой предложить себя этому грязному галлу, отдаться ему прямо на земле! Представляю, как обрадовался варвар! Должно быть, он набросился на нее со звериной жадностью, а она только этого и ждала! Я рада, что бесстыдница поплатилась за свое распутство. Зря ты ее купила: после всего, что случилось с этой гречанкой, ей было бы самое место в лупанаре.
— Мне кажется, ты не совсем права. Рабы ведь тоже могут и страдать, и любить.
— Могут, — согласилась Юлия, — но это совсем другая «любовь», и она называется иначе, ты знаешь, как. Подумай, о чем образованная гречанка могла беседовать с галлом? Не о лошадях же или нелепых божествах его родины! Или полагаешь, она читала ему вслух стихи? Да она просто валялась с ним в траве, изнывая от похоти! На твоем месте я бы ни за что не приблизила к себе эту грязную рабыню!
— Да! — неожиданно жестко произнесла Ливия. — Я поступлю так же! Прикажу Эвении дать ей работу на кухне. Я ошибалась, представляя эту историю в ином свете.
— Конечно, — с легкой улыбкой превосходства промолвила Юлия, — я тебя знаю! Ты, должно быть, воображала, как гречанка и галл вместе любуются звездами! Кстати, галл тоже получил по заслугам. Ненавидеть римлян! Да что он понимает, этот варвар! Я считаю, наши мужчины правы: отношения подчинения одних народов другим — закон справедливости и развития мира! Если б не римляне, Галлия еще многие годы оставалась бы дикой страной, а ее жители — жалкими невеждами.
Девушки подошли к одному из самых больших, хотя еще не достроенных зданий — портику Юлиевой Загородки, перед которым компания молодежи собиралась заняться игрою в мяч.
Огромная ровная площадка была обсажена по краям буксами, миртами, а также лавровыми деревьями, в кронах которых шумел ветер. Утреннее солнце нестерпимо сверкало на медных и золоченых капителях колонн, вздымавшихся ввысь подобно огромному лесу.
В основном здесь собрались юноши и девушки, которых Ливия знала с детских лет. Правда, были и те, кого она видела впервые. Юлия тотчас завязала с кем-то оживленную беседу; Ливия, по обыкновению, держалась тихо и незаметно.
Перед началом игры девушки сняли покрывала и лишние украшения, отдав их рабыням, и остались в легких туниках. Сначала играли все вместе, со смехом отбирая друг у друга мяч и поднимая тучи пыли, потом разбились по парам, согласно жребию, и соревновались в количестве принятых и пропущенных подач. Ливий выпало играть вместе с незнакомым молодым человеком — они выступали против юной патрицианки Делии Лицины и жениха Юлии (к радости последней, он тоже оказался здесь).
С шапкой вьющихся, низко нависавших на лоб волос и крупными чертами лица Клавдий Ралла несомненно обладал мужественной внешностью, хотя, на взгляд Ливий, был слишком рослым и грузным. Двигался он тяжело и несколько неуклюже, Делия считала ниже своего достоинства выбиваться из сил, гоняясь за мячом, тогда как тоненькая, легкая как перышко Ливия бегала быстро, и партнер попался ей под стать — сообразительный и ловкий. Понимая друг друга без слов, они действовали слаженно, двигались в едином ритме и без труда отражали самые сложные удары. Лицо Ливий разрумянилось, зеленовато-карие глаза блестели, свободно подвязанные волосы разметались по плечам, и ветер обвивал вокруг колен ее тонкую тунику.
Они с завидной легкостью обыграли Делию и Клавдия, потом еще две пары противников и получили приз — красивую вазу с выпуклыми украшениями. Во время игры у Ливий не было времени разглядеть своего партнера, теперь же он подошел к ней, безмолвно протягивая сосуд. Девушка ожидала, что он спросит ее имя или же назовет свое, но он этого не сделал. Не стал и благодарить в изысканных выражениях за то, что она согласилась играть с ним в паре, как, возможно, поступил бы другой. И она тоже не знала, что сказать. Он не выглядел ни заинтересованным, ни смущенным и, к удивлению Ливий, почти совсем не запыхался от бега. В первый момент он показался ей ровесником, но потом она решила, что, вероятно, он старше ее на четыре-пять лет. Его лицо покрывал загар, куда более густой, чем у большинства римских юношей, глаза были темные, почти черные, красивого миндалевидного разреза, растрепавшиеся от ветра волнистые волосы отливали смоляным блеском. Простая белая туника, никаких знаков отличия, ни украшений, которыми злоупотребляют щеголи, — лишь кольцо-печатка на пальце. Интересно, кто он?
Вручив Ливий приз, незнакомец коротко кивнул и ушел, оставив ее посреди площадки с вазой в руках.
Девушке ничего не оставалось, как подозвать рабыню, отдать ей вазу и отправиться вместе с подругами в находящиеся поблизости термы.
…Смывая с разгоряченной кожи пот и пыль и рассеянно разглядывая налитые здоровьем и силой тела окружавших ее знакомых патрицианок, Ливия не переставала думать о незнакомом юноше, не удостоившем ее даже улыбкой. Девушка чувствовала себя уязвленной; к тому времени, как она вернулась к портику, ее настроение окончательно испортилось. Напрасно она согласилась играть в мяч и носиться по площадке как девчонка. Юлия же не стала! И Луцию Ребиллу, такому степенному и серьезному, не пришло бы в голову предаваться подобной забаве.
Ливия отошла от вновь собравшейся на площадке молодежи, встала между колонн портика и… затаила дыхание, внезапно услышав разговор двух мужчин, которые стояли за колонной, не видя ее.
— Кто эта девушка, вместе с которой я играл в мяч? — спрашивал один из них.
— Ливия, дочь Марка и сестра Децима Альбинов.
— А! — протянул первый. В его голосе явственно звучало равнодушие.
— Ты их знаешь?
— С Децимом я почти незнаком, а с Марком Ливием мы встречались. — Последние слова были произнесены с озадачившей Ливию иронией.
— Она — подруга Юлии Марцеллы, той, что выходит замуж за Клавдия Раллу. У Ливий тоже есть жених, хотя она далеко не так хороша, как Юлия. Но брак, конечно, очень выгодный. И потом, из таких мышек получаются хорошие верные жены. Добродетель — главное качество для супруги римлянина. Разве я не прав?
— Да, добродетель и красота, разумеется, тоже.
— Ну, красавиц-то полно и в других местах, тебе ли не знать, Гай!
Оба засмеялись, и этот смех больно задел Ливию.
«Да! — мысленно произнесла она с вызовом, обращаясь неизвестно к кому. — Я выйду замуж за Луция и буду ему хорошей женой. И Децим, и Юлия правы: пока человек мирится с привычной жизнью и не хочет перемен, он по-своему счастлив. Но стоит заглянуть за грань возможного, как ты теряешь покой. Я — мышка, и у меня будет свое мышиное счастье. С ткацким станком и верностью мужу, которого я не люблю».
Между тем толпа молодежи начала стекаться вглубь портика: обыкновенно здесь затевались жаркие споры, кто-то произносил речи… В то время Юлий Цезарь находился в Африке, сражаясь с остатками армии своего главного противника в борьбе за власть Помпея. Последний раз Цезарь был в Риме год назад, уже наделенный пожизненными полномочиями трибуна, делавшими его особу неприкосновенной и дающими всю полноту гражданской власти. Он так же имел право занимать должность консула в течение пяти лет, и некоторые дальновидные люди предрекали, что в один прекрасный день все закончится пожизненной диктатурой и ослаблением сената, превращением его в некий совещательный орган. Многие были недовольны тем, что Цезарь раздавал военным всевозможные, зачастую гражданские выборные должности, а кое-кого раздражала поздняя страсть пятидесятилетнего полководца к египетской царице Клеопатре. Вместе с тем Цезаря любил народ — мудрый политик действовал как демократ: щедро раздавал плебеям хлеб и не ограничивал роль народных трибунов.
Тогда как в центре собрания шли горячие споры, некоторые молодые люди сбивались в небольшие кучки и не принимали участия в общем разговоре. Волею судьбы внутри портика Ливия также оказалась рядом со своим недавним партнером по игре в мяч и его спутником. Они продолжали разговаривать, не обращая внимания на то, что происходит вокруг. Второго молодого человека Ливия, как выяснилось, знала: сын сенатора, он вел праздный образ жизни, посвящая время участию в модных литературных и философских кружках. Звали его Сервий Понциан; он был знаком и с Децимом, и с женихом Ливий, Луцием Ребиллом.
— Я не имею ничего против Юлия Цезаря, он великий человек и многое сделал для Рима, — говорил тот, кого звали Гаем, — я выступаю против диктатуры вообще, отрицательно отношусь к обожествлению чьей-либо личности. Одно дело построить крепкое здание и совсем другое — начать украшать его сверх всякой меры. Человек — не бог; дай ему единоличную власть, и все закончится одним: вместо выборов — назначение на должности своих лиц, сохранение привилегий тем, кого выгодно держать при себе. Кстати, ни один диктатор не может считать свое положение прочным — слишком уж он зависим от тех, кто помог ему прийти к власти.
— Что ж, — сказал Сервий Понциан, — так устроен человек: хотя и сознает, что ему никогда не обрести бессмертия, могущества и других совершенств богов, все равно будет стремиться достичь состояния, близкого к божественному.
Противоположность сущего и должного — вот в чем трагизм нашей жизни. Вспомни Гесиода:[5]
Путь нетяжелый ко злу, обитает оно недалеко.
Но добродетель от нас отделили бессмертные боги
Тягостным трудом: трудна, высока и длинна к ней дорога.
— Дух соперничества разрушителен, — задумчиво промолвил его собеседник, — гражданские войны, чем бы они ни закончились, не приведут к добру.
— Боишься очередного передела собственности в пользу военных? — спросил Сервий, на что заинтересовавший Ливию человек отвечал с изрядной долей презрения:
— Тебе известно: я настолько богат, что могу без особого ущерба пожертвовать казне четверть того, чем владею. Другое дело, я не хочу позволять государству вмешиваться в мои дела…
— Кстати, давно хотел спросить: ты остаешься в Риме?
— Пока не решил. Возможно, в ближайшее время уеду домой.
— А как же прекрасная Амеана? — с улыбкой произнес Сервий Понциан.
И тот, кого звали Гаем, со смехом продекламировал:
Выдался случай — скорей сбрасывай с шеи ярмо.
Право, одна только ночь тебе и будет тоскливой:
Всякая мука любви, коль перетерпишь, легка.
Услышав эти слова и смех, Ливия поспешно отошла и затерялась в толпе. И когда они с Юлией возвращались домой, на какой-то миг девушке почудилось, что этот мир с будто бы парящими в прозрачном воздухе белоколонными храмами, колыхавшимися по сторонам дороги сожженными солнцем травами, горящими зеленью парками и обжигающими порывами знойного ветра существует отдельно от ее собственного, застывшего в глубоком безмолвии, лишенного красок и тепла внутреннего мира. С трудом пересилив себя, Ливия спросила у ничего не подозревавшей подруги:
— Юлия, ты никогда не слышала о женщине по имени Амеана?
— О! — немедленно воскликнула девушка, и в ее возгласе было возмущение и любопытство. — Конечно, слышала, а ты — нет? Это одна из самых известных и бесстыдных римских куртизанок. Ее повозка обогнала нашу колесницу, ты не помнишь? Лично я запретила бы таким, как она, спокойно разъезжать по тем дорогам, какими следуют порядочные граждане!
— Я тоже! — с отвращением промолвила Ливия. Больше она не проронила ни слова, а вернувшись домой, вызвала Эвению.
— Хочу распорядиться насчет новой рабыни, — сказала она старой служанке — Дай ей работу на кухне или где-нибудь еще: здесь, в комнатах, эта девушка мне не нужна. Проследи за ней: если она неопрятна, неуживчива или ленива, я прикажу ее продать!
Эвения поклонилась, в ее лице не отразилось никаких чувств.
— Будет исполнено, госпожа.
…Вечером, во время ужина Марк Ливий сказал дочери:
— Как только Луций Ребилл вернется в Рим, мы назначим день свадьбы. Думаю, осень — самое подходящее время. Уверен, к тому времени война закончится, и Цезарь успеет отпраздновать очередной и завершающий триумф.
«Какое отношение имеет Цезарь с его триумфами к моему замужеству?!» — хотелось воскликнуть Ливий. Но она кротко промолвила:
— Хорошо, как скажешь, отец — И видя, что он одобрительно кивает, прибавила: — Мне надоело ждать. Приданое готово. Чем скорее ты выдашь меня за Луция, тем лучше.
И тут же потупилась, поймав удивленный, непонимающий взгляд возлежащего напротив Децима.
За четыре дня до наступления календ секстилия (28 июля) Ливия и Юлия перебирали приданое Ливий, сидя в возвышавшейся над колоннадой перистиля комнате второго этажа. Это без сомнения было самое прелестное помещение в доме, напоминающее сельский уголок. Снаружи шла оплетенная виноградом стена, под крышей свили гнезда ласточки; в небольшое оконце виднелись омытые огненным ливнем яркого летнего солнца древесные вершины с блестящими, точно отлакированными листьями. Снизу доносился навевающий дремоту шум воды — расположенный в центре перистиля фонтан рассыпал мириады радужных брызг.
В комнатке с источавшими прохладу каменными стенами блуждали дымчато-зеленые тени. Здесь не стояло иной мебели, кроме кровати из клена с изящным изгибом изголовья и маленького круглого столика-подставки о трех ножках. Но сегодня Ливия распорядилась втащить сюда два огромных, обитых бронзовыми пластинами сундука: кроме ворохов обычной одежды и белья в нем лежали очень дорогие вавилонские, индийские и египетские ткани, часть которых досталась Ливий еще от покойной матери.
Хотя в доме Юлии стояли такие же сундуки почти с таким же содержимым, девушка увлеченно рассматривала приданое подруги.
— Когда вернется Луций? — поинтересовалась она.
— Не знаю, — равнодушно отвечала Ливия, — отец говорит, скоро.
— Вам бы не мешало видеться почаще, — сказала Юлия. — Вы ведь, кажется, даже ни разу не целовались.
— Я и не собираюсь целоваться с Луцием!
— То есть как? — удивилась Юлия.
— А ты целовалась с Клавдием?
Юлия захихикала с явно притворной стыдливостью; ее глаза лукаво поблескивали в тени длинных ресниц.
— Ну… да.
— Разве можно целоваться до свадьбы?
— Не знаю; этого захотел Клавдий, а я так растерялась, что позволила. А уж если разрешишь один раз, то от второго никуда не деться. Хотя, признаться, я вовсе не считаю, будто в этом есть что-то дурное.
Некоторое время они молча складывали одежду.
— После столь долгой разлуки Луций обязан сделать тебе подарок! — заметила Юлия — А ты сплети ему венок из цветов!
Ливия вспыхнула:
— Еще чего! А ты плела Клавдию?
— Конечно.
— Мне кажется, ты его все-таки любишь, — задумчиво произнесла Ливия.
Юлия беспечно пожала плечами:
— Не знаю. Я уже говорила тебе: Клавдий мне нравится. Хотя иногда я думаю, мне также мог бы понравиться и другой человек.
— С другим ты тоже стала бы целоваться? — колко спросила Ливия.
Но Юлию не так-то просто было смутить.
— Может, и стала бы, если б он сделался моим женихом!
— Вообще-то супруги могут развестись, если захотят, — помолчав, сказала Ливия.
— Да, но, по-моему, на то должны быть веские причины.
— Какие?
— Измена, бесплодие…
— Хорошо, если б женщина могла не иметь детей, если не хочет, — заметила Ливия.
Юлия воровато оглянулась на дверь, а потом зашептала:
— Валерия говорит, такие способы есть, но не все из них безопасны, Лучше всего, когда оба супруга не желают иметь потомства. Но мужчины всегда хотят поскорее получить наследника: им ведь не приходится ни вынашивать его, ни рожать, ни кормить. Конечно, я вовсе не против завести детей, но только не сразу и не так, чтобы производить на свет по ребенку в год.
— Я тоже, — сказала Ливия.
Когда они сложили последние вещи и с грохотом закрыли крышки сундуков, она спросила подругу:
— Как ты понимаешь противоречие между сущим и должным?
— Никак. А оно существует?
— По-моему, да. Когда человек знает, что ему хотелось бы получить, и при этом осознает невозможность исполнения своих желаний. Имея мечты, мы, тем не менее, обязаны довольствоваться рутинной жизнью.
— И чего же ты хочешь? — спокойно спросила Юлия. Ливия неожиданно растерялась, не зная, что ответить.
— Я желала бы куда-нибудь съездить, что-либо повидать, но кто мне позволит! — наконец сказала она.
— А что, где-то можно увидеть то, чего нет в Риме? Здесь собраны все диковинки завоеванных стран. Многие из тех, кто путешествовал в Грецию, Египет или куда-либо еще, говорят, что все равно на земле нет места лучше, чем Рим.
Или ты хочешь побывать в холодных краях, где вечные льды и снега? Я никак не могу понять, чем ты недовольна? По-моему, ты и сама этого не знаешь!
— Знаю, — с неожиданной твердостью в голосе произнесла Ливия — Даже Децим, который всегда так весел и всем доволен, однажды сказал, что его не устраивает вечная предопределенность нашей жизни. Недаром он играет в кости тайком от отца! Кстати, Цезарю, которым восхищаются мои отец и брат, принадлежат такие слова: «Если хочешь поймать удачу, то на помощь судьбе должны прийти твои собственные усилия!»
— Откуда ты знаешь? — удивленно промолвила Юлия, на что Ливия отрезала не по-женски жестко:
— Слышала!
— Кто это говорит обо мне и о Цезаре? — послышался знакомый голос.
По лесенке поднимался Децим; он был возбужден больше обычного; складки тоги колыхались от взволнованных движений.
— Сидите здесь со своими сундуками и ничего не знаете! — начал он с порога. — Юлий Цезарь вернулся в Рим, чтобы отпраздновать очередной триумф — покорение Галлии, Египта, Понта и Нумидии! Хотя часть армии Помпея уцелела, это почти окончательная победа!
Как и следовало ожидать, новость не произвела на девушек особого впечатления. Тогда Децим прибавил:
— Ходят слухи, будут пиры для народа, множество театральных представлений и гладиаторских игр.
— Да здравствует Цезарь! — с восторгом воскликнула Юлия, любительница всяких развлечений, на что Децим со смехом произнес:
— Вот пример того, какой ценой покупается симпатия римлян!
— Я не люблю гладиаторские игры, — сказала Ливия. Юлия махнула рукой:
— Потому что тебе всегда всех жалко: и гладиаторов, и жертвенных животных, и распутных рабынь…
Между тем Децим приблизился к сестре, в зеленовато-карих глазах которой застыло неотступное ощущение неудовлетворенности, навязчивое желание перемен, отблеск тайного внутреннего сопротивления чему-то чуждому ее натуре. Децим решил, что это связано с предстоящим замужеством. Что ж, Ливий придется нелегко: она явно была из тех, которые хотя и могут отдаться нежеланному, но принадлежать ему не будут никогда.
«И все-таки рано или поздно ей придется смириться, — подумал молодой человек. — Кто из нас обладает стойкостью идти в своих желаниях до конца?! Да и возможно ли это в безостановочном и стремительном течении жизни!»
Слишком уж Ливия робка и послушна, чтоб воспротивиться воле отца. Даже он не решился бы…
— Луций Ребилл тоже вернулся в Рим, — сказал Децим. — Сегодня он будет у нас.
— Это хорошо, — с напряженным спокойствием отвечала Ливия.
Когда брат ушел, она пожаловалась подруге:
— Я даже не знаю, о чем говорить с Луцием! Юлия тут же нашлась:
— А ты не говори! Послушай, что он скажет тебе. Вскоре она ушла домой, оставив Ливию в одиночестве.
Последняя решила спуститься в свою комнату и немного полежать. Временами ей нравилось пребывать в сладком оцепенении, ощущать блаженное состояние расслабленного тела, распространявшееся и на душу. Это продолжалось недолго: спустя несколько минут девушка сообразила, что надо принарядиться к приходу жениха, и позвала рабынь. Она надела тунику из тончайшей белоснежной шерсти апулийских овец с золотой вышивкой по подолу, особенного, изящного покроя: у этой туники не было рукавов, она прихватывалась на обоих плечах застежками, подобно греческому эпомису. Наряд дополняли расшитые цветными каменьями остроносые башмачки.
Ливия задержалась, глядя на себя в зеркало и вспоминая, что сказал о ней Сервий Понциан. Конечно, она не красавица и все же… Кожа не бледная, но и не смуглая, как у Юлии, — теплого медового оттенка, чуть позолоченная солнцем, прямые каштановые волосы отливают шелком, брови тонкие, ровные, нос прямой, рост чуть ниже среднего для римлянки… Пожалуй, она слишком худа, да и грудь маловата, но это не так-то просто разглядеть под складками одежды.
И тут Ливий впервые пришло в голову, что, возможно, она совершенно безразлична Луцию и он женится на ней из чисто практических соображений. Как ни странно, эта мысль успокоила ее.
«По крайней мере, он вряд ли захочет меня поцеловать», — с облегчением подумала девушка.
Семейство Альбинов поджидало гостя в атрии, сидя возле непременного украшения парадного зала — стола с монументальными ножками в виде навечно застывших в злобном рывке крылатых чудовищ с оскаленными мордами и мощными львиными лапами, на котором стояла тяжеловесная бронзовая посуда. Луций Асконий Ребилл должен был явиться на обед, как водится, со своими рабами, хозяйские же, одинаково причесанные и одетые, выстроились у стены, молча ожидая приказаний господ.
Ливия сидела неподвижно, прямо держа напряженную спину. Едва Луций вошел в атрий, она поднялась с места, приветствуя жениха.
Луцию Ребиллу исполнилось тридцать лет: по меркам того времени — средний возраст; он был хотя и высок, но худ, отчего тога сидела на нем несколько мешковато. В детстве и ранней юности болезненный и хилый Луций привык посвящать большую часть времени умственным занятиям, потому в отличие от других молодых людей, неустанно упражнявшихся в гимнастических залах, был узкоплечим, не мускулистым — вкупе с русыми волосами, серыми глазами и бледной кожей это позволяло некоторым злоязычным согражданам говорить о его «неримской» внешности. Однако ничто не мешало ему обладать горделивой осанкой и полными достоинства, пожалуй, даже несколько высокомерными манерами. Улыбался Луций Асконий скупо и редко; его плотно сжатые губы свидетельствовали о силе воли. В отличие от Марка Ливия, слывшего прекрасным оратором, говорил он мало, зато умел пригвоздить противника к месту одним взглядом холодных глаз.
Было трудно поверить, но, подобно многим молодым патрициям, он десять лет отслужил в армии. Луций не любил рассказывать об этих годах — надо полагать, то были далеко не лучшие страницы его жизни. Зато теперь он мог начать политическую карьеру; в ближайшее время Луций надеялся (не без поддержки будущего тестя) получить должность квестора — сделать первый шаг на пути в сенат. Его отец был ближайшим другом Марка Ливия; поскольку он уже умер, молодой человек сам вел свои дела. Хотя все это было хорошо известно Ливий, она не могла ничего сказать о душевных качествах своего жениха: он оставался для нее загадкой.
…Сначала шла общая беседа ни о чем, потом мужчины в сотый раз обсудили победы Цезаря и положение в сенате. Это не заняло много времени, так как все понимали, что собрались здесь по причине, на первый взгляд, весьма далекой от политических проблем, хотя то, безусловно, тоже была политика, собственная внутренняя политика патрицианских кланов.
Перед обедом Марк Ливий и Децим деликатно удалились, предоставив жениху и невесте возможность поговорить с глазу на глаз. Молодые люди прошли в перистиль, остановились возле шумящего фонтана, и Ливий показалось, Луций взглянул на нее впервые за этот вечер, будто бы ненароком вспомнив о том, что она тоже находится здесь.
Вероятно, он все-таки вспоминал о невесте, потому что протянул ей украшенную искусной резьбой шкатулку из слоновой кости.
«Юлия оказалась права», — подумала девушка. Потом открыла шкатулку и тут же закрыла: та оказалась пуста.
Молчание было тягостным, почти нестерпимым, Ливия чувствовала, как что-то внутри сжалось и никак не хочет разжиматься. Девушке казалось, будто она стоит перед огромной глухой стеной, через которую во что бы то ни стало нужно перелезть, и, позабыв о совете подруги, произнесла просто для того, чтобы что-то сказать:
— Интересная была поездка?
— Я ездил по делам.
Опять наступила минута безмолвия, на фоне которого переливчатый звон струй фонтана звучал как грохот водопада.
— В Риме все только и говорят, что о Цезаре, — снова начала Ливия, увязая еще глубже. — Мне кажется, этот человек умеет оборачивать любое обстоятельство жизни себе на пользу. Говорят, он упал, высаживаясь с корабля на африканское побережье, — ведь это очень дурное предзнаменование! Однако он тут же обхватил руками землю и воскликнул: «Ты в моих руках, Африка!»
Пепельные брови Луция Ребилла поползли вверх; как большинство римлян, он считал вмешательство женщин в политику — пусть даже такое невинное! — недопустимым и ненужным. Но не подал вида, приписав сказанное наивности семнадцатилетней девушки, которая сама не знает, что говорит, и ограничился замечанием:
— Это всего лишь слухи. — И немного подумав, сказал: — Через несколько дней будут даны сценические представления, ты не желаешь посмотреть?
Ливия быстро кивнула, облизнув сухие губы.
— Конечно.
— А теперь, — спокойно заметил Луций, — не лучше ли пройти в дом?
Девушка облегченно вздохнула, напряжение отпустило ее. Во всяком случае, на сегодня со свиданиями наедине было покончено.
Первоначально в Риме не было постоянного театрального сооружения: на площади воздвигались подмостки, и публика стоя глазела на игру. Первый каменный театр построил главный противник Юлия Цезаря в борьбе за власть полководец Гней Помпей.
В тот жаркий безветренный день секстильских ид (средина августа) над театром были растянуты паруса, и воздух охлаждался мелким дождем из специально сооруженного водопровода. Театр бурлил и играл красками, напоминая живую мозаику, части которой то рассыпались, то вновь соединялись в целое. Воздух был насыщен ароматом благовоний и запахами съестного, которое пронырливые торговцы уже разносили по еще не до конца заполненным рядам.
Марк Ливий Альбин, Децим, Ливия и Луций Ребилл, облаченные в белые праздничные одежды, стояли в проходе, держа в руках театральные марки с обозначением секторов и рядов, в которых они должны были сидеть, стояли, ожидая, когда к ним приблизится один из смотрителей, разводивший зрителей по их местам.
Первые ряды сидений за орхестрой занимали сенаторы, блиставшие белоснежными тогами с пурпурной каймой, за ними сидели всадники, после — граждане из числа аристократии и военные; на последних рядах теснились плебеи.
Уже прибыл претор (во времена поздней Республики, будучи помощником консула, он отвечал за организацию всяческих представлений и игр) и прошел в свою ложу — его появление приветствовали аплодисментами; кое-кто размахивал платками или концами тоги. Разумеется, прошел слух, что будет Цезарь, но он не появился, и граждане продолжали шуметь, бестолково пробираясь вдоль рядов в поисках своих мест, с кем-то переругиваясь или, напротив, приветствуя друг друга Ливия поглядывала по сторонам в поисках знакомых: Юлия тоже обещала прийти на представление, но пока ее не было видно.
Внезапно взгляд девушки натолкнулся на нечто такое, отчего она залилась краской до самой шеи. В том же проходе, только несколькими ступеньками выше стояли мужчина и женщина — он что-то тихо говорил ей, сжимая рукой ее пальцы, а она улыбалась, вполне владея собой. Не влюбленные и не супруги, но явно состоящие в связи, они демонстрировали свои отношения перед всеми так, будто тут не было толпы римских граждан, среди которых находились и весталки, и добродетельные матроны, матери семейств. Девушка обращала на себя внимание изысканным нарядом и редкостной красотой — ни один мужчина не мог пройти мимо, не бросив на нее взгляд. Ее голову с копной непокорных белокурых с рыжеватым отливом кудрей плотно обхватывал обруч красного золота, тело облегали складки лиловой туники, столь тонкой и прозрачной, сколь это было возможно. Кожа особой сливочной белизны, задорная улыбка, ямочки на щеках, блекло-голубые, словно вылинявшие на солнце, ярко подведенные глаза со сверкающими черными зрачками и слегка насмешливое, притягательное выражение лица — то, вероятно, и была прекрасная Амеана, светловолосая греческая куртизанка, изощренная в ласках, которые она продавала за немалые деньги. Стоявший рядом с нею молодой человек, временный хозяин ее тела, внимания и судьбы, был тем самым приятелем Сервия Понциана, недавним партнером Ливий по игре в мяч.
Внезапно выражение лица Марка Ливия, непроизвольно посмотревшего туда же, куда был устремлен взгляд дочери, изменилось, губы дрогнули, глаза потемнели.
— Смотри, — сказал он, обращаясь к сыну, — вот тот наглец, с которым я поссорился на Форуме!
Децим завертел головой:
— Где?
— Он стоит выше нас, рядом с греческой куртизанкой.
— А! Я его знаю, — промолвил Децим. — Это Гай Эмилий Лонг, сын недавно умершего богатого землевладельца. У него имение в Этрурии. Он приехал в Рим несколько месяцев назад, а прежде, кажется, путешествовал по Греции. По-моему, он не занимается политикой; он посещал философский кружок вместе с Сервием Понцианом.
— Великолепно! — Марк Ливий повысил голос. — Снимать жилье в Риме и знаться с продажными женщинами — недешевое удовольствие, зато не требующее много ума, равно как и умение проматывать отцовское наследство!
Тот, кого звали Гаем Эмилием Лонгом, прервал беседу с девушкой и посмотрел вниз.
— Приветствую тебя, Марк Ливий! — произнес он без малейшей неловкости. — Должно быть, ты счастлив и горд, празднуя победу Цезаря над своими же согражданами!
— В чем дело? — негромко спросил Луций Ребилл.
— Этот молодой человек оскорбил отца на Форуме, — пояснил Децим.
«Он всего лишь высказал свое мнение», — хотела сказать Ливия, но, разумеется, промолчала.
— Не надо обращать на себя внимание, — заявил Луций, видя, что многие оглядываются на них. — Здесь не место для ссор.
Наконец они заняли свои места. Ливия положила на жесткое каменное сидение вышитую подушку, мужчины расстелили коврики. В ожидании представления Децим завел беседу с соседом, Марк Ливий раздраженно молчал, Ливия тоже пребывала в растрепанных чувствах. Луций Ребилл был спокоен. Но он, кажется, был спокоен всегда.
В тот день давали не комедию Плавта с ее яркими, несколько грубоватыми характерами, а Теренция, больше похожую на драму, почти лишенную интриги, но побуждавшую зрителя сочувствовать героям. Представление завершилось выступлением мимов в пестрой одежде; среди актеров были и женщины, облаченные в достаточно фривольные наряды. В данном случае недостаток содержания возмещался необузданным весельем и грубоватыми шутками.
Зрители, особенно в задних рядах, вели себя бурно, рукоплескали и свистели, живо реагируя на откровенные сцены из реальной жизни.
Все это время Ливия не смела повернуть голову и взглянуть на того, кто сидел поблизости. Куртизанка ушла, она не могла занимать места, предназначенные для высокородных, порядочных граждан, но ее спутник остался здесь, под трепещущими, точно на огромном корабле парусами, и хотя он наверняка не замечал Ливию и не думал о ней, девушка чувствовала себя так, точно ее раздели догола. Ей было стыдно оттого, что отец повел себя столь бесцеремонным образом, что Децим так беспечен и смешлив, оттого, что все видят ее с женихом и неизвестно отчего еще… И она невольно злилась на Гая Эмилия, понимая, что именно он должен испытывать неловкость перед окружающими.
Конечно, было что-то нелепое, трагическое и отчасти смешное в том, что именно этот юноша оказался тем самым человеком, что так разозлил ее отца, как и в том, что, по-видимому, он принадлежал к тому типу людей, какой особенно неприятен Марку Ливию, и что он увидел ее, Ливию Альбину, с Луцием, а она его — какой позор! — с продажной женщиной.
Она в сотый раз поклялась себе выйти замуж за Луция Ребилла и стать ему хорошей женой, будучи в сотый раз уверенной в том, что никогда не исполнит этой клятвы.
Спустя пару дней Ливия шла по тротуару Этрусской улицы в сопровождении рабыни. Они уже спустились с холма по одной из тесных и узких, точно водосточный желоб, улочек и теперь шли по высокому тротуару в толпе таких же пешеходов самых разных возрастов и сословий. Между тротуарами тянулась вымощенная камнем улица, похожая на пересохшее русло реки. Кое-где из мостовой выступали большие камни для перехода на другую сторону, что нужно было делать быстро и ловко — того и гляди угодишь под колеса повозки или копыта коня!
Этрусская улица пересекала Велабр, низину между западным склоном Капитолия и Палатином. Здесь торговали тканями и одеждой. Следом начинались кварталы напоминающих ульи многоэтажных домов-инсул — унылое царство камня без клочка зелени или хотя бы просто земли.
Ливия шла, завернувшись в зеленую паллу, рабыня путешествовала простоволосой, в одной тунике; она несла корзину для покупок. Это была греческая девушка Тарсия, пострадавшая за то, что в порыве благодарности доверила госпоже тайны своего сердца.
Несколько дней назад Ливия случайно увидела гречанку возле задней калитки — та с усилием втаскивала в проем огромную корзину с бельем. Ее рыжие волосы растрепались, выбившись из-под головной повязки, на тонких руках вздулись вены. Она похудела и побледнела — ее веки, время от времени прикрывавшие усталые глаза, казались почти прозрачными. У Ливий невольно дрогнуло сердце. Позвав Эвению, она спросила, каково ее мнение о новой рабыне, и старая служанка ответила:
— Она хорошо работает, что скажешь, то и делает. Чистоплотная, аккуратная. Мне не в чем ее упрекнуть. Только молчаливая, слова из нее не вытянешь.
Ливия велела привести рабыню в дом и сказала, что собирается взять ее с собою за покупками.
Девушка поклонилась, не выказав ни удивления, ни радости. Она вела себя правильно: «вещь» не должна проявлять какие-либо чувства.
Впервые отправившись с госпожою на Форум, Тарсия держалась настороженно, была немногословна, но понемногу оттаяла и заметно повеселела. Она держалась просто, без подобострастия и ненужной суетливости, и это нравилось Ливий. Она решила, что напрасно послушалась Юлию, — нужно было доверять своему первому впечатлению.
— Тебе нравится Рим? — спросила Ливия рабыню. Ответ мог быть только один, однако Тарсия сказала:
— Внушительный город. Но мой отец говорил, что поскольку каждый камень прекрасных построек омыт кровью, слезами и потом тех, кто равнодушен как к благополучию, так и к несчастьям этой земли, он не может быть вечным.
— Твой отец был дерзок! — воскликнула пораженная Ливия.
— Он был умен. Что касается дерзости… Истина всегда дерзка, так считал он, потому что она часто опережает время.
Ливия задумалась. Хотя эта девушка и спала с галлом, не ее дело таскать тяжелые корзины. Да и кого она могла избрать там, в усадьбе хозяина? Конечно, встречались рабыни, которые охотно сожительствовали с господами, но как раз их-то и можно было считать распутными.
«Она сама сделала выбор и пострадала за это, — подумала Ливия. — А потом рассказала правду, за что поплатилась тоже».
Пройдя еще немного, девушка остановилась у прилавка с воздушно-прозрачными косскими тканями и только принялась их перебирать, как услышала звук множества шагов и чьи-то грубые окрики.
По улице вели толпу мужчин, наверное, осужденных или рабов, поскольку большинство из них было сковано цепями. Сопровождавшая их охрана бесцеремонно расчищала дорогу, и Ливия поспешно отскочила в сторону. Ее взгляд скользнул по фигурам людей, — очевидно, они были в пути не первый день: сбитые в кровь босые ноги тяжело ступали по горячим камням, короткие темные грубой шерсти туники насквозь пропитались потом, а лица были серы от усталости и пыли. Едва ли они замечали, что творится вокруг, они почти не поднимали глаз, эти существа с притупленным разумом и примитивными чувствами, душами, погребенными под жуткой громадой предрассудков и нечеловеческих законов. Их мысли были смутны, воспоминания беспорядочны; жертвы невозмутимой жестокости и неумолимого равнодушия, они покорились судьбе.
Ливия отвела взор; в этот миг один из рабов повернул голову и громко крикнул:
— Тарсия!
Девушка встрепенулась, едва не выронив корзину, и тут же подалась вперед, навстречу тому, кто произнес ее имя, — он рванулся тоже, но был остановлен ударом.
— Назад!
Еще не до конца понимая, в чем дело, Ливия всмотрелась в лицо раба. Молодой, хорошо сложенный, белокурый, с пронзительно-голубыми на фоне летнего дня глазами, он выглядел достаточно привлекательным, во всяком случае, для варвара. В Риме такие юноши стоили очень дорого.
Тарсия пыталась протолкнуться поближе к нему, но охранник грубо отшвыривал ее.
— Элиар! — В ее голосе звенели слезы радости и боли. — Элиар!
Превозмогая себя, Ливия изобразила улыбку и протянула одному из солдат несколько денариев.
— Позвольте им поговорить!
Охранник неохотно согласился, и тогда Ливия сказала рабыне:
— Надеюсь, ты найдешь дорогу домой? Давай корзину, я ее донесу.
— Благодарю тебя, госпожа, — отвечала Тарсия, и в ее голосе звучала та неподдельная преданность, которую, равно как искренность сердца, не купишь ни за какие деньги.
Гречанка побежала за своим галлом, они что-то кричали друг другу, а Ливия стояла, провожая их взглядом, — нищих, несвободных, с искалеченной душою людей, которые были рады тому, что им вновь довелось повидаться и даже переброситься парой фраз.
Потом она повернулась и пошла прочь, глубоко задумавшись и позабыв обо всем на свете. Она так увлеклась своими мыслями, что не заметила, как очутилась на самом краю тротуара. Ее сильно толкнули, и девушка упала бы вниз, прямо под колеса огромной повозки, если б не какой-то мужчина в тоге, схвативший ее за локоть.
— Осторожнее! — воскликнул он, невольно прижав ее к себе.
Ливия молча кивнула, глядя на него словно бы сквозь туман, полумертвая от испуга. Ее колени подгибались, а сердце стучало как бешеное. Потом туман рассеялся, и девушка осознала, что перед нею стоит кто-то знакомый.
В следующую секунду ей чуть вновь не стало дурно, потому что это был… Гай Эмилий Лонг.
— Все хорошо? — спросил он, глядя на нее своими блестящими, темными, словно спелые оливки, глазами.
— Да, — пролепетала Ливия.
— Я заметил тебя в толпе, одну, идущую неведомо куда, и пошел следом, — признался Гай Эмилий.
— Я шла домой, — сказала она.
— Без сопровождения?
— Мне пришлось отпустить рабыню.
— Я провожу тебя, Ливия Альбина, — решительно произнес он. — Девушка не может ходить одна по улицам Рима!
«С почти незнакомым мужчиной — тоже», — подумала Ливия, однако не возразила.
Гай Эмилий отвел девушку от края тротуара и молча взял у нее корзину.
— Я должен извиниться перед тобой, — сказал он после неловкой паузы. — Я был резок с твоим отцом, но тебя не хотел обидеть.
— Ты ничем меня не обидел.
Они пошли по улице, мимо сверкающих от солнца зданий, солнца, казалось, превращавшего булыжники в мрамор, а гравий — в алмазный песок.
— Как ты меня узнал? — удивленно спросила Ливия, преодолевая неловкость.
Он улыбнулся, и словно бы поток света хлынул в душу Ливии, сметая ложные преграды, озаряя каждый потаенный уголок; ее собственный внутренний свет и идущий извне, — в преломлении этих чудесных лучей рождалось некое новое понимание жизни и поступков людей, их мук и сомнений, грез и надежд. Сейчас она не думала и не вспоминала о том, что прежде так возмущало ее в Гае Эмилии: ни о его связи с Амеаной, ни о презрительных фразах, брошенных отцу, ни о насмешливости в разговоре с Сервием Понцианом. Ей просто нравилось идти рядом с ним, а остальное не имело значения.
— Как я мог не узнать такую удивительную девушку? Помню, как ты играла в мяч, бегала и смеялась, словно ребенок, живущий лишь настоящим, ты не думала о том, как выглядишь и в порядке ли твоя прическа, все в тебе было так естественно и неповторимо… Ты окунаешься в жизнь, словно в стремительный поток, не думая о том, куда он вынесет тебя. Мне нравятся такие люди.
— Не знаю, такая ли я, — растерянно произнесла Ливия, не смея взглянуть в глаза Гая Эмилия, глаза, в которых она желала и боялась увидеть нечто большее, чем мимолетный интерес.
— Такая, — уверенно подтвердил он.
— А ты? — осмелилась спросить она.
Мрачная тень мелькнула в его лице и исчезла, словно змея, скользнувшая в траву.
— А я, к сожалению, — нет.
— Ты родился в Риме? — спросила озадаченная Ливия.
— Нет. Мой дом в Этрурии. А здесь я снимаю квартиру в инсуле.
— Но ты же из рода Эмилиев?
— Да. Только не тех Эмилиев, что занимают важные государственные должности и активно участвуют в политической жизни. Я никогда не стремился заниматься политикой.
— Почему?
Он усмехнулся:
— Хороший вопрос, Ливия Альбина. Не имею желания, и потом так завещал отец. Нет ни одной сколько-нибудь известной римской фамилии, которая не пострадала бы от политических преследований во времена диктатуры Суллы. Мой отец был тому свидетелем в юные годы, потому никогда не помышлял о политической деятельности. Наверное, он рассуждал правильно. Поверь, сейчас многие пребывают в растерянности и страхе, опасаясь за свою жизнь и имущество. К счастью, вряд ли подобное повторится в ближайшее время: несмотря ни на что, Цезарь уважает Помпея и не станет расправляться с его сторонниками.
— Чего же тогда бояться?
— Власть Цезаря кажется прочной, как основание этого города. На самом деле все обстоит куда сложнее. Существует армия — это вечно голодное чудовище, которое всегда идет той дорогой, что усыпана наибольшим количеством золота, и есть противники как диктатуры, которая, похоже, неизбежна, так и самого Цезаря, и все они люди, а люди часто бывают непредсказуемы.
— Но ты-то не участвуешь в политике!
— И тем не менее являюсь ее частью, поскольку у меня есть что отнять. — И продолжил после паузы: — Я приехал в Рим с целью завести нужные знакомства — опять-таки по совету отца. Однако люди, которые могли бы оказаться полезными, не понравились мне, а льстить и угождать я не люблю.
— Я слышала, ты путешествовал по Греции?
— Да. Думаю, тебе понравилось бы в тех краях. Древность… Соприкасаясь с нею, постепенно начинаешь понимать, что хотя жизнь не бесконечна, в ней постоянно присутствует что-то вечное.
Они поднимались на Палатин по Священной дороге, начинавшейся возле храма Ларов и окаймленной лавками, где торговали драгоценными камнями, цветами, фруктами и всякими мелочами; не взирая на протесты Ливий, Гай Эмилий доверху наполнил ее корзину отборными душистыми плодами.
Они шли мимо растущих вдоль дороги сребролистных акаций и темных олив, и раскаленное полуденное солнце повторяло их путь в безграничных просторах неба. Солнечные блики играли на черных волосах Гая Эмилия и высвечивали в прическе Ливий медные нити. Когда девушка улыбалась, в ее лице словно бы вспыхивал свет, тогда как сквозь веселую небрежность, с какой старался держаться Гай, порой просвечивали боль и вопрос. Он что-то решал для себя и не мог решить, силился что-то понять и не понимал. Ливия же ловила те самые редкие, прекрасные, трагические, ускользающие точно ветер мгновения истины, которая, как сказала Тарсия, иногда опережает время, а вернее, существует во времени, ловила, еще не понимая, что эта истина уже пустила в ее душе глубокие корни, не думая о том, что с этих минут больше не сможет жить в прежнем мире.
Никто и никогда не говорил с нею вот так запросто, на равных. Похоже, Гай Эмилий воспринимал ее всерьез, полагая, что с нею можно обсудить все на свете.
Они поднялись уже довольно высоко; часть Рима осталась позади, внизу, и отсюда казалась Ливий похожей на пестро вытканное восточное покрывало, от радужных узоров которого рябило в глазах, тогда как вдали, там, где протекал напоминающий небрежно оброненный золотой пояс Тибр, на город спускалась тонкая и легкая, как дыхание на поверхности серебряного зеркала, дымка.
Вскоре начались кварталы частных особняков, Гай Эмилий остановился, и Ливия тут же почувствовала, как исчезает, рушится, умирает только что созданный ею новый мир, мир мечты.
Лицо молодого человека, стоявшего против солнца, казалось темнее, чем было на самом деле, и только зубы ярко блестели, когда он улыбался девушке. И в этот миг она, как ни старалась, не могла разглядеть выражения его глаз.
— Прощай, Ливия Альбина! Признаться, я удивлен, что среди высокомерных, всегда верных своему рассудку римлян могла появиться ты, — среди всего искусственного вырос такой прекрасный дикий цветок!
«Почему он так говорит? — подумала девушка. — Ведь я не совершила ничего необычного, не сказала ничего умного, я всего лишь слушала его, конечно, слушала с упоением и все же…»
— Прощай, Гай Эмилий, — с трудом выговорила она и, заставив себя повернуться, пошла вперед.
«Наша встреча прошла, ну и что ж, я не должна огорчаться, помня, что каждая прожитая минута таит в себе дар богов», — повторяла она про себя, тогда как золотисто-зеленые глубины ее глаз заволакивались слезами.
Внезапно девушка услышала возглас:
— Ливия!
Она замерла, не дыша.
— Ливия! — повторил он, нагоняя ее.
— Да? — прошептала она.
— Почему бы нам не встретиться еще раз? — сказал он, легонько касаясь ее пальцев, и это прикосновение показалось ей похожим на поцелуй ветра. — Мне интересно говорить с тобою. У меня так мало знакомых в Риме… — словно бы извиняясь, произнес он. — Так ты согласна?
— Да, — просто ответила она, не осознавая своей дерзости, ибо если правила морали создаются людьми, то чувства даруют смертным великие боги.
Гай рассмеялся, и его лицо просветлело.
— Сейчас мы договоримся, где и когда нам лучше встретиться. Есть в твоем доме кто-либо, кому ты можешь доверять?
…В это же время известная греческая куртизанка Амеана возлежала на шелковых подушках, в своей квартире в одном из домов близ Форума, подперев рукой прекрасное лицо, и хотя на первый взгляд поза белокурой красавицы казалась расслабленной, ленивой, в ней таилась напряженность. Перед ложем стоял черноволосый темноглазый человек с явной примесью азиатской крови, с таким неподвижным, суровым лицом, что было трудно представить, чтобы он когда-нибудь улыбался. Ничто в его внешности не указывало на то, к какому сословию он принадлежит. Темный плащ, который он носил везде и всегда, скрывал остальную одежду, на голове была войлочная шляпа, как у того, кто собирается в дальний путь, хотя на самом деле этот человек редко выезжал за пределы Рима. На вид ему можно было дать и двадцать пять и тридцать лет, а иногда — гораздо больше. Несколько лет назад он состоял в одной из шаек Клодия Пульхра, молодого аристократа, не признававшего никаких нравственных устоев и стремившегося стать главным вождем плебса, однако после гибели Клодия в уличной стычке с недругами стал действовать в одиночку и никогда не задумывался о том, хорошо или плохо то, что он совершает. Если нельзя избежать дурного, значит, им можно пренебречь — он не знал и не хотел знать никаких других законов и правил.
В те годы почти не освещенные и не охраняемые улицы Рима по ночам так и кишели разного рода темными личностями, и однажды Амеана, непредусмотрительно возвращавшаяся домой поздно вечером, подверглась нападению двух грабителей. Они снимали с нее украшения и рвали одежду, когда подоспел третий. Одному из его противников удалось убежать, а второй остался лежать на дороге с ножом в горле. Полумертвая от страха гречанка позволила незнакомцу проводить ее и согласилась наградить его так, как он просил. Позднее она поняла, что он вовсе не спас ее, а всего лишь забрал себе чужую добычу. С тех пор она не могла от него отделаться: он приходил к ней, когда считал нужным, возникал словно бы ниоткуда и так же стремительно исчезал. Она не знала, кто он и где живет, и даже его имя — Мелисс — вряд ли было настоящим.
И вот сейчас этот человек смотрел на гречанку с неприкрытым вожделением, протягивая ей золотой браслет редкой работы.
— С кого ты его снял? — сказала Амеана, зная, что он простит ей такой вопрос.
— Ни с кого. Сам купил. Хочу, чтоб ты знала: я могу делать тебе такие же подарки, как твои паршивые патриции.
— Почему ты всегда приходишь в те драгоценные утренние часы, когда я отдыхаю? — капризно произнесла гречанка.
— Потому что позднее и тебя и меня ждет работа. Амеане очень хотелось прогнать его, но она не смела — этот человек внушал ей неподдельный страх и, как ни странно, именно оттого что иногда, помимо темной страсти, она видела в его глазах еще что-то, напоминающее искреннюю привязанность: страшна преданность льва, который сегодня лижет тебе ноги, а завтра может вцепиться в горло.
— Почему бы тебе не пойти к другой женщине? Там не пришлось бы платить так много! — вырвалось у нее.
И он отвечал со странной усмешкой:
— Я хочу только тебя. Другие покоряют города и завоевывают страны, ведут армии через пески и воды… Я же хочу только тебя.
В ее взгляде мелькнул испуг, хотя голос звучал с привычной кокетливостью:
— Я так хороша?
— Просто мы похожи.
— Чем? Я ничего о тебе не знаю. Даже сколько тебе лет…
— Это так важно? Мне еще нет тридцати. И я, так же как и ты, не родился свободным.
— Так ты вольноотпущенник?
— Да, — неохотно отвечал он, присаживаясь на край ложа. — В моей истории нет ничего необычного. Я родился от связи богатого землевладельца с рабыней. Единственное, чего хотела моя мать, — свободы для меня. Хозяин дал мне свободу и вскоре после этого умер. Мое имя не упоминалось в завещании, мне не досталось ничего. Что оставалось делать? Свобода без денег — разве это свобода? Я отправился в Рим. У меня был хороший выбор: грузить товары в порту, чистить уборные или продать себя в гладиаторы. В конце концов я стал тем, кем стал, и не жалею. Я умею внушать страх, а в Риме это, пожалуй, даже больше, чем уважение.
Куртизанка подняла брови.
— И чем же мы похожи?
— Тем, чего добились и каким способом. Вспомни, тебе дал свободу богатый старик, с которым ты спала с тринадцати лет.
Амеана сделала протестующий жест, и тогда Мелисс добавил:
— Я тебя не осуждаю. Каждый устраивается так, как умеет, и продает то, что может продать.
Гречанка молчала. Для того чтобы взойти на свой собственный маленький Олимп, где ее услугами пользовались пусть не боги, но люди, в ее представлении, значительно приближенные к ним, она прошла сквозь череду унижений, и теперь боялась, что знакомство с этим человеком послужит ей во вред, отпугнет часть наиболее выгодных и знатных клиентов.
Однако когда Мелисс протянул к ней жадные руки, она не посмела возразить. Сорвав одежды, он стремительно и грубо овладел гречанкой, впиваясь в ее губы жаркими поцелуями, а после с настойчивой нежностью сжимал в объятиях тело Амеаны, наслаждаясь ароматом ее кожи и волос, проводил руками по ее груди и изгибам бедер так, словно любовался прекрасной статуей. Девушка застонала в мучительном напряжении страсти, поскольку из многочисленной армии ее любовников один Мелисс мог доставить ей истинное наслаждение. Не склонная к размышлениям, гречанка не догадывалась о том, почему это происходит: с другими любовниками Амеана выбивалась из сил, чтобы доставить им удовольствие, хотя ей далеко не всегда нравилось делать то, чего они требовали или о чем просили, тогда как с Мелиссом она отдавалась во власть свободы.
Но после, глядя, как он лежит на спине, уставившись в потолок, и словно бы размышляет о чем-то, не имеющем никакого отношения к их сегодняшней встрече, гречанка беспокойно завозилась на ложе. Скоро должны явиться посланцы тех, кто хотел бы провести с нею вечер и ночь, и ей нужно было время для того, чтобы привести себя в порядок и хотя бы немного отдохнуть.
Все-таки было бы куда лучше, если б он оставил ее в покое!
В час, когда солнце, завершив свой дневной путь, утонуло в темных глубинах горизонта и черное полотнище неба усыпали точно вышитые серебряной ниткой блестящие точки звезд, а стволы деревьев в саду призрачно белели, омытые лунным светом, Ливия неслышно пробралась в атрий и долго молилась перед нишей со статуэтками домашних богов. Девушка положила на алтарь оставшийся после вечерней трапезы (которую, сославшись на нездоровье, совершила в одиночестве у себя в комнате) кусок пирога и плеснула вина. Потом тихо поднялась с колен и, подобрав складки одежды, поспешила обратно.
Ливия не случайно выбрала для молитвы такое, казалось бы, совершенно неподходящее время: сейчас, когда она ощущала вполне объяснимый трепет перед таинством ночи, ей было проще внушить себе страх перед волей богов. Что это — испытание, возможность вознестись к небесам или сорваться в пропасть? Правильно ли она поступила, столь быстро и бездумно согласившись на свидание с Гаем?
Но… как говорил ее брат, «будущее уже существует»: их встреча несомненно была предопределена велением свыше! И разве мало она думала о Гае Эмилии все эти дни, грезила о том, что должно казаться несбыточным, не заглядывала в темные уголки души, где таятся самые сокровенные чувства?
«Что может быть между нами? — спрашивала себя девушка, стараясь рассуждать хладнокровно и трезво. — Ведь я просватана за другого!»
А Амеана? Разумеется, Ливия знала, зачем мужчины посещают таких женщин, но не имела понятия, насколько прочными могут быть подобные отношения.
На фоне той радости, которая охватывала ее в предвкушении свидания, Ливию терзали похожие на дуновение ледяного ветра душевные муки. Могла ли другая девушка, отнюдь не стоящая выше житейской морали и не презирающая предрассудки, так просто погрузиться в неизвестность? Скорее всего, нет. Ни Юлия, ни Делия Лицина, никакая другая незамужняя, но уже помолвленная римлянка из патрицианской семьи никогда не решилась бы на такой поступок. А если узнают отец, Децим или Луций Ребилл?!
И все же существовало то главное, что останавливало поток этих мыслей и нарушало их последовательность, — она желала свидания с Гаем, желала, несмотря ни на что, и это желание беспрестанно росло, как растет голод, — то был неутолимый, сводящий с ума жар влюбленного сердца.
Ливия не знала, правильно ли поступила, доверившись рыжеволосой рабыне, но ей было стыдно сговариваться с другими служанками, хорошо знакомыми с правилами и обычаями семейства Альбинов.
В тот памятный для них обеих день Тарсия вернулась домой часом позже своей госпожи, растерянная, запыхавшаяся от спешки. Она выглядела расстроенной, подавленной, и Ливия удивилась.
— Разве ты не рада тому, что твой галл в Риме? Ты говорила, его хотели продать на рудники.
Тарсия рассказала хозяйке то немногое, что удалось узнать: Элиара случайно увидел человек, поставляющий рабов для гладиаторских школ. Какое-то время Элиар обучался в Капуе, а потом его отправили в Рим.
— Кто его купил?
— Неизвестно.
По моде того времени многие богатые люди содержали собственные гладиаторские школы. Было удобно иметь при себе отряд телохранителей, а в дни праздников владельцы гладиаторов зарабатывали тем, что предоставляли своих подопечных организаторам публичных игр.
— Говорят, будет дано много боев в честь триумфа Цезаря, — сказала Ливия.
— А ты пойдешь на игры, госпожа? — с надеждой произнесла рабыня.
— Я не посещаю такие зрелища, но… обещаю помочь тебе, чем смогу. А ты поможешь мне.
Поговорив с девушкой, Ливия подумала: «Как много в жизни скрытых, тайных, судьбоносных путей и каким странным образом они порою пересекаются: Тарсия повстречала своего галла, благодаря чему я осталась одна на улицах Рима и Гай Эмилий решил меня проводить. И в результате я почти перестала чувствовать себя гостьей в этом мире, чужая среди чужих, зачастую вынужденных скрывать свои истинные желания, мысли и чувства людей».
…Их привели в большой, огороженный высокой каменной стеною двор, в глубине которого виднелся деревянный навес и несколько одноэтажных строений, и велели ждать дальнейших приказаний.
Элиар стоял в первом ряду, опустив голову и глядя на потрескавшуюся от зноя, твердую как железо землю. Некоторые рабы тяжело вздыхали, беспокойно переступая с ноги на ногу и побрякивая цепями, но никто не произносил ни слова.
Между тем к ним приблизилась группа гладиаторов из числа тех, кто давно обосновался в школе. Воспользовавшись отсутствием стражи, они бесцеремонно разглядывали новичков.
— Это что за гнилое мясо! — громко произнес заметно выделявшийся среди остальных гладиаторов чрезвычайно рослый и сильный германец. Его великолепное, мускулистое тело блестело, словно смазанное маслом.
Он подошел к одному из закованных рабов и толкнул его так, что тот пошатнулся.
— Клянусь, мы устроим им скотобойню! — заявил германец, насмешливо щуря маленькие светлые глазки.
С этими словами он ткнул кулаком стоявшего следующим Элиара, но когда тот резко поднял голову, вскинув полный холодной и тяжелой, как камень, ненависти взор, невольно отступил на шаг. Кто-то негромко засмеялся, и, злобно сплюнув, германец размахнулся для настоящего удара. Ему помешало появление охраны; гладиатор отошел, бормоча проклятия.
Новеньких освободили от оков, велели вымыться у колодца и выдали чистую одежду, после чего отвели под навес, где размещалась столовая.
Элиар занял место на скамье за длинным столом с расставленной на нем деревянной и глиняной посудой и с жадностью выпил кружку холодной воды. Странно, но ему совсем не хотелось есть, и он сидел, отрешенно глядя на миску с бобовой похлебкой и пресные лепешки.
— Ешь, — сказал ему сосед, — здесь тебе понадобится сила, да и много чего еще.
Элиар промолчал.
— Ты где-нибудь обучался? — спросил гладиатор.
— В Капуе.
— Уже сражался?
— Да.
— На арене?
— Нет.
— Будь осторожен с этим германцем, — шепнул ему сосед, — теперь он тебя запомнит. Он может покалечить даже деревянным мечом. Однажды так ударил меня, когда мы упражнялись, что я едва не испустил дух. — Потом прибавил: — Говорят, хозяин недорого заплатил за вас, так что скоро выпустит на арену: если погибнете, ему покроют убытки. Тебя как зовут?
— Элиар.
— А меня Тимей, — сказал гладиатор и, помолчав, прибавил: — Вижу, с тобой что-то не то. Знаю, так бывает, когда ты хочешь одного, а боги — другого. Только надо помнить: они всегда побеждают.
«Боги, но не римляне», — сказал себе Элиар.
— Ничего! — вставая из-за стола, Тимей хлопнул Элиара по плечу — Клянусь Марсом, скоро у тебя не останется сил для того, чтобы думать! И потом здесь не так уж плохо. Иногда отпускают погулять, а в харчевнях Эсквилина всегда можно найти сговорчивых девчонок.
В ту первую ночь, несмотря на смертельную усталость, Элиар долго не мог уснуть, лежал на соломе в крохотной каморке без окон и размышлял.
Теперь, когда покров некогда спасавших его надежд стал ветхим, словно лохмотья нищего бродяги, осталась лишь горькая жестокая правда, и она состояла в том, что его мучило не отчаяние, не ненависть, не страх, а стыд, стыд за то, что тогда, шесть лет назад, он остался жив.
Он вспоминал мятеж против римлян, в котором участвовал его отец и старшие братья. Пусть их цель была недостижимой, но великой, они защищали справедливость, от которой не могли отказаться. Их иллюзии были подкреплены глубокой уверенностью в том, что они стоят на страже истины. Человек должен знать свою цель и видеть свой путь, иначе ему незачем жить. А он хотел жить и после, когда погибли его родные, не убил себя до того, как попал в плен, и даже его возраст (тогда Элиару не исполнилось и пятнадцати лет) не мог служить оправданием подобной слабости.
Поначалу им руководили постоянный протест, душевная горечь, возмущение той несправедливостью, на которую его обрекла судьба, но после он понял, что если не хочет провести жизнь, днем работая на виноградниках под палящим солнцем и ночуя в сыром и темном подвале, должен стать сдержаннее и хитрее. А потом, когда рыжеволосая девушка раскрыла ему свои объятия и они оба впервые познали сладость и жар любви, Элиар с удивлением осознал, что даже в нынешней жизни есть место радостным и светлым мгновениям.
А теперь он стал гладиатором, который смотрит в глаза смерти, сражаясь на потеху публике. И Элиар невольно сжимал кулаки и стискивал зубы, думая, что не сдастся и сохранит то, что все эти годы отличало его от других рабов, что не давало ему опустить голову и смириться с веленьем богов. Он не понимал и презирал таких, как тот сытый, сильный, наглый, довольный своей долей германец, и он не был таким, как эти римляне, для которых — так считал Элиар — не важна цена триумфа, каждый из которых стремится насильно приковать к себе взгляды сограждан, римляне, которые топчут все, что встречается у них на пути. И вдруг опомнился: он был никем и ничем, мясом, как сказал германец, животным на скотобойне. Теперь ни для кого не имело значения, из какой он семьи, был ли он прежде беден или богат, чем и для чего жил.
«О, если б я мог кого-нибудь убить, прямо здесь и сейчас!» — в отчаянии подумал Элиар, а потом вдруг вспомнил улыбку и слезы Тарсии, и ему стало не по себе. И так он бился в сетях своих мыслей, не находя ни выхода, ни ответа едва ли не до самого утра, когда их вывели на площадку для упражнений, — навстречу новой жизни и… безвременной смерти.
…Было еще рано, и горизонт окутывал туман. Прохладный ветер бушевал в кронах придорожных деревьев — их ветви дрожали, сверкая серебристой изнанкой листвы.
Ливия шла по дороге, время от времени поглядывая на возвышавшийся к северо-западу от Палатина Капитолийский холм; самый неприступный из семи городских холмов, увенчанный цитаделью Капитолий в те времена являлся центром государственной жизни Рима.
«Ты и есть моя цитадель», — вспомнила она слова, которые как-то сказал ей Гай Эмилий.
Ливия шла быстро, почти бежала по рассекавшей равнину дороге, и ее сердце стучало как бешеное; когда она увидела внезапно появившегося из-за деревьев Гая Эмилия, оно на мгновение замерло, как замирало всегда в этот желанный момент. Помахав ей рукой, он пошел навстречу широким шагом. Дрожь пробежала по телу девушки, когда она встретилась с ним взглядом, — его темные глаза и ласкали ее и жгли, — а потом он взял руки Ливий в свои таким трепетным, нежным жестом, каким жрецы берут священные предметы, и поднес к губам. Это было все, что он мог позволить себе по отношению к ней, да еще достаточно невинные объятия и поцелуи, в которых почти не чувствовалось страсти, но которые были полны глубокой и искренней нежности.
Гай накрыл озябшую Ливию своим плащом, и они отправились в небольшую, в этот ранний час еще пустынную рощицу, с некоторых пор ставшую излюбленным местом их свиданий.
Солнце поднялось выше, и в наливающемся синевой небе медленно таяли легкие как пушинки облака, а листва деревьев была усыпана яркими бликами.
— Согрелась? — спросил Гай, сжимая ее ладонь в своей горячей руке.
Ливия улыбалась, ничего не отвечая, полная особого, светлого и теплого чувства. Девушка сама не ведала, насколько сильно изменилась, как не понимала, чем ее заворожил Гай Эмилий и чем его увлекла она сама. Он заменил ей собою все; случались мгновения, когда Ливия ни в чем не нуждалась, ни о чем не тревожилась, ни о чем не мечтала, только быть с ним рядом, слушать его речь, видеть его взгляд и улыбку, чувствовать прикосновение его рук, а иногда — губ. (Целуясь с Гаем, Ливия не задумывалась о том, можно ли целоваться до свадьбы, к тому же вовсе не со своим женихом!) Иногда ей чудилось, будто она сидит на бескрайнем лугу среди дурманящих цветов, рядом с чудесным источником, питающим силою ее жизнь, — и это было все, чего она желала получить в этом мире. Луций Ребилл ее не навещал, Тарсия умело прикрывала отсутствие своей хозяйки, и безоблачные летние дни летели как в прекрасном сне: все казалось таким пронзительно-ярким и в то же время нереальным… Порою Ливия не понимала, что же ей снится: быстротечные минуты их свиданий с Гаем или те долгие часы, когда она с нетерпением ждала новой встречи. Иногда девушка говорила себе: наверное, счастье в том, чтобы просто жить, ни о чем не задумываясь, наслаждаясь каждой минутой…
Она вспомнила об этом и сегодня, когда Гай Эмилий заговорил о том, что ее пугало, хотя подсознательно Ливия жаждала слышать такие речи: об их будущем.
Они сидели под сенью деревьев на расстеленном плаще; Ливия обняла руками колени, обтянутые шерстяной тканью туники, складки которой рассыпались волнами, сверкая вышитыми блестками, точно утренняя рябь на озаренной светом поверхности воды.
— Можно прожить сто лет и не встретить такую девушку, — говорил Гай, — в тебе столько обаяния, ты так искренна в своих желаниях и словах! Но… я не знаю, что делать дальше. Это все равно что идти по широкой светлой дороге, а потом вдруг наткнуться на овраг, глубокий и страшный, точно открытая рана! Даже если я увезу тебя в Этрурию, это нам не поможет. Отцовская власть незыблема, священна, отцовское слово сильнее любого закона. Тебя вернут назад, и я не смогу воспрепятствовать… Ты будешь считаться опозоренной, меня же осудят по всей строгости. Остается бегство и вечное изгнание, но к такому я не готов. Я завтра пошел бы к твоему отцу просить в жены мою дорогую Ливиллу, но чем это закончится и как будет выглядеть: ведь ты отдана другому, и скоро твоя свадьба! Да и какое преимущество я могу иметь перед Луцием Ребиллом в глазах Марка Ливия? Пожалуй, единственное: я намного богаче. Хотя не думаю, что твой отец придает слишком большое значение имущественному положению человека! По-моему, для него важно другое…
— Почему мужчины могут распоряжаться своей жизнью, делать выбор, а женщины — нет?
— Не знаю, — вздохнул Гай, — бывает и по-другому: человек имеет возможность выбирать, да вот только не знает, что выбрать.
— Хорошо, — подумав, промолвила Ливия, — я сама поговорю с отцом.
— Скажешь обо мне?
— Нет, — твердо произнесла она, и в ее душу впервые закралось понимание того, что многое в жизни, если только она не хочет, чтобы ее едва зародившееся счастье рассыпалось на части, как рассыпаются осенью головки увядших цветов, придется решать самой. — Я скажу, что не хочу выходить за Луция и попрошу отменить свадьбу. А там мы с тобою посмотрим, как лучше поступить.
— Но все уже решено! — простонал он.
— Ничего, — все с той же непоколебимой уверенностью проговорила Ливия. Ее глаза под тонкими полосками бровей сузились и сверкали, как сверкает лезвие ножа отражением солнечного света. — Отец меня любит и не пожелает видеть несчастливой.
— Боюсь, у него есть свое представление о твоем счастье, — с горечью отвечал Гай.
— Но прежде я хочу спросить тебя, — начала Ливия, и твердость в ее голосе сменилась робостью, тогда как пальцы беспокойно теребили сорванную травинку, — спросить о женщине по имени Амеана.
— Ах, это! — без малейшей неловкости и смущения засмеялся Гай, и Ливию больно кольнуло сознание того, с какой простотою мужчины могут относиться к таким вещам. — Поверь, милая Ливилла, Амеана ничего для меня не значит. Связь с нею была ошибкой. Я порвал с этой женщиной, едва встретил тебя. Больше о ней не стоит ни думать, ни говорить.
В действительности он был у Амеаны неделю назад — принес прощальный подарок. Так поступает всякий мужчина, если он хорошо воспитан и вежлив или хочет казаться таковым. Разумеется, куртизанка не требовала подобного внимания, но их связь была достаточно долгой, и Гай не счел возможным разорвать отношения, не удостоив Амеану последней встречей. Он вспомнил, как столкнулся на лестнице со странным человеком в темном плаще, человеком, взгляд пронзительных черных глаз которого буквально прилип к лицу Гая, отчего последний испытал крайне неприятное чувство. Этот человек не просто смотрел, он оценивал, запоминал. На мгновение мысленному взору Гая предстало ужасное зрелище: бездыханная гречанка, распластанная на залитом кровью ложе. Усилием воли он отогнал видение и вошел в знакомые комнаты. Рабыня попросила подождать, и он ждал, думая о себе и о своей жизни, о случившихся в ней по большей части вынужденных, а не желанных переменах.
Он вспомнил отца, который прожил жизнь, не ведая, что такое покой, в постоянном стремлении сохранить и преумножить свое богатство. Глубокая вера в богов не мешала ему быть расчетливым и осторожным, тщательно обдумывать свои планы и взвешивать каждый шаг. Случалось, он говорил: «Богов-судей больше нет, остались лишь боги-наблюдатели, безразличные к земной суете, а потому мы должны довольствоваться тем, что создадим сами». Гай не возражал, хотя порою думал иначе: «Пожалуй, богам нужны те, кто в них верит, в противном случае, они перестанут быть богами».
История женитьбы отца Гая Эмилия была трагична: будучи намного моложе своего супруга, склонная к необдуманным поступкам Сульпиция Лонга изменила мужу с его же племянником, а впоследствии, отвергнутая обеими, повесилась в саду на собственном поясе. Гибель матери так потрясла маленького Гая, что он потерял дар речи и вновь заговорил только через три года, когда чуть не сорвался вниз с подвесного моста. Отец, безмерно напуганный странной болезнью единственного сына, никогда ни к чему его не принуждал, в результате чего Гай Эмилий во многом оказался предоставленным самому себе: читал книги, гулял и мечтал. Когда Гай подрос, отец начал давать ему кое-какие советы, однако едва ли оторванный от жизни юноша мог по-настоящему осознать их ценность. Он желал жить так, как хочется, чтобы его не трогали, чтобы ему не мешали. После внезапной смерти отца, будучи единственным наследником, Гай получил в руки, а вернее, должен был взвалить на плечи тяжкую ношу — плоды его многолетних трудов. Поля, пастбища, виноградники, сады… Его осаждали управляющие и разного рода доверенные лица, все ждали распоряжений… И Гай бежал, сначала в Грецию, потом — в Рим. Благодаря своим деньгам он мог оставаться там сколько угодно и делать что хочет, но его беспрестанно терзала совесть — покойный отец ждал от сына других поступков, каких тот просто не способен был совершить. Гай почувствовал, что ступает по осязаемой, твердой земле только тогда, когда встретил Ливию и угадал в ней особую цельную натуру. Теперь прежде казавшаяся бессмысленной суета Рима не угнетала его, человеческий мир не казался враждебным чудовищем, жаждавшим его поглотить, он был лишь окружением, в котором Гай жил со своими мыслями и желаниями, пусть и отличными от желаний других. В нем несколько ослабело предательское чувство оторванности от того, что ему дорого, что он в силу своей нерешительности или даже трусости был вынужден покинуть. Он снова мог хотя бы отчасти стать самим собой.
Итак, Амеана приняла Гая Эмилия через несколько минут, слегка утомленная, но как всегда блистательно красивая.
— Мне жаль, — сказала гречанка, когда он вручил ей подарок и произнес прощальные слова. Она не удивилась, только улыбнулась с пониманием и немного печально. — Что бы ты ни делал, ты всегда был искренним. Другие любят лишь то, что возвышает их и придает им цену, но ты не такой. Наверное, ты решил жениться на какой-нибудь римлянке? Надеюсь, впоследствии это не помешает тебе иногда навещать меня?
— Я встретил спутницу жизни, — ответил Гай и этим сказал все, что хотел сказать.
Собираясь домой, Ливия долго отряхивала одежду, очищая ее от травинок и следов цветочной пыльцы. Потом повернула к Гаю пылающее лицо, и он поцеловал ее, а после довел до середины дороги. Он желал обладать ею и в то же время боялся этого, потому как чувствовал, что в чем-то она намного сильнее его. Пока он не решался сказать ей все, что хотел сказать: о том, что порою ненавидит Рим, о том, как часто его охватывает острая, сотканная из множества воспоминаний тоска по родным местам… Внешность Гая была обманчива: в последние годы он много времени посвящал физическим упражнениям, плавал, ездил верхом, и теперь мало кто мог заподозрить, что в этом крепком загорелом теле живет вечно Сомневающаяся, ранимая, трепетная душа.
Что касается Ливий, такая девушка, по глубокому убеждению Гая, обладала способностью все самое неустойчивое в своей жизни превращать в твердыню, любить и верить с несгибаемой силой и идти с этой любовью и верой сквозь тьму грядущего вперед — до самого конца.
…Гай Эмилий был прав: никогда прежде Ливия не думала, что на свете существует нечто, способное овладеть ею настолько, что она забудет о страхе перед волей отца. И все же, пока она шла к таблину — кабинету, где Марк Ливий хранил свои документы, ее решимость улетучивалась с каждым шагом. Однако отец пребывал в добром расположении духа и, кажется, даже обрадовался возможности поговорить с дочерью.
— В последние дни я был так занят, что не имел возможности перемолвиться с тобою словом. Идем в атрий, сейчас там пусто, и сядем…
Он пошел впереди, и Ливия видела, что, несмотря на возраст, невысокий рост и худобу, отец сохранил особую, полную величавого спокойствия стать, пожалуй, характерную только для римлян.
Но когда они сели на холодную мраморную скамью, девушка заметила, что за последние месяцы щеки Марка Ливия стали впалыми, лицо вытянулось, а волосы почти потеряли свой цвет и кажутся присыпанными пеплом.
— Я слушаю, Ливия. Тебя что-то тревожит или ты хочешь задать вопрос?
И хотя его взгляд был внимательным и спокойным, а в голосе таилась глубокая отцовская нежность, девушка сразу поняла: пытаться обманывать его — все равно что вслепую играть с остро наточенным ножом. Потому сказала просто:
— Я пришла, чтобы признаться в том, что не хочу выходить замуж за Луция Ребилла. Я не люблю его, отец, и никогда не смогу полюбить.
Марк Ливий молчал; выражение его лица почти не изменилось: казалось, он не понимал, о чем она говорит. Должно быть, он не мог постичь, как это римлянка может не любить того, кто выбран ей в мужья отцом и назначен судьбой. И все же любовь к дочери оказалась сильнее предрассудков — Марк Ливий немного помедлил, собираясь с мыслями, после чего заговорил, не возмущенно и строго, как ожидала она, а мягко, проникновенно:
— Что ж, возможно, Луций Ребилл не обладает теми качествами, какие способны сделать его привлекательным в глазах молоденькой девушки, однако это вовсе не означает, что он плох. Послушай меня, Ливия: наверное, ни один отец в Риме не выбирал жениха для дочери столь тщательно и придирчиво, как это делал я. И все потому, что ты дорога мне, как никто, дороже Децима, хотя он мой единственный сын. В тебе есть нечто такое, что мне всегда нравилось. После смерти твоей матери я жил только ради вас, своих детей. Я не женился, поскольку не хотел, чтобы у тебя была мачеха, а также сводные братья и сестры. И я не выдал тебя замуж ни три, ни два года назад, потому как, понимая, сколь по-своему тяжела доля замужней женщины, желал, чтобы ты подольше наслаждалась жизнью в девичестве. Поверь, в уважении к мужу, — а я знаю, его будет за что уважать! — ты почерпнешь уверенность в себе и твердость духа, которая нужна всякому человеку, чтобы достойно пройти жизненный путь, ты полюбишь детей, которые у тебя родятся, и будешь счастлива, Ливия.
— Но разве не может случиться так, что я встречу другого человека, более умного, знатного и богатого, чем Луций Ребилл! — в сердцах перебила девушка.
— Знатность, богатство и ум сами по себе мало что значат, — сказал Марк Ливий — Важно уметь правильно использовать имеющийся ум, обращать свое происхождение себе на пользу, сохранять и преумножать богатство — ведь судьба человека хрупка, а воля богов переменчива.
— Уверена, Луций тоже равнодушен ко мне.
— Не думаю, — веско перебил отец. — По моему глубокому убеждению, Луций из тех, кто выбирает себе что-либо раз и навсегда, как охранный амулет. На свете есть нечто более прочное и надежное, чем то, что ты называешь любовью. Твои страхи мне понятны: обычные страхи девушки перед замужеством. Но это пройдет. Ты умна и осмотрительна, Ливия Альбина, потому что ты моя дочь.
— Значит, ты не изменишь своего решения, отец?
— Ни при каких обстоятельствах. Забудь об этом.
Потом наклонился и поцеловал ее в лоб: Ливий почудилось, будто этот поцелуй — печать, скрепляющая приговор.
Больше было не о чем говорить — девушка встала и ушла, проникнутая горечью, что, однако, не имело ничего общего с чувством безысходности.
Ливия знала, как поступить: нужно сделать так, чтобы Луций сам отказался от нее. Если она скажет, что не любит его и не желает за него выходить, это не возымеет действия; судя по всему брак с нею крайне выгоден для Луция: на таком фоне ее чувства — мелочь, на которую не стоит обращать внимания. Значит, надо придумать что-то другое. Что?
Вернувшись к себе, девушка застала в комнате Тарсию, которая сообщила о том, что приходила Юлия и интересовалась, собирается ли Ливия смотреть гладиаторские игры.
— Сейчас я пошлю ей табличку, — сказала девушка и прибавила, отвечая на молчаливый вопрос рабыни: — Поеду, раз обещала. Не забудь приготовить мне нарядную одежду и разбуди пораньше: нужно успеть занять хорошие места.
А сама с сожалением думала о том, что завтра ее, вне всякого сомнения, ждет встреча не только с подругой, но и с Луцием Ребиллом.
…Накануне боев для гладиаторов был устроен небольшой пир, на котором иные, больше думающие не об опасности, а о своей доблести, беспечно веселились, тогда как другие сидели подавленные и хмурые.
Германец, с первого дня невзлюбивший Элиара, бросил в него кость.
— На, получи! А завтра собаки будут глодать твои кости!
Элиар промолчал. Как и говорил Тимей, новичков (которых вряд ли можно было считать достаточно обученными) выпускали на арену. В дни триумфов, подобных нынешнему, владельцам гладиаторов платили вдвойне и втройне, потому никто не упускал возможности выставить на игры своих бойцов.
Элиар смотрел на товарищей по несчастью. Что и кому он мог доказать, сражаясь с себе подобными?! Защитить честь своего рода, отомстить за отца и братьев, показать всем, что он не презренное ничтожество, каким его считает толпа? Он горько усмехнулся.
И все-таки, наверное, лучше разом сгореть в огне, чем медленно тлеть, погибая в тяжком труде на рудниках, и называть это тление жизнью. Судьба не пощадила его, лишь заменила одно наказание другим. Живи, раз остался жить, но не надейся, что когда-нибудь забудешь о позоре.
Тарсия удивилась и огорчилась бы, узнав, как мало думал о ней Элиар с тех пор, как попал в гладиаторскую школу. Его мысли занимало совсем другое. Вот и сейчас он сказал себе, с ожесточением сжав кулаки: «Придет день, когда я убью римлянина, а повезет, так и не одного. И я не уступлю им ни дня своей жизни, меня не получит никто: ни вороны, ни псы, ни боги подземного царства».
…Когда семейство Альбинов подъехало к амфитеатру, где должны были состояться очередные гладиаторские игры, там уже собралась толпа; ее шум то сливался в сплошной гул, напоминающий рокот прибоя, то рассыпался разноголосицей звуков, то, поднимаясь вверх, словно бы таял в огромном пространстве небес. Люди перекликались, собирались кучками, вновь разъединялись в неутомимом движении вперед, их одежды переливались в лучах восходящего солнца, которые постепенно согревали холодные каменные ступени, служившие скамьями для нескольких тысяч зрителей.
Однажды Ливия спросила Гая Эмилия, как он относится к гладиаторским играм, и тот ответил: «В данном случае амфитеатр — уменьшенная копия государства, где каждый свободный гражданин может наслаждаться общедоступным зрелищем и любой имеет право даровать поверженному противнику жизнь или приговорить его к смерти, испытав при этом чувство причастности к власти и гражданскую гордость, где все сидят строго на своих местах, согласно происхождению и занимаемой должности, где толпа демонстрирует твердость характера и жестокосердие римлян. Да, это Рим, смотрящий на мир со своих высот, мир-арену, на которой сражаются представители поверженных народов, уже не представляющих угрозу для всесильного государства. И над ними тот, кто устроил это зрелище, кто выше всех, кто равен богам. А еще есть такие, как мы с тобой, которые не любят то, что любят все остальные римляне, завоеватели и диктаторы, впитавшие с молоком матери знание о том, что нельзя просто жить, нужно непременно добиваться какой-либо цели».
Ливия очень надеялась, что не встретит здесь Гая Эмилия, — так и случилось, зато она почти сразу увидела Юлию: подруга быстро поднималась по лестнице, сияя улыбкой. Ливия опасалась расспросов, но Юлия, поглощенная собой, принялась выкладывать собственные новости. Ее свадьба переносилась на более ранний срок из-за служебных дел Клавдия Раллы, состоявшего в когорте преторианцев — лейб-гвардии, охранявшей главную квартиру одного из самостоятельных командиров войска, и в какой-то момент Ливия, с некоторых пор ведущая двойную жизнь, остро позавидовала подруге. Они немного поговорили, после чего Юлия отошла к своему жениху, а Ливия устроилась рядом с братом, который изучал купленную при входе табличку-программку. Заглянув в нее, девушка не обнаружила имени Элиара; впрочем, в программках и афишах указывались имена только тех бойцов, которые выступали в парах, — их было шесть, а еще нескольким десяткам предстояло сражаться целыми отрядами.
— Слишком много новичков, — недовольно заявил Децим, — вот посвистим, если они недостаточно хорошо обучены!
Обширный амфитеатр заполнялся довольно долго, и в конце концов у Ливий начала болеть голова — то ли от слепящей глаза белизны праздничных одежд сограждан, то ли от мощного гула разноголосой толпы. Несмотря на кажущуюся безликость, толпа обладает колоссальной властью — в этом Ливия убедилась давно. И сейчас она ощущала себя песчинкой, подхваченной волнами неумолимого океана. Девушка не посещала подобные зрелища вот уже несколько лет — с тех пор, как однажды увидела ползущего по арене смертельно раненного гладиатора: он хрипел, волоча за собой свои кишки, тогда как зрители бесновались от восторга.
Пытаясь отвлечься от неприятных воспоминаний, Ливия принялась наблюдать за отцом, который увлеченно беседовал с одним из чиновников магистрата. Она не могла слышать, о чем они говорят, но видела и знала, что отец в совершенстве владеет искусством сочетать жесты с речью. Временами он горделиво покачивал украшенной венком головой; складки тоги Марка Ливия были уложены так гармонично, как ни у кого другого, что еще больше подчеркивало его достоинство и величавость осанки.
«Как хорошо обладать столь непреклонной волей, непоколебимостью убеждений, — подумала она. — Впрочем, наверное, это чисто мужские качества».
Наконец, когда большинство зрителей расселось по местам, а также прибыли высокопоставленные лица, устроитель игр подал знак к началу боя, и тотчас состоялось торжественное шествие гладиаторов по арене, закончившееся приветствием претору. Все они были молоды, не старше тридцати лет, красиво сложены: представить взорам римских граждан нечто несовершенное было бы большим оскорблением. Их богато украшенные доспехи ослепительно сверкали на солнце, и Ливия сразу поняла, что даже если возлюбленный ее гречанки и присутствует здесь, ей ни за что его не узнать. Пожалуй, хорошо, что Тарсия не может наблюдать за ходом боя, — рабам вход в амфитеатр запрещен — иначе в каждом убитом она видела бы своего Элиара.
Первым надлежало выступать ретиарию, одетому в простую тунику, не имеющему ни шлема, ни какого-либо другого защитного оружия, а только легкий трезубец и сеть, и секутору в гладком шлеме с забралом, вооруженному небольшим щитом и мечом. Мало-помалу в рядах зрителей наступила тишина, на фоне которой особенно громко слышался звон оружия и крики сражающихся. Иной раз в толпе проносился напряженный вздох, подобный шуму ветра в дубраве, и тогда Ливий начинало казаться, будто расплывшаяся по рядам амфитеатра гигантская масса народа — некий единый организм с общим сердцем, мозгом и легкими, одинаковыми чувствами и стремлениями. Большинство мужчин подалось вперед, сжав кулаки, их тела напряглись, как струна, зубы были стиснуты, глаза горели; женщины, напротив, слегка откинулись назад с деланным безразличием, на самом деле захваченные зрелищем бойни ничуть не меньше мужчин. Ливия сидела прямо, почти не шевелясь, с застывшим лицом и временами вздрагивала, словно от боли. Она, одна из немногих, сочувствовала слабейшему и не желала его смерти.
Наконец один из бойцов упал и попросил помилования. На него тут же обрушилась буря негодования: зрители еще раньше сочли его трусливым и слабым.
Почти неуловимое движение руки победителя, быстрое, как молния, сверкание меча — и поверженный гладиатор повалился назад: из его перерезанного горла хлынула струя темной крови.
Был устроен небольшой перерыв: служители выволакивали крюками труп, засыпали песком лужу крови, тогда как зрители оживленно переговаривались между собой; в верхних плебейских рядах шумно жевали всякую снедь. Ливия видела, как сидящая неподалеку Юлия подзывает продавца горячих ливерных колбасок, в то время как Клавдий Ралла разливает по кубкам только что купленное кислое вино.
— Почему ты решил, что он достоин смерти? — прошептала девушка, обращаясь к брату.
— Потому что он плохо сражался, — последовал спокойный ответ. — Риму нужны герои, а не трусы, даже если дело касается гладиаторских игр.
— А ты смог бы сражаться на арене? — с вызовом произнесла Ливия, готовая отразить возмущение и даже гнев.
К ее удивлению, Децим промолвил, презрительно скривив губы:
— Все мы сражаемся на арене, дорогая сестра, и наш поединок куда мучительней и длиннее, потому что зачастую мы не знаем, с кем боремся, — то ли с врагами, то ли с их тенью, то ли сами с собой.
Вскоре на арену вышли двадцать гладиаторов, разделенных на два отряда — «фракийцев» и «самнитов». Представители обоих отрядов были вооружены, хотя и по-разному, но достаточно легко: те, кто изображал фракийцев, имели шлемы с алыми перьями, богато украшенные металлическими рельефами прямоугольные щиты, поножи и небольшие загнутые мечи, «самниты» — шлемы с забралами и крыльями, набедренники, и короткие прямые мечи.
К величайшему удовольствию зрителей, сражение началось жарко: один из «фракийцев» упал в первые же минуты боя, пронзенный насквозь, щит другого разлетелся на куски от мощного удара, и гладиатор невольно отступил, предоставив товарищам сражаться в первых рядах, поскольку без щита был полностью уязвим. Гладиаторам не полагалось панциря, их спина и грудь оставались открытыми, а живот защищал только пояс с железными пластинками, в чем таился особый жестокий смысл: если сражение сильно затягивалось, это раздражало публику.
Среди тех, кто представлял самнитов, выделялся рослый гладиатор-германец, опытный воин, к тому же обладающий большой физической силой. С помощью ловких приемов он заставлял противника раскрываться и, улучшив момент, наносил один-единственный смертельный удар. Этот германец с самого начала завоевал симпатии зрителей: они поддерживали его криками, ликуя всякий раз, как он атаковал «фракийцев», большинство которых, по-видимому, являлось новичками.
Очень скоро стало казаться, что исход сражения предрешен: «самниты» потеряли лишь одного воина, и только трое их них были ранены, причем довольно легко, тогда как «фракийцев» осталось всего четверо, из коих один достаточно обессилел — он хрипло дышал и двигался медленно, вяло. Товарищи прикрывали его, насколько хватало возможности, но им самим приходилось нелегко: перевес сил был слишком велик.
— «Фракийцы» никуда не годятся, — заметил Децим, с самого начала уверенно поставивший на «самнитов». — Если уж выпускать гладиаторов…
И уставился на арену, не закончив фразы: сражение разгорелось с новой силой. Среди «фракийцев» был один совсем молодой гладиатор, который держался весьма хладнокровно и потому, в отличие от германца, напоказ публике дико вращавшего глазами и издававшего грозные вопли, не привлекал к себе внимания. Однако его движения были на редкость отточены и верны, он умело берег силы, и хотя сражение длилось почти час, не выглядел утомленным.
Оставшиеся в живых «фракийцы» делали все, чтобы не попасть в окружение, изворачивались, как могли, перемещались по арене, но подбадриваемые криками зрителей «самниты» упорно теснили несчастных. В конце концов те встали спина к спине, образовав треугольник: к тому моменту их осталось трое — таким образом на каждого «фракийца» приходилось самое малое по два противника.
Ливия сама не заметила, как увлеклась сражением ничуть не меньше других: ни на мгновение не отрывая взгляд от арены, она комкала во влажных от волнения пальцах конец платка. Казалось, ничто не способно изменить ситуацию, переломить ход сражения, — вероятно, такова была воля богов, направлявших стремительный поток жизненных событий в определенное русло. Но тут «фракийцы» каким-то чудом вырвались из окружения, созданный ими треугольник рассыпался, словно части мозаики, и в тот же момент молодой проворный гладиатор извернулся, искусно обманув уверенного в себе германца, и особым приемом нанес удар снизу — при обратном движении изогнутого меча рана увеличилась, став смертельной; германец закачался, взмахнул руками, его глаза вылезли из орбит, изо рта фонтаном хлынула кровь, и он рухнул навзничь. Какое-то время его огромное тело подрагивало, потом застыло, превратившись в безжизненный кровавый ком. «Самниты» замерли в секундной растерянности, в результате чего потеряли одного бойца, а после ринулись на вдохновленных надеждой «фракийцев». Убивший германца гладиатор отступил, потом внезапно сделал резкий выпад, вонзая меч в тело «самнита», одновременно отразив щитом нападение другого противника. Зрители ревели как безумные, многие вскочили с мест… Теперь никто не мог предугадать, чем закончится бой; «фракийцы» сражались двое против троих, остальные гладиаторы либо были убиты или тяжело ранены. Главный герой сегодняшнего состязания по-прежнему двигался стремительно и ловко, искусно уклоняясь от ударов, хотя на его левом плече кровоточила рана. Когда последний товарищ «фракийца» упал, он продолжал отступать, маневрируя, словно исполняя некий ритуальный танец, дразня противника, и в самый неожиданный момент яростно бросался в атаку. Он ранил одного «самнита» и оглушил другого и, кажется, не сразу понял, что остался стоять на залитом кровью песке совершенно один, тогда как кругом лежали тела раненых и убитых. Наконец он замер, обводя ряды амфитеатра бессмысленным взором. Ливия видела, что его залитое потом тело дрожит мелкой дрожью, которой он не может унять, а зубы оскалены от напряжения в полубезумной зловещей ухмылке.
Всем оставшимся в живых бойцам была дарована жизнь, и распорядитель игр вышел поздравить победителя. Он заставил гладиатора снять шлем и поклониться публике. Потом назвал его имя: «Элиар».
Часть зрителей бурно рукоплескала — среди них Ливия, полная радости за свою гречанку; другие, те, что поставили на «самнитов», вели себя более сдержанно. Когда арена опустела и был объявлен небольшой перерыв, Ливия сообщила, что поедет домой: все еще опасаясь встречи с Луцием, она стремилась поскорее покинуть амфитеатр. Децим вызвался ее сопровождать, а Марк Ливий заявил, что останется до конца сегодняшних игр.
Ливия подошла к Юлии.
— Тебе понравилось?! — воскликнула подруга. — Замечательно, правда? Он просто великолепен, этот гладиатор! — Юлия говорила об этом совершенно открыто, поскольку все понимали, что она восхищается гладиатором так, как могла бы восхищаться хорошей вещью или породистым конем.
— Нельзя ли его купить, хотя бы для отряда личной охраны? — робко произнесла Ливия.
— Чего только от тебя не услышишь, Ливия Альбина! — вскричал Децим. — Да кто же продаст такого бойца! На нем можно заработать кучу денег! Ты видел, Клавдий, как он сразил того, другого? — обратился он к жениху Юлии.
Молодые люди принялись беседовать о поединке, Юлия обсуждала поведение зрителей, одежду и прически знакомых девушек и матрон, а Ливия думала, что и как рассказать гречанке, чтобы та не слишком переживала за судьбу своего Элиара.
Гладиатор, равно как актер, — существо презираемое; им восхищаются, но его же боятся, и, даже получив свободу, он никогда не сможет стать полноправным гражданином. Его судьба решена и эта судьба — бесчестье или смерть на потеху бездушной публике.
Стоял ранний час: сонные дали горизонта едва начали окрашиваться в розоватые тона, в вышине бледнели последние серебряные звезды, а распластавшиеся на земле тени деревьев казались совершенно неподвижными.
Тарсия быстро шла по лабиринту переулков, углубляясь в него все дальше и дальше. Здесь было темно и грязно, а местами скверно пахло, но гречанка не обращала на это внимания. Сейчас ее далеко и, казалось, безвозвратно унесло за пределы страха, тоски и душевной боли. Бесчисленные звуки и краски мира, мира, в котором она жила, несказанно радовали девушку, и она почти бежала, не чуя ног, точно несомая невидимыми крыльями.
Ее великолепные рыжие волосы — главное украшение и богатство — были тщательно причесаны и уложены, складки дешевой туники, аккуратно разглаженные и умело подхваченные поясом, мягко струились по телу.
Навстречу Тарсии попалось несколько устало бредущих с ночного промысла продажных женщин, пара бродяг — она даже не взглянула на них. Ей стоило немалого труда находить путь, пробираясь по узким улочкам, загроможденным низкими, приземистыми зданиями, построенными без всякой заботы о красоте архитектуры.
Тарсия не хотела приближаться к гладиаторской школе: вчера, когда она подошла к воротам с робкой просьбой о свидании, ее осыпали грязными шутками. И сейчас девушка не была уверена, что стражники известили Элиара о том, что назавтра, на рассвете она будет ждать его в одном из соседних переулков.
Они не обманули: Элиар вышел навстречу. Но, подойдя ближе, гречанка не увидела в его лице ни оживления, ни радости.
Он выглядел каким-то странным, замкнутым в себе. Его плечо было перевязано, а взгляд не хранил даже слабого отблеска прежних чувств. Тарсия сразу ощутила внезапно возникшую между ними глухую стену отчуждения.
— Привет, — неловко произнесла она.
— Привет.
Они молча побрели по улочке, мимо грязных домишек; улица шла параллельно Тибру, и чуть дальше тянулись вереницы складов с площадками для выгрузки судов — оттуда тянуло запахом сырости, смолы и тухлой рыбы. Собственно, им негде было остановиться и поговорить: всюду грязные стены и люди — в основном ремесленники в темных, не подпоясанных туниках и зачастую без обуви; иногда попадался воин в плаще из грубой шерсти, в великом множестве носились чумазые босоногие ребятишки.
В конце концов Элиар и Тарсия обнаружили пустынный тупичок, где можно было немного постоять, не опасаясь чужих взглядов.
— Болит? — спросила гречанка, кивнув на повязку.
— Не особенно. — Он невесело усмехнулся. — Меня усердно лечат.
И умолк; его отрешенный взгляд уперся в стену. Тарсии хотелось ощутить прикосновение его рук, которое согрело бы ее нежностью, но Элиар не делал попытки обнять гречанку.
— Как тебе живется? — Девушка снова задала вопрос — ей было трудно выносить неведомо отчего возникшее напряженное молчание.
Элиар слегка повел плечом.
— Нас хорошо кормят, крыша над головой есть.
— Ты с кем-нибудь подружился?
— Нет. Как можно дружить с теми, с кем вскоре придется сражаться, сражаться, чтобы убить? — Потом прибавил: — Хотя среди них есть неплохие люди…
И вдруг, словно о чем-то вспомнив, протянул Тарсии горсть сестерциев.
— Возьми. Я получил их за то, что хорошо развлекал публику. Купи себе что-нибудь. Я сам хотел подарить тебе украшение, но не смог — нас редко выпускают за пределы школы.
Гречанка растерялась — больше от того, с каким безразличием были произнесены все эти слова.
— Да, но… Они наверняка понадобятся тебе…
— На что мне тратить деньги? Что может быть нужно человеку, которого не сегодня-завтра отправят в Тартар!
— Желанья богов переменчивы… — нерешительно начала девушка, но он перебил:
— Все уже свершилось. Не будем об этом. Лучше я скажу то, что хотел сказать: золотоволосая, тебе придется найти себе другого.
Тарсия почувствовала темную, холодную тесноту в груди, и это ощущение было настолько сильным, что ей хотелось кричать. Она не могла понять, что с ним произошло. Возможно, отталкивая ее, освобождаясь от уз любви, он создавал себе двойную броню?
А Элиар продолжал:
— Пойми, у нас никогда не появится общего дома, и я не смогу быть ни твоим мужем, ни отцом твоих детей. Нам даже негде встречаться — скоро осень, потом зима, станет холодно и сыро: куда мы пойдем? Не в одну же из тех грязных таверн, где собираются продажные женщины, бродяги и всякий сброд? К тому же едва ли мы сможем часто видеться.
— Я могу считать себя свободной? — с вызовом спросила гречанка, глядя на него в упор своими чистыми, серыми, с проблесками лазури глазами.
Элиар безучастно кивнул, и тогда она не выдержала:
— Что тебе нужно, ответь? Чего ты хочешь? Свободы? А может, богатства и власти, которых у тебя никогда не было?
Элиар усмехнулся:
— Как сказать! Мой отец имел власть среди своих, у нас было и золото, и оружие, и много лошадей. Меня с детства воспитывали как воина, учили сражаться, хотя никто не думал, что мне придется показывать свое умение на арене римского амфитеатра!
— Так ты из знатной семьи? — произнесла пораженная Тарсия. — Тогда твой отец мог бы неплохо жить под властью римлян!
— Свою власть, как и все то, что принадлежало ему по праву, он не захотел делить ни с кем. Его казнили как одного из зачинщиков бунта, старших братьев тоже распяли. А что стало со мною, ты знаешь.
— Ты никогда не рассказывал о своем прошлом.
— Зачем? Что осталось от той жизни? Ничего.
— Однако ты все еще любишь… ту жизнь.
— Как можно любить то, чего больше нет! Они помолчали. Потом Элиар сказал:
— Мне пора идти назад.
— Мы больше не увидимся? — тихо спросила Тарсия.
Он хотел что-то ответить, но потом просто кивнул головой.
Девушка немного постояла, согнувшись под тяжестью внезапно нанесенного удара, после чего пристально посмотрела в его непроницаемое лицо, повернулась и пошла прочь.
— Пусть боги будут милостивы к тебе! — сказал он ей в спину.
…Тарсия шла по улицам, и слезы застилали ей глаза. Элиар отверг ее! Почему?! Она слышала об опьяненных бесчисленными кровавыми победами удачливых гладиаторах, посещавших дешевые трактиры и покупавших там вино и женщин, но это было так непохоже на Элиара… Хотя, как знать, во что могут превратить человека невзгоды и безжалостное время! Она надеялась, что они вновь обретут друг друга в этом мраке чужой жизни, но случилось иначе: что-то разделило их и, похоже, навсегда. Гречанка вспомнила о своей столь печально закончившейся беременности, о том, чего Элиар не знал и уже никогда не узнает, и заплакала с новой силой. Что ей осталось? Броситься в Тибр?
«Рим убил его душу, — говорила она себе, — уничтожил что-то такое, без чего он уже не сможет стать прежним».
…Пройдя привычной, погребенной под слоем белой пыли дороге по лабиринту из белых стен, Мелисс ступил в желанную прохладу внутреннего дворика, потом поднялся по лесенке наверх. Он никогда не ходил тем медленным шагом, со спокойным, величественным видом, как все эти римляне, он скрывался, таился, проскальзывал, как змея, как скитающиеся по ночам неуспокоенные души усопших — лемуры.
Остановился на галерее с колоннадой, возвышавшейся над двором под защитой плоской крыши, и на мгновение замер, глядя на широко раскинувшийся, сверкающий на солнце город, на большой синий квадрат неба и слушая доносившиеся из глубины комнаты странные звуки. То была греческая кифара — кто-то наигрывал на ней печальный, легкий, отрывистый мотив: звуки летали как птицы, не сливаясь друг с другом, пение струн то замирало, то начиналось снова.
Мелисс вошел; к его удивлению, в передней комнате никого не было, даже рабыни-нумидийки по прозвищу Стимми (сажа), по обыкновению встречавшей гостей. Тогда он направился прямо в спальню Амеаны, и там нашел гречанку, эту богиню из плоти: она полулежала, держа в руках инструмент, на круглом столике рядом с ложем стоял большой серебряный кубок с вином, и были разбросаны какие-то коробочки.
У нее всегда был нежный, матовый оттенка слоновой кости цвет лица, придающий ей сходство со статуей, однако сегодня это обрамленное яркими белокурыми волосами лицо выглядело усталым и бледным.
— Это я, — сказал Мелисс, против обыкновения нерешительно останавливаясь на пороге.
— Вижу, — промолвила Амеана, — входи.
Он глядел на нее с обычной настороженностью и проницательностью. Мелисс и сам не понимал, почему его влечет эта женщина, напрочь лишенная таких качеств, как привязанность, постоянство, скромность, — того, что является залогом счастья мужчины. Она не была для него редкостным предметом роскоши, возбуждающим аппетит тонким яством, — скорее, колдовским видением, видением, обретавшим в его объятиях силу и нежность плоти.
— Что случилось?
Она ответила прямо и просто:
— Я беременна.
Он сел и уставился на гречанку сверкающими черными глазами.
— Как это произошло?
— А ты не знаешь, как происходят такие вещи! — Амеана произнесла эту фразу, не церемонясь, с раздраженными, надрывными интонациями — она никогда не стала бы так говорить с другими поклонниками.
— Я имею в виду, что этого не должно было случиться, ведь так?
— Не помогло. — Она кивнула на одну из коробочек с подозрительно пахнущим темным порошком.
— С тобой уже бывало такое? — Он расспрашивал ее бесстрастно и деловито, как расспрашивал своих заказчиков о приметах тех, кого должен был отправить в подземный мир.
— Нет, — грустно сказала Амеана. — никогда.
— Чей это ребенок? — спросил Мелисс, уже зная ответ.
— О, да чей угодно!
— Я часто посещал тебя в последнее время, — медленно произнес он.
— Тогда, быть может, признаешь его своим! — бросила она, злобно прищурив глаза, и тут же ощутила на себе беспощадную пронзительность его взгляда.
— Ну уж нет! Щенка какого-то патриция?! Тебе надо избавиться от него!
— Я попытаюсь. А если не смогу?
— Тогда сделаешь то, что делают другие женщины, — родишь.
Амеана заплакала злыми слезами, потом воскликнула, размазывая их по лицу:
— О нет! Два-три месяца я еще смогу принимать мужчин, а потом?..
— Переждешь. У тебя много ценных вещей, украшений, тебе хватит на жизнь.
— Что я буду делать без всего этого!
Мелисс понял: она не могла существовать без окружения красивых, хотя и бесполезных предметов и преклонения мужчин, того, что возвеличивало ее в собственных глазах.
— Я тебе помогу, — немного поколебавшись, произнес он.
— А после? Куда я его дену?
Он пожал плечами, а между тем в голове Амеаны зародилась темная мысль. Она подумала об общих кладбищах Эсквилина, о его свалках и глубоких колодцах, хранивших не одну мрачную тайну. Ее глаза забегали, она заговорила привычным вкрадчивым голосом:
— Помоги мне избавиться от него, когда он родится, Мелисс! Унеси его, выброси, утопи… И, клянусь Юпитером, я никогда не возьму с тебя никакой платы, можешь приходить и делать со мной что угодно. Только обещай мне…
К ее удивлению, он брезгливо поморщился.
— Я не даю таких обещаний. Ребенка еще нет, вот когда он появится, тогда и решим, что с ним делать.
Амеана скрыла разочарование притворной улыбкой.
— Мне понадобится другая квартира.
— Об этом можешь не беспокоиться. Она сникла:
— За эти долгие месяцы меня все забудут…
— Ты заставишь их вспомнить о себе.
— А если моя красота увянет?
— Этого не может быть.
Они еще немного поговорили. Мелисс видел, что Амеана почти успокоилась. Сиюминутные проблемы были решены, а заглядывать в будущее она не привыкла.
Мелисс задумался, продолжая смотреть на гречанку холодным взглядом. Он опасался всякой привязанности, он не хотел брать на себя заботу о чьей-то судьбе, тем более о судьбе совершенного чужой (как ему казалось) женщины. И в то же время он знал, что придет сюда снова, ведомый чем-то несравненно более сложным, чем влечение плоти, и сделает все, чтобы помочь Амеане.
…Все, что существует на свете, должно развиваться, чисты и прозрачны бывают привольно текущие реки, стоячие воды чаще мутны и затхлы. Хотя Ливий нисколько не наскучило проводить время с Гаем, любуясь природой и восхищаясь греческой поэзией, она смутно ощущала необходимость перемен. Их любви следовало перейти в новое качество или умереть, исчезнуть, растаять, как тает в воздухе дым притушенного костра, раствориться, как брошенная в воду пригоршня соли.
Когда Тарсия рассказала госпоже о последней встрече с Элиаром, Ливий показалось, что она понимает галла: видя свершившееся, он не представлял будущего, его жизнь лежала в руинах, и внутреннее состояние можно было определить словами: «Я уже умер». Это удивляло Ливию, поскольку ее воспитывали в уверенности, что варвару, рабу в жизни достаточно еды и питья и крыши над головой, да еще хозяйской благосклонности.
Как ни странно, случай с гречанкой заставил Ливию заподозрить, что ее отношения с Гаем могут иметь столь же непредсказуемый конец. Она замечала это по некоторым признакам. Например, случалось, когда она что-то говорила, он смотрел в сторону, покусывая травинку, и, казалось, думал о своем, и лишь вежливо улыбался ей на прощание. Возможно, ему надоели невинные полудетские поцелуи и в то же время он не мог претендовать на большее. О большем не смела думать и Ливия, с детства усвоившая непреложную истину: благочестие дает право на счастье, отступление от правил ввергает в бездну горя. Недаром ее отец так любил повторять: «Причина горестей и неудач — наш собственный изъян». Как всякая порядочная римская девушка, она покупала покровительство богов не только молитвами и жертвами, но и послушанием, скромным поведением, поскольку помнила: кого любят боги, тому удается все.
Тем не менее Ливий следовало признать: чтобы сохранить любовь Гая, она пошла бы на многое, ибо ею владела исходящая от него неотразимая сила, сила внутреннего обаяния, голоса, улыбки; она уже не могла существовать отдельно от всего этого. Как-то раз девушка спросила Тарсию: «Ты отдалась своему галлу только потому, что тебя домогался хозяин, ты приняла такое решение холодным разумом или ты желала этого, желала телом, желала душой?» «Я хотела этого», — сказала гречанка, и было видно, что она говорит правду. И Ливия не могла не согласиться с тем, что в данном случае рабы куда более свободны от условностей: для них не существовало ни официальных форм брака, ни связанных с ними проблем.
«Никакой границы нет, — призналась Тарсия, — все это неведомо зачем придумано людьми, мужчинами ли, женщинами, не знаю. Просто ты познаешь еще одну сторону жизни и получаешь возможность по-новому выражать свою любовь. Прежняя жизнь не кончается, она продолжается дальше. Что может помешать?»
«Чувство вины», — отвечала про себя Ливия.
Девушке было немного досадно оттого, что подобного рода беспокойство овладело ею именно сейчас, поскольку в эти дни, одни из последних дней секстилия (август), она обрела невиданную свободу: занятая приготовлениями к свадьбе Юлия не появлялась у подруги, уверенный в своем будущем Луций Ребилл тоже не давал о себе знать. Марк Ливий срочно отбыл по делам в Кампанию, а Децим пользовался отсутствием отца и почти не появлялся дома.
За пять дней до календ септембрия (26 августа) Ливия и Гай Эмилий собрались на долгую прогулку в сторону Капенских ворот, где на окраинах Рима еще сохранилось несколько прекрасных, не тронутых цивилизацией уголков. Они отправились туда ранним утром совершенно одни, прихватив немного еды и вина, поскольку рассчитывали вернуться обратно не раньше, чем наступит вечер.
К сожалению, в тот день небеса вдруг подернулись густой серой пеленой, и подул прохладный ветер. Ливия закуталась в теплую паллу, а Гай Эмилий облачился в некое подобие греческого гиматия — кусок мягкой ткани был наброшен на плечо и обернут вокруг пояса.
Для Ливий было настоящим приключением идти по обочине великой Аппиевой дороги, мимо всех этих вилл и роскошных гробниц, глядя на несущиеся в клубах пыли колесницы и повозки, идти, держа за руку Гая Эмилия. Возможно, их видел кто-то из знакомых, но вряд ли узнал…
Вскоре они свернули в сторону, и девушка испытала облегчение — тут не было едкой сухой пыли, щекотавшей ноздри и оседавшей на одежде и волосах.
После недолгих поисков они обнаружили хорошее местечко под темным шатром листьев: вдали шумели океанским прибоем вершины деревьев, здесь же царило оцепенение густых зарослей. Неподалеку протекал большой ручей, и свежий запах листвы перемежался с острым запахом влаги. По другую сторону ручья тянулась сплошная стена цветущих трав: цикория, клевера, гвоздики.
Гай Эмилий расстелил на земле кусок ткани, и они с Ливией сели рядом. Разговор не клеился, — возможно, из-за настроения Гая: дело в том, что этот скромный пейзаж вновь напомнил ему родные края.
Он вспомнил, как впервые увидел Рим. В пламенном блеске яркого дня перед ним простирался манящий неизвестностью великолепный город. Прозрачный золотистый свет придавал призрачность и расплывчатость архитектурным линиям зданий, воплощению изящества и красоты, — на их белых, точно изваянных из слоновой кости стенах алмазной россыпью сияли радужные блики… Тогда он не питал сомнений в том, что в ослепительно прекрасном, величественном вечном городе живут люди, рожденные для того, чтобы править миром, и был в восторге оттого, что может поселиться здесь. А теперь… Теперь не проходило и дня, чтобы он не вспомнил размах луговых далей, тихое сияние облаков над полями, водопад листвы в лесах родного края. Он чувствовал, как сильна в нем любовь к своей земле, та первая и самая истинная любовь, что умирает только вместе с самим человеком.
— Я хочу домой, — произнес он вслух. — Недаром говорят, что чувство кровной связи укореняется с годами. Кажется, я наконец-то повзрослел и готов отправиться назад, чтобы продолжить то дело, которому посвятил себя мой отец. Пусть труд земледельца — не мой идеал, но ведь я родился на этой земле, значит, должен заботиться о ней.
— Почему же ты не уезжаешь? — спросила Ливия.
Гай ответил — его слова показались девушке наполненными горечью несбывшегося счастья:
— Потому что я хочу уехать с тобой. Любовь к тебе — то единственное, что могло бы придать смысл моей жизни в поместье. Ты стала бы работать бок о бок со мной, поддерживать меня в дни несчастий и разделять мою радость. И у нас родились бы дети… Знаешь, еще прежде, лежа среди высокой травы, я, случалось, думал: уж если умереть, то только так — не на поле сражения, совершая очередной подвиг, не в бесконечной борьбе за власть, а в тихом и скромном счастье среди этих вечных красот. Ливия покачала головой.
— Так не будет, — сказала она.
— Ты думаешь?
— Все это слишком удивительно и прекрасно, чтобы сбыться.
Он тяжело вздохнул.
— Я сто раз говорил, что сейчас же пошел бы к твоему отцу, если б не знал, что он прогонит меня, а тебя запрет в доме, и мы больше не сможем видеться. Поверь, я не спал много ночей, обдумывая, как быть, но увы…
— Я знаю, что делать, — сказала Ливия.
Гай внимательно посмотрел на нее, впрочем, едва ли придав слишком большое значение ее словам. Привлекательность лица Ливий никогда не была постоянной: она зависела от настроения, освещения, времени суток. Сейчас, когда приглушенный свет накладывал на все окружающее печальную дымку, бронзовая теплота ее волос потускнела, черты лица были полны строгости, даже, пожалуй, некоей суровой простоты, и лицо уже не казалось мягким и нежным, а во взоре застыла какая-то пленительно-сумрачная сила, как у неведомой воительницы. И Гай с изумлением увидел, насколько она похожа на своего отца.
— Знаешь? — тревожно повторил он.
— Да. Надо сделать так, чтобы Луций Ребилл сам отказался от меня.
— Он никогда не откажется от тебя.
— Откажется, если узнает, что покупает не благодатные луга, а бесплодную пустошь, лишенную и цветов невинности, и цветов любви.
Сказав это, она потупилась, не в силах выдержать его взгляд. Наступила пауза. Гай Эмилий замер, точно пораженный громом. Услышать такое! И от кого! От девушки-римлянки из аристократического семейства! Римляне — прекрасно обученные выживать, безоговорочно принимающие законы своей среды! Каким же надо обладать характером и… как нужно любить, чтобы добровольно покинуть лоно условностей и разорвать собственные внутренние узы!
— А твой отец? — прошептал он. Ливия резко мотнула головой:
— Да, я боюсь гнева отца, пожалуй, больше, чем гнева богов, и еще мне бесконечно жаль его, но… надеюсь, я уговорю Луция молчать, я скажу, что отец ничего не знает…
Гай Эмилий смотрел на нее с глубокой, почти мучительной печалью, придававшей его темным глазам особую выразительность и красоту, отчего у девушки сладостно защемило сердце.
— Это очень опасно, Ливия, ведь неизвестно, кто и как себя поведет, и потом… твое решение… странное, не по своей сути, а потому что…
Она не дала досказать. Ее голос срывался, а выражение лица было таким, словно, уже падая в бездну, она вдруг умудрилась схватиться за что-то основательное, прочное, как морской канат.
— Еще я подумала: если нам суждено расстаться, то пусть мы познаем друг друга раньше, чем…
И умолкла. Гай улыбнулся; его лицо было полно внутреннего света.
— Так гораздо лучше, Ливилла. Он резко встал и подал ей руку:
— Пойдем, пройдемся немного.
Она поднялась, не глядя на него; ее лицо пылало, но, как показалось Гаю, то была краска вдохновения, а не стыда.
Они пошли вперед и вскоре обнаружили неподвижную пересохшую мертвую речку с берегами, заросшими столетними ивами. Здесь была усеянная мелкими камешками и обломками веток грубая песчаная земля, в которой увязали ноги. Когда Гай, держась за дерево, заглянул вниз, склон медленно пополз, осыпаясь с глухим шумом. Ливия стояла молча — ее охватило ощущение таинственности от ожидания неизвестного. Что теперь будет? Когда она обдумывала этот шаг, ей вовсе не было страшно, но сейчас…
Гай повернулся и смотрел на нее с открытой и, как казалось, беспечной улыбкой. Потом вдруг прочитал хорошо известные ей строки:
Будем жить и любить, моя подруга!
Воркотню стариков ожесточенных
Будем в ломаный грош с тобою ставить!
В небе солнце зайдет и снова вспыхнет,
Нас, лишь светоч погаснет жизни краткой,
Ждет одной беспросветной ночи темень.[6]
— Раньше мне казалось, — сказала Ливия, — за такими стихами спрятался заманчивый мир, в котором мне никогда не жить, мир, прекрасный именно своей отдаленностью.
— Тебе и теперь так кажется?
— Не знаю.
— Мы уже живем в нем. Можно видеть, но не признавать, Ливилла, все зависит только от нас. Постепенно какое-то одно главное чувство становится частью тебя — это может быть разочарованность, надежда или любовь. Было время, когда я жил с постоянным предчувствием потери, проводил дни в поисках смысла будущего…
— А сейчас?
— Сейчас нет. Сейчас для меня существует лишь настоящее.
Ливия стояла, опираясь рукою о шершавый ствол дерева; теперь она прислонилась к нему спиной. Гай не сводил с нее глаз, и она никогда не видела у него такого полного напряженного ожидания взгляда. Ее губы пересохли, сердце громко стучало. Гай сжал плечи Ливий немного крепче, чем хотел, все еще борясь с какими-то внутренними запретами, однако он уже был охвачен исступленным огненным желанием, перед которым оказались бессильными все доводы разума. Его пальцы были горячи, и горячим было тело Ливии под тонкой тканью туники. Гай целовал ее совсем не так, как прежде, страстно и властно, и это было как поток, сметающий все на своем пути. Ливия не заметила, как рассыпались освобожденные от шпилек волосы и пояс змеею скользнул в траву. Она не смела открыть глаза, а между тем Гай бережно и в то же время повелительно опустил девушку на расстеленный плащ и на мгновение застыл: нагота ее невинного тела ослепила взгляд куда больше, чем сияние обнаженных тел мраморных богинь, некогда поразивших его в Греции.
Ливия по-прежнему не открывала глаз; в ее голове не было никаких мыслей, только какой-то дурман: временами ей чудилось, будто она идет по темной комнате, натыкаясь на незнакомые предметы, так были новы и несколько страшны своей откровенностью и неожиданной приятностью прикосновения Гая.
Он все еще был полон иссушавшей, нестерпимой жаждой обладания и сгорал от восторга, утоляя до поры казавшуюся запретной страсть, тогда как Ливия уже вернулась из потаенной комнаты в реальный мир, мир, где есть боль и стыд. Она испытывала неудобство оттого, что плечо упиралось в оказавшийся рядом камень, а волосы смешались с песком, но продолжала обнимать Гая и услышала, словно сквозь сон, как он прошептал, покрывая поцелуями ее лицо:
— Ливилла! Любимая!
Потрясенная до глубины души, она молча смотрела на него, не в силах даже пошевелиться. Итак, это случилось, причем каким-то неожиданным диким образом, в лесу… Внезапно ее разум затопил холодный страх: что теперь будет? Ливия знала, что ей придется за все отвечать самой — перед отцом, богами и людьми.
«Чем я лучше Тарсии?» — подумала она.
Гай лег рядом и прижался щекою к ее щеке.
— Ты ничего никому не скажешь, я завтра же пойду к твоему отцу и попрошу тебя в жены.
— Он уехал, — тихо напомнила Ливия, — вернется через несколько дней.
— Тогда — как только он приедет. А пока все дни будут принадлежать нам двоим!
Ливия не помнила, сколько времени они пролежали, обнявшись, потом поднялись и, кое-как одевшись, побрели к тому месту, с которого начали путь.
— Не поесть ли нам? — с улыбкой предложил Гай, увидев корзину с провизией.
Ливия ничего не хотела, она была как в тумане, но, послушно кивнув, опустилась на траву. Когда она взяла кружку с вином, ее руки слегка дрожали. Гай ласково говорил с нею, но до нее плохо доходил смысл его слов.
Между тем птицы перестали петь, и серый небосвод на горизонте казался каменной стеной.
— Будет гроза, — сказал Гай Эмилий, глядя на небо: прямо над головой возвышалась обрамленная длинной сизой бахромой громада туч.
И верно: в следующий миг сверкнула молния, разорвав небеса пополам яркой огненной вспышкой, а потом прогрохотал громовой удар.
Ливия вскочила на ноги; ослепленная блеском молнии и содрогнувшаяся от грома, она бросилась в объятия Гая.
— Юпитер! — в ужасе вскричала она.
Это был дурной знак: им с Гаем вовек не видать ни радости, ни покоя.
Гай схватил ее за руку, увлекая под прикрытие большого дерева. Дождь хлынул с неба сплошным потоком и теперь хлестал по земле сотнями тонких серебристых струй.
Их одежда мгновенно превратилась в мокрые тряпки, с волос текло, но Гай смеялся.
— Это не та гроза и не тот дождь, — говорил он, прижимая к себе испуганную Ливию, — он смоет все прежнее, и наступит новая жизнь.
Ливия молчала. Да, возможно, что-то изменится в их отношении к жизни, но саму жизнь им не изменить никогда.
Вскоре дождь стал понемногу стихать, а потом и вовсе перестал. Небо незаметно очистилось; теперь оно отливало прозрачной нежной синью, а воздух казался промытым родниковой водой. Листва была полна влажного блеска, и капли дождя на прилипшей к ветвям кустарника, похожей на тонкую золотую пряжу паутине выглядели чистейшими бриллиантами.
Гай проводил Ливию так далеко, как это было возможно, и все-таки она не могла понять, как расстанется с ним, как он уйдет, исчезнет, пусть даже они и увидятся завтра.
Хотя он нежно обнимал ее на прощание, говорил слова любви, это было не то, как если бы они вместе уснули и вместе встретили рассвет.
…Как ни старалась Ливия проскользнуть в дом незамеченной, на одной из дорожек сада столкнулась с Децимом.
— Ливия Альбина?! — изумился он. — Где ты была?
— Гуляла.
— Одна?!
— Одна. — Она изо всех сил старалась держаться естественно и спокойно. — Я попала под дождь.
Децим смотрел на перепачканный подол ее туники и башмаки, к которым пристала земля, и Ливия дрожала от волнения, боясь, как бы он не заметил еще чего-нибудь, указывающего на то, где она была, а главное — что делала в этот день.
— Я поскользнулась и упала, — поспешно произнесла она, и собственные слова камнем упали ей на душу.
— Судя по твоему виду, ты совершенно не в себе. — Децим покачал головой. — Похоже, в отсутствие отца все мы сошли с ума.
Ливия опрометью бросилась домой, сняла мокрую одежду и, отослав всех рабынь, кроме Тарсии, велела последней приготовить теплую ванну и согреть молока с медом. Гречанка быстро исполнила все, что было приказано; если она о чем-то и догадалась, то не подала виду.
Ливия пролежала весь остаток дня и вечер, свернувшись клубочком под одеялом, не меняя позы, и думала. Порою ее мысли были темны, неуловимы, как ночные птицы, а порою — ясны и остры. Она размышляла о гневе богов: вспоминала, как следом за Юлией обвинила Тарсию в разврате, но потом поняла, что ошибалась. Возможно, так же поступят и боги — по отношению к ней, Ливий Альбине? Неужели жизнь человека похожа на приговор, который выносят жестокие высшие судьи в то время, когда он еще не родился на свет?
«Жизнь — это темный лабиринт, — говорила она себе, — и если ты случайно увидел свет, не уходи, иди к нему, не возвращайся во мрак!»
Они с Гаем будут вместе. Они уже вместе, как сказал он. Остального просто не существует.
Численность римского населения неуклонно увеличивалась, с каждым годом требовалось все большее количество жилищ. Только очень богатые, наделенные властью граждане имели возможность строить и приобретать особняки; великое множество простого народа, а также тех, кто не собирался оставаться в Риме навсегда, снимали квартиры в инсулах — многоэтажных домах, которыми был застроен весь центр. Эти сложенные из кирпича, простые и строгие на вид, лишенные украшений и внешней отделки дома лишь несколько оживлялись балкончиками с зеленью. В каждый этаж вела лестница, внизу располагались лавки, иногда перед ними шел портик.
Гай Эмилий Лонг жил на улице Малого Лаврового леса в инсуле, предназначавшейся для съемщиков со средствами: здесь были квартиры с двумя и даже тремя парадными комнатами, прекрасно отделанные и очень светлые.
Ливия стояла на лестнице, ожидая, пока Гай отопрет дверь. Она пришла в дом к мужчине с вполне определенной целью — лечь с ним в постель. Еще неделю назад она вряд ли смогла бы поверить в вероятность подобного поступка, однако сегодня Гай позвал ее, и она пошла и не только потому, что не хотела его огорчать: просто в те, похожие на колдовской сон дни она не могла думать ни о чем, кроме любви к нему.
Гай перенес ее через порог, как новобрачную, и осторожно поставил на пол. Ливия огляделась. Комнаты были обставлены просто, без всякой роскоши. На столике рядом с кроватью стояло блюдо с фруктами и сосуд с вином.
Усадив Ливию на кровать, Гай принялся снимать с девушки башмаки; при этом он целовал ее ноги. Он заставил ее выпить вина, потом прижал к себе, сгорая от нетерпения, — Ливия чувствовала, как сильно бьется его сердце.
Они провели вместе несколько сладких часов; Гай с радостным изумлением наблюдал, как пробуждается чувственность его юной возлюбленной, во многом скованная условностями воспитавшего ее мира.
«Наше время — это не там, впереди и позади, это здесь и сейчас», — говорил он.
Потом они болтали обо всем, купаясь в невидимых волнах взаимопонимания и нежности.
— В философском кружке, который я посещал вместе с Сервием Понцианом, мы говорили о том главном, что движет человеческой жизнью. «Жажда совершенства» — таким был самый распространенный ответ. И только я один сказал: «Любовь».
— Почему ты так ответил?
Гай бросил на Ливию быстрый взгляд.
— О нет, тогда я не был влюблен в женщину, просто знал это давно, еще с тех пор, как погибла моя мать. Это потрясло меня, почти уничтожило: ведь любимые кажутся нам бессмертными.
— Ты помнишь ее?
— Смутно. Отец говорил, что внешне я похож на мать, хотя вообще-то не любил о ней вспоминать, по крайней мере, вслух…
Он говорил, и его лицо казалось Ливий таким красивым, полным внутреннего света, и у нее болезненно сжималось сердце, потому что она все-таки не знала, принадлежит ли он ей всецело и навсегда. А еще…
— Гай, — нерешительно начала она, прикоснувшись к его руке, — я подумала… вдруг у меня будет ребенок и тогда…
Он рассмеялся:
— Не бойся. Пожалуй, я был бы слишком безрассуден, если б позволил себе рисковать этим. Наши с тобою дети родятся в законном браке.
«Или не родятся вообще», — закончила про себя Ливия, и внутри у нее пробежал холодок.
А после Гай с воодушевлением рассказывал о том, как они станут путешествовать, побывают в Греции, Египте, и она верила и не верила ему. Она тоже не хотела пробиваться через отмеренные судьбою дни, как через что-то плотное, вязкое, дремучее, хотела жить легко и свободно, подчиняясь только своим желаниям, но она была достаточно взрослой для того, чтобы представлять, какие обязательства ложатся на плечи замужней женщины. Если им вообще удастся пожениться…
…Марк Ливий Альбин приехал неожиданно; к счастью, в тот момент Ливия была дома. Он привез дочери дорогие подарки и ласково побеседовал с нею. Ливия не смела взглянуть в глаза отцу, потому что ей казалось: он видит ее насквозь и способен заметить любое притворство, любую ложь. Поскорее удалившись к себе, она долго и мучительно размышляла о своей судьбе. Она не могла больше жить, как жила, все это слишком затянулось.
Ливий не удалось встретиться с Гаем ни в один из последующих дней, и она сходила с ума от нетерпения, потому что знала: он ее ждет. Конечно, он должен был догадаться о том, почему она не смогла прийти и все же… Ливия проводила томительные часы в обществе молчаливой Тарсии, которую жизнь научила, а точнее, вынудила быть смиренной и терпеливой.
— Хочешь, госпожа, я отнесу табличку? — однажды спросила рабыня.
— Нет, — отвечала Ливия, — не сейчас. Я должна дождаться… — она не сказала, чего.
От напряженного ожидания у девушки разболелась голова, и на утро третьего дня она отправилась в перистиль в надежде немного успокоиться и отвлечься от тягостных мыслей, но даже любимый уголок показался ей иным, чем прежде.
Ливия сидела, неподвижно глядя в пространство, когда на дорожке появилась Тарсия. Ее серые глаза мягко светились под золотыми ресницами, точно драгоценные камни.
— Там пришел, — она сделала паузу, — тот человек. Ливия поняла. Она вскочила так стремительно, что чуть не упала, поскользнувшись на мраморных плитах.
— Где он?!
— Его проводили в атрий.
— Он спрашивал меня?
— Нет, госпожа, твоего отца.
Ливия кинулась вперед; она сама не знала, что следует делать. Ее одновременно охватили и нетерпение и нерешительность. Она опоздала: Гай Эмилий и отец уже вели беседу, и Ливия не осмелилась показаться им на глаза. Они говорили довольно тихо, и притаившаяся за колонной девушка не разбирала слов. Она уставилась в стену, созерцая внезапно замеченные на ней неровности и трещины и испытывая то мучительное ощущение, когда, уже предчувствуя безжалостную правду, человек все еще цепляется за последние, призрачные надежды.
Прошло несколько минут. Внезапно Ливия услышала отчетливо прозвучавший голос отца:
— Ты не римлянин.
Он вложил в свои слова столько высокомерного презрения и жестокого смысла, что Ливия задрожала, разом поняв: это — конец.
А Гай Эмилий отвечал с юношеской горячностью:
— Да, ты прав, Италия и Рим — не одно и то же! Рим — лишь маленький уголок огромного мира! В других италийский городах люди живут иначе: там нет своры зазнавшихся сенаторов, нет вычурности, показной роскоши, прикрывающей убогость и грязь, нет праздной толпы, там надо работать и можно надеяться только на себя, на свой ум, порядочность и честность, тогда как в Риме все покупается и продается за деньги.
— Что же тогда можно сказать о тебе? — спокойно произнес Марк Ливий. — Ты живешь в том самом презираемом тобою Риме, проматывая отцовское состояние, и сватаешься к девушке, уже обещанной другому!
— Согласен, я не из лучших, до недавнего времени моя жизнь была лишена цели и смысла…
«Зачем ты так говоришь, Гай! — с горечью думала Ливия. — Ведь римлянам, как никому другому, свойственно восхвалять себя и свою доблесть!»
— А теперь ты думаешь, что женитьба на Ливий поможет тебе прочно стать на ноги?
— Нет, поверь, тут нет никакого расчета, просто я люблю твою дочь и не мыслю жизни без нее!
Его слова были пронизаны таким отчаянным, простодушным и искренним счастьем, что на глазах у Ливий выступили слезы.
— А у меня есть расчет, отцовский расчет, — жестко произнес Марк Ливий. — Я знаю, что лучше для моей дочери, поэтому она выйдет замуж за Луция Ребилла.
У Ливий упало сердце. Что было делать? Выбежать и пасть к ногам отца и признаться во всем? И тут ее посетила страшная мысль: если отец не уважает Гая сейчас, что он скажет о нем, узнав правду? Он будет разгневан, уничтожен, убит. Пожалуй, возбудит судебное дело… На нее нахлынуло понимание чудовищности того, что они совершили, и она осталась стоять на месте, словно приросшая к полу.
Те двое, в зале, опять говорили тихо. Потом Марк Ливий громко произнес:
— Я закончил. Теперь уходи.
— Я могу повидаться с Ливией?
— Нет, ты ее не увидишь.
И Ливия опять не сдвинулась с места. А когда наконец вышла из-за колонны, то увидела отца — он сидел в одиночестве на мраморной скамье. Заслышав шаги, повернул голову и на мгновение встретился взглядом с пылающим взором дочери.
— Полагаю, ты знаешь, кто приходил и зачем, — спокойно сказал он.
— Да, отец, — отвечала Ливия, сразу поняв, что не сможет ни в чем признаться.
— Ты встречалась с ним?
— Мы виделись несколько раз… на улице.
— Ты понимаешь, что совершила? Ливия помедлила:
— Нет. Я тоже… люблю его. Вот и все.
Марк Ливий молчал. Его лицо потемнело, взгляд стал тяжелым. Наконец он сказал:
— Хорошо, если об этом не узнает Луций Ребилл! Ты не покинешь дом до самой свадьбы. Не хочу, чтобы о нашей семье ходили сплетни.
— Отец… — голос Ливий дрожал.
— Не желаю слушать! Иди к себе!
Его тон был так суров, что девушка отступила, как отступает усталый путник перед силой жестокой стихии.
Когда она уходила, отец сказал ей в спину (Ливий почудилось, будто его голос на мгновение дрогнул):
— Я не безжалостен, Ливия, просто не хочу губить твою жизнь. Все эти любовные страдания — след змеи на камне: ты поймешь, когда окончательно повзрослеешь. А пока тебе остается слушаться тех, кто старше и мудрее.
Когда девушки ушла, Марк Ливий глубоко задумался. Дочь удивилась бы, если б узнала, что в какой-то миг отца посетило поразившее его самого желание: уступить. Неожиданно явившийся в дом молодой человек в самом деле любил Ливию: это было видно по смятенному выражению его лица, по блеску глаз, по тому, с какой взволнованностью он говорил о своих намерениях. Конечно, Ливия тоже его любила или думала, что любит, — ведь он был хорош собою, куда красивее Луция Ребилла. Но Марк Ливий не мог дать согласия на этот брак, причем по нескольким причинам. Прежде всего, он не представлял, как это дочь увезут неведомо куда: его внуки должны жить в Риме и только в Риме. Но это не было главным. Положение человека с республиканскими взглядами (о том, что Гай Эмилий сочувствует именно республиканцам, Марк Ливий узнал еще во время той памятной стычки на Форуме), без надежных связей не могло считаться безопасным, как бы он ни был богат. Сегодня ты имеешь деньги, рабов, земли, скот, а завтра начинается массовая конфискация в пользу военных или раздоры политических партий доходят до точки, и на тебя охотятся, как на дикого зверя.
Любовь… Марк Ливий не мог сказать, любил ли он когда-нибудь по настоящему. Он женился, когда ему было уже за тридцать, на пятнадцатилетней девушке. Он помнил наивно-доверчивое выражение лица своей супруги, ее восторженное преклонение перед ним: вероятно, он казался ей таким серьезным и умным! Он был для нее не только мужем, но и наставником, старшим товарищем, он давал ей советы, учил, как следует жить. До замужества она мало что видела, почти не покидала стен родного дома, не умела распоряжаться деньгами… Хотя ее наивность и непрактичность не раздражали, а скорее, умиляли Марка Ливия, он решил, что его дети будут воспитаны иначе. Через год Атия родила мальчика, но вскоре ребенок умер. Потом на свет появился Децим, следующим, через год, — снова мальчик, который, как и первый, не прожил и нескольких месяцев, и последней — девочка, Ливия, рожая которую, Атия истекла кровью. Тогда ей исполнилось всего двадцать лет. В иные моменты Марка Ливия терзало чувство вины: она была слишком молода, чтобы рожать так часто, она просто не выдержала. Но с другой стороны, так распорядились боги! В конце концов он тоже поплатился: что-то мешало ему обзавестись новой супругой, хотя наверняка нашлась бы добрая и великодушная женщина, которая приняла бы его детей, как своих, и была бы ему хорошей, верной женой. Как только речь заходила о браке, Марк Ливий невольно вспоминал чистую робкую улыбку Атии, юный блеск ее глаз, и что-то в его душе противилось этому шагу.
Он желал уберечь дочь от ударов судьбы, он подводил под ее жизнь такое основание, которое, согласно его воззрениям, не поддавалось разрушению. Он допускал, что Ливий придется немного пострадать (таков удел всех смертных!), зато впоследствии она не испытает тех жестоких разочарований, что опустошают и губят душу, заставляя человека утрачивать смысл жизни, ее путеводную нить. Будучи сторонником умеренности во всем, он воспитывал детей именно в таком духе: Ливия была образованна, но настолько, насколько это приличествует порядочной девушке, поскольку всякие излишества, будь то умение очень хорошо танцевать, совершенное владение каким-либо музыкальным инструментом или доскональное знание философских учений, способны вызвать настороженность окружающих. И тем не менее, несмотря на все усилия, в детях было нечто такое, что не поддавалось его влиянию: Марка Ливия раздражала вялость характера и несобранность сына, хотя (в чем он никогда бы не признался) ему нравилась мечтательная отрешенность дочери — это придавало ее натуре некое своеобразие и глубину. Хотя в отличие от своей покойной матери Ливия умела вести хозяйство, распоряжаться припасами, разумно тратить деньги, командовать рабами, она была по-своему непрактична: это доказывала история с Гаем Эмилием. Чуть было не погубить свою репутацию накануне свадьбы, к тому же избрать человека явно ненадежного, слабохарактерного и пустословного…
Что касается Луция Ребилла, этот молодой человек почти полностью соответствовал представлениям Марка Ливия об идеальном римлянине: твердый характер, упорство в достижении цели, способность трезво оценивать обстановку, острый ум и при этом — принципиальность и честность. То, что жених дочери был несколько холодноват и, возможно, не обладал достаточной способностью читать в человеческих сердцах, не смущало Марка Ливия. Куда более важным казалось то, что Луций Ребилл умел владеть и управлять собой; по мнению его будущего тестя, с таким талантом можно было заполучить в руки, а главное — удержать что угодно.
…Ливия сидела на стуле, сложив руки на коленях и глядя в одну точку. Вошел Децим и остановился, глядя на сестру с несвойственным ему выражением печальной серьезности в глазах.
— Зря ты это затеяла, Ливия, — начал он без всяких вступлений.
— Что затеяла? — тупо спросила она.
— Историю с Гаем Эмилием Лонгом. Твои планы были заранее обречены на неудачу.
Она невольно вздрогнула, услышав это имя, имя человека, который стал для нее средоточием жизни.
— Почему?
— Разве ты не представляешь, что значит разорвать помолвку, когда заключен письменный договор, засвидетельствованы обязательства сторон, оговорена судьба приданого, разорвать, подчиняясь прихоти семнадцатилетней девчонки!
— Ты никогда не влюблялся, Децим? — Ливия говорила медленно, точно в полусне; ее голова была пустой и тяжелой, а сердце превратилось в комок боли.
— Я не позволяю себе влюбляться.
— Разве в этом человек властен над собой?
— Не знаю. А тебе не кажется, что любви просто не существует, что все это придумано людьми? Есть законы природы, согласно которым каждый человек рано или поздно находит себе пару, потом заботится о потомстве. Простолюдину нужна хозяйка и работница в доме, в патрицианских кругах браки чаще заключают, исходя из политических соображений. Ты читала о любви в книгах, но встречала ли ты ее в жизни?
— Кто внушил тебе такие взгляды, Децим? — изумилась Ливия. — Ведь ты старше меня всего на два года!
— Никто не внушал. Я сам это знаю. И потом так проще жить.
— Ты уверен?
— Конечно. Я никогда не увлекался ни поэзией, ни философией, потому что и то и другое разрушает привычные, разумные представления о мире. Посмотри на этого Гая Эмилия, он сомневается, мечется, не зная, что ему выбрать, какой дорогой пойти, хотя в его-то жизни все яснее ясного: тащи свою ношу, преумножай то, что создали предки. Ценить характер и волю куда полезнее, чем преклоняться перед образованностью и чувствами!
— Зачем ты это говоришь?
— Потому что хочу тебя предостеречь. — Он сделал паузу. — Послушай, Ливия, я имею в виду не бесполезность того, что ты задумала, а опасность.
— Для меня?
— В большей степени — для Гая Эмилия. Она вскинула настороженный взор:
— Почему?
— Потому что если он сам не исчезнет из твоей жизни, ему помогут это сделать.
— Отец?
— И Луций Ребилл.
— Это в их власти?
— Разумеется! Донос, преследование, суд, конфискация имущества, ссылка. В наше время обвинить человека легче легкого, особенно если у него есть что отнять!
Это прозвучало отголоском давних слов Гая, и Ливия невольно содрогнулась.
— Неужели они способны пойти на столь бесчестный поступок?!
— Вижу, ты не понимаешь. Этот поступок покажется им справедливым. Так что советую тебе опираться на здравый смысл.
Ливия стиснула пальцы.
— Зачем я нужна Луцию Ребиллу?
— Ты — залог его жизненного успеха, такое не уступают другому.
С этими словами он повернулся, чтобы уйти, а Ливия продолжала думать. Ее руки слегка дрожали от волнения, когда она писала послание на навощенных дощечках и скрепляла их веревочкой. Хотя отныне не только Ливия, но и ее рабыни не могли покинуть дом без специального разрешения хозяина, они с Тарсией нашли выход. Прогулявшись вдоль ограды сада, девушки приметили дерево, растущее близко от стены. Гречанка вскарабкалась на него, потом перелезла с ветки на сложенную из крупного камня ограду. Помедлив несколько секунд, она спрыгнула вниз и побежала по дороге.
…Когда через пару часов вернувшаяся тем же путем Тарсия вручила Ливий ответ Гая, та чуть не сошла с ума от радости. Однако в каком-то смысле ее ждало разочарование. Письмо содержало много слов любви и утешения, но — никаких конкретных предложений относительно того, что следует делать дальше, тогда как именно они в первую очередь и были важны для Ливий.
У нее оставалось последнее, самое рискованное, но возможно, самое действенное средство: рассказать обо всем Луцию Ребиллу.
Ей повезло: он явился в дом тогда, когда отец находился на Форуме, и Ливия приказала немедленно проводить посетителя в атрий.
Был ранний вечер; обычно в такое время Марк Ливий уже возвращался домой, но сегодня его задержали срочные дела. Неяркий солнечный свет струился между темными колоннами, похожими на древние деревья, падал сверху, теряясь в красно-черных узорах александрийского пола, исчезал под каменными сводами высокого потолка.
Обойдя бассейн в центре атрия, Ливия приблизилась к Луцию Ребиллу со словами приветствия. Она приняла его сдержанно, спокойно; к счастью, Ливия поняла, что совершенно не боится Луция. Он был чужим, незнакомым человеком, и хотя от него зависела ее судьба, она держалась даже с некоторым превосходством.
— Нам надо поговорить.
Он кивнул. Ливия заметила, что в холодных глазах Луция затаилось настороженное выражение, как у хищника, выслеживающего добычу.
Девушка не предложила сесть, и они стояли друг против друга, оба внутренне напряженные и отчасти растерянные оттого, что сами толком не знали, чего ждать от этой встречи.
— Я думаю, Луций, мы ни разу не говорили по-настоящему.
— Тогда, полагаю, мне предстоит узнать, что ты называешь настоящим разговором.
— Да. — Ливия перевела дыхание. — Речь пойдет о том, как расторгнуть нашу помолвку.
Луций Ребилл чуть приподнял брови; выражение его глаз не изменилось. Он стоял совершенно неподвижно, так, что не шелохнулась ни одна складка его одежды.
— На то есть причины?
— Да и очень серьезные. Я люблю другого мужчину.
Луций Ребилл долго молчал, и его молчание наполнило душу девушки тягостным чувством: она словно бы стояла под дождем или ледяным ветром, и ей некуда было скрыться.
Ливия поняла, что нужно сказать все.
— Я уже принадлежала ему, Луций. Потому тебе лучше отказаться от меня.
Он вздрогнул, точно от удара, и несколько раз моргнул, а потом — снова маска спокойствия, под которой скрывалось нечто неведомое. Он всегда был выше преходящих, несущественных мелочей, тех, что западали в душу Ливий, но сейчас она сообщила нечто такое, на что трудно было не обратить внимания, и Луций с трудом соображал, как себя вести. Для начала он решил придержать эмоции.
— Твой отец знает?
— Нет, — быстро сказала Ливия, — я не решилась ему признаться. Я хотела бы воззвать к твоему великодушию и попросить ничего не рассказывать Марку Ливию. Мало ли почему мы не смогли поладить. Скажем, ты узнал, что я не желаю быть твоей женой, не счел возможным меня неволить и освободил от данного слова.
Она умолкла; разговор давался ей нелегко, и в то же время она ощущала, как с души постепенно снимается некий гнет и торжествует воля, крепнет решимость не покоряться судьбе.
По губам Луция Ребилла легкой тенью скользнула странная улыбка, а потом лицо приняло выражение жестокой неприступности, и Ливия помимо воли прониклась ощущением вины, ибо тот, кто стоял напротив, был честен и чист перед нею, тогда как она утратила чистоту.
— Как ты осмелилась совершить преступление?
— Я не совершала преступления, — мягко возразила Ливия.
— Да? Ты нарушила долг, нарушать который преступно! Полагаю, это даже хуже, чем супружеская неверность. Конечно, если ты порочна, я тебя не возьму, но тебе все-таки придется держать ответ перед Марком Ливием! Я уважаю твоего отца и не допущу, чтобы он сомневался во мне!
Ливия не успела ответить — в атрий быстрым шагом вошел Марк Ливий. Последовала немая сцена. Потом Марк Ливий сделал жест, которому Ливия, зная отца, подчинилась беспрекословно. Она поняла: он догадался, о чем они сейчас говорили.
Коротко кивнув Луцию Ребиллу, она покинула атрий: ее судьба должна была решиться за ее спиной.
Едва дочь удалилась, отец сделал шаг вперед:
— Привет, Луций Асконий!
— Привет, Марк Ливий.
Луций встретился со взглядом хозяина дома — трезвым, рассудительным взглядом истинного патриция, и, невольно отметив его сходство с Ливией, изумился, поняв, что сквозь видимую кротость последней проступала железная твердость, непреклонность и сила духа, с которыми невозможно не считаться. Это возмутило его, как возмутило бы всякого человека, находящегося во власти предрассудков, инстинктивно опасающегося того, чего он просто не мог постичь.
— Мне жаль, что ты узнал, — прямо заявил Марк Ливий. Потом кивнул на скамью: — Присядем.
Эта фраза озадачила Луция: судя по всему, ему предлагали вступить в переговоры. Он замер, ожидая, что последует дальше.
— Ливия Альбина — своеобразная девушка, — продолжал Марк Ливий. — Она очень впечатлительна, поэтому не стоит придавать большого значения всему, что она говорит. К сожалению, она воспитывалась без матери, а у меня просто не хватало времени и сил следить за тем, что она читает и с кем общается. Она утверждает, что не любит тебя, но я-то знаю: настоящая любовь приходит в браке. Когда Ливия станет замужней женщиной, у нее не останется времени на всякие глупости.
— Она упоминала о другом мужчине, — осторожно произнес Луций и заметил, как хрустнули крепко сцепленные пальцы собеседника. Но Марк Ливий быстро овладел собой.
— Ливия назвала его имя?
— Нет. Быть может, это сделаешь ты?
Чуть поколебавшись, Марк Ливий сделал неопределенный жест рукой.
— Не надо уделять этому такого пристального внимания, Луций. Скажу только, что этот человек проездом в Риме и скоро покинет город.
— Они встречались?
— Возможно, пару раз, да и то мимоходом, когда Ливия отправлялась за покупками или на Марсово поле. А теперь я запретил ей покидать дом.
Было видно, что Марк Ливий считает эти расспросы пустой тратой времени: он не изменил своего решения и ожидал, что так же поступит и будущий зять.
Луций Ребилл медлил. Он знал, что может поставить себя в глупое и досадное положение, если вдруг выяснится, что Ливия солгала. (В самом деле, он скорее поверил бы в возможность лжи, чем допустил вероятность того, что девушка из патрицианской семьи могла совершить столь неслыханный проступок!) Вдобавок он был не из тех, кто принимает решение сгоряча, в пылу нахлынувших чувств. Он сильно рассчитывал на поддержку Марка Ливия в своей карьере: в Риме талант значит многое, но связи — еще больше. Хотя Луцию Ребиллу было хорошо известно мнение одного из приближенных Цезаря, Саллюстия Криспа о том, что корыстолюбие — злейший враг духа, и он соглашался, что зачастую оно весьма неразборчиво в средствах, но… что оставалось делать! Все-таки он был намного честнее и порядочнее других…
В отличие от Гая Эмилия Луций не был склонен к отвлеченным рассуждениям, превыше всего он ценил реальность — дела и вещи — и признавал важность лишь практической морали. Оставляя без внимания душевные переживания Ливий, он ставил вопрос так: виновна она или нет? И отвечал: безусловно, да. В какой степени? Это зависело от того, что она совершила: в самом деле нарушила слово или попросту солгала? Он боялся, что не сможет это узнать, во всяком случае, до определенного момента. Нельзя быть уверенным ни в чем, понять, прав ты или нет, пока не убедишься на практике, — таков был принцип Луция Ребилла.
Конечно, он мог поступить очень просто — рассказать все Марку Ливию, и пусть бы тот сам решал, как поступить с дочерью, и дознавался бы до правды. Он также мог бы отказаться от Ливий, как от заведомо подпорченного товара, но это не уничтожило бы его сомнений.
Ему было жаль усилий, времени, потраченных на то, что бы завоевать расположение Марка Ливия. К несчастью, ныне покойный отец Луция вел свои дела не столь умело, как глава семейства Альбинов, потому молодой человек нуждался также и в денежной помощи последнего. Словом, Ливия была бриллиантом, вставленным в центр диадемы, — вынь его, и украшение потеряет всякую цену.
Итак, поразмыслив, Луций решил пока что закрыть глаза на случившееся. После свадьбы он сможет ответить на вопрос, солгала невеста или нет. Если да, то он накажет ее, если нет, тоже накажет, только более изощренно. Марку Ливию лучше ничего не знать.
С этими мыслями Луций незаметно перевел разговор в другое русло, в результате чего они простились мирно, почти дружески.
…Немного позже Марк Ливий зашел к дочери. Он увидел ее сидящей на стуле и невольно поразился произошедшей в ней перемене. Прежде дочь выглядела такой юной, открытой, беззащитной, в ее облике была какая-то легкость, будто ее вот-вот унесет порывом ветра; теперь же глаза Ливии казались очень темными и глубокими, взгляд — неподвижным и тяжелым: ее воля словно бы ушла глубоко внутрь и затаилась там, набирая силу. Марк Ливий обратил внимание на плотно сжатые губы девушки — то не был знак скорби, такое выражение лица он видел у воинов-мужчин во время похода, в котором принимал участие, еще будучи юношей, — когда перед ними оказывалось препятствие, которое нужно преодолеть или неприступную крепость, которую надо взять, пусть даже самым немыслимым штурмом. Но его дочь все-таки была женщиной, а женщины от природы слабы и пугливы: вся эта жалость сердца и боязнь перемен…
— Я принял окончательное решение, Ливия, — в который раз жестко произнес он. — Ты выйдешь замуж за Луция в назначенный день. И еще я прослежу за тем, чтобы Гай Эмилий Лонг как можно скорее покинул Рим. Здесь он не найдет ничего, кроме позора и ранней смерти.
Ему почудилось, будто из глаз дочери вылетели две молнии.
— Ты угрожаешь, отец?!
— Я говорю правду. Для римлянина не существует счастья вне закона: закона государства, закона морали, закона богов. Так что умерь свой пыл, Ливия; в данном вопросе я полностью согласен с Эпикуром: страсть не позволяет нам познать истину.
Когда Марк Ливий ушел, девушка взяла серебряное зеркало и долго смотрела на себя: сейчас ей казалось, будто ее здесь вовсе и нет, осталось одно отражение, существующее в таком же отражении прежней жизни. И она поняла, что все, о чем только что говорил отец, сбудется, разве только Гай увезет ее отсюда, тайком и навсегда. В этом было ее единственное спасение.
Наступила осень 710 года от основания Рима. Остались позади пышные празднества в честь побед Цезаря, с роскошными представлениями, в которых участвовала конница и боевые слоны, с грандиозными пиршествами для простого народа и дорогостоящими гладиаторскими играми, дни, когда столица блистала красками и исходила восторгом от безграничных щедрот своего повелителя.
Сам Цезарь вновь получил цензорские полномочия, право рекомендовать народу кандидатов на должности, а также титул диктатора на десять лет вперед — событие, невиданное в истории Рима.
К великой радости бедных граждан была отменена задолженность по квартплате, легионерам и центурионам выдано щедрое вознаграждение — деньги и земли, вдобавок каждый римлянин получил в подарок несколько сотен сестерциев, по десять модиев зерна и десять фунтов масла.
Согласно давним обещаниям, Цезарь распорядился воздвигнуть храм Венеры-прародительницы и множество других построек, издал законы о городском благоустройстве и закон против роскоши. Между рассветом и закатом на улицах запрещалось конное движение, жителям не разрешалось носить пурпурные одежды и жемчуга. Был реорганизован сенат, из состава которого удалили всех противников нынешнего диктатора.
И хотя победу в гражданской войне еще нельзя было считать полной, все воспринимали Цезаря как единоличного властителя Италии.
Город был наводнен слухами и сплетнями и радостным возбуждением толпы, немалую часть которой составляли недавно вернувшиеся в Рим опьяненные победами легионеры.
Поговаривали, что ожидается приезд Клеопатры с новорожденным сыном — и это при здравствовавшей жене Цезаря. Такие вещи всегда вызывали бешеный интерес тех, кто, видя лишь парадную сторону жизни правителя, желал прикоснуться к ее изнанке, кто хотел увидеть в нем человека со слабостями и пороками или, напротив, признать полубога, которому все позволено.
Сейчас Цезарь находился в Риме, и Рим был спокоен, как бывает спокоен ребенок под защитой властного, но любящего отца.
Оставалось совсем немного до начала октобрских календ, и воздух из знойного, дрожащего стал прозрачным, а жесткий пыльный ветер сменила приятная ленивая прохлада. Трава на холмах порыжела и частью полегла, в гуще листвы замелькали золотые проблески — точно заплатки на изумрудной ткани. Но синяя яркость неба еще не поблекла, и душу не посещала пронзительная печаль прощания с картинами долгого лета.
…В один из первых дней октобрия Ливия стояла на стене ограды отцовского сада, держась за ветку, и смотрела вперед, на распростертый перед нею мир, отсюда казавшийся странно ненастоящим, игрушечным, точно покоящимся на ладони мифического великана.
Все вокруг выглядело неподвижным и удивительно ясным — небо, деревья, горы. Основных цветов было три, рыжий, зеленый и белый: рыжие дубы, рыжая земля, зеленые сосны-пинии с раскидистой зонтичной макушкой, похожей на гнездо гигантской птицы, и гладким светлым стволом, стена темно-зеленых кипарисов, застывших, словно немые стражники, — и белоснежные мраморные одежды города в венце сказочной небесной синевы и золотого солнечного света. Вдали различались туманно-лазурные массивы гор в утренних парах морского воздуха, с мягкими седловинами и узкими полосками зелени вдоль вырубленных в камне древних дорог.
Ливия думала о Гае и о себе, а еще — о времени, которое будто бы утекало сквозь пальцы, тогда как на самом деле ей хотелось схватить его и не отпускать, пока все окончательно не решится. Она инстинктивно сжала кулак, потом разжала и долго смотрела на пустую ладонь: этот непроизвольный жест внезапно поверг ее в такое отчаяние, какого она не знала в куда более тяжелые минуты жизни.
Девушка медленно глянула вниз и замерла. Было довольно высоко, но ее останавливало другое. Там, за стенами отцовского дома, Ливию ждала суровая действительность, которой она боялась едва ли не больше того, что подстерегало ее здесь. То была жизнь, жизнь, в которой нужно выбирать, а потом платить за свой выбор, возможно, крушением собственных надежд или — что еще страшнее — изломанными судьбами тех, кто тебе дорог.
Мгновение — и она соскользнула со стены и, как была, в домашней тунике и сандалиях, побежала по дороге, и ей чудилось, будто она движется во сне или что ее удерживают какие-то невидимые нити. Почему-то ей казалось: все, что она сейчас совершает, — бессмысленно, никакие усилия ни на шаг не приблизят ее к тому, чем она желает обладать.
Ливия бежала, и вслед за каждым ее шагом вверх от земли вздымалось маленькое облачко мягкой, как египетская пудра, пыли.
Она не заметила, как очутилась на Большом Форуме, и пробиралась сквозь пеструю, жаркую, как горнило, толпу. Она задыхалась, стремясь поскорее покинуть площадь, что было нелегко: народу собралось необычайно много, все теснились и толкались, как на восточном базаре.
Толпа образовала какой-то странный водоворот; раздалось несколько восторженных криков, многие привстали на цыпочки и вытянули шеи. В сопровождении многочисленной почетной стражи и приближенных, среди которых было немало людей в белых тогах с пурпурной каймой, по Форуму шел тот, кто привлекал внимание граждан. Ливия не сразу сообразила, что это Гай Юлий Цезарь. Остановившись совсем близко, она смотрела на него во все глаза.
Он шел быстрым, хотя и несколько тяжеловатым шагом, коротко и серьезно отвечал на приветствия и имел сосредоточенный вид, как человек, спешащий по неотложным делам. Ливий бросился в глаза типично римский склад лица Цезаря: широкий лоб, твердый подбородок, чуть впалые щеки… Его голову украшал венок, конец тоги слегка волочился по земле, но в целом Ливия не заметила множественных знаков отличия, о которых так часто кричали жители Рима. То был Цезарь — полководец, повинуясь приказу которого, тысячи воинов шли на смерть, ощущая себя бессмертными, Цезарь — государственный деятель, чьи слова порою казались пророчески великими и врезались в память сограждан, словно выжигались огнем, и отпечатывались в сердцах, будто высекались на камне, и Цезарь — человек, римлянин, чьи башмаки ступали по тем же улицам и площадям, кто жил под тем же солнцем, был подвластен тем же богам и немилосердной судьбе.
Внезапно Ливию охватило чувство причастности к чему-то, прежде казавшемуся недосягаемым, великим, и она с волнением смотрела вслед Цезарю. Девушке пришла в голову странная мысль о том, что она должна любить и любит Цезаря именно за то, что он проживет на земле известный только богам срок, испытает те же земные радости и горести и исчезнет, уйдет в вечность, унеся с собою тайны души и сердца, так же как и она, Ливия Альбина, и миллионы других людей. Ее словно бы закружил какой-то внутренний вихрь, и она ощутила радость жизни и страх смерти не инстинктом или рассудком, а всем своим существом, ощутила, увидев человека в образе того, кого возносили превыше богов. И это была не священная, трепетная, а обычная, чисто человеческая радость и такой же вполне объяснимый человеческий страх.
Но вот Цезаря поглотила толпа, и Ливия продолжила путь. И хотя сейчас она испытывала волнение несколько иного рода, чем час или два назад, настоящее все еще пугало ее больше, чем будущее, потому что именно в настоящем и должна была решиться ее судьба.
Отыскав дом Гая, Ливия остановилась в нерешительности, но затем все-таки постучала, и когда он возник на пороге, просто стояла и смотрела на него, держась за косяк, белая, точно меленая стена. И в ее широко раскрытых блестящих глазах застыла тихая радость пополам с безнадежностью, словно к ней вернулось внезапным видением давно утерянное счастье.
— Ливилла! — воскликнул Гай, беря ее за руку и тем отчасти возвращая к жизни. — Как ты здесь оказалась?
В его голосе и взгляде бархатистых, как южная ночь, глаз угадывалось волнение и непонятный испуг, точно сейчас должно было случиться нечто непоправимое.
— Я сбежала из дома, — медленно произнесла Ливия. — Я должна была увидеть тебя и сказать, что или нам надо уехать вместе или мне придется выйти замуж за Луция.
Лицо Гая потемнело, и он чуть крепче сжал руку девушки. Они стояли посреди комнаты и смотрели друг на друга глаза в глаза.
— Уехать? — повторил он.
— Да, — отвечала Ливия, — отец пригрозил, что заставит тебя покинуть Рим. Я не знаю, что в его власти, но он не бросает слов на ветер.
Гай изменился в лице и произнес с напряженным спокойствием:
— Не надо бояться за меня.
А Ливия ждала. Ждала, что он скажет: «Все, поедем в Этрурию, а если нет, то — в Грецию, на острова, где нас никто не найдет, где мы будем вместе. Остальное — не важно».
Но Гай молчал. Очевидно, он не был готов к тому, чтобы все потерять. Да, он хотел ее получить, но не на таких условиях, не такой ценой.
Ливия рассказала ему о разговоре с Луцием Ребиллом и с отцом, и Гай Эмилий слушал ее, еле сдерживая себя, кусая губы, тогда как ее голос звучал спокойно и ровно.
— Я буду вынуждена выйти за Луция, — сказала она в конце и сделала паузу, а когда Гай ничего не ответил, ее глубокое, тайное, настороженное волнение вдруг прорвалось, и голос внезапно сорвался в рыдание: — Не представляю, как я стану жить с ним…
Он обнял ее и мягко притянул к себе.
— Я тоже не перенесу, если ты выйдешь за другого…
Ливия смотрела на него сквозь пелену слез, беспомощная и кроткая, полная той тихой и чистой девичьей прелести, которая так волновала сердце Гая.
— Тогда сделай так, чтобы этого не случилось!
Он отстранился от нее и сел на стул, тупо глядя в иол.
— Я много раз говорил, что произойдет, если я заберу тебя к себе в Этрурию. Закон всецело на стороне твоего отца. И Марк Ливий ни за что не переменит решения, я это понял, когда разговаривал с ним.
— Тогда уедем в Грецию, на острова, туда, где нас никто не найдет!
— И бросить все?! Ты — женщина, что ты можешь понять! Я без того предал память отца, когда уехал из Рима и проводил время в праздности, так еще обратить в прах все, что создали мои предки?! Все заставляют меня меняться, все требуют невозможного, не желают видеть таким, какой я есть, и ты — более других.
Ливия вздохнула — коротко и тяжело, принимая удар, — потом сказала без обиды, но с нотками безжалостности и понимания:
— Твои предки мертвы, Гай, и все, чего ты добьешься в жизни, будет принадлежать не им, а тебе. — Он открыл рот, собираясь возразить, и тогда она быстро продолжила: — Все самые глубокие тайны мук и наслаждений человеческих, какие может подарить мне судьба, я желала бы познать именно с тобой, Гай, даже если за любовь когда-нибудь придется платить жгучей ненавистью, а за счастье — горем, и ради этого я готова измениться сама и изменить свою жизнь, насколько это возможно и нужно. Знаешь, иногда я жалею, что не жду от тебя ребенка. Пусть бы я навлекла позор на наш род, зато добилась бы своего. А так мне придется пересилить себя и лечь с Луцием в брачную ночь, а потом пусть он отдаст меня под суд отца и общества или покроет мой проступок из корыстных соображений — мне будет все равно, потому что я переступлю ту черту, какую тебе не дано переступить никогда, испытаю то, чего ты как мужчина просто не способен понять!
Он вскинул взор, в котором не было гнева, только какая-то бессмысленная тоска.
— Ты намекаешь на то, что я тебя обесчестил?
— Я сама себя обесчестила, если речь идет о моральной стороне дела, — сказала Ливия, и тогда он простонал, раздираемый пронзительным чувством безысходности:
— И мы говорим об этом так рассудительно, спокойно, как настоящие римляне!
— Что ж, я и есть римлянка и в определенные моменты сужу людей по поступкам, хладнокровно и трезво, и так же принимаю свой собственный приговор, — ответила Ливия и, немного подождав, прибавила срывающимся голосом: — Да, я выйду замуж за Луция, и пусть боги покарают меня, если я не сделала все, что могла, для того, чтобы избежать этого брака!
Его глаза глядели странно, будто ничего не видя, и он улыбнулся слабой, но страшной чужой улыбкой, отчего Ливия вновь почувствовала себя запертой в этом мире, откуда нет и не будет никакого выхода. И она вдруг вспомнила, что сегодня они не сказали друг другу ни слова любви.
А между тем Гай произнес с какой-то бессильной иронией:
Милая мне говорит: лишь твоею хочу быть женою,
Даже Юпитер желать стал бы напрасно меня.
Так говорит. Но что женщина в страсти любовнику шепчет,
В воздухе и на воде быстротекущей пиши![7]
Когда он закончил, Ливия еще немного постояла, слушая тишину, потом повернулась и вышла за дверь.
— Вот, — сказал Мелисс, входя вместе с закутанной в покрывало Амеаной в небольшую квадратную комнату со стенами, кое-как облицованными мелким туфом, с двумя окнами и довольно низким потолком. — Крыша не течет, есть ставни, мебели вполне достаточно. Рядом чуланчик, где может спать рабыня. Воду придется брать из цистерны во дворе, но так все же лучше, чем ходить на площадь к фонтану. Стирает девушка, живущая в верхнем этаже, ну, а с остальной работой вполне справится Стимми.
Он взглянул на нумидийку, которая бессмысленно таращила глаза на убогую обстановку — простую кровать, столик, сундук, небольшую жаровню, принесенную сюда в преддверии холодов, — очевидно, вспоминая обеденное ложе хозяйки с бронзовой накладкой подлокотников, серебряными узорами и литыми амурчиками, ее кровать с ножками из слоновой кости с левконским тюфяком и шелковыми пурпурными подушками, набитыми пером и пухом германских гусей.
Гречанка, казалось, ничего не заметила. Тяжело опустившись на кровать, она принялась медленно стягивать верхнюю одежду. Мелисс заметил, что ее живот и талия под туникой туго обмотаны широким поясом. Когда Амеана нагнулась, чтобы снять башмаки, ее небрежно подвязанные роскошные волосы заструились вдоль хотя уже изменившегося, но все еще соблазнительного тела. Она казалась чужой в простой одежде, с ненакрашенным лицом, отстраненной и тихой. Ее губы слегка припухли, глаза стали темнее, на тщательно оберегаемой от солнца коже обозначились темные пятна и веснушки, которых не было раньше, и Мелисс не мог понять, какой она ему нравится больше: такой, как теперь, досягаемой, понятной и беззащитной, или какой виделась прежде — лениво-грациозной, как кошка, игривой, словно молодое вино, подчеркнуто бездумной, точно роскошная кукла. Ее считали одним из самых прекрасных фальшивых бриллиантов Рима, но сейчас фальшь исчезла, и хотя Мелисс видел Амеану насквозь, она по-прежнему не отталкивала его.
— Как тебе удалось найти квартиру? — спросила она.
— Это было нетрудно, ведь я сам живу в соседней, — неохотно отвечал он.
Амеана не выразила удивления, лишь слегка повела тонкой бровью. Потом прикрикнула на Стимми:
— Что стоишь, точно пораженная взглядом горгоны! Разбирай вещи!
Служанка бросилась выполнять приказание. Накануне переезда гречанка продала все, кроме самых ценных вещей, необходимой одежды и одной рабыни. Деньги Амеана хранила в маленьком мешочке, заботливо спрятанном на груди.
— Ты можешь гулять во внутреннем дворике, — сказал Мелисс.
Амеана встала и подошла к окну. Дом стоял на Африканской улице, на Эсквилине, среди других таких же инсул — в этот час безмолвных и темных, точно таинственные гробницы: их жители ложились спать очень рано, сберегая масло для ламп. Огромные глыбы зданий закрывали все небо, не оставляя никакого просвета, и человек задыхался в этом каменном пространстве, среди узких, плохо вымощенных улиц. И еще здесь никогда не было тишины: едва начинало светать, раздавался скрип тележных колес, грохот инструментов, чья-то ругань, выкрики менял и торговцев, топот подбитых гвоздями башмаков военных, надрывный плач маленьких детей. Человек рождался в этом шуме, жил и умирал: от него не было никакого спасения.
— Вряд ли я захочу выходить, — ответила Амеана, и ее губы задрожали.
Мелисс удивился. Он никак не мог понять, что так угнетает эту женщину. Кажется, ее волновало только то, что она лишена возможности блистать среди своих поклонников, и она ненавидела еще не рожденного ребенка в первую очередь потому, что он уродовал ее тело — единственное, чем она была способна гордиться и что умела продавать.
— Скоро ты станешь прежней, — неловко произнес он, чувствуя что-то похожее на жалость.
— А куда я дену ребенка? — злобно процедила она, и в ее глазах вспыхнул нехороший огонь.
— Я помогу тебе избавиться от него, — необдуманно пообещал Мелисс. Ему не хотелось видеть ее язвительной и злобной.
Амеана встрепенулась, однако сквозь внезапную радость пробивался откровенный страх. Замечая этот страх (пусть даже смешанный с презрением) в глазах патрициев, всадников и богатых горожан, Мелисс испытывал мстительное удовлетворение, но неприкрытая боязнь Амеаны раздражала и злила его.
— Почему ты боишься меня? — небрежно спросил он. — Боишься, как боятся кинжала, который носят на поясе для защиты: вдруг случится пораниться!
— Зато ты не боишься ни своей жизни, ни грядущей смерти, ни мрака, в котором ты крадешься по ночам, ни дневного света, от которого прячешься, словно хищник! — огрызнулась гречанка.
Он не отрываясь смотрел на нее своими черными глазами, напоминающими пылающие в печи уголья, — так силен и горяч был их пронзительный взор.
— Так ты хочешь, чтобы я испытывал угрызения совести? — медленно произнес он. — Тогда и я вправе желать, чтобы ты стыдилась своего ремесла.
— Ты не имеешь на меня никаких прав, слышишь, никаких прав! — внезапно взвизгнула женщина. Мелисс заметил, что она вцепилась в край стола так, что ее пальцы побелели. А потом, неожиданно сникнув, добавила тихим голосом: — Уходи. Я хочу побыть одна.
…За три дня до начала ид новембрия (12 ноября) состоялась свадьба Ливий Альбины и Луция Ребилла. Накануне и с утра в доме невесты царила страшная суматоха и раздавался такой топот, словно в атаку шла конница. Были наняты танцовщицы и флейтисты, остро пахло сосновой смолой от приготовленных для свадебного шествия факелов, из кухни доносились ароматы обильных и изысканных яств: Марк Ливий не поскупился, выделив на свадьбу дочери тысячу сестерциев. Женщины из числа приглашенных на свадьбу матрон и данные им в помощь рабыни сбились с ног, украшая триклиний в особняке Альбинов, а также приготовляя брачное ложе в доме Луция Ребилла. Среди богатых слоев римского общества мало кто мог похвастать хорошим вкусом, обычно вещи оценивались по их стоимости, однако в спальне Луция Ребилла стояла довольно простая, хотя при этом искусно сделанная кровать, отделанная не черепахой или серебром, а фанерками из кленового дерева. Женщины восполнили отсутствие подобающей случаю роскоши тем, что застелили ложе пурпуровой периной и — согласно новой моде — не скромно вышитым вавилонским одеялом, а другим — затканным золотыми узорами египетским покрывалом, заботливо разложив на нем пышно взбитые подушки с яркими наволочками из драгоценного китайского шелка. Каменные стены украсили пестрыми, точно щит азиатского воина, лаодийскими коврами, а возле кровати поставили столик с крышкой зеленого лаконского мрамора. На нем стояли два сосуда, с медом и с вином, а также блюдо с финиками и маслинами.
Невесту обряжали в отцовском доме. Среди женщин, которым выпала честь причесывать и одевать Ливию, была и Юлия в длинной белой, украшенной вышитой оборкою столе, одежде матроны. Со дня свадьбы Юлии подруги редко виделись и давно не говорили по душам. И теперь, в окружении малознакомых почтенных женщин тоже не могли перекинуться словом; впрочем, Ливия казалась замкнутой, отрешенной, погруженной в себя, нимало не расположенной к беседе. Все сходились на том, что невеста красива какой-то странной красотой: ее неподвижные глаза, изящно изогнутый рот и прямые ровные брови загадочно темнели на мучнисто-белом лице. Что касается Юлии, вопреки ожиданиям, она сразу же забеременела и теперь страдала от жестоких приступов головокружения и тошноты, похудела, побледнела и уже не выглядела такой цветущей, как прежде.
Ливия сидела перед зеркалом, глядя на свое сейчас казавшееся ей самой пустой оболочкой отражение, пока вокруг суетились давно обремененные семьями строгие женщины, которые совершенно точно знали, как следует жить на свете. Они расчесывали волосы невесты, перевивали их лентами и заплетали, согласно обычаю, в шесть кос, облачали Ливию в длинную прямую тунику, перехватывали стан белым поясом, который искусно завязали особым «геракловым» узлом, — его должен развязать жених, когда они останутся вдвоем. Поверх туники накинули паллу красно-желтого цвета, напоминающего цвет той прозрачно-нежной пелены, что порождает пламя: прежде Ливий казалось, что это и есть цвет любви. Голову украшало низко надвинутое на лоб покрывало тех же тонов, на запястьях звенели литые браслеты, шею обвивало драгоценное ожерелье, а пальцы рук были тяжелы от колец.
«На мне все золото мира, — думала Ливия, — тогда как сердце превратилось в обычный камень, какие валяются по сторонам проезжих дорог».
Теперь ей было нечего ждать, и она позволила событиям идти своей чередой; ее мысли текли неспешно и вяло, мысли ни о чем; ее присутствие в этой жизни стало присутствием тени — она кружилась в водовороте дней, точно щепка, подхваченная течением реки. Что значили ее желания и воля? Она была похожа на воина, родину которого враги смели с лица земли, который стоял, опустив оружие, не зная, куда ему идти и что защищать. Жизнь в настоящий момент со всеми ее радостями и горестями утратила всякую ценность, превратилась в пустую скорлупу.
Ливия хладнокровно совершила положенные обряды — в данном случае это были простые, лишенные всякого смысла действия: сняла свой девичий наряд и принесла его в жертву ларам вместе с детскими игрушками (при взгляде на которые в ее глазах все-таки блеснули слезы), прочитала необходимые молитвы. Она не испытывала страха перед Фортуной, покровительницей девственности. Ее любовь к Гаю стала в глазах богов ее виной, и за это она уже понесла самое жестокое на свете наказание: чего ей было еще бояться?!
Ближе к полудню в дом явился сопровождаемый молодыми гостями, заметно смущенный непривычной ролью Луций Ребилл. На голове жениха красовался душистый венок, сияющая безупречной белизною тога спускалась с плеч каскадом складок, ноги были обуты в красные башмаки на высокой подошве с медными крючками, зашнурованные до самых икр изящными тонкими ремешками. До пения подвыпившими гостями насмешливых и непристойных песен оставалось еще много времени, все держались чопорно, строго, с приличествующим случаю, тщательно сдерживаемым напряженным волнением.
Ливия стоически выдержала обряд бракосочетания, спокойно подтвердив желание стать женой Луция Ребилла; во время брачной церемонии перед нею в толпе родственников и знакомых порою мелькало то лицо Децима — он смотрел ободряюще и вместе с тем чуть растерянно, — то серьезный взгляд полной достоинства Юлии, то глаза отца: в них было облегчение, радость — и след непонятной тревоги. На Луция она почти не смотрела — с таким же успехом Ливия могла выйти замуж за одну из статуй, украшавших атрий.
Потом начался свадебный пир, на котором гостей развлекали танцовщицы и музыканты; десятки рабов сновали туда-сюда, подавая кушанья, среди которых были гусиная печень, лукринские устрицы, свежая морская рыба, горная спаржа, душистые яблоки и, конечно, особые свадебные пирожные из самой лучшей муки, замешанной на молодом вине. Напитки подавались не менее чем тридцатилетней давности.
Поздним вечером веселая процессия гостей повела молодых в дом жениха. Горели факелы, играли флейты. Как всегда на шум сбежались толпы народа, кидавшего в новобрачных орехи и оглашавшего улицы непристойными песнями. Остановившись перед домом мужа, Ливия по подсказке и под бдительным наблюдением женщин совершала последние обряды: мазала двери оливковым маслом и обвивала дверные столбы шерстяными повязками. Потом Луций перенес ее через порог, и молодых повели в спальню. Гости в буквальном смысле лезли в двери и окна, стремясь разглядеть убранство комнаты и выражение лиц новобрачных, тогда как почтенные матроны исподволь вытесняли их обратно.
В конце концов старшая из женщин усадила невесту на брачную постель, ставни и двери были крепко закрыты — молодые остались одни.
Поскольку масляный светильник сильно коптил, вскоре Луций открыл окно. Ночь угольной чернотою простиралась до самого горизонта, из этой тьмы доносилось чуть влажное, свободное дыхание свежего ветра, и Ливий чудился в вышине глухой, мрачный и торжественный гул чего-то неведомого и великого. Иногда слышался легчайший трепет листьев и треск ветвей в саду. Казалось, весь мир превратился в бесконечное подземелье, освещаемое разве что огненными глазами звезд, да лунным сиянием, ложившимся на вершины далеких гор, подобно серебряной пене.
Ливия сидела неподвижно, не делая попытки встать или лечь. Оглушенная все еще звучавшими в ушах голосами, опьяненная острым запахом сосновой смолы, утомленная многочисленными, малопонятными и ненужными действиями, она чувствовала смертельную усталость и цепенящее бессилие. Ее тело было натянуто, как струна, а лицо словно окостенело. Больше ей не придется отвоевывать у жизни каждый шаг, но не придется и… жить, видя окружающий мир во всех красках, с восторгом внимая всему, что происходит на свете. Впереди лежал бесконечный путь, и это был путь в никуда. Ливий чудилось, будто она упала и лежит на земле, будучи не в силах не то чтобы подняться, но даже шевельнуть рукой. Несколько дней назад, все еще на что-то надеясь, она отправила Тарсию с посланием к Гаю: она силилась разорвать тот живой и зыбкий мрак, в котором отныне жила ее душа, но… Рабыня вернулась и, глядя жалкими глазами, сообщила, что Гай Эмилий съехал с квартиры. «Наверное, он уехал домой», — сказала Тарсия. После чего Ливия поняла: все кончено.
Она сидела и думала, пока в конце концов на нее не снизошло некое успокоение — больше не нужно притворяться, чего-то ждать, лгать, напрягать душевные и телесные силы. Она словно бы совсем позабыла о только что состоявшейся свадьбе и о Луций Ребилле, который, чуть помедлив, тоже присел на край ложа. Он по-прежнему был полностью одет, только снял венок (обычно это проделывала невеста). Когда он повернул голову, их взгляды встретились: Ливий почудилось, будто в отражении падавшего в окно лунного сияния в его серых глазах вспыхнули странные голубоватые искры, между тем лицо Луция казалось белым даже в красновато-желтом свете масляной лампы. Ливия медленно встала и прислонилась к стене, невольно сжав кулаки.
Поглядев на нее с полминуты, Луций произнес усталым голосом:
— Ты собираешься простоять возле стены всю ночь? Должно быть, ты утомилась не меньше моего. Ложись; поверь, я не стану брать тебя силой. — В последней фразе прозвучала горькая и отчасти презрительная усмешка.
Ливия глубоко вздохнула. Сначала ее лицо залил горячий румянец, потом она побледнела.
Так она стояла, то вспыхивая, то угасая, и не произносила ни слова. Молчание тянулось довольно долго, пока она не решилась произнести:
— То, в чем я тебе призналась, правда, Луций.
Ливия не отвела глаз; она смотрела на него с испытующей открытостью, и тогда он ответил со странным далеким взглядом, какого она никогда у него не видела:
— Я это понял.
— Должно быть, ты собираешься меня наказать?
— Полагаю, ты уже наказана — и достаточно сильно! А у меня, поверь, нет никакого желания причинять тебе зло, — сказал он с обычной маской отчужденного спокойствия на лице.
— Ты уже причинил его! — вырвалось у нее. — Не понимаю, как можно жениться без душевного влечения, без любви, подчиняясь лишь корыстному расчету!
Луций переменил позу: теперь он сидел вполоборота к ней — на его фигуре и лице и играл красный отсвет пламени, несколько ожививший эти каменные черты.
— Я не Цезарь, Ливия, у меня нет власти и не так уж много денег. Еще в детстве я был слабее своих сверстников, и потому мне часто приходилось усмирять свои чувства, подчиняясь обстоятельствам. Одновременно я учился думать. Я был бы рад жить так, как диктуют желания, но повторю, я не обладаю тем, что давало бы мне подобную свободу. Что касается женитьбы… Как говорил Аристотель: «Мы женимся, чтобы иметь законных детей и верного сторожа нашего домашнего имущества». Он был греком. А римлянин женится в первую очередь для того, чтобы обрести верную подругу и спутницу жизни. Мне всегда казалось, что ты подходишь для этой роли, и, если б было иначе, я бы тебя не избрал. Надеюсь, я вправе рассчитывать на то, что ты будешь мне доброй советницей и верной помощницей в делах? Взамен обещаю окружить тебя таким уважением и заботой, какие умные люди ценят несравненно выше любовных признаний.
По напряженному телу Ливий пробежала медленная дрожь.
— И ты не станешь меня упрекать?
— Думаю, ты дашь мне нечто большее, чем глупое удовольствие знать, что я был у тебя первым. Думаю, отдав себя на растерзание опустошительной любовной страсти, ты потеряла больше, чем ожидала, зато, полагаю, приобрела некое понимание жизни и людей. Пройдет немного времени, и ты окончательно убедишься в том, что истинно ценно в этом мире.
— Ты будешь настаивать на выполнении супружеского долга?
Луций смотрел на нее твердым и открытым взглядом.
— Конечно. Я мужчина, Ливия.
— Но вокруг полно куртизанок и красивых рабынь!
— Не далее, как сегодня, я поклялся хранить верность своей жене. А я не из тех, кто нарушает клятвы.
Ливия произнесла в ответ странно тонким и резким голосом:
— Мне нравятся твои слова, Луций. Что ж, ты получишь меня по праву, пусть не возлюбленного, но супруга. Я обещаю. Но… не сегодня.
— Хорошо. По крайней мере, позволь развязать твой пояс — ты же не хочешь, чтобы о нас ходили сплетни?
Ливия кивнула и нерешительно приблизилась к ложу.
Луций долго теребил сложный узел, нетерпеливо дергая; наконец он схватил кинжал и разрезал пояс — в этом резком движении прорвались сдерживаемые им чувства.
— Ложись! — отрывисто произнес он. — Погасим свет и закроем ставни. Лампа сильно коптит, а из окна тянет холодом.
Ливия легла поверх покрывала, не снимая одежды, и свернулась клубочком. В темноте она слышала, как Луций тоже прилег на другой стороне кровати, и вскоре все стихло.
Когда Луций проснулся, было еще темно. Он тихо встал и приоткрыл ставни. На небе беспокойно вспыхивали и мерцали звезды, наполовину оголившиеся деревья в саду жалобно стонали под порывами резкого ветра. Но над черными гребнями гор уже плыла розоватая кромка света, и небеса над нею приобрели оттенок нежной зелени. Немного постояв, Луций повернулся, подошел к кровати и склонился над Ливией. Он не собирался ее будить, но что-то в позе девушки насторожило его. Она лежала такая неподвижная, словно окоченевшая, и, казалось, не дышала. Луций осторожно потряс Ливию за плечо — она не откликнулась, тогда он приподнял падавшее на лицо покрывало и отпрянул: она лежала, стиснув зубы, с неестественным багровым румянцем на землистом лице. Сначала Луций страшно перепугался, подумав, что она приняла яд, и немного успокоился, прикоснувшись к ее телу, — руку обжег ровный сухой жар. Луций выбежал из спальни, как был, в нижней тунике, и принялся громко скликать рабов. Одного послал за врачом, другого — в дом Марка Ливия; приказал рабыням принести воды и приготовить чистую одежду.
Вернувшись в спальню, сам снял с Ливий брачный наряд, укрыл ее одеялом и в ожидании врача смачивал ей лоб и виски холодной водой с уксусом.
Вскоре прибыл Кердон, грек, самый известный в ту пору врач на Палатине; осмотрев больную, нашел у нее тяжелую форму лихорадки. Она поправится, сказал он, но не скоро. Это повторили и Марку Ливию, который пришел несколько позже. Тот расстроено кивнул, он был готов заплатить любые деньги, лишь бы снова увидеть дочь здоровой.
Ливий дали успокоительного питья, и она заснула. Оставив ее под присмотром рабынь, Луций вышел в атрий, к тестю.
— Здесь нет моей вины, — поспешно произнес он. Марк Ливий поднял ладонь.
— Знаю. Не беспокойся. — И озадаченно повторил уже слышанную Луцием фразу: — Ливия очень впечатлительная девушка. — Потом медленно прибавил: — К сожалению, даже богам не всегда известно, что таит человек в своей душе. Будь к ней внимательней, Луций…
— Конечно. Не хочешь ли выпить вина?
— Хорошее предложение. — Марк Ливий принял чашу из рук зятя и пригубил. — Придется отменить назначенный на сегодня пир.
Луций пожал плечами:
— Что поделаешь! Главное, чтобы Ливия выздоровела.
— Скажи, — Марк Ливий помедлил в нерешительности — Она не разочаровала тебя?
Луций вскинул невозмутимый взор.
— Не понимаю, что ты имеешь в виду. Конечно, нет. Я считал и считаю Ливию безупречной. Уверен, из нее получится прекрасная хозяйка дома и верная спутница жизни.
Марк Ливий поставил чашу на стол.
— Хотел кое-что сказать… Дело в том, что я принял решение поручить Дециму загородные владения: позднее они отойдут к нему. Тебя же назначу своим доверенным лицом в Риме, ты станешь моим преемником в делах, я помогу тебе сделать карьеру, разумеется, при условии, что ты поклянешься оберегать Ливию и заботиться о ней до конца своих дней.
Он говорил деловито и спокойно, а Луций сидел, не шевелясь, и напряженно глядел на тестя. Потом сказал:
— Я охотно дам такое обещание, но ведь Децим твой сын… Да и я… достоин ли столь высокой чести?
— Твой покойный отец был моим другом, и я знаю тебя лучше, чем кто-либо. А Децим… — Марк Ливий сделал неопределенный жест рукой. — Он должен жить за пределами Рима. Здесь слишком много соблазнов. К тому же мои загородные владения имеют немалую цену. Он ничего не потеряет в деньгах.
— Но Рим — это карьера, величие, власть! Марк Ливий усмехнулся уголками губ.
— Хорошо, что ты понимаешь это именно так. Но ведь ты помнишь и другое, то, чему тебя учили еще в детстве?
— «Благосостояние государства да будет главным законом», — не моргнув, изрек Луций.
Марк Ливий поднялся с места.
— Я стану проведывать Ливию каждый день. Прикажи, чтобы в комнате хорошо топили, и постоянно следи за ее самочувствием.
— Разумеется.
Накинув плащ, Луций проводил тестя до самых ворот. Наступали холода; от земли уже веяло леденящим дыханием — предвестником грядущей зимы. В ту осень выдался диковинный для Северной Италии урожай винограда — в Рим навезли невиданное количество тяжелых гроздей самых различных сортов и цветов, от прозрачно-зеленых, до покрытых тончайшим восковым налетом бархатисто-синих, почти черных. Взглянув на громоздившиеся у входа плетеные корзины, Луций подумал, что свежий виноградный сок будет очень полезен для Ливий.
— Скажи, Децим знает о твоем решении? — спросил он тестя.
— Узнает в надлежащее время, — жестко произнес Марк Ливий и, прибавив «Да хранят тебя боги! Прощай!», удалился, хотя и спешным, но вместе с тем, как истинный римлянин, полным достоинства шагом.
Ливия лежала на широкой кровати, то проваливаясь в пропасть головокружения и слабости, то выкарабкиваясь из нее. Иногда в мгновенья просветления ей казалось, будто все в ее душе разрушено до основания: сначала следовал обвал за обвалом, но после наступила тишина. Порой же ей чудились некие величественные светлые храмы, очертания которых смутно проступали сквозь марево забытья, и тогда она думала, вспоминая Сократа: в самом деле, настоящая ли это жизнь, жизнь людей, обреченных на смерть, или всего лишь некое ослепление? И не мертва ли уже ее душа, если ей более не нужны ни ясность, ни порядок, ни красота?
Как и говорил врач, Ливия выздоравливала медленно и окончательно встала на ноги только в начале децембрия, через несколько дней после отъезда Цезаря в Испанию, где тот намеревался окончательно разделаться с Помпеем, и накануне дня рождения своего брата Децима. Было довольно холодно, весь мир казался зыбким, серым и безнадежно голым. Листва с деревьев опала — рощи и парки отливали тусклым серебром, холмы казались глинистыми, лишь кое-где торчали робкие тонкие стрелки пожелтевших травинок, а изрезанные колесами повозок дороги были ужасно грязны. Ночи стояли сырые, а днем резкий ветер трепал деревья, и по небу неслись космы пепельных облаков. И лишь иногда, если между туч пробивалось солнце, воздух делался ясен и чист, как ключевая вода.
Когда Ливия впервые вышла в сад своего нового дома, ее качало так, будто она неделю плыла по морю на плохом судне. Она стояла рядом с верной Тарсией, глядя на привычный мир так, словно вернулась сюда после долгой отлучки. Вокруг стояла тишина, а в сердце Ливий была пустота: сейчас внешний и внутренний мир странным образом гармонировали друг с другом. Вглядываясь в дымчато-лиловые дали холмов и низин, Ливия невольно задавала себе вопрос: есть ли дело богам до радостей и бедствий миллионов безвестных существ, которые проживут мгновение и уступят место другим? И от этих мыслей ее охватывало странное спокойствие.
— Мне известно, что ты чувствуешь, госпожа, — услышала Ливия тихий голос Тарсии и повернула к ней бледное, точно на старой фреске лицо.
— И что же?
— Нет сил жить и умереть нельзя.
— Почему нельзя?
Гречанка глубоко вздохнула и ответила, глядя на госпожу ясными сухими глазами:
— Потому что все-таки от этого не умирают.
— Ты ничего не знаешь о своем Элиаре? — помолчав, спросила Ливия.
— Ничего. Сейчас нет гладиаторских игр, стало быть, нет и надписей на колоннах. А в школу я больше не пойду.
— И все-таки ты не можешь его забыть?
— Нет. Но я и не пытаюсь это сделать.
— Ты чего-то ждешь?
— Нет, просто живу.
…Через несколько дней Ливия нашла в себе силы заняться хозяйственными делами. Взяв ключи, она обошла все владения и заглянула в каждую постройку. Она сразу увидела, что хотя в доме ее мужа заведены неплохие порядки, этому дому явно не хватает женского глаза и женской руки. Ливия тщательно осмотрела запасы шерсти, топлива, продуктов и дала рабам множество указаний, что и как лучше хранить; собственноручно купила на рынке новую посуду и разные полезные вещи, велела почистить бассейн и починить фонтан… В доме Луция было куда меньше комнат, чем в особняке Марка Ливия, и обстановка выглядела много беднее. Ливия понимала, что и ей, и рабам придется немало потрудиться, чтобы создать во внутреннем дворике такой же прелестный уголок, какой с детства радовал ее глаз в отцовском доме. Хотя, признаться, она даже не могла ответить на вопрос, скучает или нет по тому дому… Собственно, сейчас ей было все равно, где жить. И все-таки, памятуя старинную пословицу, гласящую, что два лучших дара, какие боги посылают человеку, это хорошая мать и хорошая жена, Ливия с усердием принялась за дело. Она говорила себе, что должна отблагодарить своего супруга хотя бы таким образом, отблагодарить за заботу о ней в дни ее болезни и за то, что он не тревожил ее сейчас ни вопросами, ни разговорами, предоставлял ей право побыть наедине с самою собой.
Ливия так привыкла засыпать и просыпаться одна в той самой комнате, которая считалась их супружеской спальней, что искренне удивилась и испугалась, когда Луций вошел туда поздно вечером, когда она уже собиралась погасить лампу.
— Ты? — растерянно произнесла она. — Что случилось?
— Мы так мало видимся днем, что я решил проведать тебя сейчас, — промолвил он, останавливаясь возле кровати.
— Днем у меня очень много забот, — сказала Ливия, чтобы что-то ответить.
— Ты так рьяно взялась за дела — признаться, я даже не ожидал. Конечно, я не думал, будто ты всего лишь избалованная роскошью патрицианка, и все же…
— Отец воспитывал меня в строгости, — ответила Ливия и тут же покраснела. Затем прибавила: — Хотя у меня не было матери, я обучена всему, что должна знать и уметь хозяйка дома.
Луций присел на кровать, и Ливия увидела, как изменился его взгляд. Он смотрел на нее по-хозяйски властно и в то же время настороженно. И мелькнувшая было улыбка погасла, едва он заметил, как задрожали пальцы Ливий, как, вцепившись в край одеяла, она непроизвольно потянула его на себя.
— Я предоставлю тебе полную свободу распоряжаться деньгами, рабами, домом, обещаю не принимать важных решений, не посоветовавшись с тобой… Я не позволю одного: пренебрегать мною и моими желаниями! — сухо произнес он.
Ливия молчала. Все оказалось сложнее, чем она думала. И главное, было некуда отступать. Теперь ей осталось перейти ту последнюю черту, о которой она говорила Гаю.
— Я помню о своем обещании, Луций.
— Надеюсь, я дал тебе достаточно времени для того, чтобы прийти в себя после болезни?
— Да. И я благодарна за это.
— Прекрасно, — сказал он.
Ливия лежала, наблюдая, как он раздевается, с таким чувством, какое, наверное, испытывала привязанная к скале Андромеда. Прежде она видела Луция в достаточно плотной, к тому же спадающей складками одежде, а теперь он предстал перед нею таким, каким его создала природа: высоким и худощавым, с чуть согнутыми плечами и бледным, точно выцветшим оттенком кожи. Гай был совсем другим.
«Но Гай предпочел бегство, — безжалостно напомнила себе Ливия. — Так пусть то, что сейчас случится, послужит наказанием не только мне».
Сначала тело Ливий изогнулось, точно прикосновения Луция разбудили в нем какую-то дремлющую боль, но она заставила себя успокоиться и позволила мужу делать все, что он хочет, а после лежала, смертельно подавленная, опустошенная, вспоминая ту горячую, таинственную, живительную страсть, какую испытывала с Гаем в его квартире в те последние, прощальные дни.
«Я никогда его не увижу, — думала Ливия, — разве только во сне. Даже если за крайними пределами отпущенной мне земной жизни светит иное, более яркое солнце, и растут вечные, прекрасные цветы, я не стану счастливей, потому что там не будет его. Именно это и называется безнадежностью».
Она так устала за день, что не заметила, как заснула. А потом потянулись бесконечные дни, плавно перетекающие один в другой, дни, полные скрытого беспокойства, мутные, как талая вода.
«Зима», — говорила себе Ливия. Она редко покидала пределы дома и сада, разве что в случае крайней необходимости, в основном потому что до сих пор чувствовала себя неловко, идя по улицам в длинной волочившейся по земле белой столе с короткими рукавами и поясом и прикрывавшей голову палле. Хотя стояли ненастные ветреные дни, когда падал быстро тающий и оттого превращавший дороги в грязное месиво снег и большинство граждан предпочитало скрываться под защитой портиков, Ливий казалось, что все станут смотреть только на нее и начнут строить разные догадки. Римляне странные люди: вроде бы каждый, ни на кого не глядя, идет по своим делам, и в то же время видит и подмечает все, что творится вокруг. А потом рождаются слухи, сплетни…
Кое-где Ливия все-таки побывала, причем вместе с мужем: на дне рождения брата, в гостях у Юлии… Постепенно ей захотелось больше узнать о Луций как о человеке, о его вкусах, привычках, интересах. Например, однажды она спросила, бывал ли он в Греции, и он ответил, что ездил туда три года назад. Тогда Ливия принялась расспрашивать мужа об этой поездке и невольно сравнивала его мнение с мнением Гая Эмилия.
— Греция… Она породила в среде римлян множество скверных поэтов, — подумав, ответил Луций, — поскольку многие из тех, кто там побывал, принимались усердно слагать стихи, не понимая того, что кажущаяся тонкость чувств способна сочетаться с полнейшей бездарностью. А пороки? Жизнь наших предков была проста, как вода и хлеб, теперь же любое извращение имеет свое истолкование, а стало быть, занимает законное место в обыденности.
— Но многое из того, что римляне переняли у греков, бесценно! — воскликнула Ливия.
— Не спорю. Только это все равно, как если б, переселяясь из дома в дом, заодно с хорошими и нужными вещами, мы притащили с собой кучу всякого хлама.
Хотя Ливия имела несколько иное мнение, она не стала спорить. Ее немного удивило, а отчасти даже порадовало то, что Луций рассуждает не так, как большинство ее знакомых.
— Наверное, там очень красивая природа? — спросила она напоследок.
— Слишком много солнечного света и воздуха, безликость, неподвижность — это угнетает. Можно восхищаться день, два, потом становится тяжело. Я предпочитаю Италию, Рим — здесь все понятно, определенно. Греция для тех, кто-либо бездумен, как камень, либо, напротив — любит копаться в себе. Я выбираю нечто среднее.
— А как же Олимп и бессмертные боги?
— Боги живут в твоей голове, Ливия, — чуть заметно улыбнувшись, отвечал Луций.
— Так ты эпикуреец?
— Не страстный. Только не говори своему отцу: он-то почитает богов со всей ответственностью и рвением.
— Значит, верит?
— Это не имеет значения. Важно другое: Марк Ливий никогда не станет делать того, что неразумно и не приносит пользы.
«А ты — нет?» — хотела спросить Ливия, но не спросила. Потом глубоко задумалась. И спустя некоторое время сказала себе: если б еще не исчезнувшее, мучительное и одновременно прекрасное чувство, не вся эта сладость и ужас любви, испытанные ею с Гаем, пожалуй, в теперешней жизни ей нужен именно такой муж, как Луций Ребилл.
…Незаметно пришла весна; по налитому синевой высокому небу великого Рима разметались легкие перистые облака, а от земли веяло свежестью и зарождавшейся мягкой теплотой, а не сырым, затхлым дыханием, как это было зимой. Стремительно разлившийся бурный Тибр казался желто-бурым, он клокотал и бурлил, увлекая за собою все, что только можно было прихватить по дороге.
Мелисс не любил весну за ее суетность, как не любил осень и зиму за сырость, не позволявшую до конца просушить одежду, и лето — за жару, духоту и мух. «Можно умудриться победить самого Цезаря и вместе с тем быть бессильным перед мухами», — любил повторять он. Так получилось, что в его жизни не было ничего определенного — ни времени, когда он ложился спать или ел, ни настоящего дома, ни близких, о которых он стал бы заботиться. Даже женщину он выбрал такую, которая не могла, да и не хотела принадлежать ему одному.
В последние дни Мелисс редко навещал Амеану: все чаще отбрасывая вялое безразличие, под которым она пряталась, точно под теплым одеялом, гречанка становилась такой язвительной и злобной, что он едва сдерживался, чтобы не ударить ее.
Но сегодня он решил зайти: Амеана очень плохо выглядела в их последнюю встречу. Ее лицо и конечности опухли, тело казалось бесформенным и рыхлым. Мелисс замечал, что она перестала следить за собой — одевалась как попало и даже не каждый день расчесывала волосы. Это раздражало его, и в то же время, видя, как она терзается и мучается, не находя спасения ни в безразличии, ни в гневе, он вновь испытывал чувство, близкое к состраданию.
Еще поднимаясь по лестнице, Мелисс услышал странные звуки, то ли вскрики, то ли стоны. Он быстро вошел и увидел Амеану: распластанная на разворошенной постели, она хрипло дышала, временами постанывая сквозь крепко стиснутые зубы. Ее лицо было покрыто красными пятнами, а разметавшиеся по плечам и груди густые белокурые волосы напоминали слежавшееся сено. Она то выгибалась назад, цепляясь руками за изголовье, то с усилием скребла пальцами покрывало.
Мелисс бросился к ней, на ходу сбрасывая плащ.
— Тебе плохо? Ты одна? Где Стимми?
— Пошла… привести кого-нибудь.
— Давно?
Амеана мотнула головой. Ее взгляд был отчаянным и диким.
— Не знаю.
Он вскочил на ноги, и женщина испуганно взмолилась:
— Не уходи!
Заметив, что по ее лицу струится пот, Мелисс распахнул ставни, и в комнату ворвался весенний ветер, который принес с собою не только прохладу, но и запахи — дешевой еды, выделений человеческого тела, дыма — запахи нищеты. Узкая, как горное ущелье, улочка оглашалась многочисленными беспорядочными звуками, частично заглушавшими стоны Амеаны. Несчастная женщина то сжималась в комок, то вновь вытягивалась на постели, и никакая поза не могла принести ей облегчения. Наконец Мелисс догадался смочить тряпку и обтереть ее воспаленное лицо, а вскоре вернулась Стимми в сопровождении не внушавшей доверия, бедно одетой женщины.
Мелисса выставили за дверь. Он хотел уйти к себе, но не смог, что-то удерживало его — внутренности словно бы сжались в комок, который был способен разжаться только тогда, когда стихнут эти безумные крики. Он ни о чем не думал, это были чисто физические ощущения, которым он сейчас подчинялся больше, чем голосу разума.
Вообще-то в Риме к таким вещам относятся просто, поскольку все давно привыкли: мужчины идут в военный поход и, случается, погибают, женщины рожают детей и при этом иногда умирают. Кто-то умрет, кто-то родится: главное, мир никогда не опустеет, а остальное решают боги.
Но вот Мелисс услышал громкие всхлипы, а после — слабый звук, напоминающий пение пастушьего рожка на далеком горном лугу.
Потом ему позволили войти. Амеана все еще тяжело дышала, но теперь она лежала неподвижно, укрытая одеялами. Стимми убирала окровавленные тряпки, тогда как другая женщина протянула Мелиссу что-то похожее на большой кусок сырого мяса. Когда она собиралась положить то, что держала, на пол у его ног, Мелисс резко отшатнулся. Поднять ребенка — означало признать его своим.
Женщина все поняла.
— По крайней мере, заплати мне то, что положено, — сказала она, ловко заворачивая новорожденного в подвернувшуюся под руку тряпку, поскольку Амеане не пришло в голову приготовить хотя бы пару пеленок.
Взяв деньги, женщина положила ребенка на кровать, где лежала мать, и вышла.
Стимми стояла, не зная, что делать, и, видя это, Амеана прошелестела слабым, измученным голосом:
— Положи его вон в ту корзину. — Потом нашла взглядом Мелисса и обратилась к нему: — Пожалуйста… ты обещал.
Рабыня поставила корзину у порога и отошла в сторону.
Мелисс взглянул на гречанку. Хотя она лежала такая жалкая, несчастная, все же на ее лице читалось некоторое облегчение. Не говоря ни слова, он поднял корзину и вышел за дверь.
Сначала он хотел пойти к Тибру, но потом передумал и направился туда, где располагалось кладбище, на котором хоронили бедняков. То было отвратительное, жуткое место, полное мусора, нечистот, зловонных испарений, разносимых ветром по всему городу. Здесь также казнили преступников, тела которых не зарывали в землю, а бросали где придется.
Небо на западе было красно-золотым, а стоящее на гребне горы янтарное солнце сияло, как железо в горне. Мелисс шел быстрым шагом, не глядя по сторонам, и под его ногами хрустели то ли сухие ветки, то ли мелкие камни, а возможно, это были человеческие кости. Где-то вдалеке надрывно лаяли и завывали собаки.
Мимо торопливо прошел человек, волочивший что-то завернутое в темную ткань, должно быть, труп; он напряг все силы, чтобы обогнать Мелисса. Да еще следом увязалась отвратительная старуха, — безобразно ковыляя, она несла чушь о том, что отныне мир мертвых перемешался с миром живых. Мелисс повернулся, чтобы дать ей пинка, и она отскочила с глумливым воплем:
— Что это ты несешь в корзине? Голову какого-нибудь сенатора? А хочешь, я погадаю тебе на костях?
Наконец она отстала, и Мелисс остановился, пытаясь решить, что делать дальше. К счастью, ребенок не подавал признаков жизни: возможно, он спал? Мелисс решил выбросить сверток в колодец вместе с корзиной и поскорее покинуть это зловонное место. Он уже склонился над смрадным провалом, где гнили тела нищих и рабов, как вдруг им овладело навязчивое желание взглянуть на ребенка. Мелисс знал, что этого не следует делать, хотя и не понимал, почему, но все-таки сдернул ветхие тряпки и уставился на новорожденного как на гигантское насекомое или диковинного зверька. Присмотревшись, увидел: мальчик. На вид достаточно здоровый и крепкий.
Внезапно его охватил непонятный страх. Он будто бы смотрел в лицо бездне, а бездна смотрела в лицо ему, и она казалась много спокойнее и сильнее. Мелисс походил на бездомную собаку, смутно ощущавшую, что когда-то прежде она знавала иную жизнь. Да, конечно, он был другим, у него была мать; поглощенная работой, она редко ласкала его, и все же он чувствовал ее любовь и заботу. Босоногий, в рваной одежонке, он бегал по поместью вместе с детьми других рабов… Множество воспоминаний шевельнулось в его душе, и… Мелисс со страшной ясностью понял, что не сумеет совершить задуманное. Что-то мешало ему, хотя он не мог понять, что, и тогда его охватила холодная злоба. Почему бы просто не оставить корзину на земле и уйти? Или… много ли понадобится сил, чтобы придушить это маленькое существо! Между тем ребенок зашевелился и подал голос. Мелисс поскорее набросил на него тряпки, но мальчик продолжал плакать. Мелисс отшвырнул корзину, потом снова поднял и наконец, сорвав с себя плащ и быстро закутав в него плачущее создание, побежал назад.
С ним что-то произошло. Как если бы в его доме была некая потайная комната, полная трупов, и он вдруг понял, что не сумеет затолкать в нее еще один!
Он шел обратно, не разбирая дороги, тогда как солнце уже село и над городом плыла луна — в ее сиянии мерцала вода в мелких лужицах у обочин, призрачно светились стены домов… А небо было бескрайним, широким, беспредельно холодным, с его высот бесконечным потоком струился мрак, он придавливал к земле все живое, мешал дышать. И Мелиссу на миг почудилось, что оттуда, сверху, за ним следят чьи-то внимательные глаза, не враждебные, а отстранено холодные, похожие на глаза неведомого зверя.
…Когда он ворвался в комнату Амеаны, то был вне себя от гнева. Бросив корзину с надрывно орущим младенцем посреди комнаты, остановился, тяжело дыша и глядя на гречанку лихорадочным взором.
Та приподнялась на подушках.
— Ты принес его назад?! Почему?! — Она пыталась перекрыть своим голосом вопли ребенка, что было нелегко сделать.
— Потому что он твой! Возись с ним сама! Глаза Амеаны презрительно сузились.
— Хорошо, — отчеканила она, — завтра утром Стимми отнесет его на овощной рынок и положит у колонны.
Мгновение Мелисс стоял, не шевелясь, потом неожиданно топнул ногой.
— Нет! — Его крик походил на рычание зверя. — Ты понимаешь, что он станет рабом человека, который его подберет, а если этого не случится, будет растерзан бродячими псами!
— Меня не волнует, что с ним случится. Он мне не нужен.
Мелисс подошел к постели Амеаны и вдруг с силой ударил женщину по щеке: маска бездушия на ее лице вмиг сменилась маской испуга.
— Ты покормишь его, чтоб он не орал; если не хочешь сама, найди кормилицу, ты меня слышишь?! Завтра я зайду и посмотрю, что тут происходит: если снова услышу этот визг, то прибью тебя вместе с твоей беспутной рабыней.
— Я не твоя собственность, Мелисс, ты не можешь распоряжаться мною! — вскричала Амеана.
И тогда он произнес с леденящим душу спокойствием:
— И все-таки я могу тебя убить.
Когда он пришел на следующий день, гречанка лежала в постели, молчаливая и надутая. Однако ее лицо уже не казалось вылепленным из желтого воска — к нему возвращались прежние краски, а хорошо расчесанные волосы буйно кудрявились, выбиваясь из-под ярко-голубой повязки, что придавало молодой женщине привычный, ослепительно-задорный вид.
Мальчик лежал в той же корзине; увидев Мелисса, Стимми поспешно вынула ребенка и, освободив его от мокрых тряпок, принялась неумело пеленать. Мелисс с невольным любопытством уставился на младенца. Длинненькое и плотное смуглое тельце, темные глаза, смоляно-черная шапочка волос на круглой головке… Больше половины мужского населения Рима темноволосы, черноглазы и смуглы, люди с каштановыми, рыжими или русыми волосами и светлыми глазами встречаются куда реже. Вероятность того, что Амеана родила его сына, была ничтожно мала, и все-таки она существовала… Впрочем, он не позволял себе думать об этом.
В конце концов есть сколько угодно отцов, выбрасывающих на улицу или продающих в рабство своих законных детей оттого, что нет возможности прокормить слишком большую семью; что касается богатых людей, они никогда не признают своими детей от куртизанок или рабынь. Рожденный нищим, имеет нищую судьбу, так уж повелось в мире…
— Ты доволен? — холодно спросила Амеана. Он не знал, что ответить, и только спросил:
— Ты сама его кормишь?
— Еще чего! Довольно того, что он девять месяцев, как пиявка, высасывал соки из моего тела!
В следующий раз Мелисс застал кормилицу, крепкую, полную женщину неопределенного возраста, которая держалась с большим достоинством и даже несколько по-хозяйски, — ремесло кормилицы считалось очень уважаемым и почтенным. Когда она осторожно опустила мальчика все в ту же злосчастную корзину, он захныкал.
— Что с ним? — резко спросил Мелисс. Отвечая, женщина слегка повысила голос:
— Так ведь его надо не только кормить, но и брать на руки, укачивать, петь ему песни. Уж я-то знаю: сама вырастила шестерых, а седьмой недавно родился, да и выкормила, должно быть, не меньше десятка, не считая своих. И почему на нем нет никаких амулетов? Нужно повесить ему на шею медальон, иначе ночью налетят стриги и выпьют его кровь! Вы принесли очистительную жертву? А как назовете мальчика? Давно пора дать ему имя!
Амеана выслушала ее с угрожающим молчанием, а Мелисс вдруг сказал:
— Его будут звать Карион.
— Почему? — тотчас отозвалась Амеана, на что Мелисс невозмутимо отвечал:
— Так ведь все равно неизвестно, кто его отец. Хотя ты можешь поступить согласно обычаю и дать ему родовое имя того человека, который отпустил тебя на свободу!
— Ни за что! — воскликнула Амеана и нахмурилась.
Мелисс приходил раз или два в неделю и с возрастающей тревогой наблюдал, как она хорошеет. Амеана начала вставать с постели и, хотя молоко бежало из ее груди, отчего одежда промокала насквозь, упорно не желала кормить ребенка. Наконец она туго перевязала верхнюю часть туловища и ходила, морщась от боли. Она надеялась окончательно поправиться к началу лета и просила Мелисса подыскать ей другое жилье. Однажды, когда гречанка вновь заговорила об этом, он нерешительно произнес:
— Я подумал… возможно, тебе не стоит возвращаться к прежнему? Сиди дома с ребенком, как другие женщины, — я стану давать тебе деньги.
Амеана резко повернула к нему побледневшее лицо.
— И удовлетворять твои прихоти?! Быть игрушкой в твоих руках?! А когда тебе что-то не понравится, ты станешь меня бить? Хватит того, что ты навязал мне этого… этого…
И тут Мелисс снова ударил ее. Амеана закричала сквозь слезы:
— Убирайся прочь! В тебе нет ничего, кроме животной похоти и злобы!
— Рано или поздно я приду и убью тебя, — спокойно произнес он и ушел с твердым намерением никогда не возвращаться к этой женщине.
За семнадцать дней до календ априлия 711 года от основания Рима (17 марта 45 года до н. э.) произошла знаменитая битва при Мунде, во время которой цезарианцы одержали решающую победу над силами Помпея. Вскоре после возвращения из Испании Цезарь отпраздновал свой пятый триумф. Он дал два невиданно щедрых угощения народу: на берегах Тибра и Марсовом поле было установлено множество столов, накрытых различными кушаньями и напитками, там же устраивались представления и игры. В свою очередь римляне окружили Цезаря невиданными почестями: его статуи воздвигались среди изображений царей на Капитолии, ему даровался титул освободителя и отца отечества.
Хотя за рядами обильно уставленных яствами столов в основном сидели плебеи, среди них можно было увидеть переодетых в простые одежды патрициев из числа тех, кто не чуждался народного веселья, а также склонных к легкомысленному времяпрепровождению, и немало вольноотпущенников и рабов, не принимавших во внимание, что вообще-то угощение было устроено для свободнорожденных.
Потому неудивительно, что две молодые рабыни из числа прислужниц Ливий попросили у хозяйки позволения присутствовать на празднике. Ливия охотно отпустила их и буквально вытолкала за ворота Тарсию, приказав ей пойти вместе с девушками и как следует развлечься.
Рабыни надели чистые туники, красивые пояса, нацепили дешевые украшения. Девушки попросили Тарсию причесать их, и она старательно уложила им волосы. Себе сделала греческую прическу, перевив ее синей лентой. В довершении этого две другие рабыни украсили головы венками из сорванных в саду цветов.
Извилистые улочки близ Форума были полны народа — шумные толпы двигались неведомо откуда и куда, до отказа заполняя тесное пространство, так что временами можно было продвигаться вперед, лишь вплотную прижавшись к стенам домов. Слышались беспорядочные неистовые крики веселья и восторга, перемежавшиеся воплями «Слава Цезарю!». То тут, то там давали представления фокусники, шуты и мимы, звучали флейты и кифары, на каждом шагу торговали всякой всячиной — пирожками, колбасами, фруктами, вином.
— Похоже на Сатурналии, — сказала одна из спутниц Тарсии, Луцилия. — Вы не находите?
— Да, — ответила другая, тогда как Тарсия призналась, с любопытством глядя вокруг:
— Я еще не была ни на одном празднике.
— Ни на одном?! — изумились девушки. — Но ты почти два года живешь в Риме!
— У меня не было желания выходить, — сказала Тарсия и больше ничего не прибавила.
День стоял чудесный, солнечный свет был не жарким, а очень мягким, золотистым; золотою казалась и пыль, поднявшаяся над улицами от оживленного движения. Девушки постоянно останавливались, чтобы посмотреть различные представления, и потому не скоро добрались до берега Тибра.
Воздух был наполнен гулом реки, поблескивающей и искрящейся на солнце. Тарсия чувствовала себя удивительно хорошо, слившись с толпой, которая дружно пировала на общем празднике. Девушкам дали место за столом, и они принялись за еду; их чаши то и дело наполнялись вином, в основном, дешевым сабинским. Насытившись, люди затевали игры; где-то слышалось пение и щелканье кастаньет — народ развлекали знаменитые танцовщицы-гадитанки.
Вскоре вторая спутница Тарсии, Гликерия, принялась уговаривать подруг пойти в гости к своей тетке, которая была кухаркой в семье богатого торговца и жила где-то на Эсквилине.
— Вы не представляете, какие вкусные пирожки и медовые лепешки она печет! — говорила девушка.
Луцилия расхохоталась:
— Неужели ты не наелась?!
Но она согласилась, как и Тарсия, которой не хотелось возвращаться домой в одиночку, пробираясь сквозь такую толпу. Разумеется, они не скоро добрались до места и просидели у старухи, в самом деле накормившей девушек и лепешками, и пирожками, часа два. В результате Гликерия осталась ночевать у тетки, а Луцилия и Тарсия отправились домой, когда совсем стемнело. Несмотря на поздний час, на улицах было еще шумно, кое-где вспыхивали алые цветки факелов, местами на тротуарах валялись те, кто чересчур усердно предавался возлияниям. Луцилия весело смеялась.
— Если в кои-то годы отпустили погулять, то надо как следует развлечься! — говорила она.
Однако Тарсия начала ощущать некоторое беспокойство. Вечернее небо затянули тучи, подул прохладный ветер, и девушка дрожала в тонкой шерстяной тунике — ее разгоряченное вином тело охватил озноб; пытаясь согреться, она обняла плечи руками. Она понимала, что в бесконечном и по большей части беспорядочном шествии народа они смогут добраться до дома только под утро, что, казалось, вовсе не тревожило Луцилию. Впрочем, последнюю не взволновало и другое: на одной из улочек за ними увязались три подвыпивших солдата в коротких плащах цвета темно-золотистой шерсти испанских овец, с перекинутой на одно плечо полою; под плащами виднелись воинские доспехи. По какой-то причине они не нашли себе подруг во время нынешнего праздника и теперь обрадовались, встретив двух одиноких девушек. Одному из них приглянулась Луцилия, и он пошел с ней вперед, а двое других взялись сопровождать Тарсию.
— Это настоящие волосы? — развязно произнес первый, протягивая руку к ее прическе. — Рыжие, как сосновый лес!
Тарсия оттолкнула его пальцы, и тогда второй сказал:
— Если ты немного развлечешь нас, мы дадим тебе денег. Тарсия остановилась. Страх и стыд охватили ее с такой силой, что к горлу подступила дурнота. Все же она попыталась успокоиться и произнесла как можно тверже:
— Я не из тех, кто служит Венере за деньги. Проклятие богов падет на ваши головы, если вы тронете бедную девушку…
— Что тебе стоит уступить нам ради такого праздника! — развел руками солдат, а второй сказал:
— Она не понимает, как сильно воины великого Цезаря истосковались по женской ласке! — Потом прибавил: — Напрасно мы отпустили ту, другую, сдается, она была сговорчивей!
— Ладно, оставим ее Лаврению. А у этой все равно получим свое.
Напрасно Тарсия окликала Луцилию, безнадежно затерявшуюся в лабиринте улиц, — солдаты подхватили ее под руки и увлекли в пустынный проулок. Там один схватил девушку сзади так, чтобы она не могла сопротивляться, а второй принялся срывать с нее одежду. Тарсия отбивалась, но силы были явно не равны. Когда девушке все-таки удалось укусить одного из обидчиков, она тут же получила такой удар, что едва не лишилась чувств.
По ее лицу текли слезы; Тарсии казалось, будто вовсе не собственная, а чья-то чужая воля смешала ее сегодня с толпой римлян, где ей ненадолго удалось забыть, что она из тех, кто стоит за воротами этого мира, кому нечем платить за его радости.
Послышались шаги, и солдаты невольно обернулись на звук. В проулок заглядывала какая-то парочка, очевидно, в поисках укромного местечка, пригодного для любовных утех. Увидев, что место занято, они собирались уйти, как вдруг мужчина задержался и, приглядевшись, произнес странным сдавленным голосом:
— Отпустите женщину!
— Проходи мимо! — презрительно и грубо отвечал солдат.
Незнакомец в мгновение ока очутился рядом и, схватив легионера за плечи, так стукнул его головой о стену, что тот свалился без чувств. Державший Тарсию солдат выхватил меч и ринулся на неожиданного противника, который, молниеносно завладев оружием его поверженного товарища, в свою очередь изготовился к схватке. Пришедшая с ним женщина, пронзительно вскрикнув, убежала прочь, тогда как освобожденная Тарсия медленно сползла по стене на землю и замерла, прижав к груди сорванную одежду. Она невольно вздрогнула от мягкого, теплого и скользкого прикосновения собственных волос, потоком хлынувших на плечи и грудь и прикрывших ее почти до самых ступней. Она наблюдала, точно во сне, как сражаются двое мужчин, — по озаренной луною стене метались огромные черные тени. Легионер извергал всяческие проклятия, его противник молчал. Наконец легионер упал навзничь и застыл в луже собственной крови. Второй человек вытер меч и, не выпуская его из рук, приблизился к Тарсии. Она смотрела на него снизу вверх, ожидая, что он сделает или скажет. Он молча склонился над нею, и внезапно Тарсии почудилось, будто она не сидит на грязной земле, а, взмыв куда-то ввысь, парит в разлитом вокруг лунном свете, — звуки стали призрачными, далекими, и даже терзавшая ее горечь показалась полузабытым наваждением.
— Золотоволосая, это ты?
— Элиар…
Она поднялась на ноги и поскорее натянула на себя тунику.
— Идем! — сказал он, заслышав стоны первого солдата, который начал приходить в себя и решительно протянул девушке руку.
Они поспешили прочь. Тарсия напрягала все силы, поскольку ноги не слушались ее; они с Элиаром наугад сворачивали то в один, то в другой переулок, пока не замешались в толпу, а потом остановились передохнуть под каким-то портиком.
Тарсия чувствовала себя неловко, оттого что между ними лежала мрачная тень, — последствие долгой и тяжкой разлуки, когда они в одиночку несли каждый свое бремя.
Элиар заговорил первым.
— Это я виноват, золотоволосая. Нельзя было оставлять тебя одну в Риме…
— Не надо об этом! — тихо попросила она.
— Я провожу тебя, — сказал Элиар после паузы. — Где ты живешь?
— Там же, где и раньше, — на Палатине.
Они молча пошли рядом. Тарсия украдкой поглядывала на своего спутника. Едва заметные, трепетные нотки в голосе напомнили ей прежнего Элиара, хотя на самом деле в нем мало что осталось от того юноши, с которым она некогда делила травяное ложе. Теперь это был настоящий мужчина, с решительным и твердым взглядом на неподвижном, словно окаменевшем лице, очевидно, очень хладнокровный и — благодаря постоянным упражнениям — обладающий большой физической силой. Впрочем, было трудно ожидать, что он станет иным, проведя почти год в беспрестанных сражениях на арене.
— В твоей жизни что-нибудь изменилось? — рискнула спросить она.
— Недавно меня купил один сенатор для личной охраны. Говорят, сейчас неспокойные времена…
— Неспокойные? Что же мы тогда празднуем?
— Не знаю. Я не имею никакого отношения к тому, что празднуют римляне. Я вижу только публику в амфитеатре, а она всегда одинакова.
Они опять помолчали. Потом Тарсия сказала:
— Я впервые на таком празднике.
— Я тоже… Здесь пьют разбавленное вино, а едят в основном хлеб да бобы, а у нас дома на каждый праздник варили пиво и резали скот, так что было вдоволь мяса.
— Ты часто вспоминаешь дом?
— Нет, — отвечал Элиар, словно бы удивляясь своим мыслям, — почти совсем не вспоминаю. Я вообще мало думаю. Полагаю, задумчивый гладиатор недолго проживет на свете.
— Ты все время побеждаешь?
— Нет, — сказал он, немного помедлив и глядя в землю, — однажды я лежал посреди арены, плавая в собственной крови, и к моей груди было приставлено острие меча, а публика ревела как безумная, и мне казалось, будто гудит сама земля. А потом я очнулся в своей камере и слышал, как врач говорил ланисте,[8] что, скорее всего, я пойду на корм воронам. Но я выжил, хотя потом долго не мог сражаться.
Они шли и шли, пока не поняли, что заблудились. Тарсия плохо знала город, а Элиар — и того хуже. Между тем звуки давно стихли и вблизи, и вдали, Рим спал, окутанный прозрачным светом луны, неясно и тускло отражавшимся от белых стен. Небо было усыпано звездами, а кое-где покрыто маленькими, блестящими, как серебро, тучками. Иногда странно вздыхал ветер, проносились неясные шорохи, и от всего этого Тарсию постепенно охватывала тихая, бездумная грусть.
— Ты стала еще красивее, — сказал Элиар, останавливаясь и глядя ей в лицо. — У тебя, наверное, кто-нибудь есть? Конечно, ты вправе не отвечать…
Тарсия улыбнулась со страдальческой нежностью, как человек, привыкший к потерям и знающий их цену.
— А с кем сегодня был ты?
Он чуть слышно вздохнул, его руки соскользнули с ее плеч.
— Эта бедная девушка — рабыня. Мы познакомились на берегу Тибра. — И, помолчав, прибавил: — Просто я понял, что слишком долго был один.
— Я тоже.
— Поверь, я прекрасно помню, как случилось, что я сам отказался от тебя! — вдруг сказал Элиар. — Тогда мне казалось, будет лучше, если ты забудешь меня, найдешь себе мужа, родишь детей. Да и я, наверное, не выжил бы, если б все время думал о тебе.
Она бросила на него быстрый взгляд, и тогда он прибавил с неожиданным жаром:
— Пойми, для меня вовсе не страшно потерять жизнь, просто я не хотел бы лишиться ее вот так, на арене, под крики толпы!
Элиар умолк, подумав о том, что, пожалуй, только в Риме можно одновременно быть и презираемым, и любимым. Когда после долгой болезни он вновь появился на публике, эти гордые римляне вскакивали с мест и вопили: «Элиар! Элиар!». Он видел вдохновленные азартом взгляды патрициев и блестящие глаза матрон и с изумлением начинал понимать, что крест способен стать пьедесталом для распятого и что, даже стоя на арене, можно быть выше толпы.
— Что ж, — промолвила Тарсия, — когда-то ты говорил, что Рим отнял у тебя свободу и растоптал гордость. А меня ты отдал Риму сам, безо всякой борьбы, — просто так подарил свое сердце! Ты думал, оно не понадобится в твоей ненависти и стремлении выжить, для того чтобы мстить?
Элиар не отрываясь смотрел в ее спокойное лицо.
— Мы встретились слишком поздно? — тихо спросил он. Тарсия передернула плечами.
— А ты никогда не думал, — ее голос дрогнул, — каково мне пришлось? Весь этот год я была больна от горя и душевной тревоги, так, что все окружающее казалось мне тусклым и серым. Моя любовь к тебе стала моей болью, с которой я жила день ото дня…
Девушка дрожала от холода, и он привлек ее к себе, и она притихла в его объятиях. Странно, ощущение надежности не умерло: Тарсия словно бы возвращалась домой после долгих скитаний, с холода — к теплу родного очага.
— Давай встретимся еще раз? — предложил он — Я ни о чем не прошу, просто поговорим.
— Хорошо, — отвечала Тарсия, — если только я смогу отпроситься у госпожи.
— Со мной и того хуже, — сказал Элиар, — даже не знаю, как скоро меня отпустят! Но ты… обещаешь ждать?
И она тихо промолвила, подняв на него ослепленные слезами глаза:
— Обещаю.
Прошел почти год — от весны до весны, — наступили календы априлия 712 года от основания Рима (начало марта 44 года до н. э.).
Был день Сатурна (суббота); Ливия сидела в доме своей подруги Юлии, разговаривая с нею и наблюдая за ее восьмимесячным сыном, который ползал по широкой кровати, хватая игрушки, — вырезанных из дерева лошадок, шерстяных кукол, пестро раскрашенные камешки и палочки. Юлия зорко следила за тем, чтобы малыш не тащил их в рот.
— Он очень быстро растет! — в ее словах звучала гордость. — Все думают, что ему больше года.
Ливия внимательно смотрела на подругу, продолжавшую говорить про своего малыша. Юлия была по-прежнему красива особой статной красотой, хотя черты ее смуглого лица несколько отяжелели. Она двигалась степенно, по-хозяйски; пояс и складки одежды подчеркивали ее налитую грудь и выпуклый живот. Юлия снова была беременна и на сей раз мечтала родить девочку.
Ливия слушала подругу, изредка улыбаясь «тенью улыбки». Она стала старше и строже на вид, хотя в ее облике сохранилось еще много девического. Ей словно были несколько велики одежды замужней женщины, и она носила их неловко, отчасти даже неумело, точно девочка, осмелившаяся примерить материнский наряд. Ее обрамленное гладко причесанными волосами лицо таинственно оживляли зеленовато-карие, как болотная трава, глаза — иногда в их взгляде сквозило что-то зрелое, некое смиренное спокойствие, присущее людям старшего возраста.
— А ты? — бесцеремонно спрашивала Юлия. — Ты еще не беременна?
— Мне некуда спешить, — отвечала Ливия, без малейшего трепета глядя на пускающего слюни ребенка.
— Что говорит по этому поводу Луций?
— Ничего.
— Мужчины хотят иметь продолжателей рода, — уверенно заявила Юлия. И вдруг засмеялась. — Слышала, говорят, для того, чтобы устроить брак Цезаря с Клеопатрой, будет издан закон, согласно которому Цезарь сможет брать себе сколько угодно жен, лишь бы иметь наследника!
— Я не верю, — сказала Ливия.
— И все-таки согласись, мужчины придумают что угодно, лишь бы оправдать свои поступки! Так уж распорядились боги: мир принадлежит нашим отцам и мужьям!
— Мир принадлежит тому, кто сумел его завоевать. И если кто-то добился того, чего до сих пор не удавалось достичь ни одному смертному, вполне справедливо, что ему оказывают столь невиданные почести, — уверенно заявила Ливия.
Она помнила о том, что говорили Луций и отец, обсуждая декретированные сенатом привилегии Цезарю: ему позволили пользоваться позолоченным креслом, надевать царское облачение, клятва именем Цезаря считалась юридически действительной, ему определялась почетная стража из сенаторов и всадников, Цезарю посвящались храмы…
«Теперь у нас будет как бы государственный бог», — с легкой улыбкой заметил Луций.
«Все, что он предпринял, своевременно, — отвечал Марк Ливий, — однако нельзя сказать, что эти меры носят решающий характер».
«Что ты подразумеваешь под решающими мерами? — промолвил Луций. — Необходимость окончательно наступить на горло Республике?»
Поговаривали, будто Цезарь хочет создать в Риме монархию эллинистического типа; к этому, похоже, стремилось и его ближайшее политическое окружение, члены «личной партии», куда входили как некие тайные советники, так и те, кому нынешний диктатор обеспечивал места в сенате. «Что кажется нелепым при Республике, будет вполне уместно при монархии» — это касалось и множественных привилегий, и создания негласного, но реально существующего «двора».
Все знали о республиканской оппозиции, часть которой успешно скрывалась под внешней лояльностью и угодливостью. Среди «неявных» республиканцев было немало тех, кого Цезарь в свое время простил и приблизил к себе.
«Я уважаю Цезаря за то, что он не стал жестокосердным, и, в отличие от многих других правителей, всегда готов прощать своих врагов во имя государственных интересов», — так говорил в свое время Гай Эмилий.
«Нельзя полагать, что прощенные таят меньше ненависти, чем наказанные», — эти слова принадлежали Луцию Ребиллу.
В последнее время Ливия чутко прислушивалась к тому, что говорят мужчины. Иногда она пыталась представить, что сказал бы на месте Луция и Марка Ливия Гай Эмилий Лонг. Дело в том, что ее отец и муж были людьми иного склада, они преклонялись перед общественной моралью и редко давали себе право делать выбор, потому что почти всегда знали, кого следует поддерживать и за кем идти, чтобы уцелеть самим и не потерять того, что имеешь, тогда как высказывания Гая Эмилия почти всегда были окрашены каким-то личным чувством. Ливия хорошо помнила, как однажды он сказал: «К сожалению, многие люди по самым разным причинам отказываются принять сторону своего сердца, своей души».
«Так случилось, что ты сам оказался одним из них», — с горечью думала она.
— Послушай, — начала Юлия, — прервав размышления подруги, — я хочу спросить: правда, что ты тайно встречалась с Гаем Эмилием Лонгом? Делия Лицина рассказывала, будто однажды видела, как вы с ним шли, держась за руки, вдоль Аппиевой дороги. Я сказала, что это невозможно, но она утверждала, что узнала вас обоих. Говорит, проезжала мимо вместе с родителями и едва не свернула шею, разглядывая вас!
— Да, я встречалась с ним, — медленно отвечала Ливия.
— Вот как? — без особого удивления промолвила Юлия. — И он говорил с твоим отцом?
— Да. Но тот не дал согласия на наш брак.
— И… что потом?
Ливия аккуратно разглаживала складку на своей белоснежной столе, одежде, надежно укрывавшей ее тело, точно снег — замерзшую землю.
— Ничего. Он уехал домой.
— И с тех пор вы не виделись?
— Нет.
— А ты довольна своим замужеством? — вдруг спросила Юлия.
Ливия встрепенулась.
— Довольна ли я? — произнесла она с таким чувством, словно никогда прежде не задумывалась над этим вопросом. — Да, довольна, как бывает доволен человек, что у него есть кусок хлеба и чашка воды, и кров, и в конце концов — просто жизнь. Я приняла этот брак и признаю его положительные стороны: Луций надежный, разумный человек и он честен со мной…
Ливия умолкла. Луций… Они вместе принимали гостей, обсуждали домашние и общественные дела; муж выказывал ей неизменное уважение, никогда ни в чем не упрекал…
И все же… Ливия невольно усмехнулась. В Риме все отношения строятся на договорной основе. Люди договариваются друг с другом и даже с богами, причем ревностно следят, чтобы не дать другому больше, чем было условлено. С недавних пор Ливия сама поступала таким образом. Однажды она уже предложила человеку все, что имела, и что получила взамен? Да, нужно аккуратно вести счеты с богами и с людьми, не быть должником, но и не давать больше, чем следует. Они с Луцием четко выполняли данные друг другу обещания — это следовало признать…
— Знаешь, Юлия, — вдруг сказала Ливия, — в чем заключается разница? Луций Ребилл женился на мне, чтобы выполнить свой долг перед богами и обществом, а также возложить на мои плечи положенную часть домашних дел и забот, тогда как Гай Эмилий взял бы меня в жены для того, чтобы я спала в его объятиях.
Юлия усадила ребенка на колени и стала кормить его грудью. Потом небрежно произнесла, не поднимая головы:
— Он в Риме. Ливия не поняла:
— Кто?
— Гай Эмилий. Клавдий встретил его вчера на Форуме: говорит, он приехал по делам. Имеет вид состоятельного землевладельца.
Сердце Ливий забилось так сильно, что она едва не задохнулась. Гай Эмилий в Риме?! Они могут случайно встретиться в городе или — что еще хуже — у кого-нибудь из знакомых! Хорошо, если он приехал ненадолго. И все-таки Ливия не могла не признать, что эта весть не только разбередила ее раны, но и согрела странным теплом.
Она довольно скоро распрощалась с Юлией и поспешила домой. По дороге Ливия размышляла над тем, как себя вести, если они с Гаем вдруг встретятся. О, тогда она выкажет кристальную холодность и отчужденность! Ливия невольно свела вместе брови и придала лицу суровое выражение. Однако она вовсе не была уверена в том, что сумеет повести себя так, как должно.
У ворот Ливия столкнулась с Тарсией: гречанка возвращалась со свидания. Госпоже сразу бросилось в глаза озабоченное выражение лица рабыни, но она не стала задавать вопросов. Собственно, Тарсия и Элиар встречались раз в два-три месяца, и все, что они успевали, это перекинуться несколькими фразами где-нибудь на улице, да еще иногда заходили посидеть в одну из харчевен Эсквилина. И всякий раз у них находилось все меньше тем для разговоров. Однажды зимой, глядя на окоченевшую, промокшую до нитки рабыню, Ливия предложила ей принимать друга у себя в комнатке, но девушка стеснялась приводить Элиара в дом, к тому же, судя по ее словам, галл сам отказался от такой возможности.
Эти редкие встречи еще больше подчеркивали, насколько они оба одиноки и неустроенны в жизни, к тому же Тарсии было больно наблюдать, как сильно изменился ее Элиар, больно именно потому, что она не могла ничего поделать со своей любовью к нему. В последнее время в нем появилась непонятная сосредоточенность, какое-то, казалось бы, лишенное смысла упорство, упорство мула, бесконечно ходящего по кругу, упорство карлика, долбящего гору. Он хотел вырваться из замкнутого круга и не мог, — нет, не из того круга, где миром стала арена, а жизнь превратилась в вечное сражение, он желал что-то преодолеть в себе самом. Тарсия помнила, как ее отец рассказывал о превращениях: он говорил, что, сделавшись кем-либо, человек редко способен избавиться от свойств новой натуры, даже если приобретет прежний облик, — так или иначе они становятся его частью. Нечто подобное происходило с Элиаром — время, словно невидимый ваятель, исподволь меняло его внутренний облик: Тарсия чувствовала это, хотя и не знала, о чем он думает. Он часто смотрел в одну точку, произносил короткие жесткие фразы, никогда не смеялся и ни разу не заговорил об их общем будущем, и девушка день ото дня пыталась убежать от отчаяния, а оно настигало ее и рвало сердце на части. Когда Тарсия однажды обмолвилась, что ее возлюбленный — гладиатор, другие рабыни испуганно замахали руками. По их мнению, с ними решаются иметь дело лишь бесшабашные девчонки из самых дешевых таверн. И Тарсия поймала себя на мысли, что и сама едва ли связалась бы с Элиаром, не будь они знакомы раньше: слишком много было в нем чего-то мрачного и непонятного.
Отпустив рабынь, которые сопровождали ее к Юлии, Ливия задержалась возле дома. Здесь росла мощная магнолия с крупными белыми цветами и олеандры, все в нежно-розовом наряде.
— Он — в Риме, Тарсия, — сказала Ливия. День был ненастный, и ветер перебирал складки ее одежды, приподнимая ткань. Протянув руку, молодая женщина сорвала зеленый лист и медленно растерла пальцами.
— Как ты узнала, госпожа? Вы виделись?
— Нет. Мне сказала Юлия.
— И что теперь?
— Ничего, — ответила Ливия и прошла в дом.
Через несколько секунд из-за угла появился Луций Ребилл. Он хотел войти вслед за женой, но потом остановился. У него перехватило дыхание, руки слегка дрожали, и тогда он с силой сжал кулаки. Женщины не видели его, а между тем он слышал каждое произнесенное ими слово. Несколько незначащих фраз, но… перед ним словно бы разыграли целую трагедию! «Он — в Риме!» Хотя Ливия не назвала имени того, о ком говорила, Луций все понял.
Ему нравилось быть женатым человеком, это придавало его положению (недавно он получил должность в магистратуре) еще большую серьезность, к тому же Ливия оказалась хорошей хозяйкой, трудолюбивой, бережливой, аккуратной. И он никогда не замечал, что ее снедает тайная печаль, — жена не выглядела подавленной и грустной, она обсуждала с ним все проблемы и ни разу не сказала «нет», когда он решал предъявить свои супружеские права… А потом произошел случай, впервые заставивший Луция задуматься над истинной природой их отношений.
Они возвращались из гостей — было довольно поздно, оба выпили достаточно много вина. В спальне Луций проявил несколько несвойственную ему раскованность и страстность и в какой-то миг заметил, что всегдашнее равнодушное спокойствие на лице Ливий сменилось каким-то иным выражением. В ту ночь она отдалась ему не по обязанности; поняв это, Луций был приятно изумлен. Перед ним словно бы промелькнуло что-то яркое, тень чего-то неизведанного, проблеск истинной сладости жизни: он впервые почувствовал, что значит обладать женщиной, которая тоже желает тебя. До женитьбы Луций имел дело только с покорными рабынями, да с несколькими продажными женщинами: сближаясь с ними, он испытывал некоторую растерянность, неловкость и стыд, поскольку был по натуре человеком нерешительным и скованным, хотя тщательно это скрывал. Усилием воли он заставлял себя быть таким, каким нужно быть, мучительно преодолевал свои недостатки. Он тратил на это все свои силы, потому и казался отстраненным и холодным. Но та ночь!.. Хотя утром Ливия вела себя как обычно, Луций решил, что теперь их связывает некая общая тайна. Неожиданно в нем пробудилось вполне естественное стремление быть не только уважаемым и почитаемым, но и любимым. Опьяненный новыми надеждами, Луций думал о том, что Марк Ливий был прав: настоящая любовь приходит в браке. То, что случилось с Ливией прежде, можно считать девическим наваждением, от которого она, по всей видимости, уже избавилась.
И теперь он понял, что ошибался: все это время у него был соперник.
Луций стиснул зубы. Незнакомец нанес ему оскорбление, лишив невинности его невесту, и сейчас вновь появился на горизонте, чтобы окончательно растоптать его гордость! Этому человеку ничего не стоило сорвать покров с сердца Ливий; Луций видел выражение лица своей жены: величайшее смятение, исступленное отчаяние, боль, гнев и… любовь. Она вела его дом, ела, спала, говорила с ним, но никогда не принадлежала ему. Луций содрогнулся от злобного бессилия. В конце концов он был далеко не последним человеком в Риме и мог отомстить тому, кто встал на пути! Мысль о том, что все скрывают от него имя этого мужчины, имя, которое известно даже презренной рабыне, всколыхнула в его душе волну холодного возмущения. Кто мог знать, как его зовут? Марк Ливий, подруги Ливий, может быть, Децим… Да, Децим. При случае лучше спросить именно у него.
Входя в атрий, Луций вновь уловил обрывок разговора двух женщин. Говорила Тарсия.
— Жаль, что мы приобретаем печальный опыт разочарований в столь юном возрасте: это охлаждает наши сердца. Но мой отец говорил, что рядом с глубочайшим отчаянием всегда присутствует чудо.
Луций не выносил рыжеволосую рабыню, вечно изрекающую нелепости тоном оракула, нелепости, которые, тем не менее, будоражили душу Ливий. Но он не мог избавиться от этой девушки, поскольку она являлась собственностью его супруги.
Тем временем Ливия вышла в перистиль и остановилась между колоннами. Они были покрыты штукатуркой под мрамор; вверху соединявшей их низкой балюстрады было проделано углубление, засыпанное землей, — узкая грядочка для цветов. Ливия прошла дальше и встала на одну из потрескавшихся от летней жары старых тяжелых каменных плит, которыми был вымощен дворик, — между ними пробивалась нежная, мягкая светло-зеленая поросль. Глядя на нее, Ливия неожиданно осознала, что давно живет обычной жизнью и ее душа и мысли полны тем, что и должно волновать молодую женщину: она общалась с друзьями, покупала наряды, читала книги, огорчалась из-за мелких неприятностей повседневности и радовалась тому, что удавалось достичь каждодневным трудом. Она не знала, что изменилось бы, если б ее старания и заботы питала любовь, а не долг, однако, так или иначе, вялое бессилие, душевное безразличие и горькое отчаяние незаметно покинули ее. То крайнее напряжение, в котором она жила от момента знакомства с Гаем и до свадьбы с Луцием, было сломлено тогда, когда она свалилась в горячке, прорвалось, как нарыв, а затем Ливия начала выздоравливать. И теперь она ясно чувствовала, что отныне ее жизнь отделена от жизни Гая Эмилия, понимала, что сможет спокойно встретиться с ним и посмотреть ему в глаза. И — пройти мимо.
…Гай Эмилий сам толком не знал, зачем приехал в Рим. Когда он вернулся домой, его поглотили дела, и он был рад этому, хотя нельзя сказать, что радовался вообще. Глядя на виноградники, леса, поля под огромным небом — принадлежащий ему мир, он не испытывал ожидаемого облегчения, лишь раздражающее равнодушие и еще — мертвящую скуку. Бескрайний величавый пейзаж — он останется таким и через тысячу лет, и в этой величавости таилось что-то жуткое. Ему казалось, он обречен здесь жить целую вечность, и каждый новый день будет похож на предыдущий: долгая-долгая, столетняя рутина и тоска.
Но когда Гай, не выдержав, вернулся в Рим, то ощутил себя там еще более чужим, чем раньше. Точно те, кто жил здесь прежде, давно умерли, исчезли, канули в никуда. Те же улицы, площади, бесконечная суета и — пустота.
Гай понимал, что его победили, — все эти гордые римляне, вложили в его ум то, что им было нужно, а потом его собственный разум возобладал над чувствами.
Он обрадовался, неожиданно встретив на Большом Форуме своего давнего приятеля, Сервия Понциана.
— Гай Эмилий! Ты ли это? Снова в Риме! Что привело тебя сюда? Вроде бы урожай еще не выращен? Должно быть, сердечные дела?
Гай слабо улыбнулся в ответ, а между тем Сервий переменил тон и продолжал, понизив голос:
— Ходят упорные слухи о заговоре против Цезаря. Ему уже несколько раз предлагали усилить охрану.
— Все возможно, — сказал Гай.
— Я тоже так думаю. Поэтому уезжай. Мы живем в напряжении, которое, не побоюсь признаться, граничит со страхом. Мало ли что может случиться…
Они прошлись по многолюдной площади. Сервий заметил, что Гай то и дело непроизвольно оглядывается по сторонам, точно отыскивая кого-то.
— Слышал, говорят, прекрасная Амеана снова объявилась с Риме!
— Она отсутствовала?
— И довольно долго. Поговаривали, что ее убили или что она вышла замуж за богатого торговца и уехала в одну из южных провинций, но нет… Говорят, в первую же неделю после появления гречанки тростниковый коврик перед дверью ее жилья был истерт до дыр. Не желаешь к ней зайти?
Гай равнодушно покачал головой, и тогда Сервий вновь переменил тему:
— Цезарь зависит слишком от многого и от многих. Сам по себе он несравненно велик, но что есть величие для большинства из нас? Деньги и еще раз деньги! Хотя, по большому счету, что нужно человеку? Плащ, чтобы укрываться от ветра, кусок хлеба, да чашка воды. Богатство утоляет тщеславие, но ничего не дает душе. Разве не так?
Гай усмехнулся:
— Почему-то те, кто живет в бедности, никогда не прославляют ее!
— Просто редко кто из них обладает соответствующим величием духа, — невозмутимо промолвил Сервий Понциан и продолжил: — К сожалению, у Цезаря нет опоры против военных; созданная им глыба огромной армии в любой момент может раздавить его самого. Единственное средство на время обезопасить их — увлечь в очередной поход.
— А Республика?
— Ее уже не спасти.
Некоторое время они шли молча, размышляя о сказанном. Был вечер — на небе разгорался закат: казалось, колесница Гелиоса катится по прямой, как стрела, огненной дороге.
— К несчастью, — задумчиво произнес Гай, — нами никогда не будет править великий дух, а только жестокая власть.
— Да, — сказал Сервий Милон, — хуже всего, если мы убедимся в этом на собственном примере.
Они шли дальше и Гай думал: «Приходит ночь, и чернеют храмы, и изумрудные ягоды винограда, и величаво-спокойные лица мраморных богов. А потом наступает утро. Принесет ли оно свет?»
…Ливия возилась в перистиле. Не жалея рук, сажала цветы, любовно выкладывая затейливый узор. Стоит немного подождать, и все вокруг зацветет…
Молодая женщина выпрямилась. Было тепло — иды марта (15 марта); солнце мягко гладило обнаженные плечи и руки. Ливия улыбнулась. Как прекрасно слушать тихую мелодию ветра, ни о чем не думая, ни о чем не жалея…
И вдруг ей стало грустно — будто какая-то тень легла на душу и не уходила, точно чья-то холодная рука сжала сердце и не хотела отпускать.
«Мир не вечен, — думала Ливия, — все тленно, кроме мыслей, а они исчезают вместе с нами. Ради чего мы тогда живем?»
Порыв холодного ветра взметнул ее волосы и подол одежды — молодая женщина содрогнулась.
На дорожке появилась Тарсия, растерянная, испуганная, бледная. Увидев госпожу, взмахнула руками и устремилась вперед.
«Что-то случилось», — с неожиданным спокойствием подумала Ливия и замерла в ожидании.
— Госпожа! Я с рынка… Юлий Цезарь убит!
Ливия смотрела на рабыню так, словно та потеряла рассудок.
— Что ты говоришь?!
— Да! — задыхаясь, проговорила гречанка. — Это правда. Все бегут прочь, кто куда, запираются в домах. Меня едва не задавили в толпе. Многие лавки разгромлены…
— Где мой муж? — взволнованно произнесла Ливия.
— Кажется, он идет сюда.
Отстранив рабыню, Ливия бросилась в атрий, где и столкнулась с Луцием. Едва ли понимая, что делает, она прильнула к нему судорожным движением, словно бы в поисках спасения. При этом она не видела ни его лица, ни глаз. Между тем лицо Луция было цвета восковой свечи, у уголков судорожно сжатых губ обозначились скорбные складки, а в широко раскрытых глазах застыли растерянность и страх. Однако он обнял жену и уверенно произнес:
— Не надо бояться. Надеюсь, нам ничто не угрожает.
Ближе к вечеру пришли Марк Ливий и Децим в сопровождении охраны. Их сведения были столь же отрывочны и хаотичны: сенаторы в ужасе разбежались из курии,[9] в народе царит паника, город погружен в тяжелое молчание.
Уединившись в атрии, мужчины вполголоса обсуждали случившееся. Насколько поняла Ливия, речь шла исключительно о личной безопасности и сохранности имущества. Молодая женщина не принимала участия в разговоре, она сидела в своей комнате, погруженная в мрачные мысли.
«Человек, каким бы великим он ни казался окружающим, — вечный мученик обстоятельств, — говорила она себе. — У совести и судьбы совершенно разные дороги, они почти никогда не совпадают. Добродетель не ведет к счастью, справедливости не существует».
В конце концов ею овладела некая горестная покорность обстоятельствам, глубоко чуждая вере как в людей, так и в богов. Ливия с полным равнодушием восприняла сообщение Луция о том, что они решили никуда не уезжать, не покидать Рим, а затаиться и ждать, что будет дальше, и ограничилась тем, что спросила:
— Они хотят восстановить Республику?
— Нет. Слова о Республике и свободе — занавес. А внутри все то же: человеческая алчность.
Хотя Луций произнес эти фразы отрывисто и жестко, точно отрубил, в его голосе был оттенок горечи.
Через пять дней она отправилась на Форум почтить память Цезаря. Ливия никому не сказала, куда и зачем идет: ей хотелось побыть одной. Сейчас она не желала видеть рядом даже верную Тарсию.
На одной из прилегающих к Форуму улиц молодая женщина подала рабам знак и слезла с носилок. Дабы не быть узнанной, она низко надвинула на лицо покрывало и быстро пошла к площади. Тускло светило солнце — на всем лежал отпечаток какой-то вымученной, усталой позолоты.
Народу собралось много, очень много, — целое море. Казалось, на площади замер в гнетущем тяжелом молчании весь великий Рим. Молодая женщина остановилась с краю, ей не хотелось смешиваться с толпой. Горе Ливий было ее личным горем, она не желала делить его с другими. Как говорил Эпикур: «Если ты должен жить среди толпы, замкнись в себе…»
К счастью, вокруг не было ни равнодушных, ни откровенно любопытных; более того, под внешним спокойствием многих пряталось граничившее с гневом возмущение. Лица были холодны, но глаза горели отчаянным, беспощадным огнем. То была сдерживаемая страхом, скованная молчанием стихия. Неприкрытая самодовольная наглость убийц Цезаря наносила величайшее оскорбление всем свободным римлянам. Подходя к Форуму, Ливия слышала, как какой-то плебей воскликнул: «Если даже великого Цезаря можно убить, как собаку, что говорить о нас?!»
Прошло полчаса. Уже обнародовали завещание, в котором диктатор объявлял последнюю волю: передать свои великолепные сады в пользование народа, выплатить каждому гражданину триста сестерциев. Площадь оглашалась плачем и выкриками — народом овладела смесь горечи и возмущения. И хотя собравшиеся здесь высокомерные патриции, суровые ветераны Цезаря и дурно пахнущий простой люд думали и говорили о разном, каждый из них, покопавшись в себе, обнаружил бы на дне души камень страха, порожденного неуверенностью в завтрашнем дне. Всем казалось, будто смерть Цезаря украла у них то, что можно было считать сокровенным.
Ливия не слышала, что говорил выступавший перед народом Марк Антоний; когда он поднял с установленных на возвышении носилок окровавленную тогу Цезаря, люди сорвались с мест и принялись сооружать погребальный костер.
Ливия не двигалась. Она смотрела на разгоравшееся пламя таким взглядом, каким провожают падающую звезду, с пронзительным отчаянием и в то же время — мрачной покорностью своей судьбе. Трагическая гибель Цезаря легла на Рим тяжелым гнетом. Казалось, мир опустел, и стало неважно, что будет дальше.
Немного постояв, Ливия повернулась и, рискуя быть задавленной, принялась выбираться из бушующей толпы. Внезапно какой-то мужчина схватил ее за локоть и резко развернул к себе. Ливия рванулась прочь, но потом что-то заставило ее взглянуть на него сквозь пелену слез. Это был… Гай Эмилий Лонг.
В ее мозгу не промелькнуло ни единой мысли. Как себя вести, что говорить? Она была слишком оглушена, подавлена свалившимся на Рим несчастьем.
— Что ты здесь делаешь? — прошептала Ливия, вытирая слезы.
— Я пришел проститься с Цезарем, — сказал он и тихо прибавил: — И с чем-то еще.
Она вздрогнула, пронзенная его словами. Да, и с чем-то еще. Ливия оглянулась на пылающий костер. Горел сегодняшний день, все предыдущие дни, сгорала ее юность, ее мечты; ей казалось, будто все, что было прежде, развеялось прахом и пылью. Не осталось ничего, даже молитв. Что пользы обращаться к великодушию вселенского мрака? Пожалуй, Луций был прав, когда говорил, что хотя боги, возможно, и существуют, римский мир по своей природе совершенно безбожен.
— Я рад, что повстречал тебя, Ливия, — сказал Гай Эмилий. — Нам нужно поговорить.
Ливия молчала, не глядя на него. Она невольно вспоминала, что чувствовала после того, как узнала, что Гай уехал домой. Первое время она была подавлена, безучастна — опустошенная, погруженная в мрачную пропасть душа. Потом ее чувства пробудились, память ожила, это причиняло невыносимые муки, и прошло довольно много времени, прежде чем боль начала стихать.
И вот теперь, когда Ливия окончательно вернулась к действительности, он появился снова.
— Мне нужно домой, — сказала она.
Гай кивнул, и они медленно пошли по площади. Он прекрасно понимал, что выбрал совершенно неподходящее время, и все же боялся упустить эти мгновения, потому что знал: другого случая не представится. Конечно, сейчас Ливия пребывала не в том душевном состоянии, какое необходимо для того, чтобы взвешивать обстоятельства жизни и принимать решения, но Гай верил, что любовь поможет ей сделать правильный выбор.
— Я вернулся в Рим из-за тебя, Ливилла. За тобой. Я больше не могу так жить. Я подумал, теперь ты сможешь развестись с Луцием. Ты освободилась от власти отца, а муж не вправе преследовать тебя, если ты пожелаешь расторгнуть брак. Хочешь, уедем прямо сейчас? В этой неразберихе никто сразу не поймет, что ты сбежала! А тем временем мы доберемся до Этрурии…
Ливия продолжала молчать. Гай поразился тому, какое у нее лицо. Оно словно бы затвердело, застыло. Вместо кротости — суровость, вместо нежности — железная твердость, вместо любви — бесстрастность.
— Это своего рода расчет? — медленно произнесла она. — Тебе так удобно, правда? Сохранишь все, что имеешь, и получишь меня.
— Нет! — воскликнул он с мукою в голосе и во взоре. — Никакого расчета! Только любовь! Я люблю тебя, Ливия, там, дома, я жил лишь тобой! А ты? Разве ты любишь Луция?
Ливия зябко поежилась, кутаясь в одежду.
— Любовь — это то, что было между мной и тобой год назад, было — и прошло. А с Луцием мы состоим в браке, это другое. Я уважаю его и ценю — в нем сочетается искусство говорить и мыслить с искусством жить. В тебе, Гай, этого нет. И я никуда не поеду. Глядя на прошлое и будущее с высоты нынешних времен, я пришла к выводу, что человек должен делать то, что сохраняет его имя незапятнанным, даже если он чем-то для этого жертвует.
Она говорила сухо и резко. Внезапно Гай взял молодую женщину за плечи и посмотрел в ее глаза.
— Что с тобою, Ливилла? Кто и каким образом внушил тебе эти мысли? Впрочем, понимаю… Когда-то я слушал человека, который говорил по всем правилам ораторского искусства, и хотя в его словах не было ни слова правды, люди проникались его речами, верили ему и шли за ним…
— Когда-то я верила и тебе и готова была идти за тобою хоть в Тартар, позабыв обо всем!
Он застонал:
— О да! Да! Я не оправдал твоих ожиданий и не оставил тебе выбора! Но я не мог… И я сейчас немногое могу… Ливия! Я понимаю преимущества твоего брака с Луцием. Но ведь это… тюрьма! Со временем ты настолько привыкнешь к ней, что просто не сможешь ее покинуть. Подумай о своих чувствах! Поедем, это наша единственная возможность…
— Ты упустил ее год назад.
И тут он мягко и тихо спросил ее — в его голосе были растерянность и беспомощность:
— Я… чего-то не знаю? Ты ждешь ребенка?
— Нет. Просто поздно, Гай — Ее взгляд был неподвижен, некогда озарявший его свет любви и веры потускнел и померк. — Просто поздно и все. Прощай.
Резко оттолкнув его руки, она быстро, не оглядываясь, прошла к носилкам, скользнула внутрь, резко задернула занавески и подала рабам знак трогаться в путь.