Незаметно наступило и так же незаметно прошло лето, непривычно хмурое и холодное для Италии. Вспоминая этот пронизанный неярким светом мир, Ливия и не могла сказать, чем занималась в первые после смерти Цезаря дни и недели. Зато она хорошо знала, что чувствовала весь последующий год: ожидание, совершенно не связанное ни с радостью, ни с надеждой. Она ждала перемен, как ждут грозу или бурю — с предчувствием чего-то непонятного и ужасного.
Было ясно, что вскоре начнется новая жестокая, кровопролитная война, связанная с переделом власти, и требующиеся для военных операций суммы наверняка будут добыты тем же путем, что и при Сулле, и Рим опять утонет в крови.
Растерянность и страх не позволяли людям увидеть и осознать трагическое величие погибающей Республики. Почти все состоятельные римляне окружили себя телохранителями из числа рабов-гладиаторов; многие члены магистрата, особенно из поколения, к которому принадлежал Марк Ливий Альбин, поколения, бывшего свидетелем диких, нелепых в своем разнузданном зверстве проскрипций[10] Суллы, открыто поддерживали цезарианцев, и чувство самосохранения играло здесь далеко не последнюю роль.
В доме отца и в доме мужа Ливия постоянно слышала разговоры о политических партиях, об обстановке в стране — эти разговоры были полны недомолвок, мрачных намеков; туманные фразы произносились полушепотом, с инстинктивным поворотом головы: привычка оглядываться назад в те времена глубоко укоренилась среди римлян — гордого, бесстрашного народа, доныне смотревшего только вперед.
Именно тогда, на фоне всеобщей растерянности, неопределенности и испуга, Ливия по-настоящему прочувствовала, что значит для нее семья, от которой всего лишь немногим раньше она отказалась бы с такой легкостью. Они сплотились и поддерживали друг друга, не только преследуя общую цель — остаться в живых и сохранить имущество, — но и ощущая особую глубокую привязанность друг к другу.
Много позднее Ливия поняла, сколь опасными, губительными для человеческой души могут быть несвоевременные открытия, — тогда же ей казалось, что она пропадет без семьи, ей была невыносима сама мысль о том, чтобы нарушить вековечные устои предков. И пусть она не любила Луция той сжигающей сердце любовью, которая сделала ее несчастной после разлуки с Гаем, он был человеком надежным и цельным, умел приспосабливаться к обстоятельствам и хорошо знал, что хочет получить от жизни, — качества, немаловажные для того, чтобы выжить в этом мире вечной войны и постоянного страха.
Ливия не задавала себе вопроса, правильно ли она поступила, отказав Гаю, она просто не позволяла себе об этом думать.
Постоянства и защиты — вот чего не хватало им всем, и более она не искала их там, где прежде; подводя итог слагаемых судьбою данных, она делала ставку не на чувства, а на разум.
Тогда Ливия была уверена в том, что сделала окончательный выбор.
…За два-три дня до календ децембрия 713 года от основания Рима (конец ноября 43 года до н. э.) в час, когда добропорядочные граждане предпочитают находиться дома, Децим Альбин сидел в низком помещении с дочерна закопченным деревянным потолком, плохо вытертыми столами и грубо сколоченными скамьями — одной из харчевен Эсквилина, на левом берегу Тибра, недалеко от гавани. В комнате было душно и смрадно: воздух насквозь пропах жареной рыбой и прогорклым жиром. Здесь пировали простолюдины — ремесленники, продажные женщины, не убоявшиеся порки рабы, нищие и бродяги, подаянием или разбоем раздобывшие несколько ассов. Вонь и теснота, гул голосов, потухшие взгляды, взлохмаченные волосы, потные тела — грязная пена житейского мира. Эти люди приходили сюда, чтобы получить жалкое подобие утешения и радости.
Хотя Децим был одет в тунику из грубой шерсти и простые сандалии, даже не слишком внимательный взгляд мог без труда распознать в нем человека иного круга: ухоженные руки, следы от колец на пальцах, прическа аристократа и полный скрытого высокомерия и презрения к окружающей жизни взгляд. Впрочем, в те времена поиск патрициями низменных развлечений не являлся редкостью, и на Децима не обращали внимания — они, эти люди, чье полное тягот существование на пределе сил сковывало рассудок и лишало воли к сопротивлению. Покорные судьбе и одновременно странно недоверчивые к ней, они опасливо сторонились чужака.
Справа к плечу Децима прижималась девушка, еще не поблекшая, хотя уже отупевшая от тяжкого однообразия жизни. Ее пальцы нежно гладили руку молодого человека, но взгляд был остановившийся, тусклый. Она ластилась к нему бездумно, как кошка, а Децим с таким же бездумным упорством пил неразбавленное вино.
Сегодня утром отец объявил о своем решении — поручить ему единоличное управление владениями, находящимися за пределами Рима. Что это означало? Безопасность. Да, и ссылку. Именно таким был результат многолетнего скрытого противоборства Децима с установившимися в обществе порядками и полновластием отца. Он не хотел служить в армии, и Марк Ливий помог ему избежать воинской повинности, вероятно, не сумев противостоять непрошеному, хотя такому естественному желанию уберечь единственного сына от опасности быть убитым в одной из развязанных Римом невообразимо жестоких войн. Децим подумал о Луций Ребилле, который, согласно воле Марка Ливия, займет место избранного. Тогда как он… Да, конечно, он будет очень богат и сможет время от времени приезжать в Рим и жить здесь, но вряд ли ему посчастливится сделать политическую карьеру, вращаться среди тех, кто вершит людские судьбы и правит миром.
Оторвавшись от кружки, он повернулся к сидящей рядом девушке. Отец сказал, что скоро женит его, и Децим даже не спросил, на ком. Не все ли равно? На девушке из патрицианской семьи, застенчивой и тихой, которая будет раздражать его своей рабской покорностью, или — на своенравной, взбалмошной, властолюбивой, которая станет отравлять ему жизнь. Рим, великий Рим отталкивал его, выбрасывал за свои врата, как выбросил тех жалких людей, что окружали его сейчас.
— Как тебя зовут? — спросил он девушку.
— Юстина.
Децим оценивающе оглядел ее. Растрепанные волосы, кое-как обрезанные ногти, загар простолюдинки, но тело молодое и красивое.
— Если я заплачу тебе, сделаешь все, что я скажу?
— Да, господин.
— Не называй меня господином, считай, что я равен тебе… сегодня.
Тот, кто может платить, никогда не будет равен тому, у кого ничего нет, но она не стала спорить.
Децим усадил Юстину к себе на колени и дерзко ласкал ее, попеременно прикладываясь губами то к кружке с вином, то к губам девушки, и не заметил, как в помещение вошел человек в плаще, сопровождаемый тремя рослыми и сильными рабами. Он нырнул под притолоку и остановился, оглядывая набитую людьми комнату зорким трезвым взглядом. Узнав Децима, подался вперед и наклонился к нему.
— Привет тебе, славный Альбин!
Тот вскинул затуманенный взор и увидел Марция Фабия, давнего недруга семейства Альбинов. Невозможно жить в Риме, быть выходцем из аристократической фамилии и — не иметь врагов. Противостояние представителей разных кланов, партий так же неизбежно, как борьба природных стихий. И хотя сам Децим никогда ни с кем не ссорился, это вовсе не означало, что его нельзя ненавидеть.
Нехотя выпустив из объятий Юстину, Децим осторожно произнес:
— Приветствую тебя, Фабий. Садись…
Тот не заставил ждать: опустившись на скамью, привольно развалился за столом.
— Не думай, я вовсе не собираюсь тебе мешать, напротив — хочу скрасить часы, проведенные тобою, — он понизил голос, — среди этого сброда. А такими делами, — он кивнул на Юстину, — можно заняться позднее! О твоем везении ходят легенды — не испытать ли его сейчас? Сыграем партию в кости?
Децим столкнулся с цепким, расчетливым, холодным и все же полным скрытой страсти взглядом Фабия, и у него пересохло в горле. Он был взвинчен и одновременно — глубоко в душе — сильно подавлен: состояние, совершенно не подходящее для игры. К тому же он слишком много выпил. Децим чувствовал внутреннюю силу противника: в каком-то смысле Марций Фабий уже одержал над ним победу. А тот продолжал:
— Что с того, если кто-то из нас двоих потеряет несколько сотен сестерциев? Теперь иметь деньги считается преступлением, разве не так?
Да, Децим это знал. Все боялись проскрипционных списков, о наличии которых по Риму ходили упорные слухи; в эти списки можно было угодить, просто имея большое состояние, на которое правительство пожелало наложить свою руку. После учреждения Второго триумвирата[11] множество сенаторов и просто богатых граждан бежало в Южную Италию и в провинции.
Фабий приказал принести вино и медленно пил, наслаждаясь растерянностью Децима. Тот колебался. Он опасался Фабия и в то же время боялся это показать.
В конце концов в нем взыграла пресловутая римская гордость.
— Что ж, я готов сыграть — небрежно произнес он, втайне надеясь, что в этой нищей харчевне не найдется принадлежностей для игры в кости.
Однако он просчитался: Марций Фабий имел при себе все, что было необходимо. Это насторожило Децима: обычно так вели себя мошенники, тайно утяжелявшие нужные грани кубиков кусочками свинца и использующие всякие другие хитроумные способы обмануть противника. Но отступать было поздно.
Децим отстранил Юстину. Возле стола собрался народ из числа тех, кто еще сохранил способность интересоваться происходящим. Рабы Фабия встали за его спиной.
— Тот, кто выиграет, угощает всех вином, — заявил Фабий и, тряхнув «башню», высыпал кости на стол.
Гул голосов чуть смолк; не менее двух десятков глаз принялись разглядывать брошенные кубики. «Двойка», «четверка», «шестерка». Неплохо, но можно бросить удачнее.
Глаза Децима блеснули, их взгляд на мгновение утратил отрешенность. Он схватил сосуд, сгреб кости — его пальцы дрожали, он замер, словно бы от предвкушения или… предчувствия чего-то. В воображении можно пережить все — и безумное падение, и безумный взлет, но сейчас глубоко внутри была пустота, не имеющая ничего общего ни с горечью, ни с надеждой. Он как будто уже знал, что проиграет, и заранее смирился с этим.
Кости со стуком покатились по доске. «Единица», «двойка», «пятерка».
Соперник Децима ухмыльнулся и отхлебнул из кружки. Потом небрежно сделал ответный бросок. Пятнадцать очков. Лицо Децима заалело, во взоре сквозили унижение и стыд и еще — какая-то почти детская жалость к себе. Все двадцать два года его жизни отец твердил ему о долге, тогда как для Децима всякий долг означал начало рабства. Он парил на крыльях свободы только когда играл в кости (но не так, как сейчас: вдохновение и принуждение — разные вещи!) или развлекался в дешевых тавернах с девчонками вроде Юстины. Возможно, из-за тайного, неосознаваемого протеста он не имел никаких целей в жизни — желание остаться в Риме было продиктовано скорее обидой, чем стремлением возвыситься, сделать карьеру.
Внезапно его лицо приняло выражение досадного упорства. Сначала они ставили по несколько десятков сестерциев, теперь Децим перешел на сотни. Он был полон отчаянной решимости — будто хотел обыграть судьбу. Едва сделав бросок лучше Фабия, он немедленно предложил поднять ставку — Фабий не возражал. Непрошеное безумное желание вновь и вновь кидать кости захлестнуло Децима — и все на свете потеряло смысл. Народ толкал друг друга, теснясь возле стола, — от такого скопления людей в маленьком низком помещении стало совсем темно.
Они играли довольно долго, пока удача окончательно не перешла на сторону Марция Фабия.
В конце концов последний произнес, деловито собирая кости:
— Итак, ты проиграл мне десять тысяч сестерциев. Взгляд Децима остановился, губы скорбно изогнулись.
— У меня нет таких денег… сейчас. Я… я верну… потом…
— Хорошо, — сказал Фабий, — я готов подождать до завтра.
— Договорились, — подавленно промямлил Децим. Его язык заплетался, пальцы вцепились в край залитого вином стола. Он словно только сейчас увидел, как отвратительна эта харчевня, как страшны и убоги собравшиеся в ней люди.
Почувствовав, что его мутит, Децим вышел на воздух. Он криво усмехнулся, вспомнив слова отца: «Любуясь тем, над чем властвуют боги, мы познаем их истинное величие!» Потом прислонился к стене и тупо смотрел в искрящееся звездами бездонное небо.
…Остаток вечера и ночь Децим провел в каморке Юстины на набитом морскими водорослями грубом матрасе, где до него побывало не менее полусотни мужчин, а утром проснулся с тяжелой головой, в которой с тошнотворной настойчивостью кружилась одна-единственная мысль: «Я проиграл десять тысяч сестерциев!»
Вернувшись домой, он поспешно вымылся, переоделся и отправился к Ливий.
…Было по-утреннему прохладно, ветер дул со стороны побережья, и воздух Рима казался удивительно чистым и свежим. В небе, не таком ярком, как летом, плыли легкие облачка, похожие на лепестки цветов, а туман над горизонтом переливался перламутром в солнечных лучах.
Глядя на залитые светом акации и паривших над кровлями голубей, Децим ощутил, как тяжесть в душе постепенно растворяется, уходит.
«Все наладится, — говорил он себе, — новый день поглотит прошлое. Не я один совершаю необдуманные поступки.
Главное, чтобы отец ничего не узнал, остальное — не так уж важно».
Войдя в дом Луция Ребилла, Децим велел позвать Ливию. Его попросили подождать, и он нервно томился, переступая с ноги на ногу, будучи не в силах думать ни о чем, кроме предстоящего разговора.
Наконец в глубине зала появилась высокая фигура в белом. Луций. Он подошел и поздоровался — дружелюбно, но без улыбки.
— Ливия только что встала. Она скоро выйдет. Могу я узнать, что привело тебя в мой дом в столь ранний час?
Децим заколебался, не зная, что ответить Возможно, Ливия не располагает такой суммой, а если и да, согласится ли дать ему деньги без ведома мужа? Если нет, то, начав действовать, что называется, через голову Луция, он поставит себя в весьма неловкое положение.
— Мне нужна помощь, — тихо сказал он. В лице Луция отразилось удивление.
— Помощь? — повторил он. — Что ж, я тебя слушаю.
— Дай мне денег, — выдавил Децим. — Я все верну… потом. В эту минуту он ненавидел себя — за все случившееся, за то, что приходится держать ответ перед Луцием Ребиллом, римлянином до мозга костей, умным, расчетливым и таким же жестким и холодным, как блеск отшлифованного алмаза, безупречным, как белизна сенаторской тоги.
Луций внимательно смотрел на стоящего перед ним юношу. Сейчас особенно бросалось в глаза его сходство с Ливией — то же слегка беспомощное и одновременно твердое выражение лица, теплый оттенок кожи и лишенные привычной римскому взгляду остроты и резкости черты.
Нельзя сказать, что Луцию не нравился Децим, просто он никогда не воспринимал его всерьез.
— Денег? Сколько?
— Десять тысяч сестерциев. Наступила пауза.
— Зачем?
Децим пробормотал, краснея от мучительного злобного унижения:
— Я должен одному человеку.
К счастью, на этом Луций прекратил расспросы. Он ничего не говорил, он думал. Наконец сказал:
— Это большая сумма. Но я дам ее тебе. Взамен ты должен оказать мне кое-какую услугу.
Сердце Децима радостно подпрыгнуло, и одновременно в его душу закралась тревога.
— Вряд ли я смогу чем-то помочь тебе, Луций.
— Сможешь, — отрезал тот. Потом кивнул: — Идем со мной.
Децим покорно пошел следом. Они остановились между колоннами. Здесь было темновато и пахло сырой штукатуркой. Луций невозмутимо произнес, глядя прямо в глаза собеседнику:
— Мне нужно имя — имя мужчины, с которым твоя сестра встречалась до замужества.
Ничто не удивило бы Децима сильнее, чем эта фраза. Он вытаращил глаза и молчал, между тем как Луций продолжал с потрясающей рассудительностью и серьезностью:
— Ты делаешь то, что необходимо мне, я даю тебе то, чего хочешь ты. Можешь не спешить возвращать деньги. Твой отец ничего не узнает. И не говори, что тебе неизвестно это имя.
— Но зачем оно тебе? Не понимаю. Вы с Ливией женаты два года, и, по-моему, у вас все хорошо. Что ты собираешься предпринять?
— Ничего. Я просто хочу знать. Вот и все.
— Но этот человек давно уехал из Рима и…
Луций остановил его решительным жестом:
— Это тебя не касается. Могу сказать одно: не ответишь на мой вопрос — не получишь денег.
Децим смирился. Сейчас ему нужны были деньги — остальное не имело значения. И все же он спросил для успокоения совести:
— Ливия не узнает?
— Конечно, нет. Я сам заинтересован в секретности этого разговора.
Тогда Децим произнес, подавив вздох:
— Его зовут Гай Эмилий Лонг.
В мозгу Луция вспыхнула искра. Он немедленно вспомнил. Гай Эмилий Лонг — молодой человек знатного рода. Насколько удачливый — неизвестно, но, кажется, богатый, очень богатый. И красивый. Луций стиснул пальцы. Конечно, ничего удивительного, что Ливия им увлеклась.
Децим ушел, а Луций все не мог успокоиться. В нем взыграл уязвленный собственник, и в то же время он чувствовал себя оскорбленным в каких-то искренних и глубоких чувствах. Да, Децим был прав, их брак с Ливией считался удачным и все же… Иногда Луций ловил себя на мысли, что хотел бы увидеть, как она смеется, веселится, безудержно радуется жизни, ведь ей было всего двадцать лет. Порою ему хотелось спросить: «Чего ты желаешь?». Но он не решался. Он не знал, какою Ливия была с тем, другим, и это угнетало его.
Луций вошел в комнату, где жена одевалась и причесывалась. Оказалось, Ливия почти готова: она сидела на стуле, и две рабыни заканчивали укладывать ей волосы.
Ливия обернулась на звук его шагов, и Луций увидел выражение ее лица с печатью древней наследственной гордости и скромного достоинства. И еще Луцию казалось: от нее всегда веет чем-то неизреченным и печальным. Она не была счастлива, определенно не была!
— Луций? Я слышала, пришел Децим. Он ждет меня? Луций скрипнул зубами. Кто-то успел сообщить, — наверное, эта несносная рыжая рабыня!
— Он уже ушел. Он приходил по поручению Марка Ливия, чтобы передать кое-что срочное. Но это не имеет к тебе никакого отношения.
Он повел бровью в сторону рабынь, и Ливия махнула рукой, приказывая девушкам выйти.
— Ты куда-то собралась? — спросил Луций.
— К Юлии. Мы договорились прогуляться вместе. Луция пронзило острое чувство. А если Гай Эмилий Лонг в Риме, и она тайком встречается с ним? И хотя он тут же отверг это предположение, боль в душе не ушла.
— Пошли к ней рабыню сказать, что ты передумала. Я тоже остаюсь дома.
Ливия обратила внимание на его странный блестящий взгляд. Сейчас блеклые глаза Луция в лучах пронзавшего их солнечного света казались ярко-голубыми, и посреди сверкали угольно-черные зрачки.
Как ни странно, уязвленное самолюбие породило в нем непреодолимое желание обладать Ливией прямо здесь и сейчас.
— Предупреди, чтобы нас не беспокоили, — твердо произнес он, — мы проведем этот день вдвоем. — И тихо прибавил: — В постели.
Ливия не возразила. Она молча смотрела на мужа с выражением, которого он не сумел понять. И именно в этот момент Луций Ребилл очень ясно осознал, что не сможет успокоиться, пока на свете живет Гай Эмилий Лонг.
…Темные, грубо сложенные неоштукатуренные стены, каменный свод над головой — вот и все, что мог видеть Мелисс, когда его глаза немного привыкли к мраку. Он сидел, прислонившись спиною к холодному камню, не в силах переменить положение, поскольку на него были надеты колодки. Все его тело давно превратилось в комок ноющей боли, не дающей думать, лишающей воли. Мелисс чувствовал под собой липкую сырость, сочащуюся из многочисленных царапин и ран, — он оказал арестовывавшим его людям ожесточенное сопротивление и даже убил одного.
Мелисс до сих пор не мог понять, как и почему это случилось. Если б его долго и тайно выслеживали, он должен был бы почувствовать, но нет — за ним пришли совершенно внезапно и открыто, ранним утром, когда он спал в той самой квартире, которую снял для себя по соседству с жильем Амеаны. Когда гречанка съехала, Мелисс остался — ему понравилось иметь свой угол, где чувствовал себя в безопасности. Это было ошибкой: нельзя ни к чему привыкать, как нельзя иметь жилье, если хотя бы кому-то известно, где оно находится.
В целом он рассуждал верно: донес на него и указал его местонахождение человек, которому были хорошо известны его повадки и образ жизни, — куртизанка Амеана. Хотя Мелисс больше к ней не ходил, она не переставала его бояться. Однажды они столкнулись на улице — взгляд пронзительных черных глаз бывшего любовника обжег гречанку такой ненавистью, что женщину затрясло, как в лихорадке.
А между тем у Амеаны появился поклонник, о каком она давно мечтала — из знатного сословия всадников, молодой, богатый, да еще и приближенный к нынешней власти. Поскольку Амеана ему понравилась, он пожелал единолично владеть ею. Повинуясь его прихоти, она отказала многим любовникам: хотя последние были недовольны, все же оставили ее в покое. Но Мелисс… Он мог явиться в любой момент, его поведение было невозможно предугадать. Нельзя сказать, чтобы ее не мучила совесть, и все же, немного поразмыслив, она решилась. «Меня преследует один человек, — пожаловалась Амеана своему покровителю и попросила, — Избавь меня от него!»
Она обольстила его, пустив в ход все свое обаяние, всю чарующую прелесть, и он согласился. Что значила для Рима жизнь какого-то отпущенника?
К концу второй недели заточения, во время которого с него не снимали колодки и давали только немного хлеба и воду, Мелиссу наконец объявили приговор и вывели на воздух. И тогда он понял, что наступили последние часы его существования.
Итак, если жизнь — это война, то он в ней проиграл и все же… Он никому и никогда не позволял себя облагодетельствовать, во всяком случае, с тех пор, как получил свободу, и тем самым сохранил возможность действовать по собственному усмотрению. Все остальное не имело значения… даже сейчас.
Руки и ноги Мелисса были по-прежнему скованы цепями, изодранная одежда местами прилипла к телу, превратившись в кровавую корку, волосы спутались, по окоченевшему от холода и неподвижности телу пробегала судорожная дрожь. Он стоял на пороге тюрьмы, жмурясь от яркого солнечного света, и глядел на сопровождавших его солдат, как глядят на бесплотные тени, едва замечая их; в этот миг его разум был притуплен, а сердце казалось лишенным даже той мельчайшей искры, которую зажигают боги, которая нетленна и никогда не гаснет в душе человека.
В какой-то степени равнодушный к собственному существованию и вместе с тем странным образом погруженный в себя, он никогда не замечал ни ясного неба, ни свежего ветра, ни солнца и теперь, идя по улицам Рима, невольно удивлялся, почему этот мир кажется ему таким незнакомым. Иногда его подталкивали в спину, и тогда он оскаливался и рычал, точно дикий зверь.
Тюрьма находилась близ Священной дороги, и вокруг было много народу; кто-то глазел на Мелисса, другие, привыкшие к подобным зрелищам, быстро проходили мимо, равнодушно скользя взглядом по лицу осужденного.
Он не сразу увидел идущую навстречу женщину, перед которой шествовал расчищавший путь ликтор,[12] в чем, впрочем, не было особой необходимости, поскольку все и так уступали ей дорогу. Ее одежда отличалась от одежды прочих жителей Рима: подхваченная веревкой белая стола, покрывало на голове, спадающее до плеч густыми складками, круглый медальон на груди. Это была весталка — Мелисс никогда не видел ни одну из них так близко. Подойдя вплотную к мрачной процессии, женщина приостановилась и взглянула прямо в лицо Мелиссу.
Она была уже немолода; многолетняя нелегкая служба в храме наложила отпечаток на ее внешность: лицо выглядело суровым и усталым, и в то же время на нем словно бы трепетало отражение какого-то тихого невидимого света, оно было озарено надеждой и покоем — такое выражение редко встретишь на лицах римлян.
Мелисс смотрел на нее с каким-то угрюмым удивлением, чувствуя непонятную досаду, оттого что эта женщина не прошла мимо.
Между тем она спросила у сопровождавших его людей:
— Куда вы ведете этого человека?
— На казнь, — почтительно отвечали ей.
— Что он совершил?
— Грабил и убивал римских граждан.
Весталка посмотрела на него долгим взглядом, и он почувствовал, как рушится каменное внутреннее спокойствие. Он не мог дать себе ясный отчет в том, что происходит, и только глядел в лицо жрицы — оно было белым, как у статуи, хотя и не таким гладким: жизнь избороздила его своими следами.
— Ты хочешь жить?
— Да.
— Чему ты служишь?
Он не понял смысла вопроса.
— Не знаю.
— Освободите его, — сказала женщина и, не оглядываясь, пошла своей дорогой.
— Видно богам угодно, чтоб ты жил, — промолвил ошеломленный стражник, а второй с усмешкой прибавил:
— Повезло тебе!
Таков был древний священный обычай, и ни один пребывающий в здравом уме человек не посмел бы его нарушить.
Итак, смертная казнь была заменена изгнанием из Рима — отныне ему строжайше запрещалось появляться в городе.
…Мелисс брел по обочине запруженной повозками дороги, мимо крестьян с ношей на спине, женщин с корзинами на плечах; его голова кружилась от усталости и голода и от, как ему казалось, слишком яркого и резкого солнечного света. Его ноги ранили острые камни, в лицо летела густая едкая пыль. Он ничему не радовался, ни о чем не сожалел, он просто не мог понять, почему уходит из Рима таким же, каким пришел туда несколько лет назад. Где то золото, которое он заработал своим промыслом? Да, он дарил Амеане дорогие украшения, а куда ушло остальное? Он не мог вспомнить. Как свободного человека, его обезглавили бы, а не распяли — вот и все преимущество перед рабами. Он не радовался своей чудом спасенной жизни, потому что не знал, что с ней делать.
И все-таки он оглянулся на Рим и злобно прошептал, обращаясь неизвестно к кому:
— Я еще вернусь, слышишь?! Я вернусь! Ты еще узнаешь меня!
Потом поплелся прочь.
Гай Эмилий Лонг вновь приехал в Рим незадолго до начала зимы: причиной спешного выезда послужило отчаянное письмо его давнего приятеля Сервия Понциана, отправленное еще в середине осени.
«Войска объединенных армий Второго триумвирата вошли в Рим, — писал тот, — все мы опасаемся грядущих преследований».
Отец Сервия, сенатор, был республиканцем, таких же взглядов придерживались родственники по материнской линии. У Сервия имелось несколько братьев и сестер — он боялся за их судьбу: ведь карающий меч был занесен над головами не только тех, чьи имена попали в опальные списки, но и их близких.
«Сможешь ли ты в случае необходимости приютить кого-то из моих родных? — спрашивал Сервий Гая. — А также ссудить деньгами? Знаю, это опасно, но у меня нет иного выхода, кроме как обратиться к тебе. Твои владения удалены от Рима, и ты не принадлежишь к какой-либо партии. Передай ответ через преданного тебе человека, только ни в коем случае не приезжай сам».
Письмо Сервия Понциана было пронизано страхом, Гай почувствовал это с первых же строк. Через несколько дней, завершив срочные дела, он отправился в Рим и… опоздал: часть семейства Понцианов в спешке покинула город, участь остальных его членов была неизвестна.
Гая неприятно поразило обилие военных, простых солдат и центурионов, на шлемах которых трепетали султаны из закрученных перьев черного, белого или красного конского волоса.
Следовало немедленно ехать домой. Гай прекрасно понимал: в жернова гигантской мельницы может, пусть даже случайно, попасть кто угодно. Но ему не удалось покинуть Рим: по приказу триумвиров все выходы из города были перекрыты и тщательно охранялись — настало страшное время проскрипций. Чтобы получить в магистратуре разрешение на выезд, требовался не один день, — Гаю и двум приехавшим с ним рабам пришлось задержаться в Риме.
Гай снял квартиру и проводил вечера в раздумьях, бесконечно далеких от проблем враждебного и опасного настоящего. Он думал о Ливий.
Гай понимал, что в ближайшие год-два ему придется жениться: такими владениями невозможно управлять без женщины, жены, хозяйки дома. Он знал и другое: пройдет самое большее несколько лет, и Ливия станет для него самым дорогим и в то же время самым горьким воспоминанием молодости. Сердечный огонь подернется пеплом и будет тлеть еще немного, потом погаснет совсем…
Окончательно потеряв любовь Ливий, он очутится на краю душевной пропасти, растерянный, мрачный и одинокий… Он не находил в себе сил поверить в то, что она его разлюбила, что она разлюбит его… когда-нибудь.
Гай решил написать ей письмо и еще раз воззвать к ее чувствам, — если они не были окончательно порабощены рассудком.
Итак, он сидел и писал — на его сосредоточенное, серьезное лицо падал свет угасавшего дня. Он словно бы ронял слова на воск дощечки — ронял из самых глубин души. Образ Ливий возродился, ожил и воззвал к мечтам — Гай вновь видел впереди нечто бесконечное, любовь опять заполнила собою весь мир… На мгновенье застыв со стилосом в руке, он вспоминал… Бьющее в глаза солнце, едва заметная улыбка в бездонном взоре Ливий, ее хрупкость, слабость, нежность, а потом она же — с застывшими, словно у каменного изваяния чертами лица, такая твердая, неумолимая, хотя и печальная; режущие, насыщенные запахи трав в лесу и ее неловкость, и испуг, и инстинктивный порыв… Он был так нужен ей и… не выдержал никаких испытаний. А потом стало поздно: жизнь такова, что в самые важные свои моменты не терпит отсрочек. Это для богов не существует времени. И все-таки он на что-то надеялся… даже теперь.
Закончив писать, Гай задумался. Как передать табличку? Послать с рабом? Рискованно: Ливия не одна в доме, письмо может попасть в руки ее мужа и тогда… В конце концов Гай решил пойти сам и хотя бы издали посмотреть на особняк, в котором она теперь жила: вдруг в голову придет какая-либо идея?
Вдохновленный внезапным желанием, он поднялся с места и спустился вниз. В сумерках очертания предметов казались изваянными резцом какого-то неправдоподобно искусного мастера. Вокруг царили спокойствие и тишина: не было слышно ни шагов, ни голосов, ни шелеста листьев, ни дуновения ветра. Над головою простерлась сплошная пелена бескрайнего неба, на котором можно было разглядеть россыпь крупных созвездий. Гай долго стоял, с наслаждением вдыхая вечерний воздух, потом не спеша двинулся вперед.
Почти совсем стемнело, но его вела не память, не зрение, а какое-то непонятное, неосознанное чувство; он был странно сосредоточен и в то же время бездумен как никогда, пробираясь по стихийно переплетенной сети улиц, таких беспорядочных — в этом городе закона и порядка.
Внезапно тишину прорезал душераздирающий крик, потом еще один; вдалеке послышался топот ног, после — череда каких-то непонятных звуков. Гай замер, охваченный мрачной тревогой и глубоким страхом. Он боялся идти вперед и опасался возвращаться назад.
«Наши планы зачастую не совпадают с обстоятельствами жизни. Не бросайся в бездну, иди по проторенному пути. Во всякие сомнительные времена держись подальше от Рима…» — так говорил его отец.
Все стихло. Немного помедлив, Гай пошел дальше. Все-таки нужно было взять с собой провожатых и какое-нибудь оружие: вечернее путешествие по Риму — не прогулки в сельских сумерках! Впрочем, сейчас поздно об этом думать.
Несколько раз ему навстречу попадались люди, но они шли мимо, почти не обращая на него внимания, — лишь однажды солдаты осветили лицо Гая факелами и несколько секунд пристально разглядывали его. Потом ушли.
Гай ускорил шаг. Что ж, можно идти по уже расчищенному кем-то пути, но зачем, если это не его путь? Он должен следовать своей дорогой, пусть даже она и будет завалена камнями! Так рассуждал Гай Эмилий, человек, не испытавший настоящих поражений, воображавший, будто его независимость — залог неуязвимости, никогда не чувствовавший на себе гнета некоей ужасной великой силы, именуемой государственной властью и государственным произволом.
Не без труда отыскав особняк, в котором жила Ливия (тут Гаю помог случайно встреченный старый раб, за скромную плату указавший дом квестора Луция Ребилла), он осторожно обошел кругом ограды.
Неподалеку от задней калитки стояла какая-то парочка. Вечерний воздух был неподвижен и чист, и облекавшие фигуры людей легкие тени казались живыми. Мужчина и женщина стояли под деревом; лицо женщины тонуло во мраке, но волосы тускло золотились в свете луны. Гаю почудилось, что он узнал рыжеволосую служанку Ливий. Он даже вспомнил имя девушки — Тарсия. Эта рабыня казалась смышленой, вдобавок была чрезвычайно преданна госпоже. Что если передать письмо через нее? Но он не мог приблизиться к девушке, пока рядом с ней находился мужчина, и потому терпеливо ждал, укрывшись за стеною невысокого кустарника. Иногда до него долетали их голоса, но слов нельзя было разобрать. Гай чувствовал, как под одежду пробирается ночной холод, ноги затекли без движения.
Наконец парочка решила расстаться. Гай замер, боясь упустить момент, когда мужчина удалится на некоторое расстояние, но девушка еще не успеет войти в калитку. Она уже взялась за тяжелое железное кольцо, и тут Гай окликнул ее:
— Тарсия!
Рабыня обернулась. Он быстрым шагом приблизился к ней. Девушка смотрела хотя и с удивлением, но, к счастью, без страха. Гай растерялся, не зная, как начать разговор, потом сказал просто:
— Я хотел спросить тебя о госпоже.
— С ней все в порядке, она здорова, — отвечала рабыня. Тогда Гай достал из складок одежды запечатанные воском таблички.
— Передай ей это, только так, чтобы никто не видел.
Во взгляде девушки отразилось секундное замешательство, однако она взяла письмо.
— Я не стану ждать ответа прямо сейчас, — промолвил Гай, — принеси мне его на днях, если, конечно, твоя госпожа согласится написать. Там сказано, как меня найти.
Тарсия кивнула. Сунув ей в руку несколько серебряных монет, Гай повернулся и быстро скрылся во тьме.
Спрятав письмо под туникой, гречанка нырнула в калитку. Она возилась с ключом, думая о том, что нужно смазать замок, и не слышала шагов в дальнем конце дорожки. Наконец девушка выпрямилась, и в этот момент деньги выскользнули у нее из рук и покатились по каменным плитам. Тарсия бросилась их собирать и поздно заметила приближавшуюся к ней фигуру. Это был высокий мужчина в белом одеянии, — казалось, одна из статуй в саду внезапно сошла с пьедестала.
Подойдя к гречанке, Луций Ребилл остановился и испытующе смотрел на нее.
— Где это ты бродишь так поздно? — произнес он отчужденным холодным тоном, каким обычно говорил с недругами и рабами.
— Я выходила совсем ненадолго, госпожа отпустила меня, — пробормотала Тарсия и тут заметила направление его взгляда — Луций смотрел на ее сжатую в кулак руку.
— Что у тебя там?
Гречанка распрямила ладонь — серебро ярко сверкнуло в лунном свете.
— Где ты это взяла? Украла?
— Нет.
— Тогда кто тебе дал?
Девушка молчала. Она словно бы оцепенела, не понимая, что у нее спрашивают, кто с ней говорит. И она не потупила взор — она стояла и смотрела на собеседника своими светлыми глазами, в которых читались отчаяние и укор: такая реакция вызвала у обычно сдержанного Луция приступ злобы. Он рванул девушку за тунику — ткань порвалась, и спрятанные на груди таблички упали на землю. Луций уставился на них:
— А это что такое? Подними и дай мне.
Обомлевшая от растерянности и страха Тарсия повиновалась и подняла таблички, но не спешила отдавать — так и стояла, сжимая письмо в одеревеневших пальцах.
— Ну?
— Это для госпожи, — выдавила она.
— Тогда тем более давай сюда! — Луций вырвал дощечки из рук девушки. — Кто их передал?!
Тарсия молчала. Луций пристально смотрел на нее: казалось, в этом взгляде сосредоточились все темные силы его души.
— В моем доме рабыни не смеют перечить хозяевам, лгать им или что-то скрывать. Должно быть, ты еще не знала плетей! Завтра же будешь наказана, а потом, клянусь фуриями, я найду способ избавиться от тебя!
Тарсия задрожала всем телом. Земля перед глазами покачнулась и поплыла, в голове промелькнула быстрая, как удар клинка, мысль: «Вот оно! Опять!». Она предчувствовала крушение всего, что составляло ее счастье, пусть хрупкое, призрачное и все же… Она вспомнила ту страшную, переломившую ее жизнь историю, и обладавшее собственной памятью тело мигом превратилось в комок ноющей боли. Она потеряет и Элиара, и госпожу, она снова будет стоять на помосте, а потом…
Отчаяние лишило Тарсию остатков душевных сил — она упала на колени перед Луцием, с мольбой протянула руки и прошептала срывающимся голосом:
— Прости меня, господин, я не хотела дерзить! Имя этого человека указано в письме!
Луций брезгливо поморщился. Презренная рабыня, существо без воли, со скользкой, как мокрица, совестью…
— Ты ничего не скажешь госпоже об этих табличках — большего от тебя не требуется.
— Да, господин.
— А теперь убирайся!
Она поднялась и поспешно скрылась во тьме, а Луций остался стоять на дорожке с письмом в руках. О рабыне можно больше не думать — страх запрет ей рот покрепче любого замка: об этом говорили ее затравленный взгляд и искаженное внутренней болью лицо.
Он направился к дому. Густые тени переплелись на плитах дорожки, точно клубок змей, кустарник топорщился по сторонам, хищно растопырив ветви. Луцию чудилось, будто на табличках, которые он держит в руках, начертан его приговор. Эти навощенные деревяшки жгли ему пальцы. Войдя в дом, он воровато оглянулся и сломал печать.
Луций стоял под напоминающим диковинное дерево лампидарием, с «ветвей» которого свешивались светильники на цепочках, — их колеблющийся свет озарял атрий, придавая ему зловеще-таинственный вид некоей волшебной пещеры.
Луций разрезал веревочки и уперся взглядом в выведенные тонким стилосом строки — сейчас ему казалось, будто острие тростникового пера, которым писался этот текст, вонзается ему прямо в сердце.
«Г. Эмилий Лонг — Ливилле». И дальше… О, высокие вершины, на которых обитают наши боги и мрачные бездны, в которых стонут наши предки! Послание Гая было пронизано волнением и грустью, и отчаянием, и трогательной смущенной надеждой. Безупречный слог человека, вдохновленного любовью, и — о проклятье! — глубоко уверенного в том, что между ним и той, к которой он обращался, умоляя о встрече, ни на миг не прерывалась некая внутренняя связь. Если Луций и не осознал это, то почувствовал; швырнув дощечки в огонь, он устремился неведомо куда, и его быстрые шаги отдавались гулким эхом где-то под потолком пустынного зала. Он хотел видеть Ливию и в то же время не желал встречаться с нею… никогда!
Луций спросил у попавшегося по дороге раба, не видел ли он госпожу, — тот ответил отрицательно. Наконец после четверти часа бесплодных метаний по дому Луций обнаружил жену в библиотеке — она сидела со свитком в руках, казалось, всецело поглощенная чтением, и в то же время — странно рассеянная, расслабленная, витающая в неведомых мыслях. Луций задал ей какой-то несущественный вопрос, и она спокойно ответила, очевидно, не замечая, что с ним происходит что-то не то, а, возможно, просто не предавая этому значения. Луцию почудилось, будто взгляд Ливий изменился, стал прозрачнее и одновременно глубже, а черты лица осунулись и слегка затвердели. На мгновение у него мелькнула мысль, уж не беременна ли она, но он ничего не спросил. Сейчас его занимало другое.
Вернувшись в атрий, Луций, неизвестно зачем, прошел в отделенный занавеской кабинет и остановился там, продолжая думать. И хотя его душу и сердце сжигала ненависть, рассудок оставался холодным. Он стоял так несколько минут, неподвижный, как изваяние, а потом почувствовал, как губы сами собою шепчут слова: «Ты никогда не встретишься с ним, клянусь тебе, никогда!»
…Наступил день, и улицы Рима были полны людьми, спешащими каждый по своим делам. Накануне прошел сильный дождь, смывший с улиц следы крови, а сейчас стояла ясная, безветренная, солнечная погода, потому город вовсе не казался оцепеневшим, онемелым от ужаса: все так же блистали белизною стены зданий, неживые глаза статуй с тем же безразличием взирали на суетливые толпы народа.
Луций Ребилл только что сошел с носилок и теперь быстро двигался по Форуму к базилике Эмилия, где можно было встретить некоторых высших должностных лиц и разного рода влиятельных людей, обычно собиравшихся здесь как для обсуждения общественных дел, так и из праздного любопытства. Он возвращался с Капитолия, где в те времена располагалось построенное в дорическом стиле здание архива, — там несли службу трибуны и подчиненные им эдилы. В руках Луций сжимал свиток папируса, очевидно, содержавший такие важные сведения, что его нельзя было доверить рабу.
Он не смотрел ни вправо, ни влево, только вперед, стараясь не замечать ни изнеженных щеголей, ни загорелых мускулистых крепышей: Луций всегда чувствовал себя чужим и среди тех, и среди других. В силу врожденной замкнутости характера он редко пытался быть любезным с кем бы то ни было; на службе не терпел невежества и должностных злоупотреблений, всегда держался с холодным, немногословным, отчужденным спокойствием — подчиненные, толком не знавшие, чего от него ждать, не любили его и боялись. Стойко и усердно защищавший интересы государства Луций никогда не обольщался на его счет, вполне разделяя мнение Лукреция:[13] все вещи, способные расти, подвержены также и упадку; не погибают только атомы. Он обладал слишком холодным сердцем для того, чтобы искренне верить в богов, и в то же время определенные струнки порядочности и честности мешали ему уповать только на власть денег. И если следовать тому же Лукрецию, считавшему, что окончательный критерий истины все же не разум, а чувства, сейчас Луций находился на верном пути.
Он довольно скоро нашел того, кого искал, — одного из приближенных к нынешней власти курульных эдилов. Произнеся обычные слова приветствия, предложил последнему уединиться для важного разговора.
Они вышли на галерею, идущую над колоннадой вокруг всей базилики, где в основном толпился праздный люд, и остановились возле мраморных перил. Луций посмотрел вниз, где шумело человеческое море: белые, серые, реже цветные одежды, бездумные взгляды, выражение тупого самодовольства на лицах… Губы Луция презрительно скривились. Кто все эти люди? Здоровые мужчины, не желающие заниматься каким-либо ремеслом, предпочитающие быть клиентами и жить за счет жалких подачек патрона, замужние женщины, старающиеся, подобно куртизанкам, выставить напоказ свои прелести, бесстыдно смеющиеся… Женщины! Думают ли они о чем-либо, кроме украшений и нарядов? Способна ли хотя бы одна из них любить мужчину, мужа, особой, полной божественного огня любовью? Луций вспомнил о Ливий. Ливия… Теперь ему казалось, что он женился на ней не только из-за связей и денег ее отца, но и потому, что заметил в ней некую неподдельность, то, что порою ценится превыше любых других достоинств.
Чуть помедлив, он заговорил, стараясь быть одновременно убедительным и осторожным. Собеседник внимательно слушал.
— У меня есть сведения, что этот человек посылал и посылает большие суммы Кассию и Бруту.[14] Вот здесь, — Луций протянул свиток, — описание его имущества.
Собеседник взял папирус, развязал его и принялся читать. Закончив, сказал:
— Да, впечатляет. Кое-кому это несомненно понравится. Наши воины нуждаются в деньгах, ветераны — в землях…
Он говорил медленно, словно раздумывая о чем-то, между тем Луцию был нужен быстрый и точный ответ.
— Значит, можно не сомневаться? — не выдержав, спросил он.
— Если только у него нет влиятельных знакомых в окружении наших доблестных триумвиров.
Луций уверенно покачал головой.
— Если все состоится, и он попадет в списки, ты сам принесешь его голову и получишь награду?
Взгляд Луция был полон презрения и какой-то странной гордости.
— Нет.
Собеседник легонько хлопнул его свитком по руке:
— Личные счеты?
Хотя Луцию была крайне неприятна такая проницательность, он позволил себе улыбнуться уголками губ.
— Я просто хочу знать, что это свершилось, — неважно, где и когда.
На этом они простились, не глядя друг на друга, вместе с тем вполне удовлетворенные беседой.
Луций Ребилл сделал именно то, что хотел сделать, — его не мучили ни сомнения, ни угрызения совести. И тем не менее, поразмыслив, он понял, что не сможет прямо сейчас вернуться домой, к Ливий. Он поедет в термы — самое время искупаться, расслабиться и отдохнуть. Сказав себе об этом, Луций испытал заметное облегчение. Потом забрался в лектику и взялся за бумаги: впереди много дел, а остальное пока что можно выбросить из головы.
…Гай Эмилий возвращался в свое временное пристанище в Риме. Почти совсем стемнело, но свет луны, похожей на серебряный денарий с выбитым на нем изображением профиля Юноны, одел призрачной дымкой черные глыбы холмов и силуэты зданий. Многое в этот час выглядело зловещим и грозным… Дул холодный ветер, то и дело заставлявший Гая ускорять шаг. Тьма порождала в нем странные мысли, он постоянно испытывал колебания настроения — от печального умиротворения до острой тоски. С того момента, как он передал письмо, прошло больше недели. Ливия не ответила. Ни согласия, ни отказа. Что это означало? Безразличие, пренебрежение, сомнения или раздумья? Гай не решался еще раз напомнить о себе и больше не мог ждать. Придется уехать и… вряд ли он когда-нибудь вернется в Рим. Он усмехнулся. Что его ждет? Беспечальное, безопасное существование — идеал счастья у Эпикура. Днем ему придется трудиться, днем ему будет некогда думать о Ливий, а ночью… ночью — он станет заниматься философией, проводя бесконечное время в сладких трудах по изысканию истины, как у Лукреция. Только можно ли быть спокойным сейчас? Иногда Гаю казалось: как Тантала угнетает страх перед богами, а не висящий над ним камень,[15] так и его больше волнует не боязнь потерять свое имущество, а нынешнее положение в государстве и власти. Чем он должен довольствоваться в нынешние времена? Безвестностью, забвением души? Его богатство, его родовое имя… Что за этим? Пустота.
Задумчивый и печальный Гай подошел к дому. Еще поднимаясь по лестнице, он почувствовал странный тяжелый запах. Ничего не поняв, но ничего и не заподозрив, он толкнул незапертую дверь, вошел и… едва не поскользнулся: на полу было липко и сыро, там распростерлось нечто большое и бесформенное. Гай наклонился. Один из приехавших с ним рабов, Дромон, лежал в луже крови с перерезанным горлом. В свете луны Гай увидел его лицо: губы раздвинуты, зубы мучительно оскалены, глаза неподвижно глядят в пустоту. И кровь, кровь, сколько крови! Да, так пахнет на бойне…
Выпрямившись, Гай оцепенело уставился в темноту. Его ноги онемели, губы судорожно подергивались, по спине струился холодный пот, сердце бешено и гулко колотилось в груди. Он знал, он остро, до пронзительной боли чувствовал: надо спасаться, нужно немедленно что-то делать. Ладно, если приходили грабители, а если нет, то… почему, за что?! Как ни опасался Гай загнать себя в смертельную ловушку, он все же он шагнул вперед, обошел неподвижное тело и устремился в глубину комнаты. Ему были нужны деньги и оружие. Он лихорадочно шарил в темноте, стараясь производить как можно меньше шума. Тайник, предусмотрительно устроенный в стене, был пуст: все деньги и бумаги исчезли. Скорее всего, пропал и кинжал с пояса Дромона. Гай метнулся назад. Ему казалось, что его виски сжаты в ледяных тисках, перед глазами плясали разноцветные искры. С трудом преодолевая безумный страх, Гай заставлял себя думать. Через дверь уходить нельзя — кто знает, где убийцы, возможно, они вот-вот вернутся.
Он вылез через окно и спрыгнул вниз, на крышу навеса, под которым располагалась фруктовая лавка, а после неловко скатился на землю. Рывками освободился от тяжелой, стеснявшей движения тоги, под которой была тонкая туника и, прислонившись к стене, принялся осматриваться. Он затаился вовремя: возле входа обозначилось какое-то движение. Приглядевшись, Гай заметил четыре фигуры — они негромко и быстро переговаривались. Он похолодел: это явно были солдаты триумвиров, а не грабители и не наемные убийцы, подосланные неведомым частным лицом. Как ни странно, Гай испытал огромное желание выйти к солдатам и сказать, что это ошибка, что он не враг государства, что он… О боги, неужели он — в проскрипционных списках?! Ведь это значит… Гай помнил, как, впервые приехав в Рим и увидев эти площади, эти статуи и храмы, весь этот мрамор, все это золото под лазурным небом, подумал: неважно, кто правит городом, какие тревожные чувства одолевают живущих здесь людей, какая идет между ними борьба, чему они радуются и о чем горюют, — ничто не может разрушить величие Рима, его красоту. Но теперь… Теперь Рим превратился в железную клетку с толстыми прутьями решеток. Ночь… Гай боялся ночи, но именно она была его спасением. Придет день, все вокруг озарит солнце, контуры зданий примут четкие очертания, воздух станет прозрачным — тогда ему вовсе некуда будет скрыться!
Он старался успокоиться. Его волнения и страхи не властны ничего изменить, лучше подумать, что делать дальше, куда бежать…
Солдаты остановились у входа, и он слышал, как они переговариваются.
— Надо подождать, он вернется. Раб солгал нам.
Вероятно, речь шла о втором слуге Гая, которого солдаты, должно быть, захватили в надежде, что он приведет их к хозяину. Теперь он, по-видимому, тоже был мертв.
Опасаясь быть обнаруженным, Гай боялся пошевелиться, хотя понимал, что нужно уходить и как можно скорее: это противоречие раздирало его душу на части. Наконец он принялся осторожно двигаться вдоль стены. Между тем солдаты закончили совещаться; один поднялся наверх, трое остались на улице. Внезапно первый выглянул в окно и, уже не таясь, громко выкрикнул:
— Он приходил! Ищите, возможно, он где-то здесь!
Гай обомлел. Солдаты бросились в разные стороны, огибая здание, но он бегал быстрее: солдатам мешало вооружение, Гай же был легок, как тень. Он ни о чем не размышлял, за него думал страх, и страх же гнал его вперед, как попутный ветер гонит по морю корабль. Тело действовало само, само выбирало направление и избегало препятствий. Гай инстинктивно метнулся туда, где улица делала поворот в спасительную темноту огромного запутанного квартала спящих инсул, и тут же услышал торжествующий вопль — его заметили.
Луна поднялась совсем высоко, ее свет окончательно прорвался сквозь мглу, и все вокруг поблескивало серебром. А утром улицы окутает белесый туман, и будет сильнее, чем обычно, ощущаться мягкий запах осени. Но до утра… Раньше Гай, случалось, пытался представить, что происходит, когда человек умирает. Ты покидаешь мир, где прожил многие годы, люди, которые так долго тебя окружали, продолжают заниматься повседневными делами, и так же светит солнце, только ты об этом не знаешь, не видишь этого и не увидишь… уже никогда.
Гай бежал так быстро, как мог, бежал, не оглядываясь, пока сослепу не врезался в какую-то стену. И тут же понял, что обессилел. Ему не удавалось отдышаться, казалось, толчки сердца обгоняют друг друга. Вокруг было тихо, и все же Гаю чудилось, будто он чует опасность каждым нервом. Ею был пропитан воздух, она пряталась в темноте, ею дышал каждый камень всех этих стен… Куда бежать? У него не осталось в Риме близких друзей, да и кто стал бы ему помогать, кого бы он осмелился подвергнуть смертельной опасности, ведь за предоставление крова и защиты проскрибированному любому жителю Рима грозит смертная казнь!
Вдруг Гай почувствовал сильный толчок, и в тот же миг тело пронзила нечеловеческая боль, в мгновение ока распространившаяся от плеча вниз по руке и в грудь, отчего в мозгу заплясали огненные вспышки. Он бессильно дернулся, готовый сползти на землю, и все же жажда жизни была столь велика, что он заставил себя двинуться вперед, прорываться сквозь боль, страх, темноту и красный туман в голове…
…Тарсия заканчивала перестилать постель госпожи, когда в комнату вошла другая молодая рабыня.
— Тебя ждет твой дружок, — сказала она, — он стоит у задней калитки.
Гречанка обрадовалась и встревожилась одновременно. Элиар редко приходил столь внезапно и в такой поздний час — чаще они заранее договаривались о встрече.
Она вышла в сад и быстро пошла по дорожке легкой летящей поступью, на ходу поправляя прическу и одежду.
«Дочь Гелиоса» — так нередко говорили о ней. В самом деле, даже ее усыпанная веснушками нежная кожа вечно хранила что-то от знойного лета и мягкой, пронизанной золотом осени, не говоря о волосах, словно бы мерцавших отражением неведомого пламени, и глазах, в которых застыли янтарные блестки.
Тарсия решила не отпрашиваться у госпожи — чтобы не привлекать к себе лишнего внимания. Ключ от задней калитки находился при ней.
…Элиар стоял неподалеку от ограды; когда Тарсия окликнула его, обернулся, и она сразу заметила, как сквозь печать настороженности и твердости на его лице просвечивает радость. Она устремилась к нему, и они сомкнули объятия в едином, сильном и страстном порыве. У Тарсии защемило сердце. Если б всегда было так… Держаться за руки, улыбаться друг другу, засыпать и просыпаться вместе… О эти встречи в холодные осенние вечера, озябшие тела, скованные мысли, горькие прощания… Невозможность расстаться и невозможность быть вместе.
— Тарсия, — начал он без вступления, разжимая руки, — завтра хозяин уезжает в провинцию и берет меня и еще нескольких гладиаторов с собой. Я пришел проститься. Он отпустил меня на сегодняшний вечер, у нас есть время до второй стражи.[16]
Глаза Тарсии были прикованы к его лицу. Вновь вернулось беспрестанно мучившее ее чувство незащищенности. Она не спрашивала, куда именно он едет и когда вернется, — вероятнее всего, он и сам этого не знал. Хозяева их судьбы не они сами и даже не боги… Гречанка тихо заплакала. Снова между нею и этим враждебным миром не будет никого, к кому она могла бы прислониться в тяжкую минуту. Никого и ничего…
— Вот что, — сказал Элиар, вновь обнимая ее, — мы можем пойти куда-нибудь, посидеть в харчевне или, если можно, проведем время в твоей комнате. Помнишь, ты говорила, что твоя хозяйка позволит…
Да, наверное, Ливия разрешила бы, хотя в последние дни она ходила странно притихшая, погруженная в себя… Разрешила бы, но… Тарсия не двигалась. Слишком живой, яркой, реальной была эта минута, точно капля крови, выступившая из свежей царапины. Она вспомнила о том, как Луций угрозами заставил ее пойти на предательство. О, она пошла бы еще на многое, только бы избежать унижения и боли! Девушка закрыла лицо руками. Она пронзительно, ясно чувствовала, что больше не может так жить.
Тарсия открыла рот, собираясь что-то сказать, и вдруг отшатнулась с приглушенным вскриком, тогда как Элиар не двинулся и не дрогнул, он бестрепетно смотрел на появившегося из темноты человека, который приближался к ним шатающейся походкой, — его лицо было пепельно-серым, искаженным от боли, одежда залита кровью. Одной рукой он держался за плечо, из которого торчал кинжал, другая висела, как плеть.
Хотя его глаза смотрели прямо на Тарсию, едва ли он видел ее — его стремительно уносило к тем пределам сознания, за которыми начинается забытье. Сделав еще несколько шагов, он упал на землю, и с его губ вырвался последний хриплый стон.
— Пошли отсюда, — быстро произнес Элиар, но девушка не услышала.
— Надо помочь, — прошептала она. Он удержал ее за руку.
— Их теперь десятки… на каждой улице.
— Ты не понимаешь! — Гречанка отчаянно замотала головой. — Я его знаю! Это… это…
Не закончив, она снова сделала попытку склониться над неподвижным телом, но Элиар опередил ее:
— Знаешь? Кто это?
— Друг моей госпожи, — поспешно произнесла она, в волнении ломая пальцы. — Потом я все объясню, а сейчас, прошу тебя, Элиар, я должна помочь…
— Тихо, — перебил он, пытаясь осмотреть рану. — В него метнули кинжал… скорее всего, наугад, и… очень удачно промахнулись.
— Рана не смертельна?!
— Нет. Но он потерял много крови. Вдобавок оружие может быть отравлено.
— И все-таки мы можем постараться спасти…
Элиар бросил на нее острый взгляд:
— …этого римлянина?!
В ответ гречанка молча сняла головную повязку и протянула ему. Еще раз встретившись с ней глазами, Элиар отвернулся, а в следующий момент рывком вытащил неглубоко сидевшее оружие. Голова раненого резко дернулась, и он остался лежать на земле, неподвижно распростертый, точно большая тряпичная кукла. Элиар, как сумел, перевязал рану, испачкав кровью свою одежду и руки. Тарсия помогала ему — в ее лице не было страха, только безумная надежда.
— И что теперь? — спросил Элиар.
Она кивнула на калитку. Он смотрел на девушку, как на помешанную.
— Если за ним гонятся убийцы, они поймут. Кровь… Тарсия мотнула головой. Может быть, не заметят. Темно.
— А там, внутри? Кто его примет?
— Я позову госпожу.
Элиар невольно усмехнулся. Женщины! Такая отчаянная смелость во имя… любви? Кажется, мужчины на подобное не способны. Он давно уже не был ни бескорыстным, ни безрассудным и все-таки, глядя в умоляющие глаза Тарсии, почему-то не мог отказать в ее просьбе.
Элиар похлопал раненого по щекам. Бесполезно: тот не проявлял признаков жизни. Тогда они с Тарсией подняли безвольное тело и потащили к калитке. Опустили на землю уже по другую сторону ограды, и гречанка быстро закрыла калитку на замок.
— Я не могу оставаться здесь, — сказал Элиар.
— Подожди немного! — взмолилась она. — Сейчас я приведу госпожу.
— Как ты пойдешь? Ты испачкалась в крови.
— Не очень сильно, — сказала Тарсия, — только руки. Я помою в фонтане.
Она бросилась к дому и в самом деле вернулась со своей хозяйкой. Когда Ливия приблизилась, Элиар поднял голову и не отрываясь смотрел на нее. Тарсия продолжала что-то сбивчиво объяснять, тогда как Ливия держалась очень спокойно. Однако при виде раненого у нее вырвался полувздох-полустон:
— Гай! — Но она тут же овладела собой и обратилась к Тарсии и Элиару: — Благодарю тебя и тебя…
Элиар поднялся с земли:
— Он придет в себя. Нужно только промыть рану, еще раз перевязать и уложить его где-нибудь…
— Луций в доме, — сказала Ливия, — в таблине, разбирает бумаги. Как раз сегодня я попросила позволения провести ночь в одиночестве. В мою комнату никто не войдет.
Тарсия потрясенно смотрела на госпожу:
— А если убийцы идут по следу?!
— Все равно. Сейчас подумаем о другом.
— Я не могу оставаться здесь, — повторил Элиар.
Ливия резко повернулась:
Боишься за свою жизнь? Сузившиеся глаза гладиатора полоснули Ливию презрительным ненавидящим взглядом, но он ничего не сказал. Между тем гречанка умоляюще прошептала:
— Нам не обойтись без твоей поддержки, Элиар! Прошу тебя, не уходи!
— Поднимите его, — приказала Ливия. — Я пойду впереди. Постараемся пройти незаметно.
Она взглянула на рабыню, и та впервые заметила, что глаза Ливий полны ужаса. Ее странно вытянувшееся лицо было очень бледно, тогда как на скулах явственно обозначились багровые пятна. Пытаясь унять мелкую дрожь, она то и дело до боли стискивала пальцы.
Предательски ярко светила луна, озаряя каждый камень, каждый листок на дереве. Ливия принесла покрывало, и они завернули в нее Гая, чтобы не закапать кровью плиты садовой дорожки и пол в доме.
Как им удалось пройти незамеченными? Должно быть, им помогали боги, а, быть может… что-то еще.
Крепко заперев дверь своей спальни, Ливия склонилась над Гаем. Было так странно видеть это бесконечно знакомое и в то же время казавшееся странно чужим неподвижное, желтовато-серое, как глина, лицо. Ливия принесла вино, уксус и чистые тряпки. Она была далека от мысли обратиться к Луцию и попросить его помочь, просто из человеколюбия и сострадания к такому же гражданину, патрицию, как и он сам. Никогда они не будут столь близки, чтобы она осмелилась пойти на это…
Гречанка держала светильник, тогда как Ливия и Элиар хлопотали над раненым. Сняли окровавленную одежду, промыли рану и хорошо перевязали полосами чистой ткани. Кровотечение почти прекратилось, и не было причин опасаться отравления. Слегка приподняв голову Гая, Ливия смочила его губы водою с вином, а после растерла виски освежающим маслом. В конце концов усилия привели к тому, что веки раненого дрогнули, и он приоткрыл глаза. Он медленно приходил в себя, выплывая из забытья, как из какого-то плотного, душного облака.
На мгновение Ливий почудилось, будто она смотрит на Гая чужим, оценивающим, бесстрастным взглядом, но потом она поняла, что в глубине души все-таки безумно рада видеть его, пусть даже при таких нелепых, ужасных обстоятельствах.
— Ты узнаешь меня? — с надеждой спросила она, прикасаясь ладонью к его волосам, — в этом жесте были и забота, и ласка, и нежность.
Посеревшие губы шевельнулись, и с них слетело полное облегчения и одновременно тревоги одно-единственное заветное слово:
— Ливилла!
— Гай, я знаю, тебе тяжело говорить, и все-таки ты должен сказать, кто тебя ранил и почему.
… Он плохо помнил, как, спасаясь от убийц, скрылся в маленькой роще, как полз по холодной и мокрой земле, как пытался и не смог вытащить кинжал, как немыслимым усилием воли заставил себя встать на ноги, а потом шел по улице, шатаясь от стены к стене, и ему чудилось, будто эти стены, теснясь, сами наваливаются на него, стремятся раздавить… Но главного он забыть не мог, оно врезалось в память и тут же стало неким клеймом, клеймом изгоя…
— Проскрипционные списки… Прости, я не должен был приходить к тебе…
— Ты поступил правильно, — мягко сказала она. — Куда ты еще мог пойти? А я сделаю все, чтобы тебя спасти.
Она не задумываясь дала такое обещание, потому что просто не представляла, что может поступить иначе.
В это время с улицы донесся шум. Послышались крики, лай собак, стук чего-то тяжелого, топот ног…
Элиар стремительно вскочил на ноги, озираясь в поисках оружия, растерянная Тарсия со страхом глядела на госпожу. И тогда Ливия, быстро выпрямившись, распорядилась:
— Нужно вытереть кровь!
Она огляделась; в просторной спальне стояли два огромных окованных железом сундука. Ливия с силой откинула крышку одного из них: сундук был полон одежды. Быстро вытащив несколько верхних слоев платья, она кивком указала на освободившееся место.
— Сюда!
Это был не дорожный сундук, а сундук для хранения одежды — в его задней стенке было проделано несколько отверстий для доступа воздуха. Гая уложили на ворох тканей, сверху Ливия набросала еще несколько вещей. Потом открыла второй сундук:
— Теперь ты, Элиар…
Он смотрел на нее во все глаза:
— Но…
— Некогда рассуждать! — прервала Ливия. — Давай, полезай внутрь и, заклинаю всеми богами, лежи тихо, даже если услышишь, как я открываю крышку!
В ее взгляде и голосе было что-то такое, что гладиатор послушался.
Между тем гречанка, не теряя времени, вытирала залитый кровью пол. Испачканные тряпки были спрятаны под матрас, вода вылита в большую вазу для цветов… Потом Ливия села на стул и подала Тарсии гребень. Сначала руки рабыни не слушались и дрожали, но сноровка взяла верх, и вскоре девушка привычными, уверенными движениями расчесывала волосы госпожи. Обе молчали. Стук сердец в груди отсчитывал полные тревожного ожидания секунды. Нельзя, чтобы прошло слишком много времени, — так можно и задохнуться в сундуках!
Наконец шум приблизился. Раздался короткий требовательный стук. Ливия велела рабыне открыть дверь.
Вошел Луций. Он был страшно встревожен, испуган и растерян.
— Там солдаты, Ливия, — начал было он, но те, кто стоял за его спиной, не стали ждать, они шагнули через порог, и старший сказал:
— Мы должны спросить, госпожа, не скрывается ли здесь кто-нибудь посторонний. Мы преследовали государственного преступника, но ему удалось уйти. Однако следы крови привели нас к вашему дому.
— Мой муж — избранный народом квестор! — Она поднялась с места и смотрела им в лицо строгим, ясным, открытым взором. — И мы не прячем в своем доме преступников!
— Возможно, он пробрался к вам тайком. Имя этого человека занесено в проскрипционные списки, и он должен быть убит. Потому мы осмотрим эту комнату, а потом и весь дом.
— Смотрите! — воскликнула Ливия, притворяясь возмущенной. Ее лицо пылало румянцем. Она сделала широкий жест рукой, после чего, к ужасу наблюдавшей за ней гречанки, откинула крышку одного из сундуков — того, в котором лежал Гай Эмилий.
Взгляд солдата скользнул по аккуратно сложенной одежде, но он не стал ее трогать. Второй заглянул под кровать, потом осмотрел примыкавшие к спальне чуланчик и маленькую комнатку, где иногда ночевала рабыня.
Солдаты триумвиров велели Ливий следовать за ними, и она вышла из комнаты, успев незаметно кивнуть Тарсии.
Во время обыска Луций пристально смотрел на жену. На его взгляд, в ее поведении было что-то странное, но что, он не мог понять. Солдаты этого не заметили, но он заметил. Она должна была вести себя как-то иначе, но как?.. Потом он отвлекся, показывая этим бесцеремонно вторгшимся в его владения людям свой дом. Хотя он был страшно возмущен, не мог ни воспрепятствовать, ни возразить. Все боялись власти триумвиров, власти, не знающей никаких моральных запретов, не ценящей ничьей жизни…
Заметив, что Ливия дрожит, Луций положил руку на ее плечи.
— Ты, правда, не заметила ничего… необычного?
— Нет, — не глядя на него, отвечала она. — Я никуда не выходила и уже почти легла, когда они пришли. — Потом шепотом спросила: — А кого они ищут?
— Не знаю.
У Ливий отлегло от сердца. Хорошо, что они не назвали имя, иначе Луций сразу бы понял, что это правда. А так… В те времена подобные случаи были нередки: солдаты врывались в дома римских граждан и искали неизвестно кого. Несчастные проскрибированные прятались в водостоках, колодцах, сточных канавах, дымоходах и чердаках чужих домов. Зачастую даже самые близкие друзья и родственники боялись оказывать им помощь, потому что за это грозила смерть.
Чувствуя руку Луция на своих плечах, Ливия говорила себе, что не сможет просто так, хладнокровно, бездушно, без боли лгать ему, ведь они прожили вместе два года, а еще… Ливия мысленно застонала. О, если б она могла повернуть время вспять! Но она не может. Боги привели к ней Гая… хотя им наверняка известно, что она спасала бы его, рискуя всем, что имеет, даже против их воли…
Бегло осмотрев те места, в которых, по их мнению, мог скрываться раненый, солдаты ушли. Проводив их до порога, Луций вернулся к Ливий.
— Ты не находишь это странным? — спросил он.
— Нет. — Она выглядела безразличной и усталой. — Хорошо, что они ушли. Если позволишь, я пойду к себе.
— Ты плохо себя чувствуешь?
— Да.
— Ты ничего не хочешь мне сказать? — вдруг сказал он.
Чуть поколебавшись, Ливия промолвила:
— Не сегодня. Я очень устала, Луций.
— Ладно, иди спать.
Кивнув ей, он удалился, задумчивый и встревоженный, а молодая женщина бросилась в свою спальню. Гречанка отозвалась на стук и открыла дверь. Она выглядела очень подавленной, но ее глаза ярко блестели — в них застыло выражение отчаянной решимости и какого-то невиданного, почти безумного упорства.
Элиар уже выбрался из сундука и стоял посреди комнаты, сжав кулаки, готовый к защите. Гай же снова впал в забытье, его лицо было покрыто каплями пота; очевидно, задыхаясь под крышкой, он прокусил себе губы, и струйка крови стекала вниз по шее…
— Я открыла крышки сразу, как только ты ушла, госпожа, — сказала Тарсия.
Ливия кивнула. Внезапно почувствовав страшную слабость, она на мгновение прислонилась к плечу рабыни. Если б она знала, что на свете существует некая высшая неподкупная справедливость, она без сомнения воззвала бы к ней, справедливости, не терпящей крови и слез, и лжи, но ей не было известно название такой силы, потому Ливия обошлась без молитв.
— Ты пойдешь со мною, Тарсия? — спросила она.
— Да, госпожа, — без колебаний отвечала девушка.
— А ты, Элиар?
Ливия встретилась с ним взглядом и увидела, что он все понимает. Понимает, что для нее он не равный ей человек, с такою же ценною жизнью, такими же чувствами, а всего лишь средство для достижения цели, источник некоей первобытно-неистощимой силы, по большому счету — жертва, приносимая обстоятельствам. И она была готова просить его, если нужно, умолять, но… он уже принял решение.
— Я иду с вами.
— Хорошо, — сказала Ливия, — тогда надо спешить. У нас мало времени. Собирайтесь. Я скажу, что следует делать.
Утром перепуганные рабыни сообщили Луцию, что Ливия исчезла, а в углу ее комнаты лежит груда окровавленной одежды.
Полный самых ужасных подозрений Луций бросился в спальню жены. В первые мгновения его посетила мысль о похищении или даже убийстве, но, опомнившись, он немного успокоился. Дом охранялся, и после ухода солдат никто не слышал никаких подозрительных звуков. Все калитки и ворота были заперты, нигде ни единого следа взлома. И собаки молчали всю ночь.
Среди валявшейся в углу запятнанной кровью одежды была грубая серая туника раба и короткий плащ, а также другая туника, белая, тонкой шерсти, — ее мог носить мужчина аристократического происхождения. Осмотрев все это, Луций приказал рабыням, которые обычно прислуживали Ливий, выяснить, что пропало из ее украшений и вещей. Оказалось, исчезли почти все драгоценности, кое-что из одежды и обуви, кое-какие туалетные принадлежности. Кроме того (это обнаружил сам Луций), пропали деньги из тайника в таблине — печать на стоявшем в нише железном сундучке была сорвана, замок сломан.
Вернувшись в спальню, Луций присел на кровать и задумался. Теперь он понимал, что было не так в поведении Ливии: то, что она с таким вызовом открывала крышки сундуков. Он знал: она должна была стоять с непонимающим, кротким видом и покорно ждать, когда солдаты уйдут. Вещи в одном из сундуков были испачканы кровью… Кого могла прятать Ливия? Кажется, никто из близких знакомых и родственников не пострадал от проскрипций, значит, это мог быть только один человек — Гай Эмилий Лонг. Он пришел к ней, она укрыла его, а потом… Как им удалось уйти?! Почему никто ничего не заметил?! Луций в гневе набросился на слуг, но те, как и следовало ожидать, все отрицали. Никакого шума, никакого огня, нет, из дома никто не выходил…
Понимая, что надо действовать, Луций отправился к Марку Ливию. К счастью, тот оказался дома. Услышав известие об исчезновении дочери, поспешно вышел в атрий, позвав с собою Децима: Луций Ребилл, слишком расстроенный и растерянный, не стал возражать против присутствия последнего.
— Ты исключаешь похищение или убийство? — сразу спросил Марк Ливий.
— Полностью Она просто сбежала. Причем, как ты понимаешь, не одна!
Губы Марка Ливия были скорбно сжаты, но взгляд оставался твердым.
— С кем же? — спокойно спросил он.
— А ты не догадываешься? — прошипел Луций. — С Гаем Эмилием Лонгом!
Наступило оглушающее молчание. Луций Ребилл, в глазах которого застыли боль поражения и жажда мести, невольно отвел взгляд. Наконец он услышал голос Децима:
— Но как это могло случиться? Почему?
Луций видел, что Марк Ливий тоже ждет объяснений, потому, собравшись с силами, холодно произнес:
— Его имя попало в проскрипционные списки, за ним пришли, его ранили, но он убежал и не нашел ничего лучшего, чем прийти к ней. Я ничего не знал. Солдаты искали его в моем доме, но она его спрятала… в спальне, в сундуке. А ночью ушла с ним и одной из рабынь.
Луций заметил, что Децим едва заметно улыбнулся, и задохнулся от бешенства. В глазах брата Ливий была даже не догадка, а жестокое, пронзительно-ясное понимание истины.
«Но ты будешь молчать!» — с бессильной и одновременно торжествующей яростью подумал Луций.
Между тем Марк Ливий принялся расспрашивать зятя — его слова звучали размеренно и сухо:
— Что этот человек делал в Риме? Как его имя могло попасть в списки?
— Не знаю, — отвечал Луций с плохо скрываемым раздражением. Его злили подобные расспросы: интересно, какое отношение это имеет к существу дела?!
— Его тяжело ранили?
— Крови было достаточно много.
— Раненый и две женщины… — с сомнением произнес Марк Ливий.
— Рабыни сказали, что к исчезнувшей служанке в тот же вечер приходил ее дружок, гладиатор. Возможно, они убежали вчетвером?
— Гладиатор? — повторил Децим. — А чей?
— Кто знает! Сейчас чуть ли не каждый богатый римлянин имеет собственный гладиаторский отряд.
— И ты ничего не заподозрил, Луций? — сказал Марк Ливий.
— Я? А ты?! — неожиданно взвился тот. — Вы все скрывали от меня его имя! Я даже не знал, кто… — Он осекся и замер, сжав пальцы в кулаки. Внезапно прорвавшаяся в голосе мстительная свирепость удивила его самого.
Марк Ливий пожал плечами и произнес со всегдашним достоинством:
— Я не думал, что это так важно для тебя. Обычное девичье увлечение…
Луций вспомнил лицо Ливии каким оно было вчера, когда он говорил с нею в последний раз. Она отвечала ему, не отводя глаз, в то время как в ее спальне прятался этот…
И он вскричал, не помня себя:
— Девичье увлечение?! Как бы не так! Да она спала с ним еще до нашей с нею свадьбы!
Мгновение назад Луций не собирался произносить этих слов. Теперь он сидел, несколько отрезвленный и слегка освободившийся от того страшного груза, какой представляли собою столь долго сдерживаемые чувства. Теперь они наконец хлынули на волю, но он не двигался, придавленный теперь уже другим бременем — сознанием непоправимости случившегося, — сидел, глядя на свои бессильно упавшие на колени дрожащие руки.
Марк Ливий молчал. Никто и никогда еще не видел у него такого выражения лица. Словно он только что потерял одну из своих твердынь, тех, на каких покоился его мир. На свете нет ничего незыблемого, но не все это понимают, а кто понимает, зачастую не может принять…
Несколько секунд Марк Ливий пристально смотрел на Луция, потом перевел взгляд на сына: Децим сидел, изумленно вытаращив глаза. Тогда отец Ливий глухо произнес:
— Я не знал. Мы не знали. Если б только я догадывался, ни за что не отдал бы ее тебе.
«Конечно! — хотел воскликнуть Луций. — Ты выдал бы ее за того, другого, ведь он был и молод, и красив, и богат!»
— Теперь поздно об этом говорить, — сухо произнес он.
— Ты хочешь вернуть Ливию обратно? — спросил Марк Ливий. — Или мне взять поиски на себя?
— Я еще не решил, — уклончиво произнес Луций. — Она оскорбила и опозорила всех нас.
Глаза Марка Ливия совсем потемнели, на лице ярче обозначилась сеть страдальческих морщинок.
— Ты можешь развестись с нею, но сначала ее надо найти. Ты еще никому не сообщал?
— Нет.
— Нельзя доводить до сведения претора, — заметил Децим, — Ливию могут обвинить в пособничестве проскрибированному.
— Лучше нанять отряд людей, которые занялись бы отдельными поисками, причем сделать это побыстрее, пока нас не опередили солдаты триумвиров, — сказал Марк Ливий.
— Кстати, — промолвил Децим, обращаясь к Луцию, — позволь узнать, а где ты был этой ночью? Почему оставил Ливию одну?
Луций стиснул зубы. Он в сотый раз пожалел о том, что позволил Дециму присутствовать при этой беседе. Но поскольку здесь находился Марк Ливий, он взял себя в руки и спокойно ответил:
— Она попросила позволения ночевать в одиночестве. Она жаловалась на плохое самочувствие…
— Полагаешь, они сговорились заранее?
— Нет, не похоже.
— Конечно, они попытаются выбраться из города, — сказал Марк Ливий. — Как думаете, может Ливия обратиться за помощью к подругам или знакомым?
— Вряд ли, — ответил Луций.
— Да. Попытается найти пристанище на одной из наших вилл? Сомневаюсь…
— А если они поедут в Этрурию, туда, где живет этот Гай Эмилий? — предположил Децим.
— Что им там делать? — В глазах Луция Ребилла вспыхнул нехороший огонек. — Ему уже ничего не принадлежит. Распоряжение о конфискации наверняка было отдано сразу же, как только…
Он замолчал, случайно натолкнувшись на взгляд Марка Ливия, глубоко задумчивый, отрешенный. Отец Ливий пытался что-то понять, измерить глубину какой-то пропасти, что-то решить для себя. Наконец этот немолодой, многое повидавший патриций вымолвил тяжело и устало:
— Мы их найдем. Ливия никогда не путешествовала, у нее мало жизненного опыта, она плохо представляет, что нужно делать… Гай Эмилий ранен. Рабы… — Он пожал плечами.
Луций поднялся с места:
— Я сам займусь поисками. А если мне понадобится помощь, обращусь к вам.
Он прочитал в глазах отца Ливий одобрение своему решению.
— Какой приказ ты отдашь людям?
— Задержать Ливию; всех, кто будет с нею, убить на месте, — не колеблясь, отрезал Луций.
Немного помедлив, Марк Ливий сказал:
— Позволь мне первым поговорить с нею.
— Нет, — непреклонно произнес Луций, — это сделаю я.
…Утро было очень чистым и ясным: ни облачка в вышине, ни струйки тумана, только прозрачный золотистый свет теплого солнца. Легкое, точно чье-то сонное дыхание, дуновение ветра шевелило густой кустарник, вдали темнели силуэты деревьев. Это была окраина города, близ Кампаниевой дороги — чрезвычайно ненадежное для убежища место.
Гай Эмилий лежал на расстеленном на земле плаще, Ливия сидела рядом. Тарсия беспокойно прохаживалась взад-вперед, сцепив пальцы, кусая губы: Элиар ушел довольно давно, и его все не было. Временами она украдкой поглядывала на госпожу, но не произносила ни слова. Ливия тоже молчала.
Гай Эмилий не двигался. Он пребывал в сознании, но лежал как труп, в его взоре была пугающая, тяжелая неподвижность, неподвижность отчаявшейся души. В одночасье познать смерть и в то же время остаться живым! Прежний Гай Эмилий умер, а действительность, в которой существовал нынешний, превосходила самый кошмарный сон. Вчера он был здоров, он думал, надеялся, мечтал, верил, любил, он был сыном и преемником своего отца, имел богатство, имя, обладал правом жить на этом свете, сегодня же рухнул в бездну, его раздавили, подмяли под себя, обесчестили, он стал бесполезным, жалким, преследуемым, презираемым, нищим… Он уже умер, это какие-то остатки жизни, ведь его все равно убьют… и даже люди, которые его окружают, не люди, а… тени! Он закрыл глаза. Ему было больно видеть лицо Ливий, полное темного упорства и светлой надежды, лицо человека из другой жизни, другого мира. Несколько часов или даже минут рядом с нею, а потом…
Вдали взвилась в небо стайка вспугнутых птиц, одна, вторая… Ливия насторожилась. Отныне всюду, из-за каждого куста ей чудился чей-то пристальный, изучающий, выслеживающий взгляд. И вот зашуршали чьи-то шаги, после чего раздался приглушенный возглас:
— Это я!
Тарсия издала радостный вопль и бросилась вперед. В следующий миг Элиар вынырнул из-за кустов. Он не обнял гречанку — его руки были заняты: в одной он держал корзину, с какими ходят за покупками рабы, другой придерживал полу плаща, под которым, как выяснилось позднее, прятал меч. Гречанка узнала оружие некогда убитого Элиаром римского воина.
— Где ты был? Что тебе удалось узнать?
Ливия поднялась с земли. В ночь бегства она сняла столу и переоделась в простую одежду, а вместо любимых, украшенных изящной шнуровкой и зелеными каменьями башмачков из тонкой мягкой кожи надела другие, понадежнее и покрепче. Прихваченные из дома драгоценности были упрятаны в небольшой дорожный ларец.
Элиар поставил корзину к ее ногам и сдернул ткань. Внутри обнаружились бутылка с напитком из вина и гиметского меда, свежий пшеничный хлеб и козий сыр, а также коробочка с мазью на травах, наверное, купленная где-нибудь на Субуре.
Он протянул Ливий оставшиеся деньги и сказал:
— Надо поесть, госпожа.
Взволнованные женщины отказались, тогда Элиар произнес:
— Все выезды из города очень хорошо охраняются, на улицах и площадях полно солдат. Однако нам все-таки нужно выбраться. Мы решили бежать в Грецию, туда добираются морем, значит, нам сначала надо в Остию, а потом?..
— В Остию? Да, наверное. Из Остии, как я слышала, корабли идут в Путеолы…
И тут внезапно послышался голос Гая:
— Из Остии в Путеолы три дня пути, потом из Путеол в Коринф или Афины — через Пелопоннес — можно приплыть и за пять, если не помешают морские разбойники и осенние шторма. Но нам это ни к чему. Мы никогда не выберемся из Рима.
— Почему? — с долей вызова произнес Элиар, впервые обращаясь к Гаю.
— Под нашими ногами бездна.
— Иногда можно выжить, даже уцепившись за травинку. Как бы то ни было, мы должны попытаться спастись.
— Мне нечего спасать. — Гай снова закрыл глаза. — И для всех вас было бы лучше, если б я уже умер.
По спине Ливий пробежал холодок. «А как же я?!» — хотелось выкрикнуть ей. Ведь она тоже лишилась всего, что имела, отказалась сама, под влиянием обстоятельств, казалось, не оставлявших никакого выбора. Вчера этот шаг дался ей легко, но теперь — Ливия знала — ей предстоит пожинать горькие плоды своего поступка.
Тарсия шевелила губами, — наверное, молилась кому-то из богов. Элиар молчал. Он давно уже никому не молился, хотя подозревал, что в уготованной ему жизни глупо полагаться только на свои усилия. Что такое высокая стратегия против превратностей судьбы? Выходя на арену с мечом в руке, он не имел никаких определенных мыслей, не строил никаких планов, не уповал ни на какие высшие силы. Но после, в очередной раз избежав гибели, случалось, думал: наверное, кто-то могущественный направлял движения его тела, должно быть, чья-то невидимая рука вновь перевела его через пылающую бездну на берег жизни. Но он никого не благодарил, потому что знал: когда играешь в кости со смертью, нельзя рассчитывать на долгую удачу, даже если тебе помогают все боги Олимпа.
— Вот что, — сказал он женщинам, — нам его не спрятать. Я видел, как ворошили копьями сено в повозках, как протыкали мешки и разбрасывали корзины. Нам надо пройти, не прячась, слышите? Победить противника намного легче, если угадать, как он будет действовать. Мы не должны позволить им разгадать нас. Так что давайте подумаем.
— Мы придумаем, — решительно произнесла Ливия, обращаясь Тарсии и Элиару, которым было чуть более двадцати лет и которые, так же как и она, отчаянно хотели жить, — мы обязательно что-нибудь придумаем.
…С вечера хлынул ливень и продолжался едва ли не всю ночь: небеса сотрясала дрожь, точно там бесновались в каком-то невидимом логове полчища ужасных существ, а внизу ветер безжалостно гнал мутные воды Тибра и так сильно хлестал землю сотнями похожих на плети дождевых струй, что вода разметалась брызгами во все стороны. Она потоком неслась по дорожным камням, булькала в сточных канавах, шелестела по листьям деревьев, дробно стучала по крышам и навесам. Хотя под утро дождь прекратился, было очень сыро, и солдаты, стоявшие в карауле близ Остийской дороги, без толку кутались в насквозь промокшие широкие лацерны.[17] Несмотря на то что их бесконечно раздражала необходимость осматривать повозки и вглядываться в лица пеших путешественников, они продолжали выполнять возложенную на них обязанность, подчиняясь железной дисциплине римского войска. К тому же ими руководили и чисто практические соображения: за голову проскрибированного каждому свободному было обещано двадцать пять тысяч драхм.
— Я уже устал видеть в каждом бродяге сбежавшего сенатора, — сказал один солдат другому.
А между тем поток повозок, как въезжавших в Рим, так и выезжавших из него, не иссякал: тяжело нагруженные двух— или четырехколесные ломовые телеги, легкие крытые колесницы, запряженные мулами или низкорослыми, но выносливыми галльскими лошадьми. В углублениях размытой ливнем земли стояла вода, местами она заливала оси заляпанных жидкой грязью повозок. Но воздух был на диво чист и прохладен, пахло не пылью, а листвой, травою и мокрой древесной корой.
Солдаты пропустили шумную толпу бродячих актеров, коим вздумалось тронуться в путь за час до рассвета, потом остановили одинокую повозку, которой правил светловолосый молодой человек, по-видимому, раб-варвар.
— Что везешь и куда? — спросили его.
Он равнодушно кивнул назад, туда, где сидела безмерно взволнованная, испуганная молодая женщина. Ее печальные серые глаза влажно поблескивали на усыпанном веснушками, бледном от усталости или горя лице; капли недавно прошедшего дождя переливались жемчугом в мягких волнах рыжих волос, выбивавшихся из-под траурного покрывала, а обвисшие складки мокрой одежды обрисовывали огромный живот, — судя по всему, женщина была на одном из последних месяцев беременности.
Рядом с этой, первой, находилась вторая, тоже в темной одежде, поникшая и незаметная, она прятала лицо под накидкой. Основную часть повозки занимало что-то похожее на неподвижное человеческое тело, надежно укрытое толстым плащом. Остро пахло еловыми ветками и кедровым маслом, каким обычно натирали тела усопших с целью задержать разложение.
— Что там у вас? — нетерпеливо повторил солдат.
Молодая женщина, может быть, жена средней руки торговца или управляющего богатым поместьем, но никак не аристократка, откинула темную ткань. Перед взглядами солдат предстало озаренное светом факелов безжизненное лицо молодого мужчины. Глаза были закрыты, бескровные губы слегка разомкнуты, черты воскового лица застыли, а на шее виднелась ужасного вида багровая рана. Не дожидаясь вопросов, женщина принялась объяснять, говорила взволнованно, громко, сбивчиво, слова перемежались всхлипами, — одной рукой она держалась за свой огромный живот. Это ее муж, а вон там — сестра мужа, возница — их раб. Ее супруг приехал в Рим по торговым делам, и там его убили, по ошибке или злому умыслу… А теперь его везут хоронить в собственной земле в одну из южных провинций. К тому же она не хочет, чтобы ее ребенок появился на свет в этом ужасном городе и…
Солдат прервал ее речь резким жестом. Хотя похороны усопшего считались священным делом живых и все относились к умершим с неким возвышенным почтением, никто не стал бы без лишней надобности осквернять себя прикосновением к покойнику. Мало ли как отнесутся к этому боги, а приносить искупительную жертву никому не хотелось. Словом, путникам разрешили проехать без тщательного досмотра.
Во время разговора солдат с женщиной державший вожжи человек ни разу не двинулся, не переменил позу, тогда как его глаза с неослабевающим напряжением наблюдали за разыгравшейся сценой. Один единственный подозрительный жест, слово — и он спрыгнул бы с повозки и вступил в свой последний неравный бой, тогда как женщины послали бы лошадь вскачь. Таков был уговор. Возможно, им удалось бы уйти. Возможно…
И вот повозка дрогнула и покатилась, неторопливо, словно и впрямь везла кого-то в последний путь. Только через четверть часа Элиар решился ускорить движение.
Тарсия торопливо избавлялась от мешавшего фальшивого живота, тогда как Ливия замерла, глядя на посветлевшее небо, где все еще мерцали едва заметные искорки звезд. На какое-то мгновение на нее снизошло успокоение, она словно бы впала в забытье, мысли затуманились, все страдания и тревоги отступили и, казалось, перестали существовать. Она погрузилась в торжественную тишину, льющуюся с небес, словно невидимый благодатный дождь. Ей была жизненно необходима эта минута передышки.
А потом помыслы Ливий вновь обратились к Гаю. Он лежал, все такой же неподвижный, — ночь, проведенная в сырости и холоде, не прошла даром, у него начался жар: кожа на лице, прежде восковая, теперь приобрела землистый оттенок, глаза безо всякого выражения смотрели в пустоту неба, углы губ опустились, точно на маске, высеченной на стене какого-нибудь колумбария.[18] Похоже, он дошел до такого состояния, когда отчаяние уже не ищет выхода, а словно бы застывает в душе, отравляя ее смертельным ядом. Его жизнь угасала, иссякала капля за каплей, и даже присутствие любимой женщины, сознание того, что ради него она пожертвовала всем, что имела, не вселяло надежду.
Ливий стало страшно. Она не смела тревожить Гая и заговаривать с ним. Она украдкой пыталась встретиться с ним взглядом и не могла. Она сникла, ее руки упали, как плети, глаза потускнели. Чтобы спасти Гая, они попытались представить его мертвым, между тем как на его челе и без того лежала безжалостная печать смерти!
Через пару часов им пришлось остановиться в небольшой придорожной гостинице, каких в те времена уже немало настроили вдоль дорог. Это было опасно, но Ливия настояла на своем — она надеялась отыскать какого-нибудь врача. Она больше не слушала и не хотела слышать советов и предостережений Элиара, который все-таки сохранял здравомыслие и силу духа, ей не нужны были робкие и искренние увещевания Тарсии, она видела перед собой лишь Гая, умирающего, отчаявшегося Гая и могла думать только о нем.
Они устроили раненого наверху, в небольшой комнатке. Ливия осталась с ним, а Элиар вышел — необходимо было напоить лошадь и немного разведать обстановку. Тарсия вызвалась его сопровождать. Они спустились вниз — хозяин знал об этом, так как Элиар разговаривал с ним. Перед тем как выйти на улицу, галл сказал гречанке:
— Хорошо, если б кто-нибудь мог нас предупредить, если вдруг что-то случится.
Тарсия еще раньше приметила шустрого мальчишку, племянника хозяина. Теперь она подошла к нему и шепнула несколько слов, одновременно протянув асс. Зажав монетку в кулаке, мальчик согласно кивнул.
Потом они вышли из гостиницы и на мгновение остановились у сложенной из крупного камня стены. Здесь было тихо; в воздухе витал чуть заметный запах осени, высоко в небе летали птицы. Дорога тянулась вдаль, туда, за тяжелую гряду облаков на горизонте, там были горы и море, и… свобода. И Тарсия никак не могла понять, близко это или далеко.
Если Гай умрет, Ливия, наверное, вернется домой. Что тогда будет с ними?
— Неужели он не выживет? — тревожно спросила гречанка.
— А он и не хочет жить.
— Не понимаю, — задумчиво промолвила девушка, — на его месте я бы радовалась, что осталась жива.
— Он не был готов к случившемуся, в этом все дело, — сказал Элиар.
— А как же госпожа?
— Она другая. У нее есть уверенность в будущем, а у него нет.
— Значит, смерть для него — наилучший выход?
— Не знаю.
Элиар усмехнулся. Римляне! Им просто необходимо чувствовать себя великими, стоять хотя бы на ладонь выше других народов, а по возможности и соотечественников. И когда кто-то или что-то сбрасывает их с пьедестала, они теряют волю к жизни.
Он был не прав: среди сограждан Гая Эмилия было немало таких, кто сохранял силу воли и духа при любых обстоятельствах.
Завершив все дела, Элиар и Тарсия вернулись обратно. Перед тем как войти внутрь помещения, галл сказал гречанке:
— Иди, взгляни, что там и как, а я подожду здесь.
Едва девушка переступила порог, мальчик незаметно кивнул ей, а потом показал на какого-то человека, который в этот момент говорил с хозяином. Человек этот, скорее, не раб, а отпущенник, был вооружен и при ближайшем рассмотрении имел весьма дерзкий вид. Еще четверо мужчин поджидали его тут же, у входа.
Хозяин не заметил Тарсию — он был занят беседой. Торопливо сунув мальчику еще одну монету, девушка быстро вышла из комнаты и бросилась к Элиару. Выслушав ее, гладиатор задумался. Тем людям нужна Ливия — это ясно. Гая они, вероятно, не пощадят — его голова недешево стоит. А они с Тарсией? У них есть крепкая повозка, хорошая лошадь, немного денег. Никто не станет преследовать их без лишней надобности…
Гречанка, всегда чутко улавливавшая его настроение, с тревогой произнесла:
— Мы не можем оставить госпожу. Они ее убьют!
— Нет. Эти люди наверняка посланы ее мужем — она нужна ему живой, а не мертвой.
— А он? Ты позволишь ему умереть? Ты?!
Элиар пожал плечами:
— А что я? Легко воображать себя героем, будучи римлянином! Я же не знаю, для чего и зачем я живу, — с тех пор как потерял свободу!
Она молчала, глядя ему в глаза ясным, твердым, проникновенным взглядом. И он не смог выдержать этот взгляд.
— Что ж… Хозяин скажет, что наверху только женщина и раненый. Ты оставайся здесь. Если что-то будет не так, беги.
Он на мгновение порывисто прижал ее к себе, а после оттолкнул с нарочитой небрежностью. Девушка хотела что-то сказать, но передумала и, усилием воли сдержав подступившие слезы, сурово кивнула ему вслед. Потом прислонилась к стене. Что она наделала?! А если Элиар погибнет? Ведь силы неравны… И все же не могла поступить иначе.
Элиар обошел строение, ловко вскарабкался на примыкавший к комнатам второго этажа небольшой крытый балкон и проник внутрь помещения. Ливия, по-прежнему сидевшая у постели Гая, обернулась и вздрогнула от неожиданности. Галл приложил палец к губам и указал на дверь. Почти в тот же миг в нее постучали так сильно, что задрожали крючья.
Ливия испуганно вскочила, но Элиар жестом велел ей сесть.
— Кто там? — спросила она, повинуясь его знаку.
— Мы ищем госпожу Ливию, жену Луция Аскония Ребилла, — громко отвечали ей.
Элиар утвердительно кивнул.
— Я здесь, — произнесла молодая женщина.
Ее голос слегка дрожал.
Гай Эмилий открыл глаза и с обреченным спокойствием смотрел на дверь.
— Открой, госпожа! Мы прибыли по поручению твоего мужа и не причиним тебе вреда. У нас есть послание от него.
— Я не открою.
Наступила минутная тишина. Потом за дверью решительно произнесли:
— Тогда мы войдем силой. Таков данный нам приказ. Элиар прислонился к стене возле самых дверей и поднял меч. Выражение его лица выдавало величайшее напряжение, голубые глаза сверкали. Дверь была простая, деревянная, не обитая металлом, она запиралась вделанными в порог и притолоку крючьями. Теперь доски затрещали, крючья дрогнули, и… через несколько минут неизвестные ворвались в комнату. Первый был мгновенно сражен наповал, он пролетел вперед и свалился бездыханным почти у ног Ливий. Второго, напротив, отшатнуло назад — Элиар ранил его в грудь и следующим ударом выбил из рук оружие.
Остальные двое отступили (один из пятерых, вероятно, остался внизу), но галл выскочил следом, чтобы вынудить их принять бой на лестнице, где он находился в положении, более выгодном для нападения и защиты. Инстинкт самосохранения пробудил в нем зверя: Элиару, много раз выступавшему на арене, было хорошо знакомо такое состояние — оно нередко спасало ему жизнь. То было не бешенство, не слепая ярость, скорее, обострение всех самых мельчайших чувств. Он не думал и не помнил ни о чем, ни о Ливий, ни о Тарсии, ни о Гае. Рукоятка меча лежала в ладони, как приклеенная; все части тела словно бы действовали самостоятельно и в то же время удивительно слаженно. Он видел все, что происходило вокруг, он предугадывал действия противников, меч в его руке словно бы превратился в живое существо, обладающее собственным разумом и волей.
Хотя он сражался с ожесточенным, иступленным упорством, его противники, не только оглушенные его яростью, а отчасти и перенявшие ее, понемногу пришли в себя и теперь оборонялись более активно, чем прежде. В результате на теле Элиара появилось несколько глубоких царапин, из которых лилась кровь, но он, казалось, ничего не замечал.
В конце концов он буквально выбросил одного из противников с лестницы, проскочив мимо другого, истекавшего кровью, а последний, тот, что оставался внизу, при виде такой бойни постыдно бежал прочь.
Тем временем на шум и крики сбежалась толпа постояльцев гостиницы и хозяйских рабов. Услышав возгласы «надо позвать солдат!», Элиар кинулся наверх и крикнул Ливий, которая стояла, ни жива, ни мертва, посреди залитого кровью пола:
— Надо уходить!
Потом он остановился, тяжело дыша и словно бы только начав соображать, что происходит. Ливия смотрела на него со страной смесью облегчения и ужаса. Она знала, что по улицам Рима течет кровь, что убивают проскрибированных, распинают рабов, она не однажды присутствовала на гладиаторских играх, но все это словно бы проходило за какой-то стеной, она никогда не смотрела в лицо смерти, никогда не видела ее так близко и сейчас не могла отвести завороженного взгляда от темных капель, медленно падающих с меча Элиара. Его облик, облик человека, еще не отошедшего от сражения, был полон страшной, едва ли не божественной, первобытной силы. Ни за что на свете не посмела бы Ливия приблизиться к нему в эти мгновения. А вот Тарсия, которой жизнь уже показывала свое звериное лицо, была другой: она вбежала в комнату и, не обращая внимания на трупы, бросилась к своему возлюбленному:
— Ты ранен?!
Тот отмахнулся:
— Ничего серьезного. Нужно ехать и как можно скорее.
— Письмо! — вдруг вспомнила Ливия — Они сказали, что привезли послание от… — Она взглянула на Гая и очень тихо закончила:…от моего мужа.
Элиар быстро и без малейшего содрогания обыскал тела убитых. Нет, ничего.
Задерживаться в гостинице было опасно. Вскоре они тронулись в путь и на следующий день прибыли в Остию — в те времена крупнейшую торговую гавань Италии.
Им повезло — они почти сразу попали на корабль, следующий в Путеолы, откуда путешественники обычно попадали в Грецию.
Ливию продолжало тревожить состояние Гая: он по-прежнему хранил полную безучастность к происходящему, был очень слаб и отказывался от пищи. Однако, поскольку любая отсрочка грозила смертельной опасностью, они решили не ждать другого судна, к тому же приближался конец судоходного сезона, могли начаться шторма, да и не всякий корабль брал на борт пассажиров.
И вот осталась позади шумная, суетливая гавань, вокруг расстилалась безмятежная морская гладь. Дул легкий ветер, ярко светило солнце: плавание обещало быть удачным. Теперь Ливия могла хотя бы немного расслабиться и привести в порядок чувства и мысли, но она не хотела и боялась этого — и не только потому, что по-прежнему опасалась за жизнь Гая (хотя и кое-что понимавший в ранах Элиар, и по счастью оказавшийся на судне врач-грек говорили, что он, скорее всего, поправится). На самом деле ей было легче и проще жить, не разбираясь в том, осчастливлена она или напротив — обездолена случившимся. Она не хотела и не могла рвать свою жизнь пополам, что — увы! — было неизбежно. Луций, отец, Гай, прошлое и будущее… Ей было дорого и то, и другое.
Ее мечты сбылись, но не так, как она хотела, и теперь ей было суждено нечто другое. Что? Кто знает! Ливия начинала понимать: нужно просто ждать. И верить.
Когда с момента исчезновения Ливий прошло более десяти дней, Луций понял, что нужно прийти в себя и жить дальше, независимо от того, продолжит ли он разыскивать свою супругу или позволит себе положиться на волю богов.
Нанятый им отряд не вернулся назад, и теперь Луций не знал, что думать. Наверное, поиски Ливий и ее возможных спутников не увенчались успехом, и люди побоялись явиться к нему с таким сообщением, хотя даже в этом случае им было обещано небольшое вознаграждение. В Риме всегда очень быстро распространялись всевозможные слухи — Луция бесконечно удручало любопытство окружающих. Однажды он встретил на улице Юлию, та шла с двумя служанками и имела очень довольный, степенный вид. Луций знал, что совсем недавно Юлия родила второго ребенка, кажется, девочку. Остановившись, она принялась расспрашивать о Ливий, и Луций был вынужден отвечать на ее вопросы: при всем желании он не мог скрыть, что его супруги нет дома. Потом это повторилось с другими знакомыми; в конце концов Луций вообще стал избегать присутственных мест. Он сделался раздражительным и нервным и часто думал о том, как все это скажется на его положении. Еще месяц назад он мог надеяться получить должность эдила и впоследствии, возможно, достичь высшей ступеньки — претендовать на место в сенате! А теперь? Если вдруг станет известно, что его жена — преступница, бежавшая от мужа с проскрибированным?! Немедленно развестись с ней — и тем оградить себя от еще большего позора! Но он даже не имел возможности сообщить Ливий, что она отвергнута…
Луций помнил, как Децим спросил: «Она не оставила письма?» На что Марк Ливий отвечал: «Это было бы верхом лицемерия».
Все-таки Луций хотел бы получить объяснения. Он думал об этом дни и ночи. Все было вроде бы так понятно и в то же время — никаких ответов…
И вот он шел по Риму, одинокий, (если не считать сопровождавших его рабов) с печатью усталой задумчивости и разочарованности на лице. Римляне — племя властителей и воинов, тех, кто стоит во главе мира по милости богов и в силу разума. А между тем кто может понять этот мир, даже если отдельный человек остается загадкой?
Луций положительно не знал, куда ему деваться, что делать, и наконец решил посетить лупанар. Он отправился туда не потому, что ему нужна была женщина, и не в надежде на то, что чувственные наслаждения позволят ему забыться: он хотел внушить себе, будто Ливия ничего не значит для него, что ее можно заменить любой продажной девкой. Он желал изменить ей, как она, должно быть, изменяла ему. Хотя Луций подозревал, что вряд ли Ливию тронула бы его измена.
Он поехал в наиболее роскошное заведение и выбрал сразу двух красивых девушек, египтянку и сирийку, но двумя часами позже, возвратившись домой, почувствовал еще большую опустошенность. Хотя супружеская верность в среде римских патрициев вообще-то была достаточно редким явлением, Луция мучило сознание того, что Ливия невольно вынудила его совершить поступок, глубоко чуждый его душевной природе, Ливия, бежавшая из дома в компании жалкой распутной рабыни, презренного гладиатора и человека, осужденного на смерть.
В атрии Луций застал Марка Ливия, который зашел узнать, как продвигаются поиски. Тот держался спокойно и, что удивительно, рассуждая о поступке своей дочери, не произнес ни одного осуждающего слова. А между тем Луций часто думал, каково же смотреть в глаза окружающим этому гордому патрицию, чью жизнь до сего времени можно было считать безупречной? Сам не зная почему, Луций проявил в беседе с ним непростительную резкость, после чего Марк Ливий заявил, что сам займется поисками. Он сказал, свадьбу Децима пришлось отложить на месяц, — по-видимому, за этот срок они надеялись отыскать Ливию. Марк Ливий обращался к гадателям, авгурам,[19] и те заверили, что его дочь жива и скоро вернется домой.
Луций слушал с плохо скрываемым раздражением. «А как же я? — хотелось выкрикнуть ему. — Что должен думать и чувствовать я?! Как мне теперь жить?!»
…Погода благоприятствовала путникам — они без приключений добрались до Коринфского залива, потом до Афин и, почти не задерживаясь, отправились дальше, в сторону островов восточной Греции. Ливия, Тарсия и Элиар, никогда прежде не путешествовавшие морем, были поражены ни с чем не сравнимыми пейзажами диких горных областей легендарной страны, вдоль западных берегов которой пролегал путь в залив.
Голые рыжие вершины и лесистые склоны на фоне морской и небесной синевы, мрачные, загадочные, суровые — и в то же время неумолимо влекущие к себе изумительной, совершенной первозданной красотой.
Корабль двигался неспешно, точно некая царственно парящая птица, по бескрайней водной пустыне, которой Ливия любовалась до боли в глазах, до наступления полной, сходной с пустотою безмятежности в душе.
Ей удалось устроить Гая в общей каюте, а Элиар и Тарсия ночевали на палубе. Однажды, проснувшись еще до наступления рассвета, Ливия поднялась наверх и наткнулась на них, спящих под шерстяным покрывалом. Лицо Тарсии было спокойно, оно хранило отсвет нежности и любви, — кто из них четверых чувствовал себя по-настоящему счастливым, так это гречанка. Она получила то, что хотела: возможность строить планы, на что-то надеяться, жить без вечного ожидания и тревоги. Что касается галла, вряд ли, подумала Ливия, он скоро обретет душевный покой.
А она сама? Она была даже рада, когда они наконец сошли на землю и отправились в Афины сухим путем: тогда ее вновь захватили дорожные хлопоты, и ей стало некогда думать о том, что беспрерывно терзало сердце.
После недолгого обсуждения, в котором Гай не принимал участия, конечной целью путешествия они избрали небольшой остров близ Наксоса, один из ничем не примечательных малонаселенных островков восточной Греции. Времени на размышления и сборы оставалось немного: судоходный сезон подходил к концу, а зимовать на материке — и тем более в самих Афинах — было небезопасно. А кто сможет найти их на одном из четырехсот островов, рассеянных в просторах Эгейского моря?
Так они очутились на чрезвычайно бедном клочке суши с предельно малым количеством пресной воды и небольшим числом жителей, которые в основном занимались тем, что ловили рыбу, да разводили коз и овец.
Конечно, здесь было очень красиво: достаточно мягкие очертания покрытых низкорослым кустарником, — а местами рыжими соснами — гор, глубокие, тихие бирюзовые бухты с нависшими над ними темно-серыми скалами, в которых были высечены ведущие наверх ступеньки. Кое-где виднелись ярко-зеленые пятна платановых рощ, серебристые — оливковых, а также ряды виноградников и маленькие площадки злаковых культур.
Путешественники поселились в стоявшем на возвышенности, очень старом и запущенном доме. По слухам, прежде в нем жил то ли философ, то ли поэт, полубезумец, добровольно удалившийся в изгнание и закончивший жизнь на острове. Никто не хотел занимать это жилье, так как оно располагалось слишком высоко: тяжело носить воду, не насадишь полезных растений, да и ведущие наверх ступеньки слишком крутые и скользкие, особенно зимой, в период дождей и ветров.
Комнатки в доме были маленькие и темные, дворик зарос сорняками — они уже высохли и стояли точно мертвые стражи разорения и покоя. Ограда и веранда местами разрушились, но зато нашлась кое-какая мебель и кухонная утварь, в том числе пифос — сосуд для хранения жидкостей — и пара амфор, правда, все запыленное, закопченное, грязное. Тар сия принесла воды и немедленно взялась за уборку, а Элиар принялся воевать с сорняками — вырывал с корнем, слишком толстые подрубал мечом, складывал и выносил за ограду.
Ливия села возле кровати, на которую прилег Гай. Он давно ходил сам, но сейчас долгий и крутой подъем утомил его. Они молчали, однако Гай взял руку Ливий в свою и тихонько сжал, выражая единение и поддержку.
Наведя в комнатах относительный порядок, гречанка вызвалась спуститься вниз и раздобыть какой-нибудь еды. Она вернулась довольно быстро и принесла ячменные лепешки, немного маслин и лука, козье молоко, а потом сказала, что они с Элиаром хотят искупаться.
— Идите, — ответила Ливия, — мы вас подождем. — Потом прибавила: — Я сама накрою на стол.
Когда они ушли, молодая женщина неловко произнесла:
— Здесь красиво и тихо… очень тихо.
— Да, — отозвался Гай, — подходящее место для изгнания. — И произнес с неожиданной улыбкой: — Самое время начать искренне поклоняться богам. Как сказал кто-то из философов: «Лучше уж верить басням о богах, чем покоряться судьбе, — басни дают надежду умилостивить богов почитанием, в судьбе же заключена неумолимая неизбежность».
Ливия вспомнила, как Элиар спросил: «Вот тут, в Греции, и находится Олимп, на котором живут боги?» «Да», — ответила Тарсия, а они с Гаем промолчали.
— В конце концов все получилось так, как ты мечтала, помнишь? — продолжил Гай. — Мы вдвоем на греческом острове…
— Нет, — промолвила Ливия, заставляя себя глядеть ему в лицо, — не так. Я долго думала и решила: будет лучше, если ты узнаешь прямо сейчас. Раньше это было бы по-другому, потому что раньше я не ждала ребенка от Луция Ребилла.
Гай смотрел на нее во все глаза, и в этих глазах молодая женщина видела смущение и испуг.
— Но как же теперь быть? — наконец произнес он.
— Как ты понимаешь, изменить ничего нельзя. Остается ждать. Перезимуем на острове, а после решим, что делать дальше.
— Ты уже знала… когда бежала со мной?
— Догадывалась, — уклончиво промолвила Ливия.
— А… он?..
— Ему я ничего не успела сказать.
— Прости, — тяжело вымолвил Гай, — все это время я был погружен в свои мысли, беспрестанно думал о том, что у меня ничего нет, что я все потерял, что отныне наследие моих предков будет принадлежать неизвестно кому… Мне не приходило в голову, что должна чувствовать ты!
Ливия ничего не ответила, и так они сидели и молчали еще очень долго, а тем временем Тарсия с Элиаром спустились по высеченной в скале узкой лесенке в небольшую бухту. Тарсия любовалась волшебством света, который окутывал горы некоей трепещущей дымкой, шелковой гладью Эгейского моря — диким, чарующим, гордым пейзажем, совершенно отличным от того, какой она привыкла видеть в Риме. Потом сказала Элиару почти то же самое, что произнесла Ливия, обращаясь к Гаю:
— Как красиво и тихо! Мне кажется, я всегда мечтала здесь жить!
Элиар промолчал. Он не мог выразить то, что его тревожило. Когда человек долгое время находится в мире, где правят жестокость, сила, немилосердный случай, веленье безумной толпы, где присутствует вечная война, именно это, вольно или невольно, и становится его настоящей жизнью.
Море хранило тепло мягкой осени. Тарсия высоко зачесала волосы, свернув их узлом, сняла одежду и, осторожно ступая по песку, вошла в воду.
Они долго купались, потом улеглись на берегу, и девушка произнесла с неожиданной пылкостью:
— О, если б мы могли остаться здесь навсегда!
— Здесь? — удивился Элиар. — На этом острове? Зачем?
— Я хочу удержать, сохранить то, что имею сейчас, неважно, какой ценой!
— И что мы станем делать? — спросил он с легкой улыбкой. — Чему я должен научиться? Пасти коз?
— Почему бы и нет?
Тогда он коротко, веско произнес:
— Я воин, Тарсия.
Она сникла, вновь охваченная глубоким отчаянием.
— Я знаю. Ты не останешься со мной навсегда. Ты пойдешь дальше, вперед, за богатством и славой…
— Нет, — перебил он, — мне не нужны ни богатство, ни слава, к тому же вряд ли я когда-нибудь буду настолько прощен богами, чтобы заслужить право властвовать над другими людьми или распоряжаться большими деньгами. Просто я хочу выполнить то, что предначертано судьбой.
— Что же это?
— Пока не знаю. Но это никак не связано с мирной жизнью. Еще давно отец говорил всем нам, что мы предназначены смерти, однако надо стремиться к тому, чтобы она не нашла нас слишком быстро, и при этом сохранить достоинство и гордость. Для этого и существует воинское искусство, которое мы должны постигать. Смерти я избежал, но вот… — Он тряхнул головой, словно отгоняя навязчивые мысли. — В общем, я хочу вернуть потерянное и… — Он не успел закончить.
— Ты любишь меня? — вдруг спросила гречанка.
— Да.
— И не боишься потерять?
Он посмотрел ей в глаза долгим взглядом, потом обнял и… нет, еще никогда им не доводилось до такой степени отпускать себя на свободу — Тарсия даже испугалась столь бешеного порыва страсти, своей и его. Тот час, в течение которого они неустанно сливались в любовном порыве, без конца взбираясь на вершины наслаждения, пролетел как один миг. Потом, обессиленные, они долго карабкались на гору и, вернувшись домой, имели совершенно безумный вид. Ливия это заметила. Она смотрела на рабыню, густые длинные волосы которой стекали по спине, точно живое золото, а в глазах застыло неописуемое выражение — гречанка словно бы все еще пребывала там, на берегу, в объятиях своего друга, — и невольно завидовала ей. Сейчас в жизни Тарсии все было намного проще, чем в ее собственной…
— Все готово, — сказала Ливия, — садитесь за стол. Думаю, будет лучше, если мы станем есть все вместе.
Тарсия вздрогнула от неожиданности, а потом внезапно повалилась хозяйке в ноги и принялась говорить. Обливаясь слезами, рассказала все — о том, что Луций отнял у нее письмо Гая Эмилия, а она скрыла это от госпожи…
Лицо Ливий потемнело, однако она протянула руки и заставила гречанку встать.
— Неужели ты простишь меня, госпожа? — пролепетала она.
— Конечно. И я не хочу, чтобы ты по-прежнему зависела от чужой воли, потому отпускаю тебя на свободу. Позднее я совершу это так, как положено по закону, но ты должна знать: с этого момента ты не рабыня.
На длинных золотых ресницах девушки задрожали новые слезинки.
— Но мне не нужно, госпожа… Я рада служить тебе…
— Это поможет твоим будущим детям. Они будут считаться свободными.
— Да, — сказала Тарсия, — об этом я не подумала.
Ливия повернулась к галлу:
— Жаль, что я не могу сделать того же для тебя, Элиар. Но хочу сказать, что ты навсегда останешься моим другом.
Он усмехнулся:
— Я не смогу стать твоим другом, госпожа.
— Почему?
— Ты — римская матрона, а я варвар, раб-гладиатор. Она окинула его проницательным взглядом:
— Ты никогда не считал себя рабом, Элиар, это видно. Ты родился свободным, что тоже заметно. И ты ненавидишь римлян…
Он опять усмехнулся:
— Не всех… И я ценю твое расположение, госпожа.
В этот миг Ливия поняла, что в ее жизни появился человек, который во что бы то ни стало придет на помощь, стоит ей только попросить. Он не хотел называться ее другом, но он уже стал им — с того момента, как она решила обращаться с ним как с равным. Теперь в ее судьбе были или недруги или друзья — другого разделения просто не могло существовать.
Нисколько не смущаясь, Элиар первым сел за стол; несколько поколебавшись, гречанка последовала его примеру. Когда Ливия вышла в соседнюю комнату, чтобы позвать Гая, тот спросил:
— У нас новые порядки? Едим с рабами?
— Эти люди спасли тебе жизнь, — тихо сказала Ливия. — Без их поддержки нам придется нелегко.
— Странная пара, — заметил Гай.
— Главное, они любят друг друга.
Ели в молчании. Мужчины отнюдь не стремились общаться между собой, слишком уж они были разными, Тарсия еще не пришла в себя после случившегося, Ливия, погруженная в раздумье, тоже хранила безмолвие. Она думала о том, что если Элиар еще способен чем-то занять себя (хотя бы посвящать время хозяйственным заботам и делам), то что станет делать Гай в долгие и, возможно, ненастные зимние дни, здесь, где нет не то что книг, а даже принадлежностей для письма?
После обеда Ливия решила рассказать Гаю о признании Тарсии.
— Как ты считаешь, — сказала она, — Луций причастен к тому, что тебя занесли в списки?
— Не думаю, — мягко отвечал Гай, хотя на самом деле думал иначе.
Он не хотел зря тревожить Ливию: на ее долю и без того выпало много тревожных дум.
Последующие дни были заполнены хлопотами: Элиар закончил уборку двора, прочистил дымоход, Тарсия раздобыла жаровню, овчины, чтобы устроить мягкие и теплые постели. Ливия помогала гречанке наводить порядок в комнатах, они вместе спускались вниз за едой, молоком и вином. А Гай… Он бродил по острову, полный каких-то дум или лежал на кровати, молча глядя в потолок. Любил ли он ее до сих пор? О чем размышлял? Ливия не опускалась до расспросов. Иногда ночью, лежа без сна, слышала сладкий шепот гречанки и галла, занимавших соседнюю комнату. Что касается их с Гаем, между ними сохранялись целомудренные отношения, что казалось вполне естественным. В конце концов они не были близки с тех пор, как она стала принадлежать другому мужчине.
Однажды Ливия призналась Тарсии, что ждет ребенка от мужа, — ответом был взволнованный блеск глаз и робкое, сочувственное прикосновение руки.
— Все будет хорошо, — сказала девушка.
— Я надеюсь.
— Я бы не хотела уезжать с острова, — призналась Тарсия. — У меня предчувствие, что я вновь расстанусь с Элиаром. Он говорит, что предназначен смерти, между тем как мне кажется, именно мы, женщины, лучше знаем, что есть жизнь и смерть, и не стремимся ко многому, тогда как мужчины хотят неизвестно чего…
И Ливия только вздохнула, думая о том, как отнесся бы к ее новости Луций и как относится Гай. Луций никогда не говорил, что хочет детей, да и теперь вряд ли поверил бы в свое отцовство, а Гай… Что ж, ведь это не его ребенок. К сожалению, не его.
Ливия закрыла глаза, чувствуя, как по щекам текут обильные горячие слезы. Надо держаться. Ведь ей еще многое предстоит вынести. Нужно выжить — пусть даже она останется совсем одна, презираемая и отвергнутая всеми. Она не станет надеяться ни на богов, ни на людей — только на себя, на свою волю, душевные силы и… любовь. Да будет так.
И вот пришла зима; иные дни были солнечны и по-прежнему теплы, а порой наступало ненастье, и тогда пейзаж казался до боли однообразным и тоскливым: свод мрачных туч, бессильно повисшие мокрые ветви кустарников, окутанные влажной дымкой горы, и всюду — мельчайшая дождевая пыль. Море из мутно-голубого становилось темным с барашками пены, волны с грохотом катились по гальке, разбивались о скалы, и тогда только и оставалось, что слушать вой ветра, сидя на овчинах возле пылавшей огнем жаровни. Ливия напрасно боялась: у них нашлось занятие, и не одно. Неожиданно она сама отыскала выход: в один из темных вечеров, когда за стенами домика бушевал ливень, а четверо его обитателей были погружены в тягостное молчание, молодая женщина взялась пересказывать содержание поэм Гомера. Затея имела успех: Гай спорил с нею из-за каких-то деталей участия богов в судьбе Трои, Элиар живо интересовался подробностями битвы греков с троянцами, вооружением и способами защиты, Тарсию интересовала любовная линия. Затем настал черед приключений Одиссея… Так они проводили вечера, исподволь сближаясь, узнавая друг друга с неких неожиданных сторон.
Так, однажды Элиар сказал Тарсии: «А ведь история этого римлянина (он имел в виду Гая) во многом похожа на мою собственную. Он тоже в одночасье потерял все, что имел, и даже не может вернуться на родину, потому что там его ждет смерть». «А ты хотел бы вернуться в Галлию?» — спросила девушка. И он коротко отвечал: «Нет».
Если Ливию Элиар называл госпожой, то к Гаю обращался просто по имени. Сначала тот с тайным возмущением передергивал плечами, а потом привык. И однажды попросил галла: «Научи меня владеть мечом». Бросив на него быстрый взгляд, Элиар спросил: «Зачем тебе?». «Боюсь, без этого умения мне не выжить», — сказал Гай.
Элиар смастерил два щита, два деревянных меча, и маленький дворик превратился в площадку для боя. Пока гладиатор немилосердно муштровал своего ученика, Тарсия заботилась о госпоже: не позволяла Ливий в одиночку спускаться по лестнице, следила, чтобы она тепло одевалась и хорошо ела…
Да, и Ливий, и Гаю приходилось нелегко здесь, где пища была однообразна и скудна и остро ощущался недостаток воды: не помоешься лишний раз, не постираешь одежду…
Так они провели пусть короткую, но суровую зиму. А потом наступила весна. И тогда Гай сказал:
— Я поеду в Афины. Не могу жить, не зная о том, что творится в мире.
У него явно имелись какие-то планы — Ливия это чувствовала. В ней боролись два противоречивых желания: с одной стороны, она не хотела, чтобы ее ребенок появился на свет на острове (хотя Тарсия и уверяла, что ее страхи совершенно напрасны), с другой, — боялась ехать в Афины, понимая, что вслед за этим может последовать разлука с Гаем.
А возвратиться в Рим, к Луцию, она уже не могла.
И вновь перед глазами была она — белая лента бегущей по горному плато дороги. Вокруг расстилался пламенеющий ковер маков, виднелись мягкие очертания бесчисленных горный цепей, а вдали сверкала синяя полоска моря. А потом дикие отвесные утесы внезапно расступились, открыв пораженному взору путников покрытую изумрудными виноградниками долину.
Селения, неловко прилепившиеся у подножья гор, казались игрушечными, а жители, навьюченные поклажей или впряженные в повозку мулы и маленькие ослики были похожи на медленно ползущих муравьев.
После жизни на острове и путешествия по безлюдной горной дороге Афины ошеломили и оглушили Ливию. Греческие дома существенно отличались от жилых построек римлян: они не имели наружных окон, повсюду вдоль улиц тянулись унылые слепые ряды каменных оград. Но тем более оживленными казались публичные места: площади, рынки.
Именно здесь путники узнали основные новости: в результате проскрипций только в Риме было уничтожено триста сенаторов и две тысячи всадников (среди казненных были и очень известные личности, в том числе, знаменитый оратор Цицерон), и это, не считая тех, кого убили по ошибке. А тем временем организаторы заговора против Цезаря, Брут и Кассий, формировали во Фракии армию республиканцев, причем при сборе средств не гнушались грабежом и насилием. И все-таки эта армия являлась последним оплотом Республики, к Бруту и Кассию примкнула вся старая аристократия…
Решающая схватка была еще впереди.
…Шла вторая половина месяца таргелиона, соответствовавшая римскому юнию (июнь), — к счастью, еще не самое жаркое время в Аттике. Ребенок Ливий должен был появиться на свет недели через три.
Четверо беглецов временно поселились в Афинах, недалеко от гавани, близ Пирейской дороги. Ливия выходила из дома лишь по вечерам, спустив на лицо полупрозрачное покрывало. Гай не стеснялся сопровождать молодую женщину, несмотря на то, что даже свободные одежды не могли скрыть ее большой живот. Впрочем, их, конечно, принимали за супругов.
Хотя Гай обращался с Ливией ласково, она не могла не чувствовать возникшего между ними отчуждения. Он замкнулся в себе и не стремился обсуждать с нею какие-либо важные вопросы. Он ждал. Чего? Появления на свет ее сына или дочери? Ливия видела, с каким вниманием он прислушивается к речам молодых нобилей, призывающих к войне за Республику. Что это могло означать?
То, чего она ждала со смешанным чувством нетерпения и страха, случилось в греческом скирофорионе, в день Венеры, в римские ноны юлия, (пятница, 7 июля). Ливия почувствовала первые признаки начавшихся родов еще в полдень и послала Тарсию за врачом-греком, с которым познакомилась по приезде в Афины.
Через пару часов Ливия уже лежала на кровати; в ее широко распахнутых глазах было напряжение, мужество и — безмерный испуг. Сидящая рядом Тарсия одной рукой нежно сжимала пальцы госпожи, а другой то и дело отирала пот с ее бледного лица. Было душно и жарко, на город наползла знойная мгла, небо превратилось в безжизненную блекло-голубую равнину, посреди которой пылало огромное жестокое солнце.
Хотя комната была затемнена, это мало что меняло: вскоре Ливий стало казаться, будто ее постель насквозь промокла от пота. Ей было страшно неуютно и очень одиноко в этой чужой комнате, чужом городе — пусть даже в легендарных Афинах. В те медленно текущие часы и минуты, когда все должно было свершиться, она совсем не ждала появления ребенка, так, как того, наверное, следовало ждать. Она просто жаждала избавиться от душевного и телесного бремени, которое мучило ее, лишало сил, не давало покоя.
Порой ей чудилось, будто она спала все это время и вот теперь проснулась в тоске и отчаянии; сейчас ей казалось, будто она всегда поступала неправильно. Почему она в Афинах, а не в Риме? Что ждет ее дальше? Каждое последующее мгновение жизни таило в себе мрак неизвестности. Ей ни за что не следовало выходить замуж за Луция, но и бежать с Гаем не нужно было тоже…
Боль немилосердно впивалась в тело, потом отпускала, затем возвращалась снова и захлестывала еще более жестокой волной. Мысли кружились в голове, беспорядочно сталкиваясь, неясные, путаные, противоречивые… Гречанка утешала ее, как могла, а врач ворчал, упрекая роженицу в том, что она совсем ему не помогает.
Промучившись более трех часов, Ливия попросила пить и пила с жадностью, точно после дня, проведенного в пустыне, а потом упала на подушки в новом приступе боли.
Вдруг ее мозг пронзила вспышка света и одновременно тело словно бы опоясал огненный смерч… А после… все стихло так внезапно, что Ливия не была уверена в том, что не переселилась из окружавшей ее действительности в какой-то иной мир.
Она лежала, не двигаясь, мысли являлись и улетали прочь, едва касаясь сознания, и все вокруг, казалось, пребывало в тишине и покое.
Вдруг Ливия услышала взволнованный, радостный голос Тарсии:
— Девочка! Она родилась в день Венеры — хороший знак!
Молодая женщина открыла глаза и увидела, что ей показывают ребенка, маленького, красного, кривящего рот в первом жалобном крике.
Она понимала, что это ее ребенок, но не могла в это поверить.
— Ты нашла кормилицу, госпожа? — спросил врач по-гречески.
— Нет, — слабым от утомления голосом отвечала Ливия. — Я решила… сама. Неизвестно, где я окажусь в ближайшее время, а ребенок должен иметь пищу.
После ее обтерли водой и укрыли, и она спала усталым, но спокойным сном, а когда пробудилась, ребенок был уже выкупан, крепко спеленат и снабжен необходимыми амулетами.
Ливия приподнялась на подушках, и Тарсия подала ей девочку. Тельце ребенка казалось совсем легким и согревало каким-то особым уютным теплом, кожа была желтовато-смуглой, а глазки — жемчужно-серыми. Редкие волосики на голове имели светло-русый цвет.
«Она будет похожа на Луция», — подумала молодая женщина.
Пока что она не испытывала к дочери какой-то особой нежности, но ей было приятно держать ее на руках.
Когда ребенок насытился и уснул, Тарсия унесла его, чтобы положить в колыбель, и тогда в комнату Ливий вошел Гай Эмилий.
Она не ожидала его прихода и потому напряженно мочала. Гай смотрел ей прямо в глаза, и она тоже не отводила взгляда. И видела свое отражение, точно в темном стекле.
Он присел на край кровати и спросил:
— Все в порядке?
Ливия безмолвно опустила ресницы. Ее глаза тихо светились, в них не было ни печали, ни вызова, ни упрека, лишь какое-то непонятное настороженное выражение.
— Я боялся за тебя, — сказал он, и в этих словах отразились те многие чувства, которые он почему-то скрывал от нее столь долгое время. Потом спросил: — Как ты хочешь назвать ребенка?
— Зачем ты спрашиваешь? Как бы я ни хотела ее назвать, хоть Афиной, она — Аскония,[20] Гай.
Они помолчали. Взгляд его красивых, темных, задумчивых, с оттенком грусти глаз блуждал где-то далеко, сейчас Гай мысленно находился там, куда Ливия не могла последовать за ним.
— Хорошо, что это девочка, — заметил он после неловкой паузы. — Мальчик — гордость, наследник, хотя девочка… тоже собственность Луция.
На ее лице появилось выражение, говорящее о поистине безграничном терпении нести бремя судьбы и одновременно — о непокорности, твердости духа, приверженности тому, что она избрала для себя сама и только сама.
— Она — моя. Только моя. Я не знаю, хотел ли Луций иметь детей, мы никогда об этом не говорили. Теперь уже неважно, что он думал на этот счет. Наверное, я поступаю неправильно, но… я не стану ему сообщать. Пусть все останется, как есть. Пока…
Она ждала, что скажет Гай, но он молчал. Хотя желал сказать ей так много… О том, что еще не до конца справился с тем, что обрушилось на него, что считал обладание деньгами, землями, рабами чем-то самим собой разумеющимся и сейчас боится даже подумать о том, что станет делать после того, как весь его мир рухнул, развалился на части, превратился в пыль!
И все-таки он произнес другое:
— Скажи правду, сейчас ты не жалеешь о том, что тебе пришлось покинуть Рим?
Ливия долго молчала, натянув покрывало до самого подбородка. На ее бледном, осунувшемся лице ярко блестели полные особой глубины и неисцеленной печали зеленовато-карие глаза.
— Не знаю, — тихо промолвила она.
— Ладно, — мягко произнес Гай, — поправляйся. Думаю, мы еще вернемся к этому разговору.
Прошло чуть больше месяца. Девочка хорошо спала и ела; поскольку ребенком самозабвенно занималась гречанка, на долю Ливий выпадало не так уж много забот, и она очень быстро поправилась. Стояли жаркие, настолько ослепительно-солнечные дни, что невозможно было поднять взор наверх, туда, где застыло неподвижное море густейшей синевы. Чуть легче становилось ночью, волшебной греческой ночью с несметными звездами и благоуханием цветов, когда жар раскаленной почвы, казалось, стихал и могучий ветер нес свежесть и прохладу близкого моря.
Афинские ночи не были похожи на римские, в глубине их непроницаемой черноты таилось нечто необузданное, дикое. Возможно, из-за морского воздуха или же оттого, что здесь Ливия чувствовала себя свободной от обычаев, традиций, слухов и сплетен.
Теперь ей приходилось вставать очень рано, но она любила эти утра, лучезарно-ясные в зените, со сгущавшимся на горизонте солоноватым туманом, с прозрачным, без малейшего волнения воздухом и щекочущей тело прохладой. Глядя на круживших в недосягаемой вышине птиц, Ливия обхватывала руками обнаженные плечи и слегка сжимала пальцы. В такие минуты ей хотелось жить и любить с новой силой.
Однажды поздно вечером, когда она уже легла спать, но еще не заснула, ей вдруг послышался неясный шорох, как будто кто-то осторожно крался, почти бесшумно ступая по каменному полу. Ливия тревожно замерла, зажав в кулаке край легкого покрывала. Из-за жары она спала обнаженной, чего никогда не стала бы делать в Риме. Вряд ли в дом мог проникнуть чужой, но… Она напряглась, готовая закричать.
— Тише! Это я! — прошептал знакомый голос, и почти в тот же миг Ливия увидела темную фигуру, которая быстро пересекла небольшое пространство комнаты.
В следующую секунду легким уверенным движением откинув покрывало, он скользнул в постель и сразу же прильнул к Ливий горячим, жадным, раскованным телом, сжав ее в объятиях так, что она едва могла дышать.
— Ливилла! — прошептал он.
Он искал ответа у ее губ, и губы дали ответ, и тело дало ответ, какой оно почти никогда не давало Луцию. Ливия не стала подавлять желание быть с Гаем, не стала, потому что чувствовала: ей никогда не вырвать из сердца безмерную тягу к нему — корни все равно останутся, и появятся новые ростки.
Она не помнила, что говорил ей Гай, но она знала, что своими словами он зачеркнул все, что прежде могло их разъединить: непонимание, неуверенность, страх. В эти мгновения прошлое, равно как настоящее и будущее, потеряло значение, Ливия не чувствовала себя стесненной ничем: ни стыдом, ни совестью, ни моралью. Действительность распалась на множество ярких осколков, разум склонился перед страстью и замер, померк.
Гая сводило с ума зрелище ее запрокинутой головы, гибкой шеи, приоткрытых, словно в безмолвном стоне губ, живой волной рассыпавшихся по постели волос…
Однажды, будучи еще совсем юным, он спускался верхом с высокой горы. Вокруг были опаленные, изъеденные солнцем и ветром рыжие вершины, и камни с шуршанием сыпались из-под копыт коня… Тогда его охватил безумный восторг, чувство полноты жизни, свободы, слияния со всем, что существует на свете. Он был это солнце, и эти горы, и этот ветер… Сейчас он ощущал почти то же самое, ему чудилось, будто он вернул то главное, что, казалось бы, утратил навсегда: яркость красок и свет в душе, любовь к жизни и неиссякаемую надежду.
Это была первая ночь, которую они с вечера до рассвета провели вместе, в постели, и, проснувшись, Ливия откинула покрывало и села на кровати, и все было так ясно, что не требовались никакие слова.
Но Гай должен был сказать и сказал, взяв ее за руки и слегка притянув к себе:
— Теперь ответь, что мне делать, Ливилла?
Она смотрела непонимающе, тогда Гай продолжил:
— Я все объясню и… еще раз попрошу прощения за то, что держался с тобой несколько холодно и даже, как тебе, наверное, казалось, равнодушно. На самом деле я любил тебя и люблю, просто тогда я еще не принял окончательного решения… Думал, возможно, нам придется расстаться. Я собирался вступить в республиканскую армию, сделать попытку отвоевать то, что у меня отняли не по праву, но… Эта ночь взяла меня всего, целиком, и теперь я думаю: есть другой выход. Ты что-нибудь слышала о Сексте Помпее, сыне Помпея Великого? Он основал на Сицилии морскую державу и принимает к себе изгнанников и беглых рабов. Если ты решишься поехать со мной и перед отплытием из Афин пошлешь Луцию сообщение о том, что разводишься с ним, мы сможем пожениться в Сиракузах. Девочку я удочерю и дам ей свое имя. Что ты выбираешь?
— Конечно, я поеду с тобой, Гай, — спокойно и серьезно отвечала Ливия.
— Мы начнем все с начала, верно? — произнес он, стараясь улыбаться как можно беззаботнее. — Ведь недаром говорят: прошлое никогда не бывает ценнее будущего.
Она не спорила, но и не соглашалась, просто смотрела ему в глаза, и Гай вдруг понял, что никогда не сможет владеть ею так, как владел раньше — ее помыслами, ее душой, ибо она утратила девическую доверчивость, наивность, мягкость сердца и стала женщиной — нежной, но твердой, любящей, но мудрой. Никогда уже она не придет к нему сама и не скажет: «Увези меня, Гай! Бежим вместе!» И он должен это помнить.
…Не прошло и двух недель, как они уже стояли на палубе грузового корабля (которые, как правило, перевозили и некоторое количество пассажиров), следующего в Сиракузы. Это было обычное широкое трехгребное судно с двумя парусными мачтами и открытой верхней палубой, под которой размещался заполненный грузами трюм.
Видимость была великолепная: справа тянулась волнистая стена Пелопоннеса вся в зеленой пене сосновых лесов, кое-где мелькали причудливо изогнутые красновато-рыжие мысы; исполинские скалы вздымались, точно строгие стражи одиночества и тишины, и не было счета маленьким, уютным, таинственно-пустынным бухточкам. Слева простирались голубые дали моря с редкими золотыми вкраплениями островов, а над головой — небо, небо, небо… Странный, заколдованный в своей неизменчивости мир.
Как у большинства греческих кораблей, на «Орифии» не было внутренних помещений для пассажиров и матросов, все ночевали на палубе. Ночь… Властная греческая ночь, она отнимала у мира все краски, только море отливало темным серебром в свете огромной луны, зато запахи — соли, смолы, каких-то далеких таинственных растений — становились острее: могучий ночной воздух врывался в легкие, мысли путались, словно бы менялась вся жизнь, а главное — отношение к ней. В Риме существование человека было подчинено заботам и тревогам о будущем, тогда как здесь царило настоящее.
Наступало утро, и море казалось светлой бирюзой, а хребты далекого горного кряжа, четко вырисовывающиеся на фоне бледного неба, золотились от нависшего над ними огромного красного солнца. Утром все было сложнее, в сознании вновь всплывали вопросы, на многие из которых Гай Эмилий так и не нашел ответа.
Собственно, принятое им решение было навязано судьбой. За недолгие двадцать шесть лет своей жизни он так и не сумел примириться с тем, что нельзя жить, никого не угнетая и никому не подчиняясь, и вот теперь, поневоле склоняясь перед неким непонятным, всевластным законом, повелевавшим ему идти дальше, приняв прошлое и будущее как данность, он не мог не роптать.
Гай любил Ливию, но сейчас он не оставил бы ее даже в том случае, если б потерял к ней всякое чувство, он не смог бы отправить ее в Рим, к Луцию, хотя понимал, что она пережила бы и это.
Ливия с интересом расспрашивала его про остров. Что он мог ответить? Жестокое солнце, жара, унылое безводное пространство, горбатая иссушенная земля. Гай знал и другое: даже если человек, к которому он собирался обратиться за помощью, согласится принять участие в его судьбе, самое большее, на что он может рассчитывать, — скромное существование без угрозы голодать и носить одну единственную тунику, но и без малейшей возможности чего-то добиться в жизни.
Гай чувствовал, что никогда не сумеет заставить себя выслуживаться, даже ради семьи. Семья… Хотя Ливия уверяла, что ей не нужно ничего большего, чем быть рядом с ним, Гай не был в этом уверен. В Риме она жила совсем иначе: он видел украшения, которые Ливия прихватила с собой, убегая из дома. А ребенок? Гай сказал то, что должен был сказать: что он удочерит девочку и даст ей свое имя, но… Все-таки это был не его ребенок, и он не испытывал к нему никаких чувств. А если появятся свои дети? Что он сможет сказать, а главное — что оставит сыну? Клеймо изгнанника?
Элиар довольно охотно согласился плыть в Сиракузы, после того Гай Эмилий сообщил ему, что Секст Помпей зачисляет беглых италийских рабов в свою армию на правах свободных воинов. Правда, Гай подозревал, что гречанка ничего не знает об этом разговоре, потому как она по-прежнему выглядела спокойной и счастливой. Он посмотрел на девушку, лицо которой в обрамлении похожих на золотую пряжу волос выглядело удивительно просветленным. Ливия поведала по секрету, что перед отъездом Тарсия ходила к известной афинской прорицательнице, и та предсказала гречанке, что та воспитает двоих сыновей, один из которых сумеет снискать признание и славу при будущем правителе Рима. Гай посмеялся и заметил: «Лучше б она сказала, кто будет этим правителем!»
Потом он взглянул на Ливию, на ее уже позолоченное солнцем, едва прикрытое легкой туникой тело, улыбку и взгляд, словно бы ускользающий куда-то вдаль и, чувствуя тепло руки молодой женщины, думал о том, что ее присутствие дарит ему ощущение чего-то бесконечно надежного, близкого и родного. Она казалась такой открытой, чутко откликающейся на властный зов любви и жизни, по-своему очень уверенной и смелой… И он говорил себе: «О, боги, сейчас я имею то, что воистину обретаешь только раз в жизни. Глаза Ливий — зеркало, в котором отражается весь этот мир с его противоречиями, и я должен принять его таким, каков он есть, хотя бы ради нее. Я просто обязан быть счастливым».
Они уединились в укромном уголке в задней части палубы и стояли, держась за руки, внимая соленому дыханию бескрайнего моря. Сейчас, во второй половине дня, оно потемнело, приобрело насыщенный сине-зеленый цвет, волны казались тяжелыми, они перекатывались одна за другой, и весла вздымали в них ослепительно-белую бурлящую пену.
Без конца тянулась заунывная песня гребцов, созвучная плеску волн, — точно разматывался огромный клубок пряжи, виток за витком, медленно, ритмично, спокойно.
По лицу Ливий скользили быстрые тени, а ее зеленовато-карие глаза казались неожиданно прозрачными.
— Странная страна Греция, — сказала она, глядя на тонущие в синей дымке знойного воздуха, поросшие можжевельником далекие плоскогорья. — Безмятежность, чистота, четкость форм… Между тем все это обманчиво — жизнь здесь сурова: летом зной, зимою ветра, много голого камня и слишком мало воды.
— Зато обитателям этого края свойственно особое, молчаливое, даже не всегда осознанное понимание истины. Нам, римлянам, этого не дано.
Ливия не ответила. О чем она думала? Гай не решался спросить. Он знал, что перед отплытием на Сицилию она нашла человека, который ехал в Рим, и передала с ним письмо Луцию. Что она написала? Сообщила, что разводится с ним и только, или попыталась что-либо объяснить?
Гай невольно сжал ее руку. Его ли вина, что жизнь так измельчала? Он не хотел, чтобы все свелось только к борьбе за убогое, голое существование, когда повседневные дела вытесняют все мысли о красоте, любви, о том вечном, что так или иначе присутствует в жизни.
— Я не желаю проживать деньги, которые ты взяла у Луция, — с едва заметным вздохом произнес он. — Будет лучше, если мы постараемся их вернуть.
— Это возможно, — ничуть не удивившись, отвечала Ливия. — Собственно, мы потратили не так уж много. Драгоценности по праву принадлежат мне. Чтобы собрать недостающую сумму, продадим несколько украшений и перешлем деньги в Рим, а оставшегося нам хватит самое меньшее на несколько месяцев. Наверное, придется купить дом и пару рабов?
— Мне вовсе не хочется, чтобы ты отказывалась от своих драгоценностей.
Ливия улыбнулась:
— Не думаю, что они понадобятся мне в Сиракузах! К тому же при виде этих украшений меня охватывают не слишком приятные воспоминания.
На самом деле эти воспоминания, скорее, можно было назвать тревожными, внушающими чувство вины. Ливия сухо, в двух строчках, сообщила Луцию о разводе, написать же отцу и вовсе не достало сил. Это было несправедливо, жестоко, и иногда молодой женщине даже хотелось, чтобы муж не получил ее послание. Пусть все умрет, растворится в безвестности — и его вопросы, и возмущение, и обида. И ее вина.
Погруженный в раздумья Гай продолжал молчать; он рассеянно следил взглядом за двумя странными кораблями, идущими со стороны открытого моря наперерез «Орифии». Откуда они взялись? На юго-востоке была кучка небольших, по большей части необитаемых островов — они могли приплыть оттуда, но… Спустя мгновение Гай сжался от неумолимого предчувствия беды. Это были обыкновенные греческие триеры, но ведь пираты никогда не строят своих судов, а используют те, что удалось захватить в боях. Во время успешной морской кампании Гнея Помпея в 731 году от основания Рима пиратство в Средиземноморских водах было ликвидировано, но после смерти Цезаря, во времена политической неразберихи и агонии Республики пираты вновь подняли голову. Лишенные былой организованности, растерявшие прежнюю уверенность и дерзость, они прятались в лабиринтах островов, изредка совершая внезапные стремительные вылазки. Теперь пиратские команды состояли из избежавших наказания преступников, беглых италийских рабов, разного рода ссыльных, словом, из всякого сброда.
Вскоре опасения Гая подтвердились — он услышал, как начальник гребцов приказал увеличить скорость; также было велено поднять запасной парус. Почти до боли сжав руку Ливий, Гай коротко поведал ей о том, что случилось. Она глядела с безмерной тревогой, но не поддалась смятению чувств и слушала доверчиво, внимательно, не перебивая. Они вместе нашли Тарсию и Элиара — Ливия забрала у гречанки ребенка. Дурная весть стремительно облетела судно — пассажиры сгрудились у края палубы и глядели на приближавшиеся корабли. Расстояние между ними неуклонно уменьшалось — пиратские галеры были несравненно легче грузового корабля, а пользы от парусов почти не было — дул слабый бриз.
Гай Эмилий ждал — что еще оставалось делать? — неминуемой трагической развязки. Будущее вновь представлялось ему страшной бездной. В одночасье потерять то, ценность чего он еще не успел до конца осознать! К мрачному признанию действительности невольно примешивалось чувство недоумения. Почему, за что? Хотя, наверное, он понимал. Гай помнил, чем утешался последнее время. «Что такое Рим? — спрашивал он себя. — Это могущество, лишенное божественного разума, богатство без совести, правосудие без справедливости. О нем не стоит жалеть». Он решил сотворить из несчастья счастье, превратив место изгнания в убежище; все обдумав и взвесив, предъявил богам свой счет, решил, что взамен потерянному богатству они даруют ему полную радости и восторгов любви жизнь с Ливией. Он забыл о том, что боги смеются слишком жестоко, их смех — смертоносное оружие для тех, кто возомнил, будто способен использовать волю бессмертных по своему разумению.
Между тем та горстка мужчин, что имела оружие, приготовилась к защите. Хозяин корабля, грек, призывал их отказаться от своего намерения и умолял сдаться без боя: «Иначе они перебьют нас всех!»
Охваченный душераздирающим волнением, Гай невольно поймал его взгляд.
— Что они делают с пленниками?
— Вам нечего бояться, — торопливо произнес грек. — Ведь вы римляне, у вас наверняка есть друзья и покровители, которые внесут выкуп, и вы обретете свободу. Мне хуже — я лишусь корабля, груза и рабов. Лишь бы сохранили жизнь…
Когда стало совершенно ясно, что «Орифии» не уйти от преследования, гребцам было велено сложить весла. Ливия с ребенком на руках и Гай Эмилий застыли на палубе в мрачном ожидании среди других пассажиров.
Прошло четверть часа — пиратские галеры не спеша, деловито окружили «Орифию» с двух сторон, с их бортов были перекинуты абордажные мостики, и на палубу ринулась разношерстная громкоголосая орава морских разбойников. Их численность вдвое превышала количество мужчин на «Орифии», тем более что последние не имели почти никакого оружия.
Пираты сразу взялись за дело: разоружили немногочисленную охрану, развели по сторонам мужчин и женщин, вытолкнули на середину хозяина корабля, кормчего и начальника гребцов. Во избежание неожиданностей рабов наспех приковывали к решетчатым стенам в подпалубном пространстве корабля. Внезапно какой-то человек (Ливия с изумлением узнала в нем Элиара) мощным рывком прорвался сквозь неприятельское кольцо и с разбегу бросился в море.
Проплыв под водой довольно значительное расстояние, он вынырнул далеко в стороне от корабля и теперь быстро, не оглядываясь, удалялся прочь.
Главарь пиратов набросился на своих подчиненных с бранью, но вскоре с усмешкой махнул рукой. Гай понял, что он имел в виду: до суши было не меньше двухсот стадий,[21] к тому же вдоль берега почти сплошь тянулись отвесные скалы.
Дошел черед и до Гая; тогда он выбросил вперед руку с инстинктивным презрением к покорности существам низшего порядка и крикнул:
— Не прикасайтесь ко мне!
— А кто ты такой? — тотчас спросили его.
Гай молчал; он слышал о неистребимой ненависти пиратов к римским патрициям. Иногда их швыряли в море, даже пренебрегая предложенным выкупом.
— Это римские граждане, — поспешил заявить теперь уже бывший хозяин «Орифии», — он и вон та женщина.
Глаза главаря, плотного мужчины лет сорока, говорящего как на греческом, так и на хорошей латыни, сузились и потемнели.
— Римлянин? — С этими словами он схватил Гая за одежду так, что ткань затрещала и поползла. — Не желаешь ли за борт?!
Пираты одобрительно загудели.
— Нет! — выдавил Гай, подумав о Ливии и ее ребенке. — За нас могут дать выкуп… Требуйте что угодно, только не трогайте женщину.
— Десять талантов[22] за каждого из вас! Согласны?
— Да.
Главарь небрежно кивнул — Гая и Ливию отвели в сторону. Их оставили под охраной двух человек, тогда как часть остальных пассажиров перегнали на пиратское судно, связав попарно. Хозяина корабля и двух начальников команды бросили за борт, крепко скрутив ремнями, после чего разбойники принялись исследовать груз и отбирать у пленников ценные вещи. Собственно, добыча была невелика: на «Орифии» не оказалось ничего такого, что можно было бы с выгодой продать на берегу, не считая, конечно, рабов. Самое страшное, Тарсии предстояло разделить участь этих несчастных. Ливия озиралась в поисках своей гречанки, но ее не было видно. Одеревеневшими пальцами она прижимала к груди ребенка, — к счастью, девочка недавно поела и теперь спала безмятежным сном.
Выбрав момент, Гай произнес, глядя прямо в глаза молодой женщины:
— Послушай меня, Ливилла! Возможно, скоро нас разлучат, потому я скажу сейчас: ты должна написать своему отцу. Десять талантов — очень большая сумма, но, думаю, Марк Ливий не пожалеет ничего, чтобы тебя спасти.
Внезапность несчастья подействовала на него отупляюще, сейчас он даже не чувствовал отчаяния. Возможно, было бы лучше, если б Ливия испытывала то же самое. Но ее губы дрожали, а потемневшие от душевной боли глаза были полны слез.
— И мне придется ехать в Рим без тебя?!
— Не знаю. Но даже если и так, ты должна это сделать хотя бы ради своего ребенка.
— А как же ты?!
— Думаю, для меня тоже найдется какой-нибудь выход. На самом деле Гай не видел никаких путей к спасению: у него не осталось родственников, друзей, надежных знакомых, никого, к кому он мог бы обратиться за помощью. Но он старался об этом не думать. Сейчас нужно было позаботиться о Ливий. Пираты могли потерять терпение, разозлиться и тогда… Придется тщательно следить за собой — ни одного неосторожного слова, движения, взгляда.
Постепенно они оба впали в оцепенение, словно бы спали с открытыми глазами, не шевелились и молчали. Так начался тягостный путь в неизвестность.
Поселение пиратов представляло собой горстку жалких хижин — ненадежное временное пристанище. Лагерь был расположен в потаенной бухте, укрытой, точно крепостными стенами, крутыми скалами. Дальше, в глубине острова виднелась зелень сосновых крон, заросли розмарина, можжевельника, тимьяна. Теплый аромат душистых растений, бездна пространства — и никаких путей к бегству. Размеренно катились тяжелые валы, близ суши они дробились на мелкие пенные волны, сверкающие на солнце, словно осколки аметиста.
В самой бухте было тихо. Часть пленников пираты согнали на берег, часть оставили на кораблях. Они решили сегодня же переправить мужчин на материк, а там — на невольничьи рынки: пираты не имели возможности кормить такое количество народа. Судьба молодых женщин была более трагична: их оставили на острове, чтобы, как цинично выразился один из разбойников, «самим опробовать товар».
Гай стоял на галечном берегу, озираясь по сторонам. Здесь и не пахло богатством, более того — все говорило о тяжелых временах. На большинстве загорелых до черноты, словно бы прокопченных солнцем пиратских лицах застыло выражение какого-то тупого недовольства, непреходящей, вялой злобы. Да, им принадлежало два корабля, очевидно, захваченных в какой-нибудь гавани, но при этом они были вынуждены ютиться на крохотном, каменистом острове, пить скверную воду, есть плохую пищу. Озлобленная, оборванная, грязная свора, они не были объединены ничем, кроме бессмысленной жажды грабить и убивать, — бессмысленной, ибо они не имели возможности по-настоящему воспользоваться захваченным добром.
Единственное, что они с нетерпением поделили, так это женщин. Тарсия досталась молодому черноглазому черноволосому пирату — он резко мотнул головой, приказывая ей идти вперед. Ливия хотела вступиться за гречанку, но Гай ее удержал.
— Ты не сможешь ей помочь, — шепнул он, — подумай о себе!
Их отвели в одну из хижин и немедленно заставили писать письма — через пару часов горстка пиратов отплывала в сторону материка.
— Пиши, Ливилла, — сказал Гай, осторожно забирая у нее ребенка. Он постарался, чтобы застывшая, словно бы приклеенная к лицу улыбка получилась ободряющей. — Если все получится, к концу месяца ты будешь в Риме.
Растрепавшиеся от морского ветра пряди густых волос скрыли лицо молодой женщины, но Гай заметил, как на кисть ее руки упало несколько крупных капель. И все же она продолжала писать.
Ливия хорошо понимала: для того, чтобы стать счастливыми или, вернее, осознать, что они счастливы, после всего случившегося им с Гаем, наверное, понадобились бы годы, но… теперь ей так не казалось.
Малышка проснулась и раскричалась. Ливия взяла ее у Гая и попросила, чтобы ее оставили одну. Женщину проводили в смежное помещение. Главарь пиратов тоже куда-то вышел, вместо него появился другой человек и встал у стены.
Гай, придавленный тяжестью своих переживаний и чувством безысходности, не поднимал головы. Он знал, что должен найти какой-то выход для того, чтобы остаться в живых — хотя бы до тех пор, пока Ливия не уедет с острова, но не мог ничего придумать.
— Почему ты не пишешь? — вдруг спросил пират. Гай Эмилий молчал и не двигался.
— Ты в самом деле патриций, я вижу, — небрежно продолжал незнакомец. Он говорил достаточно тихо для того, чтобы не быть услышанным кем-то еще. — У тебя должно быть достаточно покровителей и знакомых. Или я ошибаюсь?
В следующее мгновение Гай Эмилий посмотрел ему в лицо, и проблеск надежды тут же угас: перед ним был бесконечно далекий от аристократического сословия человек. Особым, данной природой чутьем Гай безошибочно угадывал в соплеменниках породу или — отсутствие ее. С обрамленного смоляно-черными волосами худощавого лица собеседника на него с презрительной жестокостью смотрели наглые, жгучие и в то же время немного усталые глаза. Гай узнал пирата, который увел Тарсию.
— Что молчишь?
— Не знаю, о чем говорить с таким, как ты, — отвечал Гай, инстинктивно обретая надменную сдержанность истинного аристократа, призванную немедленно отбросить собеседника на десять шагов назад.
Пират жестко усмехнулся. В его взгляде читалась какая-то сложная мысль и особого рода пристальный интерес.
— Что, некого просить о помощи? Скажи лучше мне; если признаешься им, — он кивнул на дверь, — тебя утопят, как утопили тех греков. Но сперва вдоволь поглумятся — они ненавидят римлян. Впрочем, как и я.
Гай прислушался к речи собеседника, — похоже, латынь была его родным языком.
«Какая-то помесь коршуна с шакалом, порождение эсквилинских трущоб — этих болезненных очагов на теле Рима, — подумал Гай. — Откуда он здесь взялся?»
— Что ж, — сказал он, — может, и некого.
— Ты бежал из Рима?
— Да.
— Почему?
— Мое имя было внесено в проскрипционные списки. Я спасался от смерти.
— Что ж, Рим всегда питался кровью, неважно, чьей.
— Что ты знаешь о Риме… — тяжело обронил Гай. Его собеседник переступил с ноги на ногу.
— Побольше, чем ты. Я знаю такой Рим, о каком ты не имеешь никакого представления.
Гай внимательно глядел в эти недоверчивые суровые глаза, взгляд которых пылал яростью. Куда тут было до тупого смирения тянувшего вечную лямку плебея!
— Что же я должен делать? — спросил он.
— Пиши кому угодно, сойдет любое имя. Никто не узнает правды. Я сам отвезу таблички на материк и найду надежного человека, который доставит письмо твоей женщины в Рим.
— Ее никто не тронет?
— Нет. Она слишком дорого стоит.
— Зачем я тебе понадобился?
— После узнаешь.
— Ты увел с собой рыжеволосую девушку. Где она?
— У меня, в моем жилье.
— Ты можешь что-нибудь сделать для нее? — осторожно спросил Гай.
— Да я вроде бы уже сделал все, что мог! — откровенно рассмеялся собеседник.
Гай стиснул в пальцах стилос — его острие провело на дощечке глубокую борозду, похожую на зарубцевавшуюся рану. Потом отшвырнул письмо.
— Не делай глупостей, — сказал пират. — Пиши. Если б эта рабыня не досталась мне, с нею развлеклись бы все, кто живет на этом острове. С другими поступят именно так. Ну а я не люблю ни с кем делиться.
— Вы отвезете женщин на рынок?
— Не сегодня.
— Отпусти эту девушку в Рим вместе с ее госпожой!
— Ты слишком многого хочешь! — отрезал пират.
Взяв табличку из рук Гая, он подозрительно разглядывал ее. Скорее всего, он не умел читать.
— Как твое имя?
— Гай Эмилий Лонг. А твое? — спросил он, испытывая смешанное чувство унижения и гнева.
— Ну, допустим, Мелисс.
Пират вышел из хижины и перед тем, как отправиться к кораблю, зашел в одну из прилепившихся возле скалы жалких ветхих лачуг.
Тарсия сидела в углу на куче тряпья, сжав колени и стиснув пальцы рук. Она не поднялась при виде Мелисса, лишь опустила голову и словно бы вжалась в стену.
С минуту он разглядывал ее, потом отрывисто произнес:
— Не выходи отсюда, тогда тебя не тронут. Здесь есть вода и немного еды — тебе хватит. Я вернусь через два дня.
Постояв еще пару секунд, он повернулся и вышел, а девушка осталась сидеть в углу в той же позе. Странно, но следы недавних страданий исчезли с ее лица, оно выглядело отрешенно-спокойным. Она ни о чем не думала, ничего не ждала, она не шевелилась и словно бы не дышала, — на первый взгляд, могло показаться, что в хижине вообще никого нет. Когда начало темнеть, она встала и осторожно выглянула за дверь.
Море тонуло в тумане, который стлался по воде, поднимаясь вверх, скрывая очертания гор и окружая звезды мягким сиянием. В безветрии особенно остро ощущалось дыхание острова, полного ароматов бессмертника, можжевельника, тимьяна.
На берегу пылал костер — в его свете свора пьяных пиратов (на «Орифии» было вино) гонялась за одной из рабынь: ее жалобные испуганные крики тонули в их глумливом хохоте.
Тарсия выбралась из хижины и быстро побежала, то и дело припадая к земле, точно раненая птица, к той хижине, где находились Ливия и Гай. К счастью, рядом никого не было — одни пираты уплыли на материк, другие веселились у костра.
Девушка осторожно проскользнула внутрь и, увидев Ливию, бросилась перед ней на колени. Мгновение — и их руки сплелись; потянувшись вперед, гречанка прижалась к своей госпоже, спрятав лицо у нее на груди. Ливия взглядом попросила Гай выйти, и он немедленно выполнил ее просьбу.
— Тарсия, моя бедная Тарсия! Я так рада тебя видеть, хотя… — ее голос дрогнул, — мне нечем тебя утешить.
— Не надо, госпожа, — сдавленно проговорила гречанка, — мне еще… повезло, потому что он был один. Я… я не сопротивлялась. Он сказал: не хочешь со мной, отдам тебя другим, будет еще хуже. Что делать, если так случилось. Я — рабыня, я ко всему привыкла, потерплю. Главное, чтобы они не тронули тебя.
«И вправду, если мы еще способны бороться с судьбой, то они просто вынуждены с нею жить. Для них терпение — единственное лекарство от скорби», — подумала Ливия.
— Я пришла проститься, — сказала Тарсия. — Не знаю, в чьи руки я попаду, но тебя, госпожа, всегда буду вспоминать с благодарностью и любовью. И береги мою дорогую девочку.
Ливия содрогнулась от этих произнесенных на одном дыхании слов и горячо прошептала, сжав руки гречанки:
— Где бы ты ни оказалась, я вызволю тебя, обещаю, даже если мне придется перевернуть для этого всю Ойкумену. А потом мы найдем Элиара.
— Если он жив, госпожа… Я понимаю, почему он бросился в море. Наверное, я бы сделала то же самое, если б… умела плавать…
Она говорила тонким, надтреснутым голосом, с трудом удерживаясь от рыданий, и Ливия тоже едва могла сдержать слезы.
Когда Тарсия ушла, Ливия сидела молчаливая и задумчивая, точно окаменевшая.
Вошел Гай, безмолвно опустился рядом с нею и замер, прижав Ливию к себе.
— Что с нами будет? — наконец сказала она.
— Не знаю, — вздохнул он. — Когда у меня отнимают то, что принадлежит мне по нраву, я понимаю, что это уже не я. Когда человек, которого я презираю, пытается вступить со мною в сговор и я вынужден беседовать с ним едва ли не на равных, я чувствую, что это тоже не я.
— Что бы ни случилось, если я люблю тебя, это все-таки я, — сказала Ливия.
— Я тоже люблю тебя, Ливилла, и с тобой я, наверное, многое сумел бы вынести, но вот без тебя…
— Ты должен жить, Гай, обещай, что ты будешь жить. Он ничего не ответил, только крепче сжал ее руку. Эта недоговоренность, легкое наивное притворство тонкой стенкой ограждали их души от смертельной горечи и страха. Оба понимали, что означает грядущая разлука. В ближайшие годы Гай (если он волею богов благополучно выберется с острова!) не сможет приехать в Рим, и едва ли Ливия сумеет вырваться оттуда. Они расставались надолго, если — не навсегда.
Мелисс вернулся через день и сообщил, что письма отправлены в Рим, — к табличке Ливий было приложено одно из ее украшений. Оставалось ждать ответа.
Обитатели островка продолжали жить своей убогой и жалкой жизнью. Часть женщин отвезли на портовый рынок, другие оставались на острове. Днем они мололи зерно и готовили еду, ночью утоляли плотский голод своих временных хозяев.
Тарсия продолжала жить в хижине Мелисса. Он обращался с нею ни плохо, ни хорошо — как с вещью. Иногда он был настойчив и груб, а в другой раз его вдруг охватывали жестокие, обольстительные воспоминания, и тогда он нежно гладил волосы девушки и исступленно ласкал ее тело. Для Тарсии было лучше, когда, получив свое, он оставлял ее в покое, чем если он засыпал, сжимая ее в объятиях. Они почти не разговаривали, лишь иногда он отдавал ей какие-то короткие приказы.
Слегка очнувшись от первых потрясений, движимая извечными женскими инстинктами, гречанка прибралась в хижине и умело распоряжалась скудными запасами продуктов. Мелисс позволял ей ежедневно пополнять запасы пресной воды из источника, бьющего в расщелине скалы, чтобы она могла мыть волосы и стирать одежду. Тарсия видела, как смотрят на нее другие мужчины, но ни один не смел дотронуться до нее. Пираты избегали связываться с Мелиссом: хотя он и слушался приказов главаря, но в то же время умудрялся сохранять определенную независимость. Случалось, он пил вместе с другими, но никогда не напивался допьяна. И больше не делал никаких попыток заговорить с Гаем.
Так прошло чуть больше месяца. Стоял разгар жаркого средиземноморского лета. Пираты несколько раз выбирались на материк, и вот однажды главарь сказал Ливий, что из Рима прислано сообщение: их ждут с выкупом на берегу Лаконского залива.
Она была слишком подавлена неизбежностью происходящего, чтобы обрадоваться или хотя бы испытать облегчение оттого, что ей и ее ребенку больше не грозила опасность. Она чувствовала, какой мукой станут для нее слова прощания, и потому, когда Гай безмолвно опустился перед ней на колени, обхватила руками его голову и тихо привлекла к себе. Он поднял взгляд — в его глазах были слезы. О, это страшное, невыразимое состояние обманутого воображения, растворившиеся в жестоком времени редкостные, бесценные минуты счастья!
В эти мгновенья Мелисс вошел в свою хижину и обратился к Тарсии:
— Иди на берег, к кораблю. Я отпускаю тебя в Рим вместе с твоей хозяйкой.
Тарсия задрожала всем телом, ее лицо заалело, в глазах вспыхнули искры радости. Она поднялась с места, но не промолвила ни слова.
— Ты хорошая женщина, — продолжал Мелисс, разглядывая ее так, будто впервые увидел. — Если я вновь окажусь в Риме, то охотно загляну к тебе в гости. Но это случится не скоро, потому по приезде ты найдешь одного человека и передашь ему от меня подарок. — Он разжал пальцы, и гречанка увидела большой золотистый камень. — Этот человек — женщина, греческая куртизанка Амеана, ей нравятся хорошие вещи. Скажи ей, что я жив и вернусь… когда-нибудь. — Он сделал паузу, при этом его взгляд был совершенно непроницаем, глаза походили на темные камни. Потом спросил: — У тебя есть дети? Тарсия помотала головой.
— А вот у той женщины был ребенок, но она так дурно обращалась с ним, что он, наверное, давно умер, — медленно произнес он, а после вдруг прибавил резко и злобно: — Ну, что стоишь? Иди!
Он вытолкал ее за дверь, и внезапно девушке показалось, что тот мир, который только что ее отпустил, сродни тому, в какой она сейчас входит. И она заплакала впервые за последний месяц, заплакала от безысходности смирения перед волей богов и судьбой — самыми безутешными и горькими слезами на свете.
…Ливия плохо помнила, как они добрались до материка. Как и было условлено, раб передал сопровождавшим ее пиратам назначенную сумму выкупа, и те поспешно убрались восвояси, оставив освобожденных пленников на окраине маленького сонного городка. Почтительно поклонившись Ливий, раб повел их по узкой пыльной улочке. Молодая женщина шла рядом с гречанкой, и ей казалось, будто все происходит во сне. Она словно бы окунулась в некое таинственное безвременье, притупившее чувства и изменившее ход мыслей, безжалостно одолевавших ее все последние дни.
И посреди этого странного сна в ее сознании рождалось простое, неоспоримое в своей истинности понимание того, что ее реальность — не солнечная улица безвестного городка, не неведомая далекая Сицилия, не затерянный в просторах Средиземного моря крошечный островок, не великолепные Афины, а Рим — неважно, жестокий и кровавый или величественный и прекрасный. Это открытие было столь ошеломляюще внезапным, что она даже споткнулась.
Ливия не понимала, как она может думать так сейчас, когда Гай Эмилий оставался в плену у пиратов и надежда на его освобождение казалась призрачной, как дым, в то время как угроза мучительной смерти смотрела прямо в лицо.
Неужели она устала жить мечтами? Ливия вспомнила, как отец говорил, что римлянам нужна определенность, неподдельность — всегда и во всем. Полутьма сомнений угнетает их волю. Мечты мечтами, но действительность никогда не дает себя забыть. Она родилась и жила в Риме и незаметно для себя переняла образ мыслей своих сограждан. Сейчас, когда ей волей-неволей пришлось повзрослеть и она ясно видела все слабости и недостатки Гая, только любовь к нему помогала ей преодолеть неприятие всех его колебаний, бездействия, неспособности быстро принимать важные жизненные решения. Но, с другой стороны, она и полюбила его именно таким и за то, что он слишком сильно отличался от всех, кого она успела узнать за свою недолгую жизнь.
Рим необъятен, у Рима нет границ, и это верно в том смысле, что если ты родился в Риме, то остаешься римлянином везде и всегда. Теперь Ливия понимала, что глубоко в душе хранила верность этому городу. Если б ей пришлось выбирать между Гаем Эмилием и Римом, она выбрала бы Гая, но сейчас была рада тому, что возвращается домой.
О Рим! Его ошибки царственны, победы блистательны, но, будучи верным самому себе, он, тем не менее, не боится вступать в противоборство с собственной судьбой. Отблеск его славы лежит на завоеванных городах, от него берет начало все великое на земле…
Ливий довелось жить в неповторимое время, с одной стороны, тонущее во мраке великих потрясений, с другой, — озаренное светом невиданных побед, и это накладывало отпечаток на ее судьбу, в которой столь же причудливо сочетались трагическое и чудесное.
Делать то, что необходимо делать в данную минуту, — покоряясь этому стремлению!
Ливия невольно ускорила шаг.
Интересно, кто ее встретит? Не может быть, чтобы отец послал за ней чужого человека; наверное, приехал сам. Ливий не хотелось расспрашивать сопровождавшего их раба, тем более что она не помнила его имени, хотя лицо казалось знакомым. Да ведь и он ее узнал…
Подумав об отце, Ливия почувствовала радость и — невольную робость. Сейчас она увидит бесконечно родное лицо с непередаваемым выражением суровости и душевной чистоты, и этот взгляд, порою принуждающий окружающих говорить вполголоса. На губах Ливий появилась улыбка. Отец! «Светлый, как алмаз, и такой же твердый…»
И вот поворот — из-за него вынырнул человек и остановился, весь залитый солнцем. За ним безмолвной стеною стояла группа вооруженных рабов.
— Ты! — воскликнула пораженная Ливия.
— Да! — Децим со смехом бросился к ней и обнял. Потом отстранился; его лицо приобрело озабоченное выражение. — Как с тобой обращались?
— Неплохо, насколько это было возможно.
Децим внимательно смотрел на сестру. Она очень изменилась. Загорелое лицо выглядело худым, ярко блестевшие глаза казались больше, и их выражение было другим, суровым и в то же время ясным, открытым. Похоже, она окончательно утвердила за собой право поступать так, как считает нужным. Несмотря на то, что ей пришлось многое пережить, Ливия выглядела удивительно собранной, уверенной в себе, и Децим не знал, как держаться с нею.
Он окинул взглядом застиранную тунику сестры, ее небрежно заколотые волосы, обласканные солнцем обнаженные руки, стоптанные башмаки на покрытых пылью ногах… И в то же время она словно бы посвежела, — казалось, сияние этого дня, этой местности, света, зелени наполнило собою все ее тело, лицо, взгляд…
— Мой племянник? — Децим неловко кивнул на ребенка.
— Это девочка. Дочь Луция, — сказала Ливия, глядя ему прямо в глаза.
— О! — только и вымолвил Децим. Потом смущенно прибавил: — Возможно, это к лучшему…
Ливия ничего не ответила, тогда Децим слегка потянул сестру за руку.
— Идем. Нам предстоит долгое путешествие. Скажи, ты голодна?
— Да.
— У меня все приготовлено, — быстро произнес молодой человек. — Я снял дом. Ты сможешь умыться и отдохнуть.
— У ребенка нет пеленок, — сказала Ливия. Она вдруг почувствовала глубокую усталость, незаметно накопившуюся внутри за предыдущие дни. — И мне нужно много всяких вещей.
— Пошлешь рабыню на рынок, она все купит. — Децим небрежно кивнул на идущую рядом с Ливией тихую, печальную, незаметную как тень Тарсию.
Некоторое время молчали. Потом Ливия спросила:
— Как отец?
— Здоров. Еще не знает, будет ли участвовать в предстоящих выборах. А вот у Луция, кажется, много планов. — Знаешь, — прибавил он через некоторое время, — мы были в ужасе, когда незнакомый человек привез твое письмо и браслет, из которого были вынуты все камни. И в то же время мы обрадовались, получив от тебя хоть какую-то весточку. Отец показал письмо Луцию, а тот в ответ вынул другое, в котором ты сообщаешь о том, что разводишься с ним.
Он вопросительно посмотрел на сестру, но Ливия отвела взгляд. Чтобы уберечься от лишних расспросов, она начала спрашивать сама:
— Ты женился?
— Еще нет.
— Это из-за меня?
— А, пустое! — Децим беспечно махнул рукой. — Успею!
— Ты видел невесту?
— Да. Ей четырнадцать лет, зовут Веллея. Она хорошего рода, родители очень богаты.
— Я рада за тебя.
— Не знаю, есть ли чему радоваться, — с сомнением произнес Децим. — Я с ней еще двух слов не сказал. Она и глаз-то не поднимает. Я умру от скуки с такой женой! Да еще вдали от Рима…
Они подошли к довольно большому, окруженному высокой стеной белокаменному дому. Навстречу вышла пожилая гречанка и низко склонилась, давая гостям дорогу.
— Вот здесь, — промолвил Децим, пропуская Ливию вперед. — Сейчас тебе приготовят воду для умывания и чистую одежду.
— Сначала я позабочусь о дочери, — сказала Ливия.
Она развернула пеленки. Ребенок барахтался, сжимая и разжимая маленькие кулачки.
— Она выглядит здоровой и крепкой, — заметил Децим, с любопытством окидывая взглядом смуглое тельце девочки.
— О да! — с любовью отвечала Ливия. — Я каждый день купала ее в море и оставляла полежать на солнышке.
После омовения была подана еда — мед, молоко, лепешки — и Ливия сразу поняла, что станет скучать по той суровой простоте жизни, к какой привыкла в Греции.
Она поманила Тарсию, приглашая сесть рядом, но девушка отчаянно замотала головой и, умоляюще глядя на госпожу, отступила назад. Она выглядела очень подавленной и растерянной, и Ливия лишний раз напомнила себе о том, что по возвращении в Рим необходимо всерьез заняться судьбой гречанки.
Децим с нескрываемым недоумением наблюдал молчаливую сцену.
Ливия повернулась к нему и решительно произнесла:
— Эта девушка больше не рабыня. Во время грядущей переписи населения я попрошу цензоров занести ее имя в списки свободных граждан.
— Разумеется, это твое право, но… Тарсия низко поклонилась Ливий:
— Благодарю тебя, госпожа. Но я не голодна. Позволь мне побыть с ребенком.
— Ей многое пришлось вынести, — сказала Ливия, провожая Тарсию взглядом. — На острове она была вынуждена сожительствовать с одним из пиратов, тогда как ее собственный возлюбленный то ли жив, то ли нет…
— А твой? — вдруг спросил Децим, беря ее за руку и глядя в лицо.
Ливия молчала. Никогда ей не разгадать эту мрачную тайну жизни, никогда не понять того страшного закона, согласно которому всегда существуют грани, какие невозможно перешагнуть: если ты понимаешь, что есть твое настоящее счастье, то ни за что его не получишь, а если получишь, значит, ошибался и будешь разочарован в своем выборе.
Ливия сидела, уронив голову на руки, согнув плечи, и со страхом глядела в собственное будущее. На что она должна была надеяться и во что могла верить?
Гай Эмилий сидел в хижине и тупо глядел в щель между досками. Он словно бы видел себя со стороны, распятого на кресте, видел сочившуюся из ран кровь, понимал, что страдает, но… Мысль о том, что жизнь не удалась, обрушилась на него и оглушила, придавила к земле, сделав почти бесчувственным. Ему казалось, он понимает, почему все случилось именно так, как случилось: в нем не было ни упорной настойчивости прирожденного победителя, ни величия настоящего римлянина, потому он потерпел пораженье во всем!
Хлопнула ветхая, кое-как прилаженная дверь — вошел Мелисс и остановился, пристально глядя на Гая. Тот поднял голову. Он словно бы только сейчас заметил, как здесь пусто и грязно. Под ногами был влажный песок, от которого веяло затхлостью, изъеденные морскими ветрами и дождем доски стен почернели, в углу валялись какие-то тряпки. Внезапно Гаю пришла в голову нелепая, дикая мысль, что он навеки заперт в этой отвратительной хижине наедине с этим не менее отвратительным существом. Что бы ни говорил и ни делал Мелисс, все вызывало в душе Гая смесь возмущения и презрения. Он относился к нему так, как отнесся бы строитель к камню, который стал бы вдруг диктовать свою волю. То, что этот человек, пусть из каких-то непонятных, хотя явно корыстных побуждений, все-таки сумел отсрочить его смерть, не имело значения.
Патриций оставался патрицием везде и всегда, так же как рабы оставались рабами, грязным песком, по которому ступали ноги великих. И в поместье отца Гая Эмилия работали закованные невольники, которые, возможно, голодали и подвергались суровым наказаниям, — Гай никогда не задумывался над этим. Хозяева назначали размер пайка, остальное было вопросом честности управляющего. Конечно, находились рабы, не желающие покоряться судьбе, — их распинали на кресте или забивали насмерть, тогда как плебеев, даруя им обещания и кидая мелкие подачки, обращали в скот, в гонимое в нужном направлении послушное стадо.
Для такого человека, как Гай Эмилий, даже сама мысль о том, чтобы вступить в сговор с таким человеком, как Мелисс, считалась позорной. Что такое Мелисс? Отбившаяся от стада паршивая овца, возомнившая, что у нее есть право выбора, воля и гордость, человеческая оболочка, полная гнили!
— Меня спрашивают, долго ли еще ждать выкупа и был ли какой-то ответ. Что сказать?
— Говори, что хочешь. Ты знаешь правду.
— Сначала я хочу узнать, зачем ты плыл на Сицилию.
— Теперь это не имеет значения.
— Имеет. Если не желаешь принять мучительную и позорную смерть…
— Мне все равно.
— На кого ты надеешься? — дерзко произнес Мелисс — Может быть, на богов?
Гай Эмилий усмехнулся. Его взгляд оставался неподвижным. Боги? Пленники, доставленные из Греции в Рим и получившие новые имена? Их милость можно купить жертвоприношениями и дарами, но они не дают утешения. Гай помнил, как в раннем детстве думал, будто статуи небожителей и есть сами боги, и когда отец объяснил ему ошибку, чувствовал себя пристыженным и отчасти обманутым в каких-то сокровенных ожиданиях, словно вместо бриллианта ему подсунули грубую подделку. И отчасти оно сохранилось, это детское впечатление о богах как о чем-то непонятном, бесконечно далеком и холодном.
— Ни на кого, — сказал он. Мелисс присел на корточки.
— Ты плыл к Сексту Помпею, так? Я тоже слышал о нем, еще в Афинах. Для начала у меня есть лодка, а потом нас, надеюсь, подберет какой-нибудь корабль.
Что-то — эти неожиданно произнесенные слова или полный странного напряжения взгляд черных глаз — все-таки заставило Гая внимательнее присмотреться к собеседнику. Он отличался от других пиратов: те были совершенно бездумны в своих желаниях, они действовали с тупой жестокостью, но без злобы. Этот казался другим, в нем чувствовалась злость, мстительная ненависть, железное упорство — именно они лежали в основе его живучести.
«Мы преступаем закон во имя власти, они — во имя сытости», — так иной раз думал Гай. Но этого человека деньги интересовали скорее как средство добиться чего-то еще.
— Зачем тебе Секст Помпей? Чего тебе не хватает здесь? Вы получили десять талантов — это очень большие деньги.
— Большие, если не делить их на всех. Я уже говорил, что не люблю делиться. И не люблю ходить в стаде. Рано или поздно их настигнут и перебьют — всех до одного. А я хочу жить.
— Так бери лодку и отправляйся на Сицилию один. Что тебе мешает?
Мелисс усмехнулся:
— Ты — римский патриций, а я — бедный вольотпущенник. Таким, как ты, Помпей дает должности, снабжает деньгами…
— То есть ты хочешь, чтобы я похлопотал за тебя перед Помпеем? Но ты должен понимать: он и сам без труда отличит орла от крысы!
Глаза Мелисса яростно блеснули, но он сдержался и произнес, слегка растягивая слова:
— Кто знает, может, у него другие представления о том, что по-настоящему ценно в этой жизни.
— Сомневаюсь.
На самом деле все было вполне объяснимо. Секст Помпей принимал беглых рабов и преступников не потому, что сочувствовал им и желал помочь, просто у него не было иного способа пополнить свое войско. Спасавшиеся от проскрипций знатные римляне, которых он усиленно зазывал на Сицилию, вели себя крайне осторожно, они знали себе цену и далеко не всегда думали только о деньгах, тогда как для всякого сброда не существовало преград морального порядка. Но тем сомнительней была их преданность.
— Они будут пить всю ночь, — сказал Мелисс, — нам никто не помешает.
Гай снова вгляделся в него. Вечная готовность к борьбе за жизнь — вот что отличало Мелисса. Ему бы и в голову не пришло сдаться и опустить руки, тогда как он сам…
«Судьба», — сказал себе Гай Эмилий.
И — покорился судьбе.
…Ближе к утру, пока еще не рассвело, они пробрались к спрятанной в прибрежном кустарнике лодке: Гай шел за Мелиссом, как слепой за поводырем. Им в самом деле никто не помешал: кое-кто из пиратов сидел у костра, остальные, утомленные многодневной попойкой, спали в хижинах.
Дул теплый ветер, с дремотной настойчивостью звенели какие-то насекомые. Обрывистый берег внизу был завален камнями, и Мелисс с трудом выволок лодку к кромке воды. Он не произнес ни звука, лишь тяжелое, прерывистое дыхание давало знать, чего ему это стоило. Гай попытался помочь и сразу понял, как истощились его физические силы. Они толкали и тянули что есть мочи — песок и раздавленные разбитые раковины скрипели и шуршали под днищем лодки. Наконец она медленно вошла в воду — и сразу стало легче дышать, ноющая боль постепенно отпустила руки. Мелисс сделал Гаю знак забираться в лодку и легко запрыгнул следом. Он взялся за весла, а Гай опустился на дно суденышка.
Он непроизвольно взглянул на небо, туда, где среди играющей светом звездной пыли сияли Септентрионы — повозка, запряженная быками (Большая Медведица), и глубоко вздохнул — на мгновение все воспоминания показались бесконечно далекими, похожими на неосознанную тоску о давно ушедших временах. Он чувствовал влажное свободное дыхание огромного водного пространства и не мог ничего бояться, не хотел ни о чем думать.
Через некоторое время он ощутил под собой сырость и услышал приказ:
— Вычерпывай воду!
Согнувшись пополам, Мелисс протягивал ему обломок какого-то сосуда.
— Ты не знал, что она течет?!
— Знал.
— И не мог ничего сделать?
— Здесь, на этом острове? Нет! — отрезал Мелисс — Хорошо, удалось достать хоть такую!
— Рано или поздно она затонет. И что тогда?
— Ты не умеешь плавать?
— Умею, но я не доплыву до Сицилии!
— Здесь проходит много кораблей, кто-нибудь нас заметит.
Гай промолчал. Заметит? Ночью?! Черная вода за бортом лодки отливала синевой, точно воронье крыло, и казалась очень тяжелой и холодной. Если подумать, что скоро она сомкнется над головой…
Прошло с полчаса. Мелисс греб без устали, стиснув зубы, точно в быстроте передвижения по морю было их единственное спасение. Гай упорно вычерпывал воду, но от его стараний помочь гнилому дереву было мало пользы — лодка постепенно погружалась в море. Наконец они сами оказались в воде: суденышко еще не затонуло, но сделалось беспомощным, бесполезным. Мелисс отшвырнул весла, потом решительно сорвал с себя одежду. Он погрузился в море и поплыл. Гай подумал, что Мелисс не оглянется, но он оглянулся и, удалившись на некоторое расстояние, замер, поджидая спутника. Гай прыгнул вперед и сразу почувствовал, как вода принимает его тело, мягко обволакивая невидимыми струями.
Ночь стояла теплая, волн почти не было… Тусклый свет звезд, слабый шум моря, темнота… Гай невольно заталкивал страх в глубину души; им владели странные шаткие ощущения, рассудок не позволял мыслям прорваться за ту грань, где скрывается зачастую недоступное разуму понимание близости смерти. Нам кажется, что наш мир — это жизнь; смерть лишь появляется и исчезает, хотя присутствие в нем смерти так же реально, как реально все остальное, созданное богами или… еще неизвестно кем: она не гостья судьбы, а ее хозяйка.
Когда Гай начал уставать, он всецело сосредоточился на том, как удержаться на поверхности воды. Мелисс плыл чуть впереди, и оба молчали. По большому счету им нельзя было надеяться ни на чудо, ни на крепость мышц; вскоре Гаю стало больно дышать, руки и особенно плечи ныли так, точно к ним привязали по кирпичу. Он часто останавливался и отдыхал на спине. Отчего-то при виде неба Гая охватывала паническая дрожь, и он невольно закрывал глаза, а когда продолжал плыть, ему чудилось, будто что-то с силой придавливает его сверху; любая, самая маленькая волна казалась огромной, тело постепенно превращалось в камень, который неумолимо шел ко дну. Он впервые понял, что значит не иметь под ногами твердой земли, плыть ночью в море, не видя берега, — словно бы сама смерть несла его в своих коварных объятиях, и он чувствовал ее медленную страшную ласку и торжество…
Между тем темнота поредела — занимался рассвет. Гай отчетливо видел впереди мелькавшую в волнах голову Мелисса: тот сильно, по подбородок погрузился в воду и двигался рывками, очевидно, с трудом заставляя тело подчиняться приказам разума.
В какой-то момент Гай словно бы выпал из времени, его сознание помутилось, и возвращение в реальность было болезненным — он отплевывался и кашлял, и бил руками по волнам, соленая вода щипала глаза и мешала видеть. Мелисс тянул его вверх за волосы, подталкивал снизу… Гай слышал неуклонно приближавшийся размеренный, ровный шум, и еще появились волны, каждая величиной с гору, они почти накрыли их, и тогда Мелисс отпустил Гая и кричал из последних сил, яростно взмахивая руками…
Гай очнулся на палубе, окоченевший, дрожащий всем телом, с которого все еще стекала вода. Кто-то протянул ему кусок ткани, и Гай завернулся в нее, после чего в его руках очутился сосуд с вином, и он глотал его жадно и торопливо, словно спасительное лекарство, чувствуя, как по телу распространяется желанное тепло.
Скованный усталостью, он неловко привалился к какому-то столбу и закрыл глаза. Мелисс тоже не двигался и молчал. Никто не спрашивал их, кто они такие и как очутились в открытом море, и Гай был благодарен этим людям, которые занимались своим делом, не обращая на них внимания.
Тем временем взошло солнце, а потом разгорелся день, и вскоре на горизонте показалась Сицилия — Гай отрешенно смотрел на плывущий в море жесткой, режущей глаза сини туманно-лазурный остров, каменистые берега которого отражали солнце. Он казался чужим, сиротливым — особенно теперь.
Потом они прибыли в гавань; Гай и Мелисс беспрепятственно сошли на землю, где им велели немного подождать. Мелисс с любопытством озирался вокруг, а Гай стоял неподвижно и только жмурился от безжалостного света. В порту Сиракуз кипела жизнь, но все это проходило мимо него; единственное, что он сейчас ощущал, — почти физическую боль от сознания того, что рядом нет Ливий. Он видел ее, словно наяву, на этом берегу, стоящую с ребенком на руках, видел блеск ее глаз и то, как знойный ветер треплет ее волосы и одежду, и слышал произносимые ею слова…
Через несколько минут ожидания к ним подошел широкоплечий человек в одной тунике и сандалиях, одежде, по римским меркам, совершено недопустимой для официального лица.
— Кто вы такие и зачем прибыли на Сицилию? — повелительно произнес он, переводя взгляд с Гая на Мелисса и обратно, и Гай внезапно осознал, что они с Мелиссом выглядят почти одинаково — кое-как прикрытое ветхой тканью загорелое до черноты тело, слипшиеся от соленой воды волосы и неопрятная борода.
В нем невольно взыграла природная гордость, ему захотелось предстать перед незнакомцем другим, выглядящим сообразно своему происхождению и имени.
Гай заметил, как сузившиеся на солнце глаза Мелисса внезапно утратили блеск, взгляд сделался оценивающим, тяжелым.
— А кто ты сам? — спросил он.
— Меня зовут Менадор, я доверенное лицо правителя этого острова.
Когда человек поднял руку в миролюбивом, приветственном жесте, на его пальцах в изобилии засверкали золотые кольца.
— Мы римские граждане, ищем помощи и защиты у Секста Помпея. Меня зовут Гай Эмилий Лонг, я пострадал от преследований триумвиров, имя этого человека — Мелисс, он тоже изгнанник.
Человек удовлетворенно кивнул.
— Вы получите еду, кров, одежду и деньги. Позднее Секст Помпей примет вас и решит вашу судьбу. Не беспокойтесь, здесь вы будете чувствовать себя в безопасности.
Гая вполне устроил такой ответ, больше он не желал ничего знать, он сильно устал и все еще чувствовал себя так, будто не до конца вырвался из лап смерти.
В последующие час-полтора они с Мелиссом, едва передвигая ноги, карабкались вслед за выделенным им безмолвным рабом-провожатым по сухому склону, покрытому рыжим ковром сгоревшей травы и обломками камней. Раскрошившаяся, мертвая почва имела серо-желтый цвет, точно сброшенная змеиная шкура.
— Надеюсь, мы получим то, что заслужили, — вполголоса произнес Мелисс.
Его блестящее от пота лицо выглядело почерневшим, осунувшимся, изнуренным, но зубы сверкали, как полированный мрамор — знак крепости и несгибаемости породы.
— На мой взгляд, ты не заслуживаешь ничего, кроме как быть распятым! — в сердцах произнес Гай.
— Не забывай, что я спас тебе жизнь, — заметил Мелисс.
— Ты отнял у меня все, ради чего я мог бы жить! — с горечью ответил Гай.
— А вы? — Мелисс повысил голос. — Вы, благородные патриции, мало отнимаете у нас? Забыв о своем происхождении, вы сожительствуете с рабынями, а потом на свет появляются дети, не имеющие имени, не знающие своих отцов, презираемые всеми… И они пополняют ряды тех, кто готов убивать вас за деньги, проливать вашу кровь взамен той, что вы пьете у «простых смертных»!
Эта тирада отняла у него много сил, он тяжело и хрипло дышал сквозь зубы, но горящие ненавистью глаза ни на миг не теряли ослепительного живого блеска.
— Лучше вспомни, как ты сам поступил с той несчастной девушкой-рабыней!
— Кажется, я отпустил ее в Рим? — Мелисс засмеялся. — Кстати, мне понравилась эта рыжая. Пожалуй, я даже женился бы на такой!
— Ты ее не достоин.
— Да? Знаешь, я редко задумываюсь над тем, достоин ли я того, что хочу иметь. Просто беру и все.
— И что у тебя есть?
— Сейчас — ничего, но вот погоди, увижусь с Помпеем…
— И что ты ему скажешь? — насмешливо произнес Гай, скорее из духа противоречия, потому что в данный момент ему было глубоко безразлично, как устроится их судьба.
— Да уж найду, что сказать. Это ты прибыл сюда искать помощи и защиты, а мне защитники не нужны.
Вскоре их привели в стоящий в тени густых деревьев запущенный дом, где нашлись матрасы, а также большой сосуд с пресной водой, которую путники жадно и долго пили. Потом им дали одежду и велели отдыхать — дальнейшие распоряжения, как было сказано, поступят позже.
…Он стоял и глядел вниз, его лихорадочный затуманенный взор скользил по изгибам, впадинам и выступам скал, ощерившихся острыми обломками порыжелых горных пород. Нигде ни души, почти ни одного живого существа, лишь юркие ящерицы да стервятники, что кружат в недосягаемых высотах неба. Казалось, только его неверные, спотыкающиеся шаги да тяжелое дыхание, дыхание измученного скитаниями, изнуренного голодом и жаждой человека, нарушало колдовскую тишину дикой природы. Страшно представить, какой путь он проделал за эти долгие дни! Он шел, не выбирая дороги, редко приближаясь к жилью; иногда жевал кое-где схоронившуюся от безжалостного зноя траву, а когда случайно нашел ручей, пил, казалось, целую вечность, словно бы вгрызаясь в прохладу и свежесть воды.
Здесь, на высоте, куда Элиар успел подняться за день, дул прохладный ветерок, и в то же время камни словно бы пульсировали от жары. Он двинулся вперед по осыпавшемуся склону, обогнул небольшую расщелину и завал из камней и тогда увидел то, что мгновенно приковало к себе не только взгляд, но и все чувства и мысли.
Далеко внизу пролегала дорога, и по ней живой лентой тянулся обоз — вереница нагруженных повозок, всадники, вьючные лошади и множество пешего люда; он смотрел на эту картину с сомнением и отчаянием заблудшей души. Обстоятельства вынуждали его пойти туда, где есть еда и питье, и долгожданный отдых, — человек не может вечно скитаться по горам, точно дикий зверь! Иное дело, сумеет ли он достаточно быстро догнать обоз, — его силы были на пределе. Потом Элиар сообразил, что может даже слегка обогнать их, спустившись с противоположной стороны, и пошел, повинуясь скорее инстинкту, чем разуму: были мгновения, когда его сознание лишь слабо мерцало, словно свет маяка в тумане; воспаленные глаза ослепли от безжалостного, острого, как кинжал, света, и каждый шаг причинял боль. Он боялся упасть, потому как знал, что уже не поднимется, и его шатало, казалось бы, от малейшего дуновения ветра. В конце концов он скатился по осыпи и остался лежать внизу, он пытался встать и не мог, лишь бессильно загребал руками землю…
Элиар очнулся лежащим на какой-то подстилке; под голову была положена жесткая походная подушка, на руках и ногах белели повязки. Остро и горячо пахло нагретой за день землею и травами, высоко над головой, на фоне темных скал клубились кроны деревьев. Звенели цикады, щебетали птички. Слышались и другие звуки — разговоры, смех, звон посуды, ржание лошадей. Неправдоподобно мирная картина!
Однако же он находился в центре военного лагеря, разбитого несколько часов назад на небольшом холме. То была часть армии Брута, следовавшая в Македонию, дабы соединиться с остальным войском. В ее составе находились и учившиеся в Афинах знатные римские юноши, вдохновленные речами республиканцев, и воины из провинций, соблазненные щедрыми посулами вождей оппозиции, и оставшиеся без покровительства солдаты разбитого Цезарем Гнея Помпея.
Элиар не делал попытки встать: он не знал, как себя вести, к тому же сильно ослабел и не был готов ни к какому сопротивлению.
Над ним склонилась девушка — он видел ее грубоватое, с приятной смуглинкой лицо, небрежно причесанные волосы. Она протянула ему воду, и Элиар пил, чуть приподняв голову, а потом, глубоко вздохнув, вновь смежил веки. Девушка не стала мешать ему и ушла, но вскоре вернулась с миской дымящейся каши, осторожно прикоснулась к его плечу, и Элиар вновь увидел ее озорную дразнящую улыбку. Она смотрела на него, пока он ел, не говоря ни слова, и он словно бы чувствовал исходящие от нее волны какой-то бездумной доброты, уюта и тепла. Очевидно, это была одна из тех несчастных, что следуют в обозе, готовят пишу и чинят одежду, заодно давая утеху воинам.
Им не довелось поговорить — явился мрачного вида солдат; он жестом велел Элиару встать и следовать за ним. Тот подчинился и пошел, слегка пошатываясь от слабости; он не смотрел по сторонам и вместе с тем замечал все, что попадалось на глаза. Вокруг лагеря были возведены брустверы из частокола, сделана насыпь, внутри установлены ряды крытых грубым полотном палаток. Элиара втолкнули в одну из них — там, на складном сидении расположился человек средних лет с побуревшим от многолетнего загара обветренным лицом и тяжеловатым взглядом светло-золотистых глаз. Палатка казалась хорошо обустроенной: кровать с матрасом и подушками, ниша для посуды, столик. Это было жилище старшего из трех декурионов, начальника над турмой — разбитого на три декурии конного отряда из тридцати человек.
— Я решил поговорить с тобою первым, — сказал он Элиару, отослав приближенных, — поскольку ты, видимо, из наших.
Элиар кивнул. По выговору он легко признал в собеседнике бывшего соотечественника.
— Ты — беглый раб? — спросил декурион, глядя в упор на изнуренного многодневными скитаниями молодого человека. — Только не лги, поплатишься жизнью!
— Я родился свободным.
— Это не ответ. Где твой дом?
— У меня нет дома.
Воин небрежно усмехнулся, в углах его губ залегли жесткие складки.
— В Риме говорят, — медленно произнес он, — что человек, не имеющий дома, подобен непогребенному мертвецу.
— Я родом из Лугдуна,[23] — сказал Элиар.
— Из Лугдуна? — Декурион на мгновение прикрыл веками странно блеснувшие глаза. — Чей же ты сын?
— Геделиса.
На малоподвижном лице собеседника не промелькнуло никакого особого выражения, лишь глаза выдавали таившиеся где-то там, на самом дне души многолетние воспоминания и чувства.
— Я его знал. Но Геделис давно погиб. И его сыновья тоже.
— Не все. — Голос Элиара прозвучал незнакомо, неясно, а негибкое, связанное усталостью тело напряглось, точно перед прыжком.
— Тогда ты был еще мальчишкой… — задумчиво промолвил собеседник.
Элиар молчал.
— У тебя нет клейма?
Молодой человек покачал головой.
— Сними одежду.
Элиар повиновался, сдернув с себя лохмотья.
— Откуда шрамы? Ты воевал? Хотя можешь не отвечать… — И надолго замолчал, что-то обдумывая. Потом спросил: — Как ты очутился в горах?
— Я плыл на Сицилию вместе со спасавшимися от преследований римлянами. Нас настигли пираты; чтобы не попасть в их руки, я прыгнул в воду. Доплыл до берега, потом долго шел и вот…
— Тебе цены нет, — усмехнулся декурион, — проделать такой путь и не попасться, уцелеть. И чего ты хочешь теперь?
— Чего я могу хотеть? — с тихим отчаянием сказал Элиар. — Если ты решил лишить меня свободы, так лучше убей!
Декурион протянул ему короткий военный плащ:
— Возьми. И садись, а то ты едва стоишь на ногах. Когда Элиар сел, его собеседник продолжил:
— Ты добровольно примешь смерть? Сомневаюсь. Из тебя не получится хорошего раба, а вот воин… Времена изменились: воином становится тот, кто является им по сути, и это правильно. Ты умеешь обращаться с лошадьми?
— Да, я с детства ездил верхом. Декурион кивнул.
— Служба в коннице не слишком трудна — это не пехота. И неплохо оплачивается. Нам нужны воины. Я поговорю с префектом[24] — он римлянин, а остальные — из провинций. Если спросят о гражданстве, отвечай, что не имеешь, теперь это не так уж важно. Скажи, что воевал под началом Гнея Помпея, вместе со мной. О прошлом забудь. Ты меня понял?
— Да, — прошептал Элиар.
— Почему не спрашиваешь, что за войско, куда идем и против кого станем сражаться?
— Мне все равно.
— И то верно, — с усмешкой отвечал декурион, — лишь бы платили. Для начала станешь получать десять ассов в день, а дальше будет видно. — И, помолчав, прибавил: — Запомни, не зря говорят: миг может изменить то, что отняли многие годы.
Через несколько дней Элиара зачислили в конницу, дали лошадь, одежду, оружие и доспехи и выделили место в палатке, где кроме него размещалось девять человек. По приобретенной еще в гладиаторской школе привычке Элиар ни с кем близко не сходился, но приняли его хорошо. Среди воинов конницы не было римлян, только галлы да представители германских племен: так повелось еще со времен Цезаря. За день армия проходила около двадцати тысяч шагов, а разбив лагерь, солдаты дотемна занимались различной работой. Рабов почти не было, все приходилось делать самим: носить дрова, чинить доспехи, чистить лошадей. Немало времени отнимали упражнения: Элиару пришлось научиться вспрыгивать на коня с оружием и без него, ознакомиться с особенностями построения и приемами боя римского легиона. Словом, день был заполнен до предела. Еда не отличалась разнообразием, но ее было вдоволь — хлеб, каша, овощи. Через некоторое время Элиар понял, что ему здесь нравится. Он был сильный, молодой и легко переносил любые тяготы, но дело было даже не в этом. Если большинство гладиаторов имело изломанные судьбы, их вынуждали сражаться друг с другом, для них не существовало иного способа выжить, то в армии объединились люди, в силу каких-то причин не чувствовавшие вкуса к мирной жизни, они были спокойны, уверены в себе и без страха смотрели в будущее.
Хотя Элиар держался несколько обособленно и отчужденно, его считали своим. Он не гнушался никакой работы, трудился всегда сосредоточенно и споро, к тому же во всех его повадках чувствовался талант прирожденного воина. Никто не догадывался о том, что творится в его душе. Он не думал о Тарсии — она просто стояла у него перед глазами: ее измученное лицо застыло и потускнело, а взгляд… О чем он размышлял в ту минуту, когда прыгнул в воду и поплыл прочь от корабля? Во всяком случае, не о ней. Он представлял оковы и невольничий рынок, он не мог пережить это снова, но… Гай Эмилий не оставил Ливию, ему и в голову не пришло спасаться бегством! Где сейчас Тарсия? Над ней наверняка надругались, а потом продали на греческом рынке… В чьи руки она попала? Напрасно Элиар пытался обманывать себя, говоря, что теперь, когда все вроде бы неплохо устроилось, он сумеет накопить денег, найдет и выкупит Тарсию, — в глубине души он понимал, что это ложь. Может быть, ее спасет Ливия Альбина, но только не он. И если совесть — это страх перед самим собой, Элиар сполна испытал этот страх.
Как-то раз, когда он, прервав работу, вернулся за чем-то в палатку, к нему заглянула девушка, та самая, которую он увидел, когда очнулся в лагере. Он до сих пор не знал, как ее зовут, хотя они нередко встречались на территории лагеря. Ее занятие не оставляло сомнений: однажды на рассвете Элиар заметил, как она выходила из палатки одного из центурионов, да и простые конники упоминали о том, что эта девчонка очень покладиста.
И вот сейчас он увидел, что она стоит возле входа и улыбается ему.
— Привет! Элиар кивнул.
— Ты не предложишь войти?
— Входи.
Она вошла и остановилась, глядя на Элиара с неприкаянностью и какой-то особой настойчивой нежностью. Элиар заметил, что сегодня она аккуратно причесана, а на руке блестит дешевый браслет, должно быть, подарок какого-то воина.
— Ты всегда такой молчаливый?
Элиар пожал плечами. Она слегка наклонила голову.
— Теперь ты выглядишь по-другому. Я не сразу тебя узнала, — сказала она. И вдруг прибавила: — Хотя нет… ты остался таким же… Тебе нравится здесь?
— Да.
Она весело рассмеялась.
— Знаешь, а ведь это я надоумила Криспа поговорить с тобой!
— К твоим советам прислушивается декурион? — Элиар не удержался от иронии.
— Почему бы и нет? У меня есть неразменная монета!
Ее поведение было откровенным и отчасти даже бесстыдным, но она улыбалась так открыто и простодушно… Элиар внимательно посмотрел на гостью. Тарсия казалась изящней и тоньше, эта же — крепко сбитая, дочерна опаленная солнцем, с прямыми темными волосами, обрезанными по плечи, как у беглой рабыни, и быстрыми черными глазами. Эта девушка не продавала себя, она скрашивала воинам их суровые дни, и они относились к ней почти как к равной и делили между собой ее ласки так, как делили хлеб. И все-таки она имела право выбирать. И — выбирала.
— Как тебя зовут?
— Спатиале.
— Что ж, я тебе благодарен.
— И это все? — с притворным удивлением спросила она, вольно или невольно загораживая проход.
— Что же еще? Мне пора идти.
— Может быть после, когда ты не будешь так занят, мы еще поговорим? — спросила она, уступая дорогу.
— Может быть.
И, не дожидаясь, пока она покинет палатку, резко повернулся и вышел. Но что-то заставило его оглянуться: девушка стояла и призывно улыбалась ему, без тени обиды на широком, грубоватом и все-таки привлекательном лице.
В последующие несколько дней Элиар ее не видел, а потом встретил снова.
Он только что сменился с караула и шел через площадь в центре лагеря, когда ему навстречу попалась Спатиале. Девушка радостно улыбнулась.
— Ты мне поможешь? — сразу спросила она, указав на ведра с выпуклыми стенками и украшениями по краям, в каких обычно носили воду.
Хотя это была женская работа, Элиар согласился и пошел следом за девушкой. Широкая тропинка, петляя, вывела их к источнику. Здесь было прохладно и сыро, из земли бил небольшой холодный ключ. Вода падала на камни, которыми был выложен источник, и уходила куда-то дальше, в таинственные жадные глубины земли. Кругом стояли могучие дубы с потемневшими стволами и сильными ветками, и росла сочная зеленая трава.
Пока вода, звеня, текла в ведра, Спатиале болтала без умолку, рассказывая о себе. Она была рабыней одного воина, он дал ей свободу и жил с нею, но потом погиб, а она осталась в лагере.
Она не знала, куда они идут и зачем, она существовала как зверушка, привычная к среде обитания, не ведающая, что на свете могут быть другие места и лучшие условия для жизни. Поскольку ее прежний покровитель служил в коннице, то и после она предпочитала иметь дело с конниками.
Элиар слушал ее, как слушал ветер, что вздыхал в вершинах деревьев. На протяжении многих дней, стремясь забыться, он изнурял себя военными упражнениями и работой, но сейчас вдруг впервые ощутил желанное спокойствие.
Ведра наполнились; когда Спатиале стала вытаскивать их, то поскользнулась на мокрой каменной поверхности и уронила одно. Холодная вода хлынула ей на колени — девушка отстранилась с криком, в котором, тем не менее, звенел смех. Поднявшись на ноги, она выжала подол одежды, и они с Элиаром пошли назад.
Хотя по вершинам деревьев гулял шумный ветер, внизу стояла тишина. Откуда-то струился аромат цветов и запах смолы.
— Ты мне нравишься, — сказала Спатиале, — ты не такой, как остальные, какой-то другой…
Элиар не обратил внимания на ее слова и уж тем более не задумался над их смыслом. А между тем дело, вероятно, было в том, что последние месяцы он жил мирной жизнью, да и теперь не успел принять участия ни в одном сражении.
Вскоре он заметил, что девушка дрожит.
— Ты замерзла, — сказал он.
— Да, верно.
Она улыбнулась, как ему показалось, чуть жалко, потом вдруг остановилась, сняла тунику и бросила на траву. После чего повернулась и, вначале робко, а потом истово прижалась к Элиару. Ее тело там, куда обычно не доставали лучи солнца, было беспомощно-белым, загадочно мягким… Спатиале льнула к Элиару, а он напряженно выжидал, сам не зная, чего. Оттолкнуть ее? Но она не поймет, эта несчастная девушка, привыкшая к мужчинам-повелителям, их безжалостной поспешности и грубоватой силе. Словно луч света промелькнуло воспоминание о волнах теплого нежного чувства, какие соединяли их с Тарсией с того дня, как они впервые увидели друг друга, и Элиар все-таки толкнул Спатиале, немного сильнее, чем хотел, так, что она споткнулась и упала. Он тут же подал ей руку, чтобы помочь встать, и увидел ее глаза, беспомощно-жалкие, как у побитой собаки. Сей же миг она потянула его к себе, на землю, и тут он почувствовал, как что-то плавится в его душе, выжигая чувство вины, и, враз решившись, поддался этой бесстыдной, испепеляющей чувственности, а Спатиале радостно покорилась ему.
Хотя Элиару случалось испытывать подобные вспышки чего-то первобытного, будь то ярость или желание, он невольно удивился себе, тогда как на лице девушки, после того как она встала с земли, появилось выражение безграничного удовлетворения и такой же преданности. Словно все в нем для нее вдруг стало понятным, привычным и отчасти даже родным.
С тех пор он спал с нею время от времени, как и другие. Им не удавалось часто видеться, и все-таки они виделись: Спатиале приходила при каждом удобном случае. Элиар встречался с нею не так, как с Тарсией, без чувства вины и тягостных раздумий о будущем, и его также мало интересовало, что думает об этом девушка. Впрочем, Элиар замечал, что она отказывает тем воинам, которые делили с ним палатку. Возможно, в ее понимании это было неким проявлением верности? А потом все закончилось — к тому времени наступила осень, и они уже вошли в Македонию.
Однажды она вызвала его среди бела дня — событие небывалое в лагерной жизни, и он нехотя пришел. Недавно прошел дождь, мокрые волосы облепили голову Спатиале, отчего девушка выглядела незнакомой, почти чужой. И выражение ее лица было странным, сосредоточенным, даже хмурым, словно она вдруг проснулась пасмурным утром и внезапно поняла, как тяжела жизнь.
Она стояла и молчала — голова опущена, как и уголки губ, никакого лукавства в глазах…
— Что тебе нужно?
Спатиале робко прикоснулась к его доспехам.
— У меня будет ребенок.
Элиар невольно вздрогнул, но продолжал смотреть прежним, спокойным, немного задумчивым взглядом.
— Почему ты пришла ко мне? — Он слегка усмехнулся. — Разве я единственный, кому ты можешь об этом сообщить?
— Если скажешь уйти, я уйду.
Элиар вспомнил, какое было у нее лицо, когда она впервые шутливо попросила позволения войти в его временное жилище. Что ж, отныне все в его жизни было временным. И эта девушка — тоже.
— Уходи, — сказал он.
Спатиале резко повернулась и пошла, почти побежала прочь. С того дня она старательно избегала его, Элиар видел ее все реже и реже и постепенно перестал о ней думать.
Вскоре они соединились в Македонии с другими легионами, и тогда Элиар впервые почувствовал, что значит быть частью огромного целого — воином пятой турмы, третьей декурии, первой алы. Он был точно зерно в одном из тысяч растущих на гигантском поле колосьев. Он понял это, когда их выстроили на равнине в три линии и чешуйки брони сияли как миллионы маленьких солнц. И он видел трепещущие перья на шлемах центурионов и горящий красной звездой полудамент главнокомандующего, и ощущал, как в нем вскипает сила, подпитанная всеобщим духом, пламенной жаждой битвы. Он был свободным и равным среди воинов, и на миг ему почудилось, что он наконец обрел свою родину. И свою честь.
По дороге в Рим Децим пересказал сестре основные новости, многие из которых Ливия уже слышала в Афинах. Приемный сын Цезаря и официальный наследник Октавиан вошел в Рим со своим войском и в возрасте двадцати лет был избран консулом. Он составил правительство вместе с главою цезарианцев Марком Антонием и начальником конницы Лепидом. Это был Второй триумвират, союз ненавидящих друг друга и в то же время нуждавшихся во взаимной поддержке людей. Между тем убийцы Цезаря, а ныне вожди-республиканцы Марк Брут и Гай Кассий, недавно бежавшие из Италии без денег и оружия, в кратчайший срок собрали армию и сосредоточили в Македонии немалые силы. За них были Малая Азия, Сирия, Греция. Триумвиры тоже не теряли времени даром, усердно готовясь к ответной борьбе. Серьезную угрозу для цезарианцев представлял и Секст Помпей, в руках которого сосредоточился флот. Под его властью оказалась вся Сицилия, он укрывал проскрибированных патрициев и беглых рабов. Получив права, которыми некогда пользовался его отец, он не спешил вернуться в Италию и препятствовал доставке продовольствия и грузов в Рим, отчего ощущалась нехватка хлебных раздач и рост цен, что в свою очередь вело к недовольству в народе. Пожар бесконечных гражданских войн распространился дальше, в провинции, нигде не было ни покоя, ни мира, ни хотя бы какой-то определенности в расстановке сил. Римские воины, в последние годы превыше всего ценившие звонкую монету, открыто торговались с представителями различных лагерей власти, по всей Италии шел повальный грабеж и катился шквал насилия, чудовищности которого поражались даже те, кто застал времена Суллы. Рабы бежали от хозяев толпами, все боялись друг друга, в общественной и частной жизни наступил полный разлад…
Впрочем, Ливия не замечала в окружающей жизни никаких перемен. Более того, очутившись в перистиле, средь звона фонтанов и густого аромата поздних роз, она вдруг подумала, что никуда не уезжала и все произошедшее с нею было лишь сном. Она запрещала себе размышлять о том, что Гай, возможно, погиб, сосредоточила внимание на дочери, а сама все ждала и ждала Весточки, в глубине души прекрасно зная, что она не придет.
Молодая женщина жила в доме отца; сейчас их связывали теплые, ровные отношения, без особой откровенности, но без тени упрека. Марк Ливий был так рад увидеть дочь живой и невредимой, да еще с малышкой на руках, что не нашел в себе сил для порицания и гнева. Времена изменились: то, что прежде повлекло бы за собой самое суровое наказание, теперь было сродни досадному недоразумению. В эти лихие дни каждого в первую очередь волновали дела собственной семьи — стало проще избежать ненужных слухов и сплетен.
Хотя Марк Ливий не заговаривал с Ливией о Луций Ребилле, их встреча была неминуема. Ее супруга наверняка известили о возвращении блудной жены.
…Он пришел внезапно и стоял перед нею в атрии, где шаги эхом отдавались от стен и стояли вечные сумерки, и Ливия видела его бледную тонкую кожу, чуть заметные морщинки у глаз и рта, прямой нос с четко вырезанными ноздрями и крепко сжатые губы. Собственно, между ними и раньше существовала, отчасти основанная на его природной сдержанности, стена отчуждения, сейчас же Ливия как нельзя более ясно чувствовала присутствие некоей нерушимой преграды. И блеск в его пасмурно-серых глазах не предвещал ничего хорошего.
Отвращение, презрительное любопытство, холодный гнев, твердое намерение раз и навсегда выяснить все до конца… Ливия была готова встретить все это, принять или попытаться отринуть. Она не собиралась навязывать ему никаких игр, все было достаточно ясно и так… Все, кроме того, как он отнесется к Асконии.
Впрочем, Луций Ребилл начал речь не с ребенка.
— Ты можешь забрать свое приданое, а также все то, что я тебе купил за время совместной жизни. Еще в моем доме остались две рабыни из числа тех, что ты привела с собой. — Он говорил сухо, спокойно, хотя все его слова, поза, лицо выражали какое-то окаменелое негодование.
— Конечно, я заберу девушек, Луций. Что касается остального, то мне все равно…
— Я не нуждаюсь в этих вещах! — резко перебил он.
— Понимаю. Что ж, я пришлю кого-нибудь за ними… в ближайшие дни.
Ливия говорила спокойно, с достоинством, без тени смущения и вины, даже несколько небрежно и равнодушно. Луций невольно содрогнулся. Неужели она не понимает! Не понимает, что все эти мелочи, осколки старого, потерянного мира, навсегда исчезнувшего отрезка времени словно бы окутывали его облаком воспоминаний и впечатлений. Вот ее гребень, вот башмачки из лиловой кожи с золоченой нитью, какие она любила надевать по праздникам, вот цепочка, лежащая на столике, будто крошечная горсть серебряного песка… Точно послание из жизни, остановившейся много лет назад. В конце концов Луций не выдержал и велел собрать и вынести все оставленные сбежавшей супругой вещи в чулан.
Больше ему нечего было сказать, и тогда он произнес то, что хотел произнести, чего желал и одновременно страшился, — для него это было все равно что заглянуть в ящик Пандоры.
— Я хочу увидеть свою дочь.
Вопреки ожиданиям, Ливия тотчас согласно кивнула и вышла. Она довольно быстро вернулась и сказала:
— Идем в перистиль.
Он послушно пошел за нею на воздух, под мягко струящийся свет солнца, к влажному запаху недавно политой земли. Ливия выбрала скамью недалеко от фонтана, и пока она разворачивала ребенка, Луций смотрел на мерцающую, то и дело меняющую свой цвет, словно павлинье крыло, неспокойную воду. Он весь сжался, потом повернулся и… Ливия сидела с ребенком на руках, а Луций стоял и смотрел на девочку. Она спала так безмятежно, что даже не проснулась от прикосновений матери, и он видел удивительно мягкие, нежные, бережно вылепленные природой черты маленького лица, тоненькие светлые волосики, здоровую смуглоту на щечках и золотые ресницы и ощущал, как что-то резко, почти жестоко ударяет по всем чувствам. И Ливия поразилась выражению лица своего бывшего мужа: прямо на ее глазах в душе этого человека в муках рождалось что-то новое, появлялись незнакомые прежде оттенки чувств, он одновременно радовался и страдал…
— Ты можешь взять ее на руки, — сказала молодая женщина.
— Нет. — Луций отстранился с какой-то горделивой горечью. — Пожалуй, не стоит.
— Она — твоя, — тихо произнесла Ливия, — я бы не стала тебя обманывать, тем более что теперь все равно ты не примешь меня обратно, да и я не намерена сходиться с тобой.
До сего момента Луций не собирался высказывать обвинений, просто потому, что не мог спокойно вынести ответной невозмутимости, но теперь произнес запальчиво, даже злобно:
— О чем ты думала, когда решилась рисковать жизнью своего нерожденного ребенка?!
Как и ожидал Луций, Ливия не опустила глаза, лишь медленно покачала головой.
— Обстоятельства не оставили мне выбора. Если помнишь, мы неплохо жили с тобой, ты нравился мне как человек, и я не собиралась от тебя уходить, а тем более — бежать неведомо куда. Я поняла, что беременна, за несколько дней до того, как покинула дом, и не призналась тебе сразу, потому что хотела немного привыкнуть к своему новому состоянию. Я намеревалась сказать о ребенке именно в тот вечер, когда Гай Эмилий приполз к порогу нашего дома, истекая кровью. Что мне оставалось делать? Предать его в руки солдат триумвиров? Если хочешь знать, он встретил меня на Форуме еще в день похорон Цезаря и предложил уехать вместе — я отказалась. И разве я могла признаться, что укрыла его в доме, ведь ты выдал бы его солдатам!
— Конечно, — твердо, с нажимом произнес Луций, потом прибавил: — Недаром в Риме так любят повторять «смотри назад». Наша совместная жизнь началась со лжи, следовательно, не могла закончиться ничем хорошим.
— Я тебе не лгала, — заметила Ливия. — Я сразу призналась, что люблю Гая.
«Надеюсь, твоего любовника уже съели рыбы!» — хотел крикнуть Луций, но сдержался. Вместо этого сказал:
— Нам придется увидеться еще раз — на свадьбе Децима. Марк Ливий хочет, чтоб я присутствовал, и мне сложно ему отказать.
Ливия кивнула. Луций собрался уходить, но потом замешкался.
— Ты назвала девочку Асконией?
— Да, — ответила молодая женщина и замолчала. Луция злился, видя, что она чувствует себя хозяйкой положения.
— Возможно, позднее я заберу ребенка в свой дом, — сказал он, желая напугать и уязвить Ливию.
Молодая женщина приподняла брови и в выражении ее лица вслед за недоумением проступила открытая враждебность.
— Этого никогда не случится, — с холодной уверенностью произнесла она, поднялась со скамьи и, не дожидаясь ухода Луция, покинула перистиль.
…Возвращаясь к себе, Ливия с трудом сдерживалась, чтобы не заплакать. Что она могла поставить в вину Луцию? То, что не передал ей послание Гая? Но как еще он мог поступить?! Зато сейчас ни словом не напомнил о том, что, покидая дом вместе с любовником, она взяла (считай, украла!) довольно много денег, которые так и не удосужилась вернуть… Ливия прекрасно понимала, что именно она лишила свою дочь отца и, скорее всего, — должного положения в обществе. Да к тому же теперь у нее не было ни малейшей надежды не то чтобы воссоединиться с Гаем Эмилием, а даже просто узнать о его судьбе.
Поручив Асконию рабыням (вернувшись в Рим, Ливия, по примеру всех богатых женщин, нашла для ребенка кормилицу), она направилась в спальню, где Тарсия разбирала сундук с одеждой. Она застала девушку сидящей в сломленной позе — голова служанки была опущена, руки висели как плети.
Ливия села рядом и ласково обняла гречанку.
— Скажи, что с тобою? Это из-за того, что случилось на острове? — она сделала паузу, во время которой Тарсия не проронила ни слова — Но ты должна успокоиться. В конце концов ты осталась жива и здорова и в отличие от многих вернулась домой. Или ты так сильно тоскуешь по Элиару?
— Элиар сделает все, чтобы выжить и избежать неволи, а если так, то рано или поздно он вернется ко мне. Но то, что он желает получить в жизни, не имеет ничего общего с постоянством. В лучшем случае он будет приходить и уходить, а мне нужен тот, кто никогда меня не покинет. Я говорю не о мужчине, а о ребенке, которого никогда не смогу родить.
— Почему? — удивилась Ливия — Ты еще так молода! Я прожила с Луцием два года, прежде чем забеременела!
— С тобой не случалось того, что было со мной, — тихо возразила Тарсия — После того давнего несчастья старуха, что выходила меня, сказала: вряд ли боги подарят мне детей…
— А как же предсказание в Афинах? — напомнила Ливия. Тарсия лишь горестно покачала головой. Ливия поняла: бесполезно уповать на время. Смертельно больной не может ждать — лекарство нужно ему прямо сейчас.
— Почему бы тебе не усыновить ребенка? — осторожно спросила она. — В Риме полно подкидышей. Ты можешь взять малыша и растить его. А потом, возможно, появятся свои дети.
— И ты позволишь мне воспитывать его здесь, в твоем доме?
— Конечно.
Ливия произнесла еще много ласковых слов, и гречанка заметно повеселела, а потом сказала, что у нее есть еще одно дело, за которое она все не решалась взяться. Девушка показала госпоже камень и рассказала, при каких обстоятельствах получила его и кому должна передать.
— Я знаю только имя женщины — Амеана, — призналась Тарсия, — и почему-то мне сразу показалось, что в этой просьбе много странного.
— Пожалуй… — медленно произнесла Ливия, размышляя о превратностях судьбы — Эта Амеана — куртизанка, ее несложно найти. Но такой камень, — по-моему, это хризолит — дорого стоит! Ты можешь с чистой совестью оставить его себе.
— Нет! — Тарсия упрямо мотнула головой. — Я сделаю так, как велел… этот человек — И прибавила, глядя куда-то прямо пред собой: — Знаешь, госпожа, меня словно бы уносит каким-то потоком прочь от прежней жизни. Хотя я вернулась обратно, мне все чудится, будто меня здесь нет: я плыву и плыву вперед и так и ни к чему и не прибилась.
— Что ж, — вздохнув, произнесла Ливия, — я чувствую то же самое.
…На следующий день, собираясь на поиски Амеаны, Тарсия, сама не зная зачем, принарядилась: повязала на голову митру,[25] оставлявшую спереди открытыми изящно уложенные волосы, надела украшенные серебряными ремешками башмаки.
Она шла по улицам Рима так, будто ничего не видела вокруг, не замечала обычной суеты и толкотни. Как всегда, в центре города кто-то покупал, кто-то продавал, люди сновали взад-вперед, дети путались под ногами у взрослых, рабы таскали тюки с товарами… Стояла чудесная погода, и народ толпами валил на Форум.
Через пару часов Тарсия все же нашла то, что искала: это был небольшой выбеленный известью дом с отдельным двориком, где росло много цветов. Здесь не было никого, кроме заливавшегося бешеным лаем привязанного пса; несмело постучав кольцом калитки, гречанка вошла и направилась прямо по дорожке, потом свернула в сторону и, вопреки ожиданиям, очутилась возле хозяйственных построек. Здесь, в полутемном закутке темнокожая женщина в белом тюрбане со множеством звенящих дешевых браслетов на худых, черных, словно зимние ветки, руках с криком хлестала маленького мальчика, который забился в угол между каменными мшистыми стенами пристройки.
Когда Тарсия окликнула женщину, та обернулась и неприветливо уставилась на нее.
— Я ищу госпожу Амеану, — сказала гречанка.
— Госпожа отдыхает с гостями, — все так же хмуро заявила рабыня.
— Мне нужно кое-что ей передать, — сказала Тарсия.
— Ладно, спрошу, — неохотно произнесла нумидийка. Она окинула посетительницу оценивающим взглядом, но, по-видимому, так и не смогла определить, кто она такая.
Когда рабыня ушла, Тарсия приблизилась к мальчику. Он полулежал, неловко привалившись к холодным камням, и не двигался. Хотя на нем была добротная одежда, лицо и руки не казались особенно чистыми.
— Вставай, — сказала гречанка. — Как тебя зовут?
Ребенок не ответил, хотя, судя по возрасту, уже умел говорить. Он медленно поднялся, и его мимолетный взгляд поразил Тарсию своей недетской печалью. Ей стало не по себе. Какие глаза! Она словно бы увидела живой камень или заглянула в колодец, в котором не было дна.
Темнокожая рабыня вернулась и сообщила:
— Иди, госпожа примет тебя.
— Как зовут мальчика? — спросила Тарсия.
— Карион.
— Чей он?
Рабыня не ответила; полоснув собеседницу острым взглядом непроницаемо темных глаз, взяла мальчика за руку и потащила во двор: Тарсия видела, как беспомощно заплетаются тонкие ножки не поспевавшего за нею ребенка.
Тарсия вошла в дом. Здесь было много дорогих хороших вещей, — судя по всему, у Амеаны имелись состоятельные покровители. Молодая женщина невольно поразилась, увидев хозяйку, эту драгоценную жемчужину, живущую внутри не менее драгоценной раковины: молочно-белое лицо, нежнейшие перламутровые губы, словно бы вырисованные кистью волны волос и глаза — их цвет был сродни невыразительной голубоватой блеклости зимнего неба, но зрачки блестели ярко, как два черных солнца.
— Что тебе нужно? — спросила она. Ее язык слегка заплетался: Тарсия заметила, что Амеана порядком пьяна.
Молодая женщина невольно прикрыла глаза. Она получила свободу, но, как оказалось, это не дало ей обрести той радости сердца, какую она испытывала всего пару раз в жизни. Она вспоминала недавние времена, когда они жили на маленьком бедном островке, — тогда, вот так же закрыв глаза и чувствуя на коже теплые солнечные лучи, она вмиг отрешалась от беспокойства и страха. Сердце пело в груди, все казалось понятным и легким, душа и тело словно бы очищались божественным огнем. Ливия, Гай Эмилий и Элиар считали остров тюрьмой, но для нее это была та тюрьма, в которой она согласилась бы остаться навсегда.
Что ждет ее в Риме? Душевное одиночество, житейская неопределенность, тоска и страх вечного ожидания… неизвестно чего.
— Я вольноотпущенница Ливий Альбины, дочери Марка Ливия Альбина, и пришла, чтобы передать тебе вот это. — Она протянула ладонь, на которой лежал осколок солнца — хризолит.
Амеана подозрительно вытянула шею:
— Это подарок? От кого?
— От человека по имени Мелисс.
Глаза куртизанки расширились и заблестели от страха, в следующую секунду она произнесла мертвенно тяжелым голосом:
— Где он?!
— Далеко. В Греции.
Чуть успокоившись, Амеана взяла камень двумя пальцами и с невольно опаской разглядывала его.
— Я должна тебя наградить? — сказала она.
— Мне не нужно награды. Лучше ответь: мальчик, которого я встретила внизу, твой сын?
Куртизанка перестала разглядывать хризолит. Откинув голову назад, она слегка повела бровями.
— А тебе что за дело?
— Наверное, он служит помехой в твоих делах, отдай его мне!
Пораженная Амеана презрительно рассмеялась.
— Пусть даже и так — это не повод отдавать его первой встречной. Если тебе нужен маленький раб, так купи или подбери на рынке, там полно подкидышей.
— Мне нужен не раб, а сын, — тихо сказала Тарсия.
— Почему именно мой?
— У него такие глаза… — Тарсия с трудом перевела дыхание: от внезапного волнения сердце гулко стучало в груди. — Я воспитала бы его как собственного ребенка и всю жизнь молила бы богов о твоем счастье!
Амеана пристально смотрела на нее.
— Ты скажешь мне, где живешь?
— И не спросишь денег? Ребенка нужно одевать, кормить…
Тарсия покачала головой.
— Что еще сказал тебе Мелисс? — вдруг спросила Амеана.
— Он сказал, что непременно вернется в Рим. Амеана злобно рассмеялась.
— Пусть возвращается! Его давно поджидает смерть! А где и как ты с ним встретилась?
— Я бы могла рассказать, но тебе некогда слушать. — Тарсия кивнула на дверь, из-за которой доносились возбужденные мужские голоса и звук музыкальных инструментов.
— Да, верно… — медленно произнесла Амеана и глубоко задумалась.
Она не любила Кариона, ее раздражала сама необходимость думать и заботиться о нем, и сейчас острое желание избавиться от мальчика боролось в ней с инстинктивным страхом грядущего раскаяния. Однако голос стоящей перед нею молодой женщины звучал так тихо и проникновенно, а в позолоченном солнцем лице и серых глазах было столько мольбы и тепла, что она невольно решилась.
— Ладно, бери. Наверное, ты будешь ему лучшей матерью, чем я.
Через четверть часа Тарсия уже шла по улице, ведя за руку мальчика, и он казался ей таким могучим и прекрасным, этот ослепительно светлый, ошеломляющий красотой и богатством, словно бы только что родившийся на свет прямо на ее глазах, вечный город Рим.
…Был холодный, настороженно-тихий вечер; между тяжелыми тучами изредка пробивался желтоватый, тускло отражавшийся в свинцовых лужах свет. Недавно прошел дождь, и ноги тонули в жидкой грязи. Дул свежий и резкий ветер, он нес запах дыма и лошадей, звуки медленной конской поступи, бряцанья оружия и негромких мужских разговоров.
Элиар подошел к своему жеребцу и потрепал его черную, коротко стриженную челку. В ответ конь понюхал его ладони и потыкался в них теплыми мягкими губами. Элиар посмотрел назад: там, как и в прошлый раз, лежало разделявшее две враждебные армии опаленное рыжим огнем лишайников огромное болото. Еще дальше, в стороне, теснились синевато-серые холмы. Он стоял, устремив туда неподвижный взор, и думал. Он отдал себя войне, и война легла камнем на его плечи, и он чувствовал, как этот камень срастается с ним, ощущал его холод и мертвый вес.
Шла поздняя осень 714 года от основания Рима (42 г. до н. э.), позади была первая битва между республиканцами и триумвирами. Гай Кассий погиб, командование полностью перешло к Марку Бруту, а он медлил, не доверяя ни себе, ни судьбе, ни соратникам и друзьям, в результате чего дисциплина в войске упала, участились случаи перебежки солдат в лагерь противника. Перед предыдущим сражением обе армии долго стояли друг против друга, не предпринимая решительных действий. Республиканцы, имевшие значительные запасы провианта и фуража, предполагали взять противника измором. Однако солдаты тяготились бездействием, к тому же подступали холода, стояла ненастная погода, и лагерь буквально утопал в сырости и грязи.
В конце концов Марку Антонию удалось зайти в тыл к врагу и навязать сражение. Часть легионеров втайне соорудила на болоте насыпь, ночью войско перешло по ней и окружило армию Кассия. Первой начала отступать конница, за ней дрогнула оставшаяся без прикрытия пехота. Солдаты Антония ворвались в лагерь противника — исход сражения был решен. Не помогла даже весть о том, что Бруту удалось одержать победу над Октавианом: войско республиканцев растеряло боевой дух и утратило способность подчиняться приказам.
Хотя лагерь Кассия был почти восстановлен и уцелевшие силы двух армий собраны воедино, все же никто толком не знал, когда и чем все это закончится.
Элиар услышал, как кто-то приближается к нему, и повернул голову. Это был Крисп, декурион, его давний советчик и покровитель. В тусклом вечернем свете его лицо выглядело желтовато-серым, как кость, в глазах виднелись красноватые прожилки. Долгая душевная усталость и вынужденное терпение не давали сил на бездумье и отдых.
— Должно быть, завтра все решится, — сказал Крисп, уверенно кладя тяжелую руку на плечо молодого воина. — С утра начинаем строиться. Трудно предугадать, что нас ждет, потому хочу предупредить: что бы ни случилось, следуй за сильным. Если сомневаешься, останавливаться или нет, скачи мимо, без колебаний сбрасывай груз; и еще — никогда не оглядывайся. Тогда придет день, и ты получишь все, что может и должен получить воин: земли, деньги, славу. В общем, если перевес тех, против кого мы станем сражаться, окажется слишком явным, переходи на их сторону. И те и эти — римляне, однако Рим будет принадлежать тем, кто победит. Я шел за Помпеем до конца, даже когда понимал, что его армия будет разбита, и что это мне принесло? Я был не последним из воинов, но после долгое время скитался по Италии, нищий и бездомный.
— Я вспоминаю отца, — медленно произнес Элиар, продолжая поглаживать гриву лошади, — как он говорил о том, что если здесь мы умираем с мечом в руке, то там, в другой жизни, у нас не будет меча и не будет сердца, вместо этого окажется что-то другое. И вот теперь я думаю: наверное, там вместо меча Дит[26] увидел его мужество, а вместо сердца — совесть, и он без колебаний отвел отца в Долину Блаженства. Ты говоришь, не оглядывайся, но сам оглянулся, когда принял меня к себе и покрыл мое прошлое!
— Да, оглянулся. Я тоже вспомнил Геделиса и потому говорю, что ты должен жить по-другому. Геделис знал, что римляне сильнее и что они победят, и все же пошел против них. А вот я поступил иначе, и теперь я здесь и командую турмой, а он — там, пусть и с тем, что вместо меча и сердца. И твои братья тоже погибли, а я меньше всего хотел бы, чтобы погибли мои сыновья.
— У тебя они есть? — спросил Элиар.
— Если и есть, то мне о том ничего неизвестно. — Он коротко и странно засмеялся. — К сожалению, большинство из нас получает деньги, земли и возможность завести семью тогда, когда уже не нуждается в этом. В армии счастлив тот, кто живет битвой, а не ожиданьем награды.
— Так я должен сражаться ради спасения или победы? Или же ради денег? — невозмутимо произнес Элиар.
— Ради победы, но — не забывая о спасении. Я сказал, подчиняйся силе, но никогда не проси у сильных награды. Что предложат, бери… но всегда помни о том, что цена твоей жизни в глазах даровавших ее богов слишком велика, чтоб измеряться золотом. Тогда, возможно, когда-нибудь дождешься подарка от самой судьбы. И не нужно спешить туда, в Долину Блаженства, ни с мечом, ни без него, пока в мире есть хотя бы капля сладости, которую можно испить, пусть даже наряду с горечью обид и поражений. У тебя наметанный глаз и уверенная рука; главное, не теряй власти над своими мыслями, движениями и чувствами и никогда попусту не играй со смертью.
Он ничего более не добавил и отошел. Через некоторое время Элиар направился к своей палатке. Солнце уже село, и вечерний воздух в низине был пропитан холодным свинцово-синим туманом. Воины спали, завернувшись в плащи; Элиар тоже лег, хотя знал, что не уснет: ему будут чудиться чьи-то осторожные шаги, а иногда — громкий топот, ржанье лошадей и пронзительно-гулкий звон металла о металл. Как ни странно, прежде, когда он был гладиатором и под личиной суровости и презрения в нем скрывались бурно кипевшие упрямство и стыд, ему было проще и легче, поскольку он знал, что есть зло и с чем нужно бороться. Теперь, когда исчезли причины чего-то стыдиться, а упрямство стало бессмысленным, поскольку он подчинялся приказам, им вдруг овладели нерешительность и смущение, словно он был мальчишкой, впервые примерившим к руке меч. Что сказал бы отец, если б увидел его в римской армии, среди римлян, воюющих против римлян?!
Элиар поднялся задолго до рассвета, когда над холмами еще стояла луна, синевато-серая, из-за стлавшейся над болотом легкой дымки. От голой земли тянуло холодом. Вдали глухо шумел лес. По негибкому, затекшему от неудобного положения телу ледяной волной разлилась усталость, но он заставил себя встряхнуться и, быстро набросив плащ, принялся дуть на остывшие угли. Предстояло сделать слишком многое, и все, что он недодумал, придется оставить так.
Спустя несколько часов началось построение. Небо было пасмурно-серое, с редкими клочьями развеянных ветром синеватых тучек. Вяло шевелилась поникшая блеклая трава. И в этой неживой тишине гулко раздавались команды.
Они стояли в восемь рядов, глубоким сомкнутым строем, почти касаясь друг друга, и ждали, тускло поблескивая броней: казалось, светится чешуя какой-то гигантской рыбы. Через довольно-таки большой промежуток времени появился Марк Брут и произнес не слишком пылкую речь о свободе: его слова были встречены тяжелым молчанием. Легионеры считали себя свободными, если имели возможность сражаться, побеждать и получать награду — это было их земное знание, отличное от знаний богов и тех, кто стоял чуть пониже.
Крисп говорил Элиару о бегстве не потому, что был трусом, а потому, что как опытный воин видел вокруг себя не плотный, ощетинившийся дерзостью, сверкающий отвагой, полный живительной силы и твердой как камень дисциплины строй, а обмякшую, расшатанную массу. Армия казалась, да, по сути, и была удивительно разношерстной; несмотря на хорошую выучку, она не успела стать единым целым и походила на здание с неплотно пригнанными кирпичами, которое того и гляди рухнет от первого сильного ветра. Солдаты не таясь обсуждали приказы командования; по лагерю ползли разные слухи: о том, что были плохие предсказания, что Брут давно решил, будто все потеряно… Крисп знал, что происходит, когда накануне сражения воины начинают не в меру много размышлять о своей собственной судьбе. Армия становится похожей на цепного пса, который скалится, кружась на месте в бессмысленной, бессильной злобе. Воины сражаются без тени героизма и веры в победу.
Начало борьбы было неистовым; очень скоро схватка первых рядов перешла в ожесточенное кровопролитное сражение всего войска. Строй развернулся, растянулся по фронту, беспорядочная стычка распалась на борьбу отдельных воинов друг с другом. Метательные орудия почти не использовались, зато на мечах рубились страстно и жестоко.
Это было странное зрелище: точно попутный ветер внезапно снес огромную массу народа в открытое море, где не видно берегов, и люди вмиг забыли обо всем, что существовало до сего рокового момента.
В начале сражения Элиар находился на правом крае холма в составе конницы, терпеливо ожидавшей сигнала к атаке. Все внутри замерло; ему казалось, будто вместо него дышит гуляющий в небесах ветер. Неподалеку застыл Крисп; декурион выглядел совершенно неподвижным, он неотрывно наблюдал за битвой, пытаясь уловить момент, когда начнет нарушаться строй одной из сторон, что, как правило, предвещало перелом в расстановке сил. Ветер трепал концы его плаща, перья на шлеме, гриву и хвост коня, проводил по лицу, словно стирая невидимую маску, и это еще сильнее подчеркивало окаменелость его позы и черт лица. Марк Брут возглавлял левый фланг; его солдатам удалось потеснить противника и заставить его начать отступление, а в остальном положение двух армий пока что было примерно одинаковым.
Элиар еще ни разу в жизни не наблюдал столь потрясающего зрелища. Небо еще не потемнело, оно имело ровный неяркий свет и висело над холмами и равниной точно огромная металлическая крыша, а дальше, у края горизонта блестело, как серебро, и казалось, будто там, в вышине троекратно отдавались крики, вопли, стоны и звон оружия нескольких тысяч сражавшихся.
Но вот раздалась команда, и конница понеслась вперед, навстречу туче неприятельских всадников. Элиар ощутил неожиданную легкость в теле, он чувствовал окрыляющую слитность с конем и, резко врезавшись во вражеский строй, без промедления ввязался в битву. Его вмиг окружили оскаленные лошадиные морды и искаженные человеческие лица. Зловещий, дикий, оглушительный рев битвы несся над полем, это было подобно шторму; Элиар сразу понял, как глупо полагать, что человек, пусть он невероятно силен и храбр, может сопротивляться натиску огромной массы людей.
Случилось так, что сначала дрогнула первая линия пехоты на левом фланге, затем вторая, третья, — в какой-то миг эти всеобщие судорожные движения перешли в беспорядок, началась давка, легионеры толкали и опрокидывали друг друга, уже не разбирая своих и чужих, топтали упавших и под конец обратились в бегство. Тут же пришла в действие неприятельская конница; подобно сорвавшейся лавине, она преследовала в панике бросавших щиты и шлемы легионеров армии Марка Брута. Не легче пришлось и воинам Криспа: на них обрушился шквал дротиков и стрел подоспевших легковооруженных солдат, и они были вынуждены отступить. Отходили постепенно, яростно сражаясь, но на фоне всеобщего бегства это уже не имело смысла. Наконец Крисп решительно скомандовал повернуть назад.
Человек двадцать воинов сумели оторваться от преследования вражеской конницы и теперь что есть мочи скакали в сторону леса, стремясь вырваться из окружения. Уже почти стемнело, и Крисп надеялся добраться до поросших густым ивняком берегов маленькой речки. Он приметил ее, когда ходил на разведку. Там можно было спрятаться от погони.
Лошадь одного из воинов совсем обессилела, тогда он пересел за спину своего товарища, да еще были раненые дротиком и стрелами, однако сейчас не было возможности оказать им какую-либо помощь. Всадники влетели в странно тихий влажный лес и на миг остановились, озираясь, запыхавшиеся и разгоряченные безумной скачкой.
— Туда! — крикнул Крисп, указывая в сторону поросшей лесом лощины, скрытой между вырисовывавшихся на фоне быстро темнеющего неба огромных холмов. Да, туда, вверх по склону, и, возможно, им удастся уйти.
Журчание речушки слышалось то явственней, то глуше, но вот раздался совсем новый, резкий звук — камни, летевшие из-под копыт лошадей, с шумом скатывались в воду. Всадники Криспа остановились, с трудом удерживая взмыленных коней, и развернулись в разные стороны, выхватив оружие и изготовившись к схватке.
— Тише! — Крисп поднял руку и почти тут же из-за деревьев вынеслись воины, человек сорок или больше, и окружили отряд.
— Сдавайтесь! — крикнул один из них, вероятно, тоже декурион — на его шлеме полыхали ярко-рыжие перья.
Но окруженные всадники не спешили опустить мечи.
— Что нас ждет? — спросил Крисп.
— Вероятно, вам сохранят жизнь и позволят вернуться в Рим. Среди вас есть рабы?
— Нет, — сказал Крисп, — все свободные. Вы окажете помощь раненым?
— Да. Вас немедленно доставят в лагерь, там выяснят, кто вы такие, и решат вашу судьбу.
— Мы сдаемся, — промолвил Крисп и, повернувшись к своим воинам, многие из которых еще не опустили мечи, коротко и веско произнес: — Я приказываю сдаться!
Глаза Элиара беспокойно вспыхивали, он то стискивал, то вновь разжимал руку, державшую меч. Его полоснуло невыносимое по своей тяжести воспоминание о том, как он попал в плен к римлянам тогда, несколько лет назад. Сейчас он не мог броситься в схватку — здесь были его товарищи, и если они решили подчиниться приказу, он не должен навлекать на них смерть.
Крисп слез с коня. Дождавшись, когда его воины сдадут оружие, он вдруг резко бросился на свой меч и тут же свалился навзничь, обливаясь кровью. Элиар кинулся к декуриону и склонился над ним. Голова Криспа была бессильно повернута набок, а лицо вмиг покрылось синевато-серой бледностью. И все-таки он сумел открыть глаза.
— Зачем?! — прошептал Элиар.
— Не надо, чтобы вы видели, как я сложу оружие, это… позор, — через силу вымолвил Крисп и тут же стал кашлять кровью.
И вот его глаза в последний раз блеснули золотом и погасли, и все тело разом застыло.
Элиар выпрямился с изменившимся, посеревшим лицом и обратился к старшему:
— Нам позволят взять его с собой и похоронить, как подобает?
Тот молча кивнул.
Тело Криспа завернули в плащ и понесли на плечах. Раненым разрешили ехать верхом.
Элиар пробирался сквозь заросли, не обращая внимания на то, что ветки хлещут его по лицу. Странно, но после всего случившегося он чувствовал, как все те горькие, злые, отчаянные мысли, что так долго терзали его, уходят, уступая место ясному, мудрому и немного усталому пониманию того, что на свете существуют не придуманные людьми или созданные богами, а куда более древние законы: законы битвы, совести и чести, да и просто сердца, — подчиняться которым все равно что жить, и он будет жить вопреки всему, он, воин римской армии, незаметно ставший частью того, что некогда ненавидел.
Свадьба Децима Альбина и Веллеи Норбаны несколько раз откладывалась, пока обе стороны не решили, что далее тянуть не имеет смысла: в итоге бракосочетание состоялось в начале 715 года от основания Рима (41 год до н. э.), примерно через месяц после празднеств, посвященных Сатурну.
Как и прежде, стояли неспокойные дни; казалось, им не будет конца. Из страха перед воинами Секста Помпея купцы не доставляли в Рим продовольствие и товары, что еще больше усиливало народные волнения. Мало кто отваживался покидать свой дом с наступлением темноты.
После разгрома республиканцев в битве при Филиппах Марк Антоний отправился на восток в выделенные ему провинции, а Октавиан прибыл в Италию. Согласно данным ранее обещаниям он наделил ветеранов Цезаря землей, рабами, инвентарем и скотом — все это они получали из числа владений и имущества проскрибированных. То тут, то там вспыхивали мятежи населения, вызванные введением дополнительных грабительских налогов, статуи триумвиров сбрасывались с постаментов, в сенаторов летели камни. Росла популярность Секста Помпея, как полагали многие, последнего из влиятельных республиканцев, большинство которых после поражения при Филиппах, подобно Кассию и Бруту, покончило жизнь самоубийством.
Легионеры и низшие офицеры республиканской армии получили прощение триумвиров и были распределены по войскам Антония и Октавиана.
Меньше всего Ливий хотелось присутствовать на свадьбе Децима и Веллеи, куда, как она знала, приглашен Луций Ребилл, но делать было нечего. К счастью, гостей пришло немного: кто из знакомых был убит или изгнан, другие сами покинули Италию. Невеста Децима, маленькая, черноволосая темноглазая девушка в длинном, ниспадавшем до самого пола одеянии, еще больше подчеркивавшем ее почти детскую хрупкость, казалась одновременно испуганной и удивленной. Децим довольно много выпил, был как-то по-особому нервно весел, и Ливия испытывала невольную жалость к своей юной невестке.
Молодая женщина сидела неподалеку от Луция и временами ловила на своем лице его странный, как ей казалось, слегка насмешливый взгляд. В течение минувшего года они ни разу виделись: Ливия жила затворницей и изредка встречалась только с Юлией. Молодая женщина предполагала, что карьера ее бывшего мужа идет в гору — наверняка недалек тот день, когда он примерит башмаки из красной кожи на высоких каблуках.[27] Ливия не запрещала ему навещать дочь, но Луций не приходил. Женщина решила, что он все-таки сомневается в своем отцовстве, хотя на самом деле это было не так: он просто не хотел причинять себе лишнюю боль. И сейчас Луций не насмехался над Ливией, а любовался ею — прямой посадкой головы, строгой живостью глаз, пылавшим на щеках тонким и нежным румянцем. Она ничуть не подурнела, просто стала старше, и это красило ее, как и сохранившаяся стройность и легкость фигуры. Она одевалась изысканно и в то же время скромно, в меру украшала себя, держалась очень независимо, без вызова и смущения, и Луций находил ее весьма привлекательной. Он кивнул Ливий, но не заговорил с нею и в следующие минуты не раз замечал, что она поглядывает в его сторону.
Едва на небе появилась Венера, как началось свадебное шествие. Впереди шла молодежь с факелами, остальные двигались сзади — довольно беспорядочной и шумной толпой.
Оказавшись на свежем воздухе, Ливия ощутила странное дремотное спокойствие. В вечерней тишине все звуки плыли будто издалека, но, приближаясь, казались звонкими, как удар молота по наковальне.
Часть гостей, что сопровождали новобрачных, быстро прошла вперед, оторвавшись от тех, кто был в хвосте. С последними случилась заминка: навстречу им с соседней улицы неслась толпа каких-то людей, в руках которых были палки и камни. Увидев кучку мужчин и женщин, среди которой оказались Луций и Ливия, они устремились к ним, что-то выкрикивая и грозно размахивая руками.
Луций сделал знак двум вооруженным рабам, и те бросились наперерез толпе, но были сбиты с ног и затоптаны, после чего к оцепеневшим от неожиданности свадебным гостям подбежало несколько человек. Схватив ближайшего из мужчин, они бросили его в водосточный канал и сорвали украшение с шеи одной из матрон, а когда несчастная закричала, толкнули ее так, что она упала на камни.
— Стойте! — Луций вытянул вперед руку. — Ступайте прочь! Поберегите свои головы, ибо вы уже натворили столько, что будь их у вас по дюжине на каждого, все стоило бы снести с плеч!
В ответ кто-то швырнул в него камень, но Луций увернулся и, наклонившись, поднял брошенный рабом меч.
— Уводите женщин! — крикнул он, но один из оборванцев успел подскочить к Ливий, схватил ее и поднял, намереваясь швырнуть в канал: поступок, неслыханный по отношению к римской матроне.
— А ну, что ты теперь скажешь? — обратился он к Луцию.
— Давайте деньги и все, что у вас есть! — завопил другой. Ливия не сопротивлялась; ее глаза расширились, она не смела вздохнуть в грубых и сильных чужих руках. Внизу застыли мужчины; впереди всех стоял Луций — его лицо казалось очень бледным, но глаза сверкали точно лед на солнце. Вдруг он сделал резкий выпад, с силой вонзил меч в тело державшего Ливию человека и успел подхватить женщину до того, как она свалилась бы на землю или в воду. Быстро вытащив оружие из обмякшего тела, он яростно перерубил палку бросившегося на него плебея и воскликнул:
— Вон!! Или, клянусь фуриями, завтра все вы будете обезглавлены! Посягнувшие на жизнь свободных и родовитых граждан достойны самого страшного проклятия и смерти!
Он говорил с ними как господин с рабами, в его голосе было столько уверенности, словно он не смел и подумать, что его могут ослушаться.
Ливия стиснула онемевшие пальцы. Хотя Луций и держал меч, он был совершенно открыт, уязвим для ударов: если кто-нибудь решится бросить ему в голову камень…
Хотя этот безмолвный поединок двух воль длился не более минуты, ей показалось, будто прошла вечность. Воздух был полон напряжения; та и другая сторона замерли, испепеляя друг друга взглядами, потом толпа враждебных Луцию и его спутникам людей неожиданно повернулась и устремилась на боковую улицу. Проход был свободен.
Все разом заговорили; женщины плакали, мужчины склонялись над водостоком, пытаясь что-нибудь разглядеть в темноте, но видели только зеркально-черную поверхность воды: очевидно, брошенный туда человек утонул. Кто-то побежал догонять свадебную процессию, другие решили проводить домой перепуганных женщин.
Луций повернулся к стоявшей неподалеку Ливий — ее волосы пришли в беспорядок, одежда была запачкана чужой кровью.
— Ты не можешь идти за новобрачными в таком виде, — сказал он ей. — Давай я отведу тебя к себе, а потом пошлю раба предупредить Марка Ливия о том, что случилось.
Молодая женщина только кивнула. Она шла чуть впереди и молчала. Луций не видел лица Ливий, но заметил, что ее тело сотрясает дрожь.
Он привел ее в дом, позвал рабов, велел подать воду для умывания, чистую одежду и принести вина.
— Ты едва держишься на ногах, — озабоченно произнес он, протягивая ей кубок. — Будет лучше, если ты ляжешь в постель и как следует отдохнешь. А завтра утром тебя отведут домой.
— Но что скажет отец, когда узнает, что я не ночевала дома? — неуверенно проговорила Ливия.
— Я все улажу, — заявил Луций и прибавил с легкой усмешкой: — Все-таки мы с тобой немного знакомы…
Ливия умылась, взяла поданную рабыней одежду, после чего Луций сам проводил ее в спальню. В каком бы состоянии ни пребывала молодая женщина, она заметила, что здесь кое-что изменилось: кровать была застелена покрывалом из тирского пурпура с золотым шитьем, на котором лежали такие же подушки, кроме того, в комнате появились красивые бронзовые лампы.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил Луций.
— Хорошо.
— Ложись и отдыхай, тебя никто не потревожит.
Он вышел; Ливия быстро переоделась и забралась под покрывало, не снимая туники. Она не знала, вернется ли Луций, — он вернулся и встал у изголовья.
— Теперь здесь другая обстановка, — заметила Ливия, нарушая неловкое молчание.
— Да, — бесстрастно подтвердил он, — мое положение тоже изменилось.
— Я слышала о твоих успехах и рада за тебя.
— Вот увидишь, придет день, когда я стану сенатором! — отрывисто проговорил он, глядя куда-то в стену. — Возможно, тогда ты поймешь, каков я на самом деле!
— Для этого тебе вовсе не нужно становиться сенатором, Луций, — мягко произнесла Ливия. — Мне достаточно было видеть, как ты защищал меня от целой толпы. Хотя я прекрасно понимаю, что ты так же вступился бы за любую другую женщину…
— За другую я не испугался бы столь сильно.
— Но ты не выглядел испуганным, наоборот…
Внезапно лицо Луция исказилось, он сжал кулаки и выкрикнул странно срывающимся, изменившимся голосом (при этом его взгляд оставался твердым и болезненно-ясным):
— Если б ты знала, как мне тяжело видеть тебя, говорить с тобой… Мне ни за что не нужно было жениться на тебе, слышишь! Ни за что, никогда!
Он повернулся в профиль, на его лице играл отсвет пламени, губы сжались в тонкую нить.
— Почему? — растерянно прошептала Ливия.
Луций посмотрел ей в глаза, и она не вынесла этого взгляда.
— Спрашиваешь, почему? Потому что ты до краев наполнила мою жизнь тревогой, неуверенностью и беспокойством, ты изменяла мне на каждом шагу, каждой мыслью, любым движением и словом. Эта твоя любовь к… — не хочу произносить его имя! — поглотила все остальные чувства, ты всегда считала себя правой, тебе и в голову не приходило оглянуться в мою сторону…
— Для тебя было бы лучше, если б ты тоже полюбил, — сказала Ливия.
— Может, я и любил… Просто меня воспитывали иначе, внушали другое, всякие там понятия о разумном течении жизни… Есть такое выражение, кажется, оно принадлежит Протагору: «Душа — это чувства и ничего более». Так вот, разве я знал, что эти чувства — как вынутый из ножен клинок: если они есть, то больно режут тебя, но без них ты пуст и не мил самому себе!
Ливия изумилась: прежде Луций не говорил о любви.
— Кого же ты мог любить?
— А ты не догадываешься? Тебя, Ливилла! Неожиданно произнесенное им имя обожгло ее болью — сразу подступили невыплаканные горячие слезы.
— Да, любил и, наверное, люблю, — с горечью и смятением продолжал Луций. — А вот твои чувства к этому… Гаю Эмилию, как мне кажется, смахивают на подделку. Просто он был красив, к тому же умел произносить пылкие речи и знал много стихов. Да еще, насколько я понимаю, вечно нуждался в твоей поддержке: ведь это увлекает женщин! А я? Разве я был тебе плохим мужем, Ливия, не пытался добиться твоей откровенности, не был внимателен к тебе? Я хотел, чтобы у нас были дети и все, что нужно для счастья, а в результате…
Ливия лежала, пораженная его словами, не произнося ни звука, прижав руки к груди. Он говорил не так, как прежде, без суровой холодной насмешки и превосходства, и она замирала при мысли, что ей вновь придется причинить ему боль.
«Ты уже причинил мне боль, Луций!» — воскликнула она после свадьбы, но потом у нее не было повода произносить такие слова. Да, он был хорошим мужем, и если то, что он сказал ей сейчас, правда, можно представить, как сильно он страдал все это время!
Между тем Луций сел на кровать, просунул руку под покрывало и, отыскав пальцы Ливий, сильно сжал в своих.
— Ты плачешь… из-за него? — глухо произнес он.
— Нет, — тихо отвечала Ливия, — мне жаль, что я… недостойна твоей любви, что я не оправдала твоих надежд…
— Сейчас это неважно, — сказал Луций, потом склонился над нею и поцеловал — она увидела, как расширились и потемнели его глаза.
Молодая женщина замерла в растерянности, не зная, что делать; тем временем Луций откинул покрывало и лег рядом. Его намерения не оставляли сомнений, и Ливия не находила в себе душевных сил для того, чтобы равнодушно и безжалостно оттолкнуть бывшего супруга. Он снял с нее одежду, потом разделся сам, он гладил ее кожу, прижимался всем телом; его поцелуи были настойчивыми и страстными, он шептал слова, каких она не слышала уже давно.
Ливия знала, что должна отдаться ему; она привыкла покорять тело рассудку, но сейчас ей не хотелось этого делать. Она как никогда желала быть искренней, и потому облегченно вздохнула, почувствовав, как внутри разгорается сладостное томление.
Луций был неутомим, изобретателен, неистов и нежен, она отогревалась и оттаивала в пламени его страсти; в этот миг между ними, казалось, не осталось ничего потаенного, и даже воспоминания о Гае исчезли, словно бы превратились в сожженную в пепел жертву. Ливия не отдавала себе отчет в том, что происходит, правильно это или неправильно, она словно бы отреклась от того, что было с ней прежде.
Они провели вместе всю ночь и вместе встретили утро. Ливий чудилось, будто она видит в глазах Луция отражение того, что случилось, а он видит это в ее глазах. А между тем он пытался угадать, живет ли еще в ее душе образ другого мужчины, и не мог. И тогда сказал:
— Я никому не объявлял о нашем разводе; будем считать, что его не было? Я сам поговорю с твоим отцом. У нас есть Аскония; признаться, я очень скучал по ней. — И видя, что Ливия напряженно молчит, прибавил: — Все будет так, как ты хочешь. Мы можем поехать путешествовать, чтобы забыть обо всем, посетим Грецию или Египет…
— А твои дела в Риме? — спросила Ливия.
— Подождут. — Он взял ее руку и прижал к своей груди. — Настоящее — здесь. И твое и мое. Не надо противиться судьбе.
…Через несколько дней Ливия поговорила с отцом.
Децим только что уехал из Рима вместе с новоиспеченной супругой; после прощания с сыном Марк Ливий имел озабоченный, даже несколько растерянный вид. Признаться, Ливия считала, что отец напрасно отослал Децима в имение, недаром накануне отъезда ее брат вел себя так, будто отправляется в ссылку. Но сейчас речь пошла о другом.
Они вышли в перистиль и сели на влажную скамью, к которой со всех сторон тянулись уже лишенные цветов, зато обильно унизанные шипами ветки розовых кустов. Дул холодный ветер, он гнал по дорожкам увядшие листья, сухие веточки и серую пыль.
— Что ты хотела сказать? — спросил Марк Ливий. Ему показалось, что постоянно терзавшее дочь душевное напряжение и странное тайное упорство исчезли, она смотрела невозмутимо, уверенно и спокойно.
— Я думала, ты обрадуешься тому, что мы с Луцием примирились, — отвечала она.
— Я рад, — коротко и несколько резковато произнес Марк Ливий. — Хотя мне трудно судить, насколько это хорошо.
— Почему? Тебе всегда нравился Луций.
— Потому что мне неизвестно, как ты поступишь, если вдруг снова появится тот, другой, — промолвил отец и прибавил: — Да, мне нравится Луций, хотя, признаться, я никак не ожидал, что он будет так зависеть от женщины.
— Будь ты на месте Луция, то отверг бы такую, как я, раз и навсегда? — прямо спросила дочь, и Марк Ливий тяжело проронил:
— Не знаю.
Потом неожиданно поднялся и направился к выходу, и тогда Ливия, не выдержав, сказала ему в спину:
— Наверное, ты прав. Мне очень хотелось бы что-нибудь узнать о… том человеке, но некого попросить. Жив ли он…
Марк Ливий повернулся и ответил, стараясь сохранить спокойствие и не выдать себя выражением лица:
— Боги дважды указали тебе путь, третьего раза не будет, Ливия. Теперь, когда у тебя есть дочь, ты, наверное, можешь понять, что я чувствую… хотя, признаться, я и сам не понимаю, почему, вопреки всякому здравому смыслу, снова прощаю и поддерживаю тебя. После того, как Луций рассказал о тебе всю правду…
Молодая женщина вспыхнула, но не опустила глаза.
— Иногда я думаю, — жестко закончил Марк Ливий, — лучше б ты уплыла на Сицилию и не вернулась. Что касается того человека: все дороги ведут в Рим, и если он жив, то рано или поздно окажется здесь, а если умер, ты сама придешь к нему в назначенный богами час. Так уж устроен мир: все мы когда-то встречаемся — и получаем по заслугам.
С этими словами он вновь повернулся и быстро вышел из перистиля.
Прошло два месяца. В один из тихих мартовских вечеров Ливия уложила Асконию и решила почитать, пока еще не стемнело. Она прошла в библиотеку; это была небольшая, но красивая комната: ящики для свитков сделаны из драгоценных пород дерева, полки заставлены бюстами Муз. Ливия заметила, что за время их разлуки Луций существенно пополнил библиотеку, доставшуюся ему в наследство от покойного отца.
…Немного поколебавшись, молодая женщина все же переселилась в дом мужа. Луций не настаивал, он выжидал, и Ливия не сочла возможным слишком долго тянуть с ответом: это было бы слишком жестоко, особенно после того, как он столь внезапно и пылко обнажил перед нею тайники своего сердца.
Пока Ливия жила в доме отца, в ней постепенно пробуждались мысли о том, что своим безумным упрямством она не только губит будущее дочери, но и причиняет глубокое горе ни в чем не повинным людям: своему мужу и отцу. Не выдержав, она заговорила об этом с подругой, и Юлия со свойственной ей рассудительностью произнесла:
— Прошло больше года; если от него нет никаких вестей, пора возвращаться к разумной жизни.
— Кажется, Пенелопа ждала Одиссея несколько дольше, — невесело пошутила Ливия, на что Юлия невозмутимо отвечала:
— Так ведь он был ее мужем!
В те дни Ливия много думала об отце. Каково было ему, высшему чиновнику и уважаемому человеку, жить, зная, что его дочь вела себя дурно еще до замужества, а впоследствии запятнала родовое имя тем, что сбежала из дома с человеком, осужденным на смерть, и развелась с мужем? Известно, что женщины неподсудны государству, их может судить только семья, отец или муж. И мало ли было в Риме отцов и мужей, которые выносили таким, как она, смертный приговор?! В глазах всемогущих богов, да и многих сограждан они с Луцием оставались мужем и женой: слишком многое в Риме основывалось на верованиях, давно и прочно укоренившихся в глубине человеческих душ. И теперь Ливия все более явственно ощущала бремя вины перед близкими и ответственность за судьбу своего ребенка. Как всякая женщина, она окончательно повзрослела с рождением дочери и уже не могла, да и не хотела играть с судьбой.
Вскоре Ливия переселилась в дом мужа, и Луций вел себя так, будто ему совершенно не в чем ее упрекнуть.
…Она не успела выбрать свиток для чтения — вошла рабыня с сообщением, что возле ворот стоит какой-то воин.
— Он спрашивает тебя, госпожа!
Ливия тотчас направилась к выходу. Она совершенно не представляла, кто это может быть; в первую очередь у нее мелькнула мысль, что, возможно, кто-то принес ей весть о Гае Эмилии.
Женщина вышла за ворота и увидела его — светловолосого, голубоглазого молодого мужчину. Она остановилась, не понимая, что ему нужно, — Элиар выглядел совершенно неузнаваемым в своем воинском облачении.
— Привет, госпожа, — негромко промолвил он.
— Элиар! — воскликнула пораженная Ливия и радостно устремилась к нему. — Ты жив!
Элиар кивнул. Он стоял, не двигаясь, и прижимал к груди какой-то сверток.
— Откуда ты?!
— Из армии. Я ненадолго, быть может, на несколько дней…
— Но каким образом…
— Про это долго рассказывать, — перебил он. — Прости, госпожа, но я хочу узнать о Тарсии.
— Тарсия здесь. Она вернулась в Рим вместе со мной. Лицо Элиара просветлело.
— Я могу ее увидеть?
— Конечно. Только не в моем доме. В жизни Тарсии произошли некоторые перемены…
— Вот как? — произнес он заметно упавшим голосом.
— Нет! — Ливия улыбнулась. — Все осталось по-прежнему: она очень обрадуется тебе. Просто теперь она… Сейчас я тебе расскажу. Войди в дом!
Элиар как-то странно замялся. Потом вдруг сказал:
— Туг у меня ребенок. Он давно не ел, боюсь, умрет.
— Ребенок?! — изумилась Ливия. — Чей?
— Будем считать, что мой.
— Сколько ему? — спросила молодая женщина, пытаясь скрыть смятение.
— Точно не знаю. Наверное, несколько месяцев.
Они вошли в дом, Элиар опустил свою ношу на скамью. Ливия осторожно развернула плащ и освободила ребенка от насквозь промокших тряпок.
Это был мальчик, двух или трех месяцев от роду, с виду очень слабый и хилый. Он уже не мог плакать, только тихо попискивал.
— У моей дочери есть кормилица, — сказала Ливия, — сейчас я ее приведу.
Она велела рабыням позвать кормилицу и принести чистые пеленки.
— Наверное, ты тоже голоден? Сейчас я прикажу подать ужин. Уже поздно: оставайся ночевать.
Элиар слабо улыбнулся:
— В твоем доме? Ведь это Рим, а не Греция, госпожа! К тому же мне хочется поскорее увидеть Тарсию. — И вдруг спросил: — А где Гай Эмилий?
Ливия обняла руками плечи.
— Не знаю, — сказала она, облизнув сухие губы. Ее щеки пылали. — За меня прислали выкуп, и я смогла уехать. А Гай остался на острове, у пиратов, и мне до сих пор неизвестно, что с ним стало.
Больше они об этом не говорили; пришла кормилица и унесла ребенка, между тем Ливия велела подать Элиару вина и оставшийся от ужина кусок жаркого.
— Твой муж дома? — спросил молодой человек.
— Нет, — отвечала Ливия, — Луций пошел к моему отцу. Не беспокойся, он не скоро вернется. Садись и ешь, а я расскажу тебе о Тарсии.
Она не упомянула ни о том, что случилось с гречанкой на острове, ни о Карионе. Сказала только, что, несмотря на все уговоры, Тарсия решила жить отдельно и нанялась в мастерскую, где работали женщины, вольноотпущенницы и рабыни, умеющие шить и вышивать золотом. Они выделывали ковры и покрывала с вытканными изображениями зверей и различных мифологических персонажей, а также вышивали на туниках всевозможные украшения. Она сняла квартиру на Субуре и приобрела скромную обстановку.
Элиар слушал, изредка кивая, а Ливия исподволь поглядывала на него, поражаясь переменчивости человеческой судьбы. В те времена в легионы не принимали даже вольноотпущенников — разве что в самых исключительных обстоятельствах, о рабах же не могло быть и речи!
Не удержавшись, она снова спросила о том, как он попал в армию.
Элиар коротко изложил свою историю. После поражения в битве при Филиппах те легионеры Брута и Кассия, что больше не желали воевать, получили отставку, остальным предложили службу в армии триумвиров.
— Мне пришлось признаться, что я не имею гражданства; к счастью, в этой неразберихе никто не стал дознаваться до правды, а поскольку я хорошо говорю по-латыни, да к тому же неплохо обучен воинскому искусству, мне почти сразу присвоили гражданство и зачислили в конницу Октавиана, — сказал он.
— А если все откроется? — спросила Ливия. Элиар пожал плечами:
— Ты знаешь, что будет, госпожа. Только зачем об этом думать?
Ливия согласно кивнула. Что ж, Элиару несказанно повезло, чего не скажешь о Тарсии: вряд ли ее надеждам суждено сбыться, если только она не решится выйти замуж за кого-то другого. Большую часть времени Элиар будет находиться вдали от Рима, к тому же легионерам запрещено вступать в брак; как правило, они довольствуются случайными связями с теми жалкими созданиями, что следуют за войском в обозе, да еще с женщинами из завоеванных стран, которых нередко берут силой.
— Я дам тебе провожатого, — сказала Ливия, — он покажет, где живет Тарсия.
Вернулась кормилица с ребенком, она заявила, что с мальчиков все в порядке, он берет грудь, просто бедняжка слишком ослаблен от недоедания и плохого ухода.
— А где его мать? — решилась спросить Ливия.
— Она умерла, — сказал Элиар. Потом поблагодарил и простился.
Раб проводил его до начала улицы, где жила Тарсия, и объяснил примерный путь.
…Элиар немного постоял, вдыхая городской воздух, от которого уже отвык. Вечер был мрачный, ни луны, ни звезд. Темнота, прохлада и ощущение полной покинутости. Элиару не верилось, что скоро он увидит Тарсию. Он невольно усмехнулся. Долгожданное свидание с нею потребует от него гораздо большего мужества, чем неожиданная встреча с врагом!
Тарсия жила в верхнем этаже громоздкой инсулы. Элиар прошел к дому, с трудом отбиваясь от уличных псов, которые кидались на него со злобным лаем. Он спросил о Тарсии в двух или трех квартирах; наконец неопрятная толстая женщина показала ему дорогу.
Элиар поднялся по шаткой деревянной лестнице, постучал и, заслышав легкие шуршащие шаги, толкнул дверь ногой, обутой в тяжелый солдатский башмак.
Тарсия испуганно замерла на пороге. Ее пушистые рыжие волосы в свете неярко горевшей лампы казались красновато-желтыми, а глаза, выглядевшие почти прозрачными на затемненном лице, влажно блестели. Губы молодой женщины чуть приоткрылись, но она не вымолвила ни слова и стояла, бессильно опустив обнаженные тонкие руки.
Элиар не мог обнять гречанку, ему мешала его ноша. Он сделал шаг вперед и вошел в комнату. Она была такой крошечной, что стоило ему пройти на середину, сразу сделалось почти совсем темно.
Элиар поискал взглядом, куда бы ему положить сверток, и наконец опустил его на стоявший у двери сундук. Потом повернулся к Тарсии и, повинуясь неожиданному порыву, преклонил колена, обнял молодую женщину за талию и приник к ее телу с такой силой, что она едва не упала.
— Я вернулся, — глухо прошептал он.
Она не смогла ничего сказать, лишь положила руки на его голову и тихо поглаживала, чуть покачиваясь; ее лицо было бледно, и щеки мокры от слез.
Они долго молчали; потом Элиар встал на ноги и промолвил, не выпуская ее руки:
— Я даже не знаю, что тебе сказать…
— Не говори ничего. Главное, ты жив и вернулся ко мне. Он помотал головой:
— Есть еще кое-что.
Элиар встал, подошел к сундуку, отвернул края плаща, и Тарсия увидела ребенка.
Она застыла в растерянности, не зная, что и думать.
— Откуда… Что это?!
— Так получилось. — Его светлые глаза жестковато поблескивали, а волевое лицо как-то странно сжалось и помрачнело. — Мать этого мальчика умерла, и мне пришлось взять его с собой.
— Она была… твоей женой? — тихо спросила Тарсия.
— Не только моей.
Сначала он повторил то, что недавно рассказывал Ливии, потом заговорил о другом…
… Элиар увидел Спатиале случайно, когда вместе с другими воинами, еще будучи пленником, сооружал укрепления в неприятельском лагере: она лежала в грязи, ее одежда была изорвана, руки и ноги раскинуты в стороны… Ребенок был рядом; он почти что окоченел и уже не плакал. Элиар склонился над ней: ее мертвые глаза равнодушно и неподвижно смотрели сквозь него в широкое безмолвное небо. Другие воины тоже узнали ее, но никто не мог сказать, как она здесь оказалась и от чего приняла смерть. Обоз был захвачен неприятелем, и участь немногих находившихся там женщин была незавидна…
— Я не мог оставить его умирать, — сказал Элиар, глядя в огонь.
— И ты решил принести этого ребенка ко мне?
— Да. Но если велишь мне уйти, я уйду. — Элиар невольно повторил фразу, с которой некогда обратилась к нему Спатиале.
— Ты знаешь, что я не смогу так поступить, — спокойно заметила Тарсия и спросила: — У мальчика есть имя?
— Нет.
— Ты готов признать его своим сыном?
— Да.
— Садись к столу, — немного помолчав, сказала Тарсия. Она сняла с маленькой печки миску с ячменной кашей и поставила на стол. Потом принесла блюдо с солеными маслинами и другое, с приправленными уксусом овощами, и кувшин с сильно разбавленным вином.
Элиар неловко присел на стул и огляделся. Обстановка была очень бедной: узкая кровать, сундук, два старых ковра, стол…
— Что заставило тебя снять это жилье? — не выдержав, спросил он.
Тарсия усмехнулась. Даже в эти мгновения от нее исходило ощущение удивительного внутреннего покоя.
— Говорят, источником мужества римлян служит их гордость; не пора ли брать с них пример? Что касается обстановки, в которой я живу… Помнится, мой отец говорил: «Простота не есть нищета». Ты меня понимаешь?
— Ты больше не хочешь быть рабыней и ради этого готова пожертвовать спокойной и сытой жизнью у госпожи Ливий?
— Да.
Она оперлась на стол обеими руками, чуть наклонилась вперед и пристально смотрела на сидящего перед ней Элиара жарким от волнения взглядом.
— Я приму твоего сына, если ты… примешь моего. От неожиданности он чуть привстал:
— У тебя сын?!
— Да.
Она сделала знак, и Элиар прошел за ней в отделенный тонкой перегородкой чуланчик. Там на небольшой кровати с матрасом и подушками спал мальчик лет трех; он разметался во сне, и Элиар видел крепкое тельце, здоровый румянец на щеках и тени от длинных ресниц, и мягкие черные кудри.
Он повернулся и посмотрел на молодую женщину:
— Но… почему?
Тарсия глубоко вздохнула, крепко сцепив пальцы на прижатых к груди руках.
— В моей жизни не все было гладко, Элиар. — В ее голосе прорвалась долго сдерживаемая глухая боль. — Там, на пиратском острове, я жила с одним… из тех. Он принудил меня, я не могла отказаться. И хотя, по милости богов, я вернулась в Рим, мне не становилось легче. К тому же я беспрестанно терзалась мыслями о твоей судьбе. Эта ноша была подобна могильному камню, и я исцелилась только благодаря Кариону.
Тарсия умолкла. На первых порах ей пришлось нелегко: мальчик был совершенно диким, пугливым, он почти не говорил и плохо понимал обращенные к нему слова. Но он постепенно привык к ней, повеселел, к тому же оказался весьма смышленым: быстро научился хорошо говорить, охотно слушал все, что она рассказывала ему и читала. Прошла пара месяцев, и Карион всем сердцем льнул к новой матери, целыми днями жался к ее ногам, мешая Тарсии работать, что, впрочем, нисколько не огорчало женщину. Она боялась, что Амеана, опомнившись, придет за своим сыном, но та не появилась, и со временем Тарсия перестала о ней думать. Зато принялась размышлять о другом: здесь, в доме Ливий, она имела постоянный кров и пищу, но зато на нее продолжали смотреть как на невольницу и так же относились к Кариону. В конце концов молодая женщина решила начать самостоятельную жизнь.
Элиар все больше мрачнел, его глаза сузились и сверкали; услышав о том, что ей пришлось пережить на пиратском острове, он резко разрубил ладонью воздух. И в то же время он выглядел странно беспомощным, этот заблудившийся в жизни воин.
— Я редко думал о твоем счастье, и ты это чувствовала, — тяжело вымолвил он. — Когда я прыгнул в воду…
Тарсия покачала головой:
— Не надо об этом. Все случилось так, как должно было случиться: теперь ты в римской армии, а у меня есть сын, и ты принес мне второго. Помнишь, я говорила тебе о предсказании?
— Но у нас могут быть и свои дети.
Она улыбнулась мимолетной грустной улыбкой и села.
— Я была беременна… давно, еще до нашей первой разлуки, но потом меня сильно избили и… В общем старуха-рабыня, что спасла меня, когда я истекала кровью, сказала, что, вероятнее всего, я останусь бесплодной.
— Ты никогда об этом не говорила.
— Да, не говорила, пока не пришло время. Элиар долго молчал.
— С кем ты оставляешь мальчика, когда идешь в мастерскую? — наконец спросил он.
— Беру с собой; иногда присматривают соседи… если им заплатить.
— У меня есть немного денег, — неловко произнес Элиар, — я оставлю их тебе. В коннице платят лучше, чем в пехоте; надеюсь, я сумею пересылать большую часть денег в Рим.
Тарсия ничего не сказала. Она отошла к кровати, расправила покрывало, разложила подушки.
— Пожалуй, здесь не хватит места для двоих, — решительно произнесла молодая женщина.
— Ты не хочешь ложиться со мной? — тихо спросил Элиар. Тарсия молчала и не поворачивалась. Он смотрел на ее гибкую спину, загорелые руки, тяжелый узел золотистых волос…
— Я лягу на пол, — сказал он, — ничего, мне приходилось спать и на камнях, и на сырой земле.
Вскоре гречанка потушила лампу, и комната погрузилась во мрак. Оба лежали, не шевелясь, не видя друг друга, не разговаривая, и в конце концов заснули. Посреди ночи их вырвал из сна пронзительный тонкий плач. Тарсия взяла ребенка на руки и немного походила по комнате, укачивая.
Ливия положила в сверток немного чистых пеленок, а вот с едой было сложнее.
— Рано утром придется пойти на рынок и купить молока, — озабоченно произнесла Тарсия.
Следом пришлось успокаивать Кариона, который проснулся от крика малыша и испуганно звал мать.
Наконец все стихло. Тарсия снова заснула и пробудилась, словно от какого-то толчка. Она открыла глаза: в окна заглядывал рассвет. Она увидела Элиара, который стоял на коленях перед ее постелью и смотрел ей в лицо.
Женщина приподнялась на локте:
— Что случилось?
— Ничего. — Он коснулся исколотых длинной и толстой иглой пальцев Тарсии, потом легонько провел ее ладонью по своей щеке. Его глаза были задумчивы и серьезны. — Просто я размышлял над тем, как нам теперь жить.
Он действительно думал об этом. Собственно, Тарсия, как и прежде, не была защищена от жизни: ни от насилия в этом квартале, где обитали люди самого низкого сорта, ни от возможных домогательств хозяина мастерской, ни от грозящей нищеты. Ее единственной опорой мог бы стать хороший, надежный муж, но Элиар не годился для этой роли. Что возьмешь с воина, который появляется в Риме два-три раза в год, жизнь которого — бесконечные походы, военные крепости и лагеря… Правда, Элиар мог рассчитывать на то, что по окончании службы получит земельный участок и деньги, но когда это будет?
Тарсия все понимала. Она долго смотрела на его молодое, красивое и уже испещренное шрамами тело, на отмеченное печатью жизненных невзгод лицо и вдруг с рыданием обняла Элиара за шею, прильнула к груди. В тот же миг их обоих словно бы лизнули огненные языки внезапно вспыхнувшего любовного желания, и это мигом уничтожило преграды недоразумений и обид.
Они старались не шуметь, чтобы не разбудить Кариона. За окном еще спал беспокойный жестокий мир, среди бесконечной жадности, предельной разумности и бесцельной суеты которого они были вынуждены существовать.
Потом, когда они тихо лежали, обнявшись, Элиар внезапно спросил:
— Значит, твоя госпожа вернулась к мужу?
— Да, — ответила Тарсия и задумчиво прибавила: — Я ее не осуждаю, хотя и не могу понять. К сожалению, мы еще не научились противиться неизбежному. — Потом спросила — Что такое римская армия?
— Трудно сказать, хотя, знаешь, пожалуй, я понял, почему римляне сумели покорить столько народов. Помню, в детстве я видел, как на пиру вступали в поединок наши воины, — они делали это просто так, из потребности сражаться, в них всегда жило какое-то беспокойство, стремление к движению, неважно куда. Римляне не таковы. Они побеждают благодаря упорству, властной суровости и глубокой уверенности в том, что на их стороне и сила, и судьба, и воля богов. Они не испытывают ни волнения, ни страха, только гордость — с нею и сражаются, и умирают.
— Так можно сказать, что они тебя победили? — спросила Тарсия.
— И он коротко отвечал:
— Да.
Молодая женщина поднялась с постели и остановилась посреди комнаты. Ворвавшееся в окошко солнце озаряло ее обнаженное тело, и оно полыхало золотом, точно купаясь в некоем божественном огне.
Заплакал один ребенок, и проснулся другой: начиналось новое утро.
В начале лета Ливия решила навестить брата в загородном имении, где он обосновался со дня своей свадьбы.
Поместье было расположено к северу от Рима, близ Сабатинского озера.[28] Миновав пыльные центральные дороги Италии, Ливия наслаждалась тишиной и покоем прекрасного летнего дня. Горячие и яркие солнечные лучи золотыми потоками изливались на землю, но зноя не было, и молодую женщину буквально опьянял открывавшийся взору сказочный вид.
Она глядела в окно крытой повозки на лежащее вдали бледное и блестящее море, обширную долину с текущей по ней рекой изумрудно-зеленых приморских елочек, плоские поля и густые виноградники. Кое-где по обочинам древней дороги росли старые дремучие дубы с корявой плотью стволов и горящие бриллиантами росы стройные лиственницы, а дальше, в траве, светлели голубые озерца цветов.
Чем ближе она подъезжала к усадьбе, тем чаще встречались обширные возделанные поля, на которых трудились голые до пояса рабы, часть которых была закована в кандалы, и надсмотрщики в остроконечных шапках. Она видела крутолобых волов с огромными рогами, черных тарентских овец и породистых собак в утыканных гвоздями толстых кожаных ошейниках, и ей не верилось, что все это принадлежит ее семье.
Сама усадьба занимала довольно большую площадь; на возвышении был возведен преторий[29] — его окружала закрытая со всех сторон галерея с рядом узких окошек, проделанных в верхней части стен.
Ливия ехала к дому, и солнце вспыхивало язычками пламени в гуще молодой зелени, буйно растущей по краям широкой аллеи.
Она нашла, что дом выглядит просто прекрасно, весь белый в сиянии солнца, окруженный амфитеатром гор и высокими тенистыми рощами. Притом, что это имение вовсе не было роскошной игрушкой, оно надежно подпитывало деньгами то самое величие римского гражданина, с каким Марк Ливий царил в магистрате.
Навстречу Ливий и ее свите высыпала толпа рабов во главе с домоправителем и вышла жена Децима, Веллея; остановившись, словно бы в растерянности, она робко и тихо приветствовала неожиданную гостью.
Ливия смотрела на гладко причесанную и незатейливо одетую девушку, почти девочку, так мало походившую на хозяйку дома. Она даже не могла сказать, красива ли Веллея: узенькое смуглое личико, близко посаженные темные глаза, полудетское тело. Хотя юная женщина говорила мало, и ее голос был бесцветен и тих, Ливий показалось, что невестка все-таки рада ее приезду.
Они прошли в дом: хозяйка впереди, гостья — за ней, следом рабы втащили тяжелые дорожные сундуки. Ливия пожелала умыться и переодеться с дороги — ее проводили в одну из небольших комнат за атрием.
Молодую женщину умилила простота и относительная строгость обстановки: здесь не было тех изысканных отделок и массы безделушек, что окружали человека в Риме.
Вернувшись в атрий, она увидела Децима. Он довольно безразлично поприветствовал сестру и столь же вяло велел Веллее распорядиться насчет обеда. Все прошли в весьма незатейливо отделанный и обставленный триклиний: штукатурка из смеси растолченного кирпича, песчаника и мрамора, без росписи на стенах, каменный пол и простые деревянные стол и ложа.
На обед подали солонину с крутыми яйцами, овощи, паштет из дичи и три сорта вина. Во время трапезы разговор не клеился: Децим имел скучающий вид и, казалось, с трудом сохранял вежливость — его молчание было холодным и угрюмым. Ливия не узнавала своего брата: он выглядел странно расслабленным, равнодушным и вялым и совсем не походил на того изящного, живого, веселого и беззаботного молодого человека с искрящимися зелеными глазами, какого Ливия привыкла видеть в Риме.
Децим почти не смотрел на свою юную жену. Ливия заметила, что Веллея бледна, под ее глазами темнеют круги, и она почти ничего не ест. Когда обед закончился, Ливия отозвала невестку в сторону и задала несколько откровенных вопросов. Веллея отвечала тихо, не поднимая глаз, полная скрытой тоски и испуга, испуга юной души, перед которой впервые раскрылись некие незнакомые стороны человеческой жизни и окружающего мира. Услышав все, что хотела знать, Ливия успокоила юную женщину и подбодрила ее как могла.
Под вечер она вышла прогуляться вместе с братом. Они шли под сенью великолепных столетних деревьев, глядя на лежащие на земле густые холодные тени.
— Вижу, ты не слишком рад здешней жизни, Децим?
Он на мгновение остановился, рассеянно глядя куда-то вверх, туда, где вздымались и, казалось, плыли в небе зеленые волны холмов.
— Чему я могу радоваться вдали от Рима?
— Уединению. Возможности удалиться от суеты большого города, уйти в самого себя. Не мы ли часто говорили о том, что жизнь в Риме полна неудобства и пустоты, вечного движения без цели?
— Так вот чем я должен утешаться? — с иронией произнес Децим. — Только не говори, что о том же самом мечтал Луций Ребилл!
Ливия пожала плечами.
— При чем тут Луций?
— Знаешь, Ливия, — в голосе Децима звучало скрытое раздражение, между тем как взгляд оставался отрешенно-холодным, — каждый шаг человека — это соприкосновение с богами и законом, но вот ты как-то сумела обмануть первых и обойти второй. А еще говорят, упавшая звезда никогда не возвращается на небо! Ты спала с Гаем Эмилием еще до того, как вышла замуж за Луция. (Щеки Ливий пылали; Децим никогда не выражался так прямо и резко, он всегда казался вежливым, покладистым, радостно-беспечным.) А потом убежала с ним от мужа. Эти два поступка заслуживали самого сурового наказания, но тебе все сошло с рук! Захотела развлечься с любовником и развлеклась, пожелала вернуться к мужу и вернулась. А я? Да, я не стал служить в армии, не собирался заниматься политикой: за это меня сослали сюда. Скажи, разве я был достоин такого приговора?
Ливия долго молчала. Они миновали рощицу и вышли в поле. Здесь был чистый, прямо-таки сверкающий воздух, и ветер привольно метался над землей, он разносил по округе запахи нагретых солнцем трав и свежей листвы.
— Децим, разве ты не знаешь, что твоя жена ждет ребенка? — тихо спросила молодая женщина.
Он нервно передернул плечами.
— Да?
— Она такая юная и неопытная, что даже не понимает, что с ней происходит.
— Ты ей объяснила?
— Пришлось, — сказала Ливия, глядя брату в глаза.
— Может, ты помогла бы ей понять еще что-нибудь? В первую ночь я чувствовал себя настоящим насильником, да и потом тоже. Много ли она знает слов, кроме «да» и «нет»? Она вздрагивает от звука моего голоса, я не могу различить ее в толпе рабынь! И все это — прихоть моего отца, который сосватал мне эту овцу, чтобы я помнил, какой я пастух!
— Значит, все-таки плохо жить без любви? — спросила Ливия.
— Опять ты за свое! Да при чем тут любовь?
— Тогда в твоих силах сделать Веллею другой.
— Такой, какой Луций сделал тебя?
Ливия чуть повела бровями. В эту минуту ее всегда столь выразительное лицо выглядело холодным, словно выточенным из камня. Она ничего не ответила, а тем временем Децим продолжил довольно развязным тоном:
— Ты никогда не задавалась вопросом о цене своего нынешнего благополучия, Ливия? Вы снова сошлись и теперь, должно быть, проводите бурные ночи, а уж днем Луций наверняка только и мечтает о том, как его изберут эдилом! Клянусь громовержцем, так и будет, а еще через несколько лет он наденет тогу с пурпурной каймой!
— К чему ты клонишь?
— Тебе не приходило в голову, каким образом имя Гая Эмилия могло попасть в проскрипционные списки? Цель жизни твоего супруга в погоне за высшим и единственным благом — властью — и преклонении перед величайшим божеством — деньгами. У таких людей всегда очень четкие представления о том, как устроен мир, и если они встречаются с чем-то непонятным, начинают теряться. Но потом собираются с силами и устраняют препятствия, неважно, за счет чего и как. С тобою проще — в конце концов Луций сообразил, что тебя можно взять речами о любви и клятвами в вечной верности. Ты полагаешь, он все тебе простил и не таит никакой обиды? Да, ему нужна именно ты, потому что союз с тобой сулит ему такую поддержку, какой он не получит нигде. В Риме все решают личные связи, а потому без помощи нашего отца твой умный и честный Луций никто и ничто! К тому же зачем будущему сенатору лишние слухи и грязные сплетни? Взвесив все это, он решил пожертвовать мужской гордостью ради равновесия в своей жизни. Что касается Гая Эмилия… Когда-то я предупреждал: он поплатится за вашу связь своим положением, имуществом, а, возможно, и жизнью. Так и случилось. Когда ты сбежала из дома, Луций пришел к нам; он прекрасно знал, что Гаю Эмилию грозит смерть и конфискация всего, что он имеет, и я сразу понял, что твой муж приложил к этому руку. Он служит в магистрате, ему ничего не стоит донести на того, у кого есть что отнять!
Ливия побледнела. Она замерла, прижав руки к груди; в ее сердце полыхал огонь, но разум оставался холодным и твердым. Да, это могло быть правдой. Она вспомнила историю с письмом, попавшим в руки Луция. Конечно, ведь она сама подозревала, что именно муж донес на Гая. Правда, потом подозрения утихли… Мог ли Луций, такой мнительный, обидчивый, самолюбивый, столь легко забыть прошлое? Вряд ли. Значит, он ей лгал? Неужели она всегда была только средством к достижению цели?
Вдруг она встрепенулась:
— Но я никогда не называла Луцию имени Гая Эмилия. Кто мог это сделать? Отец?
— Не знаю, — вяло произнес Децим, между тем как его глаза мстительно сузились — Может, и он. Почему бы и нет? Для него, как и для твоего супруга, то, что не соответствует их представлению об идеале, всего лишь постыдная слабость!
— Ты уверен в том, что говоришь, Децим? — прошептала Ливия.
— Еще спрашиваешь!
Едва дождавшись следующего утра, Ливия уехала домой. Прощаясь с Веллеей, она заметила, что та едва сдерживает слезы, и на мгновение крепко прижала невестку к себе. В эти минуты Ливия горько пожалела о том, что не успела отогреть сердце юной женщины и разогнать ее страхи.
Она вернулась в Рим к вечеру и, сразу же отправилась на поиски Луция. Она шла по дому решительным шагом, пронизанная гневом, в развевающейся одежде, с пылающими щеками, и это напоминало путешествие в незнакомую страну: она не ведала, что увидит, услышит, а главное, почувствует, когда переступит ее границы.
Одетый в домашнюю тунику Луций сидел на мраморной скамье в перистиле и держал на коленях Асконию. Он что-то тихо говорил девочке — на его спокойном лице лежал отсвет любви и радости. Ливия остановилась у колонны, и в этот момент муж увидел ее. Он тут же поднялся с места и устремился к жене. Ливия не отрываясь смотрела в его лицо, и ей казалось, что она видит на нем выражение разумного сочувствия, легкого удивления и… любви.
— Ты приехала? Что-то случилось?
— Я соскучилась, — сказала Ливия. Она взяла у него Асконию и прижалась своей щекой к прохладной щечке девочки.
Она пошла в дом вместе с Луцием и что-то отвечала ему, хотя ее мысли были далеко. Она знала, что бессмысленно задавать вопросы, и не смела принять решение. Ливия боялась нарушить хрупкое равновесие настоящего момента — вопреки всему, ей хотелось верить в то, что Луций изменился: наконец преодолел, нет, не неловкость и стыд, а страх, страх перед искренностью и откровенностью сердца и души, и это — в мире жестоких условностей, груза религии, войны разумов…
О, вечная женская непредсказуемость! В эти минуты Ливия думала не о Гае Эмилии, не о том, повинен ли Луций в его изгнании, она задавалась другим вопросом: на самом ли деле она была нужна ему как спутница жизни, жена, любил ли он ее или усмирил свою гордость в угоду корыстным целям? И она знала, что никогда не получит ответа.
…Судно медленно огибало пустынные скалистые массивы, оно шло так близко к берегу, что Гай Эмилий мог отчетливо видеть коричневато-серые, морщинистые и сухие, как слоновья кожа, складки вулканических пород с редкими вкраплениями зелени на высоких уступах. Горячими волнами наплывали запахи — морской соли, острой и сладкой смеси можжевельника и сосновых смол, еще чего-то пронзительно свежего. Внизу скалы круто обрывались в спокойную, темную, мерцающую бликами воду, а за веслами тянулись бурлящие расписные, пенные следы.
Шел 717 год от основания Рима (39 год до н. э.), корабль плыл в Путеолы, где должны были состояться переговоры триумвиров с Секстом Помпеем: борьба с последним не была популярна в Риме, и после долгих колебаний триумвиры решили пойти на мир. Секста Помпея сопровождали спасшиеся на Сицилии изгнанники-аристократы и влиятельные вольноотпущенники: между первыми и вторыми не угасала многолетняя скрытая вражда.
Гай Эмилий вспоминал, как впервые увидел того, кто дал ему приют в своих владениях, облаченного в тяжелые, струящиеся по телу одежды цвета морской волны (покровителем Секста Помпея считался Нептун) и дубовый венок. Признаться, Гаю казался нелепым этот выставляемый напоказ ореол избранника богов и спасителя Республики. Он с почтением относился к религии как к средству поддержания государственного порядка, но у него вызывали усмешку торжественно-пышные обряды, а также мнимое благочестие тех, кто преследовал чисто политические цели. Имела ли вера в богов власть над совестью правителя Сицилии? Вряд ли.
Гай невольно подумал о Мелиссе, который маячил в толпе приближенных одного из высших военачальников армии Секста Помпея. Они не общались; при редких встречах очень сдержанно приветствовали друг друга. Гаю было обидно сознавать, что такое ничтожество, как Мелисс, сумело мгновенно приспособиться к здешней жизни, более того — занять довольно высокое место среди доверенных лиц правителя Сицилии, тогда как он сам… Возможно, он слишком хорошо чувствовал всю фальшь того, что происходило в окружении Секста Помпея? Тот пренебрегал мнением некогда пользовавшихся влиянием в Риме аристократов и в конце концов, собрал вокруг себя довольно разношерстную толпу вольноотпущенников, в основном людей без роду, без племени, превыше всего ценивших власть золота и уважавших только хитрость и грубую силу.
Все эти годы Гай держался в стороне от тех, кто добивался расположения правителя Сицилии, и вел скромную, отчасти даже суровую жизнь изгнанника. Секст Помпей радушно принимал проскрибированных, обеспечивал их жильем, домашней утварью, давал пару-тройку рабов, ссужал деньгами, но он не мог помочь заполнить пустоту, которая царила в душах тех, кто разом лишился всего, что составляло основу их жизни..
Прошел час плавания, и теперь Гай Эмилий мог разглядеть цветущие кустарники у подножия белых скал, узкие тропы, накаленные солнцем горячие гладкие выступы, а вдали — нежно золотившийся светлый камень стен множества зданий. Они были разбросаны, точно драгоценные жемчужины, по гигантскому складчатому полотну гор, в сиянии солнца почти сливавшемуся с голубым шелком неба. И он словно бы только сейчас понял, как сильно тосковал по всем тем красивым вещам, что окружали его в той, прошлой жизни, как устал без конца стискивать зубы и сжимать свое сердце в кулак.
Несколько месяцев назад в нем затеплилась надежда. Народ Рима требовал мира с Секстом Помпеем, а многие проскрибированные из числа патрициев желали вернуться на родину. И если соглашение будет достигнуто…
Гай представил, как вернется в Италию, в Рим, свободный, как ветер, для которого вся земля — дом, без гроша за душой, не имеющий родственников и связей, с клеймом прощенного изгнанника. Чем он станет зарабатывать на жизнь? Разве что найдет место писца в магистрате, будет ютиться в каморке под самой крышей и в лучшем случае сможет купить одного раба. Захочет ли и сможет ли Ливия разделить с ним такую жизнь? Гай вспомнил, как она бежала с ним в Грецию, без колебаний бросив все, не побоявшись никаких трудностей… Нет, она пойдет за ним до конца, несмотря ни на что, — он не мог потерять еще и эту, последнюю веру.
Они сошли на берег в Путеолах, и Гай рассеянно следил за тем, как разгружаются корабли, думая о том, что где-то там, в его снах, существует иное море, с другими берегами, море, которого нет, на котором ему никогда не побывать. И ему стало страшно при мысли, что многое из того, что прежде было частью его «я», может постичь участь этих снов.
Пока шли переговоры, он жил неподалеку, на одной из прекрасных вилл, где размещались и другие сопровождающие, бродил по городу, наблюдал и ждал. Он видел добродушного, грубоватого, жадного до власти и денег, неразборчивого в средствах Марка Антония и казавшегося нерешительным, в те времена имеющего славу неумелого полководца и не пользовавшегося особой популярностью Октавиана, и своего нынешнего покровителя Секста Помпея и приходил к выводу, что среди них нет того, кто мог бы восстановить благосостояние Италии. В конце концов он приметил человека, с которым несколько раз виделся в Риме: мужа подруги Ливий, Юлии, Клавдия Раллу, который служил в преторианской гвардии, и прибыл в Путеолы в качестве командира одного из отрядов охраны Марка Антония. Улучшив момент, Гай подошел к нему и представился. Они разговорились: Клавдию было интересно узнать правду о положении на Сицилии, а Гай истосковался по вестям из Рима. Они шли по центральной улице города, мирно беседуя, и сердце Гая сжималось от радостного ожидания момента соприкосновения с тем, чем он жил эти бесконечно долгих четыре года.
— Как думаешь, чем закончатся переговоры?
Стройный Гай Эмилий в легкой тунике и коротком плаще выглядел рядом с мощным Клавдием точно уж как рядом с удавом. Темные, почти лишенные блеска глаза Клавдия казались неподвижными на широком смуглом лице под низко нависавшими на лоб, круто вьющимися черными волосами. И его слова срывались с губ медленно, тяжеловесно, как камни.
— Будет заключен мир; возможно, изгнанникам позволят вернуться в Рим, но им трудно рассчитывать на большее. Отобранные у проскрибированных земли раздроблены, и не думаю, что наши правители возместят осужденным их убытки.
Гай закрыл глаза, подставляя лицо потокам солнечного света.
— И все-таки, — с глубоким вздохом промолвил он, — я бы хотел вернуться в Рим!
— Это было бы неплохо, — согласился Клавдий, — не уверен, что морская держава Помпея просуществует долго.
Они немного поговорили о Сексте Помпее: Гай не скрывал, как мало, по его мнению, похож «избранник Нептуна» на избавителя Республики. Потом осторожно спросил:
— Как поживает госпожа Юлия?
— Превосходно. Она воспитывает детей: их уже трое, две девочки и мальчик.
— А… Ливия Альбина?
Гай невольно замер, ожидая ответа: в его лице были тоска и страсть.
— Тоже неплохо.
— Ее дочь здорова?
— Вполне.
Гай помедлил. Он глядел туда, ввысь, где теснились горные кручи, вершины которых сливались с облаками.
— Они живут у Марка Ливия?
— Нет, Ливия с ребенком живет в доме своего мужа, Луция Ребилла.
По телу Гая жгучей волной пробежала дрожь.
— Они… сошлись?
Клавдий кивнул. Он шел, положив руку на рукоять меча, и теперь невольно сжал ее.
— Знаю, для тебя это плохое известие, Гай Эмилий, но ты должен понять: ей было тяжко жить у отца.
— Ее преследовали, унижали?
— Не думаю. И все же Марк Ливий — человек, не привыкший переносить позор. К тому же совсем не годится лишать ребенка отца.
Гай криво усмехнулся:
— Должно быть, Луций идет в гору?
— Да. В этом году его избрали эдилом.
Они продолжали идти молча. У Гая было такое чувство, будто он вернулся в свой дом и не узнал его: он стоял на пороге, а из дверей веяло могильным холодом. И в то же время в его сердце словно бы наглухо захлопнулись какие-то ставни. Он едва нашел в себе силы сказать:
— У меня к тебе просьба, Клавдий: пожалуйста, не говори Юлии, что видел меня. Не хочу, чтобы Ливия знала… Пусть живет спокойно. Обещаешь? — В его голосе была глухая, отчаянная мольба.
— Обещаю.
Гай с трудом дождался конца переговоров. Их результаты были следующими: Секст Помпей получал Сицилию и ряд близлежащих островов в единоличное владение, взамен чего не должен был принимать беглых рабов и препятствовать подвозу хлеба в Рим. Скрывавшиеся на Сицилии изгнанники получили возможность вернуться домой: это известие было воспринято с радостным облегчением; прибывшие в Путеолы патриции принялись оживленно обсуждать, как поскорее попасть в Рим.
Гай Эмилий не принимал участия в этих разговорах, он молчал, словно бы отгородившись глухой стеной. Когда все закончилось, он оказался среди тех, кто ехал обратно на Сицилию. В основном это были такие, как Мелисс: люди незнатные и бедные, за деньги готовые служить хоть подземным богам, не ведающие родины, дома и чести.
Мелисс подошел к Гаю на корабле, и тот, кажется, впервые не увидел на его лице презрительно-ироничной усмешки.
Он, как всегда, выглядел человеком вне сословий: простая туника с заткнутым за пояс кинжалом, стоптанные сандалии; его темные волосы трепал ветер, а в лицо светило солнце, отчего он сузил глаза, и они казались нарисованными углем блестяще-черными полосками.
— Что случилось? Почему ты не вернулся в Рим?
Гай Эмилий властно отстранил его рукой и отошел, глядя вперед потемневшим, ненавидящим взглядом.
…Он плохо помнил, как очутился в своем прежнем жилье. Смеркалось; он оглядел окутанное сумерками помещение, казавшиеся чужими вещи. Тени заполнили все углы, в окне неподвижно висела луна. Гай вышел на улицу. В лунном свете мрачные громады скал выглядели огромными и страшными: казалось, холод и страх подкрадываются со всех сторон и заползают в сердце, сжимая его ледяными щупальцами. Подернутый темной пеленой мир выглядел мрачным и зловещим.
Он вернулся в дом и сел на кровать. Рабов не было: перед отъездом Гай отправил их обратно к Сексту Помпею. Его руки похолодели, тогда как лоб покрылся испариной. Гай взял в руки лежащий на столе кинжал и принялся играть им, перекладывая из руки в руку, с выражением глубокой горести на лице. Его пальцы побелели и судорожно подергивались, он понурил голову. Потом неожиданно встрепенулся и нанес себе резкий удар в грудь. Гаю показалось, что рука дрогнула и клинок отклонился вправо, однако он услышал хруст плоти и почувствовал боль, от которой на миг прервалось дыхание. Одежда мгновенно пропиталась кровью.
Гай упал на кровать и лежал, ощущая смесь облегчения, радости и острого страха. Сознание постепенно заволакивал туман; последнее, что Гай увидел, — чье-то худощавое, обтянутое смуглой кожей лицо. Кто-то схватил его за руку и сильно сжал…
Потом Гай потерял сознание.