Какие темные пространства теперь меня окружают! Уже полтора часа тьмы, холода, пустоты — и все это в городе, который считается одной из блистающих столиц мира! Где все это? Может, и существует где-то, а здесь лишь пустота, с каждым открыванием автобусной двери все более черная, непроглядная.
Да, далеко разводит жизнь когда-то самых близких друзей! Глухой его голос по телефону, монотонное перечисление автобусов и пересадок, уклончивый уход от вопроса, для чего мне ехать к нему. И это все, что имеется за последние восемь лет!
Как далеко, оказывается, уходит пустота... Стрельбищенский пустырь, пустырь братьев Гусятниковых (пересадка, полная пустота). Что такого плохого сделали эти братья, за что их именем окрестили столь пустынное, зловещее место? На пустыре этом я провел, наверное, самые унылые полчаса своей жизни, окруженный тьмой и холодом, возле единственного сооружения в этой пустоте — железной трубы, воткнутой как бы осью плоско лежащего грязного автобусного колеса. Наверху этой унылой ржавой трубы скрипела на ветру деревянная таблица со множеством замазанных автобусных номеров, и двумя незамазанными — двести шестым, на котором я и прибыл сюда, и двести одиннадцатым, на котором я должен был следовать дальше. Когда первый (точнее, двести шестой) скрылся во тьме, сердце мое испуганно прыгнуло: зря слез! Ведь явно не может быть, чтобы еще какой-то автобус заехал сюда, где абсолютно ничего нет. Вывеска тоскливо скрипела, ее тоску вполне можно было понять: висеть, причем явно до самого конца здесь, где даже домика не маячило на горизонте!
Вдруг удивительно медленно и бесшумно приблизился темный автобус, объехал вокруг меня и неподвижно застыл. Я долго вглядывался в него, и сердце вдруг снова екнуло: в кабине не было водителя!
— Ну все, хватит! Еще будем дешевую мистику тут разводить! — мысленно рявкнул я на себя и, храбрясь, подошел к автобусу. Водитель тихо спал на приборном щитке. Вот так! Я почему-то гордо огляделся.
Водитель — бородатый, ясноглазый, выспавшийся, поднял голову, улыбаясь, зевнул. С шипением открылись дверцы. Клейкая дерматиновая духота, бодрый запах бензина. Мы медленно тронулись. Все вокруг было так же безнадежно — кроме шофера.
— ...Улочка Закарпатская!
...Да, надо быть большим оптимистом, чтобы назвать это «улочкой»!
— ... Следующая... улочка Тухачевского!
Ах вот она где, эта «улочка», за которую мы совсем недавно с таким отчаянием боролись: нам казалось, что мы восстанавливаем справедливость, поднимаем невинно погибшего, провозглашаем новую жизнь. Оказалось — все зря: он такой же палач, и ряды их уходят в бесконечность! «Подавляя крестьянские волнения»... Теперь-то мы знаем, что это значит!.. И «улочка» соответствующая: тихая, мертвая... после подавления всяких волнений!
— Сы-ледующая остановочка... Черный затончик!
...Согласно полученной инструкции, мне выходить. Мой жизнерадостный Вергилий, проводник по аду, укатил. Вот так «затончик»! Тьма вокруг, насколько охватывает глаз! Наверное — это все-таки вода: поднимается призрачный пар, но не сплошной, а какими-то столбами.
— Там что... паром какой-то, что ли, будет?! — помню, как, напрягая голос, кричал я в телефон, пытаясь хоть как-то оживить мертвый голос Егора.
— Паром... — то ли утвердительно, то ли вопросительно произнес он, и пошли гудки.
Так что — как преодолевать это пространство, он не сказал. Душа, уже привыкшая к сверхусилиям, заметалась по берегу. Лодка? Плот?.. Если надо, и так переплывем! Мы могем. Мы все могем — кроме того, чтобы все сделать хорошо. Суть нашей жизни — постоянное напряжение. Вот — водное пространство, и абсолютно никого нету, кто бы объяснил, как двигаться дальше... тьфу на тебя, жри пустоту... вот так!.. только в тускло освещенной будке стоит согнутая старуха в черном и плачет в трубку: «...Это такая авантюристка! Как в деревне бросала меня со своими детьми, так и тут бросает. Знаю уж — теперь только вымыться и придет. Чувствую — надо мне от нее отвыкать!»
И все веселье!.. все, что мы имеем на настоящий момент. Может, что-то и было в прошлом, но впереди — вот! Свалка! Всю свою сознательную инженерную жизнь после окончания строительного института я положил на один проект: «Помойка серии Б». Ну и что? — я с тоской огляделся. — Тут нигде даже серией А не пахнет, не то что Б. Просто хаос! На что ушла жизнь?
...Оказывается — это не сарай на берегу... Учреждение! Надпись: «Почта!» Зайду — хоть согреюсь перед тем, как тонуть, горячего запаха сургуча нюхну... осталось хоть что-то?!
Вошел, постоял, шмыгая носом, минуты две — как сразу все вдруг на меня набросились.
— Обратите внимание — вот гражданин — он не почтовые отправления совершать пришел — он греться сюда пришел!.. Товарищ директор!
Ну что это за мир такой?! Я вернулся на холод.
Все — больше ловить тут нечего... да ничего никогда и не поймаешь! Вот — я поглядел на ноги: шнурков не нажил! Полтора уже года шаркаю без шнурков, словно арестованный... И стоит ли в таком виде жить дальше? Впереди еще январь, отвратительный фебруарий... О чем, собственно, тут жалеть? Все давно уже позади... а впереди — лишь водное пространство с паром. Пáром — но не паром!.. Поболтай на прощанье!
Помню, как, еще учась в институте, я работал дворником, был даже «Лучшим дворником»... а где результат? Могу лишь отметить, что раньше чайки летали над свалкой плавным брассом, а теперь — стремительным кролем — и все!
Теплилась еще странная мечта: что не может же быть все так плохо, где-то, наверное, копится счастье, готовится к нападению на тебя?.. Нигде уже не копится. Все вышло.
Вперед!
Но... раздеваться или нет? Да какая разница! И с какой это стати я должен что-то оставлять миру, который не оставил мне ничего?
Последний скандал.
...А вода-то теплее воздуха! Прощальный подарок? Или — скорее намек, шанс — пользуйся последней удачей, теплой водой, в следующий раз так не повезет, вода будет — как лед.
...Да — была жизнь! Помню, мы как-то в момент наибольшего общественного подъема зашли однажды в кафе... Прекрасное время! Официант — речь! Метрдотель — речь! Шеф-повар появился — произнес речь! Горячие речи! Ни малейшей жратвы! Зато речи — сутки напролет. Сплошные интервью, в промежутках — драки... Да, было!
Вода налилась в незашнурованные ботинки, да еще дно вязкое...
Ладно, не придирайся! Уже можно быть веселым!
...Помню, мы пробираемся с ней, хохоча, через колючие кусты, ржавую свалку — и вдруг наперерез нам с треском выдирается татуированный человек в майке. Совершенно неожиданно: «Я чую — вам требуется кровать?» «Кровать?.. В каком смысле?.. Вернее — как вы догадались?» «По вас видно. А кровать эта тут, неподалеку! Как новая!» «Она ржавая, наверное, у вас?» Спокойно: «Ржавая! Ну... нести?» «Сгинь, сатана!» — мы бросились от него в заросли, казалось бы, оторвались далеко, и вдруг он снова прорезался сбоку: «Ну... берете?» «Берем!»
Теперь и карманы раздулись тяжелой водой — не шагнуть. Никаких удобств! Видно — не заслужил. Вода уже доходит до шейки, а в рукавах холодит почему-то значительно ниже — у локтей!
Был мальчик-отличник, зубрил закон сообщающихся сосудов — что в сообщающихся сосудах уровень одинаковый. Оказалось — обидно! — и это обман!.. А может — конец и есть: прекращение всех законов, улетание от них? Дно тоже какое-то неправильное... вернее — два дна: одно мягкое, пушистое — верхнее, второе — твердое, скользкое, по которому сразу же соскальзываешь, обмакиваешь в воду затылок, выгребаешься, выдергиваешь из воды башку... Потом вдруг ступни лихорадочно начинают «бежать», не доставая дна, но в страстной надежде куда-то все-таки добежать... вот... они «добежали»... задели твердое: стою на цыпочках... значит, еще не время?! Да уж, конечно! И сейчас, выходит, на что-то еще надеешься, чего-то ждешь... видимо — международного звонка с вызовом на какую-то представительную конференцию... Это по уши-то в воде!
Озноб... дико холодно, зубы барабанят... интересно: если утону — согреюсь, или — наоборот?
Вот это подлость: камень вывернулся из-под ноги — оказывается, я стоял всего лишь одной ногою, на камне — и вот он вывернулся, вниз укатился, во тьму... видно такой вариант тебя не устраивает и даже возмущает: «Надо чтоб все было по-честному!» Это — как?
Лицо мое плавает на темной поверхности, как пятно мазута, и взгляд мой устремлен высоко вверх, где спокойно и нагло висит луна: так, сука, и не рассказала, кто ты; как я смотрел на тебя, стоя в байковых ползунках на подоконнике, согнутые пухлые пальчики сползали по мутному стеклу, оставляя темные стекающие следы — так же смотрю и в конце, и ничего за жизнь не выяснилось... такая же тайна!
Только волну можно пустить, заколебать ее отражение — хоть такую гадость — уже приятно! А-а-а, скривилась, не любишь!..
Что-то я тут расплескался, как белая лебедь, или, скажем, как подраненная чайка с этой помойки, что окаймляет этот... водоем? Затон? Затон — созданный для того, чтобы затонуть... — а не взбивать языком тут пену, которая стала уже образовываться вокруг из скопления крохотных вонючих пузырьков! На знаменитый Стикс этот водный рубеж явно не тянет — думаю, что и воды в нем настоящей не больше половины процента... Тьфу! Мерзость! Но никаких кристальных водоемов ты уже не найдешь — глотай, что дают!
Так! Теперь — не вздохнуть?! А ты как думал? Что можно будет вздыхать через воду в горле?
Вперед! Скорей... Не возвращаться же на помойку: униженно вползти обратно, облепляя себя мусором, и благодарно вдыхать гнилой воздух? Хватит — все это уже было: цеплялся, пытался делать из дерьма конфетку — да никто ее есть не хотел!..
Лучше — тьма... хоть почему-то и выталкивающая... и для нее, видно, недостаточно хорош? Но ничего — с ней как-нибудь договоримся: тьмы найдется достаточно и во мне, сойдемся.
Но тьма оказалась не насквозь темной: в ней шли какие-то изогнутые световые полосы... и вдруг они сначала расплывчато, а потом вполне явственно сложились в восьмерку! Вот те на! Ехали, и приехали! Я изумленно остановился — но не телом, надеюсь, а мыслью, мыслью, которая совсем уже устремилась в бездну, и вдруг изумленно остановилась: как это понять? Что сие означает — 8?
А тебе и здесь все надо непременно понимать? Ты что тут — хозяин?! Кто-то должен объяснить тебе, что значит эта цифра? Отдохни... Восемь и восемь. Тебя это уже не касается, ты аннулируешься, и аннулируйся, и не возникай... 7! Я снова застопорился — мысленно... Кто мог предположить, что такая жизнь тут кипит — за чертой! 6! Что они хотят мне этим сказать — что я иду против нормального счета, против какого-то математического течения?
7! То есть хотят сказать, что теперь я двигаюсь правильно, как положено?.. 8! Это уже почти комплимент! 9... 10... 11!
Когда все тело под водой, кто-то пытается вытащить меня за голову! Зачем? Как бы я делаю бешеные успехи... но в чем? 12, 13, 14! Просто какое-то стремительное продвижение!.. 196. Что за ахинея? Неужто и здесь покоя не найти? Все вроде пошло каким-то порядком, путем — и снова — ахинея! Ну, а тебе-то что? Тебя-то почему это задевает? Следуй куда и нацелился — в горле и в груди у тебя давно уже грязная, тяжелая вода, ты уже никуда от нее не денешься... а мелькание в гаснущем твоем сознании каких-то цифр — это так... последний в своей жизни хаос. Угомонись — и спокойно погружайся! 15! Снова продолжение прежнего счета. Как прикажете это понимать? Устал! Вот уж никогда, честно, не думал, что и здесь можно устать. 197, 198... Понимаю! Идет одновременно два счета — один от 6, другой от 196 — два счета параллельно! Понял! Как будто ты здесь затем, чтобы что-то еще понимать? Угомонишься ты или нет?! — уже яростно рявкнул я на себя, и, может быть, там, на поверхности черной воды, вылетел и лопнул белый пузырь.
198... 214... 231... Ну что они тут? За математика меня, что ли, принимают?.. то есть теперь я зачем-то должен установить — через равные промежутки идут эти вот последние цифры — или нет?
15, 16, 17... снова возвращается первый ряд, который я тоже почему-то обязан помнить... Что я — трехголовый, что ли?!
12181... 14974... 198733... Ну — это уж они меня явно за другого принимают — я почти что захохотал (новые пузыри?). А тут веселые ребята: решили заняться моим образованием в ту самую секунду, когда я сам, наоборот, решил его закончить!
Эти несуразные последние цифры, которые в голову мою явно не влезали, как бы отпустили меня свободно погружаться, уходить... Ладно, мол, — что-то там происходит, но это уже не мое дело, не моего ума!
17!.. 16... 15... Обратно пошло. Кто-то чем-то недоволен?
Но я-то здесь, здрасьте! — причем?
14, 13, 12... Сколько угодно!
11, 10, 9... Меня это не касается!
Ступни еще «бежали» в темной пустоте, но дыхание уже кончилось... всегдашние медленные приливы−отливы жизни, связанные с дыханием, уже не раскачивали грудь.
207 ЩЖБКЗЭ — такой светящийся ряд, по звучанию, вроде, связанный с чем-то производственным... Мимо. Это не ко мне.
207 ШЖ ГРДЗ. Новая чушь! Судя по ней, я уже там, где освобождаются души, и, похоже, чья-то чужая душа, пролетая, задела мою.
Вот — вязать слова — это мое, и я все еще по инерции вяжу, хотя меня, видимо, уже нет, и быстрые беговые движения ступнями, уже не достающими дна, вероятнее всего, существуют лишь в мыслях, которые почему-то еще есть. Вроде бы — ехал зачем-то к другу — но так вот, как получилось, наверное, правильнее... концы в воду!
Зачем по-новой мучить его, бестактно напоминать ему, что он, вроде бы, врач. Ему это будет неприятно! А вот так — погибнуть по дороге к нему, в страстном порыве — это должно ему понравиться. Хоть на прощанье сделать что-то приятное...
О — чей это голос из помойки раздается? Душа, видно, отлучалась — но вернулась! И веселая пришла, слегка подгулявшая, отдохнувшая от тела, с давнишним веселым воспоминанием.
...Мы с другом моим Егором калымили летом на стройке. Получив гармонь денег, заехали в Выборг... Очнулись мы лишь наутро в поезде, мирно спали валетом на верхней полке, ничего, естественно, из вчерашнего не помня — но, что удивительно, у меня под головой лежал тяжелый, туго скрученный отрез шерстяной материи цвета «маренго». Как мы в «состоянии невесомости» сумели купить такую добротную вещь — оставалось загадкой. Нежным солнечным утром, весело перебрасываясь отрезом, как бревном, мы пришли ко мне, развесили отрез на узорчатых балконных перилах, любовались голубовато-стальным отливом.
Потом я разыскал в нафталинном шкафу изящно-плетеную изогнутую выбивалку, и по пустому воскресному переулку понеслись гулкие хлопки — по дороге ткань уже успела пропылиться! Потом я каждое почти утро выколачивал его, любовался отливом — и многие годы потом отрез этот был основным дисциплинирующим моментом, главным стержнем в нашей жизни. Например, если кто-нибудь из нас выходил, опьяненный, из задней комнаты чьей-то квартиры с застенчиво-нагло улыбающейся красоткой и говорил, что собирается, например, немедленно умчаться с ней в Таллинн — то другой, скорбно поджав губы, произносил сухо: «А отрез?» И тут же, холодно простившись с девицей, мы спешили домой: «Как там, не случилось ли что-нибудь с нашим отрезом?» — еще только свернув за угол, мы сразу задирали вверх наши головы: как он там, наш драгоценный и любимый? Мы почему-то никогда не убирали его с балкона в шкаф, он маячил нам сверху постоянно, и в дождь и в мороз. Вбежав в квартиру, мы тут же начинали его лихорадочно выбивать — примерно через месяц после его появленья нам удалось справить и вторую выбивалку.
Мы колотили по нему, оставались темные витые отпечатки выбивалок, огорченно цокали языками, вглядываясь сбоку, по свету солнца, долго лупили снова, и достигнув стерильности, любовались отливом.
— Да... славное сукнецо! — восторженно произносил кто-нибудь из нас.
Долго он вел нас за собой, как знамя, долго мы спорили с Егором, что будем шить из него: добротный общий костюм типа «тройка», или сразу уж замахнуться на пальто? Во многом мы отказывали тогда себе, часто вставали из-за пиршественного стола, хотя и был, не скрою, соблазн заказать пятнадцатую бутылочку... Но — нет, нет и нет! Обычные в народе слова: «отказаться наотрез» — имели более глубинный, не понятный простым смертным смысл. Долго не могли мы решить, что же нам из него пошить: любой замысел казался ничтожным по сравнению с самим отрезом... Но однажды, с привычной присказкой: «Славное сукнецо!» — мы замахнулись на него нашими выбивалками, и вдруг отрез, схваченный порывом ветра, переливаясь по-прежнему перламутром, поднялся и полетел. Он поднимался все выше. В отчаянии мы застыли с нашими выбивалками в руках... А какие из него могли выйти жилетки, жакеты, утепленные шорты, в конце-концов!
Вспомнив эту драму, я захохотал: от себя, кажется, и сюда не спрячешься — но захохотал абсолютно беззвучно, мозгом — в этой тьме никаких звуков никогда не бывало.
— Ну, не скажи! — вдруг нагло, как ненужная станция в радиоприемнике, произнес кто-то. Голос откуда-то знакомый... совсем, вроде, недавно его вспоминал!
По всем имеющимся у меня сведениям, я должен был уже начинать общаться с ангелами — это, стало быть, первый ангел?
— А что такое — об чем речь? — на всякий случай осторожно отозвался я.
— Да — дружок этот, про которого ты тут гутаришь (гутарю?)... неслабых тебе подлянок накидал!
— Что такое? — слегка искусственно возмутился я. — О каких таких подлянках идет речь?
...А тут, оказывается, неплохо — во всяком случае, довольно интересный разговор.
— Будто не знаешь, — ответ ангела, — и с отрезом этим, про который ты тут нес... будто не знаешь, что отрез этот твой был, на твои бабки куплен и ты специально оттягивал, не шил — чтоб дружка своего не огорчать... А он будто и не понимал, вместе с тобой духарился!
— Ну неужели не понимаешь ты, — мысленно вскричал я, — что духариться тогда гораздо интереснее было, чем в душном костюме ходить?!
Ангел в ответ промолчал, но бывает такое молчание, которое красноречивее всяких слов. «Ну — если за дурочку меня считаешь, можем совсем не разговаривать!» — так или приблизительно так можно было перевести это молчание.
— Что ты понимаешь в тех годах? — послал я уже примирительный сигнал, но ответом была та же глухая тишина.
Ну вот... единственного ангела спугнул, который, как умел, здесь меня встречал! И снова глухо.
Насчет Егора этот ангел бескрылый, может, и прав, но только частично. Зла, или, как выражается новый мой знакомый, — «подлянок» — он мне не делал никогда, во всяком случае — сознательно. Он просто шел, как считал правильным, а кто уж там ему попадался... Так, впрочем, живут и все, ни о каких таких «подлянках» не помышляя, а делая лишь то, что им приказывает их организм. При этом, ясное дело, все считают, что борются за истину. А дальше уж все зависит от баланса ума...
Вот — пример: скучая, сидим мы с ним в кафе, и вдруг он оживает, в нем, как пружина, заводится сюжет: оказывается, что сосед по столу, который недавно совсем сидел с нами, оставил на скатерти кошелек. Егор делает стойку. Плевать ему уже на тот важный, болезненый разговор, который нам следовало тут провести, плевать на те тонкие дела, которые я планировал с ним на этот вечер... Кошелек! Стан его выпрямляется, глаза сверкают. Он мгновенно выбегает на мороз — соседа нашего, естественно, не находит — но возвращается разрумянившийся, еще более возбужденный.
— Ну ладно... бог с ним, — я пытаюсь еще вырулить на прежний маршрут. — Бог с ним... отдадим официантке. Пойдем скорей — нас в больнице ждут.
Но свернуть его уже невозможно — закусил удила!
— Официантке? — презрительно усмехается он. Действительно: как это можно? Что я такое говорю?!
Я лишь бормочу, выворачивая кошелек:
— Ну тут всего-то ничего.
— А для тебя все определяется суммой? — с совсем уже недоступной моральной высоты роняет он.
Нет, конечно же нет... Дело тут в принципе! Как мог я забыть?
Дальше процесс уже становится неуправляемым! Да что там я с своими делами — на друга, как говорится, можно и наплевать! Вот на принципы — нет! Наплевать ему, как оказывается, и на клиента, то есть на счастливого — а, точнее, — несчастного обладателя кошелька! Тот, наконец, с дикими трудами отысканный где-то в Сызрани, начисто отрицает свое пребывание в том кафе да и вообще в нашем городе... из-за жены ли? Или ОБХСС? Какое наше дело?
— Действительно — нашего дела тут нет! — холодно-презрительно произносит Егор. — Наше дело лишь в том, чтобы вернуть потерянный кошелек.
И кошелек через три месяца вручается счастливому — а, вернее, несчастному — его владельцу... а что при этом полностью рушится его жизнь — уже неважно!
Что-то я тут разгорячился — не зная даже, принято это здесь или нет?
Ангел-то — как умолк, так и молчит. Видно, считает, что высказался уже достаточно.
Ну, а насчет «подлянок»... это надо еще разобраться — верней, уточнить. Конечно, что я так быстро сломался, а друг мой, ближайший мой друг по специальности врач, и ничем не помог, даже и не попытался... это, наверно, нехорошо? Но зато ему-то, наверное, так лучше?! Что ему лечить каких-то малоизвестных людей, когда жизнь-то всего одна, и хочется прославиться? А он ведь как раз в тот момент, когда я заболел, вышел на колоссальную международную известность — определял болезни на расстоянии, простирая свои ладони — причем, определял он болезни не чьи-нибудь, а болезни шедевров, то есть людей, изображенных на всемирно известных шедеврах. С ума можно сойти, всему цивилизованному миру интересно, чем, скажем, больна Венера — ну точнее, конечно же, та женщина, изображенная на полотне Ботичелли «Рождение Венеры»? Корреспонденты всего мира, крупнейшие звезды-искусствоведы толпятся, а друг мой поводит на некотором расстоянии ладонями и сухо роняет: «Ревмокардит. Стадия пока что начальная, но спасти не удастся. Умрет через одиннадцать лет». Сенсация! Гул на весь мир. То есть женщина эта (если она конкретно вообще была), умерла то ли в пятнадцатом веке, то ли в самом начале шестнадцатого — а тут появляется наш Егор, и говорит, абсолютно точно, что она умрет ровно через одиннадцать лет после изображения на полотне! Главное — про нее-то всем интересно, а про меня — никому... Так что Егор, видимо, правильно выбрал, верным пошел путем. Умри я или воскресни — это абсолютно неважно, а вот что Венера Ботичелли умрет ровно через одиннадцать лет после изображения на полотне... то есть — 1486 год плюс одиннадцать... в 1497 году — это сенсация! Известная всему миру «Венера» Ботичелли скончалась в 1497 году! «Чушь!» — опровергает всемирно известный академик. «Нет — не чушь!» — опровергает другой...
Конечно, и я тоже вел себя в этой истории не лучшим образом, всячески куражился, издевался над ним... видимо, из зависти.
Звонил ему (как правило, почему-то ночью) и озабоченно говорил:
— Ну что? Слышал, что вы «Вакху» Рубенса антиалкагольную «торпеду» вшиваете?
Брошена трубка.
Или еще почище: еще более поздний звонок, взволнованный:
— Слушай! Ты знаешь — нет, что на натюрморте Сезанна бутылка с трещиной — могут не принять!
Короткие гудки.
Да... видимо, зависть. Я тут скромно болел, а Егор в эти годы как раз парил над миром, как горный орел... Рим, Мюнхен, Прага (проездом), Будапешт, Мадрид — Эскуриал, Париж — Лувр, Нью-Йорк (коллекция Фрика)... было бы просто нечестно с таких высот манить его в нашу тесную, пахучую поликлинику. Болезнь, правда, необычная пришла, — но кому это интересно: ведь я не шедевр?!
Так что, насчет «подлянок», как высказался так называемый «ангел» — еще вопрос.
Ведь почему-то же я, давно уже не реагируя ни на чьи звонки, так бешено дернулся на его глухой, будто с того света (и как выяснилось, действительно, с того света) телефонный звонок.
Почему, объясни, помчался к нему? Ведь не на излечение же надеялся (с этим все ясно)... а на что? Сам прекрасно знаешь, на что!
Все началось из-за пяти копеек, на которые она наступила... Только дал себе волю и разрешил вспомнить о ней — сразу же настроение поднялось — насколько может оно подняться при таком путешествии... (Для начала буду вспоминать о ее ноге, дальше не пойдем). Нога ее, прижавшая покатившийся пятак, в темно-коричневой баретке, на плоском каблуке...
Помню, как мы с Егором (а с кем же еще?) вошли в вестибюль метро, на встречу с ней. Наконец она появилась... я замахал... но в это время из железного желоба автомата выскочил разменянный мною пятак, перехлестнув бортик, и покатился, извилисто журча, по мраморному полу...тут уж пришлось становиться на четвереньки и злобно бежать, выслеживая его среди множества ног. Исчез! И тут я увидел ее ногу, как мраморную колонну. Пятак под ней! Точно! Сначала молча упорно тянул ее — ни с места! — потом, не выдержав, завопил: «Ногу-то... ногу... Прими!» Ясно, что Егор в более выигрышном виде перед нею предстал, когда приблизился величественно к месту нашей борьбы, процедил, усмехаясь: «Уберите вашу прелестную ножку — пусть он заберет свой грош!»
Красиво сказал! Будто это не его был пятак, будто это не для него я пятнашку разменивал — у меня карточка, слава богу!
Думаешь, она и сейчас где-то рядом с ним? Навряд ли!
Потом мы шли рядом трое, павлин этот что-то пел, а я шел угрюмо, все никак не мог успокоиться... тоже, красавица! Если даже и раскрасавица — так нечего ноги свои расставлять повсюду, на пятаки ставить! Долго не мог успокоиться, все бормотал.
Потом, когда уже все вместе поднимались наверх, я стал отходить — что-то в ней было такое...
— Ну ладно, — сказал уже наверху. — Прощаю вас!
— Вот как? — улыбнулась она.
И тут произошло чудо: вдруг рванул ветерок, поднял зеленый листик, понес, коснулся им поверхности лужи — намочил — и прилепил его сзади к ее голой ноге. Я остолбенел. Нечасто случаются чудеса — а если уж и случаются — то не зря! Этот листок на ее ноге, как печать живой гениальности... Все, все! Хватит, говорил, что не коснусь ничего, кроме ее ноги? Слово — закон!
...Скажу еще немного только про голову — причем, что немаловажно, про свою. Как говорят: не было б счастья, да несчастье помогло — зашли мы все трое в столовую, эта парочка, красуясь, к стойке пошла с подносами, пищу набирать, а я скромно сел, стол занял... с присущей мне жадностью, чтобы не платить. Идут, красавцы, — и тут, в грациозном ее повороте, тарелка с кашею соскользнула с ее подноса, и резко ребром жахнула по моей бритой голове. Кровь пополам с манной кашей стекали по лицу.
— Ничего... все нормально! — пробормотал я.
— Бедненький! — она кинулась меня целовать.
Егор резко повернулся и ушел — он, ясно, был уверен, что трюк с манной кашей я подстроил заранее. А может — он понимал, что в случае с манной кашей вел бы себя резко иначе — и завидовал мне... тут, действительно, моя разница с ним проявлялась сразу...
Так почему на свой последок я выбрал его, почему именно к нему стремился до самого своего последнего мгновения (и даже после него)? Потому, что один только он во всей вселенной может помнить эти картины, только с ним можно их вспоминать. Было ли что-то лучшее? Нет!
Потом мы шли с ней уже вдвоем, она кокетливо поправляла на голове моей марлевый бантик, который справили мне в ближайшем медпункте.
— Вот, — растерявшись от неожиданной прухи, говорил я, — Всегда в жизни так... (что — «всегда в жизни так»? О чем это я! С первых же часов выставляешься идиотом? Я огляделся) — ...Всегда в жизни так, — уже более уверенно продолжил я. — Когда после долгого холода наступает жара, некоторое время все еще ходят по-прежнему... вот — смотри! — я кивнул на встречных.
Фу-у... выбрался!
— Просто — дома никто не ночевал! — мрачновато усмехнулась она.
Что значит — не ночевал? — сердце мое екнуло. Она что этим хочет сказать, что она тоже не ночевала дома... так, что ли? А где же тогда?
...Когда говорят — некуда пойти — попробуйте повторить тот наш безумный, бесконечный маршрут. То был непонятный, незнакомый город: высокие краснокирпичные пустые дома — с зигзагами ржавых лестниц по фасаду, забытые заржавленные пути за вокзалами, какие-то промзоны, стройсвалки... великолепно!
Потом был тот тип с ржавой кроватью, потом смеющиеся, разгоряченные, мы неожиданно вывалились из зарослей железа прямо к метро, с изумлением смотрели на скучных прохожих, на мрачных постовых: как они живут?!
В пересохшем горле першило от ржавчины. Под низкими деревьями светились во тьме цветные картинки питьевых автоматов. Пихаясь плечами, мы кинулись туда. Монета вдруг вывернулась из моей руки, покатилась — и вдруг она, широко шагнув, наступила на монету — второй уже раз за этот день — и снова произошло чудо: монета вдруг остановилась и стояла неподвижно! Мы оцепенели, потом захохотали. Мягкий асфальт? Или, наоборот, слишком твердая нога? Неважно — монета застыла, остановив навсегда то мгновение. Духота под темными низкими деревьями, светятся автоматные картинки.
И как тяжело мне было в последующие дни мучительно размышлять о том — что за странное покраснение, раздражение у нее на шее, и вдруг увидеть колючую бороду Егора, и все понять!
Было это в «прогрессивное» время, когда борода была признаком каждого уважающего себя демократа. «Без бороды — прямо как без рук!» — возбужденно говорил тогда Егор... Так, по ходу борьбы за демократию, это все вроде и произошло... стоит ли придавать значение житейским мелочам в такое время?!
Но та прогулка навечно оставалась во мне... многие годы уже спустя, приезжая в Дом творчества пожилых писателей, я все не мог никак понять: почему так меня волнует ржавый матрас, поставленный внаклон возле кочегарки (через сетку его просеивали уголь). Так и не смог я понять тогда этого, но только почему-то всегда, выходя на прогулку после трудов над листом бумаги, сворачивал не направо, к роскошным соснам, а влево, к бакам с отходами, а потом к кочегарке, где рыжел ржавый железный матрас.
И только тут, уже в конце, я понял, почему этот матрас меня взволновал: воспоминанием о той нашей прогулке!
Оказывается, не поздно делать крупные научные открытия еще и здесь!
Егор, конечно, в этой истории стоúт нехорошо... но все же именно к нему я так быстро сейчас понесся — он единственный из всех, кого я знаю, может помнить ее. Разумеется, он имеет на нашу встречу какие-то свои хитрые планы, снова — и тут! — рассчитывает обвести меня вокруг пальца, как это было уже сотни раз... но разве трудно обойти вокруг пальца, если человеку это приятно? Тем более, если это твой друг?
Вновь после долгой тьмы стали мелькать яркие цифры — пульсировать: 12... 12... 12... Наверное, это какой-то сигнал, что-то он означает... но что?.. для начала не худо бы успокоиться... Ну что тут у вас показывают еще? Давайте!
Ладно, — угомонил я себя. — Ты не в комиссионном магазине. Что это означает — «давайте»? Угомонись!
Но если уж и тут пошла склока, то должен сказать, что насчет «подлянок», которых мне Егор якобы «накидал» (цитирую Ангела) — то тут надо еще тщательно разобраться... «подкузьмил-то» он, скорее всего, себя. В какой-то момент мода на него вдруг прошла. Егор утверждал, что всем шедеврам он диагнозы уже поставил (даже определил сап у коня Алеши Поповича) — а новых шедевров что-то не появилось... Может, они и появились, только он презрительно называл их мазней. Наверно — просто иссяк его потенциал? Первый признак маразма — когда кто-то начинает бурчать, что прежде было гораздо лучше настоящего. Короче — когда мы отчасти случайно вместе с Егором оказались в городе-спруте Нью-Йорке (он-то далеко уже не в первый раз), именно в этот раз он оказался на полной мели, ни в какие музеи его больше не приглашали, да никто и не знал, что он прилетел. А как мы с ним прилетели сюда — об этой истории позже. Но мель, на которой мы очутились, была, впрочем, довольно уютной, особенно в сравнении с нашими, российскими мелями, расположенными, как правило, на краю пропасти. А тут жили мы на крыше небоскреба, такая сараюшка стояла. Курочки, огородик — все свое!
Иногда засмотришься, подремывая в шезлонге, как курочка по зернышку клюет, и вдруг покажется тебе, что ты где-нибудь в Кавголово на даче, которую мы снимали у старика Халилыча, зимой для катания на лыжах, а летом для совершенно иных целей... Но потом — поднимешься с хрустом с сиденья, и закачаешься: ч-черт, какая бездна перед тобой, а из бездны этой торчат гигантские зубы: плоский небоскреб Пан-Американ, остренький Крайслер-билдинг, как бы с форсункой вместо пика, Эмпайр-стейт-билдинг, бывший гигант, и вдали уже, «на самом краешке земли», два самых высоких «пенала» — Торговый центр.
Впрочем, Егор уже ненавидел все это, и курам своим запрещал туда смотреть!
Но и действительно — голова кружилась... а тут уютно, тепло. Поленница дров, желтые опилки, застрявшие в паутине под верстаком, пружинистая землица, плюгавая травка, лиловые «граммофончики», взбирающиеся по сараю... уютнейшие воспоминания: даже не о своей жизни, а о предыдущей. Вот, оказывается, вспоминаю откуда-то, как курица пьет: закидывает голову, прикрывает глаза, и перья на шее заходят между перьями, как пальцы между пальцами... обернешься случайно и вздрогнешь — океан, бездна! — и снова смотришь на курочек, на растения. Вспоминаешь — откуда все помнишь?! — запах горячей шершаво-колючей помидорной ботвы... потом вдруг прилетает драный воробей — не скажешь, что американец!
Ниже, на сто этажей вниз, шла какая-то банковская суперконтора — но жили мы с Егором практически независимо — иногда только жаловались снизу, что мы заливаем их, поливая огород — и то без скандалов, просто присылали корректные телефаксы — в сарае у нас стоял телефакс... Но в принципе — никакой связи с действительностью, даже не спускались фактически никогда...
— Што ты, што ты! — озираясь шептал Егор. — Ты што — корейцев не знаешь?
— ...Корейцев? А зачем?
— Дурочку валяешь? Не знаешь будто, что корейская мафия всю торговлю овощами подчинила себе?
— Ну и што?
— Как «ну и што»? У меня тут томаты, кабачки, огурчики... все свое.
— А-а-а... так ты думаешь, что подрываешь их могущество?
— А ты как думал? — прошептал он. — Они никого не терпят, всех убивают.
— Да-а-а, здорово... Но если ты так же будешь пить (наш собственный самогон, из буряка), то у тебя в скором времени глазки тоже будут, как у корейца... тогда ничего?
Отвернулся, обиделся.
— Жизнь тебя ничему не учит! — холодно сказал.
Всю дорогу он обижался на меня, что я не вижу тех страшных драм, которые якобы бушуют вокруг, — хотя я и делал, когда надо, скорбные лица, но, видимо, недостаточно убедительно.
Ну — а что, действительно, тут плохого, когда под тобой, можно сказать, прекрасный Нью-Йорк, а тут у тебя дровишки, свежие яички, запах горячих помидорных плетей?
Один единственный раз только спустились мы с ним, пошастали — все-таки Нью-Йорк — сходили на ихний автомобильный рынок, бесплатно подышали бензином, но посидели, покумекали: зачем нам на хуторе нашем автомобиль? Если уж иметь, то скорей вертолет, на океан летать, рыбу ловить... а машину? Нет, нет и нет!
И снова на своем небоскребном хуторе сидели (по пути туда в разговоре с лифтером узнал, что хозяйство это наше миллионы и миллионы стоит!) Сидели, яичницу ели, спорили порой до хрипоты: вот тот шпиль, что торчит из-за горизонта — уже Ленинград или еще не Ленинград?
Наутро Егор рано вставал. Просыпался я от шарканья рубанка, постепенно всплывал из небытия — и долго еще поверить не мог в реальность этого: что я лежу на дощатом топчане высоко над Нью-Йорком!
Егор в столярке своей ладил деревянную ногу себе, на случай войны, и мне предлагал такую же сделать, был уверен и меня убеждал, что скоро разразится мировое побоище и очень обижался, когда я усмехался и спрашивал у него, почему он уверен так, что именно запасная нога понадобится ему, а не что-то другое?
Эту несерьезность мою он давно ненавидел, еще с тех пор, как он болезни по картинам определял: кариес у апостола Павла и грыжу у Иуды, а я шутил над этим — над чем, по его мнению, шутить нельзя.
Надо всем можно!
Но в целом-то мы жили неплохо тогда — он шкурил-полировал свою ногу, я читал то, что, естественно, сам и писал. Потом он ногу свою замочил, и у него некоторое время образовалось — когда мы, наконец, поговорить с ним смогли, вспомнить прошлое, потолковать о настоящем. Нога две недели у него мокла: дело в том, что потом надо было ременными вожжами стягивать ее, изгибать, как дугу... такие у нас ноги были — кривые, поэтому и запасная, деревянная, точно такой же формы должна быть. Дело в том, что мы с молодых лет — сначала по необходимости, а потом по привычке — валетом с ним на одном топчане спали, поэтому ноги у нас абсолютно кривые образовались — так что, когда мы гуляли с ним среди трав, головы наши над цветами фактически не поднимались.
— Ну давай и тебе ногу сделаю — война ведь скоро! — увещевал он меня.
— Да ну тебя, — отвечал я. — Себе сделай вторую, если охота!
Так, дружески переругиваясь, мы нежились на нью-йоркском солнышке. В общем, идиллия. Иногда только по ночам он тревожно вскакивал, и мы, одновременно, как кобры, подняв наши головы с концов топчана, вглядывались друг в друга в темноте.
— Ч-черт... — утирая холодный пот, бормотал Егор. — Опять кореец приснился. Кричал сначала по-своему, ногами махал — потом огромным арбузом швырнул!
— Но арбуз — это же хорошо! — со своей обычной беспечностью успокаивал я, и мы снова засыпали.
Иногда наш хутор оказывался в туче, мы бродили, разыскивая друг друга, расставив руки.
— Эй, ты где?
— А ты где?
— Смотри там, с небоскреба не сверзись!
— Ты сам смотри!
Потом вдруг один край тумана наливался желтым, накалялось солнце...
Недели эти на небоскребском хуторе напоминали нам то блаженное время, когда мы с ним жили на Карельском перешейке, работая в подсобном хозяйстве Ленметростроя, куда мы с ним оба были сосланы за политическую близорукость.
Так что впервые встретились мы с ним под землей — а потом вон куда вознеслись! Далеки те годы, когда мы после наших институтов прибыли в Метрострой: он — молодым врачом на медпункт, я — в многотиражку... Крушение произошло тогда, когда мне, молодому специалисту пера, поручили написать о нем, молодом специалисте стетоскопа. Сначала мы пошли с ним в модное тогда кафе «Север», сидели, мирно беседуя и выпивая, но тут и произошел тот коллапс, который открыл мне характер моего нового друга с новой, драматической стороны — как я уже мельком рассказывал, наш незнакомый сосед по столику забыл на скатерти свой тощий бумажник. Некоторое время спустя я вскользь указал Егору на это — и тут, как я рассказывал, он необыкновенно возбудился: резко вскочил, глаза его засверкали, он схватил этот бумажник и вылетел на улицу (при этом мы как-то забыли расплатиться сами). С высокого крыльца Егор окинул орлиным взглядом Невский проспект направо и налево, потом с ревом бросился поперек машин через Невский к метро — он почему-то был уверен, что бывший обладатель бумажника скрылся через метро: скрип тормозов, судорога дорожного транспорта, и, как следствие, принудительное наше появление в милицейском пикете в станции метро. Благородный порыв моего друга отнюдь от этого не угас, а наоборот, разгорелся: увидев многочисленных милиционеров, Егор стал требовать, чтобы все они немедленно бросились на поиск человека, оставившего бумажник — он стал поднимать их со стульев, выпихивать к выходу, по карте города указывая каждому маршрут. Когда же он убедился в абсолютной пассивности стражей порядка, он сам выскочил из пикета, и, щелкнув ручкой, остановил идущий вниз эскалатор, на котором вполне мог оказаться разыскиваемый. От резкого торможения многие попадали. Егор хотел ринуться туда, в гущу, но был скручен и доставлен обратно в пикет, где стал презрительно хохотать, узнав, что против него выдвигаются смехотворные обвинения в опьянении и нарушении порядка — величие же поставленной им цели совершенно не принимается в расчет, и вид потертого и почти пустого бумажника, которым он тряс над головой, не производит на милицию абсолютно никакого морального воздействия. Тут Егор проникся гордостью и презрением, поняв, что оказался среди людей с крайне низким общественным сознанием. Но полная катастрофа пришла тогда, когда наступила стадия величия, и Егор, сообразив, что находится на подведомственной ему территории, то есть в метро, стал надменно хохотать и высказываться в том смысле, что жизнь каждого под этими сводами — в его руках! Как я и опасался, это поняли неправильно, то есть — как угрозу, и начали нас метелить — короче, мы схлопотали по максимуму, как Муму — чтоб из-за неправильного перехода Невского и остановки эскалатора столько иметь — это надо уметь! И Егор умел.
Ясно, что отношения с системой пришли у него к кризису очень скоро... Но для начала мы были с ним высланы в подсобное хозяйство Ленметростроя, ухаживать за утками и свинками, и опыт этот внезапно пригодился в хозяйстве на верхушке небоскреба.
Выпив самогону, Егор рыдал, что не может завести к курочкам еще и уточек (мы полюбили этих птичек еще тогда), но абсолютная невозможность устроить озеро на вершине небоскреба удерживала нас. Кроме того, утка — дикая птица! Я напоминал ему, как мы с ним тогда пришли к реакционной идее — ограждать места выплыва утушек сеткой, чтоб они не мигрировали. Но главное, чему мы научились тогда — деревянному рукомеслу. На базе той жил дед Самсон, который научил нас такому всему — ложки, туески, корытца — «всяка мелка деревянна поделка», как говаривал он, и, наделав таких поделок, мы часами сидели с товаром в теплой пыли на обочине дороги, низко кланяясь черным обкомовским лимузинам, проносящимся на охоту. Погребцы, ковши, ложки, туеса, корытца — это мы не забывали и здесь. Березушки тут росли, но особо любовно Егор обрабатывал деревянную ногу. Изготовив для себя на всякий случай двенадцать штук, Егор выставил их в ряд у сарая и, разглядывая их, немного отмяк, и даже начал разговор о покупке нового отреза. Момент был подходящий для разговора, к которому я готовился давно.
— А скажи, — небрежно, как бы думая о другом, осведомился я. — А за те годы, что мы не виделись... Ксанка не попадалась тебе?
— А-а... появлялась!.. надурила, как всегда, — холодно отозвался он.
От переполнившего меня волнения я вскочил, убежал за сарай и, чтобы хоть немного успокоиться, стал отливать. «Надурила, как всегда!» Значит, по-прежнему никто в мире, даже ближайший мой друг, не чувствовал ее по-настоящему... только я!
Струя журчала, я сдавленно хихикал. Вдруг звук изменился — забарабанил, затрепетал. Я опустил радостно закинутую голову — из земли поднялись высокие красные георгины с мохнатыми острыми листьями!
Воровато я вышел из-за сарая.
— Опять за свое? — даже не оборачиваясь на драном шезлонге, сварливо проговорил Егор.
Да, со мной бывало такое: когда я отливал в состоянии счастья — вырастали цветы! То ли много я потреблял витаминов, то ли жизнь была такая прекрасная, но — факт!
Началось это давно... у меня умирала от «олимпийки» собачка, исхудала, как скелетик, не могла пить — и умирала при этом от жажды!
Показывая ей пример, я жевал вместе с ней лекарства и витамины, колол ее и себя; стоя на четвереньках, лакал из блюдца — показывал... И вот, день приблизительно на десятый, она вдруг, покачиваясь, подошла, и замелькал язычок! Ура! Потом мы пошли с ней гулять. Она задрала ногу, и, покачнувшись, упала, и тут же вскочила снова, снова подняла... и прожженные желтые каналы появились в сверкающем снегу! Живем! Я огляделся — на пустыре никого, и радостно последовал ее примеру. Желтые туннели слились, образовалась дымящаяся проплешина, а в ней — трава.
— Так и цветы, глядишь, вырастут! — возликовал я, и тут увидел первый подснежник!
А в следующий раз это случилось уже при ней. Помню, впервые я был у нее, и трое суток мы не могли расстаться. И было все... кроме, сами понимаете, чего. Никак я не мог решиться посетить туалет. Любовь — и вдруг такое? Нет, нет и нет!
Наконец, и ее силы иссякли.
— Сгинь! — рубанув ладошкой, прохрипела она.
Я выскочил в теплый двор. Чего еще мне не хватало для полного счастья? Двор, почему-то в эту минуту пустой, зацвел ирисами, пионами, тюльпанами!
В последнее время это случалось все реже — и вот опять!
— Виноват! — усаживаясь в свой шезлонг, произнес я.
— Что-то не видно по твоей харе, чтобы ты чувствовал вину! — пробурчал он.
А он будто когда-то чувствовал вину! Помню, как я страдал, когда начал замечать какое-то странное раздражение у нее на коже... Впрочем — уже рассказывал. Как я страдал! Куда уж ему...
Он всегда был надменен! Помню, когда я еще не был с ним знаком, знал только, что есть такой, как я ненавидел его за характер!
В первый раз — в нашем метростроевском Доме культуры (который шел тогда в первых рядах прогресса) на каком-то обломном вечере, на который я аккуратно явился за час (а то мест могло не быть), Егор появился рядом со мной в белом кашне, перекинутом через черный свитер, и надменно прогундосил:
— Быдьте, пэ-э-э-жаста, тк дбры...скжите... что весь этот ряд знт!
Я онемел от возмущения. Народ лез по головам, а этот красавец небрежно удалился, не сомневаясь в том, что я буду выполнять указания. «Ну, занято! Занято, говорю же я вам! Да, весь ряд!» А он появился за секунду до начала, естественно, не узнавал меня, щурился.
— Здесь, кажется? Бкгдю Вас!
Уже тогда я готов был его убить!
Когда он выходил на улицу, он поднимал руку, даже не глядя на транспорт, он почему-то был уверен, что такси должно остановиться... и останавливалось!
А я, даже имея тыщу, стеснялся поднимать руку... Неловко!
Помню самую первую встречу с ним — грубо говоря, знакомство. Нас давно хотели свести, как двух выдающихся интеллектуалов и наконец столкнули — но на ходу.
— Ну давайте... встретимся завтра! — програссировал он.
— Давайте! В семь — хорошо? Но — где?
— Ну хорошо... давайте... в этой... ну как это?.. — он потер тонкими пальцами лоб. — А, да — в пивной!
— В пивной?! Ну, хорошо. В семь?
— Ну... э-э-э... примерно. Как получится. Если я приду раньше — я вас подожду.
— На, а если я — я!
В результате мы оба «случайно» пришли на полтора часа раньше, оба мечтали поблаженствовать в одиночестве, и синхронно увидели друг друга. Сокрушенно развели руками: надо же, как смешно получилось: буквально впервые за долгую светскую жизнь совершенно случайно заглянул в эту... э-э-э-э... в пивную, и тут — вы! «Сначала о деле!» — сухо произнес он. «Слушаю Вас!»
Отношения наши определились сразу: Пьеро и Арлекин. Причем, один из них получает пощечины, это — я!
Свое восхождение мы с ним начали одновременно: я — закончив заочно Всесоюзный институт кинематографии, он — закончив мединститут и овладев, как я уже рассказывал, умением определять заболевания шедевров вручную.
Я же, окруженный со всех сторон друзьями-демократами, всюду победившими в тот момент, мог даже не мучиться пробиванием сценариев, а смог с легкой руки моих друзей занять любую приглянувшуюся мне должность. Я и ухватил — самую сочную, как думал тогда. Эротика, секс! Такого, скажете, не бывает? Для умных людей... к тому же утонченных специалистов, закончивших вуз со всеми отличиями, к тому же абсолютно порядочных...
Сутками я сидел в темноте, глядя на колышущиеся на экране обнаженные тела. В то время иллюзорной свободы, на очередном повороте, признавалась, кажется, здоровая эротика, но отрицался секс. Может, я уже путаю, было наоборот. Но наш научно-исследовательский институт, среди других подобных, выросших при оттепели, как грибы, славился своей прогрессивностью — но и высокой научной строгостью. «Здоровой эротике — да, нездоровому сексу — нет! Нет, нет и нет!» Доценты и профессора взволнованно говорили об этом с кафедры, а я занимался, извините за каламбур, голой практикой — но, конечно, и сам кропал понемногу диссертацию. Надо было потарапливаться — со дня на день мог кто-то сказать, что никакой разницы между сексом и эротикой нет! Я сам мог в любую минуту это сказать! Причем, не просто в кругу друзей, где некоторое вольнодумие допускалось, а с высокой трибуны международного конгресса, где собирались все бездельники, разжившиеся на этой разнице. Мне бы жить да жить, да ездить за рубеж, да стало вдруг невыносимо тошно — не от того, ясное дело, что происходило на экране, а от того, что я жирел ни на чем! И взял и брякнул!
С какой высоты я падал... и как низко! Дошло до того, что я перестал считаться интеллигентным человеком.
К тому же эротика мне сильно поднадоела на работе, и я, встречаясь с ней, норовил все больше на просторы, на лыжи... И кончилось это тем, чем кончилось — раздражением на ее коже от его бороды!
А я падал все ниже и ниже. Пример — последнее дело, приведшее меня уже к полному отчаянию. Какой-то человек на студии, где я временами халтурил с дубляжом, предложил мне, как он выразился, «подправить» фильм. Личность, в общем, обычная для студии: кожаный пиджак, наглый взгляд... Почему бы и не согласиться? Приблизительно четыре часа в темном зале передо мной мелькали красавицы вперемешку с какими-то заводами и суровыми чекистами... Вот на корме элегантной яхты двое в белых костюмах, повернувшись спинами, чтобы их не узнали, тихо беседуют... Но я бы и так их не узнал!
— О чем они беседуют? — спросил я кожаного.
Ослепительно улыбнувшись в темноте, он развел руками.
— А это что? (размалеванный красками осел).
Кожаный повторил жест. Короче, понял я только одно: приблизительно года полтора они жили в полном комфорте у моря, занимаясь исключительно бабами — и в расплату за наслаждения каждую честно снимали в фильме, и — что самое ужасное — каждой давали немножко и снимать.
Несколько миллионов, видимо, тю-тю, а теперь я за полторы тысячи должен все это свести!
От полученного нервного потрясения я заболел почти что на месяц, и когда немного оправился, был уверен, что про меня, конечно же, забыли. Они там полтора года не могут разобраться, так что — я?
Случайно уже, на бегу, я заглянул в их комнату. Они спокойно пили чай и обрадовались мне.
— Ну что... сдвинулось что-нибудь? — уже начиная нервничать, поинтересовался я.
— Как... без вас?! — все так и застыли, вылупив глаза.
— Так... понятно. Ну ладно. Поднимите мне веки — я посмотрю.
Через полчаса я выскочил из зала, как пробка.
— А это что за баба, которая появляется в голом виде?
— А это уж вы нам должны объяснить! — высокомерно проговорил режиссер, и все заржали.
Почему-то опять я! Все прекрасно себя чувствуют, а я страдай!
Просиживая в темном зале сутками, забыв уже: день, ночь? — я начал вносить понемногу какой-то смысл, связывать героев... и вдруг зажегся свет, в зал грубо вошел директор, старый чекист.
— Поехали!
— Куда?
Не отвечая, он вышел. Можно не церемониться! На улице была предрассветная мгла. Мы подъехали почему-то к вокзалу, пошли на какие-то боковые пути. К платформе медленно подошел военный эшелон, на платформах стояли танки в чехлах, с замерзшими часовыми возле них.
— Что вы хотите сказать?! — сопя носом, я повернулся к директору. — Что эти танки... я тоже должен запихать в фильм?!
— А куда же ты денешься? — усмехнулся директор.
...А вот куда! Не ожидал?
От бабушки ушел, и что самое приятное — и от дедушки тоже ушел! Этот дедушка после отказа моего вводить в картину танки стал планомерно сживать меня со света.
До этого славного дедушки доставал меня только сосед-рэкетир, который дико почему-то переживал, что никак все не мог мне доказать, что он лучше меня живет — каждую ночь приходил.
— Ну что — не поздно? — нагло так спрашивает.
— Нет, нет! — отвечаю. — Самое время! Как раз только что лег! Заходи!
— Ну, как ты живешь? — начинает. — Ничего же у тебя нет!
— Ну да. Ничего...
— А чего же ты улыбаешься?
— Да так... Сон сейчас приятный смотрел.
— Снами питаешься?
— В основном, да.
— А реальность, значит, не волнует тебя?
— Ну почему?
— Так что, конкретно, у тебя есть?
— ...Ничего.
— Ну хорошо. Даю тебе двести одиннадцать.
— Чего?
— Неважно. Двести одиннадцать... и помножь на сорок.
— Не хочу!
— Как — не хочешь?
— Так.
Уходит. Через час — снова звонок.
— Ты знаешь, какая у меня сантехника?
— Японская?
— Да — формально, да. А на самом деле — бери повыше!
— Так какая же? Марсианская?
Но в общем-то он не очень меня изнурял. Тяжелая жизнь, как я понял, была как раз у него. Ежедневно! — своему тренеру по теннису платил пятьдесят рублей за час тренировки, и еще пятьдесят — чтобы на тренировку эту не приходить. Разволнуешься...
Так что с соседом мы жили довольно мирно, но вот когда за дело взялся старичок-боровичок... другой уже опыт, другая хватка...
Писал я в ту пору на телевидении детскую передачу, и главный в ней постоянный был персонаж по имени Метр с кепкой. Гном! Главным моим кормильцем был! И дети любили. И вдруг вызывают меня в серое здание.
— Вы что — не понимаете, чему вы учите детей?
— Чему? Сказочности!
— Вы думаете, здесь люди глупее вас сидят? Думаете, мы не понимаем, что вы этой как бы сказочностью прикрываете?
— Что?
— Не понимаете?
— Нет.
— Что ж мы, не понимаем, кто такой у вас «Метр с кепкой»?
— А кто? Персонаж...
— Ах, персонаж. А почему же тогда «Метр»? И почему — «с кепкой»? Случайное совпадение?
— Ах вот вы о ком!!! Ей-богу — не думал! У вас свой «метр с кепкой», у меня — свой!
— «Метр с кепкой» только один!
— Так что же мне теперь?
— Если не хотите более крупных неприятностей — придется прекратить!
Так лишили меня последнего средства к существованию. Знакомые спрашивали легкомысленно: «Куда же твой «Метр с кепкой» девался — дети любили!»
Мало ли что — «дети»! Снова на киностудию — сдаваться пошел. Режиссер, прогрессивно-кожаный, увидев меня, объятья раскрыл — но пробежал почему-то мимо меня, и какого-то другого совсем — горячо обнял. Меня и не признал... потому, наверное, что мы с ним, в основном, в темном зале общались. А фильм тот вышел — доделал я его — но показан он почему-то нигде не был. Кожаный потом слух пустил, что якобы из-за небывалой смелости, очевидно, из-за моей, не выпустили картину, видно из-за того, что я танки не захотел ввести. ...Унылая история.
Потом, правда, еще был звонок:
— Хотите написать со мной многосерийный слюнярий?
— А вы кто?
— Не имеет значения!
— ...Сценарий?
— Нет. Слюнярий!
— Слюнярий не хочу.
Не вписался. Да это и мудрено. В самого себя вписаться — и то нелегко.
После того уже пытался работать швейцаром, в собственном доме.
— Милости просим, милости просим! — низко кланялся. Ни копейки не давали! Тогда я по другому решил пойти. — Мест нет! Говорят вам — мест нет! — всех выталкивал. «Как это — и дома мест нет?» Избили.
Нет, видно никогда не приспособиться мне к халтуре!
Ведь еще в третьем классе Марья Сергеевна, помню, говорила: «Нет, все-таки, как ни смотри — нет добросовестней этого Попова!»
Это она после того, как на меня двоечник Астапов по дороге домой напал, а я все равно на следующее утро с учебниками к нему пришел. Было! Да так все, в сущности, и осталось... За что же муки? И даже тут, после всего — снова они! Что я еще могу сделать? Все! Исчез!
Какие страхи мне еще тут страшны, после того, как я однажды с отчаяния согласился биографию знатного революционера писать? И семь раз все по новой переписывал, потому, что каждый раз внезапно его новая могила обнаруживалась!.. Семь могил! Попробуй с ним сладь!
А еще — переводами с несуществующего промышлял: «Войди, о войди в мой дом, где одиночество варит свой суп!» А сам все это время лишь о еде, естественно, и думал. «О, студень ваших глаз и котлеты ваших рук!»... «Джулия!.. Жду ли я?»... «Удавы! Куда вы?! — это уже жизнерадостные стишки для детей...
И последняя степень падения: вернулся, откуда начал: писал «Правила поведения в метро».
«Разрешается бесплатно провозить одну собаку-поводыря в наморднике, на поводке и со специальным жетоном инвалиду-слепому, если у него имеется удостоверение на право владения собакой-поводырем»!
Тоска!
А если — «не имеется»? Тогда, ясное дело, нельзя!
Тому, кто занимался такой работой, как я — какой еще ад?!.. Что-то ты больно тут разбушевался! Буквально какой-то «визитер-бузотер»! Откуда ты можешь знать, как тут положено?
Ведь прекрасно же знаешь сам: никто тебя не поднимет, если сам не поднимешься!
И тут во тьме какой-то голос торжественно произнес: «ПЕРВАЯ СТУПЕНЬ!»
— Что такое? Какая ступень? — я мысленно засуетился, хотя на самом деле все было ясно: «ПЕРВАЯ СТУПЕНЬ». Как на нее взойти?
«Первая ступень — страдание»! Только острое страдание поднимет из мглы!.. Я звоню ей — в последний раз, автомат — под лестницей в ресторане, где я загулял. И только я слышу ее: «Алло!» — как тут же громким, жирным голосом запевает ресторанный певец. Я в отчаянии вешаю трубку, иду в зал выпрашивать еще две копейки. Песня обрывается, наступает тишина. Я стою посреди зала, смотрю на толстого, неподвижно застывшего кудрявого певца. Я пытаюсь проникнуть в его тусклые, невыразительные гляделки... «Ну что... будешь сейчас петь?» — пытаюсь просверлить его своим взглядом. Но от него — абсолютно никаких сигналов, он, как огромный отключенный автомат, сделанный из жира: глаза его невыразительны, обращены внутрь.
— Ну что... будешь, сволочь, петь?..
Никакого ответа.
Крадучись — не дай бог его разбужу! — я спускаюсь по лестнице, отрывисто, каждый момент прислушиваясь, набираю номер. Сверху — тихие струнные аккорды (это еще ничего!). Но только она произносит: «Алло» — как жирное, самодовольное пение затопляет все!
Душа напряглась, прыгнула... «Первая ступень»?!
Тут было посветлее, и я вдруг вспомнил, как у меня прошлым летом украли телевизор, я стремительно мчался за похитителем по пахучим кустам полыни, чабреца, мать-и-мачехи. Шнур ускользал от меня, как хвост ящерицы — и вот в акробатическом прыжке я наступил на него, он натянулся, как струна, и выскочил из разъема в телевизоре! Ага-а-а-а!! Ворюга, поняв бессмысленность телевизора без такого важного, дефицитного шнура, грязно выругавшись, швырнул ненужный уже прибор в бордовые лопухи. Они спружинили, смягчили удар, от сотрясения телевизор переключился на батарейки, закричал сердито: «Если будут такие условия, мы отказываемся работать!» Я подошел к нему: «Ну, ничего! Извини!» ...Жара, лето, пахучие заросли. Похититель добродушно вернулся: «Дай хоть закурить!»
Стало еще светлее...
Теперь вспомнился вдруг совершенно безумный год «активного солнца» — я все лето тогда бегал по крышам, вдыхая горелый запах кровельного железа, ночевал, затаившись, в Эрмитаже, плыл по тихому, как пруд, заливу на дощатом плоту... Посреди залива, в стрекочущей тишине, на удилище сел зеленый, с отливом, майский жук...
Я чувствовал, что вылезаю все выше, вода все гуще наполнена светом, и вот я с плеском появился на поверхности, зажмурился! Потом я шел уже по мелкой воде с гладким каменным дном, ликуя, ударил развернутой ступней: солнечно-водяной протуберанец полетел к берегу.
Опустив взгляд, я осмотрел себя: и тело кое-какое есть, не только душа — для нынешних условий и это неплохо!
На гладком и уже сухом камне, по которому я теперь шел, в мелком пологом углублении стояла светлая, теплая, уютная вода — я плюхнулся спиной в эту ванну, полежал, глядя вверх.
Желто-зеленая долина головокружительно поднималась. На гребне, сливаясь с небом, стояли высокие дома.
Я шел уже по сухому камню, печатая мокрые следы. Я не исчез! Ликование душило меня.
От одежды шел пар. Как страшный сон, где-то на краю сознания брезжили темные ледяные пространства, которые я когда-то пересекал... или приснилось? Здесь стояла жара!
Уже для сохранения свежести я занырнул в последнее скопление воды в мелкой каменной «ванне», зачерпнул рукавами, выпрямился — вода потекла по груди и ниже, приятно охлаждая струйками, но не обжигая.
Мокрые незашнурованные ботинки жирно чавкали. Я смутился, сел, вылил воду, потом дотянулся до раздвоенной светло-серой коряги, надел на ее концы ботинки, перекинул за спину. На ходу оглянулся: ботинки буквально дымились в этой жаре!
Начался берег, трава — вялая, белесая, спутанная, с плешинами — вышедшая из-под снега и еще не просохшая... Легкая неожиданность! Когда я шел фактически по морю — было сухо и тепло, а вышел на берег — стало сыро, я даже поежился.
Лужок был странный... из-под снега вылезло много всего. Согнувшись, я стал разглядывать — и похолодел... Да — хватит туманить себе мозги, обходить самое страшное — исчез из жизни, и одновременно как бы не исчез, а просто оказался в какой-то зоне отдыха... нет — то не зона отдыха! Не случайной была россыпь предметов, как бы небрежно разбросанных по лужку... маленький красно-синий мячик с разделяющей белой полосой и круглой, с копейку, вмятиной на боку — ее можно было гонять по поверхности, но она не исчезала... мне ли ее забыть? Мячик этот — первый предмет моей сознательной жизни, который был и исчез. Первые внятные рыдания, связанные с загадочным его исчезновением... Вот он куда закатился!
Раздавленная чьим-то каблуком благородно-серая авторучка... как гордо я ее вынимал, думая, что наконец-то поднялся к успеху! Исчезла, как все исчезает! Теперь — здесь... Нет — это не зона отдыха, это — другое. Тут же, чуть в стороне лежал сохранивший остатки закручивания у горла длинненький целлофановый пакетик — прозрачный, но сейчас затуманенный каплями росы... его ли не помнить? Как с ним исчезли все мои сбереженья, глупо вынесенные из дому... а с ними — надежды на спокойную жизнь! Я взял его, раскрутил горлышко. Вот оно, потерянное богатство — к сожалению, в старых купюрах, отмененных в девяносто первом году! Оказывается, здесь тоже умеют шутить!
Стерев с пакета мокрый туман ладонью, я сунул его в задний с пуговкой карман, в странной надежде — что здесь другие законы и реформы денег не было... может хоть здесь что-то быть необычное?!
Вот мячик — первое потерянное счастье. Вот — деньги — последнее. Какой короткий промежуток!
Я резко полез вверх по склону — тут трава уже высохла, кололась. Все, хватит уже пребывать в соплях!
Уши вдруг раскупорились (вылилась вода?), а теперь меня словно подталкивали вверх ритмичные гулкие удары теннисного мяча — мне ли не помнить их, мне ли не подпрыгивать душой при этих звуках!
Я вплотную подошел к металлической сетке, ограждающей корты, разделил лицо на сегменты, вжавшись в ограду. Какой-то здешний супермен с полосатой лентой на длинных волосах и на голени (признак хай-класса) методично дубасил мячиком в зеленую стенку. Как он напоминал мне Егора. Именно за теннис всегда так отчаянно хватался он — как за главный признак своего преуспеяния! И эти английские ленты на голове и ноге, и эти лимонного цвета мячи, вынимаемые из длинной консервной банки с надписью «Данлоп»! Как мне все это знакомо!
Помню, мы скромно уехали с ним в глухую деревеньку, чтобы удалиться от суеты мира, заняться «мелкой деревянной поделкой», и, выйдя ранним росным утром на трухлявое крыльцо, увидели «мерседесы», «тойоты» и «порше», выруливающие к нашей убогой избушке. Согнувшись, как для атаки, в белых «пумовских» теннисках из машин выныривали дипломаты, аккредитованные в нашей стране, которых Егор тренировал за большие «бабки».
— Я их сюда не звал! — истерически вскричал Егор, неизвестно откуда взявшейся «стетсоновской» ракеткой отбивая первый резаный «смэш».
Туман, солнце на росе, маленькая, «дворовая», бесцветная радуга над мокрой травой. Как то утро напоминает сегодняшнее! Хотя годится ли тут слово «сегодняшний»?
...И несколько странно — корты уже кончились, а металлическая сетка — нет, я все шел и шел боком вдоль нее, перебирая ее пальцами, как струны арфы, но звук был отрывистый и глухой.
Вот так вот! Сетка шла до крутого обрыва, дальше уже нужно было без какого-либо комфорта ссыпаться вниз — но о каком комфорте беспокоиться мне, пришедшему сюда по темному дну?
Я обулся и поехал боком вниз, колючие камешки влетали в распахнутые ботинки. Удержался на краю за мохнатую, колючую ветвь. Здесь море пихалось грудью с широкой рекой, мутная желтизна моталась туда-сюда.
Держась за колючие кусты, я пробирался по осыпающейся кромке над водой... куда?! Упругий стук мяча заменял стук сердца... или снова уже стучало оно? Пот, во всяком случае, уже лился ручьем, как при каком-нибудь страшно рисковом, отчаянном побеге из детского сада в момент жаркого, сонного, неподвижного тихого часа.
Вот так вот — только что шел по оврагу, ускользнув в тихий час из детсада, и с тоской, отчаянием, с предчувствием неминуемой вечной разлуки смотрел неподвижно вверх, на бабушку, деловито высунувшуюся с террасы по каким-то делам, озабоченную, не видящую меня... первый край жизни. И вот — словно мгновение с того прошло, — последний край, а вернее — уже за краем! И никакая бабушка уже не появится из окошка — лишь пыльные колючие кусты. А вдруг — появится?.. Где, собственно, я?
— Ладно, хватит! — внезапная ярость вдруг охватила меня. Жарко, сухо, от какой-то липкой пыли чешется спина. — Хватит! Я не какой-нибудь сэр Оливер Маклинколби, чтобы исследовать берега девственной Амазонки. Меня это не трогает!
Я стал карабкаться вверх сквозь колючий кустарник, срывался, сжатые руки проезжали по колючкам, но крови не было... Еще чего! На том свете — крови захотел! Обнаглел!
Я выбрался наверх, огляделся... слепила абсолютно пустая, широкая река... Нет — здесь сравнительно еще ничего! Не-е-е... Вполне! Я стал энергичнее озираться, словно бы тоже явился сюда по делу... Но какие тут приняты дела?
— Так-так-так! — задумчиво прижав пальцем нос, пробормотал я...
Нет — для начала неплохо! Ну а ты как думал? Что тут будет приготовлено нечто ужасное?.. А кто ж, по-твоему, это ужасное будет специально для тебя приготовлять? Не жирно ли?
Я искусственно взбодрился — как это каждый день делал я, вытягивая себя, словно Мюнхгаузен, за волосы из болота.
Не теряя бодрости, я пошел вперед. Вниз уходила долина, полная полыни и пыли. Но была дорога, и даже вмятая кривая колея. Упругий стук мяча, и высокие дома на гребне оказались сзади. Слава богу, и тут уже — кое-что позади! — я держался в бодром духе — оказывается, и здесь так-то лучше!
По дороге, по теплой толстой пыли я пошагал вниз. Ботинки превратились в каких-то котят... но стоит ли, если вдуматься, их беречь?
Где здесь все, что обещано: летейские чащи, стигийские болота? — я уже надменно огляделся вокруг. Ничего этого, как мы правильно подозреваем, тут нет. Все очень просто: что сам себе сделаешь, то и будет!
Ярко-ржавая подкова... пнул. Отлетающие сухие пленки.
Егор, конечно же, вряд ли находится здесь, в этой не особенно изысканной обстановке — ему подай другое, с особым значком.
Даже когда, лет десять назад, я позвонил ему и сказал: «Из больницы», он сразу же строго спросил: «...Имени кого?» А «имени кого» это жаркое пустое пространство?.. А «имени меня»!
Я поднялся на первый холм. Огромная, но душная, замкнутая долина. Через равные промежутки, словно капли из шланга, кругленькие серебристые кроны масличных деревьев, заполняющих все пространство. Да — важную часть своей жизни провел я среди таких пространств! Ну, как водится — странные повороты жизни выходят из необычных черт характера, или — организма. У меня — из второго... Я уже рассказывал о соседе-бандите, который, несмотря на свою мощь, завидовал всем.
— Ну чего, чего ты лыбишься? — стонал при встрече со мною он.
— Да сам не понимаю! — виновато говорил я.
Скрипя зубами, он проходил мимо, ибо забрать у меня было нечего, а забрать у меня душу он не решался. Но зато как раз напротив моих окон, на том же этаже жил некто Быков — полугений-полусумасшедший, у которого было что отнять. Окно его постоянно горело в ночи, и часто, вынырнув из сна, я с тоской и завистью глядел на единственное во всем доме его светящееся окно... ведь что-то делает человек, не спит! Почему же это я так пуст? Ведь есть, значит, что делать — окно же не гаснет!
Потом вдруг к этому сиянию добавилось новое: он построил во дворе под окнами длинную стеклянную оранжерею, где стал выращивать гигантские цветы! Оказалось, что они зреют быстрей, если освещать их импульсами — и я часто лежал ночью без сна, глядя на приходящие от оранжереи снизу тусклые, периодические вспышки на потолке. Ведь я тоже когда-то умел «выращивать» цветы! И куда все делось! Даже никто почти об этом и не узнал!
Однажды вспышки вдруг почему-то зачастили, послышался звон. Это сосед мой со своими молодчиками громил оранжерею! Я вскочил. Огромные тени мелькали по соседнему дому. И вот вспышки погасли. Темнота — и тишина. Полный порядок! Раньше сосед со своими дружками с дикими трудами привозили и продавали жалкую, осыпающуюся желтой трухою мимозу... могли ли они терпеть, чтобы безнаказанно под их носом росли роскошные цветы? Ясное дело, нет... Я медленно оделся, спустился в оранжерею. Все было разгромлено, растоптано, но одна лампочка, в самом низу, методично вспыхивала... Идея, дух живы — и никак их не разгромить! Я вдруг почувствовал почти что счастье. Я расстегнул свои брюки... ведь получалось же! Струя, дымясь, зашуршала — я захохотал!
Быков в ту ночь отсутствовал и не ведал ничего — но каково же было изумление громил, когда поутру они увидели, что белыми гладиолусами заросло полдвора!
Это еще что за конкурент? Вычислить было легко — меня взяли на улице, запихнули, отвезли на какое-то их ранчо, вывели на участок сухой земли: «Давай!» — «Нет вдохновения!»
Удар снизу ногой... так, по их мнению, создается вдохновение.
...Помню, когда мы сидели в оранжерее у Быкова, пили чай, «доброжелатели» приговаривали, качая головами... «Ой — дождешься ты, душа грешная! Придут к тебе эти самые... с лампасами... все разгромят!» «А почему — с лампасами-то?» — спрашивал Быков. Объяснялось, что это мода такая у рэкетиров, спортивные брюки модных фирм с лампасами по бокам... Теперь я, согнувшись, видел ноги... Да — брюки спортивные, но без лампасов!
— Почему... без лампасов-то? — пытаясь разогнуться, полюбопытствовал я.
С проклятьями обрушился град ударов. Оказывается, я задел их за живое «лампасами», намекая на их военную выправку... Влип, как курица!
Действительно — гладко выбритый человек, в штатском, но с выправкой, утром вежливо спрашивал у меня, почему же я не хочу помочь «единственной реальной силе нашего общества?»
— Если реальная — так делайте сами!
Вырвавшись, наконец, от них, я в сердцах унесся по фиктивному приглашению в Италию: ряды серебристых масличных крон, ровно «расчесанные» на пологих холмах виноградные лозы... но там мой талант почему-то увял. Во-первых, и без меня там было полно цветов — не просто ярких, но и пестрых, «тигровых»... на каждой улице стеклянные будки, полные цветов... даже в туалетах стояли цветы, что я воспринял, как обидный намек: можешь не стараться, у нас все есть!
Но главное — рядом со мной вдруг появился весьма странный «соотечественник» — якобы происшедший из первой русской эмиграции... но, судя по ухваткам, он был скорее ее виновником, чем участником.
Он был феноменально приставуч (видно, определенные круги «отечества» не забывали меня и здесь). Надо заметить — неплохо угощал, но судя по тому, что всегда забирал с собой счета, расходы эти входили в командировочные... неплохо, надо отметить, угощался под это дело и он сам. Такая работа! Видно, именно по этой стезе он и специализировался — во всяком случае, в винах разбирался в совершенстве. Красное кьянти в оплетенных пузатых бутылках следовало пить, по его словам, только из «первоисточника», то есть во Флоренции; «Спуманте», что означало «дымок», «туман», следовало пить лишь на Севере, в Ломбардской низменности, где этот «дымок» и являлся... «Амаретто ди Саронно» следовало пить в одноименной деревушке недалеко от Милана.
При этом назвался он простым, даже простоватым именем Феофан — видимо, для того, чтобы таким сверхнародным именем усилить мою тоску по родине. Тоску усиливать, однако, не требовалось, она и так душила меня.
— Что ты хочешь от меня? Чтобы я остался? Вернулся?
— Я?.. Ничего! — искренне таращась, восклицал он.
Я думаю, что он не лгал — ему просто нравилась командировка, и чем дольше она затянется — тем лучше.
Многие так живут, не понимая конечной цели, воспринимая жизнь, как процесс, полный наслаждений... ну что же — это неглупо. Многие не понимают, чего хотят в конце, понимают лишь в середине... даже некоторые весьма солидные организации... ну что ж — и это неплохо! Хотя, идиллия, конечно, и не могла быть полной — какие-то отчеты он должен был посылать... Главная трудность состояла в том, что я никак не мог посетить туалет — особенно это было тяжело потому, что мы ежедневно проводили обильные дегустации. Помню, особенно в первый раз я был сильно изумлен, когда при подбеге к «туалетто» я был схвачен сзади за горло и чувствительно придушен... сознание вернулось не сразу... наконец, посветлело в глазах. Вертя онемевшей шеей, я вернулся к Феофану, который тоже, видно, куда-то отлучался — как раз сейчас садился за стол. Я рассказал ему о своих претензиях — он как-то удивительно быстро, сразу рассказал мне здешнюю романтическую историю, почти легенду: безработный чистильщик сапог красавец Андреуччо безнадежно влюблен в красавицу Беритолу (безнадежно потому, что не имеет денег), и переживает из-за того, что не может избавить ее от унизительной работы — чистки «туалетто»... поэтому он набрасывается на тех богатеев, что идут в туалет, и душит! Феофан уверял меня, что это даже внесено во все туристические справочники, и служит даже гордостью этого отеля... но мне-то от этого было не легче!
— Может... тогда в музей? Постоять перед полотнами великих мастеров? (Ведь должен же быть там туалет!).
— ...В музей?
— В музей!
— В какой?
— Уфицци!
— Упиццы?
Плюнув на него, я двинулся по Флоренции своим ходом... Куда? Вот массивный, словно дом поперек реки, Понте Веккио, Старый мост. Я стоял у перил, рядом с черным блестящим бюстом Бенвенутто Челлини, глядя вниз. Как говорили мы в школьные годы — «лучше нет красоты, чем отлить с высоты»... но внизу струил свои воды священный Арно, к тому же удивительно хило струил, почти высох... Нет! Не пойдет!
Феофан, оказавшийся рядом, завел вкрадчивый разговор про родные просторы... Да погоди ты со своими просторами!.. Ну?.. Куда?
За мостом — каменная площадь, поднимающаяся к прямоугольному Дворцу Питти, рядом — роскошный лепной дом, где тосковал Достоевский... Так... За дворцом — зеленые террасы парка Бобино, где возмутительно писал в фонтан каменный рябой Вакх... Порядочки! Летит в голубом флорентийском небе вдали розовый массивный купол Марио-дель-Фьере... Задыхаясь, я метнулся в какую-то тратторию, протолкался через толпу жизнерадостных пьяниц к «туалетто», и был придушен сзади стальной рукой еще крепче, чем в первый раз. Нескоро я вынырнул из небытия!.. Надо мною, участливо улыбаясь, стоял Феофан.
— Этот... Андреуччо? — прохрипел я (хотя и не сомневался в ответе).
— Он, поганец! — с энтузиазмом подтвердил Феофан.
— Сколько же у него этих красавиц? — пытаясь подняться на четвереньки, поинтересовался я.
— Всюду, как видишь! — твердо ответил Феофан.
— Да-а... интересно было бы увидеть... хотя бы одну из этих красавиц... или хотя бы красавца! — подумал я, уже прекрасно понимая, что это шутка для себя и что увидеть красавиц и красавца мне не удастся.
— Ты, наверное, чувствуешь ностальгию? — участливо поинтересовался Феофан на выходе.
С вашей помощью — да! — хотел воскликнуть я, но не воскликнул.
— Ну конечно! — ответил я.
Лучшее мое произведение в жизни — весь заросший цветами самолет фирмы «Алиталия», рейс Флоренция — Магадан. Меня встречали соотечественники в форме. Но главное, от чего я зашатался — с ними была моя собачка Гуня, тоже в военной форме, в чине лейтенанта! А я так любил ее... ведь именно с ней, когда она вылечилась, появились первые цветы. Нехорошо движется наша история — в основном, как-то в один бок. Эх, Гуня, Гуня! Я с упреком посмотрел на нее. Она быстро юркнула под бетонную скамейку, и, тем самым обозначив наказание, вышла оттуда уже с полным достоинством... Все ждали от меня жеста, означающего, что только тут я могу по-настоящему творить... Но КПП — это не родина. Я исполнил строгий орнамент из красных гвоздик... Достаточно!
...Но серебристый масличный пейзаж, пологие пыльные холмы, выходит, запомнились навсегда: сразу вздрогнул, как только их тут увидел!
Сполз с холма вниз, и сразу запутался в душистых зарослях могучих цветов: вьюна с розовыми «граммофончиками», люпина, львиного зева — с детства любил, и вся жизнь прошла в них. Издавна, как я уже рассказывал, нам с Егором пришлось спать «валетом», упершись ногами — в результате ноги искривились, и головы наши мотались на уровне цветов. И напрасно меня обвиняли в том, что когда я сочинял «Метр с кепкой», я имел в виду кого-то из великих... Полная чушь! «Великие» не интересуют меня. Всегда, подо всем я имею в виду только себя! «Метры с кепкой» — это мы с Егором! Как бегали мы с ним по лугам возле нашей фермы, ударяясь о васильки! Именно там, ясное дело, и закладывался мой необычный «цветочный дар»!
Огромный, сужающийся высоко в небе, состоящий из тесных фиолетовых «капелек» люпин напоминал китайскую башню. Выгнутая волнистыми «плойками», матово-восковая поверхность «львиного зева» напоминала ухо и этим, наверное, всегда так волновала меня.
Вдали — за сплетением трав и цветов, я увидел свой собственный ботинок, с восторгом заброшенный мною в момент падения в заросли. Какие-то насекомые уже примеряли его — но блаженство не давало пошевелить мне ни рукой, ни ногой. Я лениво косился, прикидывая расстояние... Не-е! Далеко.
В состоянии полного блаженства я был способен только катиться, причем, конечно, лишь вниз по наклонной плоскости. Я покатился, кинув последний взгляд на ботинок... Прощай!
Горький запах мятой полыни, чабреца!.. Правда, последний раз я катался по ним не один...
Немного расстроила меня следующая горка, на этаж ниже, заросшая лишь сухой, колючей травкой и скрюченными, цепляющимися за склон листьями каперса... Бедновато. Тряхнуть, что ли, стариной? Но нет! Отдыхаем!.. Да и какая уж тут «производительность труда» — на «том свете»? Я скатился в самый низ, в узкую ложбинку, бревном перегородил прохладный ручеек... вода скапливалась, поднималась, переливалась... Хорошо! Тут я увидел, что в небо, трепеща сотнями прозрачных крылышек, поднимается мой ботинок! Чем-то станет он теперь? Клубом для встречи насекомых? Памятником чему-нибудь? Как говорят: большому кораблю — большое плавание! Он парил в небе, теряясь в блеске... парил, парил, пока не испарился.
Конечно — второму ботинку завидно! Я торопливо содрал его с ноги, швырнул вверх: подхваченный на лету стаей прозрачных крылышек, поднялся и он... Отлично!
Помню, как однажды меня и Егора, когда мы с ним смертельно надоели начальству, послали в подсобное хозяйство: на хутор бабочек ловить! Похожая обстановка.
И примерно такое же блаженство я испытал однажды в больнице, когда попал туда в молодости с травмой головы. Дело было так: я гулял на пустыре, точнее, свалке, за дальними домами с уже упомянутой мною собачкой Гуней — и вдруг увидал, что из крайнего высотного точечного дома сбрасывают с верхнего этажа отличную мебель: диваны-кровати, шкафы, кресла-кровати! Не знаю — что это было: или надежды на обновление, или просто чья-то удаль и размах... но я воспринял это крайне болезненно: отличные же вещи! С громким криком я бросился туда — надеясь поймать что-либо и унести к нам с Гуней домой... но в ту же секунду, пытаясь поймать диван, получил удар...
На отделении, где все были с забинтованными головами, тем не менее, царили удивительные нравы: то и дело вспыхивали безумные романы, пары уходили прекрасной долиной, переходящей в пруды. Многие больные так и не возвращались, а если и возвращались, то прямо в морг.
Помню, как мы с посетившим меня Егором уплывали по сверкающим прудам на двух казенных гробах, огребаясь крышками.
— Тренировка! — как остроумно заметил тогда Егор. Ну что ж — тренировка прошла, а вот и... соревнование. Здесь, правда, прудов не было — зато река!
Вникать в сложности здешней жизни не особенно хотелось — вот, засохшего обрывка газеты, торчащего неподалеку в траве, вполне, я думаю, хватит. Я протянул руку, лениво взял.
«Мы, жители Закладбищенского района, все, как один, требуем...» Дальше оборвано, но звучит поэтически: «Закладбищенский район»!
Вдруг дунул ветер, выдрал у меня из ладошки обрывок, сердито закувыркал его по склону... Ого! Чем не угодил? Оказывается — и этот, закладбищенский мир тоже с характером!
Я резко поднялся, зорко огляделся. Торопливым кролем промчалась чайка, залетевшая сюда, видимо, с помойки. Суровая действительность настигает и тут!
Я поднялся на холмик и увидел пыльный и, вроде бы, мертвый (как и положено в закладбищенском районе) городок.
Я шел мимо рассохшегося, с извилистыми трещинами глинобитного крыльца — и вдруг дверь из темноты распахнулась, и оттуда внезапно вышла маленькая сухонькая старушка с огромной (бриллиантовой?) брошкой, запирающей горло белой блузки, в желтоватой, явно из далекого времени, панаме.
— ...Да, да! — она кивала головкой. — Прошу вас! Следуйте за мной!
Я вошел. Сперва в темноте за дверью было ничего не разглядеть — только падали перед глазами, как всегда, после перехода во тьму, полупрозрачные кольца, похожие на тонкие срезы лука. Потом появился вполне обычный коридор с рядом белых дверей, в конце, в большом помещении (кухне?) стояла пирамида пыльного света.
— Ваша комната! — слегка пренебрежительно она указала на дверь.
Я вошел в свою комнату... Где же я мог видеть ее? Узкая, длинная... Цилиндрическая печка в углу... железная кровать с металлическими шарами, белый, словно больничный, столик... Скромненько! Неужто я ничего больше не заслужил!.. А кто заслужил больше? Разве что какие-то фараоны? Я огляделся и вздрогнул... нет, не простое это помещение! На гвоздике прямо передо мной висели мой грязные, исцарапанные, давно потерянные часы! Да-а — видно, все потерянное собирается здесь! Потерянный мячик — на самом берегу. Потерянные часы... Помню — странные, дикие вещи вдруг стали твориться с ними перед их исчезновением. Они вдруг отцеплялись и падали из окошка вагона на железнодорожный путь; я заходил на минутку в поликлинику — взять справку — и выходил почему-то без них. Рванувшись назад, я находил их почему-то в операционной, среди крови и криков. Я понимал, что они движутся к ужасу, к исчезновению... но почему? Ведь это всего лишь жестянка, бездушный предмет: неужели и над ним что-то довлеет, тянет куда-то? А исчезли ночью. Резко проснулся — нет! Может, они готовили мысль к тому, что все исчезнет? И вот — грязные, оцарапанные, дикие, они теперь тихо висят здесь — где собирается все.
Грусть их исчезновения была репетицией главной грусти... но нужны ли были те репетиции? Я и так сразу почувствовал, куда я попал. То ликованье, которое вдруг на секунду охватило меня при виде потерянных навсегда часов, сменилось отчаянием: то не часы нашлись, то — я потерялся! Я рухнул на кровать, вытянул ноги, закрыл глаза.
Да — с грустными обстоятельствами связано было их исчезновение... жизнь понемногу приучает тебя к последней грусти. Так быстро миновал пик жизни — к которому мы так долго и горячо стремились... когда мы с другом моим Егором, уволившись из метро, работали посменно дворниками — причем, лучшими! Вспоминая то время, скажу, что лучшими стать тогда было очень легко — поскольку остальные все дворники вообще не делали ничего! Их можно было понять: для них эта работа означала жизненный крах, для нас же то было время, полное надежд, и метлами мы размахивали раз в десять быстрее и чаще, чем они. За что, естественно, неоднократно нас били, однажды меня пытались жахнуть ломом по башке, но к счастью промахнулись и ударили по плечу, отчего у меня отнялась рука и висела, как плеть, а я назло им подметал левой, зажав метлу под мышкой... славные времена! На этой метле, образно говоря, Егор и взлетел. Постепенно то дело, за которое мы яростно сражались своими метлами, охватило весь мир и начало зваться экологией. Мой напарник по метле взлетел на этом деле очень высоко: с такими же отчаянными ребятами из других стран он на резиновой лодочке атаковал американские танкеры-нефтевозы, загрязняющие акваторию, и был безжалостно сброшен с борта в воду. Казалось, можно было вполне гордиться и восхищаться другом, но что-то мучило меня... какая-то нечистота в борьбе за чистоту: почему он так горячо стремится быть сброшенным именно с американского танкера, а не с нашего — гораздо ведь ближе? И так во всем. И эта некоторая наша нестерильность мучила меня гораздо сильней, чем грязь, налипшая комьями на наших политических противниках: им-то так и положено... а что же мы?! Мой взлет меня тоже как-то томил... я был, как уже говорил, определен моими друзьями, прорвавшимися в верха, на очень престижную должность в Институте кино: экспертом по отличанию эротики от секса. Размах прогресса все ширился, а у меня сосало под ложечкой, и чем сильней он ширился, тем сильнее сосало. Ну — раньше-то были они, а теперь-то — мы!.. как же так? Неужели и сейчас правду нельзя? Но сразу, конечно, было не победить, приходилось продвигаться толчками, и не только в экологии (от американских танкеров к нашим) — но и везде — и в политике, и эротике. Поначалу, например, горячо писали, что это Сталин исказил Ленина, а тот был совсем неплох... об этом многие писали запальчиво, горячо... но меня на эту запальчивость никак не хватало! То же и с сексом... Потупясь, я стеснительно смотрел на коллег, с пеной у рта доказывающих, что эротика — это замечательно, а секс — архиужасно... или наоборот. Никогда — понимал я, — никогда не раскочегариться мне так искусно, как делали они... и никогда, значит, и не взлететь, потому что лишь полуправдами и можно подниматься — правдой возмутятся, растопчут тебя. Сказать в те годы, что и эротика и секс хороши... значит, порушить все правила игры, которую вели лучшие люди той поры. А я не выдержал — кишка тонка! — фальшивой запальчивости абсолютно не хватило. Мой тихий уход был достаточно громок: ах, брезгуешь черновой работой? Ну-ну! Ну, почему, почему я уж не мог им подыграть — ведь делали-то они дело хорошее: сперва эротика, а уж потом секс... терпения не хватило? Ну и сиди!
Последствия моей капитуляции начали проступать очень скоро, можно сказать, я сам спустил свои вымпела... и взгляды жаждущих отвернулись туда, где новые флаги трепетали на ветру... и трофеев мне, естественно, ждать не приходилось. Для начала уплыла от меня квартирка на Невском, в которой скончалась не так давно знаменитая поэтесса серебряного века, и в которую должен был въехать на волне прогресса я... сорвалось! А что же ты хочешь? Надо двигаться — а не останавливаться! Сначала уже вроде решенное это дело ушло на какое-то обсуждение... оттяжка... потом еще... все ясно: я давно уже знал, как и за что приходит удача... а кому нужен человек, который в нужную минуту не может провести нужную границу между эротикой и сексом? Гнать таких поганой метлой! В квартирном вопросе началась глухая пора, ответы начальников по телефону были все более туманными и загадочными... лишь по газетным статьям, по взлетам−падениям политики я гадал, как щепка в волнах, о моей злосчастной судьбе. Все медленно, мучительно тянулось — и однажды я вдруг почему-то почувствовал, что все кончено. Понял я это так: совершенно случайно я встретил на улице своего очень давнего знакомого (даже не друга) — но по страстности, с которой я впился в него, по напору, с которым я тащил его из одной распивочной в другую — я понял, что уже знаю, что жизнь моя покатилась в овраг. Спутник мой, попав в такое страшное поле, при первой возможности испуганно исчез, а мой «полет в темноте» продолжался, проснулся я, как и водится, на своем узеньком диванчике, в своей убого слепленной квартирке меж трех болот, за гранью цивилизации... медленно я разлеплял глаза, разлеплял ноги, слипшиеся в потном сне... не сгибаясь, словно манекен, прошаркал я в туалет, потом на кухню. Уставился в окно... Аа-а... Это я вчера... рухнув, видимо, в грязь, неоднократно пытался подняться, и раз за разом печатал себя вдоль скучной белой стены противоположного дома... восемнадцать раз подряд! Отчаянная борьба! Да — видно, крепко я вчера понял, что жизнь не удалась... что не прошел я в высший класс, в среду тех, кому по знатности, известности или уверенности положено иметь квартиру на Невском... не прошел! И вчера это понял... что и продемонстрировал!
Я уже знал — верней, чувствовал тогда — что тревога, беда обязательно обозначаются и какой-то конкретной деталью, чаще всего — странным исчезновением каких-то предметов. Я метнулся к гвоздику... Точно! Гвоздик сиротливо торчал — а моих черных пластмассовых часиков на нем не было! Я замер... надо было быть совсем уж тупым, чтобы не понять этого сигнала из темной бездны, куда в конце концов проваливается все!
Понять не трудно... но я тогда не хотел ничего понимать! Выпив все, что имелось в доме, включая компот, я рванул на улицу и уже примерно через час бился, «как об Ленина темный класс», в двери модного ресторана. В более спокойный день я бы показал швейцару трешку, или проник бы через черный ход... но сейчас мне непременно хотелось победить! Тем более, что надменная харя швейцара за дверью была в этот день особенно надменной, а пьяные рожи, сыто хохочущие над моими усилиями (тоже за стеклом), были невыносимы! Сначала с треском отлетела с моей стороны медная плавно изогнутая ручка (смех сразу прекратился, все оцепенели), потом со звоном и осколками стекла внутри появилась одна моя рука, потом другая... потом я, весь страшный, окровавленный, влез внутрь и кровавыми руками схватил за горло самого смеющегося.
Вскоре прибыла милиция, но тут я уже был почти рад — я был, в общем-то, доволен, сделал все, что хотел... в машине я радостно дал милиционерам забинтовать мои раны: в отделении шел ремонт, в котором я принял деятельное участие. Отдохнул нормально.
— ...К следователю? Комната четырнадцать? Отлично!
Я взлетел по лестнице, пошел, поглядывая на двери, распахнул нужную дверь — и зажмурился. Комната была залита ярчайшим солнцем, всюду на подставках светились красные цветы, а за столом, хитро улыбаясь, сидела она.
— ...Вы следователь?
— Я секретарь.
— Отлично!
Не помню совершенно разбирательства дела, не помню и следователя — помню другое... на том же напоре, который еще не кончился, мы поехали с ней. В ту же ночь мы оказались в их общежитии офицерского типа, на девятнадцатом этаже.
— А где муж?
— А! — она махнула ручкой.
Оказывается, на ночных учениях: сегодня как раз нулевая фаза луны, низкая облачность — самое то, что им нужно. В абсолютной тьме, оказывается, каждый должен был отвечать за себя, а каждого другого принимать за врага, и в качестве трофея отрывать уши.
— Каждый раз буквально дрожу, что без уха придет!
— ...Тс-с! Тс-с! Тс-с-с-с! — только шептала всю ночь.
Потом вдруг перед рассветом раздалось какое-то шарканье, прямо в комнате: ши-ши! ши-ши!
Что это? Свесившись, посмотрел под кроватью, заглянул под стол... Что это? Совсем где-то рядом! Ши-ши!
Потом вдруг в окне, заклеенном туманом, появилась голова в военной фуражке! Муж? Потом вдруг вторая с ней появилась, тоже с затылка. Что они там делают? Летают, что ли?
Потом вдруг обе головы исчезли. Упали?
— Балкон у нас... вокруг дома... на весь этаж...
— А-а-а... Неплохо придумано!
Ши-ши... проник бодрый запах гуталина... Все ясно!
Появлялись новые фуражки, исчезали, менялись.
— Ро-та! Ро-та! — прижимаясь, шептала она.
— Ты что же... всех подряд приглашаешь сюда? — во мне вдруг взыграла ревность.
— Конечно!.. Все, что плохо лежит.
— Но зато... — напрашивался каламбур.
Голова в маршальской фуражке вдруг стала медленно поворачиваться.
— Падай!
Как донские пластуны, поползли с ней на кухню.
— Ну — я, пожалуй, пополз!
— Нет уж! — она надула губки.
Из спальни послышался скрип сапог.
— За окно давай... Боишься, что ли?
— За этим окном балкона нет!
— Там приступочка, приступочка есть! И за подоконник крепче держись!
Висел час, два... «Угощайтесь, Дмитрий Тимофеевич»! Вот сволочь! Потом, глухо хлопая, стряхивала скатерть, — ловил жадно крошки ртом. Вцепившись в подоконник, висел... никакой там приступочки в помине не было! Слушал, как гость рокотал, благожелательно развивал последние тайные доктрины ядерной войны... голуби по моим пальцам стали ходить, клевали — принимали за червей... потом вдруг знаменитое лицо, самого знаменитого нашего военного высунулось — складчатые щеки, небольшие глаза, маленький сморщенный лобик...
— Вылазь!
Высунув язык на плечо, я вылез... ничего мне уже не было страшно, никакой трибунал!
— Молодец! — он по плечу меня жахнул. Я упал. — Крепкий хлопец! Прошлый меньше часа смог провисеть — а ты уже на третий пошел!
— ...Рады стараться!
— Ежели что — так сразу ко мне!
— Слушаюсь!
Он удалился через балкон... Своеобразная тут атмосфера!
Только начал одыхиваться, чаю хлебнул — вдруг замок сочно захрустел — ключ поворачивался...
— Быстро сюда!
— Куда?
— В мусорное ведро!
Свернулся калачиком среди объедков, накрыла крышкой... Усталые шаги!
— Где до сих пор носило тебя? Раньше прийти не мог?!..
Смело, смело!
Молчит почему-то в ответ... только сопит... может — не слышит ничего, уши оторвали?
— Нет, нет — нечего сразу рассиживаться... выкинь мусорное ведро — твоя обязанность!
Приятная, надо сказать, обязанность! Я сжался...
Тяжелые шаги приблизились... поднял ведро... Да — сила есть! Он вышел на площадку... грохнул крышкой мусоропровода... почему-то вздохнул... опрокинул... Понеслась!.. ударяясь, как биллиардный шар, я пролетел через девятнадцать этажей, вывалился... женщина, которая мусоропроводом заведует, почистила меня щеточкой... Формально все неплохо...
Но после моего низвержения в мусоропровод со мной довольно-таки странная вещь произошла: забыл, кем я был, с блуждающим взглядом вошел в свой кабинет, долго, тупо глядел на свои бумаги — ничего не понимал, так же тупо — на жену и детей, потом, вскрикнув, выбежал на улицу. Две недели не помню где блуждал, потом рваный, в рубахе навыпуск, босой — в стиле кантри — явился перед ней... Она как раз со своим красавцем-муженьком в гладкой, с иголочки, форме, в такой же новенький сияющий «Жигуленок» садилась. Увидев меня, как бы испугалась, к мужу своему кокетливо прижалась: «Ой, Володька! Кто это?»
— Это, видимо, социально незащищенное лицо, — вдумчиво-интеллигентно Володька говорит. — Дать ему денег?
— Дайте, дайте! — я безумно закричал.
Он полез в свой элегантный, я бы даже сказал, вычурный кошелек (стыдно военнослужащему такие декадентские кошельки иметь!), пошуровал там пальчиком, вытащил полтинник, протянул.
Я жадно его схватил, тут же лихорадочно «на зуб» попробовал — глаза мои радостно загорелись, бухнулся тут же ничком в грязь, стал бить поклоны.
Следующая картинка: я стою на углу, жадно ем пирожок вместе с промасленной бумагой, и мимо, обдав меня дополнительной грязью, проехал «Жигуленок», пронизанный солнцем, и я через заднее стекло с радужным отливом увидел, что в нем всего одна голова. И тут же рядом со мной она появилась, стояла как бы «не-пришей-не-пристегни», лучезарно раскланивалась с проходящими офицерами: «Здрас-с-с-сьт!», «Добрый день!» — и как только «Жигуленок» скрылся из виду, вцепилась мне в рукав, яростно зашипела:
— Ты что, ваще, с ума сошел — являться в такой момент, да еще в подобном виде?.. «Здрассьт! Добрый день!.. Вот — мой дядя из Сызрани приехал, немножко того...»
Я — «дядя из Сызрани», да еще «немножко того»? Вырвал свой рукав, оставив половину, пошел...
— Да — своеобразный у вас дядя... — вслед донеслось.
Снова догнала, уже за оградой сада.
— Ну, миленький... ну стой...
Грудь ее высоко вздымалась... что есть, то есть!
— Ты что — всерьез обиделся, дурачок?
Я остановился, обиженно сопя.
— Скажи — ты дворником хочешь стать?
Я изумленно уставился на нее... откуда знает она, что я был уже дворником, и люблю... да, адская проницательность, за внешним обликом дурочки-капризницы у нее присутствовала...
— Дворником?.. Смотря где? — самолюбиво ответил.
— Где-где... в моем доме — где же еще, идиот! — пихнула меня крутым бедром. — Ну, — кинула вокруг быстрый взгляд. — Может — рухнем?
— Извини, — горделиво высвободился. — Для этого я слишком шикарно одет!
И в тот день, когда я с метлой, в клеенчатом фартуке, в валенках с галошами, в бороде «лопатой» — все, как положено! — стоял в воротах железной ограды — Володька, возвратившись, был изумлен моим воцарением, но демократично поздоровался — а я, как и положено такому важному человеку, хмуро не прореагировал, — смотреть еще на всякую шушеру, шмыгающую туда-сюда.
Ограду я запирал в восемь вечера — минута в минуту, по нашему расписанию: нечего ориентироваться на голь-шантрапу, что шатается ночи напролет неизвестно где! Все солидные люди уже дома в семь часов, телевизоры смотрят, а не шляются ни попадя где... Тут я особенно ихнюю гулящую парочку невзлюбил: все бы им симоны-гулимоны, что ни вечер — то в гости, то на концерты! Другие уж знали мой нрав, а эти словно и знать ничего не знали: рассчитывали, может быть, на личную мою снисходительность, но у меня порядок для всех одинаковый — ворота на запор в восемь часов, лифт отключал половина восьмого... Не хотите порядка — на улице живите! Может, кто обзывал меня ретроградом — меня это не трогало: порядок есть порядок!
— О — опять затрезвонили! Черти их носили до пол-одиннадцатого! Ничего — обождут, не баре!
Долго поднимался с вонючей своей лежанки, долго гулко кашлял, булькал, свиристел. Потом шумно чесался... Потом шла долгая пауза (нетерпеливые звонки!), после — медленное шарканье валенок с галошами... снова долгий гулкий кашель... молчание. Потом через кашель сиплое бормотанье:
— Хто там?
— Ну — открывай ворота-то! Не видишь, что ли?
— Нет — што-то я личности ваши не признаю!
Шарканье обратно. Снова лихорадочные звонки. В ответ — бормотанье, бульканье, шарканье.
— Ну открой, Ермилыч... свои! — это уже Володька, как бы мужик, на себя самое трудное взял.
— Что еще за свои... документы покажи!
— Да нет у нас, Ермилыч, документов — кто ж носит с собою документы?
Тихое шипение: «Сволочь» (это ее).
Шарканье назад, истерический его крик (почему-то на нее):
— Ну — долго это будет продолжаться?!.. Ну дай, дай этому гаду четвертной — иначе он до утра нас промучает, а мне к шести пятнадцати на учения!
...ч-черт — «к шести пятнадцати»! А я-то думал — хоть к семи!
— Степан Ермилыч! Вот вам от нас... ко Святому Рождеству!
— Ну ладно — проходьте... Но чтоб баловство это было в последний раз! — долго гремел цепью.
— ...Ключ, мать его ети, куда-то задевался... в сторожке погляжу... — уходил, засыпал... Снова раздавались звонки.
Славное было времечко — любил я его! Большую власть имел!
Ну, на церковные праздники — как положено уж это — в прихожей смущенно крякал, сопел — пока Володька на серебряном подносе мне стопку с полтиной не выносил.
— А сегодня, извините, какой праздник, Степан Ермилыч?
— Что значит — какой? — изумленно таращился. — Покрова Божьей матери, чай!
— А — ну хорошо, хорошо...
Выпивал, крякал, утирался рукавом в нарукавнике, в нарукавник же прятал полтинник.
— Ну... доброго вам здоровьичка! — уходил. До следующего дня.
Володька все это терпел — раз социально незащищенный элемент, приходится терпеть!
Правда, вздрогнул слегка, когда вернулся однажды после изнурительных учений, и увидел с болью и изумлением, что я уже внутрь их квартиры перебрался: прямо в прихожей, напротив дверей, стояла деревянная будка — частично размалеванная, частично обданная народной резьбой, частично опаленная художественным промыслом — и там я сидел, ведя, как видно, уже давнюю склоку с хозяйкой:
— Если я, Оксана Артамоновна, согласился занять эту должность ради вас, то это не значит, что можно до бесконечности меня унижать, и вторую неделю уже пренебрегать моими заявками на шесть сортов импортного гуталина, без чего вызывающая достоинство работа полностью исключается! Если вы считаете, что вам все дозволено, то вы заблуждаетесь! Между прочим, у меня два высших образования!
Вова сидел в прихожей, в полном походном обмундировании, устало переводя покрасневшие свои очи с меня на нее.
— Это...так надо? — только произнес.
Наконец-то его заметив, обернулась через плечо:
— А что, тебе там в твоих чахлых перелесках неизвестно еще, что во всех приличных домах принято чистильщика обуви иметь?
— А, — сонно кивнул, и голову так и не поднял, заснул, вытянув сапоги.
А скандал продолжался:
— Если вы считаете, Оксана Артамоновна, что можно в полуобнаженном виде ходить перед пожилым человеком — то вы ошибаетесь!
— А почему же вы тогда, позвольте вас спросить, Степан Ермилыч, повесили в будке у себя изображения голых баб?
— А это уж, извините меня, мое помещение!
— Да?
— Да!
Дикая драка.
Володька, внезапно проснувшись, таращил красные, непонимающие глаза: совсем, видно, отстал от мирной жизни, ни черта уже не понять! Снова уехал.
— Нет — ты останешься ночевать!
— Нет — не останусь! У вас нет рожка для обуви — без него отказываюсь!
— Ах, так?
— Так!
— Ну хорошо! — выхватила ключ, заперла входную дверь на два оборота, резко на кухню ушла, там, судя по бряканью, в какую-то из жестяных баночек на полке его запрятала: соль — перец — корица — мука!
— Ах, так?
— Так!
— ...Тогда я попрошу пределов моей будки не пересекать — иначе немедленно будет подана жалоба в профсоюз УБО!
— УБО?
— УБО!
В следующий свой приезд Володька совсем уже сник, поскольку в обожженной-резной будке народного промысла откуда-то пишущая машинка еще появилась, на которой бывший Степан Ермилыч, помолодевший почему-то, уже без бороды, абсолютно круглые сутки стучал, что-то непрерывно печатал, как он вскользь пояснил — отчетность.
Приходили какие-то солидные люди — отчетность забирать, пару раз даже иностранцы появились, даже японцы. Нет — отстал ты, Володька, от нестроевой жизни, ни хрена в ней больше не понимаешь! Уходил к друзьям. Приходя, заставал каких-то оборванцев, надменно с ним разговаривающих. Уходил.
Даже политрук с ним беседу проводил мягко:
— Поговаривают, что у вас не все ладится в семье?
Пытался Володька делать скандалы:
— Могу я узнать, что у нас творится, в конце концов?
— Совсем уже, видно, задубел, на своих болотах... Литературный салон!
— А почему Степан Ермилыч в элегантном костюме сидит?
— Какой он тебе Степан Ермилыч?
— А кто?
— Читай, деревня!
— ...«Гений с трудной судьбой»...
— Кто — гений... Ермилыч, что ли?
— А ты что — стихи его не читал?
— А кто... их читал?
— А никто их не читал! Потому, что все они до одного уничтожены — такими, как ты!
— Мы уничтожаем лишь быстродвижущиеся цели! — вскипел. — А этот у тебя в будке сидит, третий год — только печатает, да костюмы покупает! «...с трудной судьбой»! Это я с трудной судьбой! — пошумел, часть посуды разбил.
— А ведь знаешь — он в чем-то прав! — я сказал, когда измученный заложник военно-промышленного комплекса заснул. — Я его понимаю! — ударил в грудь. — Я тоже горя хлебнул!
— Ты?!
— Я!
Если хотите знать, от этого комплекса я тоже натерпелся — когда мы достигли в нашей подземной работе вершин, вдруг какие-то люди в штатском стали появляться — приглядываться. Странное, если вдуматься, выражение — «люди в штатском»... все на свете люди в штатском, но при них почему-то так не говорят... а «люди в штатском» — это, которые в штатское умышленно переоделись... Все ясно. Ходили, обшаривали скользящими взглядами... Вызывают в партком.
— Мы тут обсудили... — парторг говорит... (что значит «мы» — хочется поинтересоваться, где — «тут»?) Мы тут посовещались и решили — надо таких молодых-ершистых продвигать!
— Пр-равильно!.. А куда?
— «Спецспецметрострой»!
— «Спецметрострой»?
Ну — «Спецметрострой» — про это мы знали. Это — рыть убежище под зданием Цека, глубиной около восьмиста метров, на случай атомной войны, или чего там еще. Работа трудная, но неинтересная — правда, пайки. Правда, потом убежища эти соединяться стали с убежищами других стран — так называемых «стран народной демократии», в отличие от других стран, где демократия не народная... это уже перспективнее, ночами можно было выходить на поверхность, в незнакомых городах... ну — формально грабить-воровать там не разрешалось, но фактически на это дело начальство смотрело, прикрыв глаза. Раз! — и под землю, с концами. Многим нравилось, с обновками возвращались, даже автомобили проталкивали... но последнее время там, в этих «странах народной демократии», авторитет наш резко падать стал, грабить уже не разрешали... Так что навряд ли есть смысл!
— «Спецметрострой»? — говорим. — Нет — пожалуй, мы этого не достойны!
— Кто бы стал таким орлам, как вы, какой-то «Спецметрострой» предлагать? Да вы что? Выше берите! «Спецспецметрострой»!
— «Спецспецметрострой»? А что там надо делать, если не секрет?
— ...В том-то оно и дело, что абсолютный секрет — но, даю слово коммуниста — через пять лет испытательного срока, если, конечно, выдержите — узнаете, что делаете!
— Да-а-а... заманчиво, конечно. Но — нет. Недостойны мы такую работу вести!
Раз четырнадцать или пятнадцать нас вызывали, но ответ был все время один — «нет, нет и нет!» В результате начальство вспылило, сослало нас с Егором в подсобное хозяйство — «на хутор бабочек ловить» — имелось у нас такое хозяйство, в глубине Карельского перешейка: формально выращивало бабочек, для иностранных гаремов.
Ну, мы поначалу с Егором доверчиво к этому делу отнеслись, со всей душой. Купили сандалии, панамки, сачки, все как полагается — у него розовый, у меня — голубой. Отлавливали бабочек разной величины, в специальных золотых, обсыпанных алмазами клетках отвозили в гаремы разных стран. Ну, как водится, приемо-сдаточный акт, потом обмывка, угощение, чем бог послал — алкоголя, к сожалению, в гаремах не употребляли, во всяком случае, в тех количествах, как мы любим, но всего остального — подчеркиваю, всего, там было более, чем достаточно. Командировочных, конечно, явно недостаточно нам выдавали — но, если честно сказать, никто их и не требовал, никого они и не интересовали, наши командировочные. Вот бабочки — это да. Полюбили мы эту нелегкую работу, с утра до вечера гонялись по лугам: одна бабочка утром любит попадаться, другая — ближе к ночи... Наука! Но постепенно мы стали замечать, что в наших лугах и еще какие-то насекомые водятся... норы их были широкие, покатые, уходили на неизвестную глубину, и почему-то деревянным, острым, полосато раскрашенным треугольником были отмечены. Взрыв, удар воздуха — и какая-то тень, блеснув-ослепив, уносится в небытие! Егор более упорным оказался, чем я — накинул сачок! Так его вместе с этим сачком утащило в неведомую даль, лишь где-то в полярных льдах решил отпустить, наконец, сачок рухнул вниз, в белое безмолвие, вмерз там в лед, был доставлен обратно, в отличном состоянии. Мы уже догадывались, что это за бабочки: много таких пестрых треугольников оказалось на лугу, замаскированном под сенокос: думаю, косца ниже генерала на лугу этом не бывало. Не считая, ясное дело, нас...
Однажды — увлекся я погоней за «мертвой головой», оступился, рухнул в эту нору. И пошел! Бесконечный темный туннель... По свидетельствам тех, кто сумел прежде своего времени на том свете побывать, каждый такой туннель должен проскользнуть... Неужели — конец? Правильно пишут: и в конце — просвет! Сияние... зажмурился... вылетел. Но только вместо Иисуса Христа, как предыдущие ходоки на тот свет обещали, оказался я в помещении парткома — за столом сидел небритый парторг. Поднял на меня усталые глаза:
— Ну как... надумал?
— Что надумал-то? — я испуганно озирался.
— Не понимаешь, что ли?
— Нет — не понимаю!
Парторг сдержанно кивнул на лист на столе, на котором была накарябана единственная одна его фамилия.
— Ну, как?
— «Спецспецметрострой»?
Он скупо кивнул.
— Нет! Еще не дозрел!
— А миллионы человеческих жизней? — проникновенно сказал.
— Чьих?
— Что значит — «чьих»?
— То и значит — «чьих»?
Неловкая пауза.
— Так отказываешься?
— Да!
— Тогда садись в это кресло!
Я сел — и он нажатием кнопки катапультировал меня на какую-то помойку... долго оттуда выбирался: где север, где юг? Вернулся, наконец, на рабочее место — так Егор разговаривать со мной не хотел, я рассказывал, как было — он усмехался. Утверждал, что я якобы нигде не был, а пьянствовал у Зайчихи, которая в соседнем селе самогоном торговала! Наглая ложь!
Егор, надо сказать, к тому времени уже неудержимо-спесивым стал, пока еще не догадываясь, что за судьба его ждет... А ждали его, — я уже говорил, — огромная, всемирная слава — и суровый провал. А в то время мы, ни о чем еще не догадываясь, жили на хуторе, приблизительно вот в такой комнатке, как эта, спали на топчане валетом, упершись ногами, а утром кривоного-приземисто выходили вразвалочку на луг, теряясь в растениях... Я уже, кажется, говорил, что свой телевизионный детский цикл — «Метр с кепкой», я именно там и задумал, а вовсе не где-нибудь!
Так что хлебнул я немало! Не меньше Володьки! И не надо говорить!
Короче — обидно мне стало — ушел. Примерно через неделю позвонила она мне своим тоненьким голоском, как она выразилась — «просто поболтать».
— ...ты знаешь, диплом надо на юрфаке делать, а ничего буквально нет в этом месяце — ни ограблений, ни изнасилований!
— Ну тут я тебе помочь ничем не могу!
— Да? — хохотнула.
Потом вдруг, запыхавшись, звонит:
— Могу тебя, как друга, попросить помочь?
— Ты про изнасилование?
— Ой, ты все треплешься, а мне не до шуток. Представляешь — у меня встреча с руководителем, а Володька на учениях, как всегда — а я, мне кажется, оставила невыключенным утюг!
— Ну и что? Соседи с балкона услышат, погасят придут!
— Такой ты друг, да?
...Ну уж кем-кем, а другом ей я никогда не являлся!
— ...боюсь — Минька задохнется!
— Кто еще — Минька?
— Котеночка взяла, маленького — несмышленыш совсем!
— ...Но как же я к тебе попаду? Ключей у меня твоих, как известно, нет.
— Ой — ну мужик ты или нет! Ключи! Да шарахни ты нормально ногой — и все! Уж за мной, сам знаешь, не пропадет!
И я, идиот, попался! Выбил с размаху ее дверь, головой, ворвался в комнату, вдохнул с ходу запахи... и все понял: никакого утюга нет, паленым не пахнет, но зато — с ходу сообразил — паленым сильно пахнет для меня!
Рванулся назад — и тут же был схвачен!
— Что вы делали в этой квартире?
Молчу. Все, сволочь, рассчитала, что о наших отношениях с ней не упомяну.
— Так... Заскочил.
— Мы видим уже, что вы заскочили. А зачем?
Угрюмо молчу. История с утюгом только у такого дурака доверие может вызвать, как я.
Вывели меня на улицу.
— Пошли!
— Как? Пешком?
— Вам бы, гражданин, поскромнее советовали себя вести!
— Почему это, интересно, будучи грабителем, я должен вести себя поскромней?
— Идите!
И все! Уже не отмоешься! Наше государство все решает за тебя! Как скажет — так и будет! Особенно обидно, когда государство — это она!
И специально так сделано, чтоб ты нигде себя человеком не чувствовал... чтобы ты даже улицу не мог с достоинством перейти — специально зеленый свет на столько рассчитан, чтобы ты трусцой, запыхавшись, улицу перебегал.
— Гражданин! Вы что? Под транспорт хотите попасть?
— Да! Хочу!
Впихнули в отделение. Мордоворот в фуражке, поигрывая ключиком:
— Ну... рассказывай, как было дело!
— Сначала проконсультируйте: какая версия вас больше устроит?
— Ты, подонок! Ты не у себя в какой-нибудь там редакции!
— Ах так?
Бац! Фуражка, крутясь, слетела. Он тут же подпрыгнул, стал цапать кобуру — и тут из всех дверей повыскакивали... и она! Сразу же вцепилась в него, стала целовать, по потной лысине гладить:
— Ну, Гриша, Гриша!.. Ну Гришка же! Ну не заводись! Ну убери пушку, слышишь?! Ну, Гришенька же!
Ах вот как! Уже и «Гришенька»!
Прильнула к нему всем своим жарким телом, а в мою сторону лишь махала своей дивной ногой: «Уходи!»
...Потом я узнал, совершенно случайно, что диплом ее назывался «провокация ограбления» (где сама она фигурировала как «гражданка К-ва») и был с абсолютным блеском защищен! Но мне все это было уже абсолютно до лампочки, она уже больше после этого совершенно не интересовала меня — тем более, после защиты распределилась она в город Казов, по странному совпадению, именно где находился Егор. Господи благослови! Все! Конец!
Наконец-то я мог, избавившись от них, на досуге заняться своими делами. И я занялся! Уже через год я был главным редактором Балтийского пароходства — причем, сам учредил эту должность специально для себя. И первое, что я устроил, — «Миссия мира». На судне «Александр Фадеев» (который мы втайне называли между собой «Ноев Ковчег») мы должны были с крупнейшими специалистами в разных областях плавать по всему свету, обмениваясь информацией и товаром. Плавание было рассчитано на долгие годы... может быть, навсегда! Там были все: модельеры, селекционеры... специалисты по ремонту домен, по очистке от хлопковой пыли, по фарфору имени Ломоносова... была даже специалистка по дворянскому этикету.
За два дня до отплытия позвонила она — чуть слышно, как с того света.
— Я приеду?
— Ну что ж — приезжай. Только я уезжаю.
Но не поверил, что приедет: тысяча верст!
Ранним утром — еще не светало, задребезжал телефон, и ее голос, совсем умирающий:
— Я у Светки!
Подходя к парадной нашей общей подруги, я увидел закуроченный, обросший снегом и льдом «Жигуль»... Неужто она на нем приехала ночью через все это ледяное пространство, одна?
Она сидела на кухне, спиною припав к стене, с синими провалами под глазами.
— Ты что... на тачке приехала?
Она глубоко затянулась, кивнула.
— Володьке сказала, что на дачу съездить хочу.
— А-а-а... как там Егор?
— Честно сказать — давно уже не видела его, — задумчиво сказала она. — Он теперь, говорят, по заграницам больше... Открылся талант: определять болезни людей, изображенных на знаменитых картинах, касанием руки.
— Вот как?
...Это был, наверное, самый короткий и самый хмурый день в году. Мгновенно почти наступил вечер, мы прощались с ней у метро, совершенно уже слиплись-смерзлись в телефонной будке — то плакали, то хохотали, в конце уже преимущественно плакали. Но в момент самого острого горя — как это и бывает обычно в жизни, вдруг пришло отвлечение — из темного подземного перехода появился вдруг роскошный генерал в папахе, совершенно пьяный. На поднятой растопыренной пятерне он держал раскрытый шестиэтажный кремовый торт. Радостно улыбаясь, он двигался невероятным зигзагом (мы были вовсе в стороне), и вмазал торт в нашу будку!
Мы осели в хохоте, и под этот хохот я и ушел.
Позвонила она на следующее утро — кстати, солнечное — спокойно и даже весело.
— Звоню тебе, чтобы попрощаться. Скоро уезжаю.
— Так, может, тогда увидимся?
Появилась она, скромно причесанная, с молодым гигантом-красавцем цыганского типа.
— Так... а это еще кто? — изумленно проговорил я, как только гигант, неприязненно кивнув мне, отошел.
— Сын, — просто проговорила она.
— Как... сын? — я-то уже думал, что она ничем меня не может удивить.
— Где же он... все время был?
— У мамы жил в Полтаве... чтобы Володьку не доставать.
— Так он не от него?!
— Грехи молодости! — она коротко вздохнула. — Кстати, когда я везла его сейчас от мамы из Полтавы.. в СВ встретилась с его отцом... который, кстати, ничего о Глебе не знает... большой теперь человек. Пили коньяк с ним, трепались... и он, кстати, рассказал, что в том же году... когда мы...танцевали... он развелся с женой... по другим совсем делам, вовсе не из-за меня. Я потом хохотала, как безумная...
Потом она вдруг, как абсолютно разумная, вскользь сообщила мне, что привезла Глеба в годичный художественный интернат, после которого я должен буду помочь поступить ему в Академию художеств!
— Так ты из-за него, что ли, приехала?
Она лукаво пожала плечиком.
... «Из-за него — не из-за него...» ...во всяком случае, видеть себя в поражении она не позволяла, всегда имела запасной вариант (а, может быть, главный?).
Любил же я ее, любил! Помню, после трехдневного горестного запоя на рассвете вошел к ней... она грелась у газа. Дохнул — пламя взметнулось до потолка! Все было, был и Змеем-Горынычем... чего же тебе еще? «Сокол ты мой неясный», — как называла меня она.
Я уплыл. «Миссия мира»!
Грандиознее в своей жизни я не затевал ничего — только с полного уже отчаяния можно было затеять все это! Дело в том, что экономика нашей страны в эти годы катилась в пропасть — фунты стерлингов, марки и доллары дружной стайкой улетали все дальше. И хоть бы валюта какой-нибудь плохонькой страны немножко бы задержалась, не улетала от нас — чтобы можно было в этой отставшей стране чего-нибудь накупить!.. так нет же — ровненько шли, плечо в плечо! — не подступишься, не прорвешься. Поэтому мы решили их подкупить нашими талантами и нашим товаром — больше предложить нам было нечего — шли мы, как говорится, ва-банк! Какую-то мелкую валюту для представительства пароходство нам выделило — а дальше уж мы должны были обогащаться сами и обогащать страну.
Капитан нам, правда, достался старый, оставшийся от старой командно-административной системы — но таким образом пароходство на всякий случай подстраховалось от упреков в гнилом либерализме: нет, мол, все по-прежнему, идем прежним курсом, идеям верны. Потому «Ковчег» наш довольно-таки странным конгломератором оказался... были, например, и звезды эстрады — не знаю, говорят что-нибудь вам такие фамилии: Алла Пунцовая и Лев Розовощеков? Мне они тоже ничего не говорят — но почему-то они появились в круизе. Вообще, инициатива круиза в какой-то момент вырвалась у меня из рук, и сколько уж там было всяких агентов — не мне судить. Но — не все — агенты, не все, сужу по себе... Довольно-таки неожиданную роль во всей этой истории сыграла моя сучка Гуня. Вызывают вдруг меня перед самым рейсом в первый отдел, встал вопрос об вашем участии в рейсе — потому, что вы встречаетесь с замужней женщиной, женой военнослужащего!.. Как?.. Откуда? Кто донес?
— Что за встречи? — говорю. — Назовите!
— С удовольствием! — начальник говорит. И перечисляет какой-то странный ряд встреч — исключительно на пустырях каких-то, на свалках... показывает фотографии. Что за странный видеоряд? — ничего не понимаю.
И вдруг озаряет меня: это же исключительно те встречи, которые я под предлогом прогулки с собачкой совершал! Гуня, сволочь!
Прилетаю домой, хватаю палку... Гуня с ходу все поняла, залезла под кровать, и тут же, как бы обозначив наказание, обратно вылезла: ну и что?!
Замахнулся в сердцах палкою на нее — она с балкона мгновенно выскочила — второй этаж! Дня четыре ее не было, потом — звонок. Открываю дверь — Гуня моя стоит, в скромной военной форме!.. Разрешите?
Все это время не разговаривали мы с ней, тем более — прощаемся, надолго... это я так думал! На самом деле, первое, что я встретил, поднявшись на борт — это Гуню мою, в каком-то весьма важном мундире, с аксельбантами и эполетами, гордо прогуливающуюся по палубе. Помощник капитана по режиму — вот как ее должность называлась. От ободранной дворовой собачки — такой взлет!
Сначала сразу хотел сойти, потом решил все-таки поплыть: может быть, удастся как-то ее придушить, во время шторма у мыса Горн?
— Здравствуйте... проходите в каюту! — вежливо, как постороннему, показывает.
Прошел... Ну, каюта неплохая — можно плыть. Обошел всех своих славных ребят: специалиста по очистке, по ремонту домен, специалистку по этикету, женщину с фарфором, мужчину с тракторами... все полны надежд! Почистил трактора рукавом — блестят! Вернулся к владелице фарфора: она в ужасе рассовывает ящики с тончайшим, костяным фарфором, по углам, стопорит их там клейкой лентой: а вдруг шторм? Авторитетно заверил ее, что шторма не будет — но на душе, конечно, кошки скребли: а что будет? Но надо же, черт возьми, выходить в большой мир, ясно, что без этого в наше время уже не прожить. Но понял я, почти сразу, что невероятно трудную миссию на себя возложил! Приблизилось время отплытия — а на борту полное затишье, никаких приготовлений! Подошел к матросу, который на спардеке огромным ножом чистил свои ногти.
— Скажи, пожалуйста, друг, — что слышно насчет того, чтобы отплыть?
— Понятия не имею! — не прерывая ни на секунду своей работы, тот плечами пожал. — Мастер закрылся у себя в каюте, на звонки не отвечает!
Бросился искать правду — и вскоре узнал, что кто-то из крайних демократов (кажется, специалист по ремонту домен), назвал капитана коммунистом — и тот смертельно обиделся (хотя, согласно анкетным данным, им и являлся) — заперся у себя в каюте и начал пить.
Неплохое начало!
Проник с трудом к нему, провел долгую задушевную беседу на тему о том, что политические убеждения в наши дни не играют решающей роли (тем более, как оказалось, у него их и нет). Выпили на мировую — проснулись, сидя на его узеньком диванчике, голова к голове, глубокой ночью.
— Ну что? — тряся лицом налево-направо, чтобы кровь разошлась, спрашиваю у капитана. — Вроде ночь за окном (вернее, за иллюминатором), наверное — спят все сейчас, наверное, не отплыть?
— Ничего! — с каким-то мрачным удовлетворением говорит. — Сейчас именно и проверим, кто на что способен!
Щелкнул черным переключателем над диваном: дикая сирена завыла, на весь теплоход, и свет во всех помещениях запульсировал, замигал!
Медленно вышли мы из порта в темноту — и начался ад. Наш пятиэтажный гигант оказался щепкой среди черных гор, закрывающих небо — нас кидало вверх-вниз на сотни метров, и продолжалась эта страшная ночь не сутки и не двое (куда же подевалось солнце?), а, если верить хронометру, одиннадцать дней! Да, — понял я, мотаясь со всеми вместе в бесконечном этом безумии, — как глупо мы все думали, что в мире главное — наши страсти, искусство, политика... вот что главное! — понимал я, глядя во тьму.
Но, когда на одиннадцатые сутки, прорвавшись через все это безумие, встали на рейде Гавра — выяснилось, что человеческое безумие все же сильнее: капитан связался с берегом и вяло сообщил нам — измученным, небритым, со ввалившимися от бессонницы глазами — что никто из нас на берег не сойдет, потому что, пока мы мотались в волнах, произошло очередное непредсказуемое изменение курса нашей политики, излишнее «заигрывание» с заграницей было признано ошибочным. Для нас, конечно, это означало, что в Гавр не перевели обещанную валюту, поэтому берег отказывается нас принять. Напрасно обладательница-производительница фарфора кричала о том, что наш фарфор лучше и дешевле, надо только, чтобы иностранцы об этом узнали... и трактора наши — тоже самые мощные в мире! — горячился генеральный директор, бросивший ради участия в этом рейсе все свои архиважные дела. Тщетно! Холодно-вылощенная формулировка отказа, полученная с берега, оставалась неизменной. Уныние наступило на борту... Вот так! Оказывается, сами по себе мы никому в мире были не нужны, а поднялись на мгновение лишь на волне политики! Нужно было политикам, чтобы нас любили — и нам улыбались, не нужно — и нас мгновенно разлюбили! Отчаяние воцарилось на судне. Из тайников вынимались запасы спиртного, предназначавшегося для контактов с миллионерами — теперь эти запасы тепла были обращены нами друг на друга. Проснулся я от покачиваний. На палубах шло братание и ликование. Легкая голубая волна в меру раскачивала нас, придавая происходящему видимость веселого аттракциона. Распространился слух, что капитан, взяв себя в руки, проявив морское упрямство, решил плыть на острова Лас-Пальмас, где губернатором у него старый кореш, в прошлом тоже капитан. Ликование охватило всех нас. Запасы бодрости у советского человека воистину неисчерпаемы! К тому же распространился уверенный слух, что мы потому следуем курсом на Лас-Пальмас, что там самые дешевые в мире автомобили. Объясняется этот феномен тем, что поездившим по этим островам на своем автомобиле по западным меркам выгоднее бросить автомобиль здесь и купить у себя по месту жительства новый, нежели таранить свой старый через океан. А у нас транспорт, слава богу, свой! Все высыпали на палубы веселой гурьбой, в каком-то, я бы сказал, легкомысленно-затрапезном виде! Загружались на борт хмурые функционеры (в том числе и я), слегка перестроившиеся, но сохранившие надменность на лицах партийно-государственные работники, строгие женщины, измученные ответственностью — теперь же по палубам шатались веселые, загорелые оборванцы: ни одной отечественной шмотки, тем более костюма — лишь выгоревшие зарубежные майки с невероятными надписями, джинсовые шорты, стоптанные, но фирменные кроссовки. Я с трудом узнавал тот контингент, с которым собирался было делать серьезные дела! Вынырнул второй облик нашего человека — неутомимого веселого спекулянта, скрывающегося, как правило, под мрачным обличием ответственного работника, задавленного непосильным международным трудом: именно в такой серой маске легче всего выскочить за рубеж, а уж там!.. мы еще за рубеж, фактически, не выскочили, а маски уже сбросили... что значит ветерок свободы в последние годы! Последующие трое суток, несмотря на усиливающийся при ясном небе и солнце шторм, все наши деятели ползали по палубам с мелками в руках, размечая на палубе площадки под еще не купленные автомобили. Оказалось, что все досконально, с точностью до градуса и до миллиметра знают очертания зарубежных автомобилой «шевроле» и «ауди», «мерседеса», «порше»! Оказалось, что в наших людях, на всякий случай замаскированных под унылость, живет огромный запас знаний, которым, вроде бы, у советского человека неоткуда появиться, а также — не меньший запас энергии, а также и некоторый запас валюты — достаточный для покупки слегка подержанных автомобилей на островах Лас-Пальмас! Особенно поразила меня фарфорщица: из унылой функционерши — соблазнительная девчонка в рваных шортах! Черт побери!
Накануне нашего прибытия в Лас-Пальмас все палубы были поделены мелом на «классики», как высохший после снега весенний асфальт... но классики те были — сложнейшей конфигурации: «опель-кадет», «опель-пассат», «кадиллак-дизель».
Ликование, охватившее и команду, еще более усилилось, когда внезапно пришла радиограмма из пароходства: экипажу наконец-то, после мучительных тяжб, был выделен дачный участок, точнее — почти что сто дачных участков! Предстояла лотерея — кому-то достанутся дачные участки, кому-то нет. Я зашел, как руководитель пробега, к капитану — огромный, важный, он сохранял внушительное спокойствие, за которым, как мне почудилось, маячил мелкий мандраж... Ну разве могло быть в прежнее время, которое многие кличут преступным и застойным, а многим оно, напротив, кажется славным и крепким, чтобы капитан — капитан огромного судна, уважаемый в пароходстве — не выиграл в какую-то лотерею какой-то паршивый дачный участок? Как бы ни ругали прежнее застойное время, таких, прямо скажем, безобразий тогда не творилось. Капитан покуривал, попивал, усмехался. Приговаривал, что при его проклятой жизни ему не столько дачный, сколько участок на кладбище скорее понадобится... Проснулся я от размашистого покачивания. За иллюминатором, обдавая пеной, проходили, закрывая луну, черные вороненые валы явно северного вида... где мы? Ведь мы уже было подходили к благоухающим островам Лас-Пальмас?! В темном салоне шумели полуодетые пассажиры... на экзотические футболки уже кое-кто поднатянул свитера.
— Он сошел с ума! — слышались выкрики, и я подумал, что это, видимо, полностью соответствует действительности. Из демократически настроенных слоев экипажа здесь присутствовал второй помощник, который сказал, что капитан не выиграл в лотерею участок (демократические веяния!) и на этой почве слегка рехнулся и двинулся к норду!
С делегацией, представлявшей основные политические фракции у нас на борту, мы явились к капитану. Несмотря на позднее ночное время, он не спал, сидел за своим рабочим столом в полной парадной форме, в шевронах, значках и орденах, и даже не оборачиваясь в сторону депутации, холодно процедил, что приказы капитана не обсуждаются. Наиболее радикально-демократический делегат, завернутый в одеяло (кажется, специалист по домнам), запальчиво спросил: не является ли его поворот вправо поворотом вправо в политическом смысле, то есть не вернулся ли он снова к коммунистической идеологии, отрицающей перемены?
Капитан Колун (странная, вообще-то, фамилия для человека, взявшегося плавать и возить других) при этих словах наконец-то радостно повернулся к нам корпусом, глаза его засверкали, и он произнес — что да, он всегда был и остался коммунистом, даже в те катастрофические для страны времена, когда эти взгляды приходилось маскировать. Но теперь, наедине со стихией, он может прямо сказать — что да, он коммунист, и наши гнилые идеи ненавидит, а также ненавидит и нас, и скоро утопит.
В унынии мы разбрелись по каютам, попытались заснуть. Проснулся я от счастливого смеха — палуба снова напоминала модный курорт! Оказалось, что всю ночь совещался профком, и к утру разыскал-таки лотерейный билет с выигранным участком. Все время рассвета капитан еще гневался, куражился, спрашивал, не сплошной ли на участке торф, а если да, то какой он — щелочной или кислотный, — и, когда из океана вынырнуло солнце, наконец-то сжалился, и повернул.
Но тут внезапно пришла радиограмма с Лас-Пальмаса — ввиду слишком затейливого поведения нашего корабля, то и дело меняющего курс, нам в стоянке отказано! Капитан, весь поглощенный мыслями о дачном строительстве (трубы, тес) отнесся к этому известию равнодушно.
— Ну... куда? — почесывая волосатую грудь, он зевнул.
— Что же — нигде нас не ждут? — нервно воскликнули мы.
— Погляжу... радиограммы! — вяло проговорил он, и уснул (все-таки позади бессонная ночь!).
Наутро вышел он благодушный, в полосатой пижаме, в шлепанцах.
— Где идем? — бодро, подтянуто поинтересовался я.
— А хрен его знает! — благодушно ответил он.
Все начинало мне напоминать черты столь знакомой по берегу ахинеи — которая, оказывается, каким-то образом проникла на борт. Гуня в каком-то кителе, напоминающем адмиральский, надменно оглядывала всех через пенсне — мы с ней не общались.
Как в каком-нибудь доме отдыха, начали завязываться «отпускные» романы, причем, поскольку контингент плывущих был не безграничен, стали наблюдаться отходы от убеждений: до меня доходили слухи даже о романах между политическими противниками. Мы сонно волохались посреди штилевого океана: впору было сажать огороды и разводить кур. Тем более, впереди замаячил вдруг островок с пальмами.
— Что за остров? — бдительно поинтересовался я.
— А хрен его знает, — ответил Колун. — Наверняка, надо понимать, ихний.
— Да уж это точно — «не нашенский»! — подумал я.
К берегу пошла первая шлюпка — вернулась с радостной вестью: можно высаживаться по пять−шесть человек, жители — туземцы, но в бунгало у них попискивают компьютеры. Любимое занятие — обмен. Разрешается многоженство. Но строго соблюдается сухой закон!
— Вот это отлично! — горячо шепнул мне при этих словах наш кинооператор Дима Суренков.
— Что же отличного-то? — удивился я.
— Там, где сухой закон, — прошептал мне Дима, — там бутылка водки идет по цене «мерседеса»!
Начались обмены, берег превратился в толкучку. Цены сначала поражали: за пустой стакан — два доллара, за коробок спичек — доллар, за добротный, почти не ношенный костюм — пятьдесят центов!
Потом Дима попался с бутылкой водки. Оказалось, что за это тут положена смертная казнь. Пришлось дать десять бутылок водки, чтобы его спасти. Дредноут наш покрылся мягкой пылью. Нравы опростились. В основном все занимались тем, что с хохотом гонялись друг за другом по мелкой, теплой воде.
Однажды я сидел на палубе в шезлонге, вглядываясь в ровную поверхность океана — не сулящего, кажется, ничего нового. Вдруг я поймал на себе пристальный взгляд. Я резко обернулся: на меня, абсолютно не мигая, смотрела Гуня — в тропическом пробковом шлеме, в светлых шортах цвета хаки, и в таком же кителе-безрукавке. Я долгое время не мог понять: чем же вызван ее надменный, неподвижный взгляд? Ну — известно, что мы с ней больше не дружим — ну и что? Вдруг я увидел зажатый между ее зубами клочок бумаги. Депеша? Я протянул руку — она холодно разжала зубы. Депеша нырнула на палубу. «Поднимай!» Я спокойно, относясь к этому вовсе не как к унижению, а как к гимнастике, нагнулся, поднял. «Вам предписывается срочно зайти к помощнику штурмана». Я, конечно, понимал, что на борту имеются такие «помощники», только не знал, что они почему-то называются помощниками именно штурмана. Внизу, в трюме, на самой непрестижной четвертой палубе я отыскал его каюту. Я постучался. Долго не было никакого ответа, потом послышалось какое-то бульканье, сиплое клекотанье, потом донесся измученный голос: «Зайди...» Я толкнул дверь — она оказалось незаперта. На койке у дальней глухой стены лежал «помощник» с землистым лицом, в полной парадной форме, но босой. Он с трудом приподнял голову и с натугой проклекотал: «А-а... ты!» И снова безжизненно упал. Состояние его нетрудно было понять: небольшой, в общем-то, столик в каюте сохранял следы большого, в общем-то, прошедшего застолья. Опрокинутые бутылки самых экзотических марок образовали разноцветные клейкие лужицы, в которых раскисали, показывая свою внутреннюю сущность, не менее экзотические окурки. Все было, как и положено у нас: окурки заполняли и тарелки, и даже рюмки, а остатки закусок — тонкие копченые кожицы мяса и рыб, огрызки фруктов — находились на полу и на мебели. Кроме того, на креслах и на диванчике я не мог не заметить несколько глянцевых ярких изданий, которые я, как старый специалист, отнес бы скорей к нездоровому сексу, чем к здоровой эротике. Мой цепкий взгляд на эти издания послужил резким толчком, заставившим помощника перейти от сладкой неги к энергичным действиям. Он сбросил свои желтоватые ступни с лежанки — и только пот, внезапно выступивший у него на лбу, а также то, как он, пошатнувшись, уперся в переборку, говорило о том, что ему нелегко. Он мгновенно сгреб все разбросанные красочные издания, задвинул ящик, бледно усмехнувшись (состояние все же заставляло желать лучшего!), махнул рукой.
— А-а-а... так, — небрежно прокомментировал он. — Иногда, для работы... когда психологически надо отвлечь — применяем! — он кивнул на ящик.
В какой такой работе надо «психологически отвлекать» я уж не спрашивал, потому как догадывался.
Первым делом он чуть дрожащей рукой набрал номер.
— Алло, Пахомыч! У меня опять работа, будь она проклята! — он кому-то подмигнул (мне или Пахомычу?) — Так что как бы нам, — он поглядел на стол, — все это дело убрать, а по-новой накрыть? Ну, хоп!
Очень скоро вошел наш судовой буфетчик Пахомыч с подносом. Было накрыто, я бы сказал, с аскетической сдержанностью: кофе, балычок, коньячок. Видно, Пахомыч по оттенкам голоса умел различать важность задачи и соответственно накрывал. Пока он убирал ошметки, стелил свежую скатерть, расставлял — мы деловито молчали. Пахомыч тоже делал свое дело абсолютно безмолвно, головы в мою сторону не повернул и тем более не поздоровался — в прежнем моем качестве он, конечно же, меня знал — но в этом, новом, был должен не узнавать и даже не видеть... Все ясно.
— Ну — давай «краба»! — «помощник» протянул свою пятерню.
Конечно же, официально мы были знакомы, все официально знакомились перед рейсом... тем более и тогда уже лицо его мне показалось откуда-то знакомым... но неофициально. Мы молча тряхнули руки. Он ничего при этом больше не произнес, я тоже... что я мог при этом «знакомстве» сказать? Другого имени, кроме официального, всем известного, у меня не было — да и у него, видимо, тоже.
— Ну... поправимся!
Мы метнули коньяк.
— А ты, что ли, серьезно, Георгич, не помнишь меня? — он вдруг потерся о мою щеку небритым подбородком. — Ну — дело понятное — светиться не надо — но хоть бы подмигнул! — он показал, как это делать.
— Вас... тебя?.. Нет — помню, конечно же... но мы разве...
— Ладно — тут можешь говорить... тут лишних ушей нет! А кто слышит — тот и так знает!
У меня закружилась голова, выступил пот. Покачнувшись, я уперся рукой в переборку не хуже хозяина — словно это я, а не он возглавлял тут прошедшую гулянку.
— Так что... не дури! — ласково прохрипел он. — Поддали славно тогда... как Флоренция только уцелела!
Флоренция?!.. Феофан! Так вот откудова я помнил его! Это он тогда «сопровождал» меня, создавая, как это теперь принято говорить, «режим наибольшего благоприятствования» — в основном для себя.
— От кьянти ихнего у меня потом язва была! — он поморщился.
Меньше надо было пить! — подумал я, но не произнес.
— А вообще — я рад, рад, что мы снова вместе! — он потерся об меня подбородком.
Все, оказывается, зависит от того, куда и откуда ты идешь! Для него наша встреча, наверное, относится к числу самых нежных воспоминаний, для меня же — самых суровых!
— Ну, давай! — он поднял фужер по новой. — Тут у нас, вроде, тоже все путем движется с тобой.
— Ну... как же? — пробормотал я. — «Путем»? Но как же это? Ведь все на мели!
— Что и требуется! — он лихо подмигнул.
Я вскочил, ударившись головенкой... Вот как?! Оскорбительно, когда тебе сообщают, что ты будешь выполнять задание, с которым не согласен... но еще оскорбительнее узнать, что ты, оказывается, уже давно его выполняешь!
— Ну... а хорошо разве... что Колун пьет... на рабочем месте? — пробормотал я.
— Чтоб на эту... как ты говоришь (как я говорю!!) мель нас завести... конечно, принимать на грудь немало пришлось... но уж, как мне кажется, слегка он перегибает! Все-таки надо совесть иметь! (оказывается, и в таком деле тоже надо совесть иметь?! Оригинально!..) Может — ты с ним потолкуешь, чтоб он все же поменьше алкал?! Все ж-таки понимать надо: общественные средства! — сказал Феофан.
Выходит, я, бывший демократ (или замаскировавшийся, как он сразу поймет, под демократа), должен поговорить с Колуном совершенно с другого бока, со стороны той «общественности», которая тратит огромные «средства» на то, чтобы посадить нас всех на мель наиболее уверенно? Как-то к этой роли я пока не готов — да и навряд ли когда приготовлюсь!
— Кстати — ты чего у Пахомыча не берешь? — дружески-заботливо поинтересовался он. — Бери, если надо (надо для чего?!) — но уж сам понимаешь — в пределах совести!
Интересно — в пределах чьей? Моей совести — или его? Как это я подметил во время нашей жизни в Италии — эти две совести несколько неодинаковые.
— Ты думаешь — почему я так низко живу? К Пахомычу ближе, — он подмигнул. — Ну ладно — эту хреновину уладили!
...Вообще, я не большой любитель мата, но назвать эту деятельность «хреновиной» — слишком мягко!
— Теперь о деле! — окончательно посуровев, он отодвинул графинчик (кстати, абсолютно уже пустой). — Записей никаких не делать!
...А я, мать честная, даже карандаша с бумажкой с собой не взял!
— О выполнении докладывать регулярно! — поиграв глубокими морщинами, он дал понять, что хоть нас связывают и неофициальные отношения, нашу разницу в чинах все же не след забывать (интересно — в каком я чине?)
— Суть! Ожидается прибытие... короче — сам понимаешь кого! — с той стороны! В покое, как ты понимаешь сам, они нас не оставят! — он встал (будто и не он только что обессиленно лежал, босой и бледный). — Кто, конкретно, такой... под какой будет «крышей» — подробности пока неизвестны... сам кумекай! Ступай!
И снова я, как и всю свою жизнь — не успев даже сказать толком слова, был выставлен! Весь гнев, вся моя решительность к борьбе досталась огнетушителю, красневшему в коридоре.
Самое интересное, что, войдя в свою каюту, я обнаружил в холодильнике дары Пахомыча. Частично я их гневно повыбрасывал в иллюминатор, частично выпил и съел: исключительно для конспирации, что они сразу не поняли, что я против. Выкинутую за борт жратву с дикими истерическими криками стали расхватывать местные чайки.
— Тс-с-с! Тс-с-с! — шипел я им в иллюминатор, прикладывая палец к губам и стараясь, чтобы они это увидели. Даже птицы, черт бы их подрал, служат у них информаторами!
— Брезгуешь? — проницательно усмехнулся при встрече Феофан.
— Такое дерьмо больше не приносить! — рявкнул я.
— Так... а ты чего хочешь? По шестому списку приносим... как положено, — он даже растерялся.
— Ладно... мне тоже пора, видно, карты раскрыть, — проговорил я. — Про «семерку» знаешь?
— Слышал что-то, — задумался он. — Но конкретно ничего нам не говорили...
— Короче — прямую связь прекращаем. Всю информацию — в зашифрованном виде, конечно — через Колуна!
Тут я ничем не рисковал. К тому времени Колун окончательно впал в глубочайшую белую горячку, и вся его речь, в сущности, представляла некий крайне засекреченный шифр.
Несколько дней я с удовольствием наблюдал эту парочку: крайне возбужденного, резко жестикулирующего Колуна с мутным взглядом и поспевающего за ним, вдумчиво склонившего голову Феофана. Вечером он проходил мимо меня молчаливый и озадаченный: видно, шифр оказался непривычно сложным, а «задание» — гораздо более тонким, чем он предполагал.
Но признаться в своем непрофессионализме он не мог, а сложность задачи только вдохновляла настоящего профессионала: во всяком случае, при встрече со мной он здоровался все более уважительно.
Потом вдруг Колун закупорился в своей каюте наглухо и перестал вообще реагировать на стук в дверь и телефонные звонки. Этот «шифр» тоже был воспринят моим помощником с глубокомысленным уважением. Класс выполняемой им задачи оказался гораздо выше, чем он предполагал. Он, конечно, заранее знал, этому его заранее учили в его заведении — что, конечно же, и за ним следят, и, что главный командир операции обозначит себя в последний момент (если вообще обозначит!) — поэтому он с крайним уважением и вниманием относился к самому задрипанному члену экипажа или гостю: командиром мог внезапно оказаться любой, причем, скорее всего — самый неожиданный... Такая игра! К хрипам и стенаниям Колуна за дверью каюты он терпеливо относился, как к треску приемника, который через треск вдруг передаст сжатую информацию.
В один из вечеров в каюте капитана грохнул выстрел. Мы с Феофаном, одинаково встревоженные, высадили дверь... Колун косил из-под одеяла кровавым глазом, пистолет в его руке дымился... был прострелен портрет флотоводца Ушакова над рабочим столом... Как понимать эту информацию?
В полном молчании мы вышли.
— Ну... понял? — после долгого молчаливого прохода спросил я Феофана.
Он через силу кивнул. В эти секунды, я думаю, он проклинал свое легкомыслие, пропуски лекций и семинаров в своем сверхзасекреченном институте разведчиков — вместо лекций он с дружками-балбесами предпочитал проводить время в пивной «Пльзень» со шпикачками и пивом... Да, судя по его возрасту, годы его учебы должны были совпасть с годами расцвета чешского ресторана «Пльзень» в Парке культуры и отдыха. Я облизнулся.
Феофан глянул на меня с ужасом и признательностью: неужто я прочел его мысли насчет «шпикачек»?
— Шпикачки? — проговорил я.
Он горестно кивнул.
— А... Ушаков... чего значит? — он с надеждой, как на спасителя, воззрился на меня. Но фамильярность должна иметь пределы!
— Приказы не обсуждаются и не разглашаются! — оставив несчастного двоечника в полном отчаянии, я ушел.
Через час я увидел Феофана, с отчаянием глядевшего в очи приплывшего на борт нашего судна туземца, что-то горячо выкрикивающего на своем наречии, резко жестикулирующего... Феофан стоял неподвижно, не в силах даже поправить прическу, раскиданную зюйд-вестом, глаза его от напряжения гноились, он жадно вглядывался в пришельца: агент это или нет? А краб, выползающий на песок? Агент, прибывший с заданием, вовсе не обязательно должен иметь человеческий облик — скорее наоборот! Может быть, вот этот батон, принесенный мрачным Пахомычем на завтрак, и есть командир всей предстоящей операции?
Иногда во время встречи с Феофаном — в открытую мы, конечно же, не общались, — я чуть заметно косил глазом на огнетушитель, — приблизительно через полчаса огнетушитель исчез — несколько ночей Феофан вел с ним беседу, сперва стараясь по-доброму, но постепенно зверея. Измятый огнетушитель появился на месте.
— Раскололся? — спрашивал я.
Феофан кивнул.
— Все они заодно, — ронял я.
После долгой изнурительной работы Феофан завербовал одного из огнетушителей в осведомители и на радостях неделю пил. Внешне все это казалось бредом, но фактически было исполнено глубокого смысла!
Выйдя из запоя, тихий и кроткий, Феофан робко спросил у меня — раз он выполняет задание такой сложности, то он, наверное, давно генерал?
— Да... приблизительно! — обнадежил я.
К сожалению, люди этой профессии редко при жизни узнают свой чин!
Наутро, когда Феофан вел сдержанный, но глубокомысленный разговор с залетевшей на борт птичкой, я вдруг краем глаза увидел появившийся вдали на водной глади округлый предмет. Выглянул морж? Но откуда морж на этих широтах? Буй?
Предмет медленно приближался, оказался головой, за ней поднялись и плечи... неслабо, вообще — человек, переплывший океан! Птичка явно выговаривала Феофану — тот, понурясь, ушел — как видно, снова в запой. Фигура брела, не приближаясь к кораблю, выходя на пологую мель... Сердечко вдруг екнуло! Походка настолько знакомая!.. Кто бы это мог быть?
Я ринулся по мелководью туда, раскидывая брызги, просвеченные солнцем! Мы обнялись. Потом Егор вдруг отстранился, уперся ладошкой.
— Мы разве с вами знакомы?
— А то нет!
Прибежала и Гуня, замахала хвостиком! Конечно — без нее тут не обойтись!
— А я тебя принял за буй! — воскликнул радостно я.
— Хорошо, что не за...! — ответил Егор.
Мы всячески куролесили и каламбурили, при этом тщательно избегая всего конкретного: как он оказался на тропическом острове, как я — будто бы такие мелочи не имели значенья!
Капли поблескивали на его мохнатой груди — он был, как всегда, кривоног, крепок — я понятия не имел, где он провел два последние года. Подобно старым маразматикам, мы вспоминали лишь молодость.
— А отрез помнишь?
— А бабочек?!
— А астролябию?!
— ...Когда это?
— А-а... это, извини, не с тобой.
Мы несколько напряженно умолкли.
Глубоко между нами говоря, после его исчезновения из поля зрения я занимался отнюдь не самой прогрессивной деятельностью — составлял «Правила поведения в метро». «Пассажиру также запрещается!..». Все мои надежды тогда рухнули — вернее, я сам тогда их «рухнул», не захотел «служить прогрессу», продвигать эротику в укор сексу (или наоборот) — вся иллюзорность мнимого движения вдруг предстала тогда передо мной... медленно и мрачно я удалился в катакомбы, в крохотный темный кабинетах за подземным кладбищем ржавых вагонов, и резкими ударами ладони, раскручивая тугой рулон бумаги, в упоении писал: «...а также запрещается: икать, тикать, сникать, вникать, блукать, лакать, свлекать... — сладострастно мыча, я размахивал допотопным пером «уточка», сохранившимся, наверное, только в этом подземелье, — увлекать, завлекать, жрать!!! — злоба неожиданно переполняла меня, следующее злобное слово в перечислении напрашивалось уже само собой, но наверняка цензор-ханжа выкинет его, и это переполнило меня еще большей злобой. — Особо запрещается! — медленно выводил я и застывал с откинутым, как копье, пером. — Особо запрещается: говорить, творить, варить, сорить, дурить, корить, курить, дарить, цвести, плести, расти, пасти!»
Честно говоря, на этом маразме я и поднялся так высоко — злоба моя не осталась незамеченной — я стал двигаться по политической части, и постепенно (поскольку шефы дружили) стал служить в пароходстве... «Тебе хлопчик не нужен, исключительной злобности?» «Ну, покажь...» И я уж ему показал — быстро продвинулся от рядового писаря до главного редактора... верней — до недавней поры я думал, что им являюсь. Кем я на самом деле «являюсь» — разъяснил мне пару дней назад спрятанный в трюме Феофан.
— Да-а... сгорела жизнь!
Мы с Егором молча шли по длинной песчаной дуге. Местами из тонкого песка торчал, словно поросший зеленой чешуей, низкий кривой мясистый ствол с фиолетовыми цветами. Почему-то, глядя на него, особенно становилось грустно... да — жизни наплевать на тебя, растет, как хочет!
Егор тоже был невесел и неболтлив — появился со дна, перемахнув половину океана (непонятно только с какого берега?), а ведет себя так, словно приехал на «семерке» трамвае и ему абсолютно нечего рассказать!
Тусклым голосам он сообщил наконец, что разочаровался в последнем своем хобби — определении болезней героев знаменитых картин — вернее, понял, что именно болезни изображенных персонажей и доставляют тайное удовольствие зрителям — а это уже сфера не хирурга, а психиатра — причем, не по отношению к картинам, а по отношению к зрителям.
О всем остальном он кратко сообщил, что случайно проходил тут (по дну, что ли?!), и увидел меня. Зашел поболтать... Ну так болтай!
Но по уклончивому его поведению я все больше чувствовал, как он ждет, что болтать, наоборот, буду я! Я напрягся, посмотрел на него... Так! Приехали! Подай ему бумаги, списки матросов!
Хотел тут же его вырубить ударом кун-фу, но вспомнил, что кун-фу не знаю. Схватил тогда изогнутый сук, хотел ошпарить его по голове — но он предупреждающе поднял руку:
— Погоди... ты разве не знаешь, что люди нашей профессии давно уже не дерутся, а договариваются?
«Люди нашей профессии!» Докатились!
— Как ты докатился до жизни такой?
— А ты?
— Я первый спросил!
— Всегда ты умел ловко устраиваться! — Егор сказал, потом задумался, загляделся вдаль. Потом спохватился. — Ах, да... так о чем мы с тобой сейчас говорили?
— Как мы... то есть — ты, дошел до жизни такой?!
— Ах — да. Не знаю как! Вернее — не знал! Долго не знал! Когда начались эти фокусы со сверхчувствительностью моих рук — с определением болезной шедевров — я верил, сначала я искренне верил!
— Ну — сколько примерно ты «искренне верил»? Минут семь?!
— Нет... ну почему? Месяца два!
— Да-а... А потом?
— А потом я почувствовал, что ни черта ни чувствую! Ни черта! Но все равно — таращил руки свои, смотрел на картину и называл болезнь. Ну — прикидывал примерно возраст, пол — и называл... ведь я же врач! А впрочем — какой я врач!
— Нет — ну почему? Я помню, ты мне однажды расстройство желудка вылечил.
— Да? Когда?
— Ну — когда мы еще с тобой на хуторе жили, бабочек ловили...
— Да? — Егор оживился. — Вот и надо мне было этим заниматься! А меня понесло... и главное — сам уже ничего не чувствовал — но остановиться не мог! А все эти румяные седые старички, худые дамы в мехах, с бриллиантами, бешено аплодирующие мне — все поголовно оказались из этих! Оказалось, что в приличном западном обществе (попал я однажды случайно в приличное западное общество) никто и не знает про них, а тем более — про меня! Ловушкой все оказалось! — Егор заметался.
— Да-а-а, — сурово проговорил я.
Тут я вдруг увидел, что к нам медленной церемонной походкой направляется Пахомыч во фраке, с головой, прилизанной на прямой пробор. На поднятой руке он держал серебряный поднос, на подносе аскетично возвышались две дымящиеся чашечки кофе, бутылка коньяка и два бокала. Пахомыч расставил все это на удивительно гладком пеньке, засунул поднос под мышку и чопорно удалился.
Как все это понимать? На кого мы, черт побери, работаем — или, наоборот, кто работает на нас?
— Ну так и что? — не упуская инициативу, стараясь делать вид, что все идет по задуманному плану, промолвил я, разливая коньяк. — И что — эти старички и старушки... почему ты их не послал, когда понял?
— Это я и собираюсь сделать сейчас! — рявкнул Егор. — А, кстати, — чего это мы все про меня? Расскажи лучше ты! Как ты дошел до жизни такой? Уже пять лет во всех компьютерах мира твоя кличка маячит!
— Кличка?.. ну... и какая она?
— А ты не знаешь?.. «Дурак»! Причем, без перевода. Так же как «спутник». «Дурак».
Да-а... кличка неблестящая! Но главное, соответствующая действительности — раз я последний про нее узнаю!
— Лет пять, говоришь?
— А ты будто не знаешь?
Сказать ему, что я сам буквально только что про это узнал? Это значит — укрепить свою кличку! Да, крепко работают, держат в глубокой тайне — причем, и от самого разведчика — чтобы не проболтался! Умно!
— Но когда же все это началось? — теперь задумался я.
Любимый вопрос русского интеллигента — «когда же все это началось?» Может быть, еще в колыбели, когда я не думал об общем, об высоком и лишь тянул, как говорится, одеяло на себя? Ну — Егор более-менее понятно объяснил: купили, купили обманной славой... а я? Когда зародилась во мне подлость, беспринципность, готовность идти на все, неверие в идеалы?! Что-то такого момента я не помню!..
— Ну-ка, ну-ка, ну-ка! — пытливо пробормотал я, взволнованно налил себе фужер коньяка, хлопнул. Егор с некоторым недоумением следил за моим оживлением. Обычно — люди выпивают коньяк, а потом — веселеют, а тут — наоборот!
— Ну-ка... в мягкой манере! — вдохновенно проговорил я, разливая снова.
— Осторожней, — хмуро проговорил Егор. — На рюмках отпечатки пальцев могут остаться!
— Не может быть! — горячо воскликнул я.
Проверили. Оказалось: не на рюмках остались отпечатки пальцев, а наоборот — на пальцах — отпечатки рюмок!
Стали думать встревоженно: хорошо это или плохо?
— Ты знаешь, — наконец, говорю. — По-моему, это хорошо!
— По-моему, тоже, — Егор говорит.
— Какое задание-то у тебя? — вскользь спросил.
— Всего пока что не сказали, — Егор говорит. — Первое задание пока — сблизиться с тобой!
— А чего, спрашивается, сближаться? Мы с тобой и так сблизивши!
Захохотали.
— Ну, не скажи! — Егор улыбнулся. — Мне на сбивание тебя с праведного пути выделены — вот — четыре тысячи восемьсот долларов, две тысячи четыре японских йены, два лева!
— А почему левов так мало? — обиженно говорю.
— Ну — все же — валюта социалистической страны... трудно достать... потому, наверное, — Егор говорит.
Некоторое время я дулся еще на слишком малое количество левов, потом простил.
Разлили по новой. Тут давно уже вокруг нас крутился солист Наглопевцев, драматический тенор, который должен был, по идее, своим пением покорить Запад, но застрял здесь. Жил, впрочем, неплохо, выпивку чуял за километр. И тут он уже давно спиралями ходил вокруг нас, равнодушно напевая — несколько раз на него, как тигр, из-за пальмовых стволов накидывался Пахомыч, отпихивал Наглопевцева, но тот, описав петлю, снова приближался. Наконец, обманув Пахомыча, сел. Запели втроем.
Пахомыч несколько раз мимо проходил, покашливая. После, в один из проходов, даже явственно проговорил: «Я — осина!»
Не мог уж в этой тропической местности не такой выделяющийся образ придумать: где тут осины? Строго ему указал.
— Это твой, что ли? — Егор спрашивает.
— Бери, — говорю ему. — Охотно тебе его отдам!
— А вот это не надо! — с обычным его сохранившимся гонором Егор говорит. — Этих явок, адресов, кличек — не надо! Мне дано четкое задание — работать с тобой — я и работаю.
— Тогда еще по рюмочке?
— Наливай!
Тут Наглопевцев с присущей ему наглостью в разговор встрял.
— Меня, между прочим, в Монголии тоже вербовали. Я им говорю: «Я певец!» А они мне говорят: «Ну и что? Пожалуйста — пой! А в свободное время — шпионь!» У меня как раз тогда на полтора года контракт с Улан-Баторской филармонией был. Ну — попел я, поглядел — за чем шпионить? За окнами гостиницы — степь до горизонта, и все! В пять утра — встает огромное красное солнце — и все! За солнцем, что ли, шпионить?
— Все вы лентяи, бездельники! — пробормотал я, разливая остатки (Наглопевцев подгреб со стаканчиком для бритья).
— Зато, вообще — отличная баба там у меня была!
— ...Монголка?
— Почему — монголка? Полька!
— Откуда там польки-то взялись?
— Да там поляки комбинат какой-то секретный строили!
— Вот за поляками и надо было следить! — вскричали мы с Егором в один голос. Инструктора!
— Не... — Наглопевцев зевнул. — За поляками Миха шпионил, сосед мой по номеру. Рожею заболел — пришлось эвакуироваться.
Наглопевцев зевнул. Как-то без огонька он, черт возьми, рассказывал о своей разведывательной деятельности! Да и мы, черт бы его побрал, работали как-то без огонька! Куда-то девался огонек! Вот в прежние годы, я читал, наш разведчик один руку себе отпилил, чтобы уйти. Или, кажется, кому-то другому руку отпилил, чтобы тот ушел... что-то в этом роде. А мы? Руки-ноги целые, глаза наглые. Смежили тут свои веки, решили немножко вздремнуть перед решающими событиями. Напрасно Пахомыч проносился по пляжу, с оглушительным шепотом : «Я — осина!»
Во сне Пахомыч превратился в настоящую осину, которая одиноко серела среди пальм, и скрипучий голос Пахомыча скрипел, чтобы я на нем повесился. Как же, разбежался!
Реальность оказалась фантастичнее сна: Пахомыч танцевал с Наглопевцевым твист, вокруг валялось уже несколько бутылок, а Егор из своей — видимо, засекреченной? — рации извлекал разухабистую музыку. На что тайные, но могущественные силы наших государств тратят свои тайные, но могущественные, деньги? На пьянку, в сущности — иначе это не назовешь! Оформлено это, конечно, будет, как тайное, очень дорогостоящее знакомство двух агентов... а в сущности — обыкновенная гулянка. Может, остановить эту процедуру, сэкономив нашим государствам немалые деньги?
— Все! На сегодня достаточно! — я резко встал.
Все, застыв в самых неожиданных позах, с болью и недоумением смотрели на меня.
— Как это — хватит? Мы только начали! — капризно проговорил Наглопевцев.
— А ты-то, вообще, кто такой? — уже в бешенстве закричал я. — Самозванец! Кто тебя звал? Разведку какой страны ты, в сущности, представляешь?
Наглопевцев нагло молчал.
Я уже понимал, что вспылил напрасно — не на это, так на что-то подобное деньги уйдут...
— Ну все! — проговорил я. — По рюмочке — и довольно!
Все оживились, задвигались.
— Вот это разговор!
Я отозвал в сторону Егора:
— Во сколько у тебя связь?
— Связь? — растерянно забормотал он, роясь в кармане. — Какая связь? Ах, да!
Смятые комканые бумажки выпадали на песок — но нужной среди них не было.
— Когда же у меня связь? — стоя на четвереньках, задумался Егор.
— В шестнадцать Москвы у тебя связь! — не выдержав, рявкнул Пахомыч.
— А по-лондонски это во сколько? — приподняв голову, поинтересовался Егор. Но тут руки у него подломились, он ткнулся мордой в песок и внезапно заснул.
Хорошая у нас с ним получается «борьба идеологий» — то я сплю, то мы оба. Только Пахомыч не терял классового чутья — будил нас обоих, но, к сожалению, когда он Егора добуживался — я засыпал, когда я был разбужен — засыпал Егор. Борьбы не получалось! Наглопевцев метался вместе с Пахомычем, и предлагал непрерывно себя: то вместо Егора, то в качестве меня.
— Так за кого ты, дери тебя за ногу? — рявкнул Пахомыч.
Вместо ответа наш «соловей» запел.
Потом вдруг к нашей живописной группе приблизился Феофан и, подняв мою голову из песка, страстно зашипел, что по полученным достоверным сведениям, человек «оттуда» ожидается на следующей неделе.
— ...А сейчас какая? — поинтересовался Егор.
Феофан совершенно бездумно, приняв Егора, видимо, за папуаса, отмахнулся от него, и плотно прижав свою голову к моей (любимый его жест), горячо шептал, что один из батонов, поданных ему на завтрак, оказался говорящим, и сообщил, что гость прибывает через неделю.
— А когда он это сказал?! — встревоженно спросил я, незаметно, косясь на спящего Егора.
— Кто?.. Батон? — задумчиво проговорил Феофан.
— Откуда мне-то знать, кто и когда тебе сказал? Видимо — батон?
— Ах, да... Три дня назад. А, может — шесть.
Да — с такими только работать! Кстати — правильно я делаю, что не работаю!
Феофан из-под руки слезящимися, гноящимися очами уставился вдаль.
— Ладно... не будем ему мешать... человек работает!
Мы отошли.
— Зато экологией они не мешали мне заниматься! — горячо воскликнул Егор. — В любой порт мира, на атомный полигон — пожалуйста!
— Думаю — даже помогали, — не удержавшись, съязвил я.
Он взъярился, как в молодые годы:
— Твой бесконечный цинизм выглядит отвратительно... даже в той ситуации, в которой мы оба с тобой находимся!
— А твой романтизм в этой ситуации... выглядит фиговым листком, который ничего не прикрывает... скорее — наоборот!
— Ладно, ладно, орляты... не петушитесь! — добродушно корил нас Пахомыч.
Но Егора уже было не успокоить! Каждый человек в любой, я заметил, ситуации находит оправдание своему поведению — оправдание, причем, благородное!
— А ты знаешь, что мы... в Португалии... своими телами затыкали трубы с токсичными отходами!
— ...В Португалии!
— Да, в Португалии! Ты, наверно, со своей совдеповской башкой считаешь, что нигде, кроме вас, нет проблем?
— Нет, ну почему? — спокойно проговорил я.
Но спокойствие еще больше ярило его. Где-то, по большому счету, можно было считать, что противоборство наше началось. Компьютеры, — я надеюсь, — в разных концах земного шара заработали, запиликали. Я надеюсь.
— Да, кстати, — вскользь поинтересовался я. — Что за задание у тебя, насчет меня? Ликвидировать?
— Да — ликвидировать, ликвидировать! — заорал Егор. — Задания такого нет, но я тебя ликвидирую!.. Да кому ты нужен, такой? Да для всех разведок мира такой остолоп, как ты — просто находка, в качестве противника!
— Да? А ты, что ли, умен? Прибыл на задание — и в первый же час напился!
— Кто напился? Я напился? Да, я напился! И каждый раз буду напиваться, когда я этого захочу! Они думают, что они завербовали меня — на самом деле, я их завербовал!
— Надеешься споить все их спецслужбы?
— Плевать я хотел на все их спецслужбы! Они думают, что за несколько десятков... — Егор тяжко закашлялся. Я молчал. — Они думают, что за несколько сотен... — Егор еще более тяжело закашлялся. — ...Они думают... Во! — Егор сделал в их направлении неприличный жест.
— А ты думаешь, я такой уж работник? — заговорил я. — Да я всего только три дня и узнал, что работаю! Что же я — бессознательно, что ли, работаю? Я и сознательно-то плохо соображаю!
— В общем — я отбиваю сообщение, что случай тяжелый, — Егор вытащил свою рацию.
— И сообщи, кстати, что напился.
— И сообщу! — он застучал на миниатюрной клавиатуре. — Во, техника! Сообщение длинное, но сжимается — и передается импульсом, за долю секунды!
— Это — не засекли чтобы? Херня! У нас такое применяется давным-давно!
— У «вас»?
— Да, у «нас»!
— Где это у «вас»?
— Там, где мы родились!
— Ах — там, где об нас тридцать лет вытирали ноги?
— Да — там, где об нас тридцать лет вытирали ноги! А об вас что вытирают? Мокасины?
Мы сцепились, покатились по песку, но в самый напряженный момент внезапно заснули.
Проснулись мы ранним, свежим утром. Над океаном поднималось огромное солнце.
— Ну, давай... Тоску по родине! Говори, как все тебе здесь противно! А иначе снова за границу не пустят! — куражился Егор.
— А где, кстати, рация твоя?
Егор дико огляделся.
— Ты, что ли, взял, идиот?
— На хрена она мне нужна?
— Нет, серьезно!
Мы перелопатили весь песок, сидели, утирая пот: я — горячий, Егор — холодный.
— Начал свою мерзкую работу, да? — скривился Егор.
— Да что ты... когда я мог? В обнимку же спали!
— Наверное, крабы утащили.
— А на хрена крабам рация?
— Нашим крабам не нужна — а вашим...
— Уже и крабов начал делить?
— А как же!
Тут, кстати, на песок выполз отвратительный краб — мы, скрючившись, стали пристально глядеть в налитые его глаза.
— Типичный твой!
— Нет уж! Типичный твой! Глазки, как у тебя.
— А ручонки загребущие, как у тебя.
Краб злобно защепил Егора за нос — тот с трудом его оторвал, отбросил, торжествующе закричал:
— Ну? Что я говорил?
— Да-а... похоже, что это мой! Марш на место! — приказал я.
Краб, поспешно пятясь, скрылся в воде. Я, честно говоря, был смущен.
— Может, просто пьяный?
— Как же! «Просто»! — Егор гордо поднял свой нос с синяком.
— Да, — проговорил я, — первое столкновение закончилось не в твою пользу.
— Это почему же? — встрепенулся Егор.
Я кивнул на его синеющий нос.
— Зато все человечество видит, какие бесчеловечные методы применяете вы! — он задрал нос еще выше.
Да, это действительно! Я приуныл. Бесчеловечные методы мы применяем! Может, от крабов и нельзя требовать человечности — но все же...
Я прикоснулся к носу Егора.
— Больно?
— А ты думал как?
Я вбежал в каюту к дремлющему Феофану.
— Крабов больше не использовать!
Он с удивлением посмотрел на «краба» — герб на фуражке, потом на «краба» (как он называл свою пятерню):
— А что такое?
— Совсем распоясались! Тут — укусили нос... одному... утащили рацию!
— Какую рацию?! — он широко открыл один глаз.
— Да тут... я оговорился... я имею в виду — лоцию.
— Лоция — вот она, — Феофан кивнул на полку.
— Здесь, да... Ну, хорошо! — я вытер пот со лба.
Феофан все с большим изумлением смотрел на меня.
— Нажрался, что ли, с утра? — радостно вскричал он.
— Да... точно... как ты догадался?! — обрадовавшись спасительной формулировке, пробормотал я.
— Ну так давай поправимся!
— Давай!
Дверь вдруг распахнулась резким ударом, и вошел Егор с сизым носом.
— С утра пьете, да?
— А тебе завидно, что ли? — проговорил Феофан. Потом спросил у меня. — А это кто?
— А это... чечеточник один. Должен был мир покорять, а вместо этого заперся в каюте, и...
— Фамилия?! — вдруг рявкнул Феофан.
Егор вдруг назвал фамилию «чечеточника», который действительно закрылся в каюте, и...
Я чувствовал себя ужасно! Выдать одного чечеточника за другого! Но что делать? Не выдавать же друга, попавшего (я надеюсь, временно) в тяжелое положение?
— Садись, выпей.
— Я не пью! — проговорил Егор.
— Я вижу, как ты не пьешь, по носу твоему! — добродушно проговорил Феофан, наливая ему.
Егор выпил и сник. Он то гордо поднимал свою голову, то ронял. Дверь вдруг распахнулась, и вошел настоящий чечеточник.
— У вас тут, говорят, наливают?
Феофан, справедливо считая пьянство лучшей формой изучения обстановки, налил и ему.
— А это кто? — спросил он у меня.
— ...Забыл! — проговорил я. — Лицо, вроде, знакомое... а так — забыл.
— Да и мне, как погляжу, лицо знакомое! — сощурился он.
Потом мы спели несколько песен, потом между Егором и чечеточником завязался спор.
— Я чечеточник!
— Нет, я!
Феофан, принимая это за белую горячку, благодушно улыбался. Обычное раздвоение — что здесь плохого? Бывали горячки и пострашней! Думаю, он прошел довольно большую школу горячек!
Наутро возбужденный Егор ворвался ко мне в каюту. На груди его (замаскированная под фотоаппарат) болталась его старая рация. Интересно — кто дал ему ее — ведь она считалась украденной крабами? Но все эти подозрения появились потом — сначала (оторвавшись от приятного сна) я подумал, что сейчас молодость, и мы с Егором живем на хуторе, и сейчас пойдем косить траву для нашей любимой буренки. Сначала меня лишь удивило, почему из чехла фотоаппарата доносится громкий треск.
— Слышал? — прокричал Егор.
— А что? — я с удивлением уставился на него... что он мог слышать по фотоаппарату?
— Правительства наши... открыли карты... и сказали... что прекращают шпионскую деятельность друг против друга!
— Значит?..
— Ура-а!
Егор отшвырнул рацию-фотоаппарат, и мы обнялись.
Мы зашли поздравить Феофана, но тот неожиданно рыдал и крушил посуду — как видно, работа настоящим помощником штурмана абсолютно не устраивала его — ночные вахты, прокладка курса... Зачем?! И это после долгих лет жизни, когда основным методом его работы было пьянство!
— Все же... наверно... нужно было как-то постепенно... — смущенно проговорил я, когда мы вышли.
— «Постепенно»! Всю жизнь ты боялся... кого-то обидеть... в результате и оказался в дерьме!
— А ты, «решительный»?..
— Ну все, все... к счастью, противоречия между нами окончательно уничтожены! — он кивнул на «фотоаппарат».
— Но миссия-то, я надеюсь, нашего корабля... все-таки остается?
— Более того, я думаю, — сказал Егор, — теперь нет никаких причин с ней бороться!
Мы пошли по коридорам. Жизнь на корабле приобрела к тому времени безумный характер. Лишенные всякой возможности проявить свои способности в широком масштабе, все направили свои таланты друг на друга: изящная женщина-фарфорщица выменяла свою коллекцию на партию сверхмощных тракторов, и с некоторым ужасом взирала на новое свое богатство, загромоздившее трюм: директор тракторного завода, наоборот, оказался без тракторов, но с фарфором — но без чая, поскольку чай весь выпили. Наглопевцев, впав в отчаяние, скупил за доллары (но очень дешево) химикалии, предназначенные для борьбы с вредителями хлопка... Жизнь бурлила, но никуда не двигалась.
Капитан Колун, впав в агрессию, гонялся по коридорам корабля с выломанным на берегу дрыном за пассажирами. Однако при слове «плавание» в глазах его блеснул здравый смысл и даже интерес.
— Нам ни в одну страну не перевели долларов! — вполне здраво заметил он.
— Теперь переведут!
— Но у меня нет настоящего штурмана!
— Помощника штурмана, — поправил я.
С еще большим интересом он глянул на меня.
— ...И штурмана — тоже! — воскликнул он.
«Да, хорошо укомплектовались», — подумал я.
Потом вдруг прямо перед атоллом всплыли, к нашему изумлению, две атомных подводных лодки — одна наша, другая — ихняя. Экипажи высадились на берег, бурно братались, признавались, что втайне давно любили друг друга. Капитаны настойчиво пихали друг другу папки с секретнейшими документами, бурно отказывались. Население атолла, внезапно обнаружив такое скопление металла у их пляжа, несколько скуксилось. Обменявшись все-таки секретными документами, подлодки исчезли.
Иногда только из-под воды взлетали ракеты — но не те ракеты, которых все бешено боятся, а другие, салютные, рассыпающие фейерверк. Туземцы плясали.
Однажды мы с Егором, шагая по коридору, встретили Феофана. Он был уже подтянут, энергичен, побрит.
— Там принято решение... вас сократить.
— Кого это? — уязвленно проговорили мы.
— Тебя — и тебя! — он кивнул на нас обоих. — По одному с каждой стороны.
...Ах, вот оно что! Для этого нас, видимо, и «родили», чтобы убить, избавляясь в нашем лице от преступного прошлого! Вот они — казнены, других у нас нет, руки наши чисты, камня за пазухой не держим!.. Хорошая нам досталась роль!
— А почему, интересно, нас? — уязвленно проговорил Егор. — Почему не штурмана, например? (штурман, кстати, оказался ихним).
— Мое дело маленькое! — сказал Феофан.
Мы горестно сидели с Егором в каюте.
— Уходим на подводной лодке! — встрепенулся Егор.
— На чьей?.. Ты думаешь, там своего «штурмана» нет?
Мы снова умолкли.
— Главное — тебе-то сидеть в американской тюрьме, а мне — в советской! — обидчиво проговорил Егор.
— Какая, в сущности, разница? — лицемерно проговорил я.
— А ты не знаешь!
Мы снова умолкли.
— А может, того... нас в могилы? — испуганно сказал я.
Мысль нас поразила своей простотой! Конечно, в могилы! Очень нужно им кочевряжиться с судом, потом кормить еще нас в тюрьме, одного за валюту? И, кроме того — позориться?.. Конечно — могила! Могила — океан.
— На шаре бежим! — воскликнул я.
Дело в том, что в трюме у нас были сложены яркие, разноцветные воздушные шары, с мощными газовыми горелками, надувающими шар горячим воздухом... Да, была мечта: после удачных торговых сделок, подписаний контрактов устроить большой бал-маскарад со взлетом огромных красочных воздушных шаров. Под покровом ночи, в темноте, под холодным дождем мы выволокли тяжелый, как шкура мамонта, шар на палубу, разожгли горелку.
В полной тишине палуба стала отдаляться.
— Ну, все! — выдохнул Егор.
Теперь, когда мы послали к едреной фене оба наших замечательных правительства, не пожелав принести себя в жертву политике разрядки — после этого нам рассчитывать было не на что — даже демократы, наши прежние друзья, не протянули бы нам руки: такое дело сорвали!
Мы поднимались в тишине.
— Все... отрезанные ломти! — как видно, прочитал мои мысля Егор (и этому их, видно, учили и оказалось — зря!).
Мы молча поднимались. Ужас сменялся отчаянием: подняться-то мы поднялись, но вот встали после этого неподвижно: наш чудный кораблик, набитый шпионами, как светящаяся игрушка, недвижно маячил внизу.
— И в этом нет нам счастья — даже ветер не дует! — воскликнул Егор.
— Что значит — не дует? — воскликнул я, и стал дуть.
Причем, мы дули с разных сторон, — я в сторону Америки,
Егор, напротив, к СССР.
— Ты не знаешь тех ужасов! — кричал он.
— А ты — этих!
Шар шатался на месте. Рванувший, наконец, ветер погнал наискосок... То страшное темное пространство, которое мы пересекли, походило, как я теперь понимаю, на место моего недавнего, последнего заплыва — и это видение грустного будущего, еще не осознанное, волновало и тогда. Мы поняли вдруг — страх притеснений, наказаний, террора уступает самому главному страху — страху перед темной бездной — она страшней.
Корзину крутило, длинные вспышки пламени из горелки озаряли совсем близкие, неподвижные мохнатые складки, напоминающие одеяла... облака ли это? Может — я уже почти без волнения пошел на последний ужас, потому что заранее подготовился тогда?
Вдруг стала смешна и жалка наша самонадеянность, наша уверенность — в том, что мы построили великие города. На самом-то деле — есть тьма, а никаких городов почти что и нет! Нет их, нет — много часов и много дней! И дни — это тоже придумали мы, есть только непрерывная тьма! И свист!
— Вот так вот! — почти неслышно печатал губами на моем ухе Егор. — И ничего мы не можем сделать! Ты думаешь, почему я бросил хирургию? Потому что — ничего! Заглянуть — и зашить! Ты думаешь — есть какой-то прогресс? Ни хрена! Как делал до революции профессор Коромыслов замену ракового горла куском прямой кишки — так и мы в его клинике делали, только хуже! Никуда больше двинуться уже нельзя! Предел!
— Ничего себе «предел»! — я плюнул в эту бездну.
— С тобой бессмысленно говорить! — Егор резко отвернул свою рожу в слезах (или каплях?) и пошел от меня... но в круглой корзине — чем дальше уходишь, тем больше приближаешься...
Я вспомнил едкий аммиачный запах палаты, страдальческие лица, блекнущие, исчезающие... резиновые трубки, торчащие из животов. Трудно видеть такое все время — я Егора не осуждал.
Хотя почувствовать вдруг, что все напрасно... что ж тогда? И кто тебе сказал, что будет конец тьмы? И кто, интересно, должен организовывать тебе выход из нее?.. «Кто-кто! Известно, кто!» — подумал я, и нагло заснул.
Проснулся я от того, что Егор нетерпеливо толкался рядом, как бы случайно пихал коленом, возбужденно сопел.
Я пребывал еще в сонном блаженстве, не хотел открывать глаза. Так Гуня дома у меня (до того, как она еще сделалась генералом госбезопасности) ждала нетерпеливо моего пробуждения — стояла возле кровати, не мигая, уставясь на меня — и момент пробуждения моего чувствовала четко, хотя я, зная ее нрав, не шевелил пальцем, глаз не открывал. Хотя именно в момент полного моего пробуждения ее тоскливое, деликатное повизгивание сменялось громким, ликующим лаем — откуда чувствовала она, что я проснулся? Видимо, мощный поток свежих моих мыслей ударял в ее головенку, и не ощущая, конечно, их тонкости и глубины она чувствовала все-таки их мощь и радостно взвизгивала: шеф проснулся!.. Да — тогда я еще был ее шефом, и долго мог находиться перед ней в неге, не открывая глаз... Но нега кончилась: рядом Егор-горемыка, а вокруг — океан!
— Ну не спишь же, сволочь! — нетерпеливо произнес друг.
Я открыл глаза.
— Да... ну ты и сволочь! — проговорил Егорушка, стоя надо мной и озирая пространства, вертя башкой, как мне показалось, с некоторым восхищением.
— Да, я сволочь! — с достоинством проговорил я. — Ну и что? Может, ты этого не знал?
— Знал... конечно, — с уже явным восхищением произнес он. — Но что такая!
— Ну — какая — такая? — вставать было смертельно лень, но любопытство одолевало.
— Что ты на такое способен!
— Ну — на какое — такое? — я, сладостно кряхтя, поднялся и в восхищении оцепенел.
— Знал, что ты на многое способен... но, чтобы мы прилетели прямо в Нью-Йорк!
— Ну, при чем здесь я? — скромно пробормотал я. — Спал, видел сны!
— Ну уж не знаю — сны твои управляли шаром, или бог... Но такого!..
Да-а-а... такого, действительно... такого — да!
Далеко впереди — внизу, на крохотном островке, маленькая, как оловянный солдатик, задравшая ручку с факелом Статуя Свободы среди графитно-серых тяжелых волн. По шару тарабанил крупный дождь.
На самом краю берега, протыкая тучи, торчали два стеклянных «пенала», наверху облитые солнцем. Дальше, в желтой пленке дождя, торчали заточенные «карандаши».
— Почему же я сволочь? — в упоении повторил я.
— Потому что нормальный человек... не может так прилететь! — повторил Егор. — Нормальный бы человек... куда-нибудь на айсберг попал!
— Ну, извини! — с восторгом проговорил я.
Мы пролетали совсем близко от Руки: верх факела был окружен загородочкой, совсем как наша «корзина», а «пламя» факела имело вид прозрачного желтого чайника с задранным носиком.
Никогда еще я не был так близок к Свободе!
— Ну вот, сейчас опять начнут предлагать миллионы! — капризно произнес Егор.
— Ну, может, еще и нет! — сказал я.
Потом вдруг стало резко теплее, ветер оборвался — мы летели над сушей!
Какие-то ровные пыльные площадки проплывали совсем близко от нас... Крыши?! Они-то как раз казались близкими и понятными — а вот движение каких-то клопиков на дне пропасти казалось странным... как они там?
Я вдруг с удивлением увидел, что Егор свесил метров на десять наш ржавый якорь на веревке, и лихо, и, вместе с тем, задумчиво, раскручивает его, как знаменитый Балда, который хотел той веревкою «море морщить» да «проклятое племя корчить».
— Ты чего это? — проговорил я.
— Сей секунд... заякоримся! — лихо проговорил Егор, и почти в то же самое мгновение нас резко рвануло — якорь зацепился за какую-то скобу — мы стали в четыре руки подтягиваться, и, шаркнув, вся наши система завалилась на широкую шершавую площадку. На краю крыши сидел какой-то сыч, или, может быть, сип, повернувшись, встопорщив перья на шее, он изумленно глядел на нас желтыми глазами, потом медленно махая, полетел.
Сперва мы наладили на нашей крыше, размером около шести соток, маленький огородик, потом развели курочек-несушек — и, сидя в шезлонгах на крыше небоскреба, каждый раз проглядывая пламенно-красную чистоту яичка на фоне яростного нью-йоркского солнца, выпивали его. После этого, на нашу беду, мы не удержались и наладили у себя на участке производство ранних овощей — салата, спаржи, ревеня и, конечно же, чуть не вступили в изнурительную войну с корейской общиной, которая, как она думала, узурпировала всю торговлю ранними овощами в Нью-Йорке... ан нет! Мы, юные мичуринцы, без особого труда переплюнули их: ревень наш был толще, бордовый отлив на его стебле был гуще, а картошка была не меньше, чем с кулак. Стало модно залетать к нам на вертолетах и уносить по воздуху с собой мешок-другой отборного картофеля. Мужчины во фраках, дамы в песцах стали нашими постоянными клиентами. Корейцы ярились внизу: на такую высоту общественного положения им было явно не вознестись. А когда еще у нас появились цветы! Все важнейшие приемы высшего света было модно декорировать нашими цветами... Знали бы они об их производстве! Я, совершенно опустошенный, весь изошедший на цветы, валялся, как шкура мула, на нашей площадке.
— Вставай, морда! Заказ на гладиолусы! — доставал меня крик моего друга.
— Гладиолусы... гладиолусы... — я брел за сарай, пытаясь вспомнить, как эти чертовы гладиолусы выглядят...
Начались какие-то мичуринские гибриды: незабудки с огромными листьями георгина, роза на длинном волосатом шпыне подсолнуха...
Гулять мы ходили с Егором исключительно в Даун-Таун: район улиц-ущелий между высокими домами, район финансовых воротил, всегда подтянутых, выбритых, костюмно-галстучных «яппи». Здесь, на самом краю Манхэттена «яппи», в черных костюмах и темных галстуках на белых рубашках, выпивали и горланили каждый вечер, стоя у высоких стволов-пней прямо на улице, на оконечности острова. Хотя бы на минутку ослабеть — присесть или хотя бы на секунду перестать базлать, перекрикивая других, считалось абсолютно невозможным для «яппи»: «яппи» молод, элегантен, вопиюще агрессивен... дать хоть на секунду передышку барабанным перепонкам своего соседа считалось позором. Мы с Егором кричали по-русски, но это как раз недостатком не считалось: знание всяких редких языков исключительно поощрялось. «Яппи» не кичились своим происхождением, верней, кичились, но совсем наоборот — происхождение из семьи мусорщика или лифтера ценилось выше, чем происхождение от толстосума. «Яппи» всего в жизни добивается сам!
Торговля куриными яйцами? Отлично! Выращивание картофеля? Великолепно! Но только до двадцати шести лет: после двадцати шести «яппи» должен переходить на исключительно финансовые операции!
Мы долго с Егором кумекали, как это нам сделать: двадцать шесть, как-никак, уже не за горами, нам обоим было уже за тридцать... очередное появление с картошкой в карманах и свежайшими яйцами за пазухой, прежде столь любимое нашими друзьями, грозило крушением. Да и режим жизни «яппи» начал нас утомлять: почти каждый «ужин» заканчивался засыпанием у стола-колоды, все затихали, сцепившись руками, словно измеряя толщину колоды, хотя толщина ее, измеряемая каждый день, была известна. С первыми лучами солнца, несущимися с океана, «яппи» расцепляли свои ручонки и бодрые, отдохнувшие, мчались в свои офисы, громко горланя. Конечно, «яппи», добившимся многого, и кроме колоды было где ночевать, но у колоды считалось престижней, места вокруг нее строго регламентировались.
Такой ритм жизни не каждому был по плечу: не случайно в «яппи» попадали исключительно самые энергичные...
Один из них, сам, словно окрашенный яичным желтком, предложил нам узурпировать всю торговлю яйцами в западном полушарии.
Остальные «яппи» одобрительно загалдели: что-либо «узурпировать» — это было в их духе!.. Куриц-несушек предполагалось расселить по всем крышам всех небоскребов западного полушария: отныне мы, подлетая, скажем, к Нью-Йорку, увидели бы его крыши как бы покрытые снегом!.. Но тут вдруг, буквально за несколько секунд, мода на яйца резко прошла — что-то в них обнаружили, кажется, холестерин. «Яичный желток», так же бешено хохоча, тут же предложил заняться вместе с ним оконными рамами. Что больше всего поражает в Америке, несущейся вперед со скоростью «боинга», — что, оказывается, не все еще сделано, что, оказывается, еще есть что делать... казалось бы, при такой скорости работы должно быть сделано, наконец, все... ну, скажем, кроме еды и питья... но находится, к нашему удивлению, много еще чего сделать! Фантазия человеческая не имеет пределов: ведь, казалось бы, уже есть неплохие рамы, с натугой спускающиеся снизу вверх, без всяких форточек и крючков... что тут делать еще? Открывай себе — закрывай... но «яичный желток» за секунду выкинул веер идей по поводу усовершенствования оконной рамы... Да, тяжело!
Не с нашею энергией стоять у колоды! Мы слиняли в сторонку, где шли обыкновенные зеваки, не «яппи», опустились на травку, внезапно уснули. Когда мы резко очнулись, над нами, расставив ноги, стоял... нет, не полицейский, а «куриный желток», радостно крича, что он все понял, что нам следует сосредоточиться на курином помете... Мы бежали.
— Ну их, «яппи»! — Егор, тяжело дыша, смолил у нас на крыше вонючий «бычок». — Давай, лучше будем с тобой «преппи»! Это шикарнее. Только отпрыски самых знатных семей... где миллионеры не меньше, чем в шести поколениях... в «преппи» приходят.
Я скромно молчал. Конечно, миллионеров среди наших предков, если покопаться, можно было найти — но все остальные атрибуты — особняки, «ролс-ройсы»?!
— В том-то все и дело, что нет! — радостно закричал Егор. — «Преппи» — дети из тех семей, в которых роскошь надоедает уже в колыбели! Все! Хоть одну новую вещь для них надеть позором считается! Чистенькое, но поношенное... причем, ни в коем случае не модное: за модное — исключаешься из «преппи»!
— Ну что ж, — я оглядел себя и Егора, — во всяком случае, уже это нам ближе... одежду можно и не покупать... одежда имеется!
— Живут в скромненьких двухкомнатных квартирках, где-нибудь в Гринич-Виллидж. Книги — только пятидесятых годов. Телевизор — обязательно черно-белый. Но главное — выбирают себе исключительно уродливых подруг! Особо престижным считается, смотрины устраивают! Исключительно хамское, мерзкое поведение котируется у них — в смысле, у их подруг. Сами — не повышают голоса. Носков не носят. Раньше, в привилегированных своих колледжах, никогда не стирали носков, сразу выкидывали, поэтому теперь вообще не носят. Вот так.
Мы оглядели друг друга. Ну что ж.. почти чистые «преппи». Осталось только найти уродливую подругу.
Я вспомнил, как мы на хуторе, измученные нашествием порочных красавиц, скрылись с нашей мызы, ушли в народ. Мы лежали на задворках магазина, среди народа, народ окружал нас со всех сторон, и рассуждали, как покончить с пороками н начать новую, целеустремленную жизнь.
— Мне кажется, тебе нужна женщина пожилая, степенная, — говорил я Егору. — Ну, примерно, как эта.
— Эта? Но она же ведь с мужем?
— Ну и что? Я же не говорю, что непременно эта, я говорю, что такая.
— Да-а... а думаешь — такие есть холостые?
— Оно навряд ли, конечно, но ищи. Без степенной тебе хана!
— А тебе и со степенной хана!
— ... Скажите пожалуйста... вы степенная?
— Не, я озорная!
Тьфу, черт!
А теперь, в многомиллионном Нью-Йорке, нам предстояло разыскать самых уродливых... Скажу сразу, что нам это удалось — причем, они оказались подружками! Конечно, они не понимали, на какую высоту они залетели, устраивали ежеминутные склоки — например, чтобы мы надели носки. Так, в общем-то, и полагалось... жизнь «преппи» тоже нелегка!
Наши подруги повадились нас дубасить — в результате мы приспособились не ночевать с ними: скитались в трущобах Бауэри, среди рваных, немытых, я пристрастился курить (имею в виду, ясное дело, никотин) — никогда раньше не курил! Начался глухой кашель. Спали с Егором в гамаке, повешенном между двух домов, днем гамак, конечно, отцеплялся. Спали валетом, как всегда, упирались ногами. Норд-ост раскачивал гамак. Потом я встретил случайно одну знакомую — вместе учились, переночевал у нее. Егор устроил скандал...
Однажды пили мы с ним утреннее пиво, на солнечной полянке, вдруг подваливает мучительно знакомая, румяно-опухшая рожа... Феофан!
— Какими судьбами?!
— «Фадеев» здесь!
«Фадеев» здесь?!
В ужасе переглянулись. Да — я, наверное, забыл сказать, что это судно, на котором мы плыли, называлось «Фадеев», в честь знаменитого советского писателя. Сразу вспомнил его суровый портрет, что висел в кают-кампании: мрачный альбинос пристально вглядывается в тебя с портрета, а большой палец правой руки упер в стол, словно давит всякую империалистическую вошь, да и не только империалистическую!
— Как же он здесь оказался?
— Да — у капитана Колуна временное просветление в мозгах образовалось, взял командование, привел судно сюда — и снова отключился!.. Валюты, конечно, никакой не перевели, знать тут про нас никто не знает. Стоим на рейде, ловим окуней. Я вот сбежал!
— Как «сбежал»? — с опаской его опрашиваем. — Совсем?
— А это уж как вы скажете! — жизнерадостно захохотал.
Да — такого жизнерадостного товарища нам явно будет не принять тут достойно!
— Вернись на судно — мы тебе сообщим! — шепотом ему говорю.
— Э-э-э, нет! — снова завопил. — Дураки в прошлом веке перевелись! «Вернись»! Да меня в бочку из-под селедки закатают! «Вернись»!
— Ну, а что же ты собираешься тут делать?
— Как что? — радостно на нас посмотрел. — Что нам, нечего продать?
— Ты имеешь в виду...
— Вот именно! — радостно захохотал.
— А я... кому и что продавать тут должен? — Егор спрашивает.
— Найдем!
— Все, что мы знаем, — говорю, — это: я знаю, кто он, он знает — кто я. И все!.. Да и то сомневаемся!
— Ладно... разберемся! — лукаво подмигивает.
Откуда такая жизнерадостность у этого человека? Казалось бы, уже шесть раз должен был на осине вздернуться... хохочет!
Мы с Егором переглянулись.
— Ладно — пойди пока отдохни...
— А я не устал!
Зато мы устали...
— Это... Мы имеем в виду... тут одних баб надо навестить.
— Кому? Мне? Я могу!
— Но предупреждаем... это небоскреб.
— Ну и что? — с удивлением говорит.
Да, действительно...
— Только предупреждаем... как бы сказать... они... не слишком привлекательны.
— Ничаво! Мы и непривлекательных привлекаем!
Просто неясно, что делать с его энергией?!
— Ладно... вот адресок... мы попозже подтянемся!
— Можете не торопиться! — захохотал.
Мы обессиленно опустились на траву. Да, этот жизнерадостный земляк нас доконает. Заставит нас секреты продавать, которых мы и не ведаем!..
— Может, девчонки ухайдакают его?
— Единственное, на что надежда... но вряд ли.
— ...Колун появился! Полундра! Бежим!
Лишь Колуна нам еще не хватало! Сейчас еще и сам Фадеев придет! Уже и не Америка стала — а какая-то семнадцатая социалистическая республика!
И уже примерно через три дня Феофана встретили на овощном базаре у Сентрал-парка — овощами с нашего огорода торговал — брюква, турнепс, морковь, петрушка — причем, в окружении двух красавиц-мулаток, а вовсе не тех уродин, к которым мы командировали его!
— А где наши?
— Гы! — радостно смеется. — Да я их послал!
Увидел нашу реакцию, с ходу исправился:
— ...верней — они послали меня. Как только поняли, что я не «преппи», так и послали. Но жилплощадь я сохранил. А девчонок я новых взял — эти без предрассудков, главное, чтобы дело было!
— А как же, — с опаской оглянулся на торгующих рядом корейцев, — ты что, не знаешь, что ли, что овощи — исключительно корейская сфера? Не боишься?
— А ты что, не знал, — удивился, — что корейцы эти — наши ребята?
Корейцы вдруг радостно закивали.
Вот, черт — не знал!
— ... и вовсе не корейцы они, а...
— Стоп! — я поднял ладонь. — Дальше не надо! Больше я про это ничего не желаю знать... чтобы сведения эти оторвали вместе с головой! Хватит!
— Петрушечки не желаете? — Феофан нагло улыбается. — Свеженькая, без химикатов!
Будто мы этого не знаем!
— По старой дружбе, — нахально лыбится, — задешево отдам!
— А как же убеждения? — хотел сказать я, но не сказал..
Совершенно покоробленные, мы от него ушли.
— Да-а! С душой-то у нас хорошо, а вот с умом плохо!
Поблуждав по солнечному Нью-Йорку, мы наладились с Егором ночевать в Бэттери-парк. Конечно, можно было на наш «Ковчег» возвратиться, маячил на рейде... теперь, когда Феофан покинул его, может, он и не такой уже политизированный стал... и капитан Колун — опухший, пообтрепавшийся — теперь уже симпатию вызывал... но не тянуло туда, не тянуло!.. Даже отсюдова какой-то затхлый запах там ощущался. Ну, обменяют там по новой фарфор на трактор — и что? Все равно никакого движения не будет... На мели!
А в Бэттери-парк уютно было, хоть и считался он прибежищем всяческой шпаны, но у нас ей отнять было нечего... да и шпана не может круглые сутки гадости делать, как раз тут они от них и отдыхали.
Бэттери-парк назывался так в честь исторической батареи, которая стояла тут, на кончике Манхэттена, отбивая англичан. Теперь в бойницах этого форта мы и жили, дружной семьей. Очень толстые стены форта — и бойницы глубокие, удобные — живи не хочу!
Днем в Бэттери-парк богатеи загорали, оставляли много полезного: надувные матрасы, подушки... живи не хочу!
И, кстати, совсем рядом, (всего метрах в двухстах, уже известный нам оплот консерватизма был, «яппи» горланили у своих колод до глубокой ночи, отдыхать честным труженикам мешали. Если честно разобраться, то особенно нас раздражало, что они-то как раз честными тружениками и были, и гуляли все ночи напролет, а мы — ни пришей ни пристегни, только завидовали, понимая, что такой энергии, как у них, у нас не найдется... ворочались на своих каменных койках, вздыхали.
— Ну, ничего! — утешая, Егору говорю. — Считаю, что главную свою задачу мы все же выполнили — нейтрализовали друг друга!
Лишь после этого спокойно заснули... Укрепили мир!
Наутро, вместе с солнышком и теплом, и некоторый уже задор к нам воротился:
— Ну что — может, хватит тут стебаться? Может, пора тебе к своим прежним покровителям обратиться?
— А может — тебе?
Но опасность, как всегда, подошла с неожиданной стороны. Однажды ночью в бойнице Егор ворочался особенно отчаянно.
— Да брось ты эти моральные переживания!
— Если бы моральные! — прохрипел Егор. Оказалось — аппендицит, который, оказывается, есть у каждого, как бы долго этот каждый ни старался о нем забыть! К счастью, у приятеля из соседней бойницы, по национальности, кстати, тунгуса, был «шевроле-сааб». Ясное, дело, в фешенебельном Даун-Тауне, районе небоскребов и Уолл-стрита, нашего скрюченного Егора не приняли — по ослепительности улыбок я понял, что уговаривать бесполезно. К тому же у Егора, как у всякого нормального русского... разгильдяя, не было медицинской страховки, без которой в приличную больницу хода нет. Отказали и в легкомысленно-богемном Гринвич-Вилледже... где-то вдали, за Чайна-Тауном, нашлась больничка для сирых... кстати, сверкающая стеклом и металлом гораздо ярче, чем предыдущие... прихоть какого-то экстравагантного миллионера.
Егора положили на каталку. На глазах его засветились слезы.
— Ну... — приподнялся он. — Будь! В нашей... разгильдяйской юности могли мы представить с тобой, что вот тут прощаться придется?!
— Ладно — так не прощаются! Ты же врач! Восприми это просто как экскурс в их медицинский быт.
— И в замечательный морг! — Егор перекривился.
— Ладно! Таких слабоумных речей я даже от тебя не приму!
Егора укатили. Ну что ж... — я был настроен элегически — всему приходит конец!
И только я успел распрямиться немножко в своей бойнице (ей-богу, надоело с ним целую жизнь «валетом» спать!) — как в узкой каменной прорези появилось его лицо!
— Уже?! — невольно воскликнул я.
— А ты бы хотел, чтобы я исчез навсегда?
Он был непривычно строен, подтянут, и дико зол!
— Это не страна — это черт знает что! Всюду в нормальных странах люди после перитонита долго мирно гниют — а здесь тебя выкидывают через два дня, абсолютно здорового!
Я свесил ножки с бойницы, смотрел на него.
— Новое оборудование на мне, как на кролике, испытали! — он брызгал слюной.
— Ну и что... неудачное оно? — пробормотал я.
В ответ он еще глубже задохнулся от ярости. Вопрос, конечно, был явно бестактный: уже по одному виду его, по тому, как он метался передо мной, было видно, что оборудование-то как раз удачное!
Это-то и бесило его! Да — интересно устроен человек: может жить в нищете, разрухе, главное, ему нужно одно: чтобы он чувствовал себя правым! И, оказывается, во всех передрягах Егор чувствовал себя правым, убеждал, что он правильно ушел, что лишь псевдохирурги делают вид, получая деньги, а на самом деле — не делается ничего, во всяком случае — нового... Ан оказалось — делается! Это было для него страшным ударом, хоть и поставило на ноги... Поставило в физическом смысле, а в моральном — убило... оказалось, что все эти годы, когда он гордо уклонялся от псевдохирургии — настоящая хирургия делала успехи, как ни упорно он это отрицал! Весь его пафос оказался пшиком... Тяжело осознавать после долгой жизни, что жил не на том!
— Вон отсюда! — прорычал он.
Понятно... «Вон отсюда» в наши провинции, где ничего не делается, где бездельники чувствуют себя «героями сопротивления»... Вот так!
Я нашел возле пивной Колуна, долго ему втолковывал, кто я такой, и главное — кто он такой... Да — узнать его, действительно, было трудно: кудрявая бородка, грязная майка с похабной надписью по-английски, фураня с длиннейшим козырьком... с-под этого козырька он ничего не узнавал.
— Берьозка... Берьозка! — почему-то ударяя себя в грудь, монотонно повторял я.
Колун хохотал, непонятно на каком языке, чесал грязной пятерней грудь.
Этот путь отпадал. Воздушный шар наш куда-то унесло. Но все это для Егора не означало ничего. Он так надулся яростью и решимостью, что, казалось, сам мог улететь, как шар!
Таким целеустремленным я его не видел уже давно! Абсолютно уверенно, совершенно не комплексуя, он в своих лохмотьях подошел к друзьям — «яппи», и те, чувствуя какую-то уверенность и силу (а для них это главное), встретили нас так же шумно, как раньше.
— Хай, гайз! (Привет, парни!) — воскликнул наш друг по прозвищу «Желток». — Требуется какая-то помощь?!
— Мы что — похожи на людей, которым требуется помощь? — лихо ответил Егор. — Все о’кей!
Бодро пообщавшись с «яппи» и зарядившись от них исключительно бодростью, мы двинулись дальше... Куда? Егор, во всяком случае, не сомневался, что мы улетим. При этом он, что характерно, на все корки честил нашу страну тоже... Куда же мы летим?
На знаменитой Сорок второй улице, в районе притонов мы устроились в эротическом шоу братьями-чечеточниками... причем, друг мой бил чечетку с такой яростью, что все бледнели... даже иссиня-фиолетовые негры.
— В чем дело, гайз? — наконец спросил нас хозяин, чувствуя, что наша энергия все равно что-то сотворит: если не хорошее, то худое...
Ставку нам повысили, и в результате мы настучали ногами на один билет.
— Прощай! — как только поступил к нам последний цент, произнес Егор.
— Что значит — прощай? — вскричал я. — Вот так и «прощай»? Я для тебя проделал этот безумный путь — с уютного тропического острова, где Пахомыч непрерывно накрывал — в этот зловонный подвал, и теперь «прощай»?
— Ну — если ты что-то придумаешь... сделаем, как ты скажешь! — усмехнулся Егор.
— Отвечаешь?!
— А когда я не отвечал?
— Ну, ладно!
В торговом районе «Флашинг» мы купили костюм примерно на знаменитого негритянского баскетболиста Джайкоба Грира... а поскольку рост каждого из нас не превышал метра — мы легко помещались в него — разумеется, по вертикали.
— Ну... и кто будет внизу? — заранее оскорбленно проговорил Егор.
— Ну... голова, как ты сам понимаешь, наверное, должна быть наверху? Так, во всяком случае, принято, — скромно проговорил я.
— Видимо, считается, что голова — это ты? — уязвленно проговорил Егор.
Я лишь скромно пожал плечами.
— Еще бы хорошо тебя негром раскрасить! — злобно проговорил Егор, но то была бессильная злоба.
В аэропорту имени Кеннеди все принимали меня (точнее, нас) за баскетболиста, бешено аплодировали. Я пил прощальное пиво, Егор хрипел в районе ширинки: «Дай, сука, хлебнуть!» — но сами посудите, как я мог дать ему хлебнуть в аэропорту Кеннеди, где полно сыщиков?
— Потерпи! — сказал я, склонившись вниз, к некоторому удивлению стоящих рядом. Толпа слегка сгущалась, сдавливалась к «Гейт 10» — «воротам десять», через которые нам предстояло покинуть этот мир.
Билеты и паспорта тут проверяли неназойливо, но все же негритянка-полицейская несколько изумилась, выкатила белки, когда я по рассеянности вместо своего паспорта, кое-как все же обитого печатями, предъявил ей паспорт Егора, вообще без каких-либо штампов!
— Ой, извините... перепутал! — пробормотал я, и вытащил свой.
Но полицейская почему-то изумленно смотрела мимо паспорта...
Я вежливо нагнулся... Оказывается, Егор пальчиком сумел открыть молнию и теперь жадно дышал через образовавшуюся прореху. Я гневно задвинул молнию. Егор раздвинул и высунул нос. Я снова его задвинул, и через ткань схватил его, чтобы не рыпался!
— О-о! — проговорила негритянка.
— Все о’кей! — ослепительно улыбнулся я.
Негритянка засмеялась... славная все-таки страна, где смеются на посту!
В Москве, куда мы летели долгих одиннадцать часов, Егор, вырвавшись сразу после кордона, в брюках у горла, начал орать, что ни в какую Москву он не желает, а тем более в Питер, что все там давно прогнило (чему, спрашивается, гнить, если ничего нет) — и что он немедленно летит в родной Казов — только лишь там подлинная жизнь!.. Ну что ж... такая форма слабоумия тоже существует... мы холодно простились... В заключение Егор, кстати, сказал, что был агентом-двойником и показал орден Красной Звезды...
И так мы с ним разошлись — он в брюках до горла, я — в пиджаке до пола, и, как думали тогда, — навсегда...
И вот эта... последняя встреча... теперь точно уже — последняя встреча... но где она состоится и когда?
Что-то я тут разбушевался (я имею в виду, мысленно) в этом убогом помещении, принято ли это здесь?
Перед последней — честно скажу — была еще и предпоследняя встреча (и с ней, кстати, и с ним). Долго я ходил в пиджаке до пола, сохраняя память об нашей дружбе, но, наконец, пиджак снизу пообтрепался — пришлось укоротить. Но дружба не проходила!
В конце концов я не выдержал и полетел... блистающие разливы Волги... безумной длины мост. Когда-то мы были здесь, отдыхали — как все было весело и легко! От этой рябой блистающей воды глаза защипало, потекли горячие слезы... все, посадка!
Не зная адреса, я искал его в городской больнице — сделать это было нетрудно, поскольку первый же вахтер-инвалид отозвался о нем с горячим энтузиазмом:
— Егор Алексеич? Как же — на работе-с! (интересно, сколько у этого служаки стаж?). Пройдите вот по аллейке, за кустами сирени — флигелек-с!
Все, как в старые добрые времена... Старинная, красивая больница... Флигелек-с! Интересно, все-таки — почему не корпус, неужто Егору для размаха его хирургического таланта хватило флигелька?!
Впрочем, он всегда утверждал, что все эти сверкающие никелем корпуса — липа, что ту операцию, которую легко делал профессор Коромыслов во флигельке, дай бог бы повторить... Такой же упрямый! Я полез напрямик через мокрую сирень, вытирая ладонью мокрые скулы, вошел во флигелек... Средних размеров старинный зальчик, в нем на стульях, тяжело опустив руки, сидело несколько людей в белых халатах, и среди них — Егор.
— Ну, здорово, паря! Не ожидал?
Егор сидел по-прежнему без движения, лишь поднял взгляд. Странность обстановки ошарашила меня... на одном из столиков стояла табличка «Шитье саванов», из репродукторов лилась рыдающая музыка.
— Ну что ж... подходяще, — после паузы кивнул головой один из сидящих, и встал. Егор продолжал сидеть.
Что здесь происходит? Что же здесь «подходящего»?
— Что такое? Почему такая грустная музыка? — тормошил я его.
— Извини... сейчас я занят, — обдал меня лютым холодом Егор, медленно поднялся, натянул резиновые перчатки, и ушел через странную дверь, отодвигающуюся-задвигающуюся, непроницаемую... Я в растерянности оглядывался по сторонам, ничего абсолютно не понимая... Морг?
Мою страшную догадку подтвердил стенд: «Лучшие люди кафедры патологоанатомии», и среди них — Егор!
Все-таки добился своего, все-таки нашел в жизни работу, которую, кроме него, мало кто может делать... во всяком случае — единицы! Доказал! Доказал свое мужество, силу, и, судя по фотографии на Доске лучших, — профессионализм! Доказал и свой мерзкий характер, желание все делать наперекор, доказал, что лучший диагноз — в морге, как будто без него никто этого не знал! Вошла нечесаная, оплывшая женщина (видимо, от горя?) — и молча протянула появившемуся Егору целлофановый пакет, в котором тускло просвечивали грубые предметы женского туалета. Она держала все это на весу — Егор, глядя почему-то в сторону, не брал.
— Что это? — наконец, брезгливо проговорил он.
— Как что? Как договаривались! — проговорила оплывшая женщина. — Трусы, лиф... комбинация... платье... туфли не принесла — ведь не надо же?
Егор долго молчал, потом резко забрал у женщины пакет. При этом он старательно не смотрел на меня! Откуда-то из огромной рыхлой груди женщина вытащила замусоленный кошель.
— Сколько надо-то? — проговорила она.
Егор продолжал делать вид, будто с трудом понимает происходящее.
— Что вы хотите? — выговорил он.
— Как что? — удивилась женщина. — Одеть, причесать... привести в божеский вид... Так сколько?
— ...Сколько можете, — высокомерно произнес Егор, не глядя ни на меня, ни на нее.
Я понимал, что устроил для него пытку — но не мог же я повернуться и уехать — я так давно жаждал видеть его!
Постояв некоторое время, Егор повернулся и ушел «туда», задвинув за собой дверь.
Оказалось, что и все присутствующие переживали эту сцену и чувствовали ее так же, как мы.
— Между прочим — лучший в Союзе специалист! — горячо воскликнул молодой усатый хлопец. — Мы все учимся у него! А что... нам платят так мало, и мы вынуждены... подрабатывать... это уже не наша вина!
Я понимал и любил их позицию: когда государство теснит тебя отовсюду — самому гордо и молчаливо занять самую трудную, тяжелую позицию... но зато — стоять!
— Вы, наверное, думаете, что у нас райское место? — улыбнулся интеллигент в пенсне.
— Ну что вы! — с ужасом отвел я это предположение...
Чувствовалось, что живут они тут дружески и достойно.
Неужто, черт подери, другого такого места, кроме морга, у нас нет?
Оказалось, что да... нет! В дальнейшем нашем движении с Егором все остальное оказалось гораздо хуже...
Появился Егор, с грохотом задвинув за собой дверь, бросил пустой целлофановый пакет на стол.
— Шестой подтекает! — вскользь сказал он бородану.
От такой реплики я похолодел — но бородан спокойно и вежливо кивнул и скрылся за дверью.
Егор, слегка мотнув головой (что относилось, по-видимому, ко мне), вышел из флигеля.
Мы вышли на темную аллею. Он остановился у своего перебинтованного «Запорожца»... по сути — ему давно уже место за той дверью... но бедный Егор все гоняет его!
Мы приехали с ним в убогую его квартирку... Посидели молча... потом он вдруг резко встал.
— Что... пора уходить? — я огорчился.
— Нет! — он нервно усмехнулся. — Мусор пора выносить!
— А я?
— Если желаешь участвовать в нашей светской вечеринке... пожалуйста! — скривился он.
Мы вышли. Центральная — и в прошлом, видно, красивая улица города была заполнена приятными, хорошо одетыми людьми. Они оживленно переговаривались, переходили от группы к группе — но у всех в руках были мусорные ведра.
— Что-то долго сегодня не едут! — таков был любезный светский разговор. Вдруг в отдалении ударил колокол.
— Едут, едут! — оживились все.
Колокол ударил еще ближе. Дамы защебетали, стали поправлять драгоценности, глаза их сияли.
Из-за поворота на площадь, брякая, вывернул зловонный грузовик с прицепленной низкой платформой... из нее-то и шла главная вонь — за ней струились мухи и воробьи.
Шофер тормознул (часть помоев, уже переполнивших платформу, при торможении выплеснулась), оглушительно ударил в колокол, висящий возле кабины.
— Саша... наш Саша приехал! — льстиво говорили все.
Я понимал страдания Егора — одно дело, когда живешь в дерьме и тебя не видят, но страдание возрастает многократно, когда это видит твой как бы блистательный друг!
Я любовался горами, окружавшими городок. Егор яростно выбил ведро, тяжело повернулся, пошел... усталый, сутулый медведь, до глаз заросший седой шерстью!
Мы вернулись к нему, молча сидели.
— ...Пойми, — заговорил я. — Счастье или несчастье — дело добровольное! Каждый назначает себе сам! Но уж, чтобы любили тебя — это ведь совсем же легко! Элементарный набор простых правил! А трагедии все возникают от безграмотности!
— Да. Например, Шекспир! — холодно усмехнулся Егор.
— Ну зачем нам этот Шекспир? Там гибнут все. Ты слушай сюда. Первое — понимай каждого, меру его желаний, меру благородства — и не перегружай! Скажем, человек зарабатывает тем, что любит животных! Ездит на международные конгрессы, защищает клопов, борется за гуманные методы обращения с ними. Все благородно, все хорошо — и он считает себя благородным, и все довольны. И ты, если с ним работаешь, это понимай... понимай меру его любви к своему предмету... а если не поймешь — и, скажем, положишь ему на письменный стол осиротевших слепых крысят, и он их в приступе отвращения убьет — карьера его рухнет, а заодно и твоя! Ясно? Не перегибать! Второе... голос! Я сам иногда удивляюсь своему голосу, особенно по телефону: что — «спасибо, все хорошо!»?.. что он городит? Чего хорошего-то? А потом невольно заслушаюсь: а, может, он прав? Главное — когда берешь телефон, имея трудную тему обсудить, всегда надо к ней подверстать другую, более легкую, для отхода... которую запросто твой абонент положительно решит: и ему, в заключение, приятно, и главное — тебе! И последнее: помни — от ада до рая миллиметр, крохотное движение языка. Малейшее движение надо сделать, чтобы плохое в хорошее повернуть! Часто — одну букву всего в слове изменить... ну две. Скажем — «сволочь!» — непримиримо и беспощадно, а «сволота» — это уже с оттенком ласковости, с надеждой на примирение... две буквы всего!.. И третье: не формулируй беду!.. Пусть она сама себя формулирует — авось, надорвется!
— Легко тебе... быть спокойным... когда у тебя все есть!
— Что у меня есть все? Телевизор? Видеомагнитофон? Ну — это же элементарно. Немножко только терпения надо проявить. Я разве не рассказывал тебе — как одна издательская фирма США заказала мне очерк «Типичная советская семья»? Навели меня на роскошную семью: все таланты, мутанты — один поет, другой пританцовывает, третий гадает. Написал — хотя таланты их было терпеть нелегко! Приехал их фотографировать знаменитый во всем мире фотограф — хоп! — этой семьи уже нет! Не вынесли своей безмерной талантливости, полностью порушили свои жизни: некоторые уже в могиле, остальные — в тюрьме. Фотограф — ласково улыбаясь: «Попробуйте, пожалуйста, еще раз!» Нет, думаю, тут надо семью попроще искать, с талантами нажжешься по новой! И оказалось — что именно самое трудное найти типичную семью. Один, окажем, хороший, но бедно очень живет. Другой — обожает своих детей, но недавно развелся. Голова буквально кругом пошла. Друг говорит: «Ну, знаю я одну семью, где абсолютно ничего не происходит!» Давай! Как сейчас помню тот день, когда я тащился в их квартирку на окраине! Жара, духота, казалось, даже мухи висят, не двигаются... среди унылейших новостроек трамвай шел. А семья!!.. Поели — и тишина! То один задремлет, со стула свалится, то другой... выдержал, однако! А ты говоришь — «видеомагнитофон»!
— Ну, у тебя не только видеомагнитофон... телефон на даче!
Ну неужели, — уже с отчаянием думал я, — он не понимает, что все это лишь звук — как назовешь, так и услышат. «Телефон на даче»! А под террасой — помойка, а через нее ползет пьяный монтер, чтобы отрезать тебе провод, если не угостишь... но разве надо — об этом говорить? «Я буду на даче, позвоните мне!» — вот это да.
— Да — и идиотизм! Обязательно идиотизм! — отскакивая от нелепой темы роскоши, воскликнул я. — Идиотизм во всех отношениях, которые не интересуют тебя! Полный кретинизм! Помню — хотели меня забрать в армию, даже одели... и в первый же день, отдавая честь, случайно выбил пропуск из руки офицера. И тут же — вон из рядов! И только так!
Со скучающим видом Егор прошел через кухню, распахнул холодильник. Действительно — зачем ему слушать мои мысли, когда у него свои?
Он стал выгребать из поддона консервные банки, сваливать в рюкзак, потом, свернув, положил зеленый лук, брякнул бутылкою.
— Ты куда?
— К сожалению — не имею времени тебя слушать... еду на дачу! Ты как?
— Как?!?! Ну, конечно же, я с тобой! — я вскочил.
Мы с рюкзаком сбежали с одиннадцатого этажа (лифт, как и рассказывал Егор, прилежный отставник почему-то отключает ровно в восемь часов!).
Егор выбежал с лестницы во двор и застыл... Там, где оставлен был «Запорожец»-ишачок, его не было (недавно прошел дождь, и осталось только сухое место).
— Та-ак! — он побледнел.
— Может... такая шутка... друзей? — торопливо затараторил я.
— Нет... у нас тут шутить не любят! — выговорил он.
Да-а-а... тут развивалось все, действительно, в его эстетике... его места!
Действительно, когда угоняют роскошный «мерседес» — это, наверное, обидно, но не так, а когда — последний раздолбанный «Запорожец»!.. это кажется крайней несправедливостью. Я это понимал.
Егор вдруг повернулся и пошел по улице вниз. Я последовал за ним. У раздолбанного серого пирса Егор со звоном швырнул рюкзак в жестяной катер. С натугой принес из сарая мотор.
— У тебя, гляжу, все виды транспорта!
Он не ответил, цепляя мотор. Потом намотал веревку, идущую от ротора, на кулак.
— Дай газ! — отрывисто произнес он.
Я, от испуга быстро сообразив, вцепился в железную, идущую по зубчатой дуге, ручку, подал ее с дребезжаньем через зубцы до упора.
Егор широко, с размахом, дергал веревку. Мотор сипел, чихал, кашлял... и умолкал.
Егор, бросив веревку, свесился за корму, задрав мощный зад в выцветших плавках. Я, имитируя напряженный интерес, свесился рядом. Он, словно заглохшее сердце, яростно давил свисающую резиновую грушу — наконец, по воде за кормой расплылась радужная бензиновая лужа. Егор быстро распрямился и снова, намотав на мощный кулак разможженный конец веревки, крутнул. Мотор затарахтел, катер затрясся.
— Газ сбавляй!
Я быстро повел ручку по зубчикам назад.
— Не до нуля, кретин! Реверс вперед!
Я подал реверс — вторую ручку — по ржавым зубчикам вперед, внутри корпуса одни шестеренки с размаху ударились об другие — катер подпрыгнул и плюхнулся вперед. Мы помчались по дуге, с треском и ругательствами. Собственно — все вокруг было идиллически тихо, кроме нас: вода была пыльной и гладкой, на кончик «топляка», торчащего из воды, села полупрозрачная лазурная стрекоза, мирно покачиваясь. Перед нами все мелькало отрывистыми кадрами. Нашим девизом был Ужас.
Бесшумно и плавно слева от нас стала подниматься белая громада: нос надвигающегося шестиэтажного сухогруза неизбежно должен был прийти в соударение с нами, если не проскочим... И тут стало ясно, почему Егор так психовал: в ту же минуту мотор, чмокнув, заглох... дуги наших траекторий явно пересекались. Он снова свесился за корму... зачавкала груша, по воде пошли (значит, какое-то течение все же было) роскошные радужные узоры бензина. Егор дергал и дергал веревку... нас медленно и плавно сносило под надвигающийся огромный нос баржи.
— Вон... проводки отлетели! — боясь, что говорю какую-то ерунду, все же решился и вымолвил я.
Егор резко повернулся, и упав, прижал пальцами к клеммам отставшие проводки. Искры полетели, как салют, из-под его грязных, обитых, синих ногтей. Мотор затрещал и мы помчались с небывалой скоростью — видно, контакт портачил давно. Егор лежал, рассыпая искры, я рулил.
Так мы и выкинулись на чистейший песчаный остров...
Мы поели консервов, выпили. После вялого разговора наступила пауза, которую мы сразу же поняли одинаково.
— ...С сыном у нее нелады... куражится парень! — мрачно проговорил Егор.
— Вот как? — я резко вскочил — А у меня — дочь... я имею в виду — куражится...
Мы молчали. Я ходил по песку. Темнело. Потом Егор, яростно глянув на меня, пошел к моторке, с полоборота завелся... По широкой дуге он ушел за горизонт. Я продолжал свое хождение... Светилось уже только небо, на котором горел знакомый мне с юных лет красный кирпичный силуэт «кошки» — построенной в эпоху модерна красильной фабрики в виде кошки — хвост трубой.
Красная кошка блекла... я ходил по берегу... Неужто привезет?
Он вернулся один. Мы молча поставили палатку и легли...
Проснулся я от тихого, но упорного звяканья... я поднял голову, прислушался... да! По звуку медленно двинулся в кустарник... и отшатнулся на краю темной ямы! На дне ее, далеко внизу, был Егор, выгребающий песок с камешками, мерно швыряющий это наверх. Я постоял на краю могилы.
— Ты что это роешь? — в ужасе проговорил я.
— ...Помойку! — мрачно ответил он. — Зато будем выбрасывать мусор, когда захотим!
Таким я и запомнил его... Лагерь наш просуществовал недолго — через неделю мы приехали обратно, и Егор снова плотно законопатился в свой морг...
Набравшись мужества, я пошел все же к ней, и застал в том же ровном, веселом настроенье, что и всегда.
Мы, смеясь, переплыли Свиязь...
Ну, все! Хватит воспоминаний! А здесь-то что?! — я резко поднялся с койки, кулаком жахнул дверь, вышел из домика...
Было раннее утро — во всяком случае, походило на то. По пустой пыльной улице проскакал мой знакомый Шавырин на козле... А здесь неплохо!
Убогую деревянную терраску заливал свежий утренний свет. Я вспомнил давнее свое стихотворение, явившееся таким же ранним утром, на такой же терраске:
...Это юный Зефир пролетал
И твое полотенце украл —
Скоро Феб златоперстый придет
И еще что-нибудь украдет.
...Как недавно это, кажется, было!
Тут я увидел свое мокрое, грязное пальто, кинутое вчера через перила. Расстроенный, я посмотрел на него... Да-а-а... и так-то оно не сияло свежестью и красотой! Но теперь, после проплыва через нынешнюю Лету... бог знает, сколько всяких формальдегидов в ней сейчас! Краска вся сошла, отслоилась пятнами... вряд ли такую Лету имели наши предки. Я расстроился.
Пальто это было куплено в Батуми, у ханыг, что жили на берегу, недалеко от моста, где море пихалось грудью с рекой, в трансформаторной будке... Помню, я шел с рынка, макал лаваш в соус сацибели, кусал, любовался простором... и тут-то мне и была предложена эта выгодная сделка.
Причем, в качестве основной рекламы использовался, как сейчас помню, странный тезис — «в нем только что человек утонул!» Почему, с какой стороны это должно было привлечь покупателя, я не знаю... Было оно такое же мокрое, обесцвеченное, как сейчас — видно, человек, подобно мне, пересек Лету, и сбросил его, завещав мне... Во всяком случае — весь отпуск уже я с ним не расставался. Ходил, не снимая его, по разным артелям, парикмахерским, клянча черную краску, и везде получая в ответ жесткое: «Нэт!» Неужели уже тогда моей главной задачей было — хотя бы войти в Лету в приличном виде? Странное дело! Друзья легкомысленно гуляли, заводили романы, пили вино — а я на всех встречных кидал взгляд в одной лишь надежде: не красил ли он что-то недавно в черный цвет?
Когда мне показали главаря местной мафии — я с криком восторга бросился к его зловещим брюкам: «Где красочку брали»?.. но он не ответил.
Отпуск прошел довольно своеобразно — в основном, в аэропорту. Наконец, договорившись с одним типом, я вылетел к нему в Краматорск, где он недорого продал мне баночку черной краски... Да, азарт — страшная вещь, не поддающаяся логике... и вот — результат... все оказалось напрасным... как и всегда в жизни оказывается напрасным все...
Меня вывел из задумчивости резкий свист. Я обернулся — передо мной стоял черный человек — в черной майке, с черными руками... с белыми, правда, глазами... по лицу стекали черные струйки.
— Хозяин... уголь нужен? — проговорил он.
Я с изумлением смотрел на него... видно, уголь он ворует из ада, и, чтобы облегчить мучения грешников, надо взять?.. Обычные интеллигентские измышления!
— А... за сколько? — пробормотал я.
— Полбанки! — прохрипел он.
И тут я вспомнил этот хриплый голос: именно он упоминанием о каких-то «подлянках» встретил меня на пути сюда... апостол Петр!
— Пит! — он протянул абсолютно черную руку. — Что — Мохнатый не мог тебя, что ли, как следует подлечить, чтобы ты не так скоро... в эту степь загремел?
Мохнатый... это Егор? Значит, он точно здесь!
— ...Так нужен уголь? — нетерпеливо повторил он... и тут я окончательно вспомнил все!
В последний раз мы снимали с ней этот домик — в силу его безликости я не сразу его узнал, и только сейчас, наконец, вспомнил! И так же вот, как и сейчас, появился он, с предложением угля и, выманив деньги, исчез!
Колоссально! — я чуть не подпрыгнул.
Тогда она чудодейственным образом, никогда прежде не видя, вычислила его в магазине и отняла деньги, и вернувшись, объяснила мне, что он сделал бы нам «Ромео и Джульетту» — поскольку топить углем такую цилиндрическую печку, как у нас, смертельно опасно — угорают насмерть!
Как подлинный интеллигент, я не мог не обидеться за представителя народа.
— Ты хочешь сказать, что ради одной бутылки водки он мог спокойно пойти на смерть двоих?
— Конечно! — усмехнулась она. — И не задумался! Что я их, не знаю? Слава богу, следователем работаю!
— Но нет... вряд ли... на это бы он не пошел! Думаю, знал, что по его явной ненадежности ему не поверят...
— Но ты-то поверил! — с презрением проговорила она. — И сдох бы... чтобы человека недоверием не оскорблять!
— Прекрати! Когда ты так говоришь... в тебе появляется что-то грубое... мулатское!
— А в тебе что-то мудацкое!
Мы засмеялись... А если без смеха — то был бы лучший вариант конца — в ее сладких угарных объятьях!
Что я видел потом? «Александра Фадеева»?
— ...Так нужен уголь?
— ...Да!
Мы плечом к плечу вышли со двора.
— Ну... давай уголь!
— Погодь... Пока мы другое горючее возьмем!
Сколько раз из окон разных гостиниц, торопливо добриваясь, глотая кофе, я с тоской и завистью глядел на жизнь служебного двора, где неторопливо собирались умные люди... на солнышке, с утречка! Не рай ли это? И вот должна была пройти целая жизнь, для того, чтобы я нашел в себе смелость сказать: Да! Рай!
— Ясное дело, — склонившись ко мне, горячо лопотал Пит. — Вот болтают все: «Вечное блаженство»... Херня! Где столько ресурсов взять? Да и зачем? Тут тебе другое нарисуют, более нужное! Скажем, если ты в одиночестве умер, в полной тоске, тут тебе нарисуют, что ты в окружении любящих внуков отошел. А если в окружении любящих внуков... которые тебе плешь уже проели — сделают, что отходишь один, в тишине и покое!
— Да... колоссально! — я сидел на ящике у стены, откинувшись, в блаженстве вытянув ноги.
Когда ночью я обнаружил у себя в кармашке двадцать рублей, я решил пустить их на аскетическую жизнь (поем картосицу, хлебусек), а теперь решил вложить все сюда! Правильно!
Во двор медленно въезжал огромный фургон с большой буквой «К» на боку. С удовольствием ее прочел.
Потом я увидел телефон-автомат и подумал, не позвонить ли мне за разъяснением моему компьютеру, который стал уже настолько умный, что пришлось снять ему отдельную квартиру? ...А ну его!
Зато я увидел у магазинной эстакады метлу, чертом подлетел к ней, начал мести!.. Я снова лучший дворник!
Я вспомнил то время, когда, работая дворником (лучшим!), я являлся хранителем самого ценного на свете вещества — вара для замазывания щелей в домах, чтобы не дуло. Все первые красавицы дома сутками клубились у меня, предлагая свои знойные страсти в обмен на вар.
— Но-но! — слышу их голоса. — Аккуратнее вешай! Бумагу-то такую толстую не стели!
Потом вдруг снизу доносится цоканье копыт по асфальту, я выхожу на балкон... кавалькада всадниц в длинных платьях, на белых лошадях... одна только не на белой.
— Почему не на белой?
— Захромала белая, Степан Ермилыч!
— Смотри у меня!
Блаженные времена!
Размечтавшись, я мел и мел, и вдруг увидел свой любимый отрез — плавно взмахивая краями, он пересекал небо наискосок. Забыв все на свете, с криком восторга я понесся за ним — он медленно скрылся в облаках. Значит, и он здесь! Ну, компания!
Потирая руки, я шел вперед... потирание рук было ошибочно принято за желание выпить, но я отказался — выпить я не хотел.
— И наброшуся я... — в каком-то упоении повторял я, но на что именно наброшуся, я не знал.
Это был город добродушных плутов:
— Я тибе схазал: позвони мине в хараш!
— А я тибе схазал — я тибе харантирую!
— А я тибе схазал: позвони мине в хараш!
Потом я вдруг застыл над обрывом... Бесконечная дуга пляжа была усыпана длинноволосыми людьми — они рябили до тех пор, пока глаза не начинали слезиться!
— Кто это? — мотнув головой, спросил я у старухи, сидевшей на табуретке у самого обрыва.
— Хыппи! — с готовностью ответила она. — Хыппи проклятые нахлынули сюда!
— Как? — я оглядел их бесчисленные толпы. — Они все...
— Та нет! — сразу поняла меня старуха. — В том-то все и дело, что жавые они! Просто пляж этот им приглянулся — ни стыда у них ни совести! Раньше даже разбойники стеснялись такого — а эти — тьфу!
Ах... хыппи! Задрав пальто, я моментально ссыпался вниз. ...Ах, хыппи! Ну, с хыппями у меня особый разговор! Дочь год уже как исчезла сюда... и ни слуху ни духу! Что она, интересно, делает здесь, балда? Я-то хоть из своих тайн делаю потом рассказы, а у нее — такие тайны, что ни черта из них не сделаешь!
Я расстроился.
Долго я метался среди хиппи, наблюдая их непрерывные тряски под барабан, размалеванные их щеки... но дочь не нашел. В конце концов, выломав кол, я долго гонялся за ихним главным гуру с криком:
— Скучновато у вас, у хиппи!
Потом я резко ушел в гору, снова повстречал друга Пита, выпил с ним немножечко еще, потом пришел на свою террасу... там стоял стол с бесстыже задранной скатертью. Выбив сук, грубо надругался... Пардон, недовысох! И тут появилась милиция.
— О! — удивился я. — И здесь вы!
— А куда же нам? Что мы, не люди?
— Ну хорошо...
Пикет размещался на самом берегу. Дежурного звали лейтенант Хрпсоев — фамилия была довольно грозная, но человек оказался милый.
— Ну, вот и хорошо, — я с удовольствием оглядел тесное помещение. — А то все на воздухе да на воздухе — сколько можно.
— Какие проблемы? — дружески поинтересовался Хрпсоев.
— Да вот, сами видите! — заговорил я. — Пальто свое покрасить никак не могу! Пока переправлялся сюда — во что превратил!
— Ковальчук!
Вошел Ковальчук.
— Возьми у гражданина его пальто...
— Слушаюсь.
— И отвези вон туда... за реку, где, видишь, труба от красильной фабрики в воду идет? Запихни в нее — пусть покрасится.
— Слушаюсь! — Ковальчук, щелкнув каблуками, вышел с моим пальто на руках, сел в белоснежный милицейский катер, понесся... я смотрел ему вслед... Та самая фабрика — «каменная кошка» — дымовая труба вверх, как хвост... вторая, незаметная, в реку! Да, неспроста все повторяется, неспроста!
Медленно, с натугой заскрипела дверь... я приподнялся на скамейке... вошел Феофан! Я сел. А с другой стороны — как раз его появление в милицейском пикете было логичным. Странно ждать встречи в милицейском пикете с друзьями и возлюбленными — если они, конечно, не из криминогенной среды! А это было не так... Однако, именно Феофан, как оказалось, воплощал в себе и дружбу и любовь.
— Ну здорово, сучара бацильная! — пробасил он. Мы крепко обнялись. Потом он резко оттолкнул меня, якобы, чтобы полюбоваться. — И ты к нам? Ну правильно, молодец!
Что ж здесь такого особенно правильного? — с горечью подумал я, но не сказал.
— Помнишь, небось, как во Флоренции с тобой квасили? — с явным наслаждением вспоминал он. — Да, жизнь нас не баловала, — сделал неожиданный вывод он.
— Да уж, конечно, нелегко тебе было... за красавца чистильщика сапог Андреуччо пить... а главное — за красавицу, уборщицу туалетов, Беритолу! — не удержался и съязвил я.
Но он не обиделся — чего же обижаться, когда напоминают о приятном? — только махнул рукой с выражением веселого ужаса: мол, кем только не приходилось быть.
Пошла некоторая пауза. Конечно, признаваться в этом было неловко, но не для встречи с ним я прибыл сюда! Оказалось, что и он это понимал — вдруг тоже с ожиданием посмотрел на дверь.
Наконец, она медленно, со скрипом, повернулась... и вошел Пит. Тьфу, черт! Он был чисто выбрит, в строгом костюме и галстуке, но при этом совершенно пьян. Хрпсоев строго посмотрел на него.
— А что? — с вызовом проговорил Пит. — Мне сказали — выйти с отгула — я вышел!
Хрпсоев махнул рукой.
Дверь отворилась и вошел Егор. Я поднялся... но он, в отличие от Феофана, не излучал ни дружбы, ни любви. Сухо кивнув мне на расстоянии, он сел. Я сел тоже.
А она? Она разве не придет? Кто же здесь главней может быть, чем она? Ползызни мне закуроцыла!.. Скромненько вошла она. Кивнула, будто мы расстались вчера... и сразу нас стало только двое.
— Ну что — не разыскал свою дочку? — со своей обычной проницательностью проговорила она.
— А ты откуда знаешь? — я оторопел. Интересно начинается наша встреча!
— А ты разве не знаешь — сказала она, — что они с моим балбесом блуждают?
— Как?! — я вскочил. — Когда же они познакомились?
— Значит, было когда, — смутно улыбнувшись, проговорила она.
Такая же, как раньше!.. А, собственно, другая мне и не нужна!
— А почему ж ты... его... не разыскиваешь?
— Почему ж не разыскиваю? Вся милиция на ушах! — она кивнула.
Тут снова включился общий звук.
— Ну что ж, — шурша бумагами, проговорил Хрпсоев. — Коли все в сборе, можно начинать.
Все приосанились — особенно, как я понял, приосаниваться полагалось мне. В торжественной тишине Хрпсоев долго шуршал бумагами, скрипел пером.
— Ну... значит, пишем — от угара? — он повернулся ко мне.
Все молчали. Я посмотрел на нее.
— ... Да! А ты-то... участвуешь? — спохватился я.
Она прижалась ко мне. Хрпсоев записал.
Все проникновенно молчали... «Ромео и Джульетта»!
— Ну — а теперь самое главное, — вдруг произнес Феофан.
Как? Я изумленно уставился на него... Разве самое главное еще не решено?
— «Метр с кепкой», — многозначительно, и словно намекая на что-то приятное, произнес Феофан.
— Какой «метр с кепкой»? — ничего не понимая, произнес я, заметив только, что странным образом изменилось лицо Егора.
— ...Главный! — подняв палец, провозгласил Феофан. — К сожалению... теряет форму! Подтекает!
— А... этот. А я-то здесь при чем?
— Вас... на его место, — пояснил Хрпсоев. — По предложению вот вашего товарища, — он показал на Егора.
Я вскочил, пока еще ноги держали.
— Как?.. На какое его место? Теперешнее?
— Ну, а на какое же еще? — строго проговорил Феофан. И тут же перекинулся на запанибратский тон. — Да, отлично все... Нет проблем! И комплекцией ты подходишь... и вообще... достоин! — проникновенно проговорил он.
В Мавзолей?! На место дедушки всех октябрят?!
А я-то думал, что я Ромео!
Теперь стало проясняться присутствие здесь моего друга...
— Ах, вот для чего... здесь самый главный специалист!
Я смотрел на Егора. Тот сидел, отвернувшись к стене.
Я знал его — только в минуты самой лютой страсти он так цепенел! Работа, конечно, будет сугубо секретная — но среди специалистов его имя загремит! Это не то, что причесывать покойников у себя в селе! «Уникальнейшая операция!»
Она толкнула меня плечиком: «Не выступай!»
Я посмотрел на нее, потом на Егора.
...Действительно, самый лучший друг хочет сделать для меня самое лучшее, что он может — а я кобенюсь!
— Ну хорошо... я согласен! — проговорил я.
Все, кроме Егора, задвигались, закурили.
— Для меня, кстати, это представляет исключительно научный интерес! — произнес он.
— Ну конечно, конечно!.. И для меня тоже!
— Пойми, — доверительно зашептал мне Феофан. — И для интеллигенции будет важно знать, что там лежит уже «ш. п.» — швой парень! Как бы знак: с прежним покончено!
— Можно — я подмигивать буду?
— Ну конечно — об чем речь! — расщедрился Феофан, захохотав. — Только не каждому, а кто понимает!
Все встали, заговорили.
— Небось — генерала за это возьмешь? — спросил я.
— Ха! Похороны с пальбой! — хохотнул Феофан.
Внезапно взбунтовался Пит:
— А где я уголь возьму?!
Что значит: «где уголь»?
Она больно ущипнула меня за бок, и мы вышли.
— Все! Больше не могу! — она сделала подсечку, мы рухнули на песок.
Но тут перед нашими глазами появились велосипедные шины — Пит прикатил за рога велосипед, и сказал нам, что если мы в ту же секунду не купим его, он вообще ни за что не ручается! Снова получив отказ, он с торжественной медленностью скрылся за мысом.
— Велосипеда ему хватит дня на три! — мечтательно проговорила она. Мы поцеловались.
— Ну как тебе, вообще, без меня? — отстраняясь, спросила она.
— С тобой, конечно, веселее, — признался я.
Мы скатились к воде.
— А помнишь, — сказал я, — как давно... кажется, осенью, мы лежали с тобой на горе веников, во дворе какой-то бани, смотрели на небо! Утром я посадил тебя на трамвай, а сам вернулся попариться... Мужиков было уже полно — парились да нахваливали администрацию, которая надумала обдавать веники французскими духами!
— Когда это? — она весело приподнялась.
— А помнишь, как мы стояли в будке... в полном отчаянии... и вдруг появился генерал с тортом... раскрытым, как напоказ... Долго колбасился, а потом вмазал весь торт нам в стекло!
— Помню! — проговорила она, — как ты бросил девушку, на всю ночь! Как я заледенела в этой будке, вместе с цветами! Утром шоферюги тросом отволокли в гараж, прямо в будке... Долго не отмерзала... Потом вдруг прорезалось — слышу: «Глаза еще стеклянные, но губы уже красит!»
Мы засмеялись.
В этот момент отводная труба красильной фабрики с громким чмоканьем выплюнула мое пальто. Оно промчалось, горделиво бороздя речную гладь, как водный лыжник (отлично, кстати, покрашенное!), и скрылось за горизонтом.
— Конечно — я ему теперь не ровня! — с завистью выговорил я.
— Бедный! — погладила меня по голове.
— А помнишь, — сказал я. — Как в поезде мужик говорил: «Ведь водка же прозрачная, и стаканы — прозрачные... никто и не видит, что мы пьем!»
Высмеяла в песке ямку.
Тут все вышли на берег, радостной толпой. Егор, переодевшийся уже в масляную спецовку... таким я любил его гораздо больше.
Мы поднялись. Однодневки, летая тучей, стукались о нас и падали на песок.
— Это — намек? — кивнул я.
— Да какой уж там намек! — проговорила она. Мы обнялись.
Нет — при неизбежной встрече с «косой» — эта самая сладкая!
Мы плыли с ней через Лету, лежа на корме. Изредка я только приподнимался, видел работающих на берегу людей, кричал:
— Братва! Почем ботва?
Проплыли с экскурсией американцы.
— Эй, американцы... А, американцы!
Махали.
Потом пошли пустынные берега... Да-а-а... сколько цветов! Видно — бог все же есть — мне столько не создать!
У того берега качалась на волнах то ли пристань, то ли понтон... на ней с теплой компанией расположился Пит.
— Да... это у него обычно продолжается месяца два! — с досадой проговорил Егор.
Так мало?!
Властным жестом, как флотоводец Ушаков, Пит приказал нам приблизиться, и швырнул нам в лодку заявление об отпуске.
— ... Уродоваться... как папа Карла... — донеслось до нас.
В голове моей вдруг послышался тихий звон.
— А разве от вас... уходят в отпуск?
— А почему же нет? — сухо произнес Егор.
— Ну... надеюсь... мы можем с тобой без письменных формальностей?
— Ну почему же... пиши. Срок не ставь — мы сами поставим.
— Ну, это понятно, понятно... — уже в нетерпении проговорил я.
— Опять бросаешь девушку! — проговорила она.
Они высадили меня на песчаной косе.
— Ну... до скорого!
Я смотрел на них. Катер отходил. Потом я повернулся и пошел по косе. Довольно долго я шел пешком, потом вдруг увидел допотопный белый автобус с косой надписью «Кубань» спереди... Когда я подошел, водитель крутил ручку, в отчаянии поднимая весь корпус. Услышав мои шаги, он отпустил рукоятку.
— ...Эта «Кубань» заколебала меня!
— Поедем?
— А хер его знает!
Однако вскоре драндулет завибрировал, мы тронулись... Вдруг дорогу перегородил облупленный полосатый шлагбаум.
— Вот оно как? — я удивился.
Из будки неторопливо вышел толстый мужик, голый по пояс, но в морской фуражке.
— Куда это? — он посмотрел на меня.
— Отгулы...
— А... приговорчик твой какой?
— А никакой! — я вдруг застеснялся.
— Ну, так не бывает... сейчас узнаем! — он медленно ушел к себе в будку, долго звонил, потом вышел, почему-то с интересом стал приглядываться ко мне.
— Ну ладно, — вдруг решительно сказал он. — Руку положишь мою — поедешь!
Я с ужасом посмотрел на его мощную разрисованную длань... Мы сплелись пальцами. Уж я старался.
— Ну хорошо... — мы вышли. Он сжимал-разжимал ладонь, внимательно разглядывая ее — чувствовалось, что события здесь происходят не часто.
— Ну — с бабой угореть это, конечно, хорошо! — выдавая мой «приговорчик», проговорил он. — А может, еще что-то придумаешь... такое! — он потряс рукой.
— Поглядим... — я нетерпеливо переминался.
Потом мы стояли молча... Увидимся ли мы когда еще?.. Да, конечно, увидимся!
Мы снова молчали.
— Кстати, — чтобы что-то сказать, просто так не стоять, он показал на растение возле будки, похожее на гигантский укроп. — Ядовитая штука! Если хочешь, чтобы тебе всю рожу разнесло — пожалуйста!
Я горячо поблагодарил его, и мы поехали.
По косе мы ехали тихо, потом застучали уже по твердой земле. Быстро темнело, холодало. С грохотом проехали уже невидимый в темноте мост. Оказывается — и мост тут у них есть, а я курочился!
Пошла тьма и пурга. Вот это по-нашему!
— На Гусятниковых выброшу тебя!
— Годится.
Мы сцепились на мгновение пальцами, и я выскочил... А вот и пошли дома! Я торопливо вошел в свою квартиру, втянул запахи... как-то пыльно. Интересно — сколько времени... и какой год? Тишина... дальше кухни мне было страшно. Во-первых, что я объясню? Как советовал мне говорить один знакомый алкаш: «Заблудился в тумане, заночевал в степу, а пальто сдал в Ломбардскую низменность»? Надо хоть привести себя в порядок... потрогал трубы — холодные, как всегда. «Эй! — бодро выкрикнул из прихожей я. — Поставь мне чайник на голову... Быстро!»... Тишина. Я робко прошел в кухню... Клеенка — та! Помню, как я купил ее, совсем, вроде, недавно, и за завтраком, отмазываясь за вчерашний поздний приход, говорил своим: «Вот клеенка! Кто порежет — того убью... Даже если это буду я сам»... Все смеялись. Особенно дочка. Я тихо поставил греться чайник. Не зажигая света, сел к окну. Светает... Все тает.