2

Воодушевленный новым соглашением, которое заключили мы с Мари, я решил воздержаться от немедленного визита к Алекс и Шаму — с этого у меня теперь начиналось почти каждое утро. Тем не менее, я поднялся к их мансарде и, бесшумно приблизившись, просунул в щель под дверью стихотворение, — весьма высокопарное, надо сказать, — которое я переписал от руки специально для нее. «Уверен, что она будет мне признательна», — думал я, спускаясь с седьмого этажа с ловкостью и грацией хищника.

Поэту

Поэт! не дорожи любовию народной.

Я еще подумал, не написать ли «художник»?

Поэт! не дорожи любовию народной.

Восторженных похвал пройдет минутный шум;

Услышишь суд глупца и смех толпы холодной:

Но ты останься тверд, спокоен и угрюм.

Ты царь: живи один. Дорогою свободной

Иди, куда влечет тебя свободный ум.

Усовершенствуя плоды любимых дум,

Не требуя наград за подвиг благородный.

Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд;

Всех строже оценить умеешь ты свой труд.

Ты им доволен ли, взыскательный художник?

Доволен? Так пускай толпа его бранит

И плюет на алтарь, где твой огонь горит,

И в детской резвости колеблет твой треножник.

И, не испытывая ни малейшего стыда, я подписал: Дени, ваш друг.

Сунув листок под дверь, я быстро спустился вниз и, сев в машину, задумался. Что делать теперь? На память пришла фраза, сказанная Мари: «Купить можно все… даже душу». «Неужели она права?» — думал я, затягиваясь сигаретой в темноте пахнущего кожей салона. «И красоту купить проще, чем душу», — конечно, она права! «Продаются все женщины без исключения… даже я», — говорила мне она. «У каждой своя цена». Моя дивная Мариетта, я трахну Алекс только для того, чтобы подтвердить твою правоту, пообещал я себе, раздумывая, не подняться ли мне снова на седьмой этаж. Но, по зрелом размышлении, я решил, что лучше будет дождаться, когда «мое» стихотворение произведет должный эффект. Конечно, красивая женщина — это, прежде всего, товар, думал я. Продаются все женщины без исключения, ты права, Мари! В зависимости от их красоты меняются и ставки на рынке «живого товара». Все совершенно естественно… и банально. Бриллиант оценивается и котируется точно так же, как женщина. Такие мысли вертелись у меня в голове, пока я сидел в машине с поднятым верхом. Я говорил почти что вслух, выкуривая одну сигарету за другой: разве не удивительно, с какой скоростью далеко не юная девушка из деревни или пригорода поднимается до осознания своей истинной, тщательно высчитанной стоимости? Стиплер[32] подобрал малышку Гарбо[33], работавшую продавщицей в стокгольмском универмаге, и почти сразу же вознес ее на вершину котировок биржи «живого товара»; горничную Джейн Рассел[34] припыленный Говард Хьюз выставил на всеобщее обозрение с полуголой грудью; новоявленный «Пигмалион» Стернберг придумал образ Марлен; коротышка Руни[35] — Авы Гарднер; а были еще и Мэрилин, и Бакалл[36]… В истории красоты не перечесть всех Золушек с дешевых распродаж. Любовь… или, для большей ясности, секс, работает только за деньги. Все общество — это своего рода фотопленка, при проявке которой на верхние строчки котировок классов и привилегий всегда всплывают те, кто «что-либо имеет». Продажи с торгов никогда не прекращаются. Да, Мари, ты права: все женщины продаются… только у каждой своя цена. Тебе, по крайней мере, хватило смелости сказать это.

Подобные мысли, проникнутые довольно наивным цинизмом, придали мне смелости подняться к ним. Я больше не мог ждать, я должен был срочно увидеть ее. Я постучал в дверь. Никого. Тем не менее, когда я просовывал свое стихотворение под дверь, мне показалось, что под ней я заметил уголок какой-то бумажки. В коридоре никого не было. Я опустился на четвереньки и, прижавшись щекой к полу, попытался заглянуть под дверь, чтобы посмотреть, на месте ли листок. Он исчез. Я постучал снова, уверенный, что они стоят, сдерживая дыхание, всего в нескольких сантиметрах от меня. Возможно ли, чтобы они прочитали стихотворение и не впустили меня?

В это время в конце коридора появилась какая-то старуха. Не дожидаясь моего вопроса, она сказала, что, если они не подходят к двери, то не стоит и настаивать: «Если они не открывают, значит, не хотят открывать».

С этими словами она растворилась в темноте коридора, успев бросить на меня взгляд, преисполненный, как мне показалось, иронии и презрения. Раздосадованный, я спустился вниз и спросил у консьержки, не выходили ли этим утром жильцы мансарды. За купюру в тысячу франков я получил ожидаемый отрицательный ответ: «Они редко выходят из дому раньше пяти часов дня. Я была бы удивлена, появись они сегодня до наступления вечера, а то, может, и завтрашнего. Уверена, они сейчас у себя, наверху. Но, если они не хотят открывать, то стучаться к ним бесполезно. Вы не один такой, кто к ним ходит».

Из соседней школы выходили дети и пробегали мимо помещения консьержки. Это напомнило мне тот угол тротуара, который я заметил накануне из окна мансарды Алекс и Шама. Обойдя здание, я вышел точно на то место, откуда было видно — на самом верху, под скатом крыши — их маленькое оконце… и, несмотря на расстояние, мне показалось, что я узнал Шама; да, я бы даже поклялся, что он держал в руке какой-то листок — мое стихотворение! — и читал его при свете дня. Мгновение, и он исчез из вида. Неужели я его действительно видел? Или это было отражение на стекле?

И вдруг мне в голову пришла идея, показавшаяся на тот момент дьявольской и даже, как говорится, гениальной. Постаравшись остаться незамеченным, я прошел через черный ход здания, расположенного напротив, и быстро поднялся на седьмой этаж. Пытаясь сориентироваться, я долго и без толку бродил по лабиринту коридоров под самой крышей дома. Наконец, я обнаружил металлическую лестницу, которая вела на небольшую террасу, где сушилось чье-то белье. Это место было на этаж выше окна Алекс и Шама. Но отсюда я мог видеть только небольшой участок выложенного плитками пола мансарды и самый уголок какой-то картины. Никакого движения. Значит, их все-таки нет дома, подумал я, довольный тем, что меня не проигнорировали — открыть дверь было просто некому. Меня терзала сама мысль о том, что они могли слышать, как я стучался, и не открыть. Как убедиться, что на мансарде, действительно, никого нет? Кроме того, после разговора со старухой в коридоре я чувствовал себя таким униженным, что должен был любой ценой убедиться в их отсутствии. Я спустился по лестнице и, стараясь не шуметь, прошел по коридору в поисках комнаты, которая, в принципе, должна была находиться прямо напротив мансарды Алекс и Шама. Большинство помещений служили кладовками, я понял это, заглядывая в щели дверей и замочные скважины. Однако мне никак не удавалось сориентироваться. Я снова поднялся на террасу и, опасно перегнувшись через ограждение, определил, наконец, где находится нужная мне комната. Это должна была быть восьмая, считая от того места, где я находился. К счастью, нужная мне дверь была заперта на простой замок, висящий на двух скобах. Нет ничего проще, чем расшатать скобу и вытащить ее из доски, в которую она была надежно, казалось бы, забита. Через считанные секунды дверь отворилась, и я оказался в комнате, окно которой выходило прямо на окно мансарды напротив. Теперь нас разделяла только пустота лежащей внизу улицы, если не считать старого хлама, сваленного в беспорядке на полу комнаты и отделявшего меня от окна. Так просто до него не добраться. Понадобится передвинуть кое-какую мебель, чемоданы и громоздкие тюки, что едва ли удастся сделать без лишнего шума. Я не придумал ничего лучше, чем взобраться на комод, который преграждал проход, убежденный, что с вершины этого дурацкого насеста я смогу заглянуть в их окно. Чего я хотел на самом деле? Действительно, успокоиться? Не думаю. В глубине души, не желая признаться в этом самому себе, я надеялся застать их врасплох и испытать от этого жгучую боль. Да, я рассчитывал получить болезненное удовольствие от осознания того, что они меня обманули, и вместе с тем обрести подходящий повод воспылать гневом и, в свою очередь, отомстить им. Я был уверен в своем успехе; моей хитрости и ума хватит, чтобы вычеркнуть Шама из сознания Алекс и занять там освободившееся место. С превеликим трудом я взобрался на старый комод, а с него перебрался на другую рухлядь, которая опасно шаталась под моим весом. И вот моим глазам предстала часть их комнаты… О, ужас! Они были там! Шам сидел на полу спиной к окну и рисовал. Что-то в изгибе его спины говорило мне, что он смеялся. Над кем он мог смеяться, если не надо мной? Справа от него, на кровати сидела Алекс. Я видел только ее руку и часть плеча. Она держала какой-то лист бумаги. Неужели она читала мое стихотворение? Неужели они высмеивали меня? Неожиданно Шам повернул голову, и мне показалось, что он что-то сказал. Алекс приподнялась, располагаясь поудобнее, и под приоткрывшейся полой кимоно я с волнением увидел ее нагое бедро.

Но это божественное видение тут же исчезло, скрытое спиной Шама. Не везет, он поднялся и сел на кровать рядом с ней… В этот самый момент с мебели, на которой я сидел в очень неудобном положении, что-то упало с грохотом разбилось. Я торопливо спустился на пол, проклиная себя за неловкость, и выглянул в коридор, чтобы убедиться, что шум не привлек внимания обитателей дома. На этаже было спокойно и, выждав минуту-другую, я вернулся на свой наблюдательный пост. Между тем, Алекс и Шам поменялись местами: теперь Алекс сидела спиной ко мне, ее шевелюра с медными отблесками волнами ниспадала почти до самых бедер. Увы, как я уже сказал, в поле моего зрения попадал только фрагмент общей картины. Но то, что видели мои горящие желанием глаза, позволяя воображению дорисовать все остальное, было способно заставить меня рыдать от зависти и сдерживаемой ярости. Шам собрал волосы Алекс в кулак, а другой рукой спустил кимоно с ее плеч, которые, как мне казалось, я знал лучше, чем он, потому что в лихорадке желания тысячи раз мысленно представлял их себе, как, впрочем, и все ее тело… тогда как у него не было никаких причин воссоздавать в своем воображении то, чем он обладал и так.

После недолгих колебаний я решил быстренько подняться к ним на этаж и через дверь дать знать о моем присутствии, надеясь, если мои расчеты были верны, прервать их в самый кульминационный момент. Таким образом, отныне, когда бы они ни занимались любовью, их всегда будет преследовать мысль о моем присутствии, что я могу помешать им… как в том плохом то ли французском, то ли английском, но точно не американском, фильме «Что везете?» Да, я навсегда встану между ними! Я торопливо сполз со своего «насеста» и закрыл дверь, не забыв при этом поставить на место вырванную из дверного косяка скобу с продетой в нее дужкой замка. Мне повезло, и я никого не встретил ни в коридоре, ни на черной лестнице. Я быстро поднялся к ним, постучал в дверь и назвал себя. В ответ тишина. Я собирался постучать снова, как вдруг из полумрака снова появилась та самая старуха.

— Вы зря теряете время, они там, поверьте мне, я знаю. Но они вам не откроют. Как и той даме в норковом манто, которая приходит каждое утро и, как вы, напрасно стучится.

Дама в норковом манто? Что еще за дама в норковом манто? Я пулей слетел вниз и, по-прежнему незамеченный, поднялся на чердак дома напротив. Я запыхался, руки мои тряслись, что стало с пресловутым хладнокровием «фон С.» в такой непредвиденной ситуации? Я снова вытащил скобу из дверного косяка, вошел в комнату и торопливо взобрался на комод. Как и в первый раз, с комода я перебрался на качающуюся под моим весом рухлядь, которая так хорошо послужила мне прошлый раз. Никого! В окне мне хорошо был виден угол развороченной постели, на которой лежало сброшенное кимоно Алекс. Да, знакомое кимоно было на месте, но без нее! Должно быть, они находились в голове кровати, но при наблюдении с моей точки та часть мансарды попадала в «мертвую зону». Конечно, удобнее было бы следить за ними не с этого места, а с другого, двумя комнатами левее, думал я, сдерживая приступы нервного смеха, сотрясавшего меня при мысли о комичности ситуации, в которой я оказался. Как же это меня угораздило? Я, чьим кумиром был самый хладнокровный, самый сдержанный человек из всех известных Голливуду, вел себя с недопустимой неловкостью и горячностью… Хотя, по правде говоря, ситуация, когда я шпионил за Алекс и Шамом, не отличалась от той, в которой находился Фон, всегда кравший у жизни знаменитые кадры большинства своих, ныне исчезнувших, фильмов. Если… если не считать, что у меня в руках не было камеры, чтобы украсть происходящее в окне напротив. Со мной были только мои глаза, воображение и распаленное желание. Я был — по причине отсутствия камеры — не вором, а вуайеристом. Не знаю, почему вдруг в этой странной ситуации я вспомнил о «Свадебном марше», фильме, который никто никогда не увидит таким, каким Фон его задумал и, действительно, снял на камеру — с пустыми кассетами, как ходят слухи. Об этом я уже говорил, но разве можно пресытиться такой страстью и величием? Строхайм воссоздал на съемочных площадках Голливуда громадный вавилонский бордель, населив его опытными жрицами любви всех рас и из разных стран: китаянками, японками, еврейками, турчанками, испанками, австрийками… и, конечно, француженками. Никто из них не скрывал «своей» специализации. Говорят даже, что нагие женственные юноши с телами без единого волоска танцевали в белых париках под музыку голых, покрашенных в белый цвет музыкантов, в то время как черные «рабы» с лоснящимися от масла телами, увешанные золотыми, серебряными и стальными цепями, закованные в «пояса целомудрия» с замками в форме сердца, свирепо насиловали сиамских сестер-близнецов, наполовину согласившихся на это…

Но к чему тут эти видения, когда я, нелепо взгромоздясь на колченогий стол перед окном, похожим на погасший экран, дивился тому, что попал в ситуацию, обратную той, которую Голливуд представляет своим насильникам-денди, вооруженным кинокамерами? Кто бы сообразил, в чем тут дело? Неожиданно меня поразила невероятная убогость собственной мечты по сравнению с мечтой Строхайма, словно пребывание здесь стоило всех барочных излишеств кино, источающего зловонные долларовые миазмы. Это было подобно озарению. Да такому, что человек, спустившийся со своего дурацкого насеста, уже мало чем напоминал того, который взобрался на него минутой раньше. Я думаю, умная личность поймет, что существуют художественные ситуации настолько банальные, что отмечены «блеском», который я бы квалифицировал, как… э-э, нечто, не поддающееся определению. И, находясь, как мне кажется, под воздействием все того же озарения, я вдруг остро почувствовал желание немедленно обменять свой «Бьюик» на одну из первых 2CV[37] — этакую консервную банку на колесах, при виде которой люди уже тогда не могли сдержать ироничной улыбки.

А теперь я должен рассказать, что произошло тот момент, когда я неловко сползал с кучи хлама, который использовал в качестве своего наблюдательного пункта.

— Что вы здесь делаете?

В дверном проеме кладовки стояла молодая женщина, внешне похожая на мальчишку. Ее, несомненно, привлек шум передвигаемой мебели и моя возня в захламленной комнате. Она напоминала мне Джуди Гарланд в фильме «Звезда родилась»[38] — одной из немногих цветных кинолент, достойной восхищения именно за цветовое решение. Сразу скажу то, что узнал от нее позже, поскольку иногда жизнь преподносит нам почти романтические сюрпризы, которые стоят того, чтобы упомянуть о них в повествовании, подобном этому. По случаю, который можно было бы назвать чудом, она жила этажом ниже, занимая вторую комнату слева, если считать от кладовки, служившей мне наблюдательным пунктом. То есть именно там, откуда, по моим расчетам, должна была просматриваться та часть мансарды, где находилась кровать Шама и Алекс. По тому, как эта молодая незнакомка разговаривала и смотрела на меня, было ясно, что мой вид ее нисколько не напугал — причину этого я понял чуть позже. Судя по всему, больше всего ее озадачили два момента: мое труднообъяснимое пребывание на куче пыльной мебели и явно взломанная дверь. Я быстро успокоил ее, пустив в ход свое обаяние, обычно безотказно действующее на женщин: в данном случае мне понадобилось всего лишь встретиться с ней взглядами. Не стоит хвастаться в том случае, когда это не стоило мне никаких усилий. Я решил ничего не скрывать от нее и честно признался, почему находился здесь и в каких отношениях был с ее соседями напротив. В итоге я с радостью узнал, что она сама уже давно подсматривала за ними и не лишала себя этого удовольствия, особенно, когда на мансарде горел свет. Более того, когда мы с ней раззнакомились, она призналась, что заметила меня во время моих посещений мансарды и, само собой разумеется, за рулем «вашей прекрасной американки». Наконец, она без всяких церемоний со смехом пригласила меня к себе, чтобы я сам смог убедиться, насколько хорошо из ее окна просматривалась мансарда Алекс и Шама. Более того, по чудесной случайности именно с ее постели была полностью видна кровать тех, в чью жизнь я так страстно стремился вторгнуться. Поэтому не стоит удивляться тому, что за этим последовало, как не стоит ожидать и подробного описания эротических сцен, поскольку Джульетта, в самом деле, была той, кого всегда изящно именовали — чертенок в юбке.

Конечно, я едва ли скажу что-то оригинальное, но всем известно, что Дон Жуан не пропускает ни одной женщины. Трахать их всех — чуть ли не его долг. Но те поклонники Дон Жуана, кто восхищается им, так сказать, снаружи, не будучи им сам, как, например, бедняга Жув, который едва ли знает, что такое женщина, те, кто привык мыслить стереотипами, не понимают, даже не догадываются, что настоящий Дон Жуан не трахает, а является, по существу, карающим ангелом, что он есть чистый продукт культа девы Марии. Я не совсем согласен с Камю, который утверждал, что Дон Жуан любит всех женщин.

Дон Жуан и любовь? Какая банальность, недостойная одного из немногих наших философов, вышедших из народа! Лично я считаю, что Дон Жуан, будучи испорченным продуктом куртуазной любви, — придуманный к тому же жалким испанским священником, — вовсе не любит женщин, поскольку проникает в них лишь для того, чтобы пройти насквозь, и тем самым наказать этих чудовищных самок, какими они все являются, по мнению Молина[39]. Что касается меня, то я уже говорил: меня привлекают лишь поистине «чудовищные» женщины. Те, которые всегда шли вопреки установленным законам и нормам морали, отказываясь превращать свою матку в машину по воспроизводству «рода человеческого». Я беру слово «чудовищные» в кавычки, поскольку женщинам непозволительно иметь другие качества помимо тех, что раз и навсегда были определены, как типично женские. Множество брошенных женщин, которые с горечью называют себя «крольчихами», «тряпками», «чушками», — эти слова они используют для самоуничижения — действительно не заслуживают ничего, кроме презрения. Это стадо жалких самок представляет собой отстой человечества. Машины для воспроизводства вида, бессловесные твари без личной жизни, без выдумки, с одной лишь идиотской верой в свое самопожертвование. И если они вдруг воображают, что им удалось «освободиться», то они с восторгом принимают ценности своих бывших угнетателей и эксплуататоров. Кем они тогда становятся? Шпионами, солдатами и так далее… короче, они, сами того не сознавая, воссоздают того ненавистного самца, который всегда гнездился в них, ибо изо всех сил стремятся принять его облик и, не раздумывая, берут на вооружение его идеологию насилия. Если бы после стрижки под ноль и напяливания мужской униформы эти дуры могли отрастить себе усы и козлиную бороденку, они, как мне кажется, были бы самыми счастливыми из людей. Джульетта принадлежала к числу тех молодых женщин, которые были готовы осуществить женскую мечту, проистекавшую от желания сравняться с «мужчиной» на его собственной территории. По ее собственным словам, она была полицейским-аспирантом, хотя я так и не понял, что на самом деле обозначало это звание. Я знаю лишь то, что она небезуспешно участвовала в соревнованиях по стрельбе и готовилась к поступлению в Национальную школу полиции. Подробности меня совсем не интересовали, и эту тему мы закрыли. Что касается всего остального, то я не отвергал ее заигрываний, и вскоре ее твердая и узкая кровать стала моим наблюдательным пунктом и вместе с тем местом… как бы это сказать?.. братской любви. Короче, она трахалась просто и без всяких фокусов, совсем не так, как Сара и многие другие женщины, которые оказывались в пределах моей досягаемости. Я не буду углубляться в подробности некоторых… э-э-э, эротических отклонений, что ли? Однако я должен вкратце высказаться по этому поводу, не потворствуя подобным описаниям, которыми не грешат лишь считанные современные романы, — эти произведения удушены духом времени. Признаюсь: мне, как и многим другим, доводилось участвовать в групповухе, когда возбуждение провоцируют не твои собственные действия, а действия окружающих, то есть, когда в собственных органах предполагается ощущать то наслаждение, которое, как ты догадываешься или воображаешь, испытывают те, кто трахается вокруг тебя. Подобные акты совместных плотских… или визуальных утех, происходящие по взаимному согласию и желанию всех участников, меня никогда особо не возбуждали, но и не отвращали, как, впрочем, и церемония сама по себе… если не считать того, что мое обостренное чувство прекрасного всегда страдало при виде волос в неположенном месте, дряблой кожи, перекачанных мышц, чрезмерной худобы… Но вот что навсегда отвратило меня от подобного рода коллективных развлечений, так это запах пота — тривиальная вонь, замаскированная к тому же избытком парфюмерии, — множества голых людей обоих полов, старых и молодых, полных и худых, лихорадочно совокупляющихся в относительно небольшом замкнутом пространстве. И если в начале своего повествования я посчитал необходимым подробно рассказать о своем приобщении к сексу, о том восхитительно эротичном опыте, приобретенном в компании с Робертой и Гарольдом, то только для того, чтобы поднять пассажи этих хроник, имеющие отношение к «любовным наслаждениям», на приличествующий им уровень эстетического нарциссизма. Если я вкратце описал комнатушку Джульетты с ее узким спартанским ложем, откуда отлично просматривалась мансарда Алекс и Шама, то лишь потому, что там произошло нечто непредвиденное, хотя и ожидаемое; да, нечто особенное, что, случившись, — и не единожды, — могло бы сойти за плод моего воспаленного воображения: их любовные игры в освещенном окне напротив. Как в случае с Сарой, когда мне случалось провести с ней ночь и, казалось бы, похитить у нее нечто оставленное Шамом до знакомства с Алекс, благодаря ее соседке напротив я испытал ощущение, что также краду что-то таинственное, происходящее между ними. Позже, занимаясь с Джульеттой скачками на ее узкой и твердой солдатской койке, мы инстинктивно подстраивались под темп движений Алекс и Шама, объятия которых смутно видели в окне, словно смотрели фильм с последнего ряда кинозала. Так было и в самый первый раз, когда Джульетта застукала меня на чердаке и, по сути дела, изнасиловала, пока я, не отрываясь, упивался восхитительным действом, происходившим в мансарде напротив. На самом деле, в тот день работало только мое воображение, поскольку в отличие от первых отчетливых сцен, подсмотренных из пыльной кладовки, расположенной точно напротив окна Алекс и Шама, лишь небрежно брошенное знакомое кимоно свидетельствовало о том, что нагие фигуры, словно светящиеся собственным светом в полумраке алькова, — это именно они.

Наконец, закончив с Джульеттой, я торопливо сбежал вниз по черной лестнице, бросился к дому напротив и на одном дыхании взлетел на верхний этаж. Едва я успел постучать в дверь, как мне открыла Алекс. На ней был все тот же старый мужской свитер, в котором я часто заставал ее, наведываясь к ним по утрам. Сквозь петли крупной вязки просвечивали ее ничем не стесненные груди. Нисколько не смущаясь, она пригласила меня войти. Я не стал ничего говорить о своем стихотворении. Однако заметил:

— Совсем недавно вы мне не открыли… Хотя были дома.

Алекс засмеялась, и Шам бросил на меня взгляд, полный той самой мужской дружбы, о которой я уже говорил.

— Мы действительно слышали, как ты разговаривал в коридоре со старухой, — сказал он. — Кстати, спасибо за стихотворение, это одно из лучших произведений Пушкина… Жаль, что ты не можешь прочитать его в оригинале, на русском.

Я почувствовал себя уязвленным оттого, что стихотворение было ему известно, однако больше всего меня задел тот факт, что он словно бы не заметил под ним моей подписи. Кроме того, его заявление о том, что он читал его на русском языке, породило во мне глухое раздражение против самого себя… и против него. Зато я выяснил, что русский, на самом деле, был его родным языком — и я, непонятно почему, воспринял это как унижение для простого француза вроде меня. Значит, вот он какой особенный. Часто думают, что иного отвергают из презрения к тому, что отличает его от других, тогда как на самом деле это отличие является таким желанным, что граничит с откровенной завистью, которая способна породить — и порождала ужасную реакцию неприятия, которая, как известно, при определенных условиях приводила к массовой «ликвидации». Как бы там ни было, любое отличие воспринимается и теми, и другими, как положительный момент. Втайне иной гордится своим отличием, и, как следствие, начинает ставить себя выше других… что, в конечном итоге, приводит к гонениям на него самого. Неприятный в своей простоте психологический штрих. На какой-то момент я искренне возненавидел Шама за то, что тот знает русский, а я нет… Впечатление было такое, что наша дружба дала трещину. А может, он смеялся надо мной из-за того стихотворения, подписанного «Дени», которое, на мой взгляд, было таким оригинальным подарком? И в то же время, это новое доказательство его отличия по отношению ко мне… к этому «я-Эрих», к этому «я-фон», с которым я себя отождествлял… это неустранимое отличие человека из ниоткуда, вдруг ставшего на одну доску со всеми носящими монокль Фонами, породило во мне такое непреодолимое желание быть любимым им, да, любимым, а не отторгнутым за унизительное французское отличие, что отныне между нами могла быть только любовь или ненависть. На самом деле, я колебался: то ли дать ему денег за покупку новой картины, что, по отношению к нему, было бы с моей стороны унизительным ответом в духе «любовь-ненависть»… то ли засунуть поглубже свою гордость и отдаться страсти к той Алекс, которую я видел в жарких объятиях Шама… в то время как сам развлекался с Джульеттой на ее узкой кровати в комнате напротив. Однако стоит ли искать ложные причины для оправдания, ведь я, в общем-то, тайком… и почти неосознанно выклянчивал дружбу с Шамом и Алекс. Когда же я, наконец, разберусь в собственных мыслях и поступках? Они оба были нужны мне. С другой стороны, почему бы Алекс не иметь нас обоих — Шама и меня? Разве не в этом заключается истинное, подсознательное желание всех женщин: обладать двумя мужчинами, которые обеспечивали бы ей «защиту»? Спать между двух мужчин, наслаждаться двумя мужчинами одновременно, жить с двумя мужчинами, ходить между двух мужчин, принимать знаки внимания сразу от двух мужчин… и даже, если возможно, кувыркаться со всеми мужчинами, утверждают те, кто — как Джульетта из дома напротив — желает быть всего лишь дыркой «без комплексов». Извиняюсь за пошлость, но в этом повествовании, предназначенном, по правде говоря, в первую очередь Шаму и Алекс, я должен оставаться самим собой, таким, каким они меня знали, всегда говорившим то, что думал, то есть грубо, если того требовали обстоятельства.

— А вы знаете, что за это утро я уже трижды поднимался на ваш жуткий этаж? — спросил я, подходя к окну мансарды. Не знаю, как я удержался, чтобы не добавить: «Не считая семи или восьми в доме напротив, да еще и не один раз!»

Я с иронией думал об этом, внезапно ощутив желание рассказать им все, что сделал, и особенно, что видел этим утром из окна моего нового наблюдательного пункта. К счастью, я воздержался от повествования о своих злополучных приключениях и это лишило меня удовольствия понаблюдать за их, несомненно, захватывающей и потешной реакцией.

Для приличия, я взял новую картину Шама и повернул ее к свету у окна. Делая вид, что внимательно изучаю полотно, я нашел окно в доме напротив, откуда так гнусно шпионил за ними. Мне показалось, что я даже различил старую мебель, на которой не так давно сидел, как петух на насесте. Затем я перевел взгляд на окно Джульетты. В нем никого не было. Повернувшись к Шаму и Алекс, я сказал:

— Этой ночью мне снилось, что я находился в одной из комнат того дома, что напротив, и видел вас здесь, как на ладони. «Зачем? Чего ты добиваешься?» — думал я, сердясь на самого себя за эти слова, которые невольно сорвались с моих губ. — Я проснулся с чувством стыда, словно и в самом деле застал вас врасплох. На самом деле, в этом сне я был во власти желания вновь увидеть твои картины, Шам. Вы неподвижно лежали на постели, и я стучал в вашу дверь… как, кстати, совсем недавно, но вы не отвечали. И представьте себе, я ужасно ревновал из-за того, что бы хотели быть наедине. Тогда, во сне, я спустился вниз и, перейдя улицу, поднялся на чердак того дома, что напротив. Там я взломал дверь какой-то кладовки и из ее окна наблюдал за вами… Странные бывают сны, не так ли?

Они молчали, смущенные не столько тем, что я говорил, сколько ужасной фальшью, звучавшей в моем голосе. Я сменил тему разговора, стараясь говорить непринужденно и весело:

— Кстати, у меня появилась замечательная идея. Я обсуждал ее с Маридоной. Она согласна. Шам, что ты думаешь по поводу того, чтобы сделать на заказ живописное панно для большой гостиной в особняке, который она недавно купила?

Конечно, на эту тему я с ней никогда не говорил, и уверен, что она — как и ее декоратор — будет против подобного проекта. Шам не скрывал раздражения:

— Нет, я не могу писать с какой-то конкретной целью. Впрочем, спасибо, что ты подумал обо мне… но я сразу же отвечу отказом.

Тогда я сказал, обращаясь сразу к ним обоим:

— Мари готова вам щедро заплатить! — я сделал ударение на последних словах, довольный тем, что, как мне казалось, снова взял инициативу в свои руки. — В любом случае у нас достаточно времени: в особняке сейчас царит такой кавардак, что думать о его оформлении пока преждевременно. Ну, ладно… — добавил я нерешительно, — извините, что побеспокоил вас.

Я ожидал услышать возражения, но они по-прежнему молчали. Я прошелся по комнате и, оказавшись перед зеркалом, в котором они оба отражались позади меня, сказал:

— А знаете, кто вчера вечером был у нас дома в компании с Верне? — Я обернулся, резко развернувшись на каблуке, как это делал Эрих. — Сара.

Не похоже, чтобы Алекс испытывала чувство ревности, подумал я, что же касается Шама, то он делает вид, что ему на это наплевать.

— Она просила меня поцеловать вас от ее имени. Кстати, Алекс, Сара отзывалась о тебе с нескрываемым восхищением и дружелюбием. Она сожалеет, что не может навестить вас, но, похоже, вам достаточно собственного круга общения.

Я ненавидел себя за все эти слова, которые слетали с моих губ помимо моей воли. Алекс и Шам слушали меня, отвечая короткими фразами, а я, вместо того, чтобы дать им возможность высказаться, продолжал свое:

— Честно говоря, мне ее жалко. Такие девушки пробуждают во мне садистские наклонности. Ненавижу жалость. Вчера вечером я проводил ее домой… Жаль, что она сделала операцию и изменила форму носа… Как Сара выглядела раньше?

— Как прямая противоположность себе нынешней, — все тем же безразличным тоном ответил Шам. — Она считала себя уродиной, хотя на самом деле обладала особенной красотой. А теперь она не красавица и не уродина; она, скажем так, стала миленькой, обыкновенной…

— Ты прав, Шам, она очень мила и… очень ласкова.

Я был уверен, что Шам, несмотря на отсутствующий вид, начинает злиться, но уже не мог остановиться. Уж не помню точно, что еще я наговорил им о прошедшей ночи. Я был похож на мерзкое насекомое, которое так и ищет, куда бы ужалить побольнее, а Алекс и Шам, как мне кажется, не скрывали своего удивления моим попыткам пробудить в них ответную реакцию. В конце концов, я ушел от них крайне недовольный собой и с чувством стыда за свое поведение.

Было уже больше двух часов пополудни и, когда я открывал дверь, ни Алекс, ни Шам не сделали попытки остановить меня. «Мои стенания обычно приводили к лучшему результату, — подумал я, — нужно учесть это на будущее». Оказавшись снова в коридоре, я почувствовал, как на меня накатила злость на самого себя. У меня сложилось впечатление, что я зря сотрясал воздух, и вся моя суета закончились впустую. «Во всяком случае, ты добился того, что упал в ее глазах, — с досадой думал я, спускаясь по бесконечной черной лестнице. — Один против двоих, тебе никогда не добиться успеха! Единственный раз, когда ты оказался с ним с глазу на глаз, был полным хозяином положения… но стоило ей появиться, как они снова стали единым целым, и ты потерял с таким трудом завоеванные позиции. Как их разделить? Как оказаться наедине с Алекс, хоть на миг освободившейся от постоянной заботы о Шаме? Ситуацию два плюс один, к которой они относят остальных, необходимо нарушить чего бы это ни стоило — в одиночку или с Верне, или с кем-то еще в сопровождении неких третьих лиц. Они и другие. Но только не она плюс он, нет! Их двое плюс кто-нибудь еще. Это просто невыносимо». Я остановился между этажами и, найдя свободное место среди бесчисленных надписей, которыми были загажены стены лестничной клетки, с помощью карманной пилочки для ногтей нацарапал: А - Ш = А + Д. Да, такое вот ребячество! Продолжая спускаться, я в уме прикидывал различные комбинации и пришел к выводу, что формула Ш + А + Д была бы идеальным решением. Эту соблазнительную комбинацию я увековечил на стене несколькими этажами ниже. Я представил себе и другие варианты, более или менее сложные… вплоть до того, что всерьез подумал об активном содействии со стороны Мари. А почему бы нет? Разве мы не заключили пакт о дружбе и взаимопомощи?

Когда я спустился на первый этаж, мимо меня в шлейфе аромата дорогих духов прошла какая-то дама в норковом манто, совершенно неуместном в этом подъезде, провонявшем обыденностью и неистребимым запахом хлорки. Я посторонился, чтобы пропустить ее, мимоходом удивившись тому, что эта особа — по всей видимости, весьма состоятельная, — воспользовалась этим мерзким черным ходом. И вдруг я со всей определенностью понял, что она идет к ним. Не долго думая, я развернулся и, стараясь не производить шума, пошел следом за незнакомкой, сохраняя между нами дистанцию в два этажа. Поглядывая вверх, я мог видеть на перилах ее руку с поблескивающими кольцами. Ступеньки лестницы были выщерблены и покрыты толстым слоем грязи, а стены густо украшала всякая похабщина, которую не забывали нацарапать развозчики пиццы и прочих мелких товаров. Одну из надписей я помню до сих пор — я успел не только прочитать ее, но и оценить по достоинству, когда женщина вдруг остановилась, переводя дух, и посмотрела вниз, чтобы оценить пройденный путь. Стараясь остаться незамеченным, я прижался спиной к стене.

Этажи высоки, а чаевые низки!

Наконец, сверху снова послышался стук каблуков, и я бесшумной тенью продолжил подъем. Да, я не ошибся, дама в норковом манто вошла в их коридор, свернула к посту водоснабжения и… стало тихо. Крадучись, я добрался до поворота коридора и, осторожно выглянув из-за угла, увидел незнакомку, которая прилагала неимоверные усилия, чтобы не выдать своего присутствия, чему никак не способствовали ее высокие каблуки. Я был в восторге! Их вселенная — простите мне эту метафору — наконец-то начала заполняться! Как выяснилось, за ними шпионил не только я. Джульетта-сыщица была не в счет, она занималась этим анонимно, без особых на то причин, из одного лишь обезьяньего любопытства, свойственного любому человеку. Но что было нужно от них этой даме в норковом манто? Со всеми предосторожностями я снова выглянул из-за угла и к своему изумлению увидел ее сидящей на корточках, буквально прикипев глазом к замочной скважине. В этот момент меня словно ударило током: резко обернувшись, я наткнулся на колючий взгляд, устремленный на меня из приотворенной двери. Дверь тут же захлопнулась. «Браво! — подумал я. В этом коридоре все друг за другом шпионят».

Потревоженная шумом, женщина постучалась в дверь мансарды.

— Шам! Алекс! Это я, Мириам!

Но они, естественно, и не думали открывать. Ну и ну! Она неуверенно постучалась еще пару раз, но все так же безрезультатно… И вот каблуки-шпильки зацокали в мою сторону. Я быстро отступил к лестничной клетке и спустился на один этаж, после чего уже без всяких предосторожностей стал подниматься и, оказавшись наверху, словно случайно столкнулся с дамой в манто в тот момент, когда она выходила из коридора.

— Вы идете от них, — произнес я решительным тоном.

— Да, но — увы! — их нет дома. Я напрасно взбиралась на такую верхотуру. — И очень осторожно — ее шпильки были чертовски высокими и тонкими — она двинулась вниз. Я последовал за ней.

— Проходите вперед. Я подвержена головокружению. Эти лестницы для прислуги просто ужасны, — почти пропела дама с фальшивой игривостью в голосе, уступая мне дорогу на первой же лестничной площадке.

— О, я вовсе не тороплюсь, — ответил я с любезной улыбкой и тут же добавил: — За это утро я поднимался к ним четыре раза. Я знаю, что они дома. Просто они не хотят открывать.

— Четыре раза? — она снова остановилась и, обернувшись, с улыбкой окинула меня пристальным взглядом. — Неужели четыре раза? Двадцать восемь этажей! Их нужно любить, чтобы совершить это ужасное восхождение четыре раза. Но, скажите-ка, откуда вы знаете, что они дома, но не хотят открывать дверь?

Внезапно мне жутко захотелось рассказать ей историю про дом напротив и те же двадцать восемь этажей, которые, в дополнение к этим, мне пришлось преодолеть за это утро. Однако я сдержался и наполовину соврал ей:

— Когда я приходил первый раз, я оставил им стихотворение, наполовину просунув его под дверь. Спустя некоторое время я вернулся, и моего стихотворения уже не было.

— Почему вы думаете, что это они? Его мог забрать кто-то другой.

Мы продолжили спуск. Время от времени я подавал ей руку, особенно на одном неудобном повороте, который повторялся на всех этажах.

— Я знаю это по некоторым мелким признакам, — сказал я и после непродолжительной паузы добавил: — И не только по признакам… я знаю, что они у себя, наверху. Я их видел!

Она снова остановилась, но на этот раз между этажами и, проигнорировав мое признание, произнесла безапелляционным тоном, свойственным женщинам старше сорока, когда они заявляют, что вы им нравитесь, и они не видят причин, чтобы умалчивать об этом:

— Вам известно, что вы очень красивы?

У вас могло бы сложиться впечатление, что я лгу, и эта незнакомка никогда не произносила подобных слов. Но зачем мне что-то придумывать, когда я сам знаю, что хорош собой и что многие женщины говорили мне об этом с необыкновенной откровенностью. Разве мог бы я так вести себя по отношению к ним, если бы не знал о своей привлекательности? Конечно, нет. Красота может быть страшным бременем, если только не воспринять ее как смысл своего существования. Если она не более чем маска, то человеку, обреченному носить ее, не остается ничего другого, кроме как съежиться за ней и замереть. И напротив, признав, что красота является сутью вашего естества, вы почувствуете, что нет ничего слаще владения этим бьющим без промаха аристократическим оружием. Поэтому, когда она произнесла эти слова, я прочитал в ее глазах бесстыдный и властный зов, который зажег во мне кровь. Она смерила меня бесцеремонным, раздевающим взглядом. Я знаю, что эта метафорическая фраза может показаться надуманно литературной, но не хочу отказываться от нее… ни на минуту не забывая остроумной шутки Стендаля, который сказал, что хотел бы писать с простотой гражданского кодекса, — и тут я с ним полностью солидарен. Но в этом месте моего повествования, наплевав на всякую скромность, я вновь повторю: она словно облапала меня с ног до головы. В мгновение ока я почувствовал себя голым под ее жадным и слегка насмешливым взглядом. К моему стыду, я покраснел и опустил глаза, будто наивная девица. Мы вышли на улицу и вместо того, чтобы распрощаться, я, неосознанно подчиняясь желанию незнакомки, предложил подбросить ее на машине, и она с удовольствием приняла мое предложение. Женщина устроилась рядом со мной на переднем сиденье и заметила:

— Шикарная машина для молодого поэта, вы не находите? Почти карета. Скажите мне, как вы подписываете ваши стихи?

Я прекрасно видел, что она насмехалась надо мной. Ее лицо с высокими, тонко подбритыми бровями, полные, тщательно накрашенные губы, высокие скулы и изящный нос, хоть и немного широковатый у основания, напоминали мне Марлен, придуманную, а затем превращенную Штернбергом в великолепный голливудский товар — после невероятного успеха кабацкой певички из «Голубого ангела»[40] перед ней открылись двери крупнейших американских киностудий. Короче, рядом со мной сидела копия — только помоложе — скандальной и бисексуальной Дитрих. Надушенная, лакированная, лощеная и блестящая, эта незнакомая женщина демонстративно вытянула стройные ноги в тончайшей паутинке нейлоновых чулок, прекрасно зная, какой эффект они производят, тем более в вызывающе высоких шпильках, которые позволяют себе выпускать для клиентов из богатых кварталов лишь считанные обувщики с мировым именем.

Поглядывая то на дорогу, то на ее изумительные ноги, которые она демонстрировала мне с откровенностью, граничащей с бесстыдством, я сказал:

— Совсем недавно вас, сидящую на корточках перед чужой дверью, застал Пушкин.

Она рассмеялась:

— Вот как? Пушкин? Уж не хотите ли вы сказать…

— Да, под дверь я подсунул им стихотворение Пушкина, которое по-идиотски подписал собственным именем… Так, глупая прихоть; точно так же я мог бы подписаться Александром, что хорошо согласуется с Алекс…

Улыбаясь, она повернулась ко мне и непринужденно произнесла:

— Значит, во имя этой согласованности вы тоже подло шпионите за ними?

— Я тоже шпионю за ними, — вздохнул я. — Низко и подло… вы даже не можете себе представить, как…

— Одним словом, в их коридоре все подло шпионят друг за другом, — заключила она с нескрываемым удовольствием в голосе и после непродолжительного молчания спросила: — Вы с ними очень дружны?

Я закусил нижнюю губу и ничего не ответил. Тогда она нараспев произнесла, придавая своим словам весомость ритмичным покачиванием носка шпильки:

— Вы-в-нее-чертовски-влюблены, — и уже серьезным тоном добавила: — Можете не отвечать! Только скажите мне честно, что вы думаете о Шаме? Весьма странная пара, вы не находите? Они мне говорили про вас. Вы — тот самый молодой актер, который покупает у них картины?

— Действительно, я тот самый, кто хочет купить их, покупая у них картины.

— А, вот мы и приехали, — как-то слишком весело сказала она, словно вдруг вновь почувствовала себя маленькой девочкой и, указав на здание в османовском[41] стиле, добавила: — Я живу в глубине сквера. Вы можете оставить машину здесь. Пойдемте, у меня есть несколько картин Шама. Я тоже их покупаю… как бы это сказать… из восхищения красотой Алекс… И еще по одной причине, которую я, быть может, раскрою вам… да, я могу это сделать, ведь вы, как и я, шпионите за ними. Я хотела бы их видеть, понимаете, видеть… но так, чтобы они не знали, что я за ними наблюдаю… А еще лучше — чтобы они не обращали на меня внимания, словно бы не замечали, что я их вижу… Однако пойдемте, мне интересно, что вы скажете о моих картинах Шама… Ну же, пойдемте, мой милый Александр… пойдемте, нам еще о многом надо поговорить.

«Ну, пошли, — подумал я, — почему бы нет? В конечном счете, все женщины — прежде всего женщины». Во имя этого конечного счета, я помог ей выйти из машины. По тому, как она опиралась на меня… и как я почти обнимал ее, придерживая под мышку, мы оба поняли, что должны довериться некой силе инерции, которая, получив первоначальный импульс от спуска по черной лестнице в доме Алекс и Шама, подталкивала нас к… к тому, что должно было случиться.

Как только она открыла дверь своей квартиры, я увидел в передней картину Шама.

— Ну, как? Нравится? — спросила она, избавляясь от своих мехов. Не дождавшись ответа, она подошла ко мне и запросто обняла за талию, прижав к своему упругому и в то же время податливому бедру. — Так что? Скажите честно, что вы думаете о живописи Шамириана?

— Ничего. Я вообще не люблю живопись.

— Вот как! Очень оригинально…

Убрав руку с моей талии, она положила ладонь мне на шею и, слегка царапая ее острыми наманикюренными ногтями, подтолкнула меня к открытой двери в салон-библиотеку, где на стенах висели еще две картины Шама.

— А я просто обожаю живопись, — вздохнула она. — На мой взгляд, из всех видов искусств она самая искренняя.

— Именно это я и ставлю ей в упрек: неумение лгать.

— Хм, любопытно… Но разве третье измерение не является дивным обманом?

— С моей точки зрения это еще хуже, ибо живопись претендует на «правдивость». Я слишком люблю искусственность, я люблю его до безумия.

— Но что может быть более искусственным, чем, скажем, задний план картины, изображенный на «истинной» поверхности, какой является холст, к которому можно прикоснуться, ощутить его…

— Мне не нравится восприятие через осязание. Я люблю видеть, но не осязать… я фанатик кино.

— Это не мешает любить живопись.

— Мешает.

— Неужели?

Она задумалась, глядя на меня с таким откровенным вожделением, что я почувствовал, как по моему телу пробежала дрожь от желания силой овладеть ею, одетой, на столе для разделки мяса или еще на чем-нибудь не менее отвратительном.

Но она продолжила:

— Признаться, я вас не совсем понимаю. Лично меня волнует именно след руки художника или его кисти… даже если его, на самом деле, невозможно заметить. Картина не лжет. Этот чувственный след не может лгать.

— Но что до меня, то я люблю ложь. Не лгут животные, растения, камни — они лишены разума. О ком говорят: верный, преданный? О собаке. Всем известно, что верный и преданный человек — это дурак. Мы не согласны с этим, но знаем, что это так, верно? История человечества — не что иное, как невероятное нагромождение лжи. Мораль, Бог, Любовь, Секс, вся совокупность прекрасных человеческих устремлений — это дурацкий гимн во славу лжи.

Выстраивая в единое целое эти запутанные идеи, я в действительности жаждал проникнуть под покровы лжи этого удивительно гармоничного, точеного женского тела… и вместе с тем опасался того момента, когда эти покровы будут сброшены. Со своей стороны, она давала понять, что не меньше меня стремится к осуществлению наших взаимных желаний. Да, мое присутствие заставляло ее чувственность проявляться с такой откровенностью, какую могли себе позволить лишь немногие женщины. Скажу прямо, это Джульетта, малышка-сыщица, трахнула меня на своей солдатской койке, а не я ее. Однако тут ситуация была совсем иной. Возраст этой женщины, Мириам, лежал в пределах от сорока до пятидесяти лет. Скорее, ближе к сорока, чем к пятидесяти. Для такого молодого человека, как я, она была почти «мамулей». «Подумать только, — ни с того, ни с сего мелькнула у меня мысль, — в двухтысячном году ей исполнится сто лет». Для молодого фанатика кино, каким я был в то время, обожателя молодых Ав, Джинджер, Джейн, Морин, Анит, вечно молодых Мэйбел, Мэри, Марион, короче, всех нестареющих молодых женщин, навечно запечатленных камерами Голливуда в расцвете своей юности, было очевидно, что Мириам, много прожившая… и немало повидавшая… еще на какое-то время оставалась красивой, очень красивой обманчиво молодой женщиной, любыми путями ускользавшей от фильма, укорачивавшего ее молодость. Было видно, что всю свою энергию, время и разум она бросила на борьбу за сохранение красоты… чтобы продолжать получать удовольствие от красоты… красоты, которая постепенно сводится сначала к мысли о красоте… а затем к мысли об ущербе, нанесенном красоте новой морщинкой, замеченной в утром в зеркале, и так каждый день… То, что у нее прекрасная фигура, я заметил еще в передней, когда она снимала свое норковое манто. Хотя под платьем, плотно облегавшем ее упругое на вид тело с высокой грудью, поддержанной знаменитым лифчиком, придуманным Говардом Хьюзом, я заметил жесткие пластинки китового уса, крючки и эластичные вставки корсета.

— А вы оригинал, — сказала Мириам. — Это редкое качество для столь молодого человека.

— Оригинал? Да, если угодно.

— Что ты будешь пить? — спросила она, глядя мне в глаза и внезапно переходя на «ты», словно дешевая уличная девка, только в устах богатой дамы из высшего общества это прозвучало гораздо вульгарнее. В то же время она подталкивала меня к дивану, расположенному между книжными шкафами. — Виски? Да не стой ты столбом со стаканом в руке, а то можно подумать, что ты на выставке.

Когда эта ненасытная женщина набросилась на меня, разбрасывая в стороны подушки, я почувствовал нетерпеливое желание открыть ее для себя такой, какой и ожидал воспринять на ощупь: затянутой, подправленной, зафиксированной в своих формах. Мои руки ласкали ее всю, как ласкали бы безукоризненно выполненные доспехи, скрытые под легкими складками шелка. Мне ужасно хотелось увидеть то, что на ощупь обладало жесткостью статуи, облаченной в кирасу из армированного гипюра. Разве старая и величественная Марлен, казавшаяся обнаженной в своем ажурном театральном платье, с «вечным», прекрасным телом, затянутым в тончайшую металлическую сеть, выполненную в виде изящных кружев, даже спустя годы не выглядела на сцене моложе самых молодых? Мириам, эта странная женщина в норковом манто, показалась мне такой же роскошной в нежных тисках черных и красных кружев, оставлявших открытыми участки нагого тела, матово светившиеся в приглушенном свете салона. Это была малышка Марс двадцать лет спустя. Мне бы не хотелось прослыть хвастуном, но какими словами выразить то, что молодость придала мне достаточно энергии и первобытной силы, чтобы не раз насладиться прелестями этой женщины?

Поговаривают о пресловутом «списке». В так называемых «литературных кругах» полно тех, кто — хоть они обрюзгли и разжирели — из кожи вон лезет, чтобы прослыть трахальщиком донжуанского масштаба. Но поскольку миф оказался не по плечу этим бумагомаракам, то вскоре выяснилось, что им хватило ума и здравого смысла поискать не столь обязывающее имя, хотя на мой взгляд Казанова, венецианский приятель Да Понте[42], — персонаж еще более сложный для посягательств со стороны посредственности; считается, что он не только послужил образцом при создании «Дона Джованни»[43], но даже, поговаривают, приложил руку к написанию некоторых сцен этого произведения. Черновики этих сцен были, якобы, найдены среди его бумаг в замке Дуке. И тут же я хотел бы добавить, что настоящий Казанова не имел ничего общего с той маской Казановы, под которой кое-кто пытается скрыть явное отсутствие оригинальности… например, я сам. Это уже теперь, по прошествии пятидесяти лет, я могу признать, как мало самобытности было во мне в те годы, когда я считал себя новым воплощением Дона Жуана… или Строхайма. К тому же Казанова не был Доном Жуаном, он являлся, скорее, его противоположностью: свободный человек, сердцеед с итальянским размахом, лишенный предрассудков и всяческих моральных принципов… за исключением тех случаев, когда дело касалось любви. Но главное, этот непредсказуемый человек и игрок всегда держался в стороне от нечистых «игр» власть имущих. Вечный юноша, он любил не Женщин вообще, но каждую женщину, которой — конечно, переспав с ней, — обеспечивал будущее, устроив «благопристойный» брак или назначив приличное содержание. И, наконец, тщательно пересчитав все победы, описанные в «Мемуарах» Казановы, исследователи пришли к заключению, что их было не более ста пятидесяти шести. Это далеко не тысяча три!

Поскольку всю предыдущую ночь я не сомкнул глаз, посвятив ее сначала малышке Саре Марс, затем Джульетте, а потом Мириам, усталость взяла верх, и я внезапно заснул, уткнувшись лицом в ложбинку между тяжелых белоснежных грудей Мириам, покинувших свое кружевное убежище. Долго ли я спал — минуту, час или много больше, — оставаясь погруженным в эту женщину? Не знаю. Но могу с уверенностью утверждать, что она старалась не шевелиться, храня мой сон, а когда я приоткрыл глаза, то совсем близко увидел ее предвкушающую улыбку, холеные пальцы, украшенные весьма приметными кольцами, по-матерински убирали с моего лба непослушную прядь волос.

— Как ты восхитительно молод, — прошептала она. — Ах, как же я люблю молодость!

Она произнесла это с нездоровым восторгом, который мне не очень понравился. Мириам разглядывала меня, словно игрок, получивший неожиданную сдачу и не знавший, в каком порядке разложить карты.

— Итак, все дело в Алекс?

— Я заполучу ее любой ценой, — пробормотал я, прежде чем она впилась в мои губы, вымогая последний ненасытный поцелуй.

Переведя дыхание, Мириам сказала:

— Можешь не беспокоиться, она будет нашей.

— Она будет моей.

— Конечно, она будет твоей. Их любовь — нечто совершенно чудовищное! Могу тебя заверить, долго она не продлится, и ты получишь ее.

Я зевнул и потихоньку извлек из нее свое достоинство. Как и все женщины, начиная с определенного возраста, она спросила голосом маленькой девочки:

— Ну, как? Тебе понравилось?

Я вспомнил темный коридор, где застал ее сидящей на корточках перед дверью Алекс и Шама, и мои губы скривила натянутая улыбка.

— Тебя что-то смущает?

— Слово «чудовищное».

— Действительно, возможно, я перегнула палку. Но я тебя уверяю, мой милый Пушкин, они выскальзывают между пальцев, их невозможно взять голыми руками. Если бы не живопись, то даже не знаю… Однажды мне показалось, что я поймала их. Может быть, ты помнишь, когда у Шама приключился приступ малярии…

— Нет, тогда мы еще не были знакомы. Я знаю их с недавних пор, от силы несколько дней.

— Что? Но ты говоришь о них так, словно вы закадычные друзья. Теперь понимаю, почему я тебя ни разу у них не встречала… Прошлой зимой я застала беднягу Шама в постели, мечущимся от жара. Тогда я узнала, что еще с детства он страдал сильнейшими приступами малярии. Алекс была очень напугана. Она впервые видела Шама в таком состоянии… Воспользовавшись случаем, я предложила им пожить у меня, о том, что она будет ухаживать за ним на мансарде, не могло быть и речи: там нет ни водопровода, ни отопления. Какой врач пойдет пешком на эту верхотуру? Они отказались. Я продолжала настаивать. В конце концов, Алекс согласилась, и я немедленно перевезла Шама к себе. Я поселила их в бывшей комнате моего мужа. В тот же вечер я вызвала малыша Габриэля, молодого интерна из больницы, красивого, как бог, любителя живописи и бабника. Короче, как я и предполагала, Габриэль безумно увлекся Алекс. Он ежедневно торчал у меня дома. Великолепно, не так ли? Я обожаю дергать за веревочки, управляя марионетками, какими вы все являетесь для меня, и теперь я могла это делать, не выходя из дома. А главное, мне больше не надо было взбираться по этой ужасной лестнице! Достаточно было навострить ушки, делая вид, что читаешь в соседней комнате. Шам трясся в лихорадке, Габриэль забегал каждую свободную минуту, и я с удовольствием наблюдала, как Алекс вертится перед молодым и красивым врачом. Иногда я заглядывала в дверь и видела их обоих, склонившихся рядком над постелью больного… а я боялась, как бы он не поправился раньше времени. Но нет, то, что неизбежно должно было случиться, все же не случилось. Дети своего времени разочаровали меня. Габриэль стал их другом, но никогда не позволял себе ни лишнего слова, ни жеста по отношению к Алекс, хотя признался мне, что «совершенно без ума» от нее. Он страшно боялся потерять их обоих! Со своей стороны Алекс, обеспокоенная состоянием художника, обращалась с Габриэлем чисто по-дружески. Что касается Шама и Габриэля, то между ними установилась мужская дружба, сложились прочные, почти братские отношения… Но потом, без всяких причин, Габриэль перестал встречаться с ними… скорее всего, просто захотел положить этому конец. Без лишних слов он ушел из их жизни и навсегда уехал из Парижа.

Не стесняясь своей наготы, Мириам, казалось, испытывала удовольствие от смакования подробностей этой истории. Может быть, она хотела поддержать мою авантюру, представив Габриэля как зеркало, в котором могло отразиться мое будущее… будущее всех нас троих? «Неужели все закончится мужской дружбой со связующим звеном в виде женщины, одинаково любимой обоими друзьями?» — уныло думал я. Как я уже говорил, какая женщина в глубине души не хотела бы оказаться в постели одновременно с двумя мужчинами… и быть влюбленной сразу в двух мужчин, полюбивших друг друга благодаря ей? Какая комфортная, сентиментальная ситуация! А что, прежде всего, ищут женщины, если не этот самый комфорт? Я чувствовал себя не в своей тарелке, лежа в объятиях Мириам, чересчур благоухающей дорогими духами, и понимал, что пора прощаться и приниматься за дело. Мне нужно было немедленно повидаться с Алекс и Шамом. Меня подталкивала какая-то таинственная сила, и вскоре, не раздумывая, я снова поднимался к ним на седьмой этаж.

В коридоре я наткнулся на старуху-соседку, которая прошептала заговорщическим и в то же время кислым тоном.

— Они дома, — она гадко подмигнула мне и скрылась за дверью своей комнаты, не забыв оставить ее приоткрытой.

У них действительно горел свет. Я постучал и громко крикнул:

— Это снова я, Дени!

Я разозлился на себя за это самое снова.

На пороге появился Шам. Увидев его, я почувствовал какое-то облегчение.

— Я вас не побеспокоил?

— Нет, заходи.

Что должно было случиться со мной, чтобы я, увидев их, испытал такую огромную радость? Тесная комнатушка под скатом крыши… мысль, что они оба здесь, в своем тесном кругу… К своему стыду я почувствовал, как мои глаза без всякой причины наполнились слезами, словно вдруг сдали натянутые до предела нервы, и я предстал на пороге неярко освещенной мансарды голый, без своей привычной маски. Захваченный врасплох неожиданными эмоциями, я застыл на пороге и отвернулся, желая лишь одного — скрыться в спасительной темноте коридора, сбежать без объяснения причин. Я себя ненавидел. Насколько я гордился бы слезами, появись они по моей воле и в нужный момент, настолько меня унижала их искренность. Ненавижу излишнюю сентиментальность! С детских лет я был чрезвычайно впечатлительным ребенком и с тех пор не перестаю бороться с этим. К чему же привел неуместный, грубый, как отрыжка, всхлип? Не успел я сделать нескольких шагов вглубь коридора, как Шам нагнал меня и участливо обнял за плечи.

— Нет, нет, я очень сожалею… — пробормотал я. — Но у нас с Мари в самом деле все пошло наперекосяк… я больше не знаю, что делать… куда идти.

В это время из закутка, служившего ванной комнатой, вышла Алекс. Она только что вымыла голову, и по ее прелестному лицу, казалось, стекали струйки дождя. «Боже, она сводит меня с ума!» — подумал я. Алекс была в том самом шелковом кимоно, которое я видел утром из дома напротив. Усевшись на краю кровати и грациозно склонив голову набок, она принялась закручивать в махровое полотенце длинные пряди своей густой мокрой шевелюры. «Вот какой он ее видит, вот как она дышит, оставаясь с ним наедине», — думал я, сгорая от ревности. Мне казалось, будто я вынырнул из непроглядной тьмы бездонного омута. Здесь все было тихо, уютно, так знакомо… Ах, как было бы хорошо остаться с ними, забыть про маски, перестать валять дурака! На кровати среди нескольких раскрытых книг лежала большая незаконченная акварель с изображением Алекс, сделанная китайской тушью. На полу были разбросаны листы бумаги — в одном из них я узнал свое стихотворение; пластинки, порезанные фотографии, цветные карандаши, шахматная доска с опрокинутыми фигурами и гитара загромождали небольшое свободное пространство, не занятое картинами. Шам освободил угол кровати и предложил мне сесть. Мы с Шамом закурили пока Алекс сушила волосы небольшим феном в форме револьвера. Из-за гудения фена мне пришлось говорить, форсируя голос:

— Совсем недавно, поднимаясь к вам, я встретил..

— Я знаю, — со смехом отозвался Шам, — это была Мириам. Мы слышали, как вы вместе спускались по лестнице.

— Вот как… — я был раздосадован.

— Она приходит в любое время, без предупреждения, — громко произнесла Алекс, стараясь перекрыть шум фена. Поток теплого воздуха развевал ее волосы во все стороны, и они колыхались вокруг лица Алекс, словно она плыла под водой. Я подумал о длинных рыжих водорослях. — Чаще всего мы не открываем ей. Тогда она торчит за дверью и подслушивает, думая, что мы этого не знаем.

Раздался щелчок, и наступила тишина. Понимала ли она, что только что расстреляла меня из своего фена? Достав щетку и ручное зеркальце, Алекс положила их на колени, словно не решаясь воспользоваться ими. «Она ждет моего ухода», тоскливо подумал я и вслух произнес, рассчитывая пробудить в них любопытство:

— Она пригласила меня к себе, чтобы показать свою коллекцию картин. Три твоих полотна, Шам, очень хороши.

Я был в отчаянии.

Шам равнодушно пожал плечами.

— Она, действительно, моя клиентка, — он сделал акцент на последнем слове.

— Ну, довольно… — сказала Алекс, начав, наконец, расчесывать свою роскошную шевелюру, склоняя голову то к одному плечу, то к другому с естественной грацией, свойственной некоторым диким обитателям саванны. — Она славная женщина, немного бестактная, но добрая…

Мы рассмеялись все трое, но разным смехом. Мой показался мне отвратительным.

Алекс опустила руку со щеткой для волос. В комнате стало тихо. Я чувствовал, что они ждут, когда я поднимусь и уйду, оставив их, наконец, в покое. Нет, нет, подумал я с внезапным отчаянием, не отталкивайте меня, время тянется так медленно! Я так одинок! Неосознанным движением я поднял мраморное яблоко и сжал его в руке с такой силой, что побелели пальцы.

— Она долго не отпускала меня, — добавил я, — и даже рассказала, как затащила вас к себе, когда у тебя, Шам, был приступ малярии…

И тут я произнес имя Габриэля, внимательно следя за реакцией Алекс. Разве я не был таким же Габриэлем? Мне показалось, что в ее глазах промелькнуло выражение грусти, но вслух она сказала, что их удивило такое внезапное изменение поведения Габриэля по отношению к ним. В свою очередь, Шам поддержал ее:

— Мы его очень любили… Жаль.

Возможно ли, чтобы внешне все было так просто, так ясно? Куда делись их сомнения, разногласия, боязнь остаться в одиночестве? Может ли между ними существовать такое исключительное чувство, при котором все остальные люди остаются для них только друзьями, с которыми они делят радости и печали, и которых очень любят?

Внезапно я почувствовал отвращение и ненависть к их образу, проникнутому духом уверенности и спокойствия. Да, я ненавидел красоту Алекс, мучительное влияние Шама, это место — подобие крошечного островка, вознесенного над Парижем, на котором существовали только эти двое, запертые в своем личном раю… С чувством стыда я должен признать, что, по примеру Мириам, желал им… да, сейчас я уже могу в этом сознаться, желал им взаимного недоверия, ссор, короткой цепочки, которая связывает пары, но быстро рассыпается под напором злости; про себя я даже пытался их сглазить — я не шучу! — но спустя мгновение был готов пылко обнять их обоих. Но что больше всего меня пугало и окончательно лишало всякой надежды, так это то, что я принял их как единое и неразделимое существо, и что я был влюблен в это цельное, чудовищное создание.

В тот вечер я уходил от них с чувством глубокой печали, унося с собой, словно невзначай, маленькое мраморное яблоко. Я думал об их друге Габриэле, который, должно быть, тоже сбежал от них, дав себе зарок больше никогда не возвращаться на их мансарду. Я злился на самого себя. Такой же алчный и бестактный, как «клиентка» Мириам, я без конца докучал им, вертелась в голове унылая мысль; а куда подевались мое хваленое обаяние и непринужденность? Я с ностальгией вспомнил тот день, когда Верне впервые привел меня к ним домой. Все тогда было предельно ясно, каждое слово, каждый взгляд попадал, как мне казалось, в цель. Я был совершенно уверен, что выиграю пари. Спускаясь по лестнице, я достал из кармана пилку для ногтей и несколько раз перечеркнул нацарапанные мною надписи. Выйдя на улицу из затхлого подъезда, я не смог удержаться и обошел дом вокруг, чтобы еще раз посмотреть на их окно. Оно сияло под самой крышей, словно маленькая квадратная звезда… Я уныло побрел к машине, которую оставил перед их подъездом.

Что теперь делать? И вдруг я вспомнил, за прошедшие сутки я не ел и почти не спал, если не считать сном краткое забытье в ловушке стройных женских ног… Кроме того, чрезмерное количество оргазмов, выдоенных из меня непредвиденными партнершами, заставляло меня сомневаться в реальности пережитого. Один, два… ну, пять… но чтобы больше… хм! Ладно, проехали! Я прикинул варианты дальнейших действий, их у меня было три: либо вернуться к нам, но я опасался застать дома Мари, хоть одну, хоть в компании, либо снова попытать счастья у малышки Марс, либо прямиком отправиться к будущей полицейской в дом напротив… Но при одной мысли о том, что ее придется ублажать… бр-р-р! Я в нерешительности взялся за ручку двери «Бьюика», и в этот момент из подъезда выбежал Шам. Что случилось? Как оказалось, его охватили угрызения совести за то, что он отпустил меня одного в расстроенных чувствах, и он быстренько последовал за мной, чтобы предложить вместе поужинать в маленьком ресторанчике, расположенном в нескольких кварталах от их дома.

— Алекс уже одевается, — сказал он, — и спустится через пару минут.

И снова, вместо того, чтобы просто принять их предложение, я попытался навязать им свое. Алекс уже подходила к нам, и я решил, не оставляя им времени на размышление, заманить их в русский ресторан неподалеку от Елисейских полей. «Там ты увидишь, Алекс, с каким удовольствием Шам окунется в атмосферу… э-э… э-э…» Стоило ли заканчивать эту глупейшую фразу? Но мне так хотелось вытащить обоих из их маленького замкнутого мирка и ввести в свой мир, мир актеров, киношников — людей, привыкших к ночной жизни, к которым принадлежала Мари, я сам, Верне и та же Сара Марс после развода с Шамом. В общем, взяв Алекс и Шама под руки, я легонько подтолкнул их к машине.

Мы проезжали недалеко от недостроенного особняка, купленного Маридоной, и я, несмотря на позднее время, зачем-то потащил их на стройку под предлогом того, что Шаму следует увидеть стены, на которых в скором времени займут свои места его картины. Не найдя ни одного выключателя, мы обошли большие развороченные комнаты при слабом, колеблющемся свете моей зажигалки. Руководствуясь архитектурным планом, приколотым к стене, я подробно рассказал о проекте реставрации этого греческого дворца в миниатюре, построенного еще в тридцатые годы. Мы сбились в тесную кучку перед планом, и моя рука самым естественным образом легла на плечо Алекс. И она отреагировала на это самым естественным образом, не сделав ничего, чтобы я убрал ее. Я чувствовал ее запах, тепло ее тела; а когда пышные волосы Алекс упали мне на лицо, я незаметно для нее поймал губами тонкую шелковистую прядку и задержал ее во рту. Алекс вела себя, как ни в чем не бывало, она словно не замечала моей смелости: руки на плече, лица, окунувшегося в облако ее волос, и особенно соприкосновения наших тел. Когда мы выходили, спотыкаясь о кирпичи и обрезки досок, я будто невзначай взял ее за плечи и, прижав к себе, повел через сад, заваленный деталями гипсовой лепнины и строительным мусором. Алекс не противилась этому подчеркнуто интимному жесту, я чувствовал, что она не знала, что он означает для меня, и даже не отдавала себе отчет в том, что я, по сути дела, обнимаю ее. У самой машины она выскользнула из моих рук и грациозно скользнула на переднее сиденье. Шам последовал за ней и сел рядом. Заводя мотор, я увидел в тусклом свете приборной доски, как рука Шама легла на колено Алекс. Я почувствовал острейший укол ревности. И всю дорогу до ресторана против воли косил глазом в их сторону. Но когда рука Шама скрылась из вида, зажатая между круглых колен женщины, которая сводила меня с ума, я едва сдержался, чтобы не направить «Бьюик» во встречную машину или в стену здания. Когда я припарковал машину перед рестораном, мы вошли внутрь, не обменявшись ни единым словом.

Похоже, что меня вела дьявольская интуиция… но я не знал, а может быть просто забыл, что этим вечером Мари должна была приехать сюда в компании с Верне и несколькими актрисами — в том числе с Сарой Марс, — чтобы отметить завершение съемок фильма, в котором она играла главную роль. К счастью, наш поход был чистой импровизацией, и только по странному стечению обстоятельств состоялась непредвиденная встреча, — о которой я сильно сожалел, — между Шамом, Алекс и Сарой… Но больше всего мне не хотелось преждевременно вводить в игру Мариетту: я рассчитывал завершить ее самостоятельно. Мари насильно посадила Алекс и Шама рядом с собой. Я думаю, что она специально почти в приказном порядке велела Саре сесть рядом с Шамом. Мне же она, словно само собой разумеющееся, указала место рядом с Алекс. Напротив меня в окружении молоденьких старлеток расположился Верне. Устроив Сару рядом с Шамом, Мари бросила на меня красноречивый взгляд, в котором читалась ее готовность прийти мне на помощь: бывших супругов она усаживала рядом за этим небольшим столом — нашего появления никто не ожидал, — и заставила присутствующих потесниться, да так, что двинуть под столом ногой, не задев ногу соседа, было просто невозможно. Своим бедром я чувствовал бедро Алекс, и эффект этого контакта оказался таким нестерпимо острым, что мне пришлось сдерживать себя, чтобы не прижаться к Алекс еще теснее. И еще я думал, что Шаму приходилось прилагать те же усилия, чтобы воздержаться от слишком близкого контакта с Сарой. А Мариетта получала истинное удовольствие от своей выходки, поскольку прекрасно понимала, что положение, в которое она поставила нас четверых, со всей очевидностью свидетельствовало о том, что подобной наивной рассадкой она рассчитывала отвлечь меня от своей персоны, если даже не спихнуть меня на Алекс. Шам возвращается к Саре, а я… и Алекс… и я… и Алекс… Ах, Маридона, как же ты ошибалась!

Как ни странно, большинству умных людей не хватает психологической проницательности — что уж говорить о дураках! — но особенно удивляет их склонность судить о других по себе. И в сложившихся обстоятельствах Мари вела себя подобным же образом. Неужели она рассчитывала, силком усаживая Сару рядом с Шамом, что такая близость толкнет их в объятия друг друга? Или надеялась пробудить у Алекс инстинктивную ревность, которая толкнет ее ко мне или, по меньшей мере, позволит мне физическим и душевным теплом успокоить ее… утешить ее… дать ей возможность пробудить в Шаме такую же ревность, послав ему сигнал об опасности, которую я мог представлять для него в душе той, кто составлял смысл его жизни? Наш импровизированный ужин внешне проходил весело. Мари и, конечно же, Верне заказывали водку целыми графинами, по-русски, и, естественно, следили за тем, чтобы рюмки Алекс и Шама не оставались пустыми. Они пили и, несмотря… а может как раз из-за толстых жирных блинов в сметане, несмотря… а может и из-за икры, пирожков с необычной начинкой, ужасных мясных котлет с тмином и всего прочего, их обоих замутило одновременно, что вызвало общий смех, словно этим синхронным недомоганием они демонстрировали свою близость, которая дала лишний повод для подтрунивания над их любовью. Почувствовав, что они попали в смешное положение, Алекс и Шам отошли от образа нетипичной пары, и я подумал, что в присутствии Сары и кто знает, может и в моем тоже? — под воздействием алкоголя и проснувшейся сдержанности их нерушимое и загадочное единство заметно ослабло. Я с ликованием наблюдал, как гаснут необъяснимые и раздражавшие меня волны, которые до сих пор постоянно связывали их. Что касается Мари, то она развлекалась вовсю, отпуская то направо, то налево лукавые шуточки насчет двух фальшивых пар: я и Алекс, Шам и Сара, что провоцировало ревность то со стороны Шама, то со стороны Алекс.

Было уже поздно, когда мы вышли из-за стола. Все были прилично пьяны. Верне распрощался с нами и уехал с Сарой и едва стоявшими на ногах старлетками. Я же предложил Мари сделать крюк, чтобы отвезти домой Алекс и Шама. Все четверо, мы с шумом и гамом погрузились в «Бьюик»; Мари расположилась спереди рядом со мной, Алекс и Шам сзади, как это часто происходило впоследствии. Я вел машину, а Мари, сев вполоборота, продолжала с ними шутить; я молча кусал губы, беспокоясь, что они снова вместе, и контакт между ними восстановился. Мне казалось, что я слишком рано разыграл свою козырную карту. Уж не собиралась ли Мари отбить их у меня? Я чувствовал, что она чересчур возбуждена этой встречей. Чуть позже мне станет ясно, что ее радость была вызвана не знакомством с Алекс и Шамом, а осознанием того, что мои планы касательно этой пары займут все мое время, и она надолго избавится от моего пристального внимания, уничижительной критики и особенно от моих неприятных выходок, которыми я ставил ее на место, тогда как, делая свою головокружительную карьеру, она не брезговала никакими, даже, на мой взгляд, самыми низкими приемами.

Часы показывали начало третьего утра. Мы на большой скорости ехали в сторону Марсова поля. Будет не лишним напомнить, что в то время светофорами были оборудованы лишь некоторые перекрестки, и на улицах Парижа было гораздо меньше машин, чем теперь, а уж ночью по городу ездили и вовсе считанные автомобили. Все это расслабляло водителя и притупляло его бдительность, а меня к тому же вовсю клонило в сон. И вдруг, когда мы въехали на площадь Альмы, откуда-то слева наперерез нам выскочила никем незамеченная машина. Чтобы избежать столкновения, мне пришлось резко вывернуть руль и уйти в сторону. Наткнувшись на высокий бордюр, «Бьюик» остановился, не получив практически никаких повреждений, если не считать лопнувшего переднего правого колеса, что рассмешило нас еще больше — сказывалось воздействие алкоголя. При иных обстоятельствах это происшествие довело бы Мариетту до истерики, но работа над фильмом закончилась, ехать утром на съемки было не нужно, поэтому перспектива разбиться насмерть на улице пустынного спящего города — лишь фонари свидетельствовали о том, что жители не покинули его — показалась ей удивительно смешной. Не будем забывать, что все это происходило в пятидесятые годы, и тот Париж еще мало чем отличался от Парижа довоенного. Шам вызвался помочь мне заменить колесо, но я наотрез отказался, решив оставить эту грязную работу автомеханику. Ни в коем случае нельзя было дать рассеяться атмосфере непринужденного веселья, поэтому было решено оставить «Бьюик» на улице и пешком отправиться к нам домой, где мы вчетвером могли бы приятно провести остаток ночи. Возможно ли это, думал я, вчетвером провести остаток ночи!

В Париже хозяйничала весна, мы были молоды; теплый воздух пах цветущими каштанами. И разве не было здорово после всего этого прогуляться, беззаботно и громко смеясь, по пустынным улицам? Вскоре Мари и Алекс скинули свои шпильки и, оставшись в тончайших шелковых чулках, дальше весело пошли босиком, обняв друг друга за талию. Мы с Шамом шли следом за ними и отпускали в их адрес шуточки, от которых наши дамы едва не корчились от смеха. Я думал о договоре, который накануне заключил с Мари. Разве она не обещала мне помочь соблазнить Алекс? Что она сейчас делала, если не прокладывала мне путь, размышлял я, шагая бок о бок с Шамом, открывшим передо мной, благодаря непредвиденным обстоятельствам, новые аспекты своей личности — открытость, непринужденность, чувство юмора. Я никогда даже подумать не мог, что он мог быть таким забавным… ему удавалось обратить любую глупость в «умный» юмор, что, конечно же, только подстегивало меня, и мы, стараясь перещеголять друг друга, несли такую чушь, от которой сами же едва не захлебывались от хохота. Так мы и брели вчетвером навстречу занимавшемуся рассвету, вытирая слезы, которые выступали на глазах от безудержного смеха! Мари и Алекс, шедшие чуть впереди, сгибались пополам, держась за животы, и умоляли нас замолчать хоть на минутку… но их просьбы лишь раззадоривали нас, и мы продолжали нести свои «умные» глупости. Я никогда раньше не видел, чтобы Алекс так смеялась… да и Мари тоже. Это напоминало мне возвращение в детство… хотя наш смех был смехом взрослых людей, развеселившихся под воздействием алкоголя… Впоследствии нам не раз приходилось впадать в состояние такого безумного веселья, особенно в тех случаях, когда мы вчетвером отправлялись в дальние поездки на машине — одна из них привела нас даже в Виши и тамошнее казино. Я забегаю вперед, но с этого момента не могу оставлять без внимания то влияние, которое Алекс и Шам оказывали на нас с Мари. Не сразу, но как-то исподволь, к началу съемок следующего фильма Мари попытается — предложив вчетвером съездить на машине в Синеситту[44], — сыграть в Алекс-и-Шама в надуманном счастливом симметричном мире, паразитируя на знакомстве с ними. Однако не будем торопить события…

После этой встречи Мари, как мне показалось, внезапно стала сама собой — той самой молоденькой актрисой, которую все звали просто Мариеттой. Такой же свежей, той же женщиной-ребенком, с которой я познакомился, если подумать, совсем не так давно! Возможно ли, думал я, чтобы от соприкосновения с ними она стала такой же, какой была раньше, без чувства превосходства, которое она так глупо демонстрировала с тех пор, как Верне взял ее на главную роль в своем заурядном, и более того — кос-тю-ми-ро-ван-ном фильме! И еще: все эти женщины, которые стали «богинями» луча света, эти Гарбо, эти Дитрих, эти Гарднер, а сколько еще других! — все, все без исключения, кто заставляет нас грезить наяву в темноте кинозалов, кто они на самом деле, эти женщины-образы, если не вещи, пластичность которых ясно показывает, из какой ужасающей пустоты они состоят. По правде говоря, они изображают, они представляют, они воплощают то, что мужчины всегда ожидают от женщины. Они живут под чужой личиной, их существование — не более чем бесконечная смена масок! И именно этим они завораживают нас, так как являются лишь прекрасными оболочками, условными формами, выходящими за пределы рационального познания, которые камера берет и пожирает, оставляя в реальном мире лишь слезы слишком быстро увядающих женщин. Давайте вспомним: спившаяся Джуди Гарланд выброшена на помойку, как и многие другие наши божества! Потому-то я восхищаюсь блестяще обставленной смертью красавицы Лупе Велес, решившей свести счеты с жизнью. Уж не рассчитывала ли она потягаться в передаче реальности смерти с кинокамерой, которая от фильма к фильму пожирала ее, а потом выплевывала в «ирреальную действительность»? Неужели все свои надежды она возложила на этот финальный кадр, этот апофеоз ее красоты, на самостоятельную постановку которого ей хватило мужества и безумных амбиций? В тот день ее огромная вилла в южноамериканском стиле была заставлена сотнями корзин с цветами, превратившими роскошный дом в великолепную благоухающую оранжерею. Для последнего выхода она пригласила лучших визажистов Голливуда, самых знаменитых парикмахеров, чтобы превзойти всех других своей изысканностью и красотой. Потом, надушившись, она надела шитое золотом обтягивающее платье и нацепила все свои драгоценности. Подготовившись таким образом, Лупе в полном одиночестве села за стол, уставленный лучшими блюдами с ее родины, и с удовольствием поела, воздав должное крепким напиткам. Наконец, отослав прислугу, она поднялась в свою спальню, легла на кровать, усыпанную лепестками цветов и окруженную погребальными канделябрами, и опустошила флакон секонала. Но через некоторое время адская смесь из мексиканских блюд, алкоголя и секонала вызвала у нее тошноту, и Лупе начало рвать прямо на платье, на постель, на цветы. Потеряв голову, она бросилась в ванную комнату, поскользнулась на мраморном полу и, не устояв на высоких каблуках, упала головой в унитаз, разбила лицо и захлебнулась в рвотных массах. Таковы были факты в изложении представителей Голливуда… и то же самое с некоторым ликованием я пересказал Алекс и Шаму. Прекрасный конец для молодой спесивой мексиканки с бурным темпераментом божественной ацтекской богини, какой была великолепная Лупе и которую, не будем забывать, вполне справедливо называли Волчицей. Но лично я считаю, что она была большой дурой!

Но к моему удивлению Шам отреагировал на эту истории довольно странно, восприняв ее как анекдот… довольно забавный анекдот… С заметным раздражением он обрушился на «Мир кино» с целью любой ценной принизить в сознании Алекс наше общее увлечение Великой Голливудской Эпохой. Я попытаюсь сейчас более или менее точно воспроизвести то, что он тогда насочинял: «с момента Сотворения Мира этим старым бородатым маразматиком Богом по кличке Ревнивец, ни одна женщина не осмеливалась бросить ему вызов… то есть „обставить“ свою смерть с таким искусством; бросить вызов извращенному мужскому началу, предусмотрительно обожествленному мужчинами. По мнению Шама, мадам Бовари и Анна Каренина были подвергнуты писателями-мужчинами образцово-показательным самоубийствам. „Жертвы, умрите в смирении, покорности и слезах!“ Сами они, будучи доведенными до отчаяния, покончили бы с собой более женственным способом, как поступили бы многие другие женщины, раздавленные этим миром, который „построили мы, мужчины“, — сказал он. — Таким образом, Флоберу и Толстому оставалось лишь переписать ту реальность, которую они ежедневно видели вокруг себя. Они были бы выдающимися литературными зеркалами своей эпохи даже в том случае, если бы избавили своих героинь от необходимости прибегать к таким шокирующим и вызывающим способам сведения счетов с жизнью.

И здесь Велес проявила себя как творец смерти, кошмар которой она, похоже, просчитала до самого конца. Она заранее знала, как все произойдет. Ей было известно, что смесь секонала, алкоголя и острой пищи сначала вывернет ее наизнанку, и лишь потом безжалостно убьет. Она заранее „навела марафет“, зная, что ее смерть будет выглядеть отвратительно. Уничтожая световой образ, в который ее превратили, она убивала одновременно и женщину, и тот миф, который ее вынуждали воплощать. Это был ее ответ на усиление женственности, созданной творцами грез из Голливуда. Да, я уверен, она все просчитала и все сделала, чтобы ее „неудача“ удалась, все, вплоть до катастрофического для ее красоты удара лицом об унитаз, загаженный рвотой! Я хочу верить, хочу надеяться, что это был ответ Женщины на превознесение ее внешности! Во всяком случае, именно так следовало ответить режиссерам-сутенерам из Голливуда настоящей женщине из плоти и крови». Вот что сказал Шам, бросая мне вызов!

Сегодня, спустя полвека после описываемых мною событий, многим может показаться банальной попытка выстроить подобное рассуждение и, в особенности, разглядеть в той необычайной смерти ответ на бесконечное унижение, которым была для умных женщин судьба, уготованная им мужчинами от начала Времен. Конечно, чтобы сгладить ужас, который вызвала смерть Лупе в легкомысленном мире кино, Голливуд бросил на ее могилу смехотворный венок с золотой надписью на ленте «There's по comeback for has-been»[45]. Таким образом, ее смерть низводили до тривиальной кончины, вызванной разочарованием тщеславной актрисы, жаждавшей признания и славы… что, по-моему, не лишено доли истины — что бы там ни думал Шам! Да, с позиций сегодняшнего дня все это может быть истолковано иначе, чем в то время, когда я был свихнувшимся на кино молодым актером, воспринимавшим такие события в ином ключе. Теперь, когда я далек от своих юношеских увлечений, ответ Шама относительно смерти Лупе Велес наводит меня на мысль, что в художниках довольно сильно женское начало. И именно равное соотношение женского и мужского позволяет им, и всегда позволяло, писать женщину «изнутри» и при этом восхищаться ею со стороны. Сейчас я уверен больше, чем когда бы то ни было: чтобы так оригинально трактовать смерть Лупе Велес, как это сделал Шам, нужно самому быть и женщиной, и мужчиной. Должен сказать, что мы развлекались жонглированием подобными парадоксами, призывая в свидетели Алекс, а позже и Мари, когда нам доводилось собраться вчетвером, чтобы посмеяться и пошутить в тесной компании, как в тот первый раз, пятьдесят лет назад, по дороге из русского ресторана.


Было уже пять утра, когда мы, наконец, улеглись спать у нас дома, где после вечеринки, устроенной накануне Мари, все было перевернуто вверх дном. Шам и Алекс устроились, не раздеваясь, на диванах, а мы с Мари — на нашей кровати, странным образом вновь ставшей по-настоящему нашей в присутствии этой пары, которая, сама того не осознавая, обращала нас в отражение их любви. В этом не было ничего удивительного для настоящих актеров, какими были мы с Маридоной. Отождествление заменяло для нас — как для любого хорошего актера то, что я бы назвал «гиперреализмом», в том смысле, в котором его применяют по отношению к некоторым картинам, более реалистичным, чем фотографии, с которых их пишут художники-гиперреалисты. Не стану повторять, как я, например, отождествлял себя со Строхаймом: временами я считал себя более настоящим, чем настоящий Строхайм. Так же обстояло дело и с Маридоной, моей женой. Я наблюдал, как она, по мере профессиональной необходимости, на какое-то время превращалась в совершенно других людей не только внешне, но и по манере говорить и даже думать. Конечно, в этом нет ничего оригинального. Любой актер расскажет вам, что артистическое мастерство позволяет ему чувствовать прожитое если говорить по-простому — воплощенных им образов изнутри и сильнее, чем это могли бы почувствовать его прототипы, и что от превращения в роль прожитое становится еще более реальным и весомым и, как следствие, реальность прототипа переходит к актеру… Вот почему многие «звезды» начинают сомневаться в собственном существовании и так легко расстаются с жизнью: они убивают не себя, а кого-то другого, если не всех, кого им доводилось воплощать. Вспомним, к примеру, Джин Харлоу — самую знаменитую блондинку Голливуда тридцатых годов. Она утверждала, что никогда не была сама собой: она помнила себя блондинкой из «Красной пыли», потом из «Бомбы», потом из «Ужина в восемь», потом из «Китайских морей», потом из «Оклеветанной»… и, в конце концов, умерла во время аборта, умоляя, чтобы ей сказали, кто из всех ее я была беременной… Более того, словно в подтверждение путаницы, царившей в ее сознании, в день похорон стало ясно, что этого не знала не только она, потому как для троих ее поклонников умерла не Джин Харлоу, а три разные героини из ее разных фильмов, за которыми они — каждый по-своему — последовали в смерти.

Теперь Мари знала мой секрет; она видела Алекс и Шама — и они сами видели ее. Вторжение Мариетты в мои отношения с ними изменило расклад игры, и масштаб ее стал совсем другим. Раньше я рассказывал Мари ровно столько, сколько нужно было, чтобы довести ее до белого каления: выражал свое восхищение качествами некой Алекс, которой она не знала… или того лучше превозносил «чудесную» пару, которую она составляла с Шамом. Я прекрасно понимал, что в глубине души Мари плевать на это хотела, и что она не поддавалась на обман, потому что добродетели, которые я ставил им в заслугу, сам же и высмеивал отсюда, понятное дело, — мое пари с Верне. Но, начиная с того вечера и, особенно, с той ночи, когда мы вчетвером хохотали и веселились «глупо, как дети», я больше не мог использовать Алекс и Шама в качестве предлога для своего вранья, шантажа и бахвальства. Для Мари они стали такими же настоящими, какими были для меня. И, самое главное, я должен признать, что она испытывала настоящее удовольствие в те моменты веселья, которые словно по волшебству охватывали нас, когда мы собирались парами. С появлением Мари все становилось простым, дружеским и внешне совершенно невинным. Ее присутствие, казалось, восстанавливало равновесие и выводило нас троих из глухой двусмысленной ситуации, спровоцированной моими тайными видами на Алекс. Конечно же, Шам, как и Алекс, знал о моем стремлении соблазнить ее… На самом деле ему бы не хотелось этого знать, потому что оба они, как и я сам, постепенно начинали ценить то, что все больше и больше начинало походить на дружбу, и эта зарождающаяся между нами троими дружба разрушала мои коварные планы разбить их союз. Таким образом, присутствие Мари — даже когда ее не было с нами снимало напряженность и сглаживало острые углы во время наших встреч. Однако это не мешало им держать свою дверь на замке в те дни, когда они не хотели меня принимать. И тогда я автоматически шел в соседний дом к Джульетте.

— Ну что? — спрашивала она и, посмеиваясь, расстегивала на мне брюки. — Как идут дела с красоткой из мансарды напротив? Бьюсь об заклад: тебе не удастся ее трахнуть.

Я косился на Джульетту со злостью и чувством унижения. На самом деле, вовсе не я укладывал ее в кровать, это она трахала меня — по ее собственному выражению — «по-быстрому»! Она сама установила между нами такие отношения, и это была своего рода плата за право пользоваться ее окном. Зато время от времени мне улыбалась удача, и я заставал Алекс и Шама в самые интересные моменты их интимной жизни. То, что я рассказал о них Джульетте после моего первого вторжения на чердак ее дома, пробудило ее любопытство, и с тех пор она тоже начала подсматривать за ними. Она делала это с таким постоянством, что я начал опасаться, как бы Шам не заметил ее лицо, все чаще и чаще появляющееся в окне напротив. Надеюсь, он не вспомнит мое идиотское признание, облеченное в форму рассказа о сне, в котором они играли главную роль. Я молил Бога лишь о том, чтобы Джульетта соблюдала максимум осторожности, и заставил ее дать мне в этом клятвенное обещание. Но у меня не было уверенности в том, что Алекс и Шам, которые до сих пор жили в полном безразличии к окружающим, в конце концов, не заметят пристального внимания к себе со стороны посторонних. Они и так уже несколько раз с раздражением говорили о жилом доме напротив. Неужели они догадывались о моих походах туда? Кто знает… А может, они заметили нас с Джульеттой, когда мы шпионили за ними с ее походной кровати? Или же их насторожила исключительно обостренная интуиция, способная уловить в окружающей среде малейшие признаки опасности? Что касается меня, то я, признаюсь, уже и не рассчитывал взять верх над Алекс… Оставалось лишь попробовать соблазнить ее в повседневной жизни, но при условии все более полного духовного слияния с Шамом, при котором мы будем походить друг на друга шутками и мышлением наперекор общепринятому, что, как я заметил, Алекс чрезвычайно высоко ценила в Шаме. Значит, чем ближе я буду сходиться с ним, тем больше у меня шансов понравиться ей. К несчастью, я был полной противоположностью тому, кого она любила, или, как я уже говорил, его фотографическим негативом. «Как перейти со Строхайма на Шама?» — размышлял я, насмехаясь над самим собой, в попытке найти выход из этого нелепого положения.


Начиная с той самой ночи, когда мы, изнемогая от хохота, вчетвером брели по Парижу, наши отношения начали развиваться в неожиданных направлениях. Прежде всего, смех, а точнее юношеское — если не сказать детское — веселье, на которое мы оказались способны, полностью изменило отношения между Шамом, Алекс и мной. Это веселье, теперь-то мне все понятно, было одним из важных элементов, цементировавших их близость и единство. По воле случая этот элемент проявился, я бы даже сказал, вырвался на свободу совершенно удивительным образом во время нашей ночной прогулки по Парижу. И опять-таки случай позволил мне поучаствовать в этом веселье, я с радостью вошел в особый мир остроумия и находчивости, в который Шам до сих пор не впускал никого, кроме Алекс. Едва я подстроился под его манеры и начал подражать ему, как тут же был вознагражден совершенно особенным смехом Алекс, сводящим с ума своей чувственностью, и который до сих пор звучал только для него одного. И вот, под воздействием этого веселья, позволившего мне стать частью их единства, я почувствовал, как во мне начала слабеть образ молодого и красивого прусского офицера, который я придумал для себя несколько лет назад. Я понимал, что происходит медленная, но глубокая трансформация моей личности… а скорее — моей безликости, ибо, как я уже говорил, любой хороший актер — и это, бесспорно, мой случай — не должен иметь вообще никакой, чтобы, по мере необходимости, с легкостью заимствовать чужие… Нет ничего деликатнее подобного психологического анализа, но в нем заключен смысл этих хроник, которые оказались сложнее, чем я предполагал, и над которыми я работаю все более серьезно и тщательно последние месяцы. В первой части я показал себя таким, каким был: одеревенелый затылок, коротко подстриженные светлые волосы, непобедимый и высокомерный, самоуверенный, своенравный и, непреклонный. И вдруг, после случайной вечеринки и ночной прогулки с женой в компании с этой парой, которая, как выяснилось, оказалась далеко не такой, как я предполагал, я вдруг начинаю меняться. Да, для того, чтобы понравиться Алекс, я постепенно превращаюсь в Шама… только блондина. Какое ужасное осознание! Где ты, Строхайм? И ты, Дон Жуан? А был ли я настоящим Дон Жуаном? Кто я на самом деле? И кто мы с Мари?

Но именно между Мари и мной изменились отношения после той памятной ночной прогулки по Парижу, которая закончилась, как я уже говорил, вполне благопристойно в нашей старой квартире. Очарованная, надо полагать, привлекательным обликом «пары» в лице Алекс и Шама, Мари захотела, чтобы мы с ней стали немного ими… оставаясь, тем не менее, самими собой… она и я, я… и, тем не менее, мы… но уже не совсем те самые мы… Так сказать, серьезная проблема, известная всем прирожденным актерам. Под влиянием внешне спокойной чувственности, исходившей от Алекс, и женственности, которой был пропитан их союз, у нашей почти развалившейся пары внезапно открылось «второе дыхание». Можно сказать, что сущности Алекс и Шама отпечатались на нас… нет, правильнее будет сказать просочились в нас. Находясь поблизости от них, мы с Мари, как актеры, начали вбирать их в себя. С той ночи, которую они провели на диване в салоне по соседству с нашей спальней, Мари стала вести себя по отношению ко мне несколько необычным образом… скажем так, забытым. Прижавшись к моей груди с неожиданной нежностью, она шептала мне на ухо те милые глупости, которые диктует женщине только любовь или же великое желание любить. Я слишком хорошо знал свою супругу, чтобы поверить в это, и с восторгом увидел в ее неосознанной игре совсем другую Мариетту, которую сладкая дрема, казалось, овеяла малой толикой той потаенной страсти, что бушевала в душе Алекс и не осталась незамеченной для Мари. По ее поведению я понял, что она ощущает себя одновременно и Мариеттой, и Алекс, тогда как я… несомненно, я был для нее и Шамом, и самим собой, когда входил в нее… Но мне в полудремотном состоянии грезились стоны не Мари, а конечно же Алекс. Я мог бы сказать: мы трахались, как никогда раньше; я мог бы сказать и так: я трахал ее, как никогда раньше; а еще я мог бы сказать: она побудила меня трахать ее, как никогда раньше… Знаю, мне следовало бы написать: «Мы восхитительно занимались любовью». Но для меня слово «трахаться» обозначает взаимное проникновение и смешение наслаждения в большей степени, чем словосочетание «заниматься любовью», в котором, согласитесь, глагол «заниматься» сочетается со словом «любовь» как корова с седлом, ибо любовью не занимаются, в ней растворяются — особенно мы, мужчины. Ощущая себя этакими гибридами, мы с Мари трахались так, словно нас было четверо, и в раздвоении сознания испытывали странное ощущение удвоения наслаждения. Пока Алекс и Шам безмятежно спали, не раздеваясь, на диване в гостиной, хозяева-актеры, проникнувшиеся их духом, без всяких стеснений ловили кайф вчетвером. Восстановление сексуальных отношений с Мари было самым большим сюрпризом, который преподнесли нам Шам и Алекс. И чудо заключалось в том, что с тех пор, каждый раз, когда мы встречались вчетвером, нас с Мари всегда непреодолимо влекло друг к другу. Этому способствовал еще и перерыв в работе у Маридоны: фильм был закончен, а съемки следующего начинались в Риме через несколько недель. Так что она ненадолго избавилась от мучительных тревог и невыносимой лести, которые во время съемок фильма превращают звезду в капризную супер-стерву или, говоря по-простому — в сексуально озабоченную сучку.

— Мой милый Дени, — сказала она в ту удивительную ночь, когда мы опустились с небес на землю, — ты можешь пообещать мне одну вещь?

— Все, что пожелаешь, Мариетта, — настороженно ответил я, чувствуя, что она потребует от меня чего-то неприемлемого.

Мы лежали, прижавшись друг к другу и переводя дух, умиротворенные и примирившиеся. Мари накручивала на палец короткие светлые волосы, которые густо росли у меня на груди в виде своеобразного двухголового орла. Вообще, я заметил, что большинство женщин, приходя в себя после блаженства любви, развлекались так же, как и Мари. Нежная и смиренная, напряженная и требовательная, она произнесла:

— Я прошу тебя отказаться от нее.

— Как! Но, Мари, разве ты забыла наш договор?

— Я прошу тебя бросить эту затею.

— Но, Мари…

— Прошу тебя, не заставляй меня участвовать в этом.

— Но, Мари, вспомни, ты мне пообещала.

— Малышка Марс… любая другая… но не Алекс.

— Вот как? И почему не Алекс?

— Потому что… она, я этого не вынесу.

— Неужели? А другую можно?

— Всех, кого хочешь… но не ее. Я тебя умоляю.

— Ты ревнуешь? Мари, ты ревнуешь к Алекс?

Она замолчала, недовольно надув губы.

— Я не потерплю, чтобы думали, будто…

— Ты, Мари! Этого не может быть!

— Да, я! Представь себе, что иногда некоторые вещи по непонятной причине кажутся невыносимыми… тогда как другие…

— Ты хочешь сказать, что тебе будет невыносимо больно, если ты узнаешь, что мне удалось переспать с Алекс?

После продолжительного молчания Мари выдохнула:

— Да.

— А если я пересплю с ней, и никто об этом не узнает, тебе на это будет наплевать?

— Думаю, да…

«Вот так, подумал я, — вот еще одна причина, чтобы добиться успеха».


Спустя несколько дней я заехал за Алекс и Шамом, чтобы забрать их с собой в гости к Жоржу П. — знакомому актеру, который обосновался неподалеку от Парижа, рассчитывая в спокойной обстановке заняться поэзией. Он жил во флигеле одного из замков и между делом присматривал за ним. В тот день неподалеку от тех мест у Мари были натурные съемки — доснимались небольшие монтажные куски все для того же фильма Верне. Я должен был забрать Мари со съемочной площадки и отвезти в замок, где мы с Жоржем П. планировали устроить небольшой ужин. Во всяком случае, так было задумано… Но кроме того, я договорился с Жоржем П., чтобы он любыми способами на какое-то время отвлек внимание Шама от Алекс, чтобы я смог посадить ее в «Бьюик» одну и тем самым не только унизить Мари, приехав на съемочную площадку с Алекс без Шама, но и показать Верне, да и всем остальным, что дело в шляпе. Дон Жуан добился своего! Честно говоря, я ждал момента уединения с Алекс в «спальной комнате» — как она окрестила мою машину — в надежде воспользоваться таким удобным случаем. Почему бы Алекс, освободившейся от любовного гипноза Шама, не ослабить оборону, когда все в «любовном гнездышке», которым был мой «Бьюик», настраивает на мысли о том, что не стоит ни в чем отказывать тому, кто им… кто вами управляет? Я не могу удержаться от улыбки, используя здесь штампы фото-романа, но разве мы не живем в настоящем фото-романе… или, скорее, в киноромане? Если подумать, кто бы принялся за такое повествование, не предвидя, что в подходящий момент герои попытается соблазнить красавицу Алекс? Как бы там ни было, разве это не был удобный случай? С тех пор, как Мари с оскорбительной самоуверенностью осмелилась выставить меня из своей личной жизни, я больше всего на свете жаждал «унизить» ее. Сейчас мне ни в коем случае нельзя было потерпеть поражение. В случае провала придется врать… делать намеки… наводить на мысль… Не следует забывать, что для актеров главное — видимость.

К концу дня, выдавшегося теплым и солнечным, мы приехали к Жоржу П. Отправляться за Мари было еще рано, и мы, чтобы скоротать время, прогуливались по имению. На теннисном корте я взял ракетку, и мы с Жоржем обменялись несколькими ударами. В какой-то момент, встретившись с ним у сетки, я быстро шепнул: «Задержи его на корте». Мы продолжили игру, но я намеренно проигрывал все подачи… пока, наконец, не обратился к Шаму, протягивая ему ракетку:

— Давай, сыграй с Жоржем!

— Я никогда не играл в теннис, — ответил Шам.

— Да ну! Я уверен, у тебя получится лучше, чем у меня.

Я настоял на своем, и Шам, взяв ракетку, принялся отражать мячи, которые Жорж подавал так ловко, что его неопытный противник не допускал ни единой ошибки.

— Вот видишь, — крикнул я, — у тебя есть способности! Продолжай!

Мы с Алекс стояли рядышком у сетчатой ограды, которой был обнесен корт. Я чувствовал, как во мне нарастает напряжение и некая агрессивность; и даже голос выдавал, казалось, мое состояние. Я с такой силой вцепился в сетку ограды, что едва смог разжать побелевшие пальцы. Мячи неторопливо перепархивали с одной половины корта на другую, Шам бегал по площадке и с растущей неловкостью отражал замедленные подачи которые ему давал взять Жорж, с трудом скрывавший ироничную улыбку. Меня пронзило мгновенное, словно боль, чувство жалости… и ненависти, и в моей памяти тут же всплыла ария из «Травиаты», которую пел приговоренный супруг в «Одержимости»[46] Висконти… Перебрасывание мячей через сетку выставляло Шама в смешном виде. И я чувствовал, что Алекс от этого испытывала настоящее унижение. Еще никогда Шам не падал так низко у нее на глазах, в этом я был абсолютно уверен. Я вдруг взглянул на часы и, властно взяв Алекс под руку, спросил:

— Ты идешь, Алекс?

И, прежде, чем она ответила, я крикнул Шаму и Жоржу:

— Продолжайте партию, мы с Алекс поедем за Мари. Вернемся через полчаса, не больше.

Что оставалось делать Алекс? Я сразу же почувствовал ее внутреннее сопротивление, которое она попыталась сдержать в себе. Отказаться — значит, открыто подозревать меня в махинациях. Захваченной врасплох, Алекс не хватило присутствия духа заявить, что ей лениво ехать со мной… или попросить Шама составить нам компанию. Если бы она предложила поехать всем вместе, я бы не смог отказаться… но было уже слишком поздно, потому что Жорж крикнул, не переставая размахивать ракеткой:

— Хорошо, поезжайте, а мы пока сыграем еще партию!

Шам обернулся и вымученно улыбнулся Алекс. Конечно, он не мог ни задержать ее, ни поехать с нами. Ситуация зашла слишком далеко. Мяч с лета ударил его в грудь. Замечательно играя роль моего сообщника, Жорж призвал Шама быть внимательнее. И, повернувшись к нам спиной, Шам продолжил неловко парировать маленький белый мячик, который после его ударов высоко взмывал над сеткой.

— Пошли, Алекс, нам надо поторопиться!

Стараясь выглядеть веселым и совершенно спокойным, я с улыбкой повел ее к машине. Не сомневаюсь, что моя чарующая улыбка отражала и уверенность в себе, и удовольствие.

Мы ехали по ровной сельской дороге, по краям которой густо росли алые маки и небесно-голубые цветы цикория.

— Кто из художников так необдуманно утверждал, что натура в конечном итоге всегда будет похожа на живопись? — мой голос прозвучал не очень уверенно и как-то гнусаво.

Алекс не ответила. Сидя на самом краю широкого переднего сиденья, она упрямо сохраняла между нами дистанцию, прижимаясь к правой двери салона. Ее молчание пробуждало во мне холодную, злую ярость, ту самую ярость, которую, как мне казалось, я приберегал исключительно для Маридоны. Я изо всех сил вжал в пол педаль газа, словно в бешеной скорости искал для нас смерти… или, по меньшей мере, хотел до ужаса напугать. Ветер все сильнее и сильнее трепал ее пышную шевелюру. Сжав губы, Алекс порылась в сумочке и достала платок, под который тщетно попыталась собрать трепещущую на ветру массу длинных золотистых волос.

— Может быть, поднять крышу? Если тебе слишком дует, скажи…

Она ничего не ответила; ее взгляд был устремлен далеко вперед на прямую и пустынную дорогу. Это «ты», произнесенное в машине, где никого кроме нас не было, прозвучало неожиданно нежно и восхитительно интимно. Впервые мы были одни вдали от Шама и их мансарды, да, вдвоем и в незнакомом месте. Впервые ты не подразумевало вы, обозначавшего ее-и-Шама. Тяжелый «Бьюик» был, однако, легок в управлении, и отзывался на мои нервные действия приглушенным взрыкиванием мощного двигателя. Я ненавидел красоту Алекс, когда она была такой далекой и безучастной. Умереть вместе, врезавшись на полной скорости в это дерево… или в то, дальше… Разве в этом случае она не станет моей? Мари, Шам, никто об этом не узнает… Одна за другой за окнами машины пролетали небольшие деревеньки. Я безумно ненавидел Алекс. Да, я ненавидел ее за молчание, хотя видел по ее рукам, ногам, самой манере сидеть с одеревеневшей от напряжения спиной, что она испытывает сильнейший страх. Я был уверен, что она думает о Шаме и сердится на него за то, что он отпустил ее со мной. За то, что не помешал ей. За то, что ничего не сказал.

Я притормозил, чтобы пропустить маленькую девчушку с собачкой, неожиданно выбежавшую на дорогу.

— Вот дуреха… еще чуть-чуть… — процедил я сквозь зубы.

Я снова набрал скорость. Пока она молчит, я не стану ехать медленнее. Я видел ее точеный профиль. Алекс была бледна, как мел. «Отлично, — думал я, — отлично, мы хотим несчастный случай мы его получим!» Еще миг, другой, и мы исчезнем в визге сминаемого железа и звоне рассыпающегося на мелкие осколки стекла. Я не решался обгонять идущий впереди грузовик… Сплетенные пальцы Алекс побелели; я увидел у нее в руках маленькое мраморное яблоко. Я пошел на обгон… Резким движением руля я вернул «Бьюик» на свою полосу и услышал сзади возмущенные гудки грузовика.

— Может, я еду чересчур быстро? Почему ты не скажешь, что тебе страшно?

Ответом мне было молчание.

Наконец мы въехали во двор придорожной гостиницы, где съемочная группа завершала свой рабочий день. Техники сматывали кабели, грузили на грузовики осветительную аппаратуру. Маридона была тут, окруженная, как обычно, заботой и вниманием. Она оборвала смех, и по ее жесткому взгляду я понял, что образ «Бьюика», в салоне которого находились только мы с Алекс, обрел банальный и откровенный смысл. Я был счастлив, что мне удалось — с яростью и нетерпением — довезти до нее этот образ. К машине подошли несколько техников. Они обменялись мнениями по поводу «Бьюика»… и без стеснения выразили свое восхищение красотой Алекс — в их представлении это был неотъемлемый атрибут подобной машины. Не обращая на них никакого внимания, я направился к Мари. Алекс даже не шелохнулась. Прежде, чем я успел раскрыть рот, Мари твердо сказала:

— Я тебя умоляю, Дени. Ты объяснишься позже.

И, не дав мне времени повидаться с Верне, она увлекла меня к «Бьюику». Перед тем, как сесть на переднее сиденье, Мари настояла, чтобы Алекс подвинулась ко мне, словно теперь это место принадлежало ей по праву. За всю дорогу мы не произнесли ни слова. Алекс неподвижно сидела между мной и Мари, глядя перед собой все тем же отсутствующим взглядом.

Не доезжая до замка, мы остановились в какой-то деревушке, чтобы купить продукты для ужина. Мы зашли в мясную лавку. Мари, которая обычно занималась покупками, предоставила право выбора Алекс, словно тем самым подчеркивала, что, согласившись сопровождать меня, она в некотором смысле узурпировала ее место. Что касается меня, то я обращался к Алекс, игнорируя Мари. Наконец, мы вернулись в машину. На этот раз Мари устроилась посередине сиденья:

— О, извини, Алекс, я заняла твое место.

Сквозь черные очки, похожие на бездонные дыры, она посмотрела на нее, потом на меня. Я ничего не ответил, бесконечно счастливый от того, что Мари взбешена настолько, что даже не пытается этого скрывать.

Было уже темно, когда мы, наконец, въехали в парк на территории поместья. Лишь слабый свет на первом этаже свидетельствовал о том, что Шам и Жорж находятся на кухне справа от двойной винтовой лестницы. Мы вышли из машины и, нагруженные провизией, направились к дверям буфетной. Воспользовавшись темнотой, я осторожно положил руку на плечо Алекс, там, где оно было прикрыто только массой ее пушистых волос: «Все в порядке, Алекс?»

Этим жестом, сделанным украдкой перед встречей с Шамом, я хотел загладить неловкость и снять общее напряжение. Теперь я знаю, что подобная возможность мне больше никогда не представится. Алекс молча отстранилась. Должен признать, что ее волнение наполнило меня какой-то странной эйфорией. По меньшей мере, между нами будет это…

— Да, вы не очень-то торопились, — сказал Жорж, когда мы вошли в кухню.

Со смешанным чувством злорадного удовольствия и неловкости я заметил, что Шам даже не взглянул в сторону Алекс. Они с Жоржем сидели за большим буфетным столом, отполированным, как слоновая кость, и заканчивали шахматную партию. Мари нагнулась, обняла за шею сначала Жоржа, потом Шама, словно и тот, и другой принадлежали ей. Затем она обошла кухню, деловито открывая выдвижные ящики и исследуя стенные шкафы, после чего мобилизовала нас на подготовку ужина. Жорж и Шам оставили шахматы и уступили за столом место Мари, которая принялась распаковывать провизию и раскладывать ее по тарелкам. Мрачный Шам демонстративно не замечал страдальческого вида Алекс, и я с радостью заметил, что он старается делать так, чтобы между ним и Алекс постоянно кто-то был. В какой-то момент он бросил на меня взгляд, в котором можно было прочесть, — если вообще во взгляде можно что-либо прочесть, — смесь разочарования в дружбе и недоверия. Мне это понравилось. Да, мне вдруг понравилось его угрюмое, почти враждебное настроение. Мне нравилась сама мысль, что он страдает по моей вине. Я бы хотел, чтобы он никогда не простил мне этого бессмысленного похищения, этой теннисной партии, явно подстроенной не без участия Жоржа, чтобы мой грубый обман увенчался успехом… и вместе с тем мне хотелось, чтобы он знал, что за время нашего отсутствия мы с Алекс не обменялись ни единым словом. Разве я не хотел забить между ними клин, навсегда разлучить их? Мне скажут: что такое час разлуки? Конечно же, пустяк… если не учитывать, что этот час они провели в разлуке из-за меня. Ни он, ни она не хотели этого… но им пришлось пережить ее. За прошедший час я встал между ними, нарушив их единство. И ничто меня не сдвинет с этого места, я хочу остаться между ними навсегда, пусть даже в силу того, что Алекс не смогла отказаться, а Шам не смог ее удержать при себе. Нет, этот час, вычеркнутый из их жизни, не забудется никогда. Что же произошло на самом деле? Ответ знаем только мы с Алекс. Так почему бы мне слегка не исказить его в этих записях, претендующих на искренность? Что мешает мне использовать литературу для обмана, ведь таково, кажется, ее предназначение? Кто может запретить мне написать на этих страницах, что мой «Бьюик» действительно послужил «спальней»? Ничто не помешало бы показать, какие картины «снимались» в моем воображении, пока мы мчались по дороге, окаймленной маками и нежно-голубыми цветками цикория. Зачем называть вещи своими именами, когда догадки сами придадут нужный смысл моему появлению на съемочной площадке на пару с Алекс. Истолковав его должным образом, уже совсем просто представить все остальное. Теперь я был уверен, что будущее еще даст мне шанс разделить их… хотя бы время, чтобы добиться от Алекс того, в чем она не сможет мне отказать, как не смогла отказаться от подстроенной мною поездки.

Я наблюдал, как она рассеянно помогала Мари украшать буфетную. В большой зале пустынного замка они обнаружили серебряные подсвечники и теперь симметрично расставляли их вокруг стола. Откуда у женщин эта вечная потребность все вокруг себя «украшать», создавать то, что они называют атмосферой? Я сказал, что мы похожи на прислугу из «Правил игры»[47] или того лучше — самого Бунюэля[48], устраивающую пирушку, стоит только хозяевам выйти за порог. Я даже показал, посмеиваясь, правда, смех мой звучал довольно натянуто, — как бесшумно чокаться, держа стаканы в руках и стукаясь костяшками пальцев. И, насмехаясь над всеми, я заявил, что видел это в «Арчибальде де ла Крузе»[49]. Что было неправдой. Но мне нравилось поддерживать кислую атмосферу, которая лишь усугубляла холод в отношениях между Шамом и Алекс. Наконец, не без моей помощи между ними вспыхнула ссора. Я с удовлетворением подумал, что, по меньшей мере, преуспел хоть в этом. В какой-то момент, когда мы с Жоржем ненадолго остались одни, он тихо спросил:

— Ну, что? Все получилось так, как ты хотел?

— Замечательно, старина. Просто великолепно.

Я ответил ему чересчур уверенно, чтобы сказанное мной выглядело правдой. Будучи актером, я не мог сыграть хуже. По меньшей мере, с точки зрения Жоржа. Когда мы садились за стол, я заметил, как Шам и Алекс быстро переглянулись. Шам на долю секунды задержал свой взгляд, и тут же отвел его. «Почему ты не отказалась ехать с Дени?» — прочитал я, как мне показалось, в глазах Шама. На что взгляд Алекс ответил: «Ты не должен был меня отпускать… или же тебе надо было ехать с нами».

В это время Мари по обыкновению рассаживала нас:

— Ты, Алекс, сядешь напротив меня, рядом с Дени… Шам, иди ко мне… А ты, Жорж, садись там…

Горящие свечи создали между Алекс и Шамом световой экран из трепещущих огоньков, и он мешал им вести безмолвный разговор. Мари деликатно брала руками ломтики ветчины и раскладывала их по нашим тарелкам. На лице Шама были ясно написаны раздражение и усталость. Алекс нерешительно протянула руку к сидящему напротив нее Шаму… затем убрала ее. Свечи таяли, и воск, как слезы, капал на скатерть, в наши тарелки с едой, в стаканы с вином. Атмосфера за столом стала такой напряженной, что мы с Мари затеяли беспричинную ссору, обмениваясь понятными только нам намеками. Она так и не сняла черных очков, лишь время от времени сдвигала их на лоб, и тогда казалось, что у нее на лице не две, а четыре пустые глазницы. Мари поинтересовалась у Алекс и Шама, случается ли им ссориться.

— Конечно, — ответил Шам, — между нами иногда бывают размолвки… по вине других.

— Вот как, это меня успокаивает, — произнесла Мари и, повернувшись ко мне, сказала: — Вот видишь, Дени, у них не все так гладко, как ты говорил… Ну же, мой милый, не стоит так хмуриться… Будь с ним помягче, Алекс, пожалей его за то, что ему досталась такая жена, как я… А вы знаете, что в Соединенных Штатах психологи дошли до того, что начали обучать супругов, как правильно ссориться? Оказывается, есть хорошие и плохие ссоры.

Я прервал Мари, грубовато заехав ей под столом по колену. В то же время моя нога наткнулась на ногу Алекс, которую та протянула под столом в сторону Шама. Резко нагнувшись, словно для того, чтобы подобрать с пола упавшую салфетку, я со злостью увидел, как пальцы Шама сжимают лодыжку Алекс.


Несколько позже, уже в машине, я заметил, что они обнимаются, сидя на заднем сиденье. В зеркале заднего вида, которое я повернул так, чтобы следить за Алекс, было видно, как упругий поток набегающего воздуха яростно треплет ее густую шевелюру. Я прибавил газу и поинтересовался, не чересчур ли быстро мы едем. Они ничего не ответили. Мари попыталась прикурить сигарету, пригибаясь к приборной доске, чтобы укрыться от ветра. У нее ничего не вышло, и она сползла с сиденья на пол машины, к моим ногам. Ее рука легла на мое бедро… потом ее сменила щека; а позади нас Алекс, кажется, медленно опустилась на колени у ног Шама — я больше не видел ее отражение в зеркале. Я знал, я чувствовал, что она, укрывшись от ветра, тоже воспользуется темнотой, причем в такой же позе, что и Мари. Большая открытая машина все быстрее и быстрее мчалась под звездным небом, и за всю дорогу никто из нас четверых не проронил ни слова.


Высадив Алекс и Шама перед их домом, мы с Мари еще немного посидели в машине, которую я припарковал у тротуара на углу улицы. Мари откинулась на спинку сиденья и, чуть запрокинув назад голову, закрыла глаза. Наконец, она нарушила молчание:

— Ты вел себя по отношению ко мне, как последний мерзавец.

— Это правда, Мари, сущая правда. Но ты забыла о нашем договоре.

— Я помню о договоре, но… я просила тебя отказаться от нее. Со всеми остальными — пожалуйста, но только не с ней. А ты что сделал? Ты специально поехал с ней. Вы были одни! Вдвоем в моей машине!

Я молчал, с наслаждением купаясь в потоке ее упреков. Мари замолчала, потом добавила:

— Кроме того, я уверена, что ты не трахнул ее. Ты хотел, чтобы все так думали, чтобы я так думала, чтобы Верне так думал. Все, что ты хотел, это показать себя и ее, вас одних после любовных утех в моей машине. И знаешь, Дени, мне противно то, что ты хотел только этого, что ты дошел до того, чтобы довольствоваться малым: заставить поверить и ничего больше.

— Кто тебе сказал… что я удовольствовался только этим?

Она зло рассмеялась:

— Сам подумай; если бы ты действительно переспал с ней, тебе не понадобилось бы выставлять себя напоказ в компании с ней в моей машине.

— Думай, что хочешь. То, что произошло между Алекс и мной, касается только нас двоих, — мой голос дрожал он ярости и унижения. — Да, кстати, хочу кое-что показать тебе, — добавил я, ощутив внезапно прилив невероятного куража. Видишь здание, что стоит напротив их дома? Иди за мной, сюда, на тротуар. Посмотри наверх. Видишь эти окна? Они выходят прямо на их окно. И ты представляешь, Мари, я взбирался на чердак и даже взломал дверь одной из комнат, из которой прекрасно видно все, что происходит на их мансарде. И знаешь, что я видел?

Она беззвучно рассмеялась, не веря своим ушам.

— Из-за нее ты совсем спятил. Зачем ты выдумываешь эти глупости?

— Я ничего не выдумываю, Мари. Однажды утром я забрался на чердак и взломал дверь одного из чуланов, потому что мне нужен был доступ к этим окнам.

Она заговорила материнским, покровительственным тоном, который показался мне чересчур унизительным.

— Ладно, поехали домой, я устала от твоих глупых историй…

Но я продолжал, крепко держа ее за руку:

— Погоди, это еще не все. К сожалению, из того окна было плохо видно: в поле зрения попадала только часть комнаты наших друзей. Сориентировавшись на месте, я пришел к выводу, что идеальный наблюдательный пункт находится слева, через две комнаты от моего чулана…

— Ты сошел с ума… Отпусти мою руку…

— К счастью, я попал на потрясающую девицу, полицейскую… будущую, во всяком случае… которая впустила меня к себе…

— Послушай, Дени, я думаю, что с тобой не все в порядке. Поверь мне у тебя совершенно больное воображение. Я больше не хочу слышать твоих безумных историй… Ты действительно принимаешь меня за дуру!

Оставалось только предложить ей сходить наверх и самой убедиться в правдивости моих слов! Неверие Мари выводило меня из себя. Она обращалась со мной, как с малолетним фантазером, а я не собирался этого терпеть. Однако в этот самый момент я увидел Мириам. Да, Мириам — женщину в норковом манто! Она собиралась шпионить за ними в этот поздний час! Она узнала мою машину и остановилась… Подошла к «Бьюику» и вдруг заметила на тротуаре напротив нас с Мари. Мириам перешла улицу, и мне пришлось представить дам друг другу.

— Это Мириам X., знакомая Алекс и Шама, ты знаешь… А это Мари, моя…

— А, Мириам! — воскликнула Мари, перебивая меня на полуслове. — Дени мне рассказывал о вас. Кажется, вы тоже коллекционируете картины Шама.

Словно говоря о самой обыденной вещи, я произнес:

— Я застал Мириам, сидящей на корточках перед их дверью и подглядывающей в замочную скважину. Так мы и познакомились. Правда, Мириам?

Она ответила столь же непринужденно:

— Правда. Действительно, сама того не зная, я заняла место Дени.

— Мириам, будьте любезны, подтвердите Мари то, что я вам рассказывал по поводу комнат в здании напротив. Она мне не верит.

— Это так, он сновал между их коридором и комнатами, окна которых выходят на окно мансарды. Он даже нашел наверху пособницу… Ее зовут, кажется, Джульетта?

Мари молчала, по очереди окидывая нас недоверчивым взглядом…


Я пережил абсурдный и унизительный миг, когда Мари, наконец, стало ясно, к чему привело меня идиотское пари с Верне. Что я до сих пор от нее скрывал? Все, что я делал, было совершенно в моем духе… так же, как и поступки Мари полностью отвечали ее характеру. Наша сексуальная жизнь в некотором смысле была общей; все мужчины, которых она выбирала, были мне симпатичны, точно так же и женщины, с которыми я спал, пользовались ее расположением, хоть и слегка снисходительным. Да, именно так! Когда я откровенничал с Мари, она напускала на себя покровительственный вид, словно нужно было простить ребенку его неразумность в плане качества сделанного им выбора. Со своей стороны, я всегда по-дружески принимал тех мужчин, к которым она проявляла особое расположение. Такое неравенство в оценке нашего выбора зачастую приводило меня в ярость. И этот вечер, конечно же, не стал исключением. Распрощавшись с Мириам, мы сели в машину, и Мари зашлась гомерическим хохотом, узнав о подробностях моих авантюр с этой женщиной в голливудском белье. Должен признать, что в моем сдержанном изложении раздевание этой увядающей, но чересчур похотливой Марлен оказалось смешнее, чем было на самом деле.

— И ты возвращался к ней, ты поимел ее несколько раз?

— Я ее трахал, давай будем называть вещи своими именами, Мари. Да, я божественно кувыркался с ней каждый раз, когда заставал ее в их коридоре прильнувшей глазом к замочной скважине… но именно она поимела меня. Я лишь трахал Дитрих, на которую она удивительно похожа, ты не находишь? Уверяю тебя, каждый раз, когда я трахал ее, я на самом деле трахал Марлен.

Мари хохотала; встреча с коллекционершей картин Шама выставила меня настоящим посмешищем. С презрительной доброжелательностью она сказала:

— Бедняжка Дени, мой бедненький Дон Жуан, действительно, тебя трахают женщины, а ты, как я вижу, ни одной не можешь отказать…

— Может ли женщина понять, что, на самом деле, представляет собой мужчина? Хочешь, я скажу тебе, кто такой мужчина. Я признаюсь тебе в том, в чем ни один мужчина никогда не признается женщине.

— Давай, мой бедный Дени, я очень, очень любопытна, — медленно протянула она утомленным голосом и щелкнула зажигалкой, прикуривая сигарету.

— То, что происходит в мозгу мужчины — это нечто особенное, уверяю тебя, — продолжил я, взвешивая каждое слово. Я с удовольствием вел тяжелый «Бьюик» по пустынным улицам Парижа. Было начало июля, и ночи стояли теплые.

На самом деле, я не знал, как и каким образом поведать ей то постыдное и скандальное, что чувствовал в себе.

— Как бы поточнее объяснить тебе, Мариетта, что я пытаюсь обрести… начиная с того самого полудня… ты знаешь, я рассказывал тебе… проведенного в отрочестве во дворце на берегу озера.

— Я знаю, знаю… Я знаю твою историю наизусть… — раздраженно оборвала меня Мари.

Однако я продолжил, не обращая внимания на ее замечание. Горло сжимало так, что перехватывало дыхание, и от этого я слегка заикался:

— Как передать словами чувство отчаяния от потери того, что составляло предмет восхищения той женщины, — ты знаешь о ком я, когда она прошептала: «Посмотри, как ты красив»? Осознание моей подростковой красоты, обретенное в тот момент перед зеркалом в их комнате, где эта женщина с телом светящейся белизны словно растворялась в свечении моего собственного тела, еще так похожего на женское, — уверенность в том, что я еще не превратился ни в мужчину, хотя был в состоянии сильнейшей эрекции, ни в женщину, потому что был в состоянии эрекции; убежденность, что я не был ни мужчиной, ни женщиной, а чем-то иным, стоящим над половыми различиями делали меня желанным для самого себя, словно я вдруг стал своей собственной любовницей и своим собственным любовником… Ты понимаешь, Мари?

— Извини, Дени, но я не понимаю, совершенно не понимаю, о чем ты говоришь.

— Скажем так: я хотел бы объединить в себе два противоположных желания — поглотить, будучи поглощаемым. Улавливаешь, что я хочу сказать?

— Все меньше и меньше, — призналась Мари и рассмеялась одновременно как друг и как недруг.

— Быть одновременно охотником и добычей, быть одновременно сухим и мокрым, твердым и мягким, близким и далеким. — После короткой паузы я продолжил: — По правде говоря я всегда буду сожалеть о безвозвратно ушедшем детстве, как сожалеет, и всегда будет сожалеть о нем каждый мужчина. Взрослый мужчина — это обросшая волосами крыса, плешивая крыса… да, неравномерно обросшая… Отвратительно, правда?

— Мммммм… Смотря по обстоятельствам…

— Только не говори мне, что тебе нравятся эти ужасные пучки волос, которые где попало растут на теле у мужчин. Уж лучше полностью зарасти мехом: рыжим, пестрым, в полосочку, в крапинку…

— Действительно, было бы неплохо, превратись вы в больших котов-мурлык.

— Ни за что не поверю, Мари, что тебе нравятся взрослые мужики с проплешинами. Тут есть волосы… там нет волос… тут они слишком длинные, а там едва заметны… Мы, мужчины, завидуем вашей совершенной наготе, которая подчеркивает изящество и гладкость ваших форм… От того-то мы с завистью и отчаянием наблюдаем, как уходит от нас юношеская красота, и чтобы задержать ее хоть на миг, подвергаем себя ежеутренним пыткам бритвенным прибором. Разве мы не были восхитительны, когда еще балансировали на тонкой грани между мужчиной и женщиной?

Я сделал паузу; Мари, язвительно посмеиваясь, закурила новую сигарету, и я продолжил:

— Если вдуматься, что такое мужчина?

— Настоящий мужчина вовсе не так плох, поверь мне, Дени.

— Тебе легко говорить, Мари, потому что настоящие мужчины ползают на брюхе перед Маридоной, которой ты стала… Нет, я говорю о мужчине, вашем дополнении. Кто мы, если не женщины, лишившиеся своей гармонии, — не смейся! — выродившиеся женщины. Подумай о рудиментарной груди с ареолами вокруг сосков…

— У святых ореолы, а у грудей ареолы… так, что ли?

— Перестань, Мари! Еще раз говорю, подумай о нашей рудиментарной груди, ареолы на которой напоминают о забытом предназначении; подумай о наших половых органах. Мы забыли… мы хотим забыть, что член и яйца это не что иное, как чудовищных размеров клитор и яичник, случайно опустившийся в мошонку. Не смейся, Мари! Я говорю совершенно серьезно. Мы страдаем от одного лишь взгляда на гармоничные женские тела, гладкие, словно тщательно отполированный мрамор. И Шам совершенно прав в своем утверждении, что именно ваши тела создали Красоту. Когда он говорит: «Ваши тела — это и есть Красота», я полностью с ним согласен… И хотя я не люблю живопись, я должен признать: искусство художников и скульпторов, как и искусство кинематографистов, — это, прежде всего, Красота, порожденная женским телом… Мы завидуем вашим чудным телам… Ах, Мари, прекрати смеяться!

— И как во все это вписывается твой бог Эрих? Твой прусский бог, презирающий женщин?

— Строхайм? Но ведь от потери юношеской женственности никто не страдал больше чем он. Ну, подумай сама, Мари! Достаточно лишь увидеть, как он снимал женщин, чтобы понять, куда он вкладывал свою тоску по женскому началу. Кто такие прусские офицеры из «Свадебного марша» или «Веселой вдовы», если не юнцы, доведенные до отчаяния необходимостью постоянно демонстрировать холодную маску мужественности безусых вояк, со стыдливым сладострастием носящих почти женское белье из черного шелка, украшенное имперским орлом… Мы все это знаем… но не желаем видеть, что мужчины, которые чересчур настойчиво афишируют свою «мужественность», на самом деле являются самыми слабыми и больше других боятся лишиться навязанной им потребности жить по-мужски. Мы всегда завидовали вашему спокойствию, вашей способности убивать время, ставить палки в колеса, укрощать беспокойный зуд между ног! И это на фоне того, что нам хватит и секунды, чтобы запустить процесс, который завершится только через девять месяцев покоя и тишины. Стоит ли после этого удивляться, что любые наши действия с маниакальным упорством направлены на то, чтобы загонять вас в жесткие рамки, всячески мешать вам, урезать ваши права?.. Ты смеешься, Мари?

— Да, ты всегда будешь меня смешить, мой милый Дени… Ну, а что ты скажешь по поводу малышки полицейской, которая, как ты утверждал, живет напротив Алекс и Шама?

— Это просто дура… Когда женщина хочет стать мужчиной, это со всей очевидностью означает только одно — она дура. Стремление позаимствовать внешность и мировоззрение угнетателя свидетельствует о явном отсутствии ума и воображения.

Мари пожала плечами, всем своим видом давая понять, что считает меня окончательно спятившим.

Мы оба замолчали, наслаждаясь поездкой по пустынному Парижу в этот теплый и спокойный летний вечер. Неожиданно я рассмеялся, правда, весьма неискренне:

— Кстати, Мари, ты знаешь, как возникло слово «дура»… и его производное мужского рода «дурак»?

— Из-за презрительного отношения мужчин к нашему…

— … вашему половому органу?[50] Ошибаешься! Вовсе нет. Скорее, наоборот. Именно мужской член — дурак, и он же символизирует глупость. Представь себе, недавно один итальянский епископ, работая в архивах Ватикана, обнаружил документ прошлого века, в котором говорилось, что у некой жительницы маленькой сицилийской деревушки, по ее собственному утверждению, из вульвы исходил длинный, очень яркий световой конус. Тысячи паломников якобы устремились в те края, чтобы увидеть и поклониться этой конусности, рассчитывая, что «такое чудо прояснит смысл их Веры», как выразился епископ.

— Перестань валять дурака!

— Честное слово, я ничего не сочиняю.

— Ну, тогда это чудесная новость! — Мари задумчиво улыбалась… — В таком случае дурак — это конус.

— Совершенно верно, — поддакнул я.

— То есть, дурак или дура…

— Точно, Мари: тот, кто произносит дурак или дура, на самом деле говорит конус в мужском роде.

— Ладно, я рада, что узнала об этом, — она запнулась, а потом добавила: — Особенно от тебя, мой милый конус.

Загрузка...