ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ


ГЛАВА I

Ливия вышла в сад и остановилась, глядя на застывший в вышине серебристый звездный узор. Дул теплый ветер, шумели листья, откуда-то доносились одинокие, таинственно-печальные звуки. Молодая женщина задумалась. Временами ей казалось, будто она существует в каком-то странном, наполненном чужими выдумками мире, скрывая что-то свое, истинно сокровенное. Иногда она мысленно погружалась в давние ощущения, словно пытаясь возродить саму себя, прежнюю. И тогда в ее душе нежным колокольчиком звучал слабый отзвук того, чем она жила раньше.

Вскоре Ливий пришлось вернуться к гостям. Пирующих было девять, по числу муз; согласно новой моде, они возлежали на расставленных вокруг овального столика полукруглых ложах. Сосуды алого и темно-красного цвета, красивый мерцающий свет… Сегодня, в день Юпитера, за три дня до априльских ид 718 года от основания Рима[30] праздновался день ее рождения. Ливий исполнилось двадцать пять лет: для римлянки — возраст полного жизненного рассвета. Она получила дорогие подарки от отца, мужа, брата и друзей, хотя больше всего Ливию порадовали вылепленные из глины и обожженные в печи фигурки, которые ей преподнесла пятилетняя Аскония.

Чуть приподняв край столы, Ливия присела на нижнюю часть ложа. Ее собранные в конический пучок волосы скрепляла диадема в виде двух — голова к голове — серебряных змей: такое сочетание, как считалось тогда, сулило долгую и беспечальную жизнь. Глаза блестели золотым блеском под темными дугами бровей, а изгиб губ в мягком свете ламп казался четким и красивым, словно на греческих статуях.

Гости дружно подняли кубки с приправленным ароматическими веществами вином и выпили за здоровье хозяйки, потом вновь потекли неспешные речи, как бывает всегда, когда люди расслаблены и сыты.

— Слышали, Марк Антоний отождествляет себя с Дионисом? — со смехом произнес один из гостей, Публий Трепт, который, как и Луций Ребилл, служил в магистрате. — Веселится в окружении вакханок! И это — один из правителей Рима!

— Ты говоришь серьезно? — Луций повернул голову.

— Вполне. Скажите, можно ли уважать человека, ставшего рабом своих вожделений? Такими поступками он бросает вызов добропорядочности, которую нужно укреплять, тем более — теперь!

— И все же он лучший полководец, чем Октавиан, — заявил Клавдий Ралла. — От него будет больше толку в борьбе с парфянами, да и с Секстом Помпеем тоже.

— Жаль, что мы еще не привыкли судить человека не по военным походам, а по мирным делам, — произнес Марк Ливий, и все сразу умолкли, почтительно прислушиваясь к его словам. — Я вполне разделяю ваши опасения по поводу угрозы восстания на Востоке, и все-таки, на мой взгляд, прежде всего нужно думать о том, что происходит в самом Риме. Представители величайших патрицианских семейств, былые хранители истинно римского государственного строя — вымерли, а остальные?.. От сената осталось одно название. Стоит задуматься не только о том, кто будет править, но и о самой форме правления.

— Надеюсь, власть триумвиров будет достаточно прочной, — сказал Публий Трепт.

— Не думаю. Эта вражда имеет слишком глубокие корни, да и приз победителю — господство над Римом! — чересчур велик!

Ливия невольно задумалась, слушая эти речи. Она была согласна с тем, о чем говорил отец. Слишком много было вокруг людей, по различным причинам потерявших свое место в мире. Впрочем, кто-то потерял, а кто-то нашел. Она посмотрела на мужа. Даже сейчас, в этот день, его светлые глаза смотрели напряженно, и такой же напряженной, недоверчивой была его слабая улыбка. Он явно не принадлежал к числу людей, которые сразу располагают к себе, и, тем не менее, являлся примером того, как можно добиться своего не только с помощью выгодных связей, но и упорством, честностью и трудом. В свои тридцать восемь лет Луций уже был избран эдилом, и мало кто сомневался в том, что к сорока годам он войдет в состав сената. Он говорил, чтобы действительно что-то сказать, а не затем, чтобы с наслаждением послушать самого себя, и крайне добросовестно исполнял все свои обязательства. Многое говорило в его пользу и все же… Если моменты проникновенного молчания с Гаем Эмилием подчеркивали простоту и искренность отношений, то каменное безмолвие Луция лишь усиливало ощущение неловкости и взаимной вины. Хотя он всегда был предупредителен с Ливией, почти никогда не возражал и не отказывал, если она высказывала какое-то суждение или обращалась к нему с просьбой, порой у молодой женщины создавалось впечатление, что его поступками руководят не чувства, а тщательно продуманный расчет. Пусть ему не были нужны другие женщины, но не была нужна и она — как единственная и неповторимая в этом мире, чьи душа и сердце не похожи на души и сердца других людей.

Кто скажет, что истина не сиюминутна? И какие странные формы она порой принимает! Лишь живя с Луцием, она по-настоящему осознавала ценность былых отношений с Гаем, хотя знала, что неистовая и нежная любовь к нему будет всегда неотделима от чувства вины и глубокой безымянной печали. Молодая женщина усмехнулась. Кто бы смог понять ее и сейчас, и тогда, когда она вновь сошлась с мужем!

Видя, что мужчины увлеклись разговором, Юлия встала со своего места, подсела к Ливий и показала на плиссированную оборку ее столы — институ, расшитую жемчугом и золотыми блестками.

— Красивая вышивка!

Молодая женщина кивнула. Это был подарок Тарсии. Как патрицианке, Ливий не подобало посещать бедняцкие кварталы, потому она не навещала гречанку: Тарсия приходила сама, раз в две-три недели или даже чаще, одна или со своими мальчиками. Поскольку Элиар исправно высылал ей большую часть того, что ему платили в легионе, Тарсия смогла уйти из мастерской и лишь изредка брала работу на дом: у нее без того хватало забот с хозяйством и детьми.

Старшему мальчику, Кариону, исполнилось семь лет, это был на редкость воспитанный, умный и милый ребенок. Он рано научился читать; Ливия всегда провожала его в библиотеку, давала ему любые свитки и даже позволяла уносить их с собой. Зато младший, Элий, доставлял Тарсии немало огорчений: неуемный, драчливый, в свои четыре года он был настоящим бедствием для соседей — вести о его проделках, случалось, доводили гречанку до слез.

— Децим не приехал? — спросила Юлия, и Ливия снова кивнула.

Да, Децим прислал подарок. Но не приехал. Его жена Веллея родила мертвого мальчика, что крайне огорчило Марка Ливия, который мечтал о внуке.

Ливия вздохнула. Да, истина жестока, и хотя все они были достаточно сильными, все-таки не умели смотреть ей в глаза. Отец совершил большую ошибку, отослав сына из Рима, подрубив ему крылья. Что с того, если они позволяли Дециму всего лишь порхать по жизни, а не несли к некоей высокой цели? Зато теперь он прозябал в жестоком равнодушии и к себе и к другим…

— Пойдем в перистиль? — предложила Юлия, легко коснувшись руки подруги. — Я хочу кое-что сказать.

Они вышли из дома. Лунный свет походил на дым, под ним тускло белела земля, а лицо Юлии выглядело холодным, чужим. Но вот она повернула голову, и тут же ярко сверкнули белки глаз, а гладкая смуглая кожа матово засветилась в обрамлении почти сливавшихся с темнотою черных волос.

— Ты весь вечер такая странная, — сказала Юлия. — Снова думаешь о нем?

Ливия зябко передернула плечами. Если даже Юлия задает такие вопросы, значит… это очень заметно. И она ответила просто:

— Да.

Потом замолчала. Порой человек не ведает своих сил, да и слабостей тоже. Ей в самом деле было хорошо и спокойно, когда она не думала о своих чувствах, хотя всегда знала, что они есть, — пусть даже где-то там, в самом далеком уголке души. Если б они исчезли совсем, она, наверное, ощутила бы нечто страшное: ненужность своей дальнейшей жизни. О нет, она продолжала бы жить, потому что нужна Асконии, да и другим людям, потому что просто не хотела умирать, и все-таки один из основных смыслов ее жизни исчез бы навсегда. Хотя, возможно, тогда ее существование стало бы менее трагичным, более простым…

— Иногда мне кажется, его давно нет в живых, — сказала Ливия.

— Ты в это веришь? — спросила Юлия, глядя на подругу так, будто увидела в ней нечто необычное.

Нет, Ливия не верила. Она никогда не верила в безнадежность. И даже теперь где-то в глубине души была уверена в том, что жизнь будет до бесконечности творить чудеса.

— Самое страшное, что, вероятнее всего, я никогда не узнаю правды.

— Узнаешь, — сказала Юлия, беря ее под руку и увлекая по темной дорожке. — Я не хотела тебе говорить, вернее, мне запретил Клавдий. Он видел Гая Эмилия, когда ездил в Путеолы, и они разговаривали. Так что Гай жив.

Ливия уставилась на подругу широко раскрытыми непонимающими глазами.

— Прошел почти целый год! Почему ты молчала!

— Гай Эмилий просил Клавдия не говорить тебе об этой встрече.

— Значит, Клавдий сказал, что я вернулась к Луцию?

— Что же еще он мог сказать!

У Ливий перехватило дыхание. Она долго молчала, наконец промолвила:

— Я боюсь того, что могло случиться потом.

— Понимаю, о чем ты думаешь, — сказала Юлия — Полагаешь, он мог сделать это из-за тебя?

— Не только. Он потерял все, все, чем жил прежде.

Юлия возразила:

— Человек никогда не теряет все. И даже если такое все же случается, в его жизни обязательно появляется что-то новое. Поверь, хотя все ругают жизнь, никто не хочет умирать. Если люди и желают принять смерть, то лишь в случае тяжелой болезни, во время жестокой пытки голодом или болью, когда муки тела помрачают разум. Все остальное можно пережить.

— Ты говоришь как человек, который никогда не испытывал глубокого душевного горя. И потом женщине проще так рассуждать, она от природы — хранительница жизни.

Они вернулись в дом. Юлия, высокая, горделиво-статная, подошла к своему мужу.

«Хорошо ей», — подумала Ливия. Она впервые позавидовала подруге, жизненное пламя которой всегда горело ровно, без безумных вспышек: потому она меньше теряла и никогда не пыталась повернуть время вспять.

Проводив гостей, Ливия вернулась в дом и прошла в спальню. По вечерам она чувствовала себя куда уютнее здесь, а не в больших помещениях, где стены будто бы растворялись в высоте подпираемых лесом колонн великолепных каменных сводов.

Она медленно снимала украшения, складывая их в шкатулку, когда вошел Луций и остановился, глядя на жену. Взгляд его серых глаз излучал спокойствие и… беспощадное самообладание.

— Тебе понравились подарки? — спросил он.

— Да. Спасибо.

— Ты устала?

— Не особенно.

Луций опустился в кресло и замер. На нем была тяжелая праздничная одежда, он не снял даже высоких кожаных башмаков.

— Не пора ли нам подумать о сыне? — вдруг сказал он. Ливия вздрогнула и повернулась.

— Почему ты говоришь об этом сейчас?

— Три года назад ты просила подождать, пока не подрастет Аскония. Ей уже пять лет. А тебе исполнилось двадцать пять.

— Это не так много. Я совершенно здорова, могу родить ребенка и через несколько лет, — ответила Ливия, а потом прибавила: — Я не способна решать все так, как ты, — разумом.

Луций усмехнулся, его стальные глаза холодно блеснули.

— Я не решаю разумом. Человеческий разум слаб — беспощадная неотвратимость судьбы превращает все его помыслы в тщетную суету. Просто я искренне этого желаю, к тому же Марк Ливий хочет увидеть того, кто станет наследником нашей семьи.

— Веллея тоже может родить сына.

— Не уверен. Первый мальчик умер, и за минувшие полтора года она не зачала.

— Это ни о чем не говорит. Веллее еще нет двадцати. Все впереди. У нее будут дети.

— Зато мне скоро сорок… Не много, но и не мало.

— Хорошо, — сказала Ливия, — я не против. Только мне бы хотелось куда-нибудь съездить. Помнишь, ты обещал, что мы отправимся в Грецию, в Египет, но мы так нигде и не побывали!

— У меня было много неотложных дел.

— Понимаю. Год выдался тяжелым: выступления, выборы. Зато теперь ты можешь позволить себе немного отдохнуть. Возьмем Асконию и поедем…

— В Грецию?

Ливия облегченно вздохнула.

— Да. Я там еще не была. Луций сделал паузу.

— Была.

Ливия почувствовала укол в сердце. Он помнит. И будет помнить всегда. Она повернулась и посмотрела ему прямо в глаза — излюбленный прием, против которого он был бессилен.

— Да, но не так. И не с тобой. Луций встал, скрипнув креслом.

— Хорошо, — бесстрастно произнес он. — Можешь собираться. Думаю, мы сумеем выехать через несколько дней.

…Пурпур и золото солнца, пепел теней, сказочно-нежные краски храмов, напряженно-скованные позы статуй, многолюдные площади, ряды лавок и навесов, разносчики с корзинами и рабы-водоносы, крики мальчишек, гул толпы… Масса кустов и деревьев, белые дома с толстыми стенами и обнесенные заборами сады, сверкание неба и темные силуэты гор на горизонте. Афины…

«Афины прекраснее всех городов мира», — писал ученик Аристотеля, греческий историк и философ Дикеарх.

«А миром правит Рим», — подумал Гай Эмилий.

Он посмотрел на Клеонику. Рада ли она тому, что вернулась в свой родной город? Да, наверное, рада, хотя… Он знал, что, идя рядом с ним, она не замечает ни времени, ни дороги, ни палящего солнца, ни окружающих людей. И Гай не мог понять, хорошо это или плохо.

Клеоника была красива — ярко блестящие глаза под длинными загнутыми ресницами, иссиня-черные, стянутые в тяжелый пучок волосы, природная грация всех движений. Она очень тонко чувствовала и многое понимала без слов, рядом с нею было хорошо молчать и думать о своем.

Невольно он вспомнил, как впервые увидел ее, вспомнил, с чего начался этот новый отрезок жизни.

…Гай Эмилий лежал на кровати и рассеянно слушал, что говорит врач-грек. Его глаза глядели странно, будто ничего не видя, он не двигался и молчал.

Наконец врач сказал, что уходит, зайдет завтра.

— Я тоже пойду, — произнес стоявший у дверей Мелисс. И тогда Гай неожиданно промолвил:

— Останься.

Когда грек удалился, Мелисс нехотя приблизился к постели Гая.

— Наверное, я должен поблагодарить тебя, — заметил Гай, все также глядя в никуда, — но скажу другое: зря ты это сделал.

— Значит, нужно было дать тебе умереть?

— Именно этого я и хотел.

— Почему? Разве жизнь так плоха?

— Не знаю. Возможно, она очень хороша, только у меня больше нет сил жить.

— Когда я увидел тебя на корабле, сразу понял, что ты можешь решиться на это, — помолчав, заметил Мелисс, — потому и пришел.

Гай закрыл глаза. Когда-то у него была мечта, мечта о самом себе, — она развеялась, как дым, и мечты о собственном будущем тоже потерпели крах. Прежде его вовсе не пугала мертвая реальность, он существовал в живом воображаемом мире, а теперь и этот мир померк. Он мог бы его сохранить благодаря любви Ливии, но Ливия исчезла из его жизни и, скорее всего, навсегда. Ливия… Конечно, пора взросления, превращения из юной девушки в женщину оставила в ее Душе свои следы, и все же Гая до последнего момента восхищала ее живость и независимость в сочетании с искренностью. Ему недоставало ее каждодневного присутствия, близости души и ума… Ливию не мог заменить никто.

— Ты кого-нибудь любил? — неожиданно спросил он Мелисса. — У тебя были близкие люди или ты всегда существовал вот так, сам по себе?

Тот усмехнулся и переступил с ноги на ногу.

— Не родился же из камня! У меня была мать, наверное, она любила меня, а я — ее, хотя тогда я, пожалуй, этого не понимал. А потом… Жажда обладания — это и есть любовь. Она обвивает, как ползучее растение, отравляет и сушит. Избавляйся от нее, если можешь, вот что я хочу сказать. Она мешает жить и наслаждаться всем остальным.

— Даже деньгами?

— Деньги — это как мост к какому-то берегу. Сами по себе они ничего не значат.

— А ты видишь этот берег?

— Мой берег — это та земля, на которой я стою сегодня. Что будет завтра — не знаю. Я всегда так жил. А ты не сумеешь. Потому уезжай отсюда. Не хочешь возвращаться в Рим, отправляйся в Афины или еще куда-нибудь.

— Да, наверное, я так и сделаю, — сказал Гай.

В какой-то момент он все-таки понял: придется вернуть жизни долг, расплатиться за то, что он довольно долго шел вперед, не испытывая трудностей, ни о ком не заботясь. Он должен чем-то заняться — пусть даже таким делом, о каком прежде не помышлял.

— Нужно, что б кто-нибудь находился при тебе, пока ты окончательно не поправишься, — сказал ему Мелисс. — Я пришлю одну рабыню, она умеет приготовлять разные снадобья и отвары и очень искусна в лечении ран. Это мой подарок.

Гай покачал головой, и Мелисс снова усмехнулся:

— Она тебе понравится.

— Почему ты не хочешь оставить ее у себя?

— Помнишь, ты сказал, что та рыжая слишком хороша для меня? Так вот эта — еще больше.

Он прислал девушку; она уверенно переступила порог жилища Гая и тут же умело поправила повязки и приготовила питье для восстановления сил. Когда Гай смотрел на нее, она скромно опускала глаза, точно выражая покорность судьбе. Но сама — иногда Гай это замечал — украдкой бросала на него пламенно-острые взгляды, при этом ее тонкие ноздри раздувались, а длинные сильные пальцы сжимались в кулаки.

Он выздоравливал довольно долго, и все это время Клеоника была рядом, заботливая и немногословная. Прошло немного времени, и Гай привык к теплым, нежным рукам своей новой служанки, и уже не хотел отпускать ее от себя. А после случилось так, что она оказалась в его постели, он увлек ее туда и овладел ею пылко и жадно — в тот миг это казалось ему вполне естественным, но потом… Пробуждение было тяжким. Гай испытывал неловкость, досаду и стыд. Опуститься до того, чтобы спать со своей рабыней! Как ни странно, первым порывом было отослать Клеонику обратно к Мелиссу, но Гай этого не сделал, и не только потому, что по-своему привязался к ней. Гай был уверен, что Мелисс спал с девушкой, но как выяснилось, ошибался. Позднее он спросил об этом Клеонику, и она ответила: «Он хотел, но я сказала, что убью себя, если он посмеет меня тронуть». «А как же я?» — промолвил Гай. Она ничего не сказала, но он прочел ответ в настороженно-радостном взгляде ее глаз, и на секунду ему стало страшно. Что он мог сделать? Он дал Клеонике свободу, а потом женился на ней. В те времена такие вещи, хотя и редко, но случались: даже Марк Антоний вступил в брак со своей вольноотпущенницей Фульвией. И все-таки в иной период своей жизни, в другом душевном состоянии потомок старинного патрицианского рода Гай Эмилий Лонг никогда не решился бы на такой шаг.

Потом они уехали с Сицилии. Мелисс дал ему денег, и Гай принял их уже без возмущения и стыда.

А еще… Прежде у Гая не было повода спросить, как эта девушка очутилась на острове, его мысли занимало другое. Но перед отъездом Мелисс обычной усмешкой поведал ему историю Клеоники. Ей было семнадцать лет, родилась в Афинах, дочь и внучка рабыни. Ее бабка могла приготовлять кое-какие снадобья и обучила этому Клеонику. Больше девушка ничего не умела, но благодаря своей красоте попала в один богатый греческий дом, а когда новая хозяйка вздумала издеваться над ней, отравила ее, после чего сбежала. Каким-то образом ей удалось попасть на корабль, который следовал в сторону Сицилии.

«Я взял ее себе, — продолжил Мелисс, — и хорошо сделал. Не каждый понял бы, что она способна убить и себя, и того, кто ненароком ее тронет. Я сказал ей: „Со мной-то все просто. Но если хочешь, я отведу тебя к тому, с кем тебе будет гораздо сложнее“».

Гай Эмилий пришел в ужас, но отступать было поздно. Судьба подсунула ему то, чего он не мог понять, а тем более — объяснить. Разумеется, такие вещи были частью жизни Мелисса, наверное, он мог даже восхищаться поступками этой девушки. Но только не Гай. Он поклялся себе в одном: Клеоника никогда не узнает о существовании Ливий. И еще: он не хотел, чтобы эта женщина рожала ему детей.

…Хотя у Клеоники не было привычки прерывать его мысли, иногда, если он начинал думать о чем-то враждебном для нее, она трогала его за руку или о чем-нибудь спрашивала. В этот момент где-то в глубине ее взгляда возникала настороженность. Гай всегда поражался способности Клеоники чутко улавливать его настроение.

— Ты рада, что вернулась в Афины? — спросил он, глядя на темные пики кипарисов, которыми была усажена улица.

Девушка улыбнулась:

— Солнце везде одинаково. Но оно будет светить ярче в любом городе, куда я приеду с тобой.

— Где бы ты хотела поселиться?

— Мне все равно.

«Пожалуй, она права», — подумал Гай. Везде одно и то же: узкие улицы, одноэтажные дома с глухими стенами. Здесь живописны и богаты только площади в окружении тенистых колоннад портиков.

В конце концов они сняли дом под низкой крышей неподалеку от улицы Дромос. Хотя отсюда был хорошо виден словно бы парящий в прозрачном воздухе Акрополь, сам домик выглядел бедным: неоштукатуренные стены, пол — хорошо утрамбованная земля. Но наружные стены были увиты виноградом, и обычная для греческих жилищ высокая ограда надежно скрывала маленький дворик от любопытных взглядов. Дом принадлежал старухе, которая недавно переселилась к детям; она сдавала жилье сравнительно дешево, а Гай Эмилий еще не знал, как устроятся его дела. Клеонике дом понравился: здесь была кухня с дымовой трубой и печкой, во дворе — цистерна для воды. Довольная своей новой ролью, она в первый же день пошла на рынок и купила все необходимые вещи. Гай с улыбкой наблюдал, как она обустраивает их жилье, но на душе у него было грустно. В тридцать лет он начинал новую жизнь с девушкой-рабыней, которую сделал своей женой, которая любила его так, что порой ему делалось страшно, тогда как он сам…

Ночью он мог все забыть, он мог позволить себе стать таким же неистово-страстным, как Клеоника, и старался не думать о том, что, возможно, в это же время Ливия занимается тем же самым с Луцием Ребиллом.

…Утром позавтракали сыром и хлебом, запивая его козьим молоком. Затем Гай сказал, что уходит. Клеоника кивнула.

— Почему бы тебе не купить что-нибудь? — предложил он, глядя на ее подвязанный под грудью короткий, до колен, простенький хитон.

— Мне ничего не нужно, — сказала Клеоника, и Гай видел, что она отвечает совершенно искренне.

— Что ж, — произнес он, — мы купим вместе. Ты красивая девушка и должна носить хорошие вещи.

Она согласно кивнула изящной головкой, отягощенной массой струящихся ниже талии блестящих черных волос, потом спросила:

— Когда ты вернешься?

— Не знаю, — сказал Гай, и в следующую минуту Клеоника прижалась к нему всем телом.

Он поцеловал ее в обнаженное смуглое плечо, после молча отстранился и вышел за дверь.

Он довольно быстро отыскал частную риторскую школу, владельцем которой был пожилой грек, и спросил, не найдется ли для него места. Это была смешанная школа, где изучались произведения как греческих, так и римских авторов, — здесь занимались сыновья временно живущих в Афинах римлян и мальчики из богатых и знатных греческих семейств.

— Да, мне нужны хорошие риторы, — ответил хозяин школы, статный седобородый грек, не без удивления глядя на приятного, красивого, явно образованного молодого мужчину, весь вид которого (несмотря на скромные манеры и простую одежду) выдавал знатное происхождение. — Только я не слишком много плачу.

Вряд ли он сказал бы такое другому человеку; поняв это, Гай грустно улыбнулся.

— Сейчас мне не очень важно, сколько будут платить, — мягко произнес он, и грек с искренним интересом уставился на того, кому все равно, сколько он станет получать за такой труд.

Хотя положение ритора было несравненно более высоким, чем положение грамматика, все-таки эта должность ни в коей мере не могла считаться почетной. Чаще всего риторами становились образованные греческие вольноотпущенники, но никак не римские граждане, тем более — патриции.

— Может быть, у меня не получится, — прибавил Гай.

— Должно получиться, — сказал хозяин школы, — если ты умеешь хорошо говорить, много читал и имеешь хотя бы небольшое представление о том, что придется делать.

— Я представляю, — ответил Гай, — когда-то сам учился в такой школе.

И тут же понял, что проговорился. К счастью, владелец школы (он назвался Бианором) оказался человеком умным и не стал ни о чем расспрашивать. Вместо этого он провел Гая в небольшой, обнесенный забором внутренний двор, усадил на скамью в окружении оживленного яркими цветами темного кустарника, и принялся рассказывать о школе. Здесь обучались юноши четырнадцати-двадцати лет, они совершенствовались в чтении, занимались переводами с греческого на латинский и обратно, писали сочинения, упражнялись в красноречии, постигали основы стихотворства. Для начала Бианор предложил Гаю понаблюдать, как преподают другие, и познакомиться с программой обучения в школе. Попутно выяснил, с произведениями каких авторов знаком Гай, а под конец вскользь поинтересовался:

— Надолго в Афины?

— Не знаю. Быть может, навсегда.

— Ты приехал один?

— С женой.

— Это хорошо, — заметил Бианор, потом прибавил: — Не беспокойся, тебе понравится. Я держу только хороших риторов, лентяи, пьяницы и гуляки у меня не задерживаются.

Вскоре они простились. Гай пообещал прийти утром.

Возвращаясь в свой новый дом, он думал не о школе. Внезапно он понял, что, говоря Бианору о жене, мысленно представлял не Клеонику, а Ливию Альбину.

В тот же день он выполнил свое обещание: повел Клеонику на афинский базар и купил ей украшения и наряды. Не считаясь с деньгами, приобрел нарядный узорчатый хитон, вышитый серебряными блестками темно-синий химатион, посеребренный пояс, красивые сандалии из дорогой кожи и сплетенную из золотой канители сетку для волос.

— Завтра зайдем в ювелирную лавку и выберем тебе серьги, — сказал Гай онемевшей, растерянной девушке, у которой никогда не было хорошей одежды, а тем более — украшений.

И хотя Клеоника улыбалась счастливой улыбкой, Гай Эмилий чувствовал: она без сожаления сорвала бы с себя все эти вещи, если б узнала, что он думает о другой.

ГЛАВА II

Ливия и Луций сильно задержались с отъездом и прибыли в Афины только в июльские иды (середина июля). То было самое жаркое время греческого лета, солнце пылало в небе раскаленным углем, все дороги были словно посыпаны золотой пылью, и даже сам воздух казался огненным. И Ливия с какой-то особенной жадной радостью смотрела на уже виденные прежде, иззубренные вершинами гор великолепные горизонты, узкие улицы и словно бы кипящие потоки людей на Агоре. Странно, теперь этот город показался ей другим, он будто бы поменял свои краски, свой облик. В это же время в Афинах находился Марк Антоний со своей новой женой, сестрой Октавиана, Октавией; он посещал лекции философов, участвовал в риторических состязаниях и различных празднествах, потому жизнь города казалась более оживленной, чем прежде. И все-таки дело было в другом. Ливия вспоминала, как когда-то давно Луций преподнес ей шкатулку, и она открыла ее, надеясь увидеть там еще что-то, но шкатулка была пуста, и тогда Ливия почувствовала разочарование, — несмотря на то, что получила в подарок дорогую, красивую вещь. Примерно такие ощущения охватили ее сейчас, по приезде в Афины. Чего она ждала от той поездки? Оживления воспоминаний, свидания с прошлым? Она и сама не знала…

Они с Луцием сняли дом в центре города и умело сочетали развлечения с делом: Луций старался бывать везде, где присутствовал Антоний, и внимательно прислушивался к его речам; кроме того, они с Ливией посетили театр, совершили прогулку по морю. Асконию брали с собой или оставляли на попечении няни. Вообще-то Луций не хотел везти девочку в Афины, но Ливия настояла: она желала, чтобы дочь увидела другие города и других людей.

Однажды Ливия отправилась на рынок в сопровождении двух рабынь: своей новой служанки и няни Асконии. Дело близилось к закату, здания и деревья отбрасывали длинные тени, волосы женщин светились золотисто-красным ореолом, а на лица ложились нежные краски позднего солнца. Ливия купила все, что хотела, и они пошли обратно. Вскоре свернули на тихую улочку, и молодая женщина любовалась медленным танцем пылинок в лучах неяркого света, расплавленным золотом на далеком горизонте, немного усталым, обволакивающим душу спокойствием этого огромного мира. Почти каждый дом в Афинах был окружен благоухающим садом, тогда как в Риме властвовал голый камень…

Потом они вышли на улицу пошире, осененную светло-зелеными вершинами деревьев и испещренную светотенью, и тогда Ливия увидела… Впереди шел человек, мужчина, шел не спеша, словно задумавшись, и было в нем что-то странно знакомое… Внезапно сердце Ливий забилось в исступленной и пылкой надежде. Объятая жаркой волной, она внимательно пригляделась к нему: одетый, как грек, с виду человек не праздный, явно идущий привычной дорогой, очевидно, домой. Нет, конечно, она ошиблась. Ливия не могла ни с того, ни с сего ускорить шаг и обогнать незнакомца, чтобы заглянуть ему в лицо; между тем мужчина свернул в один из проулков и исчез, а Ливия весь вечер не находила себе места. Вероятно, то было ниспосланное небожителями видение! В Афинах по-другому думалось о богах, и Ливия тайком неистово молилась: не холодному, непреклонному Юпитеру и не Венере, а Аполлону, покровителю муз. Она не могла сказать, почему выбрала именно его; возможно, потому, что Аполлон был единственным богом, о котором Гай Эмилий отзывался с явной симпатией: не бог порядка, власти и собственности, а бог искусства, преобразующий сиюминутное в вечное, суетливую действительность — в высокий и значительный мир.

Ливия вспомнила, как однажды Гай Эмилий сказал: «Борьба за будущее — зачастую всего лишь игра страстей и ничего больше». Возможно, он был прав, но сейчас ей не хотелось в это верить.

Ливия шла по еще спящим улицам, вспоминала слова Юлии о том, что взамен потерянного человек всегда обретает что-то новое, и мысленно возражала подруге: «Да, жизнь потягивает тебе что-то новое, но при этом незаметно крадет частичку тебя, и все чаще случается так, что ты довольствуешься всего лишь памятью чувств». Ей все чаще случалось думать о Гае Эмилии с легкой грустью, без прежней пронзительной душевной боли, и хотя недавний случай странной встречи с призраком прошлого всколыхнул ее чувства, сказать по правде, она совершенно не верила в то, что, если даже Гай жив, они когда-нибудь свидятся наяву.

Внезапно Ливий стало страшно. Она с трудом успокоила себя, глядя на кажущийся совсем близким, удивительный, величавый Акрополь, такой светлый и поразительно воздушный на фоне крутых мрачных склонов холма с целым лесом черно-зеленых кипарисов у подножья. Афины — тесные улочки, плоские крыши — еще спали, лишь кое-где попадались бредущие навстречу крестьяне с навьюченными ослами, да женщины-рабыни с глиняными кувшинами на головах.

Что ни говори, в Афинах сердце невольно освобождалось от цепей безнадежности и тоски, уступавших место ясности духа, позволяющей властвовать над любыми, самыми разрушительными страстями. Она приехала сюда отдохнуть и развлечься и не станет думать о том, что попусту тревожит душу, мешает спокойной и в общем-то весьма благополучной жизни.

Так она шла все дальше и дальше, позабыв обо всем: о том, что никого не предупредила о своей прогулке, о том, что нельзя идти вот так, одной, без сопровождения мужа или хотя бы рабынь. И в выражении ее лица было все то же, некогда поразившее Гая Эмилия сочетание мечтательности и воли.

Вскоре она вернулась обратно. Как выяснилось, никто не заметил ее отсутствия. Рабыни были заняты домашней работой, а Луций, очевидно, думал, что она у Асконии. Ливия в самом деле прошла к дочери, пожелала ей доброго утра, а потом, пока девочку причесывали и одевали, вернулась в сад и нашла там мужа — на ложе под деревьями, где было устроено что-то наподобие триклиния: в ожидании завтрака он потягивал сильно разбавленное вино. Перед ним стояло блюдо с оливками и свежим сыром.

— Аскония проснулась? — спросил он после обычного приветствия.

— Да, — отвечала Ливия, — ее одевают, скоро она будет здесь.

Луций махнул рукой, приглашая садиться, и Ливия опустилась на край сидения.

— Мы уезжаем? — спросила она.

— Да. Завтра. Меня ждут дела. К тому же мы вроде бы все посмотрели. Правда, я так и не понял, почему ты не пожелала посетить Акрополь.

— Не знаю… Вернее, я хочу, чтобы осталось нечто не увиденное, не познанное, что влекло бы меня сюда, и потом… Кто я такая, чтобы прикасаться к греческим святыням?

— Ты — римлянка, — сказал Луций.

— Римлянка! Все народы ненавидят римлян. Мы растоптали их свободу и ничего не дали взамен.

— Рим всегда был великодушен к Греции, — возразил Луций.

— Это мнимое великодушие. Нельзя судить по Афинам; ты не видел другой Греции — разрушенной, ограбленной, опустошенной. Да, Рим, как никто, способен создавать богатства, но он не умеет их распределять, в результате — все блага одним, а все лишения — другим. И дело не в том, что мы сотнями вывозили их статуи, мы уничтожили величие духа, чувство единения, какими издавна славилась Греция.

Луций выслушал ее со снисходительным молчанием. Потом улыбнулся.

— Речь, достойная выступления в сенате. В целом ты, конечно, права. Только не надо забывать о том, что все на свете не могут быть богатыми и счастливыми, так уж устроен мир. Что касается Рима, в нем осталось ровно столько жестокости, сколько необходимо для того, чтобы быть справедливым. Да, если воля какого-либо народа истощается, он умирает, но в этом повинен не Рим. Это просто история. Женщины не умеют рассуждать о политике: они или повторяют то, что где-то слышали, или сравнивают свои представления о жизни людей в семье и обществе с законами развития мира.

Пришла Аскония, и Луций объявил ей, что они уезжают в Рим. Девочка обрадовалась: ей надоела афинская жара, и она соскучилась по своим игрушкам.

После завтрака Ливия все-таки решила подняться на холм — одна. В день перед отъездом Луций был поглощен делами — он сразу куда-то ушел, две служанки тоже сбились с ног от домашних хлопот, Аскония обычно проводила утренние часы с няней, и Ливия беспрепятственно покинула дом. Она оделась очень скромно и накинула на голову полупрозрачное покрывало для защиты от солнца и пыли.

Возвышающийся над шумом и суетой, над лесом кипарисов и морем плоских крыш Акрополь казался удивительно неземным. Может быть, там она сумеет привести в порядок мысли и понять, чего же все-таки ждала и — не получила от этой поездки?

Слегка подобрав полы одежды, Ливия поднималась по неширокой тропинке, огибающей холм с востока на запад. Она не оглядывалась назад, чтобы не видеть темно-серых скалистых склонов, — ее пугала крутизна пути.

Ветер обжигал лицо и руки, земля дышала огнем, и воздух дрожал, как над жаровней. Вскоре Ливия остановилась на небольшой площадке, чтобы немного отдышаться, и, прислонившись к камню, глядела на оставшийся внизу великолепный город, похожую на мшистое покрывало зелень вдалеке, искрящееся от солнца небо и синюю полоску моря на горизонте. Какие просторы! Если б можно было навсегда вобрать в себя эти картины, запомнить ощущения, равно как сохранить способность вновь и вновь переживать все самые острые моменты жизни!

Внезапно кто-то легко, почти невесомо опустил руку на ее плечо, и Ливий почудилось, будто ее хотят столкнуть вниз. Она резко повернулась — и замерла. Все эти легенды о богах, могущих принимать облик людей… Ее сердце колотилось так, будто она только что выпила смертельный яд, черты лица обострились, глаза расширились, как у безумной…

С минуту Ливия смотрела в такое же изменившееся от страдальческого изумления лицо, потом Гай Эмилий порывисто прижал ее к себе, и тогда сразу пришло то, чего не было так давно, — слезы.

— Я долго шел за тобой, гадая, не видение ли это. А потом подумал: нельзя позволять тебе входить в ворота Акрополя — иначе ты исчезнешь, и я больше тебя не увижу.

— А мне казалось, я видела тебя на улице. И я молила Аполлона о нашей встрече.

— Я только вчера поставил статуэтку Аполлона в своей комнате! — засмеялся Гай, и в его смехе была позабытая радость.

На глазах молодой женщины все еще блестели слезы. Она и желала и страшилась их встречи. Что может быть хуже тронутой печалью близости, похожей на любимую, но безнадежно старую, отслужившую свой срок вещь!

— Ты давно в Афинах?

— Да. А ты?

— С июльских ид. Но завтра мы уезжаем.

— Тогда поторопимся — нам ведь надо о многом поговорить.

Они не сговариваясь повернули назад и стали спускаться вниз.

— Где ты меня видела? — спросил Гай.

Ливия ответила, и он кивнул:

— Да, это мог быть я. Я живу на той улице.

— Меня смутила твоя одежда.

Хотя Гай продолжал улыбаться, в его темных глазах блеснуло что-то острое.

— Я больше не римлянин, Ливия.

Она удивилась:

— Разве ты можешь стать кем-то другим?

Он передернул плечами:

— Наверное, нет, но… Я не хочу об этом говорить. Все равно теперь у меня иная жизнь.

Ливия помолчала. Потом спросила:

— Как же ты живешь?

— Читаю лекции в риторской школе. Летом занятий нет, так что сейчас у меня мало работы: два-три ученика, которым не все удавалось в году, да еще готовлю нескольких к поступлению в школу. Жду осени. Знаешь, вообще мне нравится: я имею дело с тем, что понимаю и люблю, — с поэзией, философией. Платят, конечно, немного, но нам хватает.

Ливия заметила это «нам», но подумала, что Гай оговорился.

— И ты намерен так жить всегда? — рискнула спросить Ливия.

— Не знаю. Одно могу сказать совершенно ясно и твердо: я никогда не вернусь в Рим.

Они сошли с холма и остановились. Ливия смотрела в напряженное лицо Гая с большими, пристально глядящими, словно бы не только на нее, но и куда-то вглубь себя глазами. Он был таким всегда. И в то же время в чем-то сильно изменился. Ливий почудилось, часть того, что сближало их, порою делая единым целым, исчезло. Что было повинно в этом? Время? Они сами? Или что-то еще?

— Я не такой, как ты, — прибавил он. — Едва ты соприкасаешься с надеждой, как в тебе возрождаются внутренние силы. А мне понадобится много времени. Может, и жизни не хватит. И все-таки сейчас я доволен: я не один, не сам по себе, я — часть чего-то общего. Наверное, это необходимо почувствовать, чтобы обрести какую-то мудрость. А теперь вот встретил тебя — чего мне еще желать?

Ливия прислушалась: нет, в его словах не было иронии. Гай оглянулся:

— Куда бы нам пойти? На берег моря? У тебя есть время? У нее совсем не было времени, однако Ливия согласно кивнула. Она последовала бы за ним хоть куда, даже в подземное царство: сейчас мгновенья их внезапной, чудесной встречи в ее глазах имели ценность, равную всей как будущей, так и прожитой жизни.

Они спустились по желтой, словно пролитый мед, сверкающей от солнца Пирейской дороге, миновали порт и долго пробирались между шершавых от соли, горячих камней, отыскивая уединенное местечко.

Ливия почти сразу села на гальку и смотрела на мелькавшие меж поросших водорослями черных камней пенные волны и тянущиеся вдаль причудливые очертания берега. Пахло морской солью, иногда до лица долетали колючие брызги.

Гай продолжал стоять, его глаза были прищурены от солнца, сандалии тонули во влажном песке, а ветер трепал концы пропущенного под правой рукой гиматия. Его лицо сохранило свою красоту, но это было лицо уже не юноши, а мужчины, и Ливия замечала в нем много такого, чего не видела прежде: какую-то странную невозмутимость, даже жесткость. Теперь, когда Гай думал или просто молчал, его взгляд словно бы источал темную силу, природу которой Ливия не могла понять.

— С кем ты приехала? — спросил он.

— С Луцием и Асконией, — сказала Ливия и, подумав, прибавила: — Я узнала о том, что ты жив, совсем недавно — Юлия сказала.

Гай молчал, глядя вдаль и не меняя позы, тогда молодая женщина промолвила:

— У меня нет никаких оправданий своему поступку.

— Они не нужны. Если ты вернулась к Луцию, значит, просто не могла поступить иначе.

— Могла. Иногда я сама не понимаю, почему это сделала.

— Наверное, ты чувствовала, что так будет лучше. Ливия медленно покачала головой:

— Мне нужно было согласиться уехать с тобой в день похорон Цезаря.

— Вспомни, что я ответил, когда ты пришла ко мне еще до свадьбы с Луцием и просила увезти тебя из Рима? Я дорого заплатил за свою ошибку. Вероятно, боги бывают справедливы, когда не щадят тех, кто безжалостен к чувствам других людей.

Ливия встала, подошла к нему, легко ступая по камням, и заглянула в лицо.

— Если б только я была свободна, как в юности, то ушла бы с тобой не глядя, без сожаления бросила бы Рим и всю эту жизнь…

— Беда в том, что мы никогда не бываем полностью свободны, Ливия. Я тоже связан, конечно, не так сильно, как ты, но все же…

В ее глазах был вопрос и — предчувствие нового удара.

— У меня есть жена, — сказал Гай.

Если б холм Акрополя вдруг начал разваливаться на части прямо на ее глазах, она не изумилась бы так сильно.

— О нет! — Гай сделал неопределенный жест рукой. — Ее невозможно сравнивать с тобой! Простая греческая девушка, она не умеет читать, не говорит по-латыни. Она согласилась бы жить со мной и так, будучи моей рабыней. Но я дал ей свободу и женился на ней.

— Почему?! — вырвалось у Ливий.

— Таковы мои представления о порядочности. Хотя не только поэтому. Говорят, жизнь загорается от жизни: в то время я очень нуждался в ком-то, а она так любила меня… Потом знаешь… недавно я купил ей новую одежду и украшения, и она так обрадовалась, что я почувствовал себя почти счастливым. Притом, что мне хорошо известно: я буду нужен ей даже совсем нищим…

Сердце Ливий сжалось от ревности и горя. «Но ведь рано или поздно она родит тебе детей, и кровь рабыни-гречанки смешается с кровью рода Эмилиев!» — хотелось выкрикнуть ей, но она сдержалась и произнесла угасшим голосом:

— Как тебе удалось добраться до Сицилии?

Гай рассказал обо всем, что случилось с ним за эти годы. Умолчал только о том, что пытался лишить себя жизни.

— Теперь я на многое смотрю по-другому. Наверное, все мы в чем-то равны перед богами. Раньше я этого не понимал. — Он усмехнулся. — Когда-то я считал ниже своего достоинства садиться за один стол с Элиаром и Тарсией, а сам женился на своей вольноотпущеннице. Кстати, как поживает твоя рабыня? И что с Элиаром?

— Он остался жив. Служит в одном из легионов армии Октавиана. А Тарсию я отпустила на свободу. Теперь у нее два приемных сына.

— Вот как? Значит, все хорошо? Я всегда считал, что в лице Элиара Рим теряет хорошего воина. Стало быть, ему удалось скрыть свое прошлое?

— Да. Помог один человек. И потом время было такое: рабы толпами бежали из Италии, всюду грабежи, разбои, война — не всегда разберешь, кто есть кто. — Она говорила безразлично, устало, ее взгляд ускользал — точно что-то в ней вдруг ослабло, порвалась какая-то главная, быть может, слишком сильно натянутая струна.

— Что ж, — промолвил Гай, — очевидно, все мы получили то, чего заслуживали.

Ливий почудилось, будто его слова прозвучали слишком беспечно, и эта беспечность была сродни безжалостности.

Они молчали несколько минут, потом Гай внезапно заметил, что Ливия плачет. Ее зеленовато-карие глаза были широко распахнуты и неподвижны, а по лицу струились слезы. Гай нашел ее руку и сжал в своей.

— Все кончено, — сказала Ливия.

— Ничего не может быть кончено. Вот ты, а вот я, мы живы и вместе — хотя бы сейчас.

Он привлек ее к себе и осторожно провел пальцами по обнаженной, нежной коже руки, а потом коснулся губами шеи.

Ливия отстранилась. Теперь ее глаза были сухи.

— Зачем? Мне не нужна ни твоя снисходительность, ни твоя жалость! Если ты думаешь, что…

— Я ничего не думаю! — перебил Гай. Его взгляд стал другим, в нем переливался странный блеск, одновременно тревожный и страстный. — Я просто люблю тебя и хочу до невозможности…

А потом все произошло так стремительно, что у обоих перехватило дыхание. И наслаждение было особенно острым именно от быстроты и внезапности случившегося.

И вот они — обнаженные на песке, и все горячее — кожа, солнце, камни, поцелуи и взгляды. Много лет спустя, вспоминая эти мгновенья, Ливия задавала себе вопрос: случайно ли Гай забыл об осторожности или она сама заставила его сделать это, применив особую, тайную, вечную женскую власть? Возможно, именно тогда у нее возникла мысль удержать возле себя хотя бы какую-то его часть, пусть воплощенную в ком-то другом, и таким образом сделать его своим навсегда? Скорее всего, так. Эта внезапная встреча в многолюдном городе, да еще по пути к Акрополю, в последний день ее пребывания в Афинах и стремительное бурное сближение на берегу моря — все было предопределено, и будущее выстроилось так, как оно должно было выстроиться, пролегло по заранее назначенному пути… Но сейчас она не думала об этом, ей было не до размышлений: Гай поднял ее на руки и понес в воду, в объятия упругих струй, и они лежали на плоском камне, и волны смывали все — и печаль, и тревогу, и боль былой разлуки…

И все-таки Ливия не могла забыть о том, что отныне Гай принадлежит и другой. Таково разрушительное свойство повседневности: человек неминуемо привыкает к тому, что его окружает, прирастает к нему, даже если осознает свое существование как плен, а если нет? Отныне Гай сможет прожить и без нее. И сколь неестественной и дикой ни казалась Ливий предстоящая разлука, она должна и сможет уйти.

…Они выбрались на берег, и все повторилось снова, и потом Ливия медленно стряхивала песок с разгоряченной кожи, а Гай говорил. Он сказал ей много нежных и ласковых слов, но она не слушала: как ни странно, сейчас такие слова не имели значения. Дождавшись, когда он умолкнет, женщина твердо произнесла:

— Возвращайся в Рим, там мы сможем видеться так часто, как захотим. В Риме тоже есть риторские школы. Насчет денег можно не беспокоиться…

Гай не дал ей договорить, быстро приложив пальцы к ее губам.

— Боги помутили твой разум, если ты предлагаешь мне такое, Ливилла! Теперь ты знаешь, где меня найти. Я буду ждать тебя в Афинах. Всегда.

Ливия опустила голову, а потом посмотрела вдаль, на море. Часто ли она сможет приезжать в Грецию? Раз в год, а то и реже. Все остальное время у Гая будет своя жизнь, и он постепенно забудет ее.

Перед тем как тронуться в обратный путь, они снова искупались. У Ливий не было с собою ни гребня, чтобы причесать спутанные и мокрые волосы, ни лишней булавки, чтобы зашпилить приведенную в беспорядок одежду, но это не имело значения, потому что сердце разрывалось на части.

Они добрались до центральных улиц и долго стояли, не в силах расстаться. Оба чувствовали — стоит разойтись в разные стороны, и вновь навалится тяжелое, безмолвное ожидание чего-то могущего перевернуть жизнь. Они знали, что будет: пустые улицы, одинаковые дома, бесцельное движение толпы, эта страшная обыкновенность всего, что их окружает, а настоящая жизнь — лишь в предвкушении счастья, долгом-долгом, почти как вечность.

…Около двух месяцев спустя Ливия сидела в саду своего римского дома и беседовала с Тарсией. День стоял пасмурный, но серое небо казалось высоким из-за пронизывающих его тончайших темных облачков, да еще из-за птиц, тревожно круживших где-то там, в недосягаемых просторах.

Аскония и Карион стояли невдалеке, под деревьями, болтали и смеялись. Русоволосая сероглазая Аскония внешностью и нравом походила на Луция. Спокойная, рассудительная, разумная, она, как и следовало маленькой патрицианке, никогда не зналась с детьми вольноотпущенников и рабов, предпочитая дружить, например, с дочерьми Юлии, и делала исключение разве что для Кариона.

— Я так переживаю за его судьбу, — говорила Тарсия, глядя на старшего из двух своих приемных сыновей. — Он окончил начальную школу и что дальше? Он уже теперь пытается слагать стихи, а по успехам в чтении и письме далеко обогнал своих сверстников. У него нет такого отца, который мог бы обучить его какому-нибудь ремеслу, и я не хочу, чтобы он пополнил число клиентов, живущих подачками с господского стола.

— Он должен продолжить обучение в грамматической, а после — в риторской школе, — уверенно произнесла Ливия. — Все расходы я возьму на себя.

— Дело не только в деньгах, — вздохнула Тарсия. — У него нет имени, которое позволило бы ему учиться в такой школе. Сын вольноотпущенницы и легионера среди сыновей богатых и знатных людей — это невозможно!

— Подожди, — помолчав, сказала Ливия, — придет время, мы что-нибудь придумаем.

— В каком-то смысле я больше спокойна за Элия, — промолвила Тарсия, глядя на сидящего рядом мальчика. Он был наказан за то, что подрался с сыном одной из рабынь Ливии.

С яркими, как летнее небо, озорными глазами, светлыми вихрами и обиженно оттопыренной нижней губой, он казался таким смешным оттого, что постоянно подпрыгивал и дергался в разные стороны, готовый сорваться с места.

— Да, этот не пропадет! — улыбнулась Ливия, потом спросила: — От Элиара есть вести?

— Пока нет. Мы так редко видимся, что, боюсь, он совсем меня забудет.

— Полагаешь, у него есть другая женщина? — осторожно спросила Ливия.

Гречанка усмехнулась:

— Скорее, другие. Как ты думаешь, госпожа, если мы видимся раз в несколько месяцев? А за армией следует толпа таких женщин, как… как настоящая мать Элия!

— И как ты к этому относишься? Тарсия пожала плечами.

— Что я могу поделать! — И прибавила, показав на сидящего рядом мальчика: — Лишь бы он больше не приносил мне вот таких сорванцов!

Женщины невольно засмеялись.

— Я беременна, — вдруг сказала Ливия.

Тарсия внимательно посмотрела на свою госпожу: лицо Ливий в ореоле тщательно уложенных локонов выглядело осунувшимся и бледным, но в широко распахнутых глазах застыло выражение неожиданной страстной силы.

— Луций очень хочет сына.

— Значит… все хорошо?

— Но я жду ребенка не от него. Во всяком случае, мне так кажется.

Тарсия замерла. Потом, встрепенувшись, подтолкнула Элия: «Иди, играй!» Мальчишка вскочил с места и мгновенно унесся прочь — листья вихрем взметались по дорожке из-под его быстрых ног.

— Я не сказала бы тебе об этом, — медленно проговорила Ливия, глядя на носки своих башмаков, — если б ты не была свидетельницей всех моих метаний. Я встретилась с ним на пути к Акрополю; мы отправились на берег моря — там все и произошло. — Она помолчала. — Знаешь, Тарсия, он изменился. Раньше, когда я говорила с ним, мне иногда казалось, будто я вхожу в комнату, дверь которой закрыта для всех. А на этот раз…

— Он не впустил тебя туда? — выдержав паузу, спросила Тарсия.

— Впустил, — чтобы показать, что там все стало другим. Он всегда глядел куда-то вдаль, словно рассматривал что-то, доступное ему одному. Теперь он притворялся, что смотрит только на меня, но все равно меня он… не видел. Но и чего-то другого — тоже. Он пытается жить настоящим, обыденностью. Получится ли у него, не знаю. Прежде не получалось.

Тарсия сидела, не шелохнувшись. В воздухе медленно, словно на тоненьких ниточках, кружились осенние листья. Ливия усмехнулась:

— Я говорю загадками, да? Отвечу проще. Тогда я была так ошеломлена нашей встречей, что просто не могла думать о том, какие слова он произносит. А теперь вспоминаю и… не могу его понять. Он преподает в риторской школе — этим всегда занимались вольноотпущенники, но никак не римские патриции! При этом утверждает, что доволен, почти счастлив. И еще он женился — на рабыне-гречанке.

— На рабыне?!

— Да, она была его рабыней, он дал ей свободу. Она наверняка молода и красива, но в остальном… Кем она может быть для него? Служанкой, да еще женщиной для постели. Да он и говорил о ней, как о рабыне. В общем, несмотря на слова любви, которые он произнес не раз и не два, его сердце было спрятано за всеми мыслимыми и немыслимыми оболочками, — что там сейчас скрывается, я так и не сумела понять. Он стал совсем иным или лгал, мне… да и себе тоже.

— Что ты намерена делать, госпожа?

Глаза Ливий потемнели, а губы слегка искривились. Она небрежно бросила в пустоту и серость дня:

— Мне надоело притворяться. Луций не подозревает о моей встрече с Гаем Эмилием, не знает даже о том, что Гай жив. А мне так и хочется швырнуть правду ему в лицо!

Тарсия мягко прикоснулась к холодной руке Ливий своей мягкой и теплой ладонью:

— Нет! Подумай о ребенке! Мужчины не прощают таких вещей! Он не примет малыша, и тебе придется уйти из дома. А Асконию оставит у себя и запретит тебе видеться с нею.

— Да, ты права! — в голосе Ливий зазвучали жесткие нотки. — Он ничего не узнает. Луций отнял у Гая все, потому будет вполне справедливо, если сын Гая в конце концов получит то, чем мы владеем!

— Но может родиться девочка.

— Тогда за третьим ребенком я тоже съезжу в Грецию.

— Мне кажется, ты хочешь отомстить им обоим, госпожа, — тихо сказала Тарсия после длинной паузы. — Только зачем? И за что? Муж хорошо относится к тебе, а Гай Эмилий… да, он женился, — по-видимому, не вынес одиночества и отчаяния, — но я уверена, что он по-прежнему любит тебя, тебя одну. Чтобы соединиться с ним, ты будешь вынуждена пожертвовать слишком многим, ты это понимаешь, а потому оставь все, как есть, не пытайся изменить жизнь: она никогда не бывает полной, чего-то всегда не хватает, и с этим приходится мириться. Так уж устроен мир. Разве я не права?

Ливия ничего не ответила. Вскоре Тарсия собралась уходить. Луций недолюбливал гречанку, и, зная об этом, она старалась приходить в те часы, когда его не было дома.

Позвав мальчиков, она отправилась в свой безымянный переулок. Карион шел рядом, а Элий вприпрыжку бежал впереди, его то и дело приходилось одергивать и окликать. В первый год жизни он часто болел и казался слабеньким, но потом так выправился, что Тарсия только диву давалась.

Сейчас она размышляла не о Ливий и не о том, как выучить Кариона, а совсем о другом: о том, что до вечера нужно сходить за водой, починить одежду мальчиков, о том, где подешевле купить хлеба и овощей, как засолить на зиму маслин и заготовить побольше чурок для жаровни. Ее жизнь была густо оплетена сетью мелких хлопот, не дающих ни думать, ни отдыхать. В том сосредоточился особый смысл, было зерно ее существования, она это понимала, а потому не помышляла роптать. Она жила радостью, когда глядела на подрастающих сыновей, и надеждой, когда ждала Элиара.

Уложив детей спать, Тарсия села чинить одежду. В это время в дверь негромко постучали. Молодая женщина привстала:

— Кто?

— Это я.

Что-то разом отпустило ее внутри, и она быстро протянула руку к запиравшему дверь крюку.

Уже стемнело; по стенам растекалось дрожащее красноватое свечение пламени, пылавшего в маленькой жаровне, оно отражалось в глазах и обводило лица тончайшей каймой.

— Надолго? — сразу спросила Тарсия.

— Завтра утром поеду обратно. Пока мне не положен отпуск, но я заплатил декуриону. И он взял с меня слово, что я не задержусь.

…В этом неярком свете лицо и плечи Тарсии казались янтарными, а волосы стелились по подушке сотнями и сотнями перепутанных золотых нитей. Они с Элиаром лежали в постели и молчали. Это было не тревожное, а умиротворенное, сближающее молчание: Тарсии казалось, что в такие мгновения она всем телом ощущает неспешное течение жизни, без слов отдается на его милость и волю.

Прошло время, и Элиар перестал бояться разоблачения: теперь он выглядел спокойным, собранным, уверенным в себе, и Тарсии нравилось, что он такой. Очевидно, он был вполне доволен нынешней жизнью, хотя она во многом была тяжелее той, какой он жил в гладиаторской школе: утомительные упражнения, изнурительные марши, когда легионеры помимо оружия тащили на себе кучу всякого скарба, железная дисциплина, порою несправедливая жестокость начальства…

— Что-то случилось, раз ты приехал так внезапно? — спросила Тарсия.

— Нет, — сказал Элиар, — ничего. Просто многие считают, скоро будет война, — тогда мы долго не увидимся.

— Война? Опять? С кем?

— Не знаю. Рим без войн — разве это Рим? Да и когда как не во время войны можно получить повышение по службе? — спокойно ответил Элиар. И, немного помолчав, прибавил: — Еще я хочу предложить тебе переехать в поселение близ нашей крепости: там живет много семей легионеров. Крепость еще не достроена, но говорят, потом у нас будет постоянный лагерь. Я смог бы чаще навещать тебя.

Глубоко вздохнув, гречанка произнесла:

— Нет, для детей будет лучше, если мы останемся в Риме.

— Ты хочешь сказать, лучше для Кариона?

— Да.

— Ты слишком много думаешь о нем, — сказал Элиар, а поскольку молодая женщина молчала, добавил: — Не приучай его к тому, что для него недоступно. Книжки, стихи… Он должен понять, что это — чужая жизнь.

Внезапно Тарсия обняла Элиара и прильнула к нему всем телом — ей казалось, что если она прижмется к нему вот так, порывисто, самозабвенно, он сможет ее понять.

— Его жизнь — внутри него, и мы мало что можем изменить, разве что помочь ему или… помешать.

— Чем я могу помочь? Я, человек, говорящий на неродном языке и сделавший чужое своим… просто чтобы выжить.

— Но Карион называет тебя отцом.

— А улыбается как чужому.

Больше Тарсия ничего не сказала. Она задумалась о своем старшем сыне. Сейчас, пока не начались занятия в школе, он с раннего утра присаживался возле окна с драгоценным свитком и читал. Если мать просила его выполнить ту или иную работу, с готовностью вскакивал, быстро и аккуратно делал все, что было поручено, а потом возвращался на место и вновь погружался в чтение. При этом в нем будто бы возрождалась жизнь: губы розовели, лицо сияло, глаза начинали блестеть. Иногда он начинал писать: палочка в его руке скользила по дощечке, как по воде, и лицо Кариона казалось напряженно-спокойным, или, напротив, часто останавливалась, дергалась, двигалась рывками — тогда он хмурился и кусал губы.

«Когда человек отдается любимому делу, он словно бы беседует с богами», — так говорил ее отец.

…Прошла ночь, наступило утро. Увидев отца, Элий с радостью бросился к нему, и Элиар высоко поднял мальчика, потом отпустил, и тот сразу принялся показывать ему свои сокровища: какие-то камешки, деревянные ножи — те предметы, которые никогда не занимали Кариона. А Карион стоял поодаль и улыбался той самой улыбкой, о какой говорил Элиар. И Тарсии вдруг почудилось, будто с этого детского лица, из глубины этих карих глаз глядит душа другого существа, обладающего не своей, а куда более древней памятью и такими же сложными чувствами. Ему было свойственно глубокое, бессознательное понимание людей и даже самого себя, но еще не было понимания сущности жизни. Тарсия молча встала рядом и положила руку на плечо своего приемного сына.

Потом Карион, не говоря ни слова, увел на улицу младшего братишку, и Элиар с Тарсией получили возможность побыть наедине еще несколько минут.

Минула пора лихорадочных страстных объятий — они просто стояли рядом и произносили последние, вроде бы обыденные, ничего не значащие, но на самом деле важные слова — важные, ибо Элиар и Тарсия говорили о том, что сейчас составляло их жизнь.

Тарсия вышла проводить Элиара. Она не плакала — уже привыкла к скорым прощаниям и недолгим встречам.

— Подумай насчет переезда, — сказал Элиар — Как раз для Элия это было бы очень неплохо.

Тарсия не стала спрашивать, почему. Именно сыновей легионеров (разумеется, при достижении ими соответствующего возраста) охотнее всего принимали в армию. Да, этому неугомонному мальчишке было бы куда полезнее расти на вольном воздухе, чем в одном из самых мрачных и бедных кварталов Рима.

— Хорошо, — отвечала она, — я подумаю.

— Тебе хватает денег?

— Вполне. Не присылай мне все, тебе же нужно что-то для себя.

— Очень мало. Питание, снаряжение, одежда — на это уходит немного. Ну, иногда пирушки, да еще бывает… кого-нибудь хороним. Кое-кто любит украшать доспехи золотом и серебром — к этому я равнодушен.

Ему надо было спешить, и он ушел, не оглянувшись, а Тарсия вернулась в свою крошечную квартирку и осторожно присела на разобранную постель. Хотя комнатка опустела, в ней еще сохранилось тепло, отзвук дыхания недавно находившихся тут людей, отблеск их взглядов, и она понимала, что сейчас может быть счастлива даже этим.

ГЛАВА III

Весной 719 года от основания Рима (37 год до н. э.) Ливия родила сына: об этом радостном событии оповещали венки на воротах дома. Пришли с поздравлениями соседи, прибыл спешно извещенный Марк Ливий Альбин.

Измученная родами Ливия лежала в постели и с невольным испугом глядела на хлопотавших вокруг ребенка женщин. Завершив свое дело и приняв положенную плату, врач-грек удалился, уступив место наиболее опытным женщинам из числа соседок и подруг Ливий. Мальчика выкупали, запеленали, а потом принесли к матери. Когда она взглянула на ребенка, у нее на мгновение перехватило дыхание. Шелковистые реснички, смуглые щечки, волосы темные, но не черные, скорее, каштанового оттенка, как у нее самой. Младенческая пухлость маленького личика не давала определить, на кого он похож. Прикоснувшись губами ко лбу своего сына, Ливия отдала его женщинам и облегченно прикрыла глаза.

Появился Луций и сообщил, что пришел Марк Ливий.

— Пусть войдет, — сказала Ливия.

Походка отца показалась ей более легкой, чем прежде; он остановился возле постели, наклонился и с несвойственной ему ласковостью потрепал дочь по щеке.

Хотя Марк Ливий не улыбался, на его лице было выражение глубокой и тихой радости, и молодая женщина почувствовала, что именно в этот миг отец окончательно простил ее за все, в чем она, по его мнению, была виновата перед семьей.

— Хвала Юпитеру! Славный день! — промолвил он. — Давно я так не радовался.

Вообще-то, как всякий римлянин старого поколения, он был весьма невысокого мнения о женских способностях и женском разуме. Их ум казался ему поверхностным и легким, а жизненный опыт не представлял интереса. Однако, к своему удивлению, Марк Ливий заметил в дочери редкую способность чутко воспринимать малейшие движения ума и души других людей, отличать истину от фальши, а правду — от лжи: незаменимые в жизни качества. Она умела приспосабливаться к действительности, обладала достаточно сильным характером и, похоже, никогда не падала духом. Ни сын, ни зять не обладали такими способностями: Децим был слишком беспечен, а Луций — чересчур осторожен, он всегда шел по проторенному, много раз проверенному пути и не любил рисковать. Конечно, чаще всего Ливия совершала чисто «женские» поступки, но уж в этом, как считал Марк Ливий, не было ее вины. Он желал получить потомство — внуков и окончательных наследников — именно от нее, и она не обманула его надежд.

— Проси о чем хочешь, — сказал он, — ты заслуживаешь награды.

— Я бы хотела увидеть Децима, отец. Как он живет? Я давно с ним не говорила.

— Думаю, у него все в порядке. Имение приносит тот же доход, что и раньше, если не больше. Недавно туда ездили родители Веллеи и остались довольны увиденным.

— Там хороший управляющий, — сказала Ливия.

— Ладно, — согласился отец, — если желаешь, я прикажу, чтобы он прибыл. Через восемь дней семейный праздник — твоему сыну дадут имя.[31] Сегодня же отправлю Дециму письмо. Пусть приедет вместе с Веллеей.

Снова вошел Луций, а с ним Аскония, одетая, как взрослые женщины, в изящно подпоясанную тунику из мягкой шерсти. Ей дали подержать братишку, она взяла его неловко и в то же время — с боязливой осторожностью, как дорогую вещь; при этом прикусила губку и нахмурилась. Через несколько секунд девочка молча вернула ребенка женщинам, а Ливия, повинуясь неожиданному порыву, привстала и привлекла дочь к себе, без лишних слов выражая единение с существом, подчиненным той же самой — женской — судьбе.

— Твой отец говорит, когда мальчик немного подрастет, он оставит службу и сам займется воспитанием внука, — не без удовольствия сообщил Луций.

Ливия ничего не ответила. Ею овладела такая сумятица мыслей и чувств, что она поневоле выглядела подавленной и растерянной.

— Ты как будто не рада, — негромко произнес Луций, наклоняясь к ней. — Или просто устала?

— Да, — натянуто отвечала Ливия.

— Сейчас все уйдут, и ты отдохнешь.

— Присядь, — сказала женщина.

Он сел, и она молчала несколько минут, потом заговорила. Вообще-то Ливия хотела сказать это кому-то другому, но сейчас здесь не было человека более близкого, чем Луций, потому она обратилась к нему.

— Знаешь, теперь мне кажется, будто я уже сделала в жизни все, что могла, и стою у какого-то предела. Вам, мужчинам, проще. У вас всегда есть цель. А я? Я просто не знаю, как мне теперь жить.

Луций улыбнулся ее наивным словам. Он был благодушен, горд и полон надежд на будущее.

— Я тебя понимаю. Ты носила ребенка девять месяцев, а сегодня он появился на свет, и ты невольно испытываешь некую опустошенность. Что касается будущего, по-моему, тебе есть чем заняться. Станешь воспитывать детей, следить, как они растут. Разве это плохо? Все так живут. И ты не права насчет мужчин и женщин: наверное, вам тяжелее жить, но зато с вас меньше спрашивают.

— Люди, — сказала Ливия, — да и то далеко не все. Но только не боги. Боги со всех спрашивают одинаково.

В некоторой степени Ливия изменила свое мнение — в тот день, когда ее сын получил имя, и вся семья радостно праздновала это событие. Ребенка нарекли Луцием Асконием Ребиллом-младшим, принесли жертву богам и повесили на шею младенца золотую буллу — раскрывающийся медальон с амулетом, который мальчики носили до дня совершеннолетия.

Было тихо, потому гости сидели в летнем триклинии. Цвели деревья; огромное, ползущее на запад солнце окрашивало их густо-розовым, а свежий воздух казался океаном прозрачного золотого света. К своему удивлению, в этот тихий вечер Ливия испытывала то, что некогда испытывала в Афинах: никаких мыслей, только ощущения — воздуха, неба, листьев, цветов, самой жизни как чего-то радостного и непостижимо великого. Казалось, она поняла, почему ей было неуютно и горько в день рождения сына: так бывает всегда, когда совершен какой-то важный шаг и пройден четко обозначенный отрезок жизни.

И все-таки Ливия чувствовала: где-то совсем далеко, в глубине души нет ни спокойствия, ни радости, ни торжества. Что-то ушло навсегда, и она не была вольна над этим. Конечно, многое осталось — с нею будет аромат земли и цветов, запах дождя, свет солнца и луны, вкус вина и хлеба, острое и короткое, как укол иглы, ощущение счастья при звуках смеха детей и — некоторых воспоминаниях.

Она думала о своем и после пира, уединившись в перистиле с Юлией, Веллеей и другими женщинами из числа гостей. В это время мужчины продолжали пить вино в триклинии, перемежая извечные разговоры о политике забавными историями, рассуждениями о деньгах, женщинах и войне.

Прибывший из провинции Децим держался холодновато с отцом и сестрой, но зато, вопреки обыкновению, весьма охотно разговаривал с Луцием. Он изменился: исчезла стремительная легкость движений, яркость улыбки, блеск глаз. Но он был хорошо одет, на пальцах сверкали кольца — состоятельный, родовитый человек…

У них не было общих интересов, и они беседовали ни о чем.

— Теперь тебе нечего желать! — усмехнулся Децим. — Сын и дочь, почет и деньги. Да и попасть в сенат не составит труда.

— Вижу, ты тоже вполне доволен собой, — в тон ему отвечал Луций.

— Да, у нас не хуже, чем в Риме, а кое в Чем даже лучше: хорошее вино, прекрасный воздух, и рабыни красивее и здоровее тех, что предлагают римские лупанары. К тому же это бесплатно. Я свел знакомство с соседями; по праздникам встречаемся, пьем, играем в кости. Говорим о том, о чем говорите и вы, только с большей легкостью, потому что нас это не задевает так сильно. Ко всему можно приспособиться и обратить себе на пользу. Теперь в моей жизни все очень просто, чего не скажешь о тебе.

— О чем ты? — спокойно спросил Луций, поставив кубок на столик.

Децим долго глядел на его узкую белую руку с длинной ладонью и цепкими тонкими пальцами. Потом посмотрел в непроницаемо серые, как пасмурное небо, глаза собеседника, и ему стоило большого труда не отвести взгляд.

— О том, что Ливия все знает, — ответил он, пытаясь скрыть за небрежным тоном дрожь в голосе. — Помнишь, она приезжала ко мне несколько лет назад — первый и единственный раз? Вот тогда я ей и сказал.

Выражение глаз Луция не изменилось, но пальцы вернулись к кубку и стиснули его, а потом разжались.

— Что сказал?

— Что это ты донес на Гая Эмилия Лонга. Из ревности, из мелочной злобы. Она мне поверила — можешь не сомневаться. Но ты, полагаю, ничего об этом не знаешь? Как видишь, моя сестра далеко не так проста, как кажется.

Луций молчал, и было совершенно невозможно понять, что он чувствует, о чем думает, — напрасно Децим пытался уловить хоть какой-то признак растерянности, смущения или испуга. Наконец Луций Ребилл неторопливо поднялся с места и веско произнес:

— Если ты хотел испортить мне этот день, знай: у тебя ничего не получилось. Раз Ливия живет со мной, значит, она признает ценность такой жизни, разве не так?

— Она ведет свою собственную, отдельную жизнь, так было всегда. И, клянусь Юпитером, ты мало что об этом знаешь!

«А тебе какое дело?!» — хотел крикнуть Луций, но сдержался.

Они обменялись еще парой довольно колких фраз, потом Луций встал и ушел. Немного подумав, он отправился туда, где была Ливия, — она сидела в окружении женщин, с младенцем на руках. Она не видела мужа, и он долго смотрел на нее из-за колонны. Внезапно Ливия показалась ему далекой и чужой. Он думал, что их обоюдная непрестанная борьба с самими собой давно подошла к концу, но, оказалось, ошибался. Похоже, она не закончится никогда.

…Гай Эмилий не лгал Ливий. Он действительно научился понимать и ценить жизнь так, как не понимал и не ценил прежде. Было сложно сказать, что стало причиной перемен. Больше он не метался, не искал смысл жизни, просто — жил. Ему действительно нравилось читать с учениками Гомера, Демосфена, Геродота, Фукидида, Лисия, Исократа и Менандра;[32] а в свободное время он любил совершать одинокие прогулки к морю. Он долго шел по белой пыльной дороге и всякий раз испытывал ни с чем не сравнимое, незабываемое ощущение мгновенно рождавшегося безудержного восторга, когда оно вдруг открывалось перед ним — сине-зеленое у берегов и светло-лазоревое на горизонте. Гай не спеша поднимался наверх, присаживался на выступе скалы и глядел на мраморную пену волн, на оттеняющие синеву и спокойствие неба легчайшие облачка, далекие мысы, следил за воздушными потоками, за игрою света на склонах гор и всей душой ощущал текучесть времени и изменчивость мира. Единение безостановочного движения и неподвижности, незыблемости, вечности проявлялось в этих картинах так сильно, явственно и ярко, что захватывало дух. И Гай думал почти о том же, о чем думала Ливия, — что у него есть и всегда будет это, главное: аромат земли и цветов, запах дождя, солнце и ветер…

Думал он и о ней. Теперь, когда он наконец вроде бы научился существовать в этом мире, они с Ливией могли бы жить хорошо, спокойно, наверное, даже счастливо, но… С тех пор как они виделись в последний раз, прошло два года. Больше она не приезжала. Гай понимал или ему казалось, что он понимает: домашние хлопоты, ребенок, муж… Он знал, вряд ли они с Ливией когда-нибудь будут вместе, и почти смирился с этим. Он вспомнил, как Ливия увидела шрам на его груди. Она ничего не сказала, просто легонько провела пальцем по багровой полоске. Гаю показалось, она поняла. Она знала и то, что он никогда не повторит этой безумной попытки уйти в никуда.

Гай радовался, что вовремя уехал с Сицилии. В 720 году от основания Рима (36 год до н. э.), после череды морских сражений Секст Помпей был побежден. Вопреки обещаниям Октавиана, служивших в войске Помпея беглых рабов вернули бывшим хозяевам или казнили, остававшиеся на Сицилии римляне-аристократы в большинстве своем тоже были убиты. Спаслось лишь несколько высокопоставленных отпущенников Секста Помпея, таких, как Менадор.

Хотя в Афинах не было недостатка в вестях из Рима, Гай мало прислушивался к тому, что говорят люди о военных походах Антония и политической деятельности Октавиана. Он отвернулся от Рима, так же как Рим отвернулся от него, не хотел о нем думать, не желал вспоминать.

Нельзя сказать, что Гай не тосковал. Он вспоминал своего приятеля Сервия Понциана, по-видимому, погибшего во время проскрипций, и даже верных рабов, теперь принадлежавших другим хозяевам, свои вещи и книги. Теперь он жил иначе, можно сказать, бедно. Несколько ваз и дешевых статуэток — вот все, чем он отныне мог украсить свое жилище. Свитки тоже были слишком дороги…

Да, так оно и было. Конечно, как мужчину его волновали красота и юность Клеоники, но в общем ему было вполне достаточно себя самого. Внутренний мир Клеоники никогда не сливался с его миром так, как мир Ливий, и Гай очень редко вспоминал об этой девушке, если ее не было рядом.

Однажды, когда он только что покинул царство отшлифованных зноем и дождями известняковых скал и синего моря, спустился вниз и очутился в городе, кто-то громко и бесцеремонно окликнул его: «Эй!»

Гай обернулся. Отчего-то он сразу понял, что окрик предназначался ему, и, оглянувшись, увидел стоявшего посреди толпы, облаченного в грязные рваные тряпки, странно знакомого человека. Гай еще не освободился от власти того возвышенно-грустного настроения, какое обычно охватывало его во время прогулок, и не сразу сообразил, кто перед ним стоит. Между тем человек сделал шаг вперед.

— Не узнаешь? — спросил он.

— Теперь узнаю. Просто удивлен, как ты здесь оказался.

Мелисс усмехнулся. Он выглядел страшно усталым, изнеможенным, худым. Проглядывающее сквозь лохмотья тело было покрыто ссадинами, босые ноги сбиты в кровь.

— Так получилось, — сказал он и, не дав Гаю возможности углубиться в расспросы, прибавил: — Послушай, я давно не ел, и мне нужны одежда и деньги.

— Конечно, — сказал Гай Эмилий, с трудом приходя в себя от неожиданной встречи. — Идем.

По дороге они не разговаривали. Мелисс рывками прорывался сквозь толпу — в том проявлялась свойственная ему злобная сила.

Клеоника была дома, она только что вернулась с рынка и разбирала покупки. Гай велел ей согреть воды, достать чистую одежду и подать на стол побольше еды. Его поразило поведение девушки, ни единым движением или взглядом не показавшей, что она узнала странного гостя, между тем как она просто не могла его не помнить. Не говоря ни слова, Клеоника быстро сделала все, что было велено, а потом продолжала заниматься своими делами.

Очутившись за столом, Мелисс не набросился на пищу, как можно было ожидать, а ел неторопливо, словно бы нехотя, устало. Гай присел рядом и налил себе немного вина.

— Я думал, ты с Менадором, — рискнул сказать он. Мелисс скривил губы.

— Что Менадор! Он два раза переходил от Помпея к Октавиану и обратно, и этим все сказано. Когда мы приплыли с Сицилии на материк, всех нас схватили. Никому не удалось сбежать. Таких, как ты, римских патрициев, убивали сразу, многих рабов распяли, а кого-то, говорят, собирались вернуть бывшим хозяевам. Перекупщики крутились вокруг, как поганые псы. Кое-кого, кто посильнее и помоложе, тайком продавали им. А потом — на рудники, в эргастулы[33] богатых поместий…

— Но ведь ты свободный!

— Кому до этого дело! Связали и увезли ночью, я даже не знал, куда. Позднее услышал, что тот рудник, куда я попал, находится близ Коринфа.

— И что ты там делал?

— То же, что и все — долбил горную породу. Эти огромные черные пещеры хуже могил, люди копошатся там, как муравьи, все полуголые, дышать нечем, а рядом все время надсмотрщики. Я, конечно, старался, потому что знал: если хлестнут бичом, вцеплюсь в горло и задушу, и тогда — смерть, а я еще надеялся пожить. Конечно, надо было бежать, но как? Нас стерегли весь день, а ночью запирали на замок. Долго там никто не выдерживал, год-два и все. Многие были словно обтянуты коричневой кожей; когда они двигали своими костями, казалось, она прорвется, и все внутренности вывалятся наружу. Все обливались потом и тяжело дышали. Кормили одними бобами — ни мяса, ни хлеба. Никого не заботило, сколько людей умрет, сразу привозили новых, еще здоровых и сильных. Знаешь, там смерть все время рядом, словно бы дышит в спину, вот-вот предстанет прямо перед тобой, и ты не можешь ни отсрочить, ни ускорить ее приход. Но мертвецы-то мне и помогли. Их (когда накапливалось достаточно много) клали на повозку, а потом сбрасывали в яму недалеко от рудника. Я выжидал очень долго, наверное, не один месяц, пока мне наконец не удалось поймать момент, когда ни впереди, ни позади, ни рядом с повозкой не оказалось надсмотрщиков, тогда я быстро забрался под гору тел и затаился. Другие видели, я боялся, выдадут, но нет… Потом выбрался из ямы и пошел прочь, благо, была ночь. Добрался до Афин. Что было бы дальше, не знаю, но я встретил тебя…

Он посмотрел на Гая, и тот немедленно ответил:

— Я дам тебе деньги, все, что у меня сейчас есть. Но куда ты пойдешь?

— Вернусь в Рим.

— В Рим? Зачем?

— Вот этого я не знаю. Разве ты всегда знаешь, что станешь делать дальше, для чего идешь куда-то?

Гай Эмилий задумался. Жизнь должна куда-то звать и манить, иначе она не имеет смысла, он этого не отрицал, и в то же время ему никогда не хотелось подчинять себя слишком определенной цели. Теперь он, кажется, знал, как соединить борьбу за существование с той жизнью, какой он некогда мечтал жить, — жизнью чувств и разума. Он хотел открыть собственную школу. Он учил бы юношей тонкости понимания текстов и одновременно совершенствовался бы сам… Он строил бы уроки вне зависимости от чьих-то суждений и, возможно, сам выбирал бы учеников… В таких желаниях явственно сказывалась привычка Гая жить свободно и безбедно.

Впрочем, иногда ему вновь чудилось, будто жизнь мощным потоком течет мимо него, а он ютится на каком-то хилом островке, точно случайно прибившаяся туда кучка мусора. Собственно, какое имел право он, человек, совершенно несостоявшийся, учить чему-либо других людей, пусть даже на примере великой литературы?

— Я никогда не вернусь в Рим! — сказал он. И повторил: — Никогда.

— А тебе и не нужно. Знаешь, иногда я начинаю завидовать, — Мелисс кивнул на Клеонику, — жена, дети, теплый угол… Хотя детей я не люблю. На чужих, по крайней мере, можно не обращать внимания… — Потом прибавил: — Я сразу понял, что эта девчонка сможет тебя утешить! Что касается будущего, то я как-нибудь проживу…

Гай Эмилий не удивился таким словам. Собственно, именно вольноотпущенники, как никто другой, оказывались наиболее оборотистыми и настойчивыми в достижении цели. Как правило, они изо всех сил пытались забыть о своем унизительном рабском происхождении, что было не так-то легко сделать, поскольку общество относилось к ним с недоверием и опаской и, если это было возможно, старалось держаться на расстоянии. Полные презрения к собственным корням, эти люди чаще всего руководствовались голой выгодой, ни к кому не привязывались и жили только для себя, поскольку жизнь не научила их ни любить, ни заботится о ком-то…

— Чем ты занимаешься в Афинах? — спросил Мелисс. Гай ответил.

— Мне это непонятно, — заявил его собеседник. — Я умею считать деньги — с меня достаточно.

Утром он ушел, коротко простившись и даже не поблагодарив Гая, и тот долго думал об этой встрече. Мелисс был странным существом, он словно бы появлялся из темноты, а потом вновь растворялся в ней. Он никогда не думал о своем будущем, не задавался вопросом, как жить и во что верить. Наверное, так было проще.

Гай вспоминал, как однажды, еще будучи юношей, стоял в саду своего поместья и смотрел на звезды, пугающее великое множество звезд, и почти физически ощущал, как неведомое далекое пространство сливается с его внутренним миром, перетекает в него сквозь невидимый коридор. Тогда он был уверен в том, что его жизненный путь подобен пути небесного светила: такой же свободный, недосягаемый, великий. Он был центром собственной вселенной. А теперь? Случалось, он чувствовал внутри оглушающую пустоту, как будто все, во что он верил и что мог совершить, осталось в какой-то прошлой жизни.

И ночью, обнимая Клеонику, Гай думал о том, что это живое, теплое тело — едва ли не единственное, что сейчас по-настоящему связывает его с реальным миром.

…Мелисс вернулся в Рим в иды октобрия (середина октября), вернулся, невзирая ни на какие запреты; его влекло сюда нечто неодолимое, точно жажда в пустыне. Он шел по мрачным и унылым улицам Субуры, вдоль вереницы каменных фасадов, старые стены которых были черны, словно траурный покров, и его походка помимо воли становилась привычно скользящей, движения — быстрыми, его ноздри раздувались, точно у хищника, а в глазах появилось что-то дикое. В темноте, под беззвездным небом, в лабиринтах проулков, где другим людям чудились западни, а смутные очертания теней внушали страх, в нем словно бы возрождалась жизнь. Он ощущал толчки крови в теле, его мускулы затвердели, и душа, — если б он только мог это понимать! — расправляла сложенные крылья. У него не кружилась голова, не замирало сердце, он растворялся во мраке и сливался с ним, мрак будто бы укреплял его силы.

Мелисс остановился. На северо-восток шла Этрусская улица, связующая Форум с Велабром, — одна из главных артерий Рима. Рядом пролегала Яремная, она огибала Капитолийский холм и являлась частью древней торговой дороги. Прежде неподалеку жила Амеана. Внезапно он ощутил внутренний толчок, и его мысли устремились в конкретное русло. Образ белокурой женщины со странно холодным сердцем выплыл из глубин сознания и встал перед мысленным взором, и Мелисс не пытался его прогнать. Сейчас прошлое не тянуло назад, напротив — заставляло двигаться вперед.

Амеана давно переехала, и Мелисс не сразу сумел ее найти. Он кое-что узнал на следующий день, потолкавшись в рыночной толпе, и под вечер отправился на улицу под названием Высокая Тропа, пролегавшую на гребне Квиринала.

Как ни странно, в вечерние часы эта часть города была почти безлюдной. Дом Амеаны окружал довольно большой сад. Мелисс обошел сложенную из грубых кусков камня высокую ограду и остановился, словно бы в нерешительности, перед тяжелой железной калиткой. Никаких звуков, только тихий шепот листвы над головой. К своей досаде, Мелисс не мог отделаться от ощущения, что он входит сюда не как завоеватель, а как смиренный проситель и раб. Желая поскорее избавиться от предательских чувств, он решительно взялся за массивное кольцо.

Калитка была открыта: наверное, Амеана ждала гостей. У лестницы Мелисс встретил Стимми; нумидийка на мгновение застыла, как вкопанная, а потом молча бросилась в дом. Мелисс направился следом.

Едва он вошел в переднюю комнату, его окутали пряные, тревожные, дразнящие ароматы. Ни о чем не думая, Мелисс стремительно проследовал дальше.

Небольшой зал освещался симметрично расположенными лампами на высоких бронзовых подставках, и в колеблющемся желтоватом свете белая кожа Амеаны отливала цветом спелой пшеницы, а изысканно убранные волосы казались золотистыми.

Лишь мгновение она смотрела испытующе и презрительно, а потом в ее глазах появился страх, и она инстинктивно прижала руки к груди.

Позади возникла безмолвная черная тень — Стимми.

— Вон! — не глядя, произнес Мелисс, и она тут же исчезла.

Он сделал шаг вперед и приблизился к неподвижно стоящей Амеане.

Прежде у нее было очень живое лицо, но теперь оно словно застыло, и побледневшая кожа казалась пепельно-серой, возможно, оттого, что на Амеане был ярко-красный наряд. Ее голубые глаза обреченно смотрели на Мелисса, между чуть приоткрытых губ влажно поблескивали зубы.

Он прошел на середину комнаты и сел на табурет с резными ножками.

— Живешь неплохо. Она молчала.

— Скажи рабыне, чтобы отправляла всех назад. Сегодня твой гость — только я.

— Больше ты сюда не придешь! — прошептала Амеана. — Я буду спускать собак…

— Больше, может быть, не приду, но сейчас я уже здесь. Прикажи подать вина.

Амеана вяло хлопнула в ладоши. Стимми внесла сосуд с вином, два серебряных кубка и быстро удалилась.

Мелисс выпил один. Амеана продолжала стоять. Потом он тоже поднялся и подошел к ней. Вновь пораженный холодной правильностью черт ее прекрасного лица, он испытывал ядовитое чувство злобной ревности, которое словно бы жгло его изнутри. Мелисс видел, как она изменилась, — теперь это была не просто римская куртизанка, а уверенная в своей неотразимости, силе обаяния, гордая своим могуществом и бесконечно влюбленная в собственную красоту женщина, у которой было предостаточно и денег, и поклонников, и роскошных вещей. Она приобрела много нового «оружия», а у Мелисса оставалось лишь то, что было и раньше: безрассудная злость и грубая сила. Он мог завоевать Амеану только с помощью страха, да и то ненадолго, теперь ей не была нужна ни его помощь, ни его деньги.

— А где тот мальчишка, которого ты тогда родила? — вдруг спросил Мелисс.

— Его здесь нет.

— Где он? Как ты от него избавилась? Продала в рабство? Убила?

— Нет. Я его… отдала.

— Кому?

Амеана перевела дыхание.

— Одной женщине. Она пришла и попросила меня об этом. Он мне мешал, я думала, ему будет лучше у нее.

Мелисс улыбнулся, и Амеана увидела в этой улыбке скрытую угрозу, гримасу уверенности в вечной победе над ней, тогда как на самом деле он чувствовал полнейшее бессилие.

— Что за женщина?

— Не знаю, не помню. У нее были рыжие волосы — это точно.

— Ха! И все?!

— Она жила где-то на Субуре, кажется, чья-то вольноотпущенница… я забыла ее имя… — Внезапно напряжение прорвалось, и она выкрикнула: — Зачем тебе этот мальчишка?!

Мелисс не ответил. Он схватил Амеану за руку так сильно, что на коже остались следы, и толкнул на ложе. Гречанка сопротивлялась, но не слишком, отчасти — из страха, отчасти, потому что… прекрасно помнила силу и страстность его объятий, помнила даже сейчас, через столько лет и после стольких мужчин. Она отдалась ему почти с таким же упоением, с каким он овладел ею, — со стороны это походило на встречу двух тайных любовников.

Когда он отпустил женщину, она поднялась, раздосадованная тем, что волосы растрепались, что нужно снова белить и румянить лицо и подводить глаза, и в то же время с невольным облегчением, поскольку понимала: теперь Мелисс, скорее всего, уйдет, не причинив ей вреда.

Амеана чувствовала себя вполне удовлетворенной, чего не случалось уже давно. Она действительно изменилась. Со временем все эти патриции и всадники со своими торжественными манерами и величественными привычками перестали казаться ей некими высшими существами, и она жила в веселой пошлой суете, изнемогая от усталости и чувства полной опустошенности как телесных, так и душевных желаний. Она стала равнодушной к мужчинам, не испытывала даже зачатка влечения, и бесконечные любовные упражнения превратились в утомительное, нудное ремесло. Разумеется, далеко не все поклонники были глупы, они требовали от нее известной пылкости, которую пресыщенная Амеана просто не могла проявить. Конечно, она научилась мастерски притворяться, но это было тяжело и неприятно. Ей тоже хотелось получать удовольствие. А красивые безделушки и вещи? Даже они не радовали ее так, как прежде…

Однажды ее гостем стал не слишком известный, но полный самомнения, да к тому же далеко не бедный философ и поэт. Он рассказал прекрасной куртизанке о греческих гетерах и посоветовал брать уроки музыки, танца и хороших манер. С тех пор Амеана стремилась общаться с людьми искусства, пусть не богатыми, но вносившими свежесть в ее жизнь, зачастую обладавшими более яркими, тонкими и изощренными чувствами. Владеющая совершенным оружием — причудливой и пленительной красотой, Амеана управляла мужчинами с мудрым умением, примеряясь к их недостаткам; теперь она стала много образованней и умнее, хотя использовала этот ум исключительно для мелочных практических целей. Она прислушивалась к тому, о чем рассуждают философы, и даже пыталась заучивать стихи некоторых поэтов.

А Мелисс… Это был человек из другого мира, с ним она могла вспомнить себя прежнюю, настоящую. Было ли это хорошо или плохо? Кто знает! С ним она вновь испытала мимолетную остроту чувств — это было все равно что, вырвавшись из города, бегать на лугу под необъятным небом по росистой траве.

И, как ни странно, она ничуть не удивилась и не возмутилась, когда он сказал:

— Хочешь, уедем куда-нибудь вместе? Предлагаю первый и последний раз. Мне все надоело, да, пожалуй, все… кроме тебя.

И она лишь молча покачала головой.

Покинув дом Амеаны, Мелисс очень скоро понял, что ему совершенно нечего делать и некуда идти. Несколько дней он провел в бездумном праздном шатании по улицам и площадям Рима. Ел в самых дешевых тавернах, где можно было пообедать за два асса, где стояла невыносимая жара и царила ужасающая грязь, где подавалась вареная свекла под соусом из вина и перца, грубый ржаной хлеб, жареная чечевица с луком и чесноком и отвратительного вкуса вино. Здесь он и спал — среди воров, убийц, беглых рабов и всякой рвани.

Однажды, бесцельно шляясь по улицам, точно в бесплодных поисках чего-то безвозвратно утерянного, Мелисс случайно забрел на окраину Рима и помимо воли угодил в толпу, которая текла неведомо куда и увлекла его за собой. Множество тех, кто окружал Мелисса, было в пропахших дымом и потом туниках из грубой небеленой шерсти, с нерасчесанными и немытыми волосами, дочерна загорелых и косноязычных. Один старик держал в руках связку чеснока, другая женщина несла две тростниковые корзины. Временами движение замедлялось, потом опять начинались невероятная давка и шум.

Дул холодный осенний ветер, на небе громоздились тяжелые, замысловатого оттенка тучи, вдали виднелась темная кайма холмов. Далеко впереди, на спешно возведенном помосте стояло несколько человек в белых тогах с пурпурной каймой; один из них что-то негромко говорил: в него впивалось множество взглядов, множество губ шептало какое-то имя. Иногда раздавался гром рукоплесканий, возгласы возмущения или восторга.

— Кто выступает? — спросил Мелисс какого-то плебея.

— Консул Цезарь Октавиан, — важно отвечал тот, не отрывая взгляда от говорящего. — Он сказал, гражданская война окончена, а после возвращения из похода против парфян будет восстановлена Республика.

Презрительно хмыкнув, Мелисс бесцеремонно протолкался поближе к помосту, на котором в окружении большого количества приближенных и вооруженной охраны стоял молодой человек с жестковато-холодным выражением лица и зорким недоверчивым взглядом. Его фигура казалась хрупкой даже под тяжелыми, плотными одеждами, но поза была исполнена достоинства. В нем угадывался высокий ум и скрытая проницательность.

— А хлеб?! — пронзительно выкрикнул кто-то. Октавиан негромко ответил, и люди стали возбужденно передавать друг другу его слова. Очевидно, было сказано, что увеличат хлебные раздачи.

— Неужели будет как при Цезаре? — прошамкала какая-то старуха, и почти тотчас раздался единый, точно ропот реки, одобрительный шум.

Мелисс не верил в перемены. «Наверху» может бушевать мрачный шторм или торжествовать лазурная гладь — «дно» не меняется, оно остается дном.

Это было головокружительное и страшное зрелище: множество человеческих лиц, отмеченных общей для всех печатью убогости, слепого подчинения, странного сочетания безнадежности и веры.

Мелисс с трудом выбрался из толпы и поспешил прочь. В эти мгновения ему открылось нечто важное: сначала он это почувствовал, затем признал рассудком. Он понял, что больше не хочет служить тем, кого презирает, как служил сначала Клавдию Пульхру, потом — Сексту Помпею и Манадору. И он не знал, что станет делать. У него не выработалось ни малейшей привычки к труду, не было никаких привязанностей и целей. Время остановилось — он был тем нищим юношей, только что получившим свободу и не знающим, как ее использовать, и тем изгнанником, который покинул этот странный, похожий на мрачный водоворот город несколько лет назад, и тем человеком, который стоял сейчас посреди улицы и которому все былое казалось сном.

…Прежде он много раз разыскивал нужных людей, потому для него не составило труда вновь проявить свои способности — через несколько дней он нашел рыжеволосую женщину, живущую на Субуре вместе с мальчиком по имени Карион.

Мелисс прошел по узкой улочке, без отвращения вдыхая давно ставший привычным запах сырости и нечистот, поднялся по деревянной лестнице и несильно толкнул дверь. Он вошел и замер; стоявшая у печки женщина, по-видимому, не слышала стука, потому что не повернулась и продолжала возиться с глиняными горшками. Она была молода — Мелисс понял это, глядя на красивую линию прямых плеч и гибкую спину. Волосы незнакомки в самом деле были ярко-рыжими, высоко заколотые, они лежали на голове тяжелой массой.

Он сделал шаг вперед, и тут женщина повернулась. Увидев неожиданного гостя, она пошатнулась так, что едва не упала. Их взгляды встретились, и Мелисс с изумлением впился глазами в побледневшее лицо хозяйки дома.

— Ты?! — прошептал он и добавил с каким-то странным облегчением: — Конечно, это ты!

Она молчала, безмерно растерянная, ошеломленная его вторжением.

— Я забыл твое имя, — сказал Мелисс.

— Тарсия…

Он прошел и сел, не сводя с нее темных глаз.

— Значит, ты живешь здесь, и у тебя есть сын.

— Два, — прошептала она.

— Два? Значит, один твой, а другой приемыш?

— Оба… мои.

Мелисс откровенно разглядывал ее.

— А ты такая же. Я сразу тебя узнал. — Он протянул к ней руку, и Тарсия испуганно отпрянула. Мелисс жестко засмеялся: — Не бойся, я просто хочу поговорить.

Молодая женщина подошла к печке, сняла один из горшков и поставила на стол. Ее руки дрожали, и она прятала лицо.

Стукнула незапертая дверь — вбежали дети; на улице дул холодный осенний ветер, и они сразу бросились к жаровне отогревать руки, а потому не заметили незнакомца. Потом повернулись, один за другим, и увидели Мелисса. Младший, светловолосый, остроглазый, уставился на него, приоткрыв рот от изумления, а второй бросил быстрый тревожный взгляд на сжавшуюся от испуга мать. На вид этому мальчику было лет десять, и он выглядел совсем по-другому: правильные черты лица, мягкие черные кудри и какая-то особая невозмутимая глубина в глазах, — точно он видел и понимал то, что неведомо другим.

— Садитесь, — тихо сказала Тарсия детям, — будем ужинать.

— Я могу поесть с вами? — спросил Мелисс. Женщина ничего не ответила. Она разложила тушеные овощи со свининой по трем тарелкам; себе не взяла и села, наблюдая за детьми. Мальчики притихли в присутствии незнакомца; не зная, чем объяснить его появление, не смели задавать вопросов.

Мелисс ел жадно и быстро насытился. Он долго смотрел на Кариона, а потом тяжело произнес:

— Нет, все-таки я ошибался.

После ужина Тарсия отправила детей за перегородку, а сама не двигалась с места и ждала. Глаза Мелисса завороженно смотрели в одну точку.

— Хороший у тебя дом, — медленно произнес он, — у меня никогда не было дома. — И неожиданно предложил: — Будь моей.

— У меня есть муж, — осторожно произнесла молодая женщина, стараясь скрыть дрожь в голосе.

Мелисс резко мотнул головой.

— И где же он?

— В армии Октавиана Цезаря. Он служит в коннице.

— Впрочем, мне нет до него дела, — продолжил Мелисс — К тому же он наверняка редко приезжает в Рим. — Он подошел к Тарсии и легонько приподнял на ладони прядь ее волос — Там, на острове, получилось скверно, я понимаю. Знаю, что ты хорошая женщина, и больше не стану тебя неволить. Я всегда смогу достать деньги. Твои мальчишки не будут голодать. Подумай. Я сниму комнату где-нибудь по соседству и еще загляну к тебе.

Тарсия стояла, опустив голову и едва удерживаясь от слез. От Элиара слишком давно не было вестей, она даже не знала, жив ли он… Деньги заканчивались, и молодая женщина с ужасом думала о предстоящей зиме.

— Уходи, — сдавленным голосом попросила она.

Вновь усмехнувшись, он встал и вышел за дверь. Карион тут же появился из-за перегородки, подошел к матери и совсем по-детски обвил ее шею руками. Молодая женщина дала волю слезам, чего обычно не делала при детях. Прижимая к себе Кариона, Тарсия мысленно повторяла одну и ту же фразу: «Как же все-таки жаль, что у тебя нет настоящего отца!»

ГЛАВА IV

В последующие годы в истомленной войнами, грабежами и конфискациями Италии произошло много важных событий. Октавиан предпринял меры для искоренения разбоя и наведения порядка в стране, благодаря чему его популярность постепенно росла. Укреплению положения наследника Цезаря способствовали и успешные походы против постоянно тревоживших римские границы иллирийских племен: Октавиан храбро сражался в ряду простых легионеров и даже был ранен камнем в колено. Этому человеку приходилось нелегко: где-то там, в вышине, среди множества звездных громад, подобно красной звезде Каникуле (Сириус), согласно преданию, усиливающей жар солнца, сиял образ великого Цезаря, и, дабы стать первым среди всех и недосягаемым, он был вынужден следовать за этим светилом, пусть иногда — даже против своей собственной природы и убеждений. Благо прошли времена, когда, чтобы соответствовать званию правителя бессмертного Рима, приходилось беспрестанно стремиться в просторы мира, потрясая пространство размеренными шагами легионов и звоном мечей. В 723 году от основания Рима (33 год до н. э.) эдилом был назначен близкий друг Октавиана полководец Марк Агриппа, чрезвычайно богатый, честный человек, который восстанавливал на свои средства общественные здания, раздавал населению соль и масло, открывал бесплатные термы. Он ставил перед собой земные, понятные каждому цели, и главное — добивался их. Щедрые раздачи, дорогостоящие игры, долгожданный мир — плебеи были довольны. Куда более сложное положение царило в сенате.

В те годы число сенаторов достигло тысячи, среди них встречались люди незнатные, даже не латинского происхождения, что не могло не возмущать представителей известных фамилий. В отличие от прежних времен, попасть в сенаторские списки не составляло большого труда — имелись бы деньги да связи. Новоиспеченные сенаторы были готовы следовать за кем угодно, лишь бы за ним стояла сила. Между тем приближался момент окончательного разрыва Октавиана с Антонием, и многие из членов сената колебались, не зная, к кому примкнуть. Парфянские походы Марка Антония оказались неудачными, и он вернулся в Александрию, к Клеопатре, на которой женился, разорвав с прежней женой, сестрой Октавиана, Октавией. Он завещал царице и ее детям огромные денежные суммы и колоссальные владения в Италии.

В конце концов Октавиан решил выступить против Египта и объявил войну Клеопатре. Согласно его приказу, Антоний был лишен власти триумвира и консульства на следующий год. Пользуясь патриотическими настроениями населения, Октавиан привел к присяге италийских жителей и все западные провинции, а чтобы собрать необходимые средства, обязал состоятельных граждан сделать «добровольные» пожертвования и ввел всеобщий налог на ведение войны. В конце 724 года от основания Рима (32 год до н. э.) он пересек Адриатику во главе флота из четырехсот судов; всего же в его армии было восемьдесят тысяч пехотинцев и двенадцать тысяч всадников.

Решающее сражение произошло на второй день после календ септембрия 725 года от основания Рима (2 сентября 31 года до н. э.) при Акции, мысе в Амбракийском заливе. Марк Антоний был побежден и бежал обратно в Египет, вслед за Клеопатрой: большая часть его войска перешла на сторону Октавиана, у ног которого лежали некогда подвластные Антонию восточные провинции.

Вскоре Октавиан был вынужден вернуться в Италию, поскольку там начался мятеж давно не получавших платы легионеров, и отбыл на Восток лишь в 726 году (30 год до н. э.) Он возвратился сначала на Самос, потом в Малую Азию, затем направился в Сирию, после чего намеревался появиться в Египте для решающей схватки со своим бывшим союзником и своевольной египетской царицей.

…Полуденный солнечный свет ложился на дорогу сплошным золотым полотном, а застывшие по обеим сторонам горы казались совершенно безжизненными, они походили на развалины чьей-то гигантской гробницы. Далее простирались пригорные участки Сирии, где твердый каменный грунт сливался в огромные ровные площадки, кое-где состоящие из покрытых неглубокими оврагами обширных волнистых перекатов. И всюду — тяжелое слепящее солнце, запах раскаленных скал и отраженный свет, знойный туман и белая пыль.

Шальные порывы сухого ветра разметали гривы лошадей, и не было слышно никаких звуков, кроме ровного стука копыт, да позвякиванья подвесок и блях из луженой бронзы на лошадиных сбруях — привычной музыки похода. Небольшой отряд выехал в разведку около получаса назад, и нужно было спешить, чтобы вернуться, пока не наступит необъятная черная ночь, — расстояния в этих пустынных областях казались несоизмеримыми с теми, к каким привыкли живущие в городах люди.

Впрочем, что расстояния! Элиар усмехнулся и натянул поводья, чтобы придержать лошадь. Оглянувшись, он отдал приказ разделиться на два отряда — второму надлежало ехать по другой дороге.

Расстояния… Зачастую он не помнил стран, по которым проходила армия, не говоря уже о городах и лицах людей, он жил ощущением величайшей силы, мощи той массы, которая не знала препятствий, к которой он принадлежал и которая увлекала его за собой. Мелкая известковая пыль, поднимаемая тысячами ног, смешиваясь с потом, оседала на лицах, превращаясь в некую маску, что делало их похожими друг на друга. Впрочем, не только это… Многие другие чувства и впечатления словно бы изгладились, истлели — стоило коснуться их мыслью, как они рассыпались в прах. Живым, реальным было только одно — бесконечная дорога и война.

В 721 году от основания Рима (35 год до н. э.) Элиар был назначен помощником декуриона, а к 725 году дослужился до командира турмы, отряда из тридцати человек. В те времена подобные должности получали сравнительно молодые люди, и хотя Элиару, как человеку не латинского происхождения, было трудно продвинуться дальше, даже такое положение давало ряд преимуществ: более высокое жалованье, отдельную палатку, большую свободу действий внутри лагеря.

Элиару исполнилось тридцать шесть лет, последние из коих он провел в военных походах, не имея понятия о том, что происходит в Риме, как живут Тарсия и мальчики. Пока армия находилась в Италии, он время от времени присылал ей короткие сообщения о том, что жив, и деньги, но потом это стало невозможным. А теперь он и вовсе не знал, когда попадет домой. Да и был ли у него отныне другой дом, кроме походной палатки?

В 724 году от основания Рима (32 год до н. э.) он в числе других легионеров присягнул на верность Октавиану. Многие говорили, что война не продлится долго, но Элиар в это не верил. Как мрачно пошутил один солдат: «Кто сказал, что Марс может напиться крови? Ведь для него кровь все равно что для нас — вода».

В конце концов никто особо и не ждал конца войны, война была их жизнью. Ждали другого — денег и наград. Перед началом похода против Антония и Клеопатры Октавиан обещал каждому легионеру по двадцать тысяч сестерциев сверх ежегодного жалованья в две тысячи. Элиар помнил, как во время выступления Октавиана перед войском один из легионеров спросил другого: «Где же он возьмет столько денег?» На что тот ответил: «Как где? В Египте! Там навалом золота. Говорят, даже дворцы золотые». В это Элиар тоже не слишком поверил. В мире может быть много несчастья и бедности, но собранные в одном месте несметные богатства — вряд ли. И все-таки он надеялся получить обещанную награду, иначе проделанный путь не имел бы смысла. Тогда Тарсия и мальчики смогли бы найти жилье получше, и Карион продолжал бы учиться… Он повторял себе это как нечто заученное, между тем как время постепенно стирало из памяти образы прошлого, памяти зрительной и — что страшнее — сердечной. К тому же здесь, вдали, он не чувствовал такой сильной ответственности за них…

Нет, Элиар не сделался ни равнодушным, ни кровожадным, он слишком хорошо знал, что делать во время боя, чтобы зря распылять свои чувства, и всегда вполне осознавал близость, пожалуй, даже неизбежность смерти, осознавал слишком ясно для того, чтобы ее бояться.

…Дорога стала ровнее, и отряд ускорил движение. Солнце сияло так сильно, что все вокруг казалось белым, и было некуда деться от этого странного бесцветного пожара. Совсем недавно, когда они проходили через Малую Азию, природа была другой: пышная растительность, сочная лазурь небес, живописные горы, а здесь…

Время от времени кто-то вел наблюдение с возвышенных точек, и не далее как вчера вечером была замечена довольно большая группа мужчин: хотя они не шли строем, а двигались общей кучей, при них было оружие, и, похоже, они хорошо знали свой путь — он пролегал строго на восток. Если это были беглые рабы, их следовало казнить, если остатки вражеской армии, — взять в плен и допросить.

Элиар увидел их первым — они укрылись в углублении скалы возле одной из тех подземных каменных ям, где скапливаются запасы воды из зимних дождей и растаявшего снега, — хотя оттуда явственно доносился дурной запах, эту воду все-таки можно было пить. Он насчитал не сто и не двести человек, а всего лишь с десяток; заметив конный отряд, они взялись за мечи, но отступать было некуда, и Элиар решительно крикнул:

— Кто вы и куда идете?

Они не ответили. Элиар велел своим подчиненным не приближаться и не вступать в бой: в этих странных незнакомцах было что-то настораживающее. Изнуренные лица, беспокойные взгляды — эти люди давно были в пути… Элиар разглядывал их оружие: на двоих были шлемы с забралом, какие не используют в армии, и короткие мечи, такие же, как у римские пехотинцев, но с гардами. В этих атлетически сложенных фигурах и позах полунападения-полузащиты ему почудилось что-то очень знакомое… Это были… гладиаторы! Элиар не верил своим глазам. Гладиаторы?! Но куда и зачем они идут?

Он спешился.

— Если сдадитесь без боя, вам сохранят жизнь! — необдуманно пообещал он.

Ему не поверили. Быстро посовещавшись, незнакомцы решили сражаться. Элиар знал, что они не сдадутся: они привыкли к существованию на грани жизни и смерти, потому не слишком дорожили первой и почти не страшились второй.

Вопреки ожиданиям, все решилось довольно быстро: гладиаторы еще прежде потеряли много сил, к тому же римских всадников было значительно больше. Четверых рабов схватили, остальные были убиты.

Элиар подошел к одному из разоруженных пленников, которого держали два солдата, и приставил меч к его горлу.

— Гладиаторы? Рабы?

Тот презрительно молчал. В его взгляде не было страха, только безмерная усталость.

— Чего их допрашивать здесь?! — не выдержав, воскликнул один из солдат. — Скажут все в лагере, под пытками!

В тот же миг Элиар опомнился и опустил меч. И тогда раб вдруг сказал:

— Ты меня не помнишь?

Элиар вздрогнул. Сейчас он мог убить этого человека одним ударом, и никто не осудил бы его, но…

Немного поколебавшись, Элиар сделал знак своим подчиненным, и те отошли подальше.

— Стерегите остальных. Я хочу поговорить с этим человеком.

Он отвел пленника в сторону. Они остановились под стеной из слоистого известкового камня. Казалось, гладиатор удивлен таким поворотом дел: по-видимому, он ожидал, что будет немедленно убит.

— Кто ты? — с ходу спросил Элиар.

— Я Тимей, а ты… Я забыл твое имя… Мы вместе были в гладиаторской школе, потом нас купил сенатор Аппий Пульхр для личной охраны. А после ты… исчез. Почему-то я часто тебя вспоминал. — Он говорил медленно, спокойно, устало. — Ты же наш, ячменник, верно?

«Ячменник» — таким было презрительное прозвище гладиаторов, которых обычно обильно потчевали ячменем, поскольку считалось, будто этот злак способствует наращиванию мышц.

Элиар молчал. Происходило что-то странное. Смещение событий и времени: казалось, он не понимал, как здесь оказался, — словно бы не было тех многих тысяч стадий, отмеренных его ногами за эти годы, исчезло ощущение бесконечности и тягучести времени. Он будто бы очнулся в определенной точке своего существования, очнулся после долгого сна, ощутив внезапно нарушившийся ритм жизни.

— Не понимаю… — наконец произнес он. — Что вы здесь делаете?

— Мы идем в Египет из Кизика к нашему господину, Марку Антонию, чтобы его защитить. Он готовил нас для игр в честь своих побед, но теперь мы знаем, что его дела плохи. Нам не удалось достать корабль, и мы решили идти пешком.

— Вас что, всего десять?

Тимей не отвечал, а между тем Элиара посетила мысль о том, что если бы его судьба сложилась по-другому, он мог бы оказаться здесь, в это же время, но не с римскими легионерами, а в составе гладиаторского отряда. Он и Тимей напоминали двух муравьев, которые ползли по одному и тому же стволу огромного дерева, но оказались на разных ветках.

«Что же, собственно, изменилось?» — спросил себя Элиар. Сейчас ему казалось, что он всегда оставался тем, кем был изначально, — неважно, назывался ли гладиатором и сражался на арене, или участвовал в военных походах в составе римских легионов. Именно эта мысль и повлияла на его решение.

— Предыдущие гонцы донесли, что вас много, — произнес он. — Вероятно, так и есть. Я вас отпущу, догоняйте своих и скажите, чтобы подождали в укрытии, — пусть пройдет наша армия.

Он хотел спросить, доволен ли Тимей своей жизнью, но передумал. В конце концов, что решил бы его ответ? В каком-то смысле их судьбы казались на удивление похожими. Оба, что называется, были стадными существами, они не выбирали, как жить, какими убеждениями руководствоваться, добро и зло правили ими как некие посторонние силы, путем приказаний и запретов. Но сейчас он сам делал выбор. Сам ли сделал его Тимей, когда решил идти на помощь хозяину, или это сделала за него некая рабская привычка, которой он просто не смог воспротивиться?

— Оставьте их, — сказал Элиар своим всадникам. — Эти люди не опасны. Пусть идут куда шли.

Солдаты подчинились, не без недоумения, а возможно, и внутреннего протеста.

Когда они повернули назад, Элиар произнес: — Я приказываю молчать. Мы никого не нашли. Второй отряд тоже не должен ничего знать. Сто сестерциев каждому из вас и внеочередной отпуск. — И прибавил вполголоса: — Все равно они не дойдут…

Он едва ли не впервые употребил декурионскую власть в личных целях. Элиар был уверен в том, что солдаты не проговорятся: слишком многое в их жизни зависело от такого рода начальников, как он. Именно декурион назначал телесные наказания, определял объем выполняемых в лагере работ… Что касается гладиаторов, Элиар оказался прав: они не дошли до Египта, а были вынуждены сдаться перешедшему на сторону Октавиана наместнику Сирии.

…Элиар ехал верхом, глядя в пустоту неподвижно висящего воздуха и ничего не видя вокруг. Впереди были тысячи стадий пути по обожженной солнцем Сирии и прекрасная Александрия с неподвижно висящим на небе золотым щитом солнца, пышными садами и древней белизною стен.

После окончательного подчинения Египта Риму и превращения его в провинцию армия Октавиана надолго задержалась на Востоке. Легионеры очищали каналы и притоки Нила, проводили новые дороги. Вопреки римским обычаям Александрия не была отдана на разграбление; каждый солдат получил обещанную награду.

…Приближался 727 год от основания Рима (29 год до н. э.) — год триумфов Октавиана, время составления новых сенаторских списков, начала истории принципата.[34]

Однажды утром Ливий доложили, что ее спрашивает какой-то юноша. Она была сильно занята и потому немного поколебалась, прежде чем выйти за ограду сада. С тех пор как Луция избрали сенатором, у нее оставалось очень мало свободного времени: в дом приходило много людей, которых нужно было принять подобающим образом, приходилось отдавать множество приказаний рабам, да и дети требовали внимания. Ливия привыкла сама присматривать за домом и детьми, не вполне доверяя управляющим и нянькам, потому ее жизнь подчинялась жесткому ритму. Она чувствовала ответственность и перед Луцием, который никак не ограничивал ее действий, всецело полагаясь на совесть и мудрость своей супруги.

В тридцать четыре года Ливия давно не жила чувствами, жизнь больше не представлялась ей бесконечным полетом птицы с постоянной сменой впечатлений и неизменным ожиданием чего-то лучшего. Она примирилась с некоторыми неизбежными сторонами жизни и во многом утратила к ней вкус, но пока не жалела об этом.

Стояла ранняя осень, было тепло, неподвижная листва на деревьях напоминала крошечные металлические диски. В мгновения, пока Ливия шла по дорожке, ее охватило чувство благодатного покоя и гармонии — теперь, в бесконечном круговороте дел, она приобрела способность сполна наслаждаться редкими минутами отдыха.

У ворот стоял юноша лет пятнадцати-шестнадцати: увидев Ливию, он поздоровался со сдержанной улыбкой.

Помедлив минуту, она с изумлением воскликнула:

— Карион!

Ей стало неловко оттого, что она не сразу его узнала. Три или четыре года назад Тарсия неожиданно перестала приходить к Ливий. Та порывалась узнать, что случилось с бывшей рабыней, но, к сожалению, так и не собралась это сделать. Время без видимых причин разлучило их, развело в разные стороны. Но теперь Ливия искренне обрадовалась приходу Кариона.

— Идем! — позвала она, и они вошли в калитку.

Ливия повела юношу в перистиль, где им не могли помешать, и по дороге исподволь разглядывала его. С еще не вполне оформившимся телом, по-мальчишески тонкими руками и ногами, он, тем не менее, держался по-взрослому серьезно, с достоинством. И в то же время в нем угадывалась очень привлекательная непосредственность и живость. Нежные, сияющие глаза, прекрасные черты лица. И эта милая вежливость, и светящийся умом взгляд…

— Садись, — сказала Ливия, указав на скамью, и сама села рядом. — Я давно тебя не видела. Как ты поживаешь? Как твоя мать и Элий?

— Они здоровы. Мама прислала меня узнать, можно ли ей прийти поговорить с тобой, госпожа Ливия.

Щеки Ливий слегка порозовели.

— Конечно, пусть приходит, я буду рада увидеться с ней. Вы живете там же?

— Нет, теперь в другом месте. Нашли квартиру получше.

— Вот как! А твой отец, Элиар, он вернулся? Что о нем слышно?

— Ничего. Вот уже несколько лет мы не знаем, где он и жив ли вообще.

Ливия внимательно посмотрела на собеседника.

— Как же вы жили все это время? Твоя мать работала в мастерской?

— Нет, не получалось… — Он слегка замялся, потом сказал: — Быть может, мама сама расскажет о себе…

Карион выглядел растерянным и встревоженным, и Ливия прекратила спрашивать о Тарсии.

— А как ты? — промолвила она — Окончил начальную школу?

— И грамматическую тоже. За то, что я хорошо учился, мне подарили несколько книг.

Ливия улыбнулась.

— Ты пишешь стихи?

— Да, — просто ответил он. — И прошу богов не отнимать у меня вдохновение.

«Не отнимать! — подумала Ливия. — Каково! Многие были бы счастливы, если б боги подарили им хотя бы каплю…»

Она продолжала изучать его лицо. В этом юноше угадывалось сознание какой-то особой свободы, стремление не к счастью и не к покою, а к возможности жить по своему усмотрению. Этим Карион напомнил ей Гая Эмилия. Хотя, кажется, Гай был изначально разочарован в жизни, тогда как этот мальчик явно верил в свою удачу. И вместе с тем в нем чувствовалась незащищенность, некая опасная для него открытость.

— Боги уже сделали для тебя все, что могли, — сказала женщина, — они указали тебе путь. Пожалуй, стоит обратиться к людям. Конечно, тебе не избежать трагической борьбы с собой: таков удел всех смертных. А в остальном… мы должны тебе помочь. Ты что-нибудь прочитаешь… сейчас?

Карион согласился — без смущения, но и без лишней гордости прочитал два недлинных стихотворения, и Ливия наслаждалась плавным течением певучих строк. Все очень просто, никакого нагромождения украшений, а главное — настроение, искренность и неожиданно «взрослые» переливы чувств.

Ливия удивилась, как Тарсия смогла воспитать такого сына. Бывшая рабыня, пусть образованная, но… И как сумел этот мальчик написать такие стихи в трущобах Субуры! Не удержавшись, она задала вопрос и получила ответ:

— Случается, мир, в котором мы живем, изменяется сообразно тем мыслям и чувствам, какие мы испытываем в данный момент…

Женщина поняла: ему было даровано ощущение связи с неким другим, высшим миром, корни Кариона были там, а не здесь. И он знал то, что было скрыто от других людей; неутолимая жажда новых внутренних открытий и питала собой его творчество.

Внезапно Ливия представила, как жестокая рука судьбы берет это прекрасное, живое и сбрасывает с невидимого пьедестала в грязь, смешивает с жестокой толпой. И если он утратит свой дар, то будет несчастен, поскольку никогда не забудет ощущения легкости мысли, полета души.

Ливия была так очарована Карионом, что, забывшись, проговорила с ним более часа и под конец сказала:

— Хочешь пройти в библиотеку? У меня много новых книг.

Он радостно встрепенулся:

— Сейчас? О, да, госпожа!

— Прекрасно. Правда, я должна идти. Тебя проводит Аскония.

Ливия вызвала рабыню и велела ей отыскать девочку. Дочь пришла довольно быстро и, остановившись, вопросительно посмотрела на мать. В раннем детстве они с Карионом играли вместе, но теперь она лишь холодно кивнула в ответ на его дружеское приветствие.

Ливия сделала вид, что ничего не заметила. Она сказала Асконии:

— Ты помнишь Кариона? Покажи ему библиотеку.

Лицо девочки не дрогнуло; ничем не выразив своего неудовольствия, она пошла вперед по дорожке. Аскония всегда чутко улавливала разницу в положении людей и относилась к ним с той степенью уважения, какой они соответствовали. Ее серые глаза смотрели так, как будто видели человека насквозь, и в то же время ей не было дано постичь чего-то очень понятного и простого. Она была не по-детски рассудительна и серьезна, и иногда Ливий хотелось схватить дочь и растормошить. Маленький Луций был совсем другим.

Пять лет назад произошло великое переселение: семейство Ребиллов переехало в более просторный и богатый особняк отца Ливий, а дом Луция сдали одному сенатору, который был родом из провинции и не имел жилья в Риме. Спустя год после рождения внука Марк Ливий без сожаления оставил службу и занялся воспитанием маленького Луция. Луций-старший, которому не хватало времени заниматься с сыном, охотно предоставил мальчика Марку Ливию, и дед сам учил внука грамоте, читал ему историю, прививал необходимые знания, делал полезные подарки: маленький меч, игрушечный щит, деревянную лошадку, а недавно купил ворона, которого они вместе учили говорить. Мальчик был жизнерадостный, веселый, шаловливый, его любили все, от мала до велика. Марку Ливию исполнилось семьдесят лет — возраст весьма почтенный для римлянина, но он был еще бодр, обладал хорошей памятью и ясным умом. С некоторых пор он мало интересовался политикой, считая, что его время прошло: почти все сверстники и соратники умерли, и сама форма правления государством стала иной. Он любил сравнивать себя с островком, который захлестывают волны чужой, незнакомой жизни: с каждым годом все меньше остается знакомой, привычной земли, по которой с детства ступали ноги.

Что касается Луция, в последние годы он приобрел множество полезных знакомств и связей и уже не нуждался в помощи Марка Ливия. Он вошел в состав обновленного сената, поскольку все это время оставался на стороне Октавиана. «Я с тем, кто в Риме, управляет государством, а не развлекается с женщиной в Александрии», — презрительно говорил Луций. Он спокойно относился к разрушениям и войнам, считая, что падение и гибель чего-то прогнившего и древнего могут стать залогом новой, лучшей жизни и государственного строя.

Некоторое время после ухода Кариона Ливия пребывала в состоянии почти безотчетного блаженства, как после приятного сна, и хотя потом это чувство прошло, память о нем осталась — она сохранила ее вплоть до того момента, когда пришла Тарсия.

Гречанка явилась на следующий день — Ливия радостно приветствовала ее. Бывшая рабыня была неплохо одета и вовсе не выглядела нищей обитательницей Субуры. Ее волосы горели все тем же непроходящим, хотя и не слишком уместным пожаром, обрамляя поблекшее лицо, с которого словно бы стерлись отражения каких-то чувств.

— Я не должна была приходить, это все из-за Кариона, — негромко произнесла гречанка, продолжая стоять, хотя Ливия давно пригласила ее сесть.

— Куда ты исчезла? Почему перестала меня навещать?

— Я приходила, но меня не впустили, — отвечала Тарсия. — Раб-привратник сказал, чтобы я больше не являлась в этот дом. Мол, господа не желают меня видеть.

Ливия стиснула пальцы. Вне всякого сомнения, это было сделано по приказу Луция.

— И ты поверила, что я… Тарсия покачала головой:

— Нет, не поверила, но у меня не было никакой возможности тебя увидеть. Не могла же я целый день стоять у ворот, да и идти против твоего мужа…

— Понимаю. Не будем об этом. Лучше скажи, как ты жила?

— Плохо… в основном. Два года назад, если помнишь, была суровая зима: мы сильно мерзли, потому что не хватало денег на топливо. Крысы бегали по полу, не боясь нас… Мы не успели попасть в списки тех, кто имеет право на даровой хлеб, потому в начале зимы почти голодали. А потом мальчики заболели какой-то непонятной болезнью с сыпью по всему телу и еле выжили. От Элиара не было никаких вестей, и он перестал присылать деньги. Я не смогла устроиться в мастерскую, да и как бы мальчишки стали расти без присмотра, особенно Элий… Я просто не знала, что делать.

Гречанка замолчала, и Ливия поняла: она думает о том, о чем будет рассказывать дальше. Да, Тарсия вспоминала, вспоминала, как металась по всей Субуре, пытаясь найти хоть какого-нибудь лекаря, а потом и сама заболела. Ее тело пылало от жара, в голове была пустота, руки ослабли, ноги подгибались, и наконец она слегла.

Она принялась говорить, а Ливия сидела, не шелохнувшись, и слушала. Гречанка говорила спокойно, но каким-то безнадежным тоном, и Ливия со щемящим чувством глядела на столь знакомую горестную нежность губ и пронзительное выражение глаз своей бывшей рабыни.

— Да, этот человек привел врача и какую-то женщину, которая ухаживала за мной и за мальчиками, пока я не встала. Я была так слаба, и во мне оставалось так мало жизни, что я просто не могла сопротивляться тому, что меня окружало. А потом я подумала, что мне нужны деньги для Кариона, я должна выучить моего драгоценного мальчика, иначе потеряю всякое право называться его матерью. И мне становилось так страшно при мысли о том, что дети будут голодать… У меня была возможность избавить их от этой угрозы. Я только сказала Мелиссу, что не хочу жить с человеком, который занимается какими-то темными делами, — ведь у меня растут сыновья. Тогда он с усмешкой приподнял мою голову за подбородок и долго смотрел в глаза, а когда пришел в следующий раз, то сказал, что устроился смотрителем хлебных складов на берегу Тибра.

— Он жестоко обращается с тобою?

— Нет. И ничего для себя не требует. Нехитрый ужин, простая одежда, ну и… Хотя, случается, неделями не прикасается ко мне. Мы мало разговариваем. Я не слишком хорошо понимаю, зачем ему нужна, да он и сам едва ли это знает. Иногда он сидит и смотрит в одну точку, и словно бы о чем-то думает с таким выражением лица, что к нему боишься подойти.

Ливия поднялась с места и вновь с силой сплела пальцы.

— Веселая у тебя жизнь! А дети? Как ко всему этому относятся твои мальчики?

— Карион многое понимает… Без денег Мелисса он не окончил бы грамматической школы, не читал бы книг. Мелисс не подает виду, но ему нравится этот мальчик. И он никогда не спрашивает, зачем мне деньги, просто дает и все. Он к ним равнодушен. Он равнодушен… ко всему. — Она помолчала, потом тяжело произнесла: — С Элием сложнее, он избегает Мелисса, старается поменьше бывать дома, и мне трудно с ним сладить.

Немного помедлив, Ливия задала неизбежный вопрос:

— А если вернется Элиар?

На что гречанка произнесла жестко и сухо:

— Зачем мне думать об этом, госпожа? — А после резко перевела разговор на другое: — Если ты помнишь, я пришла из-за Кариона.

— Конечно. И у меня есть кое-какие мысли. Не знаю, получится ли то, что я задумала. Мне нужно немного времени. Придется съездить в Афины. Вместе с твоим сыном. Но сначала я должна поговорить с Луцием.

— Я еду в Афины! — сказала Ливия мужу, когда они остались одни после ужина. — И, если позволишь, возьму с собой Асконию. Луций еще мал, а ей будет полезно побывать в Греции.

Луций-старший молча смотрел на жену, не выказывая ни удивления, ни возмущения. Ему исполнилось сорок семь лет, и в заметно поредевших русых волосах сверкали серебряные нити, а резкие линии вокруг рта придавали его лицу презрительное высокомерное выражение.

Ливия говорила, а он терпеливо слушал. Потом спокойно произнес:

— Зачем тебе это нужно?

Ливия беспомощно пожала плечами. Она не слишком хорошо представляла, как продолжать разговор. Внезапно ее взгляд упал на стенную живопись, изображавшую ветви лавра и лебедей — священных птиц Аполлона.

— Взгляни, разве не искусство создает вокруг нас второй мир, населенный героями и богами, изображающий действительность так, как угодно нам самим? И если я вижу перед собой нечто созданное богами для радости людей, и могу спасти это чудо…

Луций усмехнулся:

— Вот пусть об этом и позаботятся боги.

— Боги не смогут устроить Кариона в риторскую школу.

— Ты — тоже, — веско заметил Луций.

— Почему? Он родился свободным. Он римский гражданин. Его пропуск в высший мир — стихи. В Афинах еще остались люди, ценящие настоящее искусство. — И поскольку Луций продолжал молчать, спросила: — Разве тебя не волнует поэзия?

Он пожал плечами.

— Я все понимаю… умом. Но не более того. Наверное, я просто иначе создан. — И, видя выражение ее глаз, прибавил: — Полагаю, в этом деле, как и в любом другом, все решают деньги. Я бы хотел, чтобы было иначе, но… это именно гак. Потому если для тебя так важно принять участие в судьбе этого юноши, бери любую сумму и поезжай в Афины. Я не против, и мне не жаль денег. Только не требуй от меня чего-то большего.

Ливия медленно прошлась по залу, пристально вглядываясь в полумрак стен. Потом резко повернулась к мужу.

— Я давно собиралась спросить, Луций… Ты получил в жизни все или почти все, что хотел. Ты чувствуешь себя счастливым?

— Да, — медленно произнес Луций, — у меня, и правда, есть все.

И хотел добавить: «Кроме радости в сердце». Но не добавил. Огорчало ли его это? Нет. Впрочем, иногда Луций представлял, как идет по солнечным улицам Рима рядом со взрослым сыном, кивая в ответ на почтительные приветствия знакомых, и его душу охватывало чувство какого-то возвышенного предела, предела земных надежд и мечтаний.

Он не ответил на вопрос Ливий. Вместо этого сказал:

— Я против того, чтобы ты брала с собой Асконию. Девочке тринадцать лет, она почти невеста, ей не стоит общаться с сыном какой-то вольноотпущенницы.

— Я хочу, чтобы она повидала мир, прежде чем выйдет замуж, — возразила женщина. — А Карион так хорошо воспитан, что знакомство и общение с ним не может никому повредить. К тому же Аскония как дочь сенатора должна что-нибудь знать о простом народе.

В последних словах Ливий прозвучала ирония, но муж не успел ответить: двери распахнулись, и в комнату с радостным криком вбежал Луций-младший.

— Отец! Мама! Каст произнес первое слово! Мы его научили — я и дедушка!

Его глаза блестели, он с улыбкой поворачивался то к Ливий, то к Луцию. Следом за мальчиком в атрий вошел довольно посмеивающийся Марк Ливий. Хотя его волосы совсем поседели, а лицо избороздили морщины, он держался прямо и гордо и улыбался странной, тихой, счастливой улыбкой, в которой был отсвет грусти, порожденной неким глубоким пониманием жизни. Прекрасные седины отца, сливаясь с белизною тоги, придавали его облику особое величие.

— Возможно, скоро Каст выучит столько же изречений мудрецов, сколько знаешь ты! — сказал Марк Ливий.

Луций с улыбкой положил руку на плечо мальчика: в этом жесте была любовь и скрытая гордость. По спине Ливии пробежал холодок. Она, не отрываясь, смотрела на своего сына. У него были зеленовато-карие глаза и темно-каштановые волосы, как у нее самой, но… В его облике проглядывало еще что-то, чего не замечали другие люди: для них мальчик был частью мира, который они видели таким, каким хотели видеть.

Когда-то она, зная наверняка, что Луций-младший — сын Гая Эмилия, испытывала сладкое чувство превосходства и мести, но с годами все изменилось. Правду знала она одна и мучилась тоже — она одна. Есть вещи, на которые не распространяется влияние смертных; взвесив все на таинственных весах своей совести, Ливия поняла, что никогда не сможет открыться никому из тех, кто сейчас присутствовал рядом.

«Залог свободы — власть человека над самим собой», — так говорил ее отец. В какой-то момент она не совладала с собою и — оказалась в плену. Видеть, как растет этот мальчик, не знающий настоящего отца, и наблюдать, как радуется Луций, не подозревающий, что столь обожаемый им ребенок не его сын, — порой это было невыносимо.

Когда они с Луцием прошли в спальню, он неожиданно взял жену за украшенные парными браслетами запястья и несильно сжал.

— И все-таки я не хочу, чтобы ты уезжала!

— Почему? — растерянно пробормотала Ливия. — Я буду отсутствовать не слишком долго, вы вполне справитесь без меня. Я дам указания управляющему и потом…

— Как бы быстро ты ни вернулась, я успею соскучиться, — перебил Луций. Его голос прозвучал неожиданно мягко. — Без тебя дом пустеет. В нем — твоя душа. Ты не должна его покидать. И не должна оставлять меня.

Ливия вздрогнула. В ее жизни не раз случались моменты, когда она словно бы смотрела в глаза сфинкса.

«Я еду в Афины по делам, — сказала она себе. — С момента нашей последней встречи с Гаем Эмилием прошло девять лет: отныне между нами не может быть ничего, выходящего за грань обычных дружеских отношений».

ГЛАВА V

Вопреки ожиданиям Афины встретили их ненастьем. Вдали слоились свинцово-серые волны, порывистый ветер гнал по низкому небу рваные облака, сквозь которые иногда проглядывало солнце.

Ливия стояла на потемневшем от влаги песке, и ей в лицо неслись потоки прохладного воздуха. Но ей было хорошо здесь, вдали от Рима, в другом мире, — на лице застыло выражение отрешения от всего, чем она жила всего лишь несколько дней назад.

Позднее она поднялась по петляющей меж высоких скал тропинке наверх и смотрела на город, на словно бы сделанные из кости храмы — их белизна неуместным образом выделялась на фоне общего туманного пейзажа.

И все-таки сейчас эти картины были ближе ее сердцу, чем все то, что она видела в последние месяцы своего пребывания в Риме.

Ливия вспоминала трехдневный триумф Октавиана, торжественное шествие колесниц и повозок, и носилок с военной добычей. Луций находился в числе сенаторов, идущих во главе процессии с оливковыми венками на головах, она же с отцом и детьми стояла среди тех, кто, сияя белыми праздничными одеждами, толпился вдоль украшенных хвойными ветвями и венками улиц и на площадях и осыпал путь триумфатора цветами.

Октавиан был одет в затканную золотом пурпурную тогу, над его головой держали золоченую корону. «Словно сам Юпитер Капитолийский!» — восхищенно прошептала какая-то женщина. И толпа — море рук и голов — оглашала небо неистовыми воплями, она была чудовищна и полна жизни: казалось, жужжат какие-то гигантские пчелы. В этом хаосе воистину было что-то олимпийское! Но Ливия знала: спроси любого из восторженных зевак, чему он, собственно, радуется, тот бы ничего не ответил. И тем не менее она не могла не признать, что в те дни в Риме витал дух чего-то божественного, великого, и дело было не в грудах оружия и золота, не в движущейся громаде великолепного шествия — Ливия чувствовала, как словно бы сотрясается сущность неких старых устоев и зарождается что-то новое. О том же говорили Луций и отец.

Но сейчас она не желала ни великого, ни божественного, ей хотелось вечной и священной, как огонь и вода, простоты, и она нашла ее здесь, на берегу Фалеронского залива.

В последующие дни погода наладилась, и они смогли купаться. Уходили с утра, взяв с собою еду, и возвращались к вечеру. Купались, загорали, играли в камешки, бродили по берегу в поисках красивых раковин… Рабы-телохранители поджидали за скалой. Карион тоже плавал там, а потом возвращался к Ливий и Асконии. Как и следовало ожидать, горячее греческое солнце растопило внешний лед, и через несколько дней Аскония с заливистым хохотом носилась по мелководью вместе с Карионом, ловила крабов, лазила по камням и сооружала крепости из песка. Она забыла о том, что нужно следить за собой, казаться независимой, рассудительной и серьезной, и Ливия с улыбкой наблюдала за своей дочерью. А однажды застыла, глядя на Кариона: он стоял в нескончаемом потоке струящегося с небес золота, словно за огненной завесой, по его телу стекал свет, он пронизывал его и ласкал, и юноша казался сошедшим на землю богом. На мгновение в душу Ливий проникла мрачная тень, и остаток дня ее преследовала мысль: «Может ли прекрасное существовать в повседневности? Не погибнет ли оно под гнетом реальности — ведь крылья юности не вечны?»

Спустя неделю она собралась с силами и отыскала Гая Эмилия Лонга. Это было нетрудно: он преподавал все в той же школе, у грека Бианора.

…Ливия шла по солнечным улицам в сопровождении рабынь; в вышине с радостным криком носились птицы, и роскошные кроны деревьев шелестели от легкого ветра. Она представляла, как ученики сидят под оплетенной виноградом решетчатой крышей (стояли календы октобрия, и было еще тепло, почти жарко), положив на колени дощечки для письма, и слушают речи Гая. Потом один из юношей встает и пытается подражать учителю или даже состязается с ним. А Гай ненавязчиво поправляет его и смотрит с радостной, чуть снисходительной улыбкой…

Созданная ее воображением картина не так уж сильно отличалась от действительности. И Гай Эмилий вышел ей навстречу с такой улыбкой, какую она и представляла себе, думая о нем. И когда он взял ее за руки и, глядя в глаза, притянул к себе, женщине почудилось, будто они расстались несколько дней назад. Хотя на самом деле прошло девять лет.

Он миновал тот противоречивый период, когда человек незаметно и в то же время явно переходит от молодости к зрелости, и теперь вид тридцатидевятилетнего Гая Эмилия смутил и озадачил Ливию. Это был он и не он — на нее смотрели его глаза, и в то же время во всех чертах появилось что-то незнакомое, будто он надел, хотя и похожую на прежнюю, но все же другую маску. И тут ей пришло в голову, что Гай, наверное, тоже видит ее изменившейся и постаревшей, но при этом в выражении его лица нет замешательства и испуга.

— Ты по-прежнему здесь? — промолвила Ливия, пытаясь скрасить первые, неловкие минуты их встречи.

— Да, здесь. Жду тебя. — Он не рисовался, говорил совершенно серьезно и — так, будто они простились совсем недавно. Он вовсе не казался удивленным, и в этом было что-то странное.

— Мы можем поговорить?

— Конечно. Сейчас я отпущу учеников на обед, а ты… посидишь со мной.

Гай удалился легким шагом и вскоре вернулся. Мимо прошло несколько хорошо одетых юношей. Они с любопытством посмотрели на Ливию.

Гай повел женщину в обход ограды, и они сели на плоский камень. Отсюда были видны группы белых домиков с садами, тянувшиеся вдоль извилистой улицы, и сложный узор зелени, образованный массой виноградников, оливковых деревьев и сосен.

Гай поставил на колени плетеную корзинку, в которой были сыр, испеченные на железных листах пирожки с творогом, какие любили готовить греческие женщины, и кисть винограда. Он предложил Ливий разделить с ним трапезу, но она отказалась: ей было неприятно сознавать, что эту еду собирала и готовила для Гая его жена.

— В твоей жизни что-нибудь изменилось? — спросила она.

— Как видишь, нет, — сказал Гай и протянул ей виноград.

— Ты по-прежнему женат?

— Да.

— У тебя есть дети?

— Нет.

Его улыбка показалась Ливий приклеенной, неживой.

— И ты доволен своей жизнью?

— Доволен ли я? — переспросил Гай. — Знаешь, в последние годы я вообще не слишком много думаю о жизни — чтобы не пропало желание жить. И я перестал замечать время, вспоминаю о нем лишь тогда, когда случайно встречаю своих повзрослевших учеников. Ты-то, наверное, живешь иначе. Расскажи о себе.

Гай взял Ливию за руку, и в то же самое время его взгляд особым образом задел ее душу.

— Что говорить? — с нарочитой небрежность произнесла она. — Моя жизнь — это моя семья. Луций избран в сенат, отец теперь живет с нами, Асконии уже тринадцать лет — она тоже приехала в Афины. Еще у меня есть сын, ему недавно исполнилось восемь.

Потом немного рассказала о событиях в Риме. Гай молча слушал, и Ливия не могла понять, интересует его это или нет. А после, собравшись с духом, изложила цель своего приезда. Когда она закончила, Гай сказал:

— Зная тебя, я мог предположить, что ты обратишься ко мне с необычной просьбой, но никак не думал, что ты станешь просить о невозможном. Ты хочешь, чтобы я, пусть формально, усыновил совершенно чужого для меня юношу, которого никогда не видел, дал ему свое имя…

— Ты его увидишь, — спокойно произнесла Ливия, — но сначала прочти вот это. — И протянула папирус.

Гай нехотя взял и принялся медленно читать. Ливия сидела, не шелохнувшись, и ждала. Было очень тепло, по лицу и рукам блуждали зеленоватые тени, и рядом находился мужчина, который некогда был так любим ею и который ей больше не принадлежал. Ливия старалась не думать о своих чувствах. Пусть все остается как есть: тени и солнце, тепло и ветер и по-прежнему красивые, только чуть более суровые черты лица Гая, и это серьезное выражение глаз и… О нет!

Он поднял голову, оторвавшись от текста, и посмотрел на нее. Ливия с трудом совладала с собой.

— Чем я могу помочь человеку, который пишет такие стихи?

— Ты думаешь, он талантлив, да? — подхватила Ливия.

— Тут не над чем задумываться: просто читаешь и чувствуешь — это прекрасно!

— Имя, Гай, повторяю, ему нужно имя. И еще — образование в такой школе. Он не будет бродячим философом и поэтом, он будет…

Она замолчала, умоляюще глядя на него.

— Почему ты решила обратиться ко мне, бедному ритору? Ты живешь в Риме, вращаешься в сенаторских кругах…

— Не иронизируй, Гай! Я обратилась к тебе потому, что ты — это ты. И еще… — Она замялась. — Мне кажется, если б ты имел сына, он был бы именно таким… как Карион. В нем есть какое-то неуловимое сходство с тобой… Не беспокойся, он не станет добиваться наследства!

— О чем ты говоришь! — с досадой промолвил Гай и надолго замолчал.

Женщина знала: он думает о чем угодно, но только не о том, что не имеет денег и почти никакого имущества.

— Приходи ко мне завтра, — сказала она, — я приглашаю тебя на обед. Вместе с твоей женой.

Гай покачал головой:

— Это невозможно. Клеоника сразу поймет, что между нами что-то было.

— Было? — медленно повторила Ливия.

— И есть, — добавил он, заметив ее взгляд. Женщина сделала паузу:

— Тогда приходи один.

— Хорошо, — согласился Гай и поднялся с места. Ливия тоже встала. Он положил руки ей на плечи, но женщина отстранилась и промолвила с неожиданным упрямством:

— Я должна сказать, Гай: я заранее решила, что не стану с тобой спать.

— Конечно, — ничуть не удивившись, промолвил он с интонацией и взглядом, которых она не поняла.

Потом спросил:

— Тебя проводить?

— Нет. Меня ждут рабыни. Иди к ученикам. Так ты придешь завтра?

Он улыбнулся:

— Приду. Скажи, как тебя найти.

…Остаток дня Ливия посвятила размышлениям о том, какие блюда приготовить к завтрашнему обеду. В конце концов она решила подать морскую рыбу под соусом, устрицы, соленые маслины и белое вино. На десерт — печеные каштаны и миндаль в меду.

Ливия велела поставить стол и ложа в саду, под образованной сплетением ветвей естественной крышей: ей казалось, в такой обстановке обедающие должны были чувствовать себя легко и непринужденно.

Согласно правилам вежливости, Гай Эмилий явился чуть раньше назначенного времени. Ливия удивилась: он пришел в тоге и выглядел и держался как настоящий римлянин. Согласно греческим обычаям, хозяева и гость омыли руки и сняли обувь, но венков не надели и возлияний совершать не стали. Поначалу разговор не клеился. Аскония молчала, как и было положено младшей по возрасту, да к тому же девочке, Карион не привык присутствовать на таких обедах и смущался, а Ливию отвлекали обязанности хозяйки. Больше всех говорил Гай Эмилий. Рассказывал о школе, о жизни в Афинах, о храмах, о людях и о богах… А в середине их скромного пира встал и прочитал отрывок из «Одиссеи»:

…великая сердцу утеха

Видеть, как целой страной обладает веселье; как всюду

Сладко пируют в домах, песнопевцам внимая; как гости

Рядом по чину сидят за столами, и хлебом и мясом

Пышно покрытыми; как из кратер животворный напиток

Льет виночерпий в кубках его опененных разносит.

Думаю я, что для сердца ничто быть утешней не может.[35]

Он сам предложил Кариону прогуляться по саду, а вернувшись, незаметно кивнул Ливий. Под каким-то предлогом она позвала его в дом, и Гай задумчиво произнес, глядя в окно на расстилавшийся в полуденной тишине сад:

— Я немного побеседовал с ним и могу сказать: необычный мальчик. Мы говорили о произведениях, которые он читал, и он обмолвился: «Бывает, когда закончишь читать хорошую книгу, тебя охватывает близкая к отчаянию грусть, потому что кажется, будто прожил еще одну жизнь».

— Пойми, — промолвила Ливия, — Я хочу, чтобы ты сделал это не ради меня, а ради Кариона.

Гай Эмилий надолго замолчал. Он думал, и Ливий вдруг захотелось, чтобы он повернулся и сжал ее в объятиях. Тогда она забыла бы о данных себе обещаниях и растворилась в том, что чувствовала. Но Гай не двигался и продолжал смотреть в окно. Потом сказал:

— Интересно, кто его настоящие родители? Где Тарсия подобрала этого мальчика? На овощном рынке, у колонны, где обычно оставляют младенцев?

Ливия подошла к нему и посмотрела в глаза.

— Что касается Кариона, я хочу быть честной до конца. Ты помнишь куртизанку Амеану?

— Амеану? Я не видел ее много лет, но… да, я ее помню. При чем тут эта женщина?

— Амеане не был нужен ребенок, и она отдала его Тарсии. Это ее сын. А отцом может быть кто угодно, даже сам Цезарь. Кажется, к ней приходили только знатные люди.

— Те, у кого имелось достаточно денег, — поправил Гай и покачал головой. — Сын Амеаны! Кто бы мог подумать! Он знает?

— Нет. Быть может, что-то помнит — Тарсия взяла его к себе, когда ему было года три, — но считает ее своей матерью.

— А Элиара?..

— Не знаю. Тарсия говорит, ей кажется, Карион всегда догадывался, что Элиар ему не отец. Элиар больше любил другого мальчика.

— Любил? — повторил Гай Эмилий. — Элиар погиб?

— Не знаю. От него очень давно нет вестей.

— Очень давно? — В голосе Гая слышалось удивление — Ах, да, ведь прошло много лет…

Они помолчали. Потом Ливия сказала:

— Кариону повезло. Тарсия образованная женщина, и хотя они жили в бедности, сделала все для того, чтобы он стал таким, каким стал.

— Трудно что-то сказать, — заметил Гай. — Ведь ему всего шестнадцать. Сейчас он уверен в том, что держит в руках нить своей будущей жизни, но так ли это на самом деле? Все может измениться. Дар исчезнет — и что тогда? Ведь на его пути еще не встречалось серьезных препятствий!

Ливия не стала отвечать на вопрос. Вместо этого промолвила:

— Вы чем-то похожи, ты не находишь? Я имею в виду не внешне, а…

Гай усмехнулся:

— Мне всегда казалось, никто из людей не сможет меня понять, и я не слишком к этому стремился, а Кариону, напротив, хочется быть понятым. — Он взял Ливию за руку, легонько сжал ее пальцы и неожиданно произнес: — Я изменился. Прежде умел смотреть на мир только своими глазами — теперь учусь видеть жизнь глазами своих учеников.

— Так ты согласен? Я заплачу за обучение и дам Кариону денег на все расходы. Оставлю раба-грека, чтобы он ему помогал.

Гай чуть заметно поморщился:

— Дело не в деньгах. Я должен посоветоваться с Клеоникой. Что она скажет, если узнает об этом усыновлении?

— Объясни, что Кариону нужно только твое имя. Тебе же известно, такие случаи нередки.

Он задумчиво покачал головой:

— Не знаю, не знаю…

— Почему у вас нет своих детей? — осмелилась спросить Ливия.

— Потому что я так решил, и можешь больше не спрашивать! — резковато ответил он. — Карион хочет получить имя, а мой настоящий сын, полагаю, нуждался бы в чем-то большем, в том, чего я никогда не смогу ему дать. Неужели ты не видишь, что перед тобой только тень прежнего Гая Эмилия Лонга?

— Не вижу, — твердо произнесла Ливия и прибавила: — А твоя жена? Ты считаешься с ее желаниями?

— Я объясняю ей то, что могу объяснить.

— И она понимает?

— Если б не понимала, не жила бы со мной.

Ливия решила прекратить этот разговор. Она могла бы спросить, почему его до сих пор угнетают давние потери? Разве он был частью того, что утратил? Но она слишком хорошо знала ответ Гая: пришло время, и он понял, что его жизнь — след на воде, что он не несет в себе ничего, кроме разочарования в самом себе… Женщина вздрогнула. Ей казалось, он существует вне своей прошлой жизни, вне былых чувств, любви к ней, Ливий. Что-то размазалось, стерлось, как на старой фреске, застыло и уже не менялось, не пленяло яркостью, не тревожило душу. Да, он все помнил, и она была дорога ему, но…

— Как тебе моя дочь? — спросила женщина, пытаясь отвлечься от тягостных мыслей.

— Мне кажется, она мало похожа на тебя.

— Что ж, возможно, это к лучшему.

Ливия ждала, что Гай заговорит о ее сыне, но он ничего не сказал, и она испытывала странную смесь облегчения и разочарования.

«У твоего ребенка есть все, — с горькой усмешкой подумала Ливия — Даже любящий отец». И внезапно ужаснулась, поняв, что отняла у Гая сына и расчетливо, разумно подарила его Луцию. Тарсия была права: она поступила жестоко не только по отношению к мужу — она несправедливо наказала и того, чье имя было начертано в ее сердце рукою богов…

…Гай Эмилий велел Кариону явиться в школу. Ливия не очень удивилась бы, если б узнала, что Гай ничего не сказал Клеонике: не смог. Он просто привел юношу к Бианору и странно смутился, когда пожилой грек неожиданно произнес:

— Твой сын?

— Почему ты так говоришь? — встревожился Гай.

— Вы похожи, — спокойно произнес хозяин школы, и тогда все окончательно решилось.

— Смотри, чтобы, научившись говорить, ты не разучился думать! — произнес Бианор обычное напутствие, и Карион вошел во двор школы.

…Через несколько дней Ливия и Аскония возвращались в Рим. Женщина молчала, глядя на колоннаду громоздившихся вдали гор, воздвигнутых богами словно бы в ознаменование своего могущества, и ей казалось, будто она оставила в Афинах что-то очень дорогое: свои истинные чувства, свои последние мечты. Хотя теперь… наверное, им не было приюта и там. Карион легко расстался и с Асконией, и с нею, он думал только об учебе и о новой жизни, да и в прощальном взгляде Гая Эмилия Ливия не заметила особого сожаления. Эти двое еще не поняли, что в каком-то смысле обрели друг друга. Им с Асконией не было места в таком союзе.

Неожиданно девочка нарушила молчание:

— Правда, что отец скоро выдаст меня замуж?

Ливия удивленно повернула голову и встретила растерянный взгляд жемчужно-серых глаз дочери.

— Я ничего об этом не слышала. Думаю, что не скоро: ты еще очень молода. В любом случае он спросит твоего согласия.

— А Карион вернется в Рим?

— Надеюсь, — сказала Ливия и ласково погладила волосы дочери.

…Приехав домой, она обнаружила мужа лежащим в постели: оказалось, два дня назад, во время заседания сената у него сильно заболело сердце, и он был вынужден покинуть курию. Спешно вызванный врач велел Луцию провести несколько дней в полном покое.

Она прошла в спальню, не снимая дорожной одежды. Увидев жену, Луций приподнялся на локте.

— Что произошло? Это очень серьезно? — встревоженно произнесла Ливия, присаживаясь возле ложа.

— Нет, — сказал Луций и опустил голову на подушку.

— Но прежде такого не случалось!

— Было, только давно. В детстве я не мог бегать и прыгать, как другие. А потом все вроде бы прошло, ведь я даже служил в армии.

— Тебе нужно поберечь себя, — заметила Ливия. Луций покачал головой. Ему была приятна ее забота.

— Завтра встану. Слишком много дел.

Ливия вышла, но вскоре вернулась и просидела в спальне до вечера. Они спокойно говорили. Луций мало спрашивал о поездке в Афины, и Ливия тоже не слишком много об этом рассказывала. Едва ли не впервые она была довольна тем, что все сложилось так, как сложилось. Как бы она чувствовала себя сейчас, если б нарушила данное себе обещание и бросилась в объятия Гая Эмилия? В конце концов, ее дом, ее семья были здесь, и она совершенно искренне не желала Луцию зла. Больше ей незачем ездить в Афины: она приняла посильное участие в судьбе Кариона, а что касается Гая Эмилия — отныне ей было достаточно знать, что он жив, и у него все в порядке.

…Элий шел по Эсквилину, по так называемому Кривому кварталу и жевал только что купленную в одной из открывшихся на рассвете пекарен горячую лепешку. Он убежал на улицу спозаранку, не позавтракав, поскольку опасался, что мать поручит ему какую-нибудь домашнюю работу. Постепенно светлело, и Рим просыпался: из мрака вырастали серые очертания домов, в окнах, доселе манивших вглубь своей черной пустоты, загорался свет. От камней мостовой пахло сыростью и гнилью: жители этого квартала не были озабочены тем, куда выливать помои.

Элию исполнилось тринадцать лет, он окончил начальную школу, и поскольку не проходило дня, чтобы его не секли за дурное поведение и нерадивость в учении, никому не приходило в голову заставлять его продолжать образование. Он одинаково ненавидел писать стилосом на навощенных дощечках, по которым скользила рука, и на папирусе — разведенными водою чернилами, которые брызгали и растекались. Зато ему нравилось носиться по улицам хоть в жару, хоть в холод, когда под ногами разбивались замерзшие лужи, шляться по рынкам, стягивая сладости из-под самого носа зазевавшихся торговцев, бежать за сенаторами по площади, громко распевая непристойные песенки, дразнить бродячих предсказателей и философов. Излюбленным занятием Элия и его приятелей было намазать монетку смолой, приклеить ее к камням мостовой и наблюдать, как какой-нибудь мелочный ремесленник с проклятиями отдирает ее от камней. Еще они забирались на крышу инсулы и швырялись камешками в прохожих или старались забрызгать грязью тогу незадачливого клиента. Элий часто приходил домой в царапинах и синяках, потому что лез в драку с любым, кто пытался его задеть.

Но теперь наступило другое время. Товарищи детских проказ и игр помогали своим отцам в мастерских, обучались ремеслу, а он… Он бесцельно бродил по городу, глазея на все что ни попадя, и сегодня вновь забрел в лощину между Палатином и Адвентином, где обычно состоялись бега. Ровную и широкую дорогу окаймляли пологие холмы, они представляли собой естественный амфитеатр, где обычно располагались зрители, — там были установлены деревянные и каменные сидения.

Неподалеку располагались конюшни, и Элия неуловимо тянуло сюда: он наблюдал за работой конюхов, ремесленников, чистильщиков колесниц, его привлекала красота лошадей — он любовался игрою их стальных мускулов под матовой кожей, неукротимой порывистостью и грацией движений. Иногда его прогоняли, в другой раз не обращали внимания. Для него же их разговоры, особые словечки были как глоток свежего воздуха.

Около полудня, когда Элий уже собрался уходить, какой-то человек подошел к нему, взял за плечо и резко повернул к себе:

— Что ты тут шляешься?

— Разве нельзя? — огрызнулся Элий, не собираясь убегать.

— Если надумал что-нибудь стянуть… — начал человек, но мальчик перебил:

— Я просто смотрю.

— Нравится? — усмехнулся мужчина.

И Элий признался:

— Да.

Они внимательно поглядели друг на друга. Собеседнику Элия было лет сорок, он сильно хромал на правую ногу.

— Сколько тебе лет?

— Тринадцать.

— Свободнорожденный?

Элий кивнул.

Мужчина (его звали Аминий) продолжал разглядывать мальчишку. В свои тринадцать лет тот выглядел на шестнадцать, ладно сложенный и крепкий. И красивый: густые белокурые волосы, яркие голубые глаза. По-юношески дерзкий, храбрый, быстрый, да к тому же явно не склонный к лишним размышлениям — такой легко может стать любимцем публики. Аминий опять усмехнулся. Прежде он сам был возницей, а теперь обучал новичков, решивших посвятить жизнь этому опасному делу.

— Хочешь научиться править упряжкой?

— Да! — на одном дыхании произнес Элий.

— А родители тебе позволят? У тебя есть отец? Мальчик помрачнел:

— Был. Теперь не знаю. Но мать все время говорит, чтобы я занялся каким-нибудь делом.

— Это нелегко, — небрежно сказал Аминий. — Далеко не каждый способен состязаться со смертью. Если захочешь поучиться, приходи сюда на рассвете. Ты не боишься лошадей?

— Я ничего не боюсь, — поспешно произнес Элий.

Его душа пела. Стать возницей — почувствовать себя выше обычных людей, законов простых смертных, приблизиться к богам! Жизнь — движение, жизнь — скорость, жизнь — полет…

Элий прибежал домой и обрадовался, увидев мать стоящей у печки и помешивающей что-то в глиняной миске.

— Мама! — воскликнул он. — Дай мне поесть!

Тарсия обернулась. Хотя она была еще молода, время стерло нежные краски ее лица, его черты заострились и стали жесткими. Все в ней выдавало человека, привыкшего к каждодневной тяжелой работе. Она больше не выглядела изящной и стройной, просто — худой; на загорелых руках твердыми буграми выступали мускулы и грубо синели вены. Элий давно не видел от нее ласки, хотя не слишком это замечал: ведь он был уже большой мальчик, да к тому же страшный сорванец, сызмальства привыкший к затрещинам и тумакам.

— Ты просишь есть, — сказала женщина, — а ты захотел помочь мне утром, когда я ходила на рынок?

— Я помогу завтра, — быстро произнес Элий и замолчал, вспомнив, что на рассвете должен явиться в цирк.

Тарсия сняла с огня миску с дымящейся бобовой похлебкой, поставила на стол, и Элий набросился на еду. Женщина села напротив и смотрела на него, подперев ладонью лицо.

— Мама, — пробормотал он, проглотив несколько ложек похлебки, — я решил стать цирковым возницей. Возможно, завтра начну учиться.

В глазах Тарсии будто растаял лед — они расширились и замерцали живым влажным блеском.

— Возницей?! Да что ты, Элий!

— А что? — сразу ощетинился мальчик. — Так можно заработать много денег, стать известным, добиться славы!

— Но это очень опасно! Возницы часто погибают молодыми или получают страшные раны и остаются калеками до конца жизни!

— Неправда! — горячо возразил Элий, сверкая глазами и инстинктивно сжимая кулаки. — Вот Аминий, тот человек, что будет меня учить, — ему уже много лет, и он не так давно перестал участвовать в бегах!

Он тут же вспомнил о хромоте своего учителя, но промолчал. Что случилось с одним, необязательно может случиться с другим…

— Заклинаю тебя всеми богами, Элий, оставь эту затею! — взмолилась Тарсия.

Хотя он еще никогда не видел мать такой расстроенной, мальчишеское упрямство оказалось сильнее — он не уступил и продолжал твердить свое.

Вечером, когда Элий умчался на улицу к своим друзьям, женщина села у окна и задумалась. Услышав стук дверей, не обернулась. Она сразу поняла, что это Мелисс.

…Он устроился смотрителем хлебных складов на левом берегу Тибра достаточно просто — дал кому нужно хорошую взятку. Теперь под его началом был довольно большой отряд отпущенников и рабов, которыми он распоряжался с разумной жестокостью. Он быстро наладил связи с нужными людьми — судовщиками, подвозившими хлеб, «сбрасывальщиками», которые переправляли зерно из складов на мельницы, — и выгодно использовал их.

В то же время он жил словно во сне, не замечая, как идет время. Он ничем не интересовался, ни о чем не думал и, наверное, удивился бы, если б узнал, что с того момента, как он вернулся в Рим, прошло около семи лет. Мелисс испытывал безотчетное отвращение к своей прошлой жизни, когда теснился среди прихлебателей безвременно сгинувших «великих», вроде Секста Помпея, и ничего не пытался изменить в нынешней. Иногда, возвращаясь домой, забредал в один из кабачков и пил дешевое вино, но никогда ни с кем не общался. Ему нравилось, что дома всегда готов ужин, а зимой в жаровне ярко пылает огонь, нравились рыжие волосы Тарсии, и ее тихая самоотверженная покорность нравилась тоже. Мальчики ему не мешали: Карион, пока не уехал в Афины, подолгу сидел в уголке со своими свитками, а Элий, если не был в школе, убегал на улицу и приходил домой только поесть. Мелисс почти никогда не говорил с Карионом, но бывало, смотрел на него с каким-то бездумным упорством, как глядят на огонь или воду. Все это походило на признаки оцепенения уже угасшей жизни, он во всех отношениях был каким-то сумеречным существом. Тарсия совершенно не понимала его и опасалась разговаривать с ним о чем бы то ни было. Иногда, чтобы облегчить свои думы, она вспоминала тот день, когда у нее не было дров и еды, а дети метались в горячке. Он пришел и помог, и тогда в ее душе впервые за много дней воцарилась спокойная ясность, смягчившая долгую боль и скорбь души.

Как и тогда, на пиратском острове, она, чтобы не принадлежать многим, предпочла жить с одним. Пока Элиар время от времени появлялся в ее доме и соседи знали, что у нее есть муж-легионер, никто не пытался вольно вести себя с нею, но потом все изменилось. Она была красива и одинока, и любой бездельник мог выбить дверь ее квартирки ударом ноги. Тарсией овладела всепоглощающая горестная сосредоточенность, захватил поток мучительных и неясных мыслей, так что она с трудом воспринимала явления внешнего мира, какими, собственно, и было вызвано ее состояние. Она словно бы впала в какой-то тягостный сон, а потом он сменился другим — жизнью с Мелиссом.

Иногда он приносил ей какое-нибудь украшение и надевал на руку или на шею. Тарсия не удивлялась, но и не радовалась. И старалась не думать об Элиаре. То был сон разума, свойственный задавленным жизнью беднякам, своеобразный паралич души. Она была безучастна к своему счастью или несчастью, просто жила, выполняя ставшие привычными обязанности матери и хозяйки дома.

Но сегодня Тарсия словно проснулась. Карион ушел в другую жизнь, у нее остался только Элий. И она должна была его спасти.

Она повернулась к Мелиссу, и тот едва ли не впервые увидел ее другой, со светом в глазах, с ожившим, зарумянившимся лицом.

— Элий хочет стать цирковым возницей! — промолвила она без всякой подготовки, поднимаясь с места. — Не нужно ему позволять, он погубит себя!

Мелисс искоса взглянул на нее и промолчал. Можно было подумать, что он не слышал ее слов. Но это было не так. На самом деле взволнованная фраза Тарсии всколыхнула в нем воспоминания о былых стремлениях к иному жребию, которым не дано было осуществиться и из-за которых все человеческое отныне казалось ему ничтожным.

— Так ведь это неплохо, — медленно произнес он, присаживаясь к столу. — Все лучше, чем без конца шляться по улицам!

— Но возницы погибают молодыми!

— Ну и что? Пожить мало, но весело — это удача!

И больше ничего не сказал. Через несколько дней Тарсия была вынуждена сложить оружие. Она боялась, как бы Элий, обозлившись, вовсе не переселился в цирк. А он неожиданно проявил большие способности в постижении искусства править упряжкой. В нем обнаружилось упорство, умение при необходимости идти напролом, воля к победе, он стремился стать первым и самым лучшим, буквально пьянел от опасности и риска, а Аминий подбадривал его и поощрял. Элий рвался участвовать в бегах, но наставник не позволял — мало радости переломать кости в первом же состязании. Аминий взял со своего ученика обещание после каждой победы выплачивать ему половину заработка. В течение года. Признаться, он не думал, что этот горячий, порывистый и неукротимый в своей смелости юноша проживет дольше.

ГЛАВА VI

К числу совершенных Октавианом (в 729 году от основания Рима — 27 год до н. э. — он принял новое имя — император Цезарь Август, сын божественного) преобразований можно было отнести и такое важное для римских граждан дело, как окончательное обустройство Большого цирка.

Построенную в центре арены амфитеатра платформу, представляющую собой вытянутое возвышение, вокруг которого мчались колесницы, облицевали мрамором, установили на ней египетский обелиск и новый «счетчик» для подсчета туров: возницы должны были объехать арену ровно семь раз.

…В ноны юния 729 года от основания Рима (5 июня 27 года до н. э.) над Римом торжествовало солнце: в ярком свете отчетливо виднелись контуры и пропорции великолепных украшений цирка, а раскаленные каменные сидения пылали жаром.

Луций и Ливия с детьми сидели на лучших местах под широким навесом, неподалеку от ложи самого Августа; их окружали богатейшие и влиятельнейшие люди Рима: не так давно в целях поднятия престижа высших сословий был установлен имущественный ценз — один миллион сестерциев для сенаторов и четыреста тысяч для всадников.

Луций-младший беспрестанно вертел головой: вопреки приличиям он не мог усидеть на месте. Однажды прямо ему на колени упала тессера — оловянный кружок, дающий право на получение денег, украшений, одежды или бесплатного входа в цирк, и мальчик тотчас показал его отцу. По надменно сжатым губам Луция Ребилла скользнула улыбка, и выражение суровых глаз смягчилось; взяв у сына тессеру, он приподнялся с места и, размахнувшись, бросил ее в сторону верхнего яруса, где сидели бедняки. Потом, уступая просьбам мальчика, принялся объяснять ему устройство цирка.

Ливия нашла взглядом Юлию, и женщины, улыбнувшись, кивнули друг другу. Мужа Юлии, Клавдия Раллу, недавно назначили главой преторианской гвардии; их семеро детей были живы-здоровы: старшему сыну недавно исполнилось семнадцать лет, и он служил под началом отца, одна из дочерей, Клавдия Максима, была ближайшей подругой Асконии.

Ливия еще раз посмотрела на Юлию. Когда-то ее считали одной из первых красавиц Рима; она была хороша и теперь: в перевитых жемчугами черных волосах не появилось ни одной серебряной нити, а гладкая кожа походила на отполированный мрамор. Юлия сильно располнела, но обильно струящиеся по телу одежды весьма удачно скрывали фигуру.

Ливия с любопытством оглядывалась вокруг. Ее окружали благородные цвета — белый, пурпурный, золотой; она давно к ним привыкла, и они радовали глаз. Прежде женщину угнетала монументальность подобных сооружений и раздражал шум многотысячной толпы, но все переменилось: она сидела в центре мира и принимала его таким, каким он был. Так ощущают гармонию природы, не задумываясь о ней. И если самое высшее и трудное искусство — это искусство жить, то к тридцати шести годам она его постигла. Так иногда казалось Ливии, а иногда — иначе. Как бы то ни было, сейчас, сидя в Большом цирке рядом с мужем-сенатором, почти взрослой дочерью и прелестным сыном, женщина чувствовала, что гул огромной толпы совпадает с ритмом пульсирующей в жилах крови, а слепящее глаза огненное солнце вливает в нее жизнь.

Ей было не на что жаловаться: ее муж достиг высокого положения в обществе, дети были хорошо воспитаны, послушны и умны, и саму Ливию повсюду принимали с уважением. По меркам того времени ее следовало признать женщиной зрелого возраста, но Ливия оставалась тонкой и стройной, да и кожа лица, благодаря египетским притираниям и защите от солнца, не утратила гладкости и нежного цвета.

Ливия улыбалась своим детям: Асконии, уже вступившей в возраст невесты и глядящей невозмутимо и немного надменно, и жизнерадостному Луцию-младшему.

«Правду сказал отец, — неожиданно подумала она. — „Если даже твоя жизнь прошла незаметно и бесследно для потомков, это вовсе не значит, что боги оставляли тебя своей милостью“». Потом обратила взор к арене: завершилось торжественное шествие участников игр и членов магистрата, начинались бега.

…Элий нервничал, сжимая в руках хлыст, и то и дело поглядывал на соперников. Он уже участвовал в состязаниях, но это можно было назвать скорее насмешкой над самолюбивым и пылающим удалью юношей: как новичку, ему доверили править всего лишь парой, и он позорно тащился в хвосте. В другой раз, согласно жребию, был вынужден ехать по наружной дорожке, где его колесница поворачивала перед колесницами, следующими по внутренней стороне арены, что было чревато опасными столкновениями, и Аминий строго настрого наказал ему не рисковать и пропустить соперников вперед. Но сегодня…

Его сердце переполняла царственная гордыня, тем более удивительная оттого, что была вскормлена бедностью, а душа трепетала, но не от страха, поскольку Элий пребывал еще в таком возрасте, когда человек не ведает страха смерти просто потому, что в нее не верит. В мыслях он долго восходил по невидимой лестнице честолюбия, а теперь перед ним сияли наяву все ее сверкающие ступени.

Магистрат, ведающий устройством игр, бросил белый платок: разом открылись стойла, и колесницы выехали на дорожки. Мгновение — и Элия захватило зрелище рукоплескавшей толпы; в его мозгу словно бы зажглось всепоглощающее сияние, мир виделся сверкающим и необъятным, он казался самому себе стержнем этого мира, он был в исступлении, задыхался и дрожал, словно уже совершил сто побед подряд.

Конечно, он пропустил момент начала движения, его колесница тронулась последней — он заслужил презрительное улюлюканье зрителей.

Элий знал, что среди соперников, кроме него, был еще один новичок, только немного постарше, — вряд ли он стал бы использовать какие-то особые приемы для того, чтобы вырваться вперед. Зато от остальных возниц можно было ожидать чего угодно. Впрочем, пока ему ничего не угрожало: он ехал последним.

Второй поворот: стремясь сократить пространство, Элий пронесся как можно ближе к мете — конусообразному столбику в самом конце платформы, который возница огибал при повороте. Стоило немного ошибиться в расчете, колесо могло налететь на каменную тумбу и разлететься вдребезги. Элия качнуло в сторону так, что он едва не упал, — более опытным возницам не приходилось прикладывать столько усилий к тому, чтобы удержать равновесие, стоя на легкой колеснице, да еще с обмотанными вокруг туловища вожжами. Элий на секунду перевел дыхание: первый круг пройден. Его тело и мозг делали каждый свое дело, действовали хотя и слаженно, но — отдельно; он не мог уследить за каждой мелочью и зачастую просто следовал инстинкту. Колеса вертелись так быстро, что казались сверкающими кругами, они громко шуршали, глубоко врезаясь в песок, взмывающий фонтанами из-под копыт лошадей. Левая пристяжная, самая важная лошадь в упряжке, от которой зависела скорость движения, поскольку она первой совершала поворот, была собственностью Аминия. Ее звали Тигрис. Этот конь выиграл немало состязаний и хорошо знал, что от него требуется. Трое других жеребцов отличались неукротимым темпераментом, но их совсем недавно стали выпускать на арену, и было трудно сказать, на что они способны.

Беспрестанно подгоняя лошадей, Элий смотрел в спину ближайшего возницы. Второй новичок осторожничал, он не рвался вперед, но делал все очень правильно и шел ровно, чуть отставая от двух опытных соперников.

Элий не видел трибун, не слышал рева толпы, в эти минуты его мир сузился, ограничившись пределами беговой дорожки. В ушах шумел ветер, в глазах что-то вспыхивало и тут же гасло; и он, неподвижно стоящий на колеснице, и бешено скачущие кони были пронизаны единой энергией движения.

Ближе к последнему кругу один из опытных возниц, раздраженный тем, что новенький висит у него на хвосте, внезапно повернул свою колесницу наискосок, и следующая квадрига резко налетела на предыдущую. Они сшиблись, и ошалевший от неожиданности новичок не успел перерезать вожжи. Он вылетел из колесницы, и взбесившиеся лошади потащили его по вмиг обагрившейся кровью земле. Элий притормозил, но после, опомнившись, отпустил поводья, и колесница понеслась дальше. Два других возницы не обращали на него внимания, они состязались между собой. Один из них прижал соперника к тумбе — ось квадриги сломалась, и упряжка сошла с дорожки. Ее вознице повезло — он остался жив: перед Элием мелькнули его дико вытаращенные глаза и оскаленные зубы.

Они остались вдвоем. Соперник Элия больше не устраивал столкновений, сегодня на его долю хватило подвигов, — он просто мчался вперед. Теперь для обеих колесниц было достаточно пространства, все зависело от умения возниц и беговых качеств лошадей. В эти последние перед финишем минуты Элий мысленно обратился не к богам, а к животным: «Ну же, Тигрис, не подведи!» Боги могли и не видеть состязания, тогда как кони — ближайшие спутники и друзья, от которых зависели и победа и жизнь. Овеваемое бешеным ветром тело Элия напряглось, по нему пробегала нервная дрожь. И вот — последний поворот. Тигрис совершил рывок вовремя, даже без команды, а действия остальных лошадей Элий подправил ударом хлыста. Четверка соперника, издерганная бесконечными маневрами, устала, а кони Элия сберегли силы. Сопровождаемый бешеным ревом толпы, он плавно, как казалось со стороны, даже несколько небрежно, обогнал другую колесницу и пришел первым.

Он медленно слез на землю. Руки и ноги не слушались; кто-то перехватил поводья лошадей, кто-то бросился его поздравлять — он ничего не видел, не понимал. Состязание закончилось, и будто угасла жизнь. Вскоре должен был состояться второй забег. Что уже не имело значения — он победил!

…Состоялось шесть заездов, после чего был объявлен конец сегодняшних состязаний, и публика начала расходиться. Солнце скрылось; вдалеке, неуклонно приближаясь, плыла напоминающая пласт густого черного дыма грозовая туча. Она бросала глубокую тень на трибуны, но установленный в центре платформы огромный золотой шар продолжал сиять, словно второе солнце. Стремящийся попасть домой до начала дождя народ валом валил в ворота, создавая неимоверную давку и толкотню.

Семейство Ребиллов не спешило. Они могли переждать ливень под одним из построенных неподалеку портиков, куда допускалась только знать.

Кто-то окликнул Ливию, и она обернулась. На мгновение женщина замерла от суеверного испуга: ей почудилось, будто перед нею стоит Гай Эмилий, такой юный, каким она его и не знала. Боги снова испытывают ее или… В следующую секунду она облегченно перевела дыхание.

— Карион! Как ты меня нашел?

Он улыбнулся:

— Просто я знал, где искать.

Ливия оглянулась: Луций беседовал с одним из сенаторов, сын нетерпеливо сновал по проходу, Аскония стояла неподалеку, спокойно ожидая, когда ряды немного очистятся от народа. У них с Карионом было самое малое несколько минут… Можно начать издалека.

— Ты приехал…

— Навестить маму и Элия. Занятия закончились. Прошлым летом я оставался в Афинах, а теперь понял, что соскучился.

Ливия внимательно смотрела на юношу. Великолепная осанка, плавная речь, прекрасные манеры… За минувшие два года Карион очень изменился, стал уверенным в себе, окончательно повзрослел и с достоинством носил белоснежную тогу. Что касается сходства с Гаем Эмилием, оно было, скорее, общим: правильность черт, цвет волос, глаз…

— Чем думаешь заняться в Риме? Будешь отдыхать?

— Не совсем. Учитель велел мне поучаствовать в публичных чтениях — попробовать декламировать свои стихи на площадях, при скоплении народа. Он сказал, в будущем это поможет мне чувствовать себя раскованно в любом обществе.

— Тебе нравится Гай Эмилий? — легко и просто спросила она.

— О да, госпожа Ливия! — Его ясные глаза сияли. — Гай Эмилий прекрасный человек, он очень хорошо меня понимает. Я многому научился у него и не только в смысле риторики.

Ливия склонила голову набок:

— Вот как? Чему же еще?

— Жизни. Он говорил: нужно идти своим путем, держась в стороне от мелочной ненависти и глупых фантазий, быть покорным скрытой воле богов и всегда помнить о том, что рано или поздно за всеми нами явится посланник смерти. Разве это не золотые слова? С ним можно обсудить все на свете.

Ливия помолчала, о чем-то думая. Потом спросила:

— Он ничего не просил передать?

— Привет, госпожа. На словах. Я предлагал отвезти письмо, но учитель ответил: «С теми, кто посылает письма, часто случаются неприятные истории».

Женщина представила, как Гай произносит эти слова с легкой улыбкой на губах и холодным взглядом, тогда как в его душе стынут воспоминания.

Подошла Аскония. Увидев ее, молодой человек поклонился и произнес слова приветствия. Потом опять обратился к Ливий — ему гораздо больше нравилось разговаривать с нею.

— Приходи к нам, Карион, — сказала женщина, — ты же знаешь, я всегда рада видеть тебя.

Они простились. Аскония смотрела вслед удалявшемуся юноше: ее губы были крепко сжаты, а во взгляде застыло печальное непонимание. Тихонько вздохнув, девушка принялась спускаться по ступеням вслед за родителями и братом.

— Тебе, дочери сенатора, не надо думать о таком юноше, как Карион, — негромко произнесла Ливия, обнимая Асконию за плечи.

Девушка вскинула на мать строгие серые глаза:

— Но теперь у Кариона есть аристократическое имя.

— Это не более чем условность, — спокойно объяснила женщина. — Мы надеемся, что имя поможет ему пробить дорогу в жизни, возможно, откроет какие-то двери, но на самом деле за этим именем ничего не стоит. В любом случае Кариону придется полагаться на собственные способности и силы. И не нужно забывать о том, что он поэт, а значит, всегда будет думать, прежде всего, о самом себе.

Вскоре небо затянулось тучами, словно грубой парусиной, поднялся ветер, и хлынул дождь — его упругие струи заливали землю, разбиваясь о камни и соединяясь в бурлящие потоки. Те, кто еще не успел покинуть цирк, разбегались кто куда.

…Элий ушел из конюшни поздно, когда дождь уже прекратился. Но на улице все еще было сыро, и потому собравшаяся перед цирком толпа казалась не такой многолюдной, как обычно. Элий заметил женщин: молодые и не очень, одетые кто изысканно, кто бедно, они высматривали знаменитых возниц, призывно улыбались им, некоторые открыто махали руками и выкрикивали знакомые имена.

Элия тоже узнали; две или три девицы переглянулись между собой и негромко засмеялись. Юноша вспыхнул. До сего времени он был всецело поглощен изнурительными тренировками и не думал о девушках. Но сейчас мысль о том, что он может запросто сблизиться с любой из этих женщин, воспламенила ему кровь. У него были деньги, он получил две тысячи сестерциев — очень неплохо для новичка. Тысячу пришлось отдать Аминию, и все же у него осталась половина. Элий горел желанием отнести деньги матери. Он привык к тому, что она возлагает все надежды на Кариона, и теперь невероятно гордился тем, что сумел заработать такую сумму.

Элий остановился, размышляя. Конечно, женщины знают, что он несет с собой выигрыш, иначе они не толпились бы тут. Немного поколебавшись, он принялся разглядывать девиц и вскоре приметил одну — она выглядела моложе остальных и стояла в стороне. Элий подошел к ней и сходу предложил:

— Пройдемся?

Ничуть не смутившись, девушка кивнула, и они пошли по дороге. Она была сильно размыта после дождя, и ноги увязали в грязи. Элий шел, примеряясь к шагу своей спутницы, и искоса поглядывал на нее. О чем с ней говорить? Да и нужно ли это делать? Она казалась ему особым, неизвестно как и зачем созданным существом. Наконец они достигли портика с колоннами из желто-красного нумидийского мрамора. Здесь было светло от факелов, и кипела жизнь: несмотря на поздний час, довольно бойко шла торговля, шлялись бродячие астрологи, маги, гадалки. Элий нащупал спрятанный под одеждой мешочек с деньгами, проверяя, на месте ли он. Какая-то женщина увязалась за ними и настойчиво предлагала купить амулет, отвращающий рок, а когда Элий решительно отказался, злобно выкрикнула:

— Так и знай, ты не доживешь до следующего года! Девушка вздрогнула, но юноша беспечно улыбнулся и погрозил женщине кулаком:

— Иди-иди, а то не доживешь до завтрашнего утра! Потом повернулся к спутнице:

— Как тебя зовут?

— Дейра.

Она показалась Элию хорошенькой: длинные черные косы, быстрые темные глаза. На юном лице отражалась игра пламени и теней; в отблеске яркого света каждая ресничка казалась золотой. Ее туника с рукавами до локтей была перехвачена узорчатым пояском, ноги обуты в солеи — легкую обувь, состоящую из подошвы и изящно перекрещивающихся на щиколотках ремешков. Элию почудилось, что он видит, как они мягко врезаются в нежную кожу. От Дейры приятно пахло, кажется, малобатром — душистой мазью из корицы.

— Ты рабыня?

— Вот еще! Мой отец кожевенник, он римский гражданин!

Элий сразу почувствовал, что девушка своенравная и с характером. Наверное, придется купить ей украшение или чем-нибудь угостить. Признаться, ему самому сильно хотелось есть. Они взяли темно-красный напиток из смеси вина и меда, горячие ливерные колбаски и принялись с аппетитом уплетать их. Сразу стало хорошо и тепло, захотелось двигаться и болтать.

— Правда, что тебе пятнадцать лет? — спросила Дейра. — Так было написано в табличке.

Элий слегка смутился:

— Да.

— Мне тоже.

Узнав об этом, юноша обрадовался. Может быть, девушка не заметит, что у него нет никакого опыта в любовных делах.

Они прошлись взад-вперед вдоль портика. Время от времени с крыши срывались холодные капли, одна упала Дейре за шиворот, и девушка засмеялась. Они остановились у подножья какой-то статуи, и Элий осторожно обнял свою спутницу. Ему почудилось, будто пальцы загораются от прикосновения к нежной девичьей коже. Они долго и сладко целовались; Элий так распалился, что был готов овладеть девушкой прямо здесь, у каменного пьедестала, но Дейра решительно оттолкнула его:

— Ну, нет! Я тебе не какая-нибудь девчонка из таверны! Он слегка опешил:

— Так чего же ты тогда стояла среди тех…

— Я в первый раз на бегах, и мне хотелось поглядеть на возниц. Когда вас видишь издалека, кажется, будто вы вовсе не люди, а… боги!

Элий ухмыльнулся. Он был уязвлен, и вместе с тем ему невольно польстили такие слова.

— Быть может, ты все же проводишь меня домой? — несколько вызывающе произнесла Дейра.

— Ладно, — проворчал Элий.

Хотя он испытывал некоторое разочарование, почему-то не жалел, что выбрал именно эту девушку.

— Здорово ты обошел ту колесницу! — сказала Дейра, первой нарушая молчание, когда они пошли по улице. — Как у тебя получилось?

— Это Тигрис, — немного смущенно объяснил Элий.

— Тигрис? — удивленно переспросила девушка.

— Лошадь. Левая пристяжная.

— А как вы их тренируете?

Элий начал рассказывать. О лошадях он мог говорить бесконечно.

— Ты любишь лошадей? — с надеждой спросил он.

— Да где я их видела! — засмеялась Дейра — На улице, запряженными в повозки? А на бегах я в первый раз, я же тебе говорила. Мой брат получил тессеру на бесплатный вход в цирк и подарил мне. Я и пошла.

Небо очистилось, приобрело ровный, темно-синий цвет, подул теплый ветер, так что Элий не мерз даже в легкой короткой тунике без рукавов, какие обычно носили возницы. Дейра принялась расспрашивать, зачем лошадям подвязывают хвосты и гривы, и он очень подробно объяснил ей все, что она хотела знать. Им было интересно и легко вместе, они с детства дышали одним и тем же воздухом, слышали одинаковую речь… Элий и представить себе не мог, что станет вот так запросто болтать с какой-то девчонкой!

Дейра жила на Эсквилине, близ храма Матери-Земли, на пересекавшей Субуру улице Сапожников. Прощаясь с юношей, она смело спросила:

— Мы еще увидимся?

— Да… Если хочешь.

— Теперь ты знаешь, где меня найти.

Вернувшись домой, Элий сразу угодил в объятия Кариона. Тот на мгновение прижал его к себе, а потом шутливо оттолкнул и хлопнул по плечу.

— Ну ты даешь, братишка! Видел тебя сегодня… Что так поздно?

— Задержался в конюшне. А потом… прогулялся немного… Тарсия молча смотрела на младшего сына. Ее глаза ярко блестели — то ли от слез, то ли от света масляной лампы.

— Вот, — сказал Элий и положил на стол мешочек с деньгами.

— Пусть хранят тебя боги! — негромко произнесла Тарсия и прибавила то, что вряд ли решилась бы сказать в другую минуту: — Как порадовался бы твой отец, увидев тебя сейчас!

— Мама, — промолвил Карион, — я давно хотел сказать… Поскольку все изменилось и мы с Элием можем сами отвечать за себя и устраивать свою жизнь, не пора ли тебе подумать о том, чтобы…

— Не надо! — резко перебила Тарсия. — Я знаю, что ты хочешь сказать! Лучше обсудим это потом, не… не в такой день.

Повисла неловкая пауза. Чтобы сгладить всеобщее замешательство, Карион принялся говорить о бегах. Элий отвечал на вопросы старшего брата и, искоса поглядывая на него, думал: «Уж Карион-то наверняка знался в Афинах с самыми разными женщинами, даже, возможно, с этими знаменитыми греческими гетерами!»

Он любил того, кого считал братом, и не завидовал ему просто потому, что с детства усвоил: Карион — некое особое существо, живущее по непонятным правилам, подчиняющееся каким-то особым законам. И все же сейчас, едва ли не впервые, в нем шевельнулось горделивое чувство: пусть Карион попробует заработать столько денег своими речами или стихами! Как бы то ни было, Элий больше привык ценить то, что можно потрогать руками, и только дивился тому, как Карион умудряется хранить верность чему-то невидимому и зыбкому, что невозможно ни разглядеть, ни понять. «Как можно любить слова?» — однажды спросил он, и Карион, улыбнувшись, ответил: «Я люблю слова, потому что ими можно выразить чувства». Вспомнив об этом, Элий подумал о холодных каплях, падающих с высокой крыши портика на горячую кожу, о вкусе медового вина, о нежных губах девушки Дейры, о свисте ветра в ушах, когда он мчался на колеснице как… бог! И сказал себе: «При чем тут слова?»

ГЛАВА VII

Это случилось в один из самых жарких дней юлия на Марсовом поле, около только начавшего строиться портика Аргонавтов. Здесь было хорошо в утренние и вечерние часы, и Карион почти бессознательно выбрал это место для чтения своих стихов. Забирался на подходящее возвышение и декламировал, держа перед собою папирус, или по памяти. Люди появлялись и исчезали; иные задерживались и слушали, другие равнодушно проходили мимо. Карион читал хорошо, спокойным, мягким голосом, почти без жестов, живым, проникающим в душу тоном, к тому же он был красив, и многие женщины останавливались просто затем, чтобы на него посмотреть. Как правило, богатые поэты устраивали чтения у себя дома, собирали друзей и, по возможности, разных влиятельных лиц, но Карион был вынужден довольствоваться выступлениями на Марсовом поле.

В летние дни его союзником была создающая особое настроение природа: вся эта свежая пленительная зелень (в те годы вошло в моду пускать лозу виться по подрезанным этажами деревьям, перебрасывая ее с одного на другое так, что образовывалась своего рода беседка), яркий полуденный свет, небесная тишина и аромат земли. В один из таких прекрасных дней Карион и заметил эту женщину: она стояла, купаясь в отблесках солнечных лучей, на ее губах играла ослепительная улыбка, незагорелая кожа сияла как отполированная, а яркие пушистые волосы казались сделанными из светлого золота. Вместе с нею была угрюмая темнокожая служанка, мрачная внешность которой еще больше подчеркивала красоту госпожи. А та слушала стихи Кариона, глядя на него во все глаза.

Элий был не совсем прав, когда думал о том, что Карион наверняка знался в Афинах с самыми разными женщинами. Этот юноша был не так воспитан, чтобы попусту растрачивать выданные на учение деньги. Он был прекрасен, женщины, особенно из числа тех, кто привык к свободному поведению, буквально вешались ему на шею, и, разумеется, он приобрел кое-какой любовный опыт. И все-таки в перерывах между занятиями Карион в основном читал, осматривал храмы или прогуливался по побережью, нередко в компании Гая Эмилия. В последние годы Гай казался уравновешенным, спокойным и, в общем-то, равнодушным к добру и злу, — говоря о них, он никогда не приводил конкретные примеры, ограничиваясь отвлеченными рассуждениями. И Карион невольно перенял от него этот своеобразный взгляд на мир. Он видел перед собою некую беспредельность того, что можно прочитать и познать, и был счастлив. «Перед тобою книга мирозданья, — говорил Гай Эмилий. — Постигай ее и будь выше всего земного».

Нельзя сказать, что Карион не мечтал о любви. Он много писал о ней, переживая воображаемые страсти, разочаровывался и страдал, однако мало задумывался над тем, что произойдет, если он полюбит наяву. Любовь была для него чем-то неземным, и, разумеется, он грезил о женщине незаурядной, необыкновенной, не только прекрасной внешне, но также ценящей искусство, тонко чувствующей, глядящей на мир особым, поэтическим взглядом.

Кем была восхищенно глядящая на него незнакомка? На вид — богатая горожанка; наверное, она пришла на Марсово поле за покупками — здесь продавались дорогие украшения и красивая посуда. Когда она поправляла прическу, ее длинные узкие ногти сверкали, как сверкают на воде солнечные блики. Карион еще никогда не видел у женщины таких ногтей. А ее улыбка…

Когда он, волнуясь, закончил, незнакомка захлопала в ладоши и негромко засмеялась. А потом поманила его к себе. Смущенный, Карион спустился на землю.

— Великолепно! Это твои стихи?

— Да.

От нее исходил свежий, как сама весна, аромат.

— Как тебя зовут?

— Гай Эмилий Лонг — По обычаю того времени он назвался именем человека, который его усыновил.

Безупречно гладкий лоб женщины прорезало несколько тонких морщинок.

— Знакомое имя… Но ведь мы не встречались?

— Думаю, нет.

— Да, пожалуй! — протянула она, разглядывая его. Ее слегка подведенные голубые глаза и белые зубы ярко сверкали на солнце.

— Ты прекрасно читаешь, и стихи хорошие. Но почему здесь? Разве ты не из знатной семьи?

Молодой человек покачал головой:

— Это имя дал мне один человек… На самом деле я сын вольноотпущенницы и легионера.

— И пишешь такие стихи?! — изумилась женщина — О, нет, твое место не здесь! Нужно представить тебя Меценату.

— Ты знакома с ним, госпожа? — осмелев, спросил Карион. Его взволновало упоминание о Меценате: тот был очень богат, близок к Августу и покровительствовал молодым поэтам.

Женщина засмеялась:

— Я знакома со многими влиятельными людьми. И не называй меня госпожой. Мое имя — Амеана. Ты не слыхал обо мне?

— Нет.

— Вижу, ты умен, хорошо воспитан. И красив, как Аполлон!

Юноша покраснел. Женщина была старше его, но он не задавал себе вопрос, насколько велика эта разница. Ее милая, несколько дразнящая манера говорить необыкновенно нравилась ему.

Женщина без стеснения взяла его за руку, и они пошли рядом. Карион заметил, что почти все мужчины оглядываются на его спутницу. От нее исходило особое тонкое очарование грации, изысканности, ума…

— А чем ты еще занимаешься, кроме того, что пишешь стихи? — спросила она.

— Учусь в риторской школе в Афинах.

— Вот как? Великолепно! Я ведь сама гречанка…

Они разговорились, и Амеана пригласила молодого человека на один из своих вечеров, пообещав созвать знатоков поэзии. Она объяснила, как найти ее дом, и Карион поклялся, что непременно придет. В тот же день он рассказал матери о чудесной незнакомке. Тарсия видела, как взволнован ее сын, и внимательно выслушала его. Она понимала, что Карион стоит на пороге влюбленности, и думала, что речь идет о женщине чуть старше его самого, быть может, разведенной или вдове. В те годы многие молодые патрицианки, в силу каких-либо обстоятельств получившие свободу, охотно принимали поклонение мужчин, создавали своеобразные салоны, словом, жили так, как им нравится и хочется, не боясь ни кары богов, ни людской молвы. Тарсия не спросила у Кариона имени незнакомки, полагая, что вряд ли что-либо слышала об этой женщине.

Молодой человек ушел, прихватив свои свитки, и вернулся еще более воодушевленным. Он читал свои стихи, и все были в восторге. А хозяйка дома… Она называет себя Кирис (морская птица)! Она и впрямь похожа на птицу, такая свободная, легкая и прекрасная!

Карион не слышал, как к порхавшей между собравшимися Амеане обратился один из гостей, Публий Тулл, слывший большим любителем красивых юношей:

— Уступи мне это чудесное создание!

— Ну, нет! — Гречанка тонко улыбнулась. — Это моя прихоть! Могу я хотя бы раз в жизни доставить себе настоящее удовольствие?

Публий Тулл хитро прищурил глаза:

— Я ничего не хочу сказать, Амеана, ты прекрасна, и все же… Не слишком ли он молод для тебя? Клянусь Венерой, от моей любовной науки ему будет больше пользы!

— Это мы еще посмотрим! — засмеялась женщина.

В тот же вечер Публий Тулл подошел к Кариону, предложил помощь и очень удивился, увидев, что юноша попросту не понимает его намеков: настолько он был далек от грязных человеческих игр.

…Карион ходил к Амеане еще несколько раз и в конце концов сказал Тарсии:

— Я не поеду осенью в Афины. Останусь в Риме.

— Не поедешь в Афины? — внимательно глядя на него, повторила Тарсия — Но ведь ты должен продолжать учебу!

Карион помолчал. После чего промолвил:

— Все изменилось.

— Это из-за той женщины? — догадалась Тарсия. Карион не ответил. Он сплел пальцы под подбородком и сидел, не двигаясь. В его взгляде смешивалось очень многое: мечтательность, твердость, доверчивость к жизни и настороженность, направленная, скорее, на самого себя.

— Но кто она такая, что ей от тебя надо? Быть может, она просто кружит тебе голову? Известно ли ей, что ты не знатен и не богат? — допытывалась Тарсия.

— Известно. Да ей и не нужны деньги. Она сама богата, у нее такой дом…

— Она замужем или вдова?

Молодой человек пожал плечами. Он знал, что Амеана не замужем, и понимал, что она не аристократка.

— Возможно, ее содержат мужчины? Тогда тебе, как человеку молодому и неопытному в жизни, стоит держаться от нее подальше.

Тарсия решила открыто высказать свои опасения и теперь с тревогой ждала, что ответит сын.

— Ах, мама! — с досадой произнес он. — Неужели ты не понимаешь, что мне все равно! Она очаровательна, красива, умна, а остальное — неважно! Что касается возвращения в Афины… Пойми, таланту не научишь! Времена изменились: сейчас Римом правит не Марс, а Аполлон, потому все прочат мне великое будущее.

Тарсия изумилась: прежде она никогда не слышала от него таких речей.

— Так говорит твоя покровительница? Как ты называешь ее? Кирис?

— Да. Она говорит так.

— В чем-то она права. — Тарсия встала и прошлась по комнате. Карион продолжал сидеть — Только я скажу по-другому: сейчас миром правят люди, вооруженные не мечами, а золотом. Тебе кажется, что ты служишь искусству, но стоит незаметно свернуть не на тот путь, и тогда…

Карион предостерегающе поднял руку:

— Мама, не продолжай! Мне это не грозит. Главное, я понимаю, что за деньги не купишь ни любовь, ни судьбу.

Тарсия в упор смотрела на него своими серыми, в золотистых крапинках глазами.

— Судьба нередко бывает трагической, а любовь — несчастной. — И, вздохнув, села. — Мне неловко перед госпожой Ливией: она возлагала на тебя большие надежды.

Он вскинул на нее похолодевший взор:

— Я совершил что-то дурное? Почему ты решила, будто я не оправдал чьих-то надежд?

— А как же Гай Эмилий, которого ты так уважаешь?

— Он меня поймет. Мы беседовали о многом, в том числе — о любви. Он говорил: «Всегда следуй за своими чувствами, что бы ни случилось, не предавай свое сердце!»

— Так ты в самом деле по-настоящему любишь эту женщину? Карион кивнул.

— Но ведь она, кажется, старше тебя? Сколько ей лет?

— Не знаю. Это тоже неважно. Говорю тебе: будь ей хоть пятьдесят, мне все равно. Я люблю ее такой, какая она есть.

Тарсия положила руку на ладонь сына.

— Прости, что задаю такие вопросы, но… между вами что-то было?

Карион помедлил, потом все же сказал:

— Пока нет, но, надеюсь, это скоро случится.

Больше Тарсия не стала ничего говорить. Она не могла понять, отчего ей кажется, будто в этой истории есть что-то нечистое, и хотела посоветоваться с Ливией. Но в ближайшее время им не довелось встретиться. Помешали обстоятельства: в ноны секстилия, день Юпитера (5 августа, четверг) умер Марк Ливий Альбин.

…Ливия сидела в атрии, на одной из мраморных скамеек. После похорон прошло более девяти дней, и на ней была обычная белая одежда. Ливий казалось, она ни о чем не думает, хотя на самом деле было иначе, просто ею владела все притупляющая, давящая скорбь. Странно, она сидела в том зале, где девятнадцать лет назад вместе с отцом и Децимом ожидала прихода своего жениха: здесь мало что изменилось, и между тем все казалось каким-то другим. То давно прошедшее время словно бы имело не такой запах и цвет, тогда все было ярким и свежим, будто бы окрашенным в другие, солнечные тона. Видимо, потускнел сам ее взгляд на мир…

Ливия закрывала глаза, и перед нею возникало мертвое лицо отца — странная, словно бы чужая оболочка, что-то бесконечно родное, уже ушедшее и в то же время еще присутствующее здесь. Ливия пыталась совладать с собой, она знала: ее спасением могло бы стать простое признание утраты. Но мешали воспоминания: именно на этой скамье они с отцом обычно сидели и говорили… Она вспоминала голос и взгляд Марка Ливия и… многое другое. Порою отец рассказывал что-нибудь о прежних временах, о таких событиях, какие кроме него не помнил уже никто, и Ливий чудилось, будто с его смертью ушла в небытие целая эпоха. Ей было страшно одиноко, она дрожала, словно от ветра, дующего откуда-то из глубин Вселенной. Ливию не утешала даже мысль о том, что боги даровали отцу долгую жизнь и такую смерть, какой, наверное, хотел бы умереть каждый: он просто лег спать и не проснулся.

Да, все стало другим. И вошедший в атрий мужчина, которому было почти сорок, мало походил на прежнего двадцатилетнего Децима. Они с Ливией так редко виделись, что она просто не успевала свыкнуться с происходящими в нем переменами, не только внешними, но и внутренними, о каких порою узнавала внезапно, невзначай…

— Полагаю, вы ожидали именно этого? — довольно резко произнес Децим, обращаясь к сестре.

Ливия смотрела на него с каким-то бессмысленным изумлением.

— О чем ты говоришь?!

— О завещании.

Женщина не успела ничего сказать: в атрии появился Луций Ребилл.

— Оставь в покое Ливию, лучше поговори со мной. Ливия с благодарностью посмотрела на мужа. Луций взял на себя все хлопоты по организации похорон и сумел предоставить Ливий столь необходимую ей возможность погоревать в одиночестве. Завещание Марка Ливия Альбина было обнародовано вчера; как водится, его вскрыли и прочитали в присутствии свидетелей.

— Что с тобой говорить? Ты доволен: твой сын наследует все богатство семьи! Получается, я живу в твоих владениях и управляю твоим имуществом. Придет время — мое имя будет забыто: останутся одни Луций Ребиллы!

— Так в этом виноват не Марк Ливий и не я. В завещании есть оговорка: когда твоя жена родит мальчика, он получит долю наследства, равную доле нашего сына. А твоя дочь не останется без богатого приданого. Если Веллея бесплодна, разведись с нею и возьми другую.

Ливия молча слушала их, переводя взгляд с одного лица на другое. Последние слова мужа показались ей на редкость безжалостными. Децим был откровенно обозлен, тогда как Луций держался очень спокойно. Их разговор производил странное впечатление: казалось, будто яростные волны разбиваются о неприступный каменистый берег.

Наконец Децим сел. Он выглядел обессиленным и удрученным. Ливий стало жаль своего брата. Она слышала, что после того, как Веллея родила мертвого мальчика, у нее случилось несколько выкидышей. Ей было около тридцати, и оставалось мало надежды, что она произведет на свет здоровое потомство.

— Полагаю, мы все выяснили? — холодно произнес Луций. — Если так, то я должен идти.

Децим молчал. Его лицо выглядело неживым, а взгляд зеленых глаз казался каким-то плоским, лишенным света и глубины. Ливию кольнуло неприятное предчувствие: их внутренняя связь истончалась год за годом, со смертью отца она окончательно разорвалась, они стали совсем чужими.

Внезапно Децим поднялся с места. Он улыбнулся странной улыбкой — Ливий почудилось, будто все его существо пронзила некая невидимая таинственная молния.

— Не смотри на меня как на ничтожество, Луций. Невзирая на волю отца, я имею куда больше прав находиться здесь, в этом зале, чем ты. Что у тебя было, когда ты явился сюда, кроме непомерной гордыни? Ты втерся в доверие к Марку Ливию, и он сделал тебя своей правой рукой, поскольку полагал, что ты сможешь наилучшим образом обеспечить будущее Ливий — не в смысле денег, конечно. Только она-то так не считала. И твоя знаменитая ледяная гордость обернулась полной фальшью: моя сестра делала, что хотела, а ты все терпел! И, разумеется, считаешь нынешнее положение дел весьма справедливым: ты красуешься в сенате, а я управляю имением, которое кормит всю твою семью! — Децим расхохотался. — И вряд ли я сумею утешиться мыслью, что теперь ты сможешь сполна рассчитаться с Ливией за все ее проделки!

Луций, не дрогнув, выслушал Децима, а потом с размаху дал ему пощечину. Тот не стал отвечать, лишь пошатнулся и… замер. Его взгляд пылал неистребимой ненавистью.

Внезапно Ливия вскрикнула. Вдалеке, у одной из колонн, незамеченный никем, стоял Луций-младший. До сего времени он сидел в своей комнате и гладил подаренного Марком Ливием ручного ворона, но теперь вышел в атрий и наблюдал разыгравшуюся здесь безобразную сцену.

Жестом приказав жене оставаться на месте, Луций-старший быстро подошел к мальчику. Он сказал ему несколько слов и, обняв за плечи, увел из атрия. Децим и Ливия остались одни.

«Откуда эта смесь неудовлетворенности, одиночества, злосчастия?» — подумала Ливия.

На улице пошел дождь, слышался гул падающего стеною ливня, и внезапно женщине почудилось, будто опустился какой-то занавес между прошлым и будущим.

Ливия встала, подошла к неподвижно сидящему Дециму и положила руку ему на плечо.

— Почему Веллея не приехала на похороны отца?

— Она не совсем здорова.

— Что с ней?

Децим посмотрел сестре в глаза.

— Веллея беременна.

— Да, но тогда…

— Не думаю, что все закончится благополучно, — перебил он. — Она очень слаба. Или опять потеряет ребенка или… — Он недоговорил. В его тоне не было тревоги, лишь раздражение и усталость.

— Хочешь, я поеду с тобой в имение? Я буду рядом с Веллеей и постараюсь ей помочь.

— Нет, — сказал Децим.

Он встал и прошел вперед. Потом оглянулся через плечо.

— Я не хочу, чтобы ты винила отца, Ливия. Это я много лет назад назвал твоему мужу имя Гая Эмилия Лонга. Я проиграл в кости десять тысяч сестерциев, и Луций дал мне деньги взамен на то, чтобы я признался, кто был твоим любовником.

В этот миг в его взгляде не было ни ненависти, ни холода, ни вины, лишь что-то обнаженное и беззащитное. И почему-то сейчас Ливия чувствовала себя много мудрее и старше.

— Разве теперь это имеет значение? — очень искренне и спокойно сказала она. — Что было, то было, одно остается неизменным: ты мой брат, и я готова помогать тебе всегда и во всем.

Снаружи все еще шел дождь; в зале стало совсем темно. Капли барабанили по крыше с какой-то бессмысленной свирепой настойчивостью, — но даже этот звук был не в силах пронзить повисшее в воздухе тяжелое и вместе с тем какое-то пустое молчание.

— Ладно, — наконец произнес Децим, — я ухожу. Мне пора ехать домой.

…Тарсия шла по улицам Рима, города, как некогда говорил ее отец, основанного по приказу богов, и думала о своих сыновьях.

«Верно говорят люди, Фортуна не отнимает у нас ничего, кроме того, что дала, — повторяла она себе. — Судьба доверила мне воспитать этих мальчиков, а теперь требует, чтобы они пошли каждый своею дорогой. И я не могу ничего изменить».

Тарсия шла на рынок с корзиной в руках, не видя пути, — ноги сами несли ее вперед. Она налетела на какого-то человека, который будто бы нарочно остановился перед ней, и застыла, натолкнувшись на пронзительный, режущий взгляд его светлых глаз. Земля поплыла под ногами, Тарсия покачнулась так сильно, что едва не упала; наверное, у нее помутилось сознание, поскольку она очнулась в стороне от дороги, возле стены какого-то дома. Пальцы по-прежнему крепко сжимали корзину, а сердце бешено билось в груди, мешая дышать. Что-то надорвалось в ее многолетней сдержанности, и она задыхалась от беззвучных слез.

— Тарсия! — воскликнул мужчина. — Что с тобой? Ты меня узнаешь?

Да, конечно, она узнала, хотя они расстались, когда Элиару не исполнилось и тридцати, а теперь ему было под сорок. Над его обликом поработало знойное солнце и иссушающий ветер; в кожу въелся загар, от привычно прищуренных глаз лучами разбегались морщинки, и в их взгляде появились резкость и холод, и какая-то обнаженная тяжесть. В нем угадывался человек, привыкший без конца пробивать дорогу вперед, беспощадно и твердо отдающий приказы, во многом безразличный к себе и к жизни, и к тем, кто его окружал.

На мгновение Тарсия закрыла глаза и увидела того юношу, в которого влюбилась безоглядно и безрассудно много лет назад и, осознав это как нечто навсегда потерянное, произнесла только одно слово:

— Почему?

— Я искал тебя в дни триумфов Августа, бежал вслед за каждой рыжеволосой женщиной; ты переехала, и я не знал, где ты, а у меня было так мало времени…

— А раньше? — прошептала она, понимая, что от этих расспросов нет и не будет никакой пользы.

Она так и не смогла полностью оправиться от этой потери, от ее жизни словно бы отрезали кусок, но самое страшное заключалось в том, что теперь, когда прошли годы, было невозможно приставить этот кусок на место. В ее душе образовалась пустота, и только паркам, богиням судьбы, было ведомо, чем она заполняла ее все эти годы.

— Я не мог ничего сделать. — Кажется, Элиар думал, что ею движет простая обида. — Я был в Александрии, в Египте, а до того — еще во многих местах, очень далеко от Рима. Я помнил о тебе, — подумав, прибавил он. — И теперь у меня есть деньги, более тридцати тысяч сестерциев и несколько дорогих украшений. Еще немного, и я получу участок земли, возможно, в окрестностях Капуи. Что ты на это скажешь?

Но Тарсия словно бы не слышала его слов. «А куда мне девать все то, что случилось со мною за все эти годы?!» — словно бы спрашивали ее глаза.

— Как мальчики? — опомнившись, произнес Элиар.

— Карион сейчас в Риме, хотя вообще-то он учится в Афинах. Элий решил стать цирковым возницей, уже участвовал в бегах. Да ты их, наверное, не узнаешь. Оба совсем взрослые, почти мужчины.

Элиар перевел дыхание.

— Я не спрашиваю, как ты жила. Вижу, что-то не так.

— Да, — сказала Тарсия.

— У тебя есть мужчина?

Она молчала.

— Вы вступили в брак?

— Нет.

— Значит, я мог бы…

Она повела плечом:

— Не знаю.

— Ты позволишь мне повидать сыновей?

— Конечно.

— Я пойду с тобой сейчас?

Тарсия кивнула. Они пошли рядом. Больше Элиар ни о чем не спрашивал. Женщина не хотела, да, пожалуй, и не могла объяснить, что чувствует. В какой-то миг ее прежняя жизнь рассыпалась, что-то в ней умерло. Элиар явился на поле боя слишком поздно: все было уничтожено, разрушено, добыча растащена. Ему было нечего завоевывать и нечего находить.

Тарсия переступила порог своей квартирки, зная почти наверняка, что там никого нет. Был день, и Элий пропадал в цирке, Карион тоже отсутствовал, а Мелисс вообще никогда не возвращался до темноты.

Тарсия много думала о том, что хотел сказать Карион в день первой победы Элия, но так и не сказал. В самом деле, теперь она не нуждалась в деньгах Мелисса, но продолжала спокойно терпеть его присутствие. Сказать ему: «Уходи, ты мне больше не нужен?» Она не могла представить, что он ответит, как никогда не знала, о чем он думает, чем живет. Быть может, он ушел бы или… остался. Она сама не понимала, почему оттягивает этот момент.

Элиар вошел следом за нею и остановился, оглядываясь по сторонам. Тарсия поставила на пол пустую корзину.

— Садись, — сказала она. — И рассказывай.

— О чем?

— О своей жизни. О… войне.

— Что рассказывать? Получил повышение, серьезно ранен не был. Дома нет, всегда куда-то движемся, так что хотя жизнь и не меняется, но вроде бы не стоит на месте.

— В Александрии… красиво? Элиар, казалось, удивился ее вопросу.

— Не знаю. Чужой город. Очень жарко. Было много тяжелой работы.

Тарсия поразилась его спокойствию, но, заметив, каким холодом веет от его взгляда, поняла, что он просто тщательно скрывает свои истинные чувства. Сколько женщин побывало в его объятиях за эти годы? Почему он все-таки пришел именно к ней? Из-за детей — уже повзрослевших, выросших без него, фактически чужих? Из-за воспоминаний юности? Она не верила. Все воспоминания давно растоптаны копытами коня, развеяны ветрами, безвозвратно потеряны на просторах огромной земли. Привычка? В жизни, где нет ничего постоянного?

Почему-то Тарсия вспомнила, что сказала Ливия, когда вернулась из Афин: «Зачастую бывает трудно удержать даже то, что присутствует рядом с тобой, не говоря уже о том, что находится на расстоянии». Похоже, она решила больше не ездить в Грецию, не видеться с Гаем Эмилием. Означало ли это окончательный выбор? Отпустила ли она его навсегда?

Тарсия поняла, что не отпускала Элиара. Он был в ее душе все эти годы. Может, потому и вернулся?

Через некоторое время Элиар поднялся с места:

— Мне пора. Есть кое-какие дела. Вернусь вечером. Тарсия не решилась возразить. Будь что будет! Остаток дня она ничего не делала. Сидела как на иголках. Ждала.

Элиар пришел первым. Ни Мелисс, ни мальчики еще не вернулись. Он снова сел и молчал, не двигаясь и глядя в одну точку.

Они и прежде, случалось, мало говорили, но тогда между ними царило некое молчаливое понимание. Сейчас его не было. Будто защелкнулись какие-то невидимые засовы. И самое главное, Тарсии не хотелось ничего восстанавливать, не хотелось ничего объяснять.

Она занялась домашними делами. Так было проще скрыть неловкость, порожденную тягостным молчанием, взаимным чувством вины. Иногда Тарсия исподволь поглядывала на Элиара — он сидел неподвижный, как каменное изваяние, не меняя позы. За все это время не вымолвил и единого слова, ни разу не повернулся к ней.

Скрипнула дверь, и Элиар посмотрел на вошедшего. Тень удивления скользнула по вечно надетой на лицо Мелисса маске бесстрастности и — исчезла.

— Кто ты? — небрежно обронил он, проходя мимо. Взял кувшин с водой, плеснул из него в кружку и отпил.

Тарсия заметила, как его быстрый взгляд скользнул змеей поверх глиняного ободка. А потом увидела, как Элиар сжал кулаки и по его рукам волной пробежала дрожь.

— Здесь живут мои сыновья. Услышав это, Мелисс усмехнулся:

— Нет, не твои. Мне это хорошо известно, так что я не знаю, зачем ты здесь.

Элиар встал. В комнатке было тесно, не развернуться. Если начнется драка… Пока что мужчины вели себя спокойно, лишь временами между ними словно бы сверкала некая невидимая молния, прорезая тьму угрожающей сдержанности.

— Если она велит мне уйти, я уйду — Элиар кивнул в сторону Тарсии, потом вновь повернулся к Мелиссу. — Или уйдешь ты.

Женщина стояла у стены и смотрела смиренным, молящим и в то же время твердым взглядом. Она должна была расколоть это напряжение, предотвратить неминуемую схватку двух одинаково сильных воль.

— Уходите оба, — неожиданно сказала она. — Я не хочу видеть никого из вас. Вы мне не нужны.

Позднее Тарсия много думала о том, почему произнесла именно эти слова. В какой-то миг ее словно бы пронзил внутренний свет, озаривший всю прожитую жизнь, и она увидела себя, рабыню и вещь, там, на пиратском островке, и подумала об Элиаре, который, вольно или невольно, бросил ее одну, не оставив ей никакого выбора и тем самым вогнал в пучину новых унижений и бед. Он хотел, чтобы она получила свободу, он не думал о том, что женская и мужская свобода бывает разной, подобно тому, как различны ум и воля мужчины и женщины, и во многом — их дух и плоть. Свобода, эта напряженно ожидающая хищница, погубила и красоту Тарсии, и ее мягкость, и очарование, и доброту.

Мужчины замерли, ни один их них не ожидал такого поворота дел, а потом было это движение, которого Тарсия даже не заметила. Зато Элиар среагировал мгновенно: возможно, он ждал этого или… Мелисс сам захотел, чтобы все случилось именно так. Элиар перехватил его руку с кинжалом и сжал. Он и Мелисс сблизились лицами, точно хотели получше рассмотреть друг друга. Острие кинжала глядело вверх, в потолок, в небо. Это был странный поединок, оба не двигались с места, бестрепетно глядя на сверкающее между ними лезвие.

Рука бывшего гладиатора оказалась сильнее. Оружие скользнуло куда-то вниз, и Тарсия увидела, как дрогнула напряженная спина Мелисса, он согнулся, а потом подался к дверям, словно от толчка, и распахнул ее, придерживаясь за косяк…

Элиар повернулся, загородив от Тарсии эту картину, и сказал:

— Я тоже ухожу. — Он положил на стол табличку. — Здесь написано, как меня найти, если что-то понадобится. Мой привет Кариону и Элию или… лучше не надо.

Как ни странно, Тарсия даже не заметила, как осталась одна. На полу валялся кинжал и застыла маслянисто поблескивающая лужица крови. К дверям тянулась цепь рубиновых капель. Опомнившись, женщина выскочила на лестницу и сбежала вниз. Никого. Ни Элиара, ни Мелисса. Уже стемнело, улица тянулась вперед черной лентой, привычно теснились, словно бы нависая над землей, громады инсул.

Ощущая непомерный давящий холод в груди, Тарсия вернулась обратно.

ГЛАВА VIII

Мелисс шел вперед, ступая, словно по размытой глине. Его правая рука была в крови, он не отнимал ее от раны, и она онемела так, что он ее почти не чувствовал. Он говорил себе: «Там должен быть поворот, не пропусти, а здесь нужно перейти мост». И вот наконец подъем — Мелисс остановился и оценил его взглядом. Пожалуй, не потянуть. Почему она, такая низкая, всегда была так высоко, почему?! Вздохнув, он начал взбираться наверх.

Он шел очень долго, потом остановился. В глазах сгущалась черно-красная пелена. То становилось тихо, то что-то словно бы обрушивалось навязчивым звоном. Внезапно мир закачался и поплыл, грозя исчезнуть совсем. И тогда Мелисс наконец упал, неловко, разбивая колени и локти, и остался лежать, неподвижный, как труп.

Его нашла Стимми, когда вышла запереть ворота; к тому времени Мелисс снова пришел в себя от свежего ветра и холода твердой земли. Опасливо склонившись над ним, рабыня увидела огромные зрачки без блеска, словно бы поглотившие тьму, и полуоткрытые запекшиеся губы. Она узнала лежащего, а потому, немного поколебавшись, отправилась к хозяйке.

Как водится, Амеана была не одна. Она недовольно повела плечом и поджала губы, но все же вышла из комнаты вслед за рабыней. Выслушав нумидийку, резко произнесла:

— Сейчас мне только не хватало испачкаться в крови! Стимми замерла с привычно безразличным видом. Если бы Амеана велела ей оставить раненого там, где он лежал, она бы, наверное, так и сделала.

— Ладно, — решила гречанка, — позови садовника, пусть тебе поможет. Сбегай за врачом. Делай, что считаешь нужным, и больше меня не беспокой.

Перед тем как вернуться к гостю, Амеана выпила немного неразбавленного вина, отчего ее щеки загорелись, а губы стали пунцовыми. Даже не слишком внимательный человек сумел бы разглядеть произошедшие в ней перемены. Амеана никогда еще не была такой, полностью растворившейся в своих чувствах, столь явно несущей в себе некую волнующую женскую тайну. Даже ее тлетворная, ядовитая прелесть, ее изощренная красота, казалось, уступили место особой сияющей мягкости и нежности.

Карион сидел на обитом вышитой материей низком ложе с изящной спинкой и бронзовой отделкой по краю и смотрел на нее испытующе и смело.

— Что случилось? — спросил он.

— Ничего. — Амеана улыбнулась. — Так, досадное недоразумение.

Она села рядом.

— Будь моей! — сказал юноша. — Сегодня, сейчас!

Женщина чуть поежилась, обнимая руками свои обнаженные плечи. Возможно, она решилась бы, но ей мешало присутствие Мелисса — пусть даже где-то там, в дальних комнатах, (а если он умрет и вдобавок ко всему придется возиться с телом?!) и еще — странное ощущение неверия в происходящее.

Она промолвила:

— Не желаю, чтобы это было так, как… с другими. Карион взял ее руку в свою и гладил, нежно лаская пальцы.

— Ты хочешь, чтобы я женился на тебе?

По красивым губам Амеаны скользнула улыбка.

— О, нет! Я никогда не потребую от тебя такой жертвы! — Она встала, освобождая руку, и прошлась по озаренной золотым светом комнате. Ее белокурые волосы переливались множеством оттенков, одеяния легко колыхались, источая аромат духов. Голос привычно вибрировал, но в нем не было сладострастных нот, а словно бы созданные рукою небесного чеканщика черты лица исказила боль. — Я не хочу скрывать свое прошлое. Я всю жизнь торговала собой, это началось, когда мне не исполнилось и пятнадцати лет. Я знала стольких мужчин: наверное, несколько сотен, а, может, и больше! — Амеана перевела дыхание, и в этот миг из ее широко распахнутых глаз с холодным любопытством глянуло другое, расчетливое и бездушное существо. Карион ничего не заметил, и женщина продолжила: — Я никого не любила, я отдавала свое тело, но не душу, так мне казалось, и все же… что-то уходило, исподволь, незаметно, и в какой-то момент я подумала, что уже растратила всю себя, свою сокровенную сущность, но нет… Когда я встретила тебя, то окончательно поняла, как сильно мне надоела такая жизнь. Меня давно не радуют деньги, вещи, все эти празднества и оргии. Давай уедем! Я располагаю большими средствами, станем жить в уединении, ты будешь сочинять свои стихи и любить меня… сколько захочешь и сможешь. Я старше тебя, и намного, и если ты посвятишь мне хотя бы несколько лет, я буду счастлива до конца своих дней. Скажи, кто я для тебя… теперь?

— Кто? Та, что возникла из тумана действительности, пришла из глубины тысячелетий, чтобы сделать мою жизнь такой, какой ей предначертано быть! — легко произнес Карион.

Амеана смотрела ему в глаза. В какой-то миг в ее взгляде мелькнуло и исчезло предчувствие грядущих душевных терзаний.

— Так ты согласен?

— Конечно, моя госпожа!

— Но ведь ты наверняка мечтал не о такой…

— Скромной, счастливой, замкнутой жизни? Я мечтал о великом творчестве, а это сбудется, я уверен!

— И все-таки ты должен подумать, — тревожно улыбаясь, произнесла Амеана, — хотя бы до завтра. Приходи вечером, и я постараюсь не обмануть твоих ожиданий.

Признаться, ее несколько путал его пыл, она боялась, что не сможет ему ответить, не сумеет стать достаточно искренней. Что ни говори, между ними лежала мрачная пропасть, которая представлялась Кариону чем-то вроде заманчивой внутренности шкатулки с секретом, тогда как для нее…

Проводив гостя, Амеана быстро вернулась в дом, обнаружила, что Стимми не нашла лучшего выхода, чем устроить Мелисса в ее спальне. По словам рабыни, он настоял, чтобы его проводили именно туда. Врач уже ушел: он сделал все, что нужно, и велел передать, что рана не опасна для жизни.

Амеана вошла в комнату, скрывая раздраженность, и остановилась возле ложа. Врач дал Мелиссу какое-то питье, отчего горячечный свет в его глазах уступил место тусклому сонному блеску. Он бессильно распластался под покрывалом, и в нем совсем не чувствовалось неутолимой свирепой жажды мести и жизни, прежде сжигавшей и тело и душу.

Женщина без опаски присела на край ложа и задала вопрос:

— Кто это тебя?

— Да так… напоролся, — нехотя ответил он. Потом прибавил: — Просто очень хотелось оказаться в твоей постели.

Амеана нахмурилась:

— Это место занято — отныне и навсегда.

— Не понимаю тебя.

— Я влюбилась, — просто сказала она.

Мелисс даже не вздрогнул. И только его взгляд как-то странно растекался по комнате, избегая возбужденного взора Амеаны.

— Он, должно быть, богат?

— Вовсе нет. Скорее, беден. И… очень молод.

— А, вот что! — Он словно бы сразу все понял. — Я забыл: у тебя же есть деньги. Ты сделала правильный выбор. Даже денег может быть слишком много. А молодость…

— Ты бы хотел стать моложе?

— Я? Нет. Я никогда не знал, что делать с молодостью, с жизнью, с деньгами.

— Потому что не умел смотреть вперед.

— А ты умела?

— Я изменилась.

— Пустое! Люди никогда не меняются. Боги создали тебя продажной, такой ты и останешься, даже если перестанешь спать с мужчинами за деньги. А я? Вот уже много лет мне не случалось никого убивать, но это вовсе не значит, что я сделался другим.

— Я думала, тебя давно нет в живых, — помолчав, промолвила Амеана.

— Ты всегда на это надеялась.

Он вдруг понял, что не ревнует Амеану ни к ее настоящему, ни к ее будущему. Возможно, что-то и впрямь изменилось? Мелисс повернул голову к стене, словно бы собираясь заснуть, и женщина не видела его ничего не выражающих, равнодушных, тусклых, не пропускавших света глаз.

…Карион вышел на улицу и остановился. Высоко в небе мерцали звезды, и он смотрел наверх, очарованный бесконечностью, ее отчасти усыпляющей, торжественной, таинственной тишиной. В своем воображении он словно бы качался в невидимой, мягко провисающей паутине посреди Вселенной, и перед ним лежала, как на ладони, вся прошлая, настоящая и будущая жизнь. Он был объят опьяняющей внутренней дрожью, охвачен предчувствием страсти — и в то же время где-то в глубине души удовлетворен, спокоен.

Он вернулся домой не спеша, наслаждаясь вечерней прогулкой. То далекий, то близкий немолчный гул — реки, чьих-то шагов, разговоров — казался ему чуть ли не голосом сошедших на землю небожителей.

Карион застал дома одну лишь Тарсию, она сидела при свете масляной лампы, и было так странно видеть ее замершей, неподвижной. Впрочем, что в ней застыло уже давно, просто Карион не замечал или не хотел этого замечать — в силу возраста и своих эгоистических устремлений.

— Привет, мама! Ты одна? Элия еще нет?

— Нет. Как ушел утром, так не возвращался.

Карион благодушно улыбнулся:

— По-моему, у него появилась подружка!

— Может быть, — устало произнесла Тарсия. Карион сел.

— Я все решил, — внезапно произнес он. — Мы уедем вдвоем.

Тарсия тихонько вздохнула.

— Ты говоришь о своей подруге? О Кирис?

— Да. — В его голосе были мечтательность, твердость и едва прикрытое спокойствием блаженство.

Он миновал тот период, когда чувство было молчаливым и скрытым, теперь ему хотелось поделиться своей радостью. Он был открыт, в нем не чувствовалось ни тени свойственного более зрелому возрасту страха перед непроверенным, непрожитым, страха перед будущим.

«Ты слишком искренне принимаешь жизнь», — как-то сказал ему Гай Эмилий, и это было правдой.

Хотя Тарсии не хотелось ни о чем говорить, она преодолела себя и пошла ему навстречу.

— Наверное, я должна познакомиться с ней? — спросила женщина и слегка удивилась, когда Карион ответил:

— Это лишнее. Ты не поймешь…

— Не пойму чего?

Молодой человек молчал. Что-то словно бы царапало его сердце, он не мог понять, что. Прекрасная Амеана… Это сочетание игривого ума и заметной разочарованности в жизни…

— Как же все-таки ее настоящее имя? Это ты можешь мне сказать?

— Могу. И сказал.

— Амеана?! — воскликнула Тарсия.

Карион усмехнулся, чуть уязвленно, самолюбиво. Он словно бы не замечал внезапно вспыхнувшего тревогой и ужасом взгляда матери.

— Так ты знаешь? Конечно, в Риме не может быть двух столь известных женщин с таким именем!

— Дело не в этом, — сказала Тарсия, поднимаясь с места. — Ничего не может быть хуже того, что случилось с тобой. Скажи, ты с ней спал?

— Если и да, то что?

— Скажи! — крикнула она, возвышаясь над ним, вне себя от горя и гнева. Кариону почудилось, будто мать хочет его ударить.

— Еще… нет, — тихо ответил он.

Женщина перевела дыхание. Она сникла, и в то же время что-то укрепилось в ее душе, затвердело. Она усмехнулась, быстро убрав с лица выбившуюся из прически рыжую прядь.

— Странная вещь… эта жизнь. Думается, вытянешь воз и все, больше не сможешь. Но нет…

И стала рассказывать. Тарсия говорила долго, и сухие, даже жестокие слова в ее устах звучали как-то по-особому, ибо она обладала даром верной интонации, скромной выразительности и искренности, идущей прямо от сердца.

Карион сидел и слушал. Он испытывал странные чувства. В какой-то миг ткань действительности треснула, образовалась дыра, он смотрел туда и ничего не понимал. Теперь он знал наверняка только одно: с этого момента ничто и никогда не будет прежним.

«Знания нет, есть лишь видение». Кто это сказал? Кажется, Гай Эмилий.

— Неужели ты ничего не помнишь? — спросила Тарсия. — Тебе ведь было года три, не меньше.

— Нет.

— Наверное, ты просто очень хотел забыть.

— Возможно… Так значит, Элий — ваш с Элиаром сын? А я — твой приемыш?

— Элий… Его настоящая и… давно умершая мать из тех, кто отдается римским воинам за улыбку, за кусок хлеба. Элиар принес его с войны.

— Мне всегда казалось, они очень похожи.

— Элиар и Элий? Да, их вполне можно принять за отца и сына. Но ты понимаешь, в таких обстоятельствах ничего нельзя знать наверняка. — Она посмотрела ему в глаза. — Так ты не догадываешься?

Он съежился, словно боясь себя, и еле слышно прошептал:

— Нет.

— Амеана и есть та женщина, у которой я тебя взяла. Она твоя настоящая мать.

Тарсия ожидала чего угодно, но он взял ее руку в свою и прижал к груди так сильно, что женщине стало больно. Губы Кариона были крепко сжаты, а глаза странно сухи: казалось, в его душе что-то раз и навсегда выпито до самого дна.

— Наверное, я убила в тебе нечто очень важное, но пойми, этим я спасаю тебя.

Он молчал. В его душе эхом звучали слова Гая Эмилия: «Порою мы можем что-то остановить, но не останавливаем и при этом ошибочно полагаем, будто идем вслед за надеждой. На самом же деле — повинуемся необъяснимому стремлению к самоуничтожению».

…Спустя сутки, поздно вечером Карион стоял на двухарочном мосту, одном из самых красивых римских мостов, ведущих от Марцеллова театра на Тибрский остров. Под ногами бурлила река; клокотала и вздымалась, широкими потоками обегая вбитые в дно опорные столбы и сваи. Над головой висело черное небо.

Он не собирался бросаться вниз — он думал, без конца вспоминая свой последний разговор с Амеаной.

— Скажи, у тебя были дети?

— Нет. Тот образ жизни, что я вела, не позволял мне…

— Понимаю. Я спрашиваю о другом: когда-нибудь ты производила на свет ребенка?

— Какое это имеет…

— Неважно. Отвечай!

— Да… однажды.

— И где он сейчас?

— Он… умер.

— Кто это был? Девочка? Мальчик?

— Мальчик.

— Сколько бы ему было лет, останься он жив?

— Не помню. Около пятнадцати.

— Не лги. Нервный смешок.

— Ну… возможно, немного больше. Я не такая старая, как тебе кажется.

— Ты дала ему имя? Как его звали? Тоже не помнишь?

— Помню. Карион.

— Почему ты никогда не спрашивала, как меня зовут… по-настоящему?

— Не знаю. Я совсем забыла об этом. Я привыкла называть тебя Гаем Эмилием. Кстати, я вспомнила: точно так же звали одного юношу, который приходил ко мне… очень давно. В нем было что-то особенное, необычное, тогда он нравился мне… больше всех. Но он родился патрицием, и, конечно, у него была другая судьба.

— Ты с ним спала?

Тогда Амеана впервые улыбнулась, немного жалко, хотя ее взгляд оставался невозмутимым и жестким.

— Я со всеми спала, мой мальчик.

…Карион закрыл глаза, чувствуя легкий ветер на своем лице, словно прикосновение неких шелковых крыльев.

Окружающего мира не существовало, была лишь беспредельная пустота, замершие мысли, парализованная воля. У него оставалась одна маленькая зацепка, сродни надежде… Гай Эмилий Лонг в самом деле мог быть причастен к его появлению на свет. Карион знал привычку Тарсии («Моя мама!» — с не остывающей нежностью повторял он) вспоминать то, что говорил ее отец. И сейчас он тоже мог позволить себе думать о том, что произнес тот, кто дал ему так много, чьи представления о жизни тоже были несколько искаженными, неправильными.

«Для творчества нужно не так уж много, — утверждал он. — Всего-то — уметь четко воспринимать внешние формы и обладать способностью постигать внутреннюю сущность вещей. И если выдуманный мир заменяет тебе остроту подлинной жизни…» «Реальная жизнь, — сказал себе Карион, — оказалась сильнее». Сейчас ему чудилось, будто он никогда не станет прежним, что эта рана всегда будет болеть, пусть даже под слоем повязок, наложенных временем, новыми впечатлениями… «Где мне брать силы, если случится что-то непоправимое?» — однажды спросил он у Гая Эмилия. Только теперь Карион обратил внимание: Гай не сказал, что непоправимого не существует. Он ответил: «От матери-земли, как сын Посейдона и Геи, великан Антей». «От земли, — прошептал Карион одними губами, — от земли!» Он радовался жизни, он нес в себе огонь и, ему это нравилось, но сейчас то неровно мечущееся пламя, в какое превратился былой свет в душе, тяготило и беспокоило его, ему хотелось темноты. И забвения. «Ты можешь убить себя, но свое творчество, свои будущие стихи — не имеешь права», — сказал бы Гай Эмилий. «Все самое лучшее в моей жизни уже состоялось, — мысленно отвечал Карион. — И обернулось пустотой».

Он прицельно посмотрел вниз. Вода. Слишком холодная и быстрая для того, чтобы безропотно принять еще сохранившиеся в нем частички человеческого тепла. Он сделает это иначе. Не то чтобы он не хотел жить — просто больше не видел в жизни никакого смысла. Лучше умереть сейчас, чем страдать до конца и быть собственной тенью.

Той ночью он не вернулся домой, он остался наедине с внешней — и своей собственной пустотой. Он думал. Он все еще пытался решить.

…Солнечный свет — он был везде, заливал все вокруг, бесстыдно лез во все щели, пробивался сквозь занавеси, обжигал кожу, слепил глаза. Но даже если б на Рим внезапно опустилась ночь, Элий бы этого не заметил. Они с Дейрой поднимались по лестнице, спотыкаясь чуть ли не на каждом шагу, опьяненные бесчисленными поцелуями и ожиданием еще больших радостей, какие надеялись получить в пустой квартирке, в роскошной, зовущей полутьме, за закрытыми ставнями и дверями.

— Дома, правда, никого нет? — опасливо допытывалась девушка.

— Никого! Мать в эти часы всегда уходит на рынок. Карион тоже где-то бродит со своими стихами.

— А тот человек, с которым живет твоя мать?

Элий нахмурился, на мгновение задержавшись на ступеньке.

— Он исчез. Мать не хочет ничего говорить, а я и не спрашиваю. Мне он никогда не нравился. Как посмотрит, так сразу понимаешь: хорошего не жди.

Они вошли в квартирку. Сильно нагретый тяжелый воздух. И едва уловимый запах заброшенности, странным образом поселившийся здесь в последние дни, несмотря на то что в комнатках было чисто убрано, а все вещи лежали на своих местах.

Элий остановился перед Дейрой и замер, слушая бешеный толчки сердца в своей груди. Девушка пытливо смотрела на него своими темными глазами.

— А ты женишься на мне… потом?

— Женюсь! — пылко прошептал Элий.

Если бы в эти минуты она попросила бы его совершить восхождение на Олимп, он согласился бы и на это.

…Они не помнили, сколько времени провели в любовном угаре, обретая то, что обретаешь лишь раз в жизни, в юности, пока Элий не уловил что-то постороннее. Он словно бы почувствовал толчок — на самом деле это был внезапно раздавшийся звук — и понял, что задремал. Лежащая рядом Дейра испуганно приподняла голову; ее пальцы вцепились в измятые простыни.

Кто-то вошел в дверь и пересек помещение уверенным шагом. Все еще с трудом соображая, Элий быстро протянул девушке ее тунику и кое-как оделся сам.

— Наверное, это Карион! — шепнул он Дейре.

Ее глаза округлились.

— Что же делать?

— Ничего. Возможно, он уйдет.

Они затаились в жаркой тишине, обратившись в слух. Временами в соседней комнате раздавались приглушенные звуки, иногда они исчезали, потом появлялись снова… Карион не уходил, он что-то делал, и в конце концов у Элия лопнуло терпение. Что с того, если он привел сюда Дейру? Он уже взрослый и способен отвечать за свои поступки. Он жестом велел девушке молчать и оставаться на месте, после чего осторожно выглянул в соседнее помещение и — в следующую секунду резко бросился вперед. Его взгляд метнулся к столу; мгновением позже Элий протянул руку, схватил нож и, приподнявшись на цыпочки, одним махом обрезал веревку. Его сознание обжег звук упавшего тела — юноше почудилось, что это стук чего-то неживого. Но нет… Закашлявшись, Карион инстинктивно схватился за шею и даже не зажмурился от хлесткого удара по щеке, каким наградил его Элий.

— Хотел бы я знать, кто из богов лишил тебя рассудка?! А если б это увидела мать?!

Побелевшие губы Кариона шевельнулись, а мучительно расширенные темные глаза уставились на вделанный в потолок железный крюк, к которому некогда была подвешена колыбель, а теперь болтался обрывок веревки. Потом перевел взгляд на Элия и увидел рядом с лицом брата лицо незнакомой девушки, смотревшей с любопытством и испугом.

— Это было… неправильно, — прошептал он и прибавил: — Я завтра же уеду в Афины.

— Это не неправильно, а глупо! Или, пожалуй, не глупо, а расчетливо! Ты привык все делать напоказ, тебе нужно было покрасоваться даже… в смерти! — яростно вскричал Элий. — И поразят меня громы Юпитера, если я позволю тебе уехать в Афины прежде, чем ты окончательно приведешь свои мысли в порядок!

— Мысли? А как быть с чувствами? Повисла пауза.

— Тебе что, некого любить?

Внезапно Карион слабо улыбнулся и, отыскав руку брата, легко сжал ее в своей.

— О да!

ГЛАВА IX

Ливия лежала и думала, глядя на косо падающие в полуоткрытую ставню солнечные лучи и тонкие прозрачные тени на полу и стенах и наслаждаясь приятной тишиной. На какие-то мгновения (в последнее время это случалось все реже) шумный суетливый мир остался там, за стенами спальни, здесь же царил почти осязаемый мягкий покой.

Вчера она слишком поздно вернулась домой и потому, вопреки обыкновению, позволила себе немного понежиться в постели.

Сейчас Ливий не хотелось никого видеть. Она представила, как после умывания и завтрака проскользнет в сад и будет бродить между облитых неярким утренним светом теплых колонн знакомых с детства платанов, удивляясь их спокойному величию и впитывая их силу.

Она ездила в имение к Дециму и вернулась совершенно опустошенная и в то же время странным образом просветленная — и что-то понявшая для себя. Благодарение богам, оно почти ушло, то, появившееся в свете последних событий чувство, будто в самой сути жизни заложено некое трагическое начало, будто с течением лет человек только теряет: молодость, чувства, близких людей. Себя.

Веллея родила девочку и при этом осталась жива. Она лежала в постели, такая худенькая и бледная; казалось, будто видны лишь неподвижные черные глаза и окаймлявшая лицо полоска темных волос.

Она так измучилась, что у нее не осталось сил даже для радости, а Децим плакал в соседней комнате в объятиях Ливий: то ли от раскаяния, то ли от сознания миновавшего несчастья.

— Пусть девочка, — говорил он, — все равно я больше не заставлю Веллею рожать. Как я вел себя, Ливия, и что делал, ты даже не представляешь! Я мог оскорбить ее и без конца попрекал тем, что она не может выносить хотя бы одного ребенка, тогда как другие женщины рожают по десять. Я переспал со всеми молодыми рабынями, какие есть в имении, — Веллея прекрасно знала об этом и все терпела. Я обвинял ее в том, что моя жизнь не удалась. И… что теперь? — Он беспомощно уставился на сестру.

Ливия не удивилась. Она сказала:

— Теперь исчезнет все наносное, ты перестанешь попусту растрачивать себя.

Децим в сомнении покачал головой:

— Не знаю, не знаю. Помнишь, однажды ты вспомнила, как я сказал: «Наше будущее уже существует»?

Ливия кивнула.

— И мы, — продолжил Децим, — существуем в нем — такие, какими нас создали боги, какими нас сделает прожитая нами жизнь. Ничего не меняется: мы — это и есть наши слова, мысли, достоинства и недостатки. Все совершенное, передуманное мною — это и есть я. Разве я смогу избавиться от этого? — И прибавил со вздохом: — Судьбу-то в кости не выиграешь…

— Вы можете переехать в Рим. Сейчас у нас два дома; мы вновь поселимся у Луция, а ты станешь жить в отцовском, — сказала Ливия, хотя была уверена в том, что Луций не придет в восторг от такого предложения.

— Нет, — невольно отстранившись, ответил Децим, — основная часть моей жизни прошла здесь, мне уже не оторваться от нее. Я и не заметил, как они вошли в меня — эти пейзажи, этот воздух, эти тихие сумерки, весь тот уклад, что издавна существует здесь. Рим манил меня все эти годы, но то был зов призрака, заглушивший голос настоящего. Он научил меня ненавидеть даже тебя. Мне казалось, ты удачливее, тебя любят боги…

Ливия думала о том, что время все расставило по своим местам, можно сказать, многое решило за них. Вот и она знала наверняка, что будет жить с Луцием Ребиллом до скончанья своих дней, и ничуть не жалела об этом. Ее любовь превратилась в воспоминания, приятные, иногда печальные, но — не слишком тревожащие душу.

Женщина потянулась в постели и вдруг вспомнила, как впервые взяла на руки свою племянницу, крошечную Ливиллу, и заглянула в ее похожие на кусочки гладкого темного мрамора непроницаемые глазки, и тут же почувствовала, что жизнь открывает новую дверь — туда, где полно неожиданных, забавных и приятных впечатлений. И света.

«Никогда не плачь!» — мысленно произнесла она, обращаясь к девочке.

…Ливия улыбнулась, вспоминая эти минуты. Как все-таки прекрасна сельская жизнь, прекрасна именно своей безыскусностью, особенной изящной простотой! Эта матовая песочная штукатурка стен в жилище, безо всякой росписи, окрашенная то в неяркие таинственные тона сумерек, то отражающая густые, глубокие и тревожные цвета заката, то отливающая золотым сиянием дня! А краски природы, а этот воздух, вызывающий почти чувственное наслаждение, особенно в первые часы приезда из Рима, а эта всеобъемлющая, глубокая, казалось, порожденная самой вечностью тишина… Возможно, она, Ливия Альбина, тоже когда-нибудь поселится там…

Тихонько вздохнув, женщина поднялась с постели. Пора возвращаться в прежнюю жизнь. Она уже собиралась кликнуть рабынь, как вдруг в дверь тихо постучали, и следом за этим, не дожидаясь, ответа, в спальню вошла Аскония. Ливия постаралась не выдать удивления.

— Садись, — предложила она после приветствия.

Девушка присела с едва слышным вздохом. Несколько секунд мать пристально смотрела на дочь. Асконию нельзя было назвать красивой, она также не обладала ни тем непобедимым очарованием, каким могут похвастать иные молодые римлянки, ни живым воображением, ни сильным характером, ни пытливым умом. Ей всегда как будто бы чуточку не хватало чего-то, ее не приучили высказывать свое мнение, она привыкла опираться на общепринятые суждения, и могла стать хорошей исполнительницей чужой воли: послушной женой, мудрой матерью семейства. Зачастую Ливий было трудно понять, в каком настроении пребывает дочь, — Аскония всегда казалась собранной, серьезной. Она обладала замкнутой натурой, и порой женщине думалось, что это — следствие недостатка особого сердечного внимания. Ливия любила своих детей, переживала и болела за них, но… боги не наделили ее способностью растворяться в этой любви, позабыв о себе. Ливия прекрасно справлялась с ролью матери, но… какой матерью она была на самом деле?

Нынешним летом Асконии исполнилось шестнадцать лет — вполне возможно, у нее возникали вопросы, на которые ей было сложно найти ответ. И Ливия не знала, что посоветовать дочери, что сказать; женщина вдруг обнаружила, что не может представить себя такой, какой она была в этом возрасте, ей приходилось восстанавливать тот мир искусственно, что было явно недостаточно для полноценного живого общения.

Ливия знала, что перед отъездом в Афины Карион разговаривал с Асконией. Вообще-то он пришел попрощаться со своей благодетельницей, но тут неожиданно появилась девушка, и Ливия оставила их на несколько минут. О чем они беседовали?

— У тебя ко мне дело? — с намеренной небрежностью произнесла женщина — Говори, а то я уже собиралась вставать.

Аскония слегка тряхнула головой — закачались, тихо звеня, серебряные филигранные серьги. Глядя на эту девушку, можно было уловить отзвук чего-то далекого, печальный шелест ветра в сухой осенней траве, представить никогда не виданную северную страну. Сейчас, в этом слабом полупрозрачном неверном свете она выглядела беспомощно хрупкой, почти прелестной…

— Вчера отец сказал, за кого меня выдаст, — вдруг сказала Аскония.

Ливия удивилась и возмутилась одновременно. Луций не посоветовался с ней! Такое случалось нечасто.

— За кого же? — спокойно спросила она.

— За Публия Ведия Трепта.

Ливия немедленно задала следующий вопрос:

— Он объяснил, на чем основывается его выбор? Аскония ответила также быстро и четко:

— Да. Публий Ведий Трепт богат, он сенатор, его хорошо знает наша семья.

— Он был женат и овдовел года два назад. У него есть взрослые дети, — медленно произнесла Ливия. Потом спросила: — По-видимому, ты не согласна с решением отца?

— Да.

— Ты сказала ему об этом?

— Нет.

Женщина помолчала, собираясь с мыслями.

— Ты бы хотела связать свою жизнь с кем-то другим? Она заметила, как в лице девушки что-то дрогнуло.

— Не знаю. Я не могу воспринимать Публия Трепта как… мужа. Он приходил в наш дом, когда я была еще маленькой…

— Да, он старше тебя на добрых тридцать лет. Но такие браки нередки.

— Значит, я должна согласиться?

Ливия привлекла дочь к себе и сразу заметила, как послушно обмякли ее напряженные плечи.

— Нет. Просто я хочу узнать, что у тебя на сердце. О чем вы говорили с Карионом?

Девушка печально вздохнула:

— Ни о чем. Он только сказал, что уезжает и что боги сыграли с ним злую шутку. Он… я никогда не видела его таким.

Ливия пристально посмотрела ей в лицо, в ее серьезные и сейчас странно глубокие серые глаза:

— Карион понимает случившееся не так, как должно. Боги тут ни при чем. Просто он сам не хотел замечать некоторых очевидных вещей, не желал видеть истину, возможно, потому, что предчувствовал, насколько она разрушительна. Ты видела «Царя Эдипа»[36] и, будь ты старше и опытнее, это произведение открыло бы тебе очень многое. Во всем виноваты не боги, а мы сами. Постигая истину, человек нередко разоблачает самого себя.

— Разве мы можем предвидеть последствия своих поступков?

— Конечно, нет. Не всегда. Мы должны жить и строить свой мир, согласуясь со своими желаниями. Просто старайся побольше думать о том, что с тобой происходит и почему. И будь готова к любым неожиданностям, — сказала Ливия, а после прибавила: — Не беспокойся, я поговорю с отцом. Надеюсь, он даст тебе время для размышлений и не станет неволить.

Завершив туалет, Ливия наскоро перекусила и отправилась на поиски мужа. Он был в таблинии, и там же находился Луций-младший. Последние дни Луций-старший неважно себя чувствовал — побаливало сердце — и потому не выходил из дома. Зато теперь он мог вдоволь поговорить и позаниматься с сыном. Мальчик почти оправился после смерти Марка Ливия, в доме снова слышался его веселый смех.

Ливия услышала спокойный голос мужа.

— Право есть воплощение власти. У великого государства должны быть великие законы.

— Это и называется справедливостью? — немедленно спросил мальчик.

— Да, если учесть, что справедливость может быть понята по-разному. Нельзя забывать о том, что право, общее для всех народов, не есть римское право. Рим установил свои законы, законы подчинения, благодаря силе.

— А если говорить об отдельном человеке, отец?

— Здесь стоит вспомнить о «природном разуме». Есть нечто, заложенное в каждом из нас изначально, от природы, то, через что мы просто не в силах переступить.

— Но ведь существуют насильники, воры, убийцы!

— Да. Конечно, было бы лучше, если б все люди имели правильный разум. К сожалению, мир несовершенен. Для того и созданы законы, призывающие карать тех, кто виновен в преступлениях!

В этот момент Ливия отодвинула занавеску и вошла в таблиний.

— Я искала тебя, — сказала она мужу.

Потом улыбнулась сыну, а тот улыбнулся ей. Он казался таким прелестным! О нет, этот мальчик никогда не будет так красив, как, скажем, Карион или… Гай Эмилий. Но… в его лице всегда присутствовала особая, глубокая, янтарная ясность, глаза и улыбка излучали не замутненный ничем свет жизнерадостности и любви к окружающему миру.

— Мне нравятся вопросы, которые он задает. — Луций кивнул на мальчика. — В нем чувствуется живой ум, и он умеет смотреть на вещи с разных сторон. Ну, иди! — Он легонько подтолкнул сына. — Продолжим в следующий раз.

— Знаешь, — задумчиво произнесла Ливия, когда мальчик скрылся из виду, — странно, что ты ничего не сказал о совести.

Луций усмехнулся уголками губ.

— Он должен понимать, что все-таки лучше надеяться не на совесть, а на законы. Слишком мало людей руководствуется ею. Пусть уж лучше верит в силу государства, а не в человеческую справедливость.

Ливия ничего не сказала в ответ. Вместо этого заметила:

— Я пришла поговорить об Асконии.

— Прямо сейчас?

— Да.

Он пристально посмотрел на жену. Взгляд серых глаз Луция казался подернутым невидимой пленкой, он никогда не пропускал внутрь, и было почти невозможно угадать, что чувствует этот человек, о чем думает в данный момент.

— Хорошо, — согласился он. — Только здесь душновато, давай пройдем в перистиль.

Там не было ветра, но воздух освежали холодные струи фонтана. Луций и Ливия сели на скамью. Женщина заметила, что муж неважно выглядит — он был бледнее обычного, лицо казалось одутловатым, под глазами лежали темные круги. Она подумала, не отложить ли разговор, но Луций начал первым:

— Что ты хотела сказать? Признаться, я сам собирался поговорить с тобой.

— Это касается Асконии. Почему ты не сообщил мне о своем решении?

— Я знал, что ты станешь возражать, — спокойно отвечал Луций.

— Да. Ты даже не спросил Асконию о том, хочет ли она вступать в этот брак!

— А что она могла ответить? И на что бы это повлияло? Ты учишь ее не тому, чему мать должна учить молодую девушку. Нужно было объяснить ей, что женское начало созидающе, а роль жены, хотя и трудна, но почетна. А ты толковала ей о любви.

Он говорил без тени возмущения, терпеливо, даже мягко. Понимающе. И все же Ливий почудилось, будто в его тоне есть тень снисхождения к ней как к существу неразумному, в чем-то даже ущербному.

— Ошибаешься. Я никогда не говорила с Асконией о любви. А зря. — Она сделала паузу. — Послушай, Луций, одно время меня мучил вопрос, а любишь ли ты меня? Я никак не могла понять тебя, природу твоих жизненных принципов и поступков. А потом вдруг подумала: это как у Платона — чтобы познать мир, надо выделить идею, которая его пронизывает. Ты всегда стремился к одному — к достижению как можно более значимого положения в обществе. Ты просто никогда не задумывался о любви!

— Не задумывался, говоришь? Можем ли мы сказать, что не любим землю, на которой родится хлеб, страну, в которой живем? А если любим, то как? Это — наше, то, что мы осознаем разумом, чувствуем телом, душой. Для меня было так же естественно жить с тобой, как мыслить или дышать. Хотя нельзя сказать, что порою ты не ранила меня. — И, помолчав, прибавил: — Ты говорила о Платоне, а я вспомнил Лукреция. Человек должен смотреть на жизнь, как на бурное море с достигнутого берега. У меня есть сын. Это мой берег. Большего мне не нужно. Его жизнь — мое будущее. Устроить его судьбу наилучшим образом — вот моя цель. Достигнув ее, я буду знать, что сделал все, что мог и хотел сделать в этой жизни.

Как ни странно, его речь показалась Ливий напыщенной, неискренней. Она не верила Луцию, не желала верить. И сейчас ей хотелось быть язвительной, немного небрежной.

— Разве можно устроить чью-то судьбу? Чего добился мой отец, пытаясь заставить меня действовать по своему разумению?

— А чего добилась ты, когда старалась идти наперекор? Как путник в заколдованном лесу, долго блуждая, ты всякий раз возвращалась на одно и то же место.

— Определенное кем? Богами? Отцом? Тобой? Заметь, тебе не удалось сыграть в моей жизни роль бога! Ты полагал, твоя сила в вечном расчете? Но все, так или иначе, оборачивалось против тебя. Ты донес на Гая Эмилия Лонга, а в результате я бежала с ним в Грецию!

Несмотря на всю серьезность разговора, до сего момента лицо Луция казалось расслабленным, даже благодушным. И вот все резко переменилось: взгляд стал острым, черты затвердели.

— И все-таки ты вернулась. А он умер. И мертв уже много лет. Глядя на тебя, не скажешь, что ты часто вспоминаешь о нем!

— Он жив! — не подумав ни секунды, произнесла Ливия, и эта короткая фраза отдалась в ее ушах особой торжественной музыкой.

И тут же ей почудилось, будто все остановилось, замерло: пространство, время. В окружающем мире не чувствовалось никакого движения. Это мгновение словно бы повисло в воздухе, застыло.

— Тебе так кажется, — тихо, как показалось Ливий, — с хорошо ощутимой угрозой — промолвил Луций.

— Нет, — легко и уверенно, без тени страха отвечала она, — я его видела. Мы случайно встретились в Афинах. А перед этим Юлия сообщила мне, что Клавдий видел Гая Эмилия Лонга в Путеолах.

Дыхание Луция участилось, черты исказились, глаза лихорадочно блестели. Он словно бы напал на след некоего неразрешимого противоречия, которое ощущал всегда, которое подсознательно тревожило и волновало его, точно некое подводное течение.

— Встречались в Афинах?!

— Да. Просто случайно встретились на пути к Акрополю и… немного поговорили.

— Немного поговорили, — медленно, спокойно, словно размышляя, повторил Луций. — Помнится, когда-то твой отец тоже сказал, что ты просто с кем-то встречалась, но потом я узнал, что скрывалось за этими встречами! Когда это было? — Он мысленно прикинул. — Путеолы… Значит, когда мы ездили в Афины втроем, с Асконией.

Щеки Ливий заливал румянец. Внезапно ее уверенность исчезла, как исчезла и некая, неизвестно откуда взявшаяся внутренняя слепота. Она стала чуткой, беспомощной, ее лицо пылало, озаренное огнем до боли противоречивых чувств.

Потом было беспорядочное мелькание предметов в глазах… пейзажей, лиц… Мир, в котором она жила, висел на невидимой нити, сейчас все рухнет и…

— И чем занимается этот твой любовник? — неожиданно спросил Луций. Сейчас его тон был на удивление безразличным.

— Преподает в риторской школе, — быстро сказала она — Послушай, Луций…

— Вы встретились и поговорили, — не дав ей закончить, начал он. — Потом мы вернулись в Рим, и некоторое время спустя ты объявила о своей беременности, так? Сначала я удивлялся тому, что все получилось так быстро, словно бы само собой, а потом мои мысли заслонила радость, и я забыл… И напрасно. Нужно всегда внимать доводам разума.

Ливия прошептала бледными губами:

— Это неправда, Луций!

— Неправда?! Тогда поклянись Юпитером, жизнью сына, памятью отца! — И отчаянно замотал головой. — Хотя, конечно, ты поклянешься, я знаю.

— Поклянусь!

— Да? Неужели все эти годы тебе не было страшно смотреть в бездну своей преступности, Ливия?! Ты… — Он произнес несколько грубых слов, каких Ливия никогда от него не слышала.

Женщина видела, что он совершенно не владеет собой. Луций дышал очень часто и тяжело, его руки бесцельно блуждали по складкам одежды.

— К чему эти жалкие попытки спрятаться от собственной вины, Ливия?!

— Я хочу защитить сына и… тебя.

Луций не хотел слушать. Вся прошлая жизнь отшатнулась, исчезла, словно ее и не было, он стоял, совершенно обнаженный, перед обнаженной же правдой, которую не мог принять, потому что она была больше, сильнее, чем все остальное, она запросто могла придавить его, задушить. Убить. Как если бы сам Юпитер наступил на него своей огромной ногой. Почему он понял, решил, что это правда? Ведь Ливия ни в чем не призналась. (И не признается!) Потому что чувствовал. Сердцем. Он не мог думать об отрицающих или подтверждающих это мелочах. Он встал, потом снова сел. После, кажется, упал. Берегов не было, жизнь превратилась в бушующее море, и он понимал, что не выплывет. Ясность ума исчезла, иногда она возвращалась проблесками, но ненадолго. И в глазах было много красного цвета — он так и не понял, это цвет жизни или смерти.

Ливия вскочила на ноги, чтобы бежать за помощью, но что-то словно бы пригвоздило ее к месту, и она стояла, боясь подойти и прикоснуться к нему. Возможно, потому что чувствовала: слишком поздно.

Были иды септембрия 729 года от основания Рима (13 сентября 27 г. до н. э.).

…Вскоре после трагедии Ливий приснилось, будто она стоит на палубе корабля, совершенно одна, кругом штормящее море. Расшатанные, гнилые доски под ее ногами расходятся, и она едва не падает вниз, но в последний момент успевает перейти на другое место. Однако все повторяется, и Ливия мечется по палубе, боясь прыгнуть за борт и одновременно страшась провалиться туда, под палубу, в пугающую неизвестностью темноту. Потом вдруг замечает Луция, он далеко, среди волн, и она понимает: скоро вода поглотит его, он никогда не вернется назад.

Примерно так же она чувствовала себя в реальной жизни. Но с нею были дети, и Ливия не могла позволить себе полностью погрузиться в свои ощущения и мысли. Возможно, это отчасти спасало ее…

Приблизительно через месяц после смерти мужа Ливия нашла в себе силы встретиться с Юлией и честно рассказать ей обо всем, что случилось. Она больше не могла жить в окружении всеобщего сочувствия, оно сковывало ее, подобно панцирю, мешало дышать, усиливало душевные муки.

Женщины встретились на Марсовом поле, куда так часто ездили в юности. Стояла хорошая погода, и было довольно людно. Ливия ничего не замечала; осунувшаяся, с потемневшими глазами, она завернулась в паллу и медленно шла, порою вздрагивая так, точно ступала по горячим углям.

— Ты никогда не говорила мне о том, что отец твоего сына — не Луций! — только и сумела промолвить Юлия после того, как выслушала подругу.

Ливия сосредоточенно, болезненно, не мигая, смотрела прямо перед собой.

— Я хотела… забыть, особенно в последнее время. Не удалось. Я… я жила… неправильно.

— Кто ж может знать, как нужно жить! — воскликнула Юлия.

— Помнится, кто-то из мудрых сказал: «Жизнь надо размеривать так, будто тебе осталось жить и мало и много». Я так не умела. И вот теперь Луций умер, а у меня нет ни настоящего, ни будущего.

Юлия не слишком хорошо поняла, что хотела сказать подруга, но не стала переспрашивать. Вместо этого заговорила о том, что сейчас казалось ей наиболее важным.

— Как дети?

— Не очень. — Ливия говорила, точно во сне. — Аскония без конца повторяет, что хочет исполнить волю отца и выйти замуж за Публия Трепта. Знаешь, когда я обняла ее, она была как деревянная. Мне кажется, она чувствует, что это я виновата в смерти Луция.

— Лишь бы не винила себя, — осторожно вставила Юлия. Ливия послушно кивнула.

— Да. А Луций-младший… Чего я только ни делала, даже показывала ему на черный цвет и говорила: «Его непроницаемость не есть предел, в нем своя глубина, это — непознанное. Так и смерть. Она — не конец, там что-то скрывается, умирая, мы просто перешагиваем туда, за этот занавес».

Он только кивал, а поверил или нет, не знаю. Он же видел погребальный костер, а это действует сильнее, чем все убеждения. К несчастью, мы не научили своих детей верить в богов. Почитать — да, но не более. Я и сама разучилась. Иду в храм, склоняюсь перед домашним алтарем и… ничего не чувствую. Совсем ничего. А перед глазами — лицо Луция, при жизни и…

— Децим уехал? — быстро перебила Юлия, взяв ее под руку.

— Да. Веллея еще слаба.

— Что он сказал тебе? Пытался утешить? Ливия передернула плечами:

— Нет… Он был ошеломлен, как и все, кто нас знает. Никому не известна правда!

— Ливия, ты не виновата! Боги не оставили Луцию выбора. У него было больное сердце.

— Не боги, а я. Я сделала так, что у него не оказалось иного выхода, кроме как умереть. Он просто не смог бы с этим жить. И теперь я думаю, что тоже не сумею… существовать с тем, что совершила.

— Нет, — спокойно сказала Юлия, — ты должна. Слишком многие нуждаются в тебе. Ты сильная, ты справишься.

Ливия подняла глаза на подругу, и Юлия увидела ее прежний, «живой» взгляд. И еще — странную, жесткую, беспощадную усмешку.

— Люди, которые кажутся нам сильными, нередко просто черствы, равнодушны, нечутки к чужой боли.

Они в молчании дошли до портика Помпея и повернули обратно.

— Ты расскажешь сыну правду? — вдруг спросила Юлия.

— Нет, — ответила Ливия, просто и сразу, как будто только и ждала такого вопроса — Он никогда не примет другого отца. Я и без того разрушила все, что было создано на поверхности, неужели стану пытаться сломать основание?

— А… ему?

— Гаю Эмилию?

— Да.

Внезапно остановившись, Ливия долго смотрела в высокое и чистое осеннее небо, а потом неожиданно пнула землю носком башмака.

— Только ты и задаешь мне сегодня вопросы, Юлия. У меня их уже не осталось.

* * *

Поджидая Дейру, Элий едва не притаптывал от нетерпения. Она опаздывала, чего никогда не случалось раньше. Он уже должен находиться в конюшне: Аминий страшно разозлится, когда узнает, что он не пришел вовремя. Но даже не это было главным. В дни бегов, перед началом состязаний Элий всегда испытывал совершенно особое высокое напряжение, некий накал чувств, в эти часы он никогда ни о чем не думал, просто внимал своим ощущениям, набирался внутренних сил, после чего случалось так, что напряженный, почти на грани срыва риск оборачивался легкостью победы. И сейчас ему не хотелось нарушать привычного состояния.

Он не помнил начала своей жизни, никогда не задумывался и о конце, как не пытался искать ее смысл. Все, существующее в этом мире, для него было просто чередою картин, иногда — хороших, иногда — не очень. Что значила в его жизни Дейра? Элий помнил, как, будучи еще маленьким, спал за занавеской, по другую сторону которой сидела мать и шила. Там же горела лампа, и ее мягкий свет казался очень уютным. Тогда он, наверное, еще не знал, что это лампа и свет, но они неудержимо влекли его, и, проснувшись, он мог неотрывно смотреть туда, ни о чем не думая, тихо наслаждаясь… Вот и Дейра была для него чем-то согревающим душу, загадочным, отчасти странным и в то же время — жизненно необходимым.

Она вынырнула из толпы внезапно, словно раздвинув ее, и порывисто устремилась к нему.

— Привет!

— Привет. Ты опоздала. Я должен идти.

Ему очень не хотелось расставаться с нею. Ну, ничего, увидятся после бегов.

— Нет, нам надо поговорить. Прямо сейчас!

Дейра запыхалась; она чуть пошатывалась, как травинка на ветру, и ее высокая тонкая шея под разметавшейся копной волос выглядела беспомощной, словно ствол молодого деревца, с которого содрали кору. И все-таки в этой девочке явственно чувствовалась некая особая сила, сила жизни, полученная ею в наследство от предков, которые издавна вели борьбу за существование в жестоких дебрях Эсквилина.

Быстрым движением она откинула со лба черную прядь, на мгновение заслонившую сверкающие глаза.

— Кажется, у меня будет ребенок.

Они на мгновение замерли, почти не дыша, чувствуя кругом неистовое биение жизни: в ветре, в сотнях звуков, в беспорядочном движении толпы… А у них был свой, наполненный напряженной тишиною мир, и оба ждали, чем обернется неожиданно возникшее молчание.

Элий невольно сделал шаг к отступлению.

— Но ты не уверена? — сам того не желая, он задал извечный мужской вопрос.

— Нет, уверена!

— И… что?

— Что?! Женись на мне, как обещал, вот что! Я говорила тебе, говорила… А теперь!.. Иди к моему отцу, иди сегодня же, а не то я утоплюсь в Тибре!

Она сжала кулаки, на ее глазах вскипали злые слезы. Элий смотрел на нее почти с ребяческим изумлением, совершенно не представляя, что должен делать и говорить. Он заметил, что люди оглядываются на них, и предложил:

— Давай поговорим после бегов.

Он должен был с кем-то посоветоваться, немного подумать. Элий с трудом представлял, как приведет домой эту девушку. А как признаться матери?! Он был слишком молод для того, чтобы взвалить на свои плечи заботу о семье. Вероятно, Дейра что-то прочитала в его взгляде, потому как воскликнула в злобном отчаянии:

— Ты не хочешь, не хочешь! Он взмолился:

— Я должен идти, Дейра! Аминий…

— В Тартар твоего Аминия! Твоих лошадей и эти скачки!

— Все! — неожиданно жестко произнес Элий. — Поговорим потом.

И, резко повернувшись, исчез в толпе.

У него почти не оставалось времени, его колесница уже стояла в одном из сложенных из туфовых квадр просторных стойл, расположенных по дуге против полукруглой стороны цирка. Как и следовало ожидать, Аминий здорово пробрал своего воспитанника за опоздание. Элий хмуро молчал, разбирая вожжи. Сейчас он совсем не думал о бегах, просто выполнял привычные действия; его взгляд казался обращенным куда-то внутрь, и в движениях не было привычного огня.

Юноша даже несколько удивился, когда началось движение: он видел происходящее словно бы откуда-то со стороны. Казалось, колесницы распластались в длине и мчались, точно некие странные существа, разбрасывая ленты пыли.

Элий привык чувствовать нервную дрожь лошадей и замечал малейший сбой в ритме их ровного бега. Его взгляд всегда устремлялся туда, куда надо, и слух обострялся в нужный момент, а сжимавшие вожжи пальцы работали плавно, как пальцы музыканта. Он знал, в чем секрет победы: главное — уметь дать свободу внутреннему чутью.

В том и заключался его талант, отточенный и раскрывшийся благодаря выучке Аминия. Его душа летела через препятствия, увлекая за собою тело, и этот порыв в свою очередь каким-то чудесным образом передавался лошадям.

Но сегодня все было иначе. Сегодня он сомневался, отвлекался и… думал. Эти мысли были как острые, больно ранящие осколки, они мешали — он почти полностью выпал из происходящего, позволяя лошадям вольно нестись вперед. Лошади вынесли бы, но… существовали еще и люди. Внезапно одна из колесниц оказалась очень близко, немыслимо близко. Удар! Элий не успел увернуться. Он знал: нужно как можно скорее перерезать вожжи, и выхватил нож… Он вылетел из квадриги, и гул толпы словно бы тоже взмыл куда-то вверх.

Элий не помнил, как оказался на земле. Он только видел кровь, много крови, она растекалась вокруг, и песок жадно впитывал ее. Он хотел встать и не мог — это было как во сне, — и ему очень мешал бешеный рев зрителей, который — он чувствовал это — предназначался уже не ему. А кони били и били копытами в песок, квадриги совершали положенные круги, и цирковые служители, оттащившие юношу за край беговой дорожки, занялись им лишь по окончании забега. При падении Элий с размаху стукнулся головой о каменный столбик меты, и хотя кожаный шлем немного смягчил удар, лицо было залито кровью. Пришел Аминий; бегло осмотрев своего воспитанника, определил у него множественные переломы и сказал ожидавшим его решения служителям:

— У него есть мать, она живет на Субуре. Будет лучше, если его доставят прямо туда.

…Крики на улице возвестили о появлении страшной процессии. Тарсия была дома; она выглянула в окно и сразу все поняла. Она сбежала вниз, и хотя ее душу словно бы разрывало в клочья, удержалась от плача и причитаний и очень спокойно, как могло показаться со стороны, указала путь наверх.

Следом с горестным воплем вбежала какая-то девушка; она исступленно рванулась вперед, но Тарсия оттолкнула ее и склонилась над сыном. Она велела положить его на кровать и быстро освободила изголовье, убрав подушки. Люди, что принесли Элия, чуть потоптавшись, ушли. Тарсия не задала им никаких вопросов: все было ясно и так. Незнакомая девушка продолжала плакать, дрожа всем телом. Тарсия резко обернулась к ней:

— Кто ты?

— Я… я невеста вашего сына. — У нее были круглые, испуганные, ничего не понимающие глаза.

— Тогда не стой, а беги за помощью. Или нет… — Внезапно лоб женщины прорезали морщинки. — Ты умеешь читать? — Она поднялась и, пошарив в сундучке, отыскала какой-то предмет. — Вот табличка. Беги и найди этого человека. Скажи, с его сыном случилось несчастье. И пусть приведет самого опытного врача, какого сможет отыскать.

Девчонка исчезла. Тарсия принесла воду и осторожно смывала кровь и песок с лица и волос Элия. Она разрезала тунику на его груди, чтобы ему было легче дышать. Иногда он стонал, не открывая глаз. Женщина чувствовала в душе какой-то мертвенный ужас, рассеять который могло только появление Элиара. Как ни странно, она не допускала даже мысли о том, что, возможно, его давно уже нет в Риме.

Он явился под вечер в сопровождении какого-то человека; быстро сбросив короткие военные плащи, они склонились над раненым. Потом Элиар отошел, уступив место своего спутнику, и тот принялся осторожно обследовать тело юноши.

Элиар не двигался. Его глаза словно бы остановились, но в зрачках полыхало темное пламя. Он судорожно сжал кулаки и не произносил ни слова. В какой-то момент чутко улавливающий его состояние товарищ, не поворачиваясь, произнес:

— Выйди из комнаты, Элиар, ты мне мешаешь. — После чего обратился к застонавшему Элию: — Потерпи, дружок!

Он принялся отдавать Тарсии короткие приказания — что подать, что сделать. Женщина повиновалась беспрекословно. Она выглядела очень сдержанной, он не заметил ни вздохов, ни слез, только ее большие серые глаза казались слишком широко распахнутыми и неподвижными.

Потом он вышел к Элиару, который ждал на лестнице, и тронул его за руку.

— Спина цела, Элиар, это главное. А остальное… Молодой — заживет. Только нога… Там такой перелом… Я вправил, как мог, но… боюсь, возницей ему уже не быть.

Элиар едва не задохнулся:

— Возницей?! Альфин, мгновение назад я не знал, останется ли он жить!

— Это твоя жена? — Альфин кивнул на дверь.

— Теперь уже не знаю, — сказал Элиар. Потом спросил: — Как думаешь, если я сейчас оставлю службу, мне дадут обещанную землю?

— Ты серьезно?

— Меня слишком долго здесь не было, — медленно произнес Элиар, глядя на видневшийся в маленькое оконце темно-синий кусочек неба. — Похоже, меня не было… нигде.

— Возьми себя в руки и подумай.

— Конечно, — кивнул Элиар, словно не слыша его слов. — Знаешь, я придумывал сотни причин, чтобы задержаться в Риме, все ждал, что меня позовут… И дождался.

— Ты хочешь начать все сначала?

— Думаешь, не получится? Говорят, дорога в подземное царство может начаться в любом месте, так почему нельзя пойти дорогой новой жизни? Хотя нет… Сохранить бы старое…

Он недоговорил: дверь открылась, на пороге появилась Тарсия.

— Он уснул. Выпейте вина, — обратилась она к мужчинам. Потом повернулась к стоявшей позади девушке: — А ты иди домой. Уже поздно. Придешь завтра.

Альфин улегся спать, посоветовав им сделать то же самое, но они не послушались и сели у изголовья Элия. Наступила ночь, и взаимное молчание уже не казалось разделявшей их глухой каменной стеной. В какой-то миг Тарсия протянула руку и дотронулась до пальцев Элиара — это тихое, нежное касание дало понять намного больше, чем сказали бы все слова: о блуждавшей в душе тревоге, о прощении, мольбе и любви.

ГЛАВА X

Ливия стояла на палубе корабля под названием «Амфитрита» и смотрела на великолепную картину заката, в которой была некая страшная обнаженность, открытость: казалось, мир — это сцена; занавес неба вот-вот раздвинется, и появятся боги-актеры. Но Ливия знала, этого не случится, и она не ведала, что там, за этой стеной: другая жизнь, вечная тьма, начало или конец.

Небо над головой было тускло-зеленым, там, вдали, звезды уже прокладывали искристую дорогу, тогда как прямо перед глазами, на пугающе ярком фоне висел винно-красный, казалось, разбухший от цвета, огромный солнечный шар. На лике мира лежала тень печали, словно бы исходящей откуда-то из темной, вечно бунтующей бездны морских глубин.

Хотя Ливия закуталась в плотный длинный плащ, холодный ветер пробирал ее насквозь; казалось, в теле не осталось уголка, куда бы ни проникли его ледяные руки. Все люди на корабле были тепло одеты: в войлочные шляпы, накидки с капюшоном. Стоял конец октобрия, судоходный сезон заканчивался: вероятнее всего, обратно придется возвращаться сушей. Она уехала из Рима в спешке, собравшись за один день, и взяла с собой только двух рабынь и самые необходимые вещи.

Шло время, и она понемногу разбиралась в текущих делах и отчасти — в самой себе. Появились новые проблемы: нужно было как-то устраивать судьбу Асконии и Луция-младшего. Ливия все чаще слышала разговоры о том, что она еще сравнительно молода и непременно должна снова выйти замуж.

Действительно, женщине трудно жить одной, особенно когда у нее есть хотя бы один несовершеннолетний ребенок. Ливия была знатна, богата, ей не составило бы труда найти подходящего жениха, — разумеется, речь шла о чисто деловом предприятии. Многие из тех, кто окружал Луция Ребилла в последние годы жизни, продолжали посещать ее дом, и Ливия принимала их также почтительно и радушно, как прежде. Она не могла позволить себе отказаться от этих связей…

Жизнь с Луцием представлялась ей большим, мягким серым покрывалом, на котором пестрело несколько неровных, ярких заплат, неуместных, как цветы на снегу, — то были отношения и встречи с Гаем Эмилием. И ей хотелось лечь под это покрывало, оторвав заплаты, и проспать под ним до конца жизни. Но… Гай Эмилий! Что бы ни случилось, рядом с ним мир воспринимался таким, каков он есть, тогда как, живя с Луцием, она была вынуждена к чему-то приспосабливаться и тем самым что-то терять. Жалела ли она об этом? Нет.

Зачем она ехала в Афины? Ливия не знала ответа на этот вопрос. Или, вернее всего, не хотела знать. Она решила рассказать ему о том, что случилось, мысль о его неведении не давала ей покоя. Желала ли она нарушить сон его жизни, вовлечь в страдания, заставить разделить их с нею и тем самым облегчить свою ношу? Она хотела встретиться и поговорить с ним, а потом вернуться в Рим. Вот и все.

Рим… Даже сейчас он был с нею, в ней — в воспоминаниях, в тоске по детям, и отчасти — вокруг нее. В первый же день плавания Ливия заметила на «Амифитрите» некую странную пару. Женщину она встречала и прежде, да и мужчина показался ей знакомым. Закутанная с головы до пят в плотные одежды женщина имела безразлично-усталый, даже несколько изможденный вид, ее пронзенные черными точками зрачков бледно-голубые глаза холодно и неподвижно смотрели на мир. Однако она часто возбуждалась без видимых причин и злобно покрикивала на свою невозмутимую темнокожую служанку. А мужчина казался таким же непредсказуемым, мрачным, как черные водяные бугры ночного моря. Они говорили на латыни, и однажды Ливия невольно подслушала их разговор, в котором прозвучало обжигающе знакомое имя. Сначала мужчина что-то тихо рассказывал своей спутнице, и она молча слушала. Потом воскликнула:

— Почему ты мне не говорил!

— Откуда я знал, что ты встретишься с этим мальчишкой? Да, я жил рядом с ним несколько лет и знал, что он твой, но не мой…

— Я не спрашивала его имя, настоящее имя… — Она пробормотала эту фразу, как заклинание.

Он сделал паузу.

— Помнишь, кто дал ему это имя?

— Ты.

— И ты никогда не знала, почему. Ни у кого и никогда ты не спрашивала настоящих имен…

Женщина засмеялась леденящим душу смехом, а мужчина пристально смотрел на нее и молчал, пожираемый вечно тлевшим в его душе огнем.

Ливия видела, как эти двое сошли на пристани в Путеолах и исчезли в толпе. И больше никто и никогда не встречал в Риме куртизанку Амеану. Ее особняк был продан, и разочарованные поклонники мало-помалу протоптали дорожки к домам других красавиц. Болтали, будто ее отравили, зарезали, увезли силой или будто она, страшась надвигающейся старости, добровольно удалилась в изгнание, или что ей пришлось уехать, поскольку некий ревнивый любовник изуродовал ей лицо. Что ее видели в Афинах, Александрии, что, решив оставить прежнюю жизнь, она вышла замуж и нарожала детей. Правды не знал никто, и Ливия не рассказала об этой встрече никому, кроме верной Тарсии.

…Она шла по улице и думала о том, как встретится с Гаем, как посмотрит на него и что скажет. Она не замечала того, что ее окружало, все ушло в даль, в воспоминания. Ответы на самые важные, значимые вопросы лежали за гранью видимого и понимаемого ею.

Возможно, была виновата печальная, серая, пасмурная погода, но только сейчас у Ливий не возникало ощущения новизны мира, как это случалось раньше во время приезда в Афины, и женщине казалось, будто она безнадежно постарела душой. С замиранием сердца, томясь от болезненного ощущения непредсказуемости, подошла она к риторской школе. Оказалось, Гая сегодня нет, он остался дома, и Ливия спросила, как его найти. Выяснилось, что он живет совсем близко, почти в центре Афин.

И вот знакомые улицы: ветвистый свод раскидистых деревьев, временами доносящийся откуда-то теплый кухонный запах, белые стены домов…

Ливия вошла в маленький, чисто прибранный дворик и смело направилась в дом. Она постучала, и ей ответили, кажется, по-гречески. Мужской голос. Голос Гая Эмилия!

Он сидел во второй, по ее представлениям, ужасающе бедной комнатке с низкими потолками и голыми стенами и что-то писал на листе папируса. Они встретились взглядами, и женщина невольно вздрогнула. Глаза Гая… Не то чтобы горе оставило в них след: они были такими, будто всегда знали, что в мире не существует счастья. И вновь в его лице появилось выражение, будто все это время Ливия находилась в соседней комнате.

— Ливия! — Он немедленно встал и подошел к ней. — Ты?!

— Да, я приехала. — И сразу предупредила: — Не беспокойся, ненадолго. Поговорим, и я… уйду.

— Хорошо, — согласился он. — Прошу тебя, садись. Придвинул табурет… Ливия села, не снимая плаща. Гай нисколько не суетился, он был совершенно спокоен. И когда произнес первые фразы, Ливий почудилось, будто они продолжают только что прерванный разговор.

— Я понимаю. Но ты не должна волноваться, все обошлось. Конечно, в первую очередь я виню себя. Не многие живут так, как я, словно бы вне времени, все божественное находится в непрерывном развитии и движении, об этом следует помнить. Я не говорил Кариону о том, что те взгляды, какие в юности кажутся незыблемыми, нередко не имеют пользы в дальнейшей жизни, что не надо сравнивать воображаемый мир с реальным. О первом можно грезить, но любить нужно второй, хотя он не всегда хорош. Он воспринимал мою жизнь, как пример для подражания, решив, что я, как Диоген, не считаю себя обделенным, поскольку сам выбрал судьбу. А так ли это?

Ливия молча слушала. Потом промолвила:

— Он продолжил учебу?

— Да. Говорит, что не может слагать стихи, но думаю, это пройдет. К сожалению, иногда даже хлеб души может оказаться горьким. — Гай сделал паузу, потом снова заговорил: — Мы беседовали очень откровенно, и могу признаться, Ливия, я нашел в этом юноше сына, сына, которого у меня никогда не было. Я благодарен судьбе. И тебе. Ведь это ты привезла Кариона в Афины! А он, и правда, очень умен. И я его люблю… Знаешь, однажды он сказал: «Ни одну поэму нельзя дописать до конца, потому что жизнь всегда продолжается». Все будет в порядке. Я ему помогу.

— Конечно, — сдержанно произнесла Ливия, — только я приехала не из-за Кариона. Случилось кое-что посерьезнее.

— Да? — осторожно промолвил Гай Эмилий.

Его поза и взгляд выражали тревожное ожидание. Ливий почудилось, что между ними возникла невидимая стена. Гай явно не желал и боялся вникать в ее проблемы. Похоже, он утратил былую чуткость. Ливия чувствовала себя непрошеной гостьей в чужой жизни. И все же решила быть безжалостной до конца.

— Мой муж умер. Гай чуть отпрянул:

— Луций Ребилл?!

— Да. И я виновата в его смерти.

— Но… каким образом?

— Это был сердечный приступ. Я сказала Луцию нечто такое, с чем он все равно не смог бы жить. Его, как и всех нас, погубила… любовь.

— Любовь? — довольно холодно промолвил он. — Прости, Ливия, но, по-моему, он любил только… деньги.

— В каком-то смысле… Но он был неглупым человеком и понимал, если можно так выразиться, приземленность материальных благ. Он ценил их, да… А любил… сына.

— Ах, у вас же есть еще и сын… С ним все в порядке?

— Да, насколько это возможно после такого удара.

Немного помолчав, Гай произнес:

— Я мало что понял, Ливия. Будет лучше, если ты расскажешь подробно.

— За этим я и приехала.

Ливия заметила, что Гай беспокойно поглядывает на дверь, и тут же вспомнила: его жена! Очевидно, она должна прийти с минуты на минуту. Первым порывом женщины было встать и уйти. Но она не смогла. Ее, словно невидимой цепью, приковывали взгляд Гая, его голос. О, бессмертные, до сих пор! К тому же теперь он смотрел не только тревожно, но и сочувственно…

И тут, случайно повернув голову, Ливия увидела ее в окно, она шла через двор летящей походкой, и женщина поразилась выражению лица супруги Гая Эмилия — удивительно спокойному, безмятежному. Ее глаза мерцали нежным светом под тонкими дугами бровей, они походили на звезды, если только звезды могут быть одновременно сверкающими и темными. На длинных узких руках звенели браслеты, талия была гибкой, как у юной девушки… Между Клеоникой и Гаем, вероятно, была такая же разница в возрасте, как между Ливией и Луцием, и они смотрелись прекрасной парой. В этой гречанке чувствовалась особая естественная сила жизни…

Ливия осознала и оценила все это буквально в считанные секунды. Она понимала: необходимо уйти, и чем скорее, тем лучше. То, что привело к гибели Луция, не закончится хорошим и здесь.

Эта девушка ничего не поймет, но все почувствует. Кажется, Гай уже предупреждал. Здесь был ее Олимп, на котором восседал ее Юпитер, любовь к мужу воспринималась ею как нечто священное.

Когда Клеоника переступила порог жилья, Ливия поняла, что ошиблась. Несмотря на всю красоту супруги Гая, на великолепные волосы и гладкую кожу, в ней конечно же было легко угадать неграмотную рабыню. Сам Гай Эмилий Лонг, даже одетый в простую тунику, сидящий в этой убогой комнате, оставался Гаем Эмилием Лонгом. А Ливия, усталая, изрядно поблекшая, вся, до последней черточки, была богатой и знатной римлянкой, вдовою сенатора, живущей в окружении мурринских ваз, бронзовых светильников, драгоценного мрамора и роскошных восточных ковров.

Клеоника остановилась как вкопанная и смотрела на Ливию во все глаза. Темно-вишневый хитон на ее груди колыхался от взволнованного дыхания.

— Привет! — сказала Ливия по-гречески, и молодая женщина ответила:

— Привет.

Гай подошел к своей супруге и взял ее за руку.

— Клеоника, это моя… знакомая из Рима. Она зашла повидаться. — Потом, словно бы извиняясь, обратился к Ливий: — Мы живем очень замкнуто, почти не принимаем гостей…

Женщина осознавала всю неловкость его положения. Она встала, чтобы попрощаться и уйти. Но Гай Эмилий не мог допустить, чтобы она ушла вот так. Он улыбнулся терпеливой улыбкой, и в его глазах была непонятная и тревожная глубина.

— Ты, должно быть, устала и проголодалась. Клеоника, накрывай на стол!

Та принялась выполнять приказание, а Ливия вновь опустилась на стул. Собственно, ей были безразличны переживания этой девушки — слишком уж явно она ощущала свое превосходство — во всем. Клеоника не поднимала глаз, но однажды Ливия все-таки поймала ее взгляд и прочитала в нем: «Зачем ты приехала? Он мой. Уходи!» Женщина растерялась. Ей предлагали общаться на языке, которого она не знала. И… ее до сих пор тревожило мысленное видение: лицо Луция, отстраненно спокойное, хотя и расцвеченное красками пламени, но все равно неживое. Он уже не мог обвинять — обвиняла совесть.

За ужином в основном говорил Гай — расспрашивал Ливию о событиях в Риме, хотя едва ли его вправду интересовали эти новости. Она отвечала натянуто, односложно, скованная исходящей от Клеоники волною неприкрыто враждебной силы.

Поблагодарив за гостеприимство, Ливия решительно направилась к дверям. Гай пошел следом.

— Я провожу тебя, — сказал он.

Клеоника замерла. Так или иначе, незнакомка уводила ее мужа за собой!

— Поговорим, но не здесь, — тихо произнес Гай на латыни, когда они вышли во двор.

— Не будем говорить вовсе. Я уезжаю.

— Нет. — Внезапно он развернул ее к себе и заглянул в глаза. — Если ты приехала из-за этого…

Ливия позволила себе усмешку:

— Не могла же я знать, что ты так боишься своей жены!

Она понимала, что сейчас ирония неуместна и даже опасна, но не смогла удержаться. Он ее уже не любил, его чувство съело время, поглотила горечь потерь… Неужели она приехала только для того, чтобы лишний раз убедиться в этом?!

Гай Эмилий покачал головой:

— Тебе легко говорить. Если хочешь знать, я боюсь… за тебя. Клеоника совершенно непредсказуема! Ты правда не можешь оставаться здесь. Я немного провожу тебя, и давай договоримся, где встретимся завтра.

Когда он пришел домой, Клеоника сидела в той же позе, и хотя на ее длинных ресницах повисли слезинки, выражение красивого лица было серьезным и твердым.

— Я думала, ты не вернешься, — сказала она.

— Куда я могу уйти? — устало произнес Гай, опускаясь на сидение. — Мой дом здесь.

Она поднялась, села рядом и приникла к нему, такая спокойная, трогательно-кроткая, и он бездумно гладил ее волосы. Внезапно Клеоника наклонилась и поцеловала его руку. Гая несказанно поразил этот жест страдания и смирения в сочетании — он это знал! — со страстной неукротимостью сердца. И тогда он сказал:

— Ты не должна ни о чем беспокоиться. То, что ты заметила и почувствовала… всего лишь тень былого, не более…

— Я твоя тень! — быстро прошептала она, не поднимая глаз — Не бросай меня. Пожалуйста, не бросай!

— Я останусь с тобой навсегда, до самой смерти.

— О, да, да, это я знаю!

…Гай и Ливия встретились на следующий день в одной из безымянных рощ на окраине Афин. Шумел пронзительно-прохладный ветер, обдувая лицо, играя одеждами… И все-таки казалось, что окружающий мир замер в глубоком покое, — во всем была какая-то кристальная прозрачность, обнаженность: в застывшей на горизонте горной цепи и подернутой сизоватой дымкой долине.

Женщина сразу поняла, что промежуток между вчерашней и сегодняшней встречей образовал пропасть, что Гай все обдумал и что-то решил для себя и что это решение — не в ее пользу. Сейчас он выглядел не таким, как вчера, — невосприимчивым к ее боли, отчужденным. Чужим.

— Вот что, Ливия, — начал он, — лучше, если этот разговор станет последним. Пойми меня правильно: дверь в старую жизнь захлопнулась навсегда, и твое появление лишний раз бередит во мне то, к чему нет возврата. Твое существование напоминает мне о чем-то непоправимом, а это больно. Эта боль расползлась по жизни, и я уже не замечаю ее, но когда появляешься ты…

— Ты любишь Клеонику? — спросила Ливия. Казалось, вопрос застал Гая врасплох. Он сразу сделался растерянным и нервным.

— Я объясню. Видишь ли, я очень странный человек: люблю не саму риторику, не речи, а образы, которые стоят за ними. Так же и с Клеоникой — меня привлекает ее естественность, полное отсутствие фальши. Это — природа, а только ее отныне я и способен любить. Согласись, между нами уже не может быть таких отношений.

Ливий почудилось, будто через ее сердце прокатилась волна боли.

— Природа? А ты не думал о том, что настанет день, когда вы о Клеоникой умрете, ваш дом опустеет, на ваших могилах будет гулять ветер, и вас даже некому будет вспомнить?

— Думал… Но теперь у меня есть Карион и… при чем тут это? Ливия засмеялась странным смехом. А потом заговорила.

Она вонзала слова в его душу, подобно кинжалам, заставляя Гая смотреть в глаза чему-то невыносимому, как и тогда — Луция. Но сейчас она знала, что не убьет его этим; даже если боль достигнет какого-то предела, Гай не умрет.

Потом она представила, что было бы, если б она сказала ему правду десять лет назад. Он схватил бы ее за плечи, притянул к себе и, глядя в глаза, прошептал бы с растерянной тревожной улыбкой: «Как? Это мой сын?!» Теперь же он отшатнулся. Он был угрожающе безмолвным, далеким. И… отвел взгляд.

— Я знаю, что ты скажешь, — промолвила Ливия. — Поверь, я не собиралась мстить ни тебе, ни Луцию. Так получилось. И я вовсе не желала, чтобы он услышал правду. Как теперь не хочу, чтобы ее узнал Луций-младший.

— Да, — сказал Гай Эмилий, — но ты пожелала, чтобы я узнал о том, что ты отняла у меня даже это.

Ливия помолчала. Собственно, что она хотела услышать? Даже сейчас — и особенно сейчас — ее посещали воспоминания о сотнях, тысячах мелочей, деталей жизни с Луцием; они просуществовали бок о бок чуть ли не двадцать лет, тогда как Гай Эмилий… Он заполнял собою ее мысли мечты, но… не реальность, и сейчас Ливий казалось, будто она никогда по-настоящему его не знала.

— Я нахожусь в сложном положении, — продолжила женщина так, словно не слышала слов собеседника, — поскольку причинила наибольшее зло самому невинному из вас — своему сыну. Он потерял отца, и ему придется расти без мужской заботы и поддержки.

Гай Эмилий испытывал что-то странное. Как если бы внезапно заглянув в зеркало, увидел бы там чужое отражение. «Сын его и Ливии!» — ему понадобилось бы много времени даже для того, чтобы суметь произнести это вслух!

— Боги лишили тебя разума! Почему ты приехала? Зачем ты это делаешь, зачем произносишь такие слова! — почти прокричал он, и его крик отозвался эхом где-то в глубине рощи.

…Гай Эмилий не помнил, как вернулся домой. Он сел, закрыл лицо руками. Смотрел сквозь пальцы в пустоту и думал. Клеоника ничего не сказала, просто молча налила вина и поставила перед ним простую глиняную чашу. Другую взяла себе. На столе стояло блюдо с солеными маслинами и сыром. Признаться, Гаю Эмилию было все равно, что пить: вино, воду, яд. Это ничего не меняло. Он рассеянно следил за тем, как Клеоника сделала несколько глотков. Ее глаза были очень темными и в то же время блестели как никогда. Гай чуть пригубил и снова задумался, отставив почти полную чашу. Собственно, именно Клеоника заполнила пустоту его жизни, она заставила его думать, будто он что-то значит, она, да еще всегда восхищавшийся им Карион. И он принял этого юношу в сыновья, зная наверняка, что, по большому счету не несет за него никакой ответственности. А Клеоника? Не потому ли он лишил ее возможности иметь детей, что желал, чтобы она всю жизнь любила только его, заботилась только о нем? Нет, он должен забыть о том, что сказала Ливия, пусть уезжает и никогда не возвращается. В конце концов он мог просто не поверить ей! Хотя… не было ли это трусостью, очередным бегством от жизни?

Он выпил еще немного, потом встал, прошел в соседнюю комнату и опустился на ложе. Подошла Клеоника и легла рядом. Она по-прежнему не произносила ни слова, и Гай подумал о том, что вот так же молча она изучала его многие годы и изучила настолько, что стоило Ливий, пусть даже ненадолго, снова войти в его жизнь, как она сразу все поняла.

Ливия! Чего только они не наговорили друг другу! Он даже не хотел вспоминать. Он был не в себе и, кажется, спросил, привезет ли она мальчика в Афины. «В Афины? — спокойно промолвила Ливия. — Конечно, нет».

Гай Эмилий закрыл глаза. Постепенно он то ли задремал, то ли провалился в полузабытье. На него нахлынули какие-то образы, чудесные и одновременно страшные. Он словно бы вдыхал смертоносный аромат неведомых цветов. Почему-то ему привиделась Медея со своим снотворным зельем, Медея, усыпившая огнедышащего дракона. Драконом была его жизнь, а Медеей…

В какой-то момент Гаю удалось открыть глаза. Странно, кругом была темно, как в могиле. Его душили жажда и боль, все словно бы горело внутри, и в голове кружился огненный вихрь. Ему в лицо таинственно смотрели темные глаза вечной любви, глаза Клеоники, глаза смерти, которая стерегла его всегда. Внезапно ему вспомнились слова Ливий о том, что однажды их дом превратится в гробницу. Когда он все понял, ему стало жутко. Гай свалился с ложа и пополз во тьме ночи, туда, куда его, казалось, вела одна-единственная светлая мысль…

Рано утром его нашла соседка. Заглянув в лицо Гая, она кинулась в дом и обнаружила там Клеонику, красиво причесанную, наряженную и… бездыханную. Тогда женщина побежала по улице, крича, что совершено убийство или, может, это дело рук кер, богинь несчастья и смерти. Подоспевший врач определил, что Гай Эмилий жив, хотя он был бледен, холоден и едва дышал. И он выжил, хотя окончательно пришел в себя тогда, когда Клеоника уже лежала в земле.

И вот теперь он стоял на палубе корабля и глядел на тяжело перекатывающиеся волны, даже на вид холодные, враждебные и… странно живые. Они с Ливией успели на самое последнее судно…

Гай был еще слаб, он мерз даже под несколькими слоями одежды, его мутило, и голова кружилась при каждом движении. И все-таки он уезжал, потому что уезжала Ливия. Она спешила, поскольку беспокоилась о детях. А он… Он не мог оставаться один, ибо его в одночасье покинули все жизненные силы. Сейчас ему казалось, он знал, он все понял, когда Клеоника разливала вино, и позволил ей сделать то, что она задумала, потому что ничего не хотел решать сам, не мог, да и просто не знал, что решить.

И сказал, продолжая глядеть на море:

— Мне кажется, умершие, сожженные ли, погребенные, все равно остаются с нами, они где-то рядом… Не простившие нас…

Ливия подумала, что Гай прибавит «и между нами», но он молчал, и тогда она тихо спросила:

— А боги?

— Не знаю. Наверное, они там, в междумирии, безмятежные и недосягаемые… ни для чего. Так или иначе, только мы, мы сами несем ответственность за то, что происходит в нашей жизни.

Ливия взяла Гая Эмилия за руку, и они осторожно сплели пальцы.

Гай продолжал думать. Вернется ли он в Афины? Кто знает! Впереди был Рим, встреча с мальчиком, который считал и, должно быть, всегда будет считать себя сыном Луция Ребилла. Впереди было… будущее? Наверное, да.

…Была весна, и теплый воздух дрожал над полями, и, казалось, от земли поднимается легкий, почти невидимый пар. Ветер звенел в вышине, молодая трава отливала шелковистым блеском, а стволы деревьев серебрились на солнце.

Какая тишина! Всепоглощающая, глубокая — особенно после Рима…

Тарсия зажмурилась, потом открыла глаза и приложила ладонь ко лбу. Все это их владения: луга, поля… По большей части еще невозделанная земля. Пятеро рабов, инвентарь, немного скота…

Теперь, когда Элиар имел все права свободного человека и больше не служил в легионе, они наконец смогли вступить в брак. Собственно, сейчас Тарсии было уже все равно, но Элиар убедил ее в том, что это необходимо сделать. Элий и Дейра тоже поженились.

Женщина посмотрела в сторону дома. Оттуда доносились голоса, смех. Элий и Дейра, юные родители, стояли под деревянным навесом и смотрели на своего сына, который родился месяц назад. Слишком маленький дом, тесный даже сейчас, а если еще приедет Карион (он обещал навестить их летом), Ливия с детьми и, может быть, Гай Эмилий… Всю зиму Тарсия и Ливия писали друг другу, а теперь надеялись встретиться.

Тарсия пошла к дому. Высокая трава щекотала ей ноги. Элий и Дейра повернулись и смотрели, как она приближается. У женщины сжалось сердце: Элий опирался на деревянный костыль. Но он радостно улыбался, и, увидев это, Тарсия облегченно вздохнула. Еще пару месяцев назад он с трудом поднимался с постели.

Элий ускакал верхом на одно из дальних полей, где работали рабы; они вернутся все вместе поздно вечером, и ей тоже некогда бездельничать. Таков их удел — продолжать жить и работать на благо этой жизни… насколько хватит сил.

Тарсия шла, и ее волосы золотились на солнце — казалось, их никогда не тронет седина, подобно тому, как на эти поля никогда не ляжет снег. Она приблизилась к Элию и Дейре, и сын протянул ей половину только что нарванного букета. Тарсия взяла его и, повинуясь внезапному порыву, зарылась лицом в пушистые нежные венчики и влажные гибкие стебли. Она ощутила глубокую умиротворенность, и ей почудилось, будто где-то там, в таинственных недрах сердца разгорается яркое пламя. Никогда ничего не пахло так приятно и сладко, как эти цветы.

Загрузка...