Черная шкатулка (императрица Елизавета Алексеевна – Алексей Охотников)

Ненастной ночью 30 октября 1806 года из ворот одного неприметного дома на Сергиевской улице вышла невысокая полная дама и приблизилась к поджидающей ее карете. Двигалась она с трудом, дышала прерывисто, словно от крайней усталости. Ее провожал худощавый человек, в котором с первого взгляда можно было узнать врача, да не просто врача, а именно полкового лекаря.

— Прощайте, доктор, – пробормотала дама чуть слышно, и стало ясно, что она едва сдерживает слезы. – Не забудьте же дать мне знать потом… когда все закончится.

— Все закончится не позднее чем завтра днем, – угрюмо ответил тот, кого назвали доктором. – Я не стану посылать вам никаких вестей, простите великодушно. Ни к чему это. И лучше вам здесь больше не показываться, го… – Он замялся, запутался в словах, а потом повторил с почтительным полупоклоном: – Лучше вам здесь больше не показываться, госпожа.

Из‑под края шали, низко надвинутой на лоб, блеснули измученные глаза. Вдруг она покачнулась и положила руку пониже груди.

Доктор вздохнул: дама была беременна – этим и объяснялась ее полнота. Роды, по всему, могли начаться в любую минуту, ей ни в коем случае не нужно было выходить в такую пору из дому и приезжать сюда!

Однако он понимал, что именно сегодня дама не могла не приехать.

Доктор открыл дверцу кареты и помог женщине взойти туда. Она сразу откинулась на спинку сиденья, закрыла лицо одной рукой – и дала волю слезам. В другой руке она держала небольшую черную шкатулку. Доктор знал о содержимом этой шкатулки. Там лежали письма этой женщины, которые она писала тому, кого любила. Тому, с кем приезжала нынче проститься – и простилась навеки, ибо жизнь его закончится не позднее завтрашнего дня…

Тот человек вернул ей письма, ибо они были опасны для ее репутации. А может быть, даже и для ее жизни.

Доктор хотел еще что‑то сказать, но говорить уже было нечего. И утешить ее нечем. Он молча поклонился и хлопнул дверцей. Приказал кучеру:

— Поезжайте! – и еще какое‑то время смотрел вслед канувшей в темноту карете, прислушивался к удалявшемуся стуку колес.

Потом запер калитку и вернулся в дом. Старый слуга стоял на коленях в столовой и тоскливо бормотал молитву, то и дело отбивая земной поклон.

— Господи, помилуй раба твоего Алексея! – донеслось до слуха доктора.

Нет, молитвы были напрасны, как и все остальное… И тихий плач кухарки, доносившийся из глубины дома, уже не мог никого разжалобить.

Доктор вошел в комнату, освещенную одной только свечой, и вгляделся в лицо лежавшего на диване человека. Он был в красном парадном мундире кавалергарда. Мундир оказался расстегнут: слишком уж толстая повязка стягивала тело человека, крючки не сходились.

Но даже и эта повязка беспрестанно намокала кровью…

Казалось, раненый был без памяти. Глаза закрыты, бледные пальцы стискивали прядь тонких пепельных волос. Доктор вспомнил шаль, накинутую на голову уехавшей дамы. Прядь была такая длинная… а вдруг кто‑то заметит, что у нее срезаны волосы?

А впрочем, доктор знал, что для нее это уже не имело никакого значения.

Ничто вообще не имело теперь значения! Кроме, может быть, жизни ребенка, который вот–вот родится.

Одна жизнь уйдет, другая возникнет. Так бывает всегда. Так будет всегда. И слава Богу!

Доктор осторожно взял свободную руку кавалергарда и попытался сосчитать пульс. Запястье было влажным от холодного пота, пульс почти не прощупывался.

Он склонился к раненому. Боже, какие тени залегли вокруг его век, как обметало губы! За несколько минут лицо сделалось неузнаваемым.

Кажется, доктор ошибся, когда сказал гостье, что это кончится не позднее завтрашнего дня. Не позднее утра – вот когда это кончится!

— Ты здесь, друг мой? – раздался чуть слышный шепот, и доктор увидел, что кавалергард открыл глаза.

Они были черные, непроглядные. Как ночь. Как вселенская ночная тьма, которая уже смотрела в лицо умирающему!

— Здесь, успокойся, – отозвался доктор со своей обычной угрюмой манерой. Ну что поделаешь – он вообще был человеком невеселым, а в этом доме, где доживал последние минуты его лучший, единственный друг, не могло быть места даже для тени улыбки.

Нет, он ошибся! Именно она, тень улыбки, вдруг мелькнула на пересохших губах кавалергарда:

— Скажи, чтобы этот локон… в медальон… и чтобы кольцо, ее кольцо… со мною…

Он едва выговаривал слова, но доктор все понял.

— Все исполню, Алеша, не тревожься, – кивнул истово. – Ты помолчи лучше.

— Ни–че–го, – выдохнул умирающий. – Скоро… намолчусь…

Настала тишина. Доктор видел, что мундир теснит дыхание Алексея, и хотел предложить снять его, но вспомнил, как раненый несколько раз терял сознание от боли, пока его в этот мундир обряжали, – и ничего не сказал. Это последнее тщеславие умирающего могло показаться смешным, а впрочем, доктор понимал: ту женщину, которая приезжала сюда, его друг не мог встретить в одной рубахе, лежа в смертной постели. Алексей хотел, чтобы она навеки запомнила его таким, каким увидела когда‑то впервые: в блестящем кавалергардском мундире.

Ну что ж, пусть теперь останется как есть. Недолго уже…

Ему хотелось сказать что‑то на прощание Алексею, чем‑то утешить его, напомнить о будущем ребенке, ну хоть как‑то скрасить эти последние мгновения жизни, но он не успел. Раненый вдруг с неожиданной силой приподнялся и блестящими глазами уставился на дверь.

— Она идет, – выдохнул он. – Она вернулась! Я слышу ее шаги! – И он воскликнул так громко и ясно, словно был совсем здоров: – Жена моя! Мой Бог, Элиза! Любимая!

И голос его пресекся, потому что он ошибся.

Это не его любимая вернулась. Это Смерть пришла за ним.


Между тем карета остановилась в одном из укромных переулков позади Зимнего дворца. Кучер подождал, пока дама осторожно спустилась с подножки, и хлестнул коней. Таков был полученный им приказ.

Дама медленно шла знакомой дорогой ко дворцу. Сколько раз она проходила этим путем за минувшие два года! Вон там, за углом, где боковая калитка, ведущая во двор, стоит преданный ей часовой. Он многое видел, может быть, кое‑что знает, о чем‑то догадывается. Но когда дама пройдет мимо него, он останется недвижим. Он сделает вид, что не заметил ее, что это была вовсе не женщина, а призрак. Ему и в голову не придет отдать ей почести, взять на караул, выкрикнуть приветствие, хотя мимо него сейчас медленно, едва волоча ноги и с трудом сдерживая рыдания, проходила российская императрица Елизавета Алексеевна. Жена императора Александра I.

* * *

…Неужто прошло уже одиннадцать лет с тех пор, как юная баденская принцесса Луиза–Августа, сияющая красотой и юностью, вдохновленная самыми радостными ожиданиями, прибыла в Петербург, чтобы выйти замуж за пятнадцатилетнего великого князя Александра – будущего наследника российского престола? Да, это произошло ровно одиннадцать лет назад – 31 октября 1793 года. Луизе тогда было четырнадцать, и приближенные Александра пришли в восторг от ее нежной красоты. Императрица Екатерина Великая, устроившая этот брак, осталась довольна красотой невесты и ее умом. Родители Александра, великий князь Павел Петрович и великая княгиня Мария Федоровна, также смотрели на нее с умилением. Но куда важнее было то, что она понравилась Александру, а он понравился ей. Они были похожи друг на друга: нежные, белолицые, светловолосые, с голубыми глазами. Казалось, это обручаются два ангела!

«Как только мы остались в комнате одни, он меня поцеловал, а я его. И теперь, думаю, так будет всегда!» – радостно писала невеста матери.

Все сулило им счастье… все обмануло их.

Луиза, которая теперь звалась Елизаветой, не могла бы назвать день, когда поняла, что ожидание любви, готовность к ней никогда не перейдет в любовь. Днем им было легче – они были просто друзьями, к тому же надо было соблюдать некий декорум под взглядами придворных. А ночи… ночи приносили печаль и стыд, потому что юные супруги не знали, что им делать друг с другом и со своими собственными незрелыми, не искушенными в желаниях телами. В огромной постели под величественным балдахином они старались держаться как можно дальше друг от друга, и постепенно между ними нагло улеглось Разочарование. Нагрело себе местечко. Устроилось надолго…

Навсегда.

Может быть, все еще и уладилось бы, кабы каждого из них не подстерегали со всех сторон искушения, кабы придворная жизнь не мучила ревностью неокрепшие, не умеющие любить души. Платон Зубов, молодой любовник императрицы Екатерины, смотрел на Елизавету с нескрываемым вожделением. Что с того, что она никогда не подавала ему повода, что боялась его и старалась избегать? Александр ревновал и дулся, держался с ней холодно, упрекал в том, в чем упрекать не следовало, а то и вовсе замыкался в высокомерном, молчаливом презрении. Это оскорбляло его юную жену, она ощущала себя непонятой, заброшенной. Разве удивительно, что ее потянуло к другу Александра, поляку Адаму Чарторыйскому, бывшему всего на несколько лет старше ее мужа, но при этом такому опытному, умному, понимающему, чуткому… такому ослепительно красивому? И он был влюблен, безумно влюблен в Елизавету, все в ней восхищало его: каждый ее шаг, каждый вздох, звук ее голоса, смех, фигура, глаза… Он весь начинал светиться при встрече с ней, в то время как Александр всем своим обликом выражал неистребимую скуку. И все же Елизавета была женой своего мужа, мысль о том, чтобы ответить на нескрываемую страсть прекрасного Адама, казалась ей кощунственной. Она великая княжна! Она будущая императрица! Что с того, что великая Екатерина никогда не скрывала своих любовников? Она незамужняя женщина. Она повелительница, которая устанавливает законы и задает тон жизни. Ей можно все! Но Елизавета – кто она такая? А вдруг ухаживания Адама станут кому‑то известны? Впрочем, о них и так уже говорят. Но Елизавете нечего стыдиться, она не виновата перед мужем.

Она невыразимо обрадовалась, когда узнала, что беременна. Какое счастье! Значит, их с Александром неуклюжие, торопливые, почти стыдливые прикосновения все же принесли свои плоды. Будет ребенок… наверняка он привяжет их друг к другу. После его рождения их отношения изменятся, и, может быть, вернется та любовь, которую они когда‑то испытывали?

Однако рождение дочери Марии стало для Елизаветы страшным ударом.

О нет, она с восторгом смотрела на свое очаровательное дитя. Но остальные… все до одного, начиная с императора Павла и его жены и кончая последней фрейлиной, видели не милую, чудную девочку. Они видели только ее глаза и волосы. Черные глаза и темные волосы!

Александр смотрел в голубые глаза жены своими голубыми глазами и молчал. Угрюмо молчал… А Павел Петрович не постыдился во всеуслышание вопросить:

— Как может у светлоглазых и светловолосых супругов родиться черноволосый и черноглазый ребенок?!

— Господь всемогущ, – растерянно пробормотала в ответ фрейлина Шарлотта Ливен.

И больше никто ничего не решился сказать в защиту Елизаветы и ее чести. И даже она не напомнила императору о том, что он ничем, ни единой черточкой лица и тем паче – этим нелепым курносым носом не напоминает своих родителей. Почему? Потому что Господь всемогущ! Однако что дозволено Юпитеру…

Потом Елизавете чудилось, что ее дочь умерла не от воспаления мозга, а просто задохнулась в атмосфере всеобщей подозрительности и недоброжелательства. Мари едва прожила год. Александр не утешал жену в ее горе. Может быть, он даже вздохнул с тайным облегчением при этом известии… Тем паче что теперь он стал императором после государственного переворота 11 марта 1801 года. И чуть ли не первое из того, что сделал новый император, было появление у него официальной фаворитки. Впрочем, извиняло Александра лишь одно: он и впрямь по уши влюбился в ослепительно прекрасную Марию Нарышкину…

А Елизавета пыталась хоть как‑то скрасить то унылое одиночество, на которое она отныне была обречена. Теперь они с Александром появлялись рядом только на официальных церемониях. А Мария Нарышкина не стеснялась на балах подходить к императрице и томно жаловаться на то, что, кажется, беременна… Как будто Елизавета не знала, от кого именно та беременна!

О нет, она не бросилась искать утешения в мужских объятиях, хотя знала, что многие мужчины смотрели на нее с восторгом. Например, на недавнем выезде в Царское Село какой‑то высокий кавалергард уж так пялился, так пялился… Елизавете чудилось, что с той стороны, где он стоял, у нее щека загорела, как будто она слишком надолго повернулась к солнцу.

Она запомнила его, потому что он был очень красив. Это и понятно – в кавалергардский полк брали только исключительных, отборных молодцов! Но красота его была совсем иной, чем красота богоподобного Александра, покинувшего жену ради другой женщины. Этот юноша – на вид ему было лет двадцать пять, не больше, чем самой Елизавете, – был не гордый, не надменный. Он был… добрый. С хищным профилем, с темными, дерзкими губами и еще более дерзким взглядом пламенных черных глаз – а все‑таки добрый. И застенчивый. Когда их глаза встретились, он покраснел, будто невинная девица!

Странно он как‑то смотрел. А может, не странно, а презрительно? Может, он знал, что императрицу бросил муж, – вот и поглядывал пренебрежительно, понимая, что ее, маленькую, тоненькую, невзрачную, совершенно не за что любить. То ли дело роскошная Нарышкина, при виде которой все теряют дар речи! А она… брошенная жена! Ничтожество.

Елизавета постаралась больше не думать о красавце–кавалергарде, как вдруг… как вдруг столкнулась с ним лицом к лицу. На сей раз это произошло не во дворце, а в доме княжны Натали Шаховской. Это была подруга и бывшая фрейлина Елизаветы. Вот–вот она должна была стать княгиней Голицыной, и Елизавета решила навестить ее накануне свадьбы.

— Позвольте представить вам моего кузена, – торопливо сказала Натали, украдкой пихая в бок молодого человека, который при виде государыни превратился в соляной столб. – Это Алексей Яковлевич Охотников. А тебя, Алексис, прошу помнить, что это частный визит. Совсем незачем тянуться во фрунт перед дамой!

Голос Натали дрожал от еле сдерживаемого смеха. Она вообще любила посмеяться, а кузен Алексис был на редкость удачным объектом для насмешек. Вот уже семь лет он живет в Петербурге и находится под присмотром своей бойкой светской кузины. Служит, благодаря протекции ее и ее жениха, в самом блестящем полку, бывает при дворе, однако не разучился столбенеть от робости при виде хорошеньких женщин. А между тем они, увидев его, вовсе не столбенели, а начинали страшно суетиться. Ого, как дамы бегали за ним! Натали это отлично знала – сколько раз ее дружбы вдруг начинали искать весьма знатные особы. И все ради того, чтобы свести знакомство с Алешкою. Ну что ж, он недурен собой, ничего не скажешь. Хотя Натали видела мужчин и покраше. Все дело в этих его чертовских глазах. А он словно и не знает их силы, так и норовит потупить, отвести в сторону. Впрочем… впрочем, от императрицы он их как раз не отводит!

Она почуяла неладное и испугалась, как бы Елизавета, которая последнее время не выносила повышенного внимания к своей особе, не обиделась на Алешку.

— Мадам, не будьте так уж строги к несчастному деревенщине, – сказала она со своей шаловливой усмешкой, против которой, Натали это знала, никто не мог устоять. – Я вот уже седьмой годок пытаюсь его обтесать, да никак не удается. Каким он был воронежским помещиком с тремя тысячами душ, таким и остался. Сам бы он, конечно, ни за что не решился променять милую его сердцу глушь на столицу. Пусть спасибо скажет Пьеру – это мой второй кузен, – пояснила она, – своему братцу. Ах, царство ему небесное! – Натали перекрестилась – без малейших, впрочем, признаков горя. – Пьер не выдержал петербургской сырости. Не сомневаюсь, что Алешка тоже очень скоро заплесневел бы в своем Сенате, где он пристроился на должность регистратора, да, к счастью, нам с князем удалось оказать ему протекцию. Умоляю вас, мадам, взгляните на эту несчастную физиономию. Вдруг да увидите его на параде или в карауле – и узнаете своего знакомца!

— Я уже видела господина кавалергарда прежде и отлично его запомнила, – неожиданно сказала Елизавета. – На выезде в Царское Село, две недели… нет, три недели тому назад.

Она тут же прикусила язычок, негодуя на свою неосторожность, однако было уже поздно. Глаза у Натали стали большие–большие… А глаза Алексея… ого, каким огнем сверкнули они!

И тут же он опустил ресницы, словно испугался смутить императрицу этим слишком откровенным взглядом.

Но он опоздал. Потому что Елизавета уже смутилась. И испугалась куда больше, чем он.


Теперь главное было – удержать себя и не всматриваться слишком пристально в лица кавалергардов, которых она встречала во дворце. Елизавета нарочно опускала глаза, проходя мимо них, она принимала самый неприступный вид, однако она могла бы даже зажмуриться, но каким‑то непостижимым образом видела Алексея. Вернее, ощущала его присутствие. И безошибочно могла угадать, что он смотрит на нее. Потому что, стоило им встретиться, он уже не отводил от нее глаз.

Бог весть сколько это длилось, месяц или больше, но Алексей вдруг исчез. Она украдкой ломала пальцы, искала его взглядом – и не находила. С самой веселой улыбкой, какую только удалось изобразить, спросила у Натали, как поживает ее воронежский кузен.

— Воронежский кузен уехал в Воронеж, – ответила подруга, исподтишка разглядывая побледневшее лицо императрицы. – Мальчонка заболел. Горячка.

И мгновенно лицо Елизаветы запылало так, словно это у нее вдруг сделалась горячка. А Натали подумала, какая же она была дура, когда так настойчиво отсылала Алексея в деревню да еще советовала ему как следует развлечься там с хорошенькими пейзанками. Надо немедленно написать ему, чтобы возвращался! Как можно скорее послать нарочного!


Спустя несколько дней Елизавета возвращалась в свои покои после затянувшегося концерта заезжего итальянского скрипача. Дежурные кавалергарды вытянулись при ее приближении. Елизавета покачнулась, когда увидела около своей двери Алексея.

Он вернулся!..

И снова это ощущение открытого огня, который касается ее лица, стоит им только встретиться глазами.

Она не могла заставить себя раздеться, лечь в постель. Почему‑то бессмысленно высчитывала в шагах расстояние от своей постели до двери, мерила шагами фрейлинскую комнату, которая отделяла ее покои от коридора. Кто там сегодня дежурит? Как ни напрягалась, Елизавета не могла вспомнить даже лица девушки, мимо которой только что прошла.

Она наконец‑то разделась и легла, отпустив горничную. Потом вдруг вскочила и, едва накинув пеньюар, выглянула в комнату фрейлины, хотя могла бы вызвать ее звонком.

— Милая… – нет, не вспомнить фамилию! – я кое‑что забыла. – Она вернулась к бюро, схватила перо, бумагу и написала несколько строк. – Пойдите пошлите человека к Мари Толстой, скажите, что я отменяю нашу прогулку. – Она отчего‑то говорила избыточно подробно. – Мы намеревались поехать кататься тотчас после завтрака, но у меня… я ей после напишу, когда мы поедем.

Фрейлина, которая уже уверилась, что императрица спит, и сама приготовилась прикорнуть в кресле, вытаращила глаза, услышав этот откровенный бред. Да что за беда? Отчего надобно предупреждать графиню Толстую, бывшую фрейлину, о перемене намерений императрицы? А главное, почему непременно нынче же?! Разве нельзя сообщить завтра?

Но она не осмелилась и слово сказать поперек, увидев, как лихорадочно горят щеки у императрицы. Ладно, разве трудно пройтись по дворцу до помещения курьеров? Долг прежде всего.

Она взяла письмо, присела перед государыней и выскользнула в коридор.

Елизавета отошла к алькову. Дверь, ведущую из своей спальни в комнату фрейлин, она оставила незапертой.

Почему? Почему оставила?

А, ну да. Девушка вернется и скажет, отправила ли посыльного. Елизавета объясняла это себе так же старательно, как только что оправдывалась перед фрейлиной.

Объясняла – но не верила ни единому своему слову.

Кровь застучала у нее в висках… дверь вдруг распахнулась. На пороге стоял Алексей Охотников.

Елизавета стиснула на груди кружево пеньюара. Она хотела изобразить возмущение, хотя бы вопросительно поднять брови, но только и могла, что закрыть глаза.

Зачем притворяться? Он все знает, все понимает – она чувствовала это, была убеждена в этом. Он знает, что императрица нарочно услала фрейлину прочь.

Но ведь девушка может вернуться в любую минуту. Что же он медлит?!

Она не сказала ни слова, только вздохнула нетерпеливо. В то же мгновение Алексей бросился к ней и с такой силой захлопнул ногой дверь опочивальни за своей спиной, что изящная золоченая щеколда упала сама собой.

Вернувшаяся фрейлина увидела, что дверь закрыта, и решила, что императрица уже легла и уснула.


Да, она легла, но всю ночь ни на миг не сомкнула глаз. А чуть забрезжил серенький рассвет, тихо–тихо приотворила окно, чтобы выпустить своего возлюбленного.

Он ловко спрыгнул и мягко приземлился на клумбу. Елизавета смотрела на него, слабо улыбалась губами, припухшими от поцелуев. Он стоял внизу, смотрел, смотрел… Ей вдруг почудилось, что рассвело, что засияло солнце. Нет, это сияла любовь в глазах Алексея.

— Иди, иди! – прошептала она, нетерпеливо поводя рукой, смертельно боясь, что чужой недобрый взгляд вдруг увидит его, замершего под окном императрицы, с растрепанными волосами, одетого кое‑как. Но Алексей стоял неподвижно, словно околдованный. Чудилось, лишь только выпустив ее из объятий, он тотчас перестал верить в то, что это и в самом деле было. Что это свершилось меж ними! Что он владел ею – той, кого боготворил уж давно, кому поклонялся лишь издали. И теперь она его… она жена его теперь!

Неужели это так?

За эту ночь Елизавета научилась читать в его глазах, в его сердце. Она поняла его сомнение, его страх. Наклонилась вперед и чуть слышно произнесла:

— Да. Да!

Он понял. Она подтверждала, что все слова, которые были сказаны нынче, все клятвы, которыми они обменялись, не просто звучали – эти слова и клятвы останутся для них святыми навеки.

Просияв мальчишеской, ошалело–счастливой улыбкой, он махнул рукой – и канул в заросли сирени.


Днем Елизавета нарочно пошла под свое окошко и сорвала несколько смятых левкоев. И до вечера не расставалась с ними. Эти цветы, смятые Алексеем, были залогом того, что он еще вернется к ней!

И, конечно, он вернулся.

* * *

Раньше Елизавета даже не подозревала, что огромный, просторный, пустынный Зимний дворец до такой степени перенаселен людьми. Эти посторонние люди откуда‑то постоянно возникали – в самые неподходящие минуты, стоило только увериться, что они вдвоем и можно кинуться друг к другу, прижаться, скользнуть губами по губам в торопливом поцелуе или хотя бы сплести пальцы в таком отчаянном порыве, что дрожь пронизывала тело. При звуке чужих шагов иногда успевали скрыться за портьерой, за выступом стены, за какой‑нибудь статуей… Иногда не успевали, и тогда случайный докучливый человек мог увидеть императрицу, которая со своим всегдашним отрешенным видом шла куда‑нибудь, а поодаль тянулся в почтительный фрунт некий кавалергард.

Им пока везло, их еще никто не застиг во время этих стремительных, мимолетных, упоительных и мучительных прикосновений. Однако этих кратких, поспешных ласк им было мало. Они писали друг другу, а поскольку преданных людей у них было мало (слуги Алексея отдали бы жизнь за своего господина, но во дворец им хода не было, а Елизавета вообще никому из своего окружения не могла довериться), то разлученные любовники оставляли эти пылкие послания, написанные нарочно измененным почерком, в условных почтовых ящиках: за картиной, в мраморном колчане мраморного лучника, в глубине драгоценной расписной вазы, в дупле дерева – в этом трогательном почтовом ящике, обычном для всех романтических, безнадежных влюбленных…

Потом Алексей снял дом на Сергиевской, и порою Елизавете удавалось выскользнуть из дворца под покровом темноты и приехать к нему на торопливое ночное свидание. Иной раз она даже брала извозчика, который видел перед собой только настороженную, замкнутую даму в черном и не мог, конечно, даже и предположить, кого и зачем везет. Однако убежать из дворца удавалось очень редко. И тогда Охотников пытался сам прорваться к ней.

Немыслимо, на какие ухищрения приходилось идти Алексею, чтобы проводить ночи со своей возлюбленной. Чтобы освободить ему путь, Елизавета удаляла фрейлин под какими‑то безумными предлогами. Они уж начали плечиками пожимать и многозначительно закатывать глазки по поводу того, что государыня вечерами чудит и то и дело норовит дать своим дамам одно поручение нелепее другого. Некоторые, самые ехидные, высказывали предположения, что императрица, заброшенная мужем, уклоняющаяся от балов, приемов, торжеств, не иначе как немного повредилась в уме. Ну и пусть бы ехидствовали ехидные! Беда в том, что другие придворные, более приметливые и менее легковерные, уже начали складывать два и два и получать четыре. Да еще садовники принялись недоумевать, отчего это клумбы под окнами императрицы, в Зимнем ли дворце, в Царском ли Селе, в Петергофе, непременно вытоптаны.

Поползли слушки, слухи, домыслы, предположения… Наконец кто‑то осмелился высказать свои мысли по этому поводу вслух. И скоро весь двор втихомолку обсуждал новость: у императрицы имеется фаворит, а попросту – любовник, и это не кто иной, как кавалергард, штаб–ротмистр Алексей Охотников.

Поскольку связь императора Александра с прекрасной Марией Нарышкиной уже перестала быть острой новостью, на вести о распутстве Елизаветы двор набросился с жадностью, как голодный на кусок пирога. Понадобилось самое малое время, чтобы, покочевав по закоулкам двора, невероятная новость дошла до ушей царской семьи.

Первым ее узнал великий князь Константин Павлович, брат императора Александра. Донес ему один из его приятелей, камергер Нарышкин. Это был верный лизоблюд, который, угождая прихотям своего господина (а Константин был весьма прихотлив!), предложил ему сначала сестру своей жены, а потом и жену. И Константин ими охотно попользовался. В оправдание его можно сказать одно: эти дамы не больно‑то и возражали! С другой стороны, возражать великому князю было себе дороже. У всех на слуху была история госпожи Арауж, вдовы банкира, редкостной красавицы, известной своей скромностью. Она решительно отказала Константину, но страшно поплатилась за это. Только взятка в двадцать тысяч рублей заставила сенатора Гурьева, главу следственной комиссии, признать, что госпожа Арауж умерла от эпилептического припадка, во время которого сломала себе руки и ноги, а вовсе не была зверски изнасилована и избита. Однако во дворце все знали истинное лицо, вернее, мерзкую рожу великого князя Константина.

Знала о случившемся и Елизавета. Она и прежде‑то относилась к деверю с отвращением, помня, как оклеветал он свою жену, великую княгиню Анну Федоровну, некогда звавшуюся принцессой Юлианой Кобургской, которая была единственной подругой Елизаветы при русском дворе. Анна, обвиненная в супружеской измене подкупленным штаб–ротмистром Линевым, вот уже три года как уехала в Германию, и единственно возможной для нее местью гнусному супругу был отказ дать согласие на развод. В отличие от вдовствующей императрицы Марии Федоровны, которая Анну всегда недолюбливала из‑за какой‑то древней вражды дома Вюртембергского, к которому она сама принадлежала, с Кобургским, и радостно поверила клевете, Елизавета не только посмела в этом усомниться, но и упрекнула Константина во лжи. С тех пор она заслужила ненависть деверя. Еще когда отношения Елизаветы с мужем были хороши, великий князь побаивался откровенно проявлять свою неприязнь, однако теперь братья некоторым образом вновь породнились, взяв в любовницы родных сестер Святополк–Четвертинских, Жанетту и Марию (в замужестве Нарышкину), и Константин перестал сдерживаться. Он пришел в восторг, узнав, что невестка его вновь согрешила, ибо в былой связи ее с Адамом Чарторыйским никогда не сомневался. И с нескрываемым злорадством сообщил об этом Александру.

Однако старший брат обманул его ожидания.

Александр даже бровью не повел в ответ на запальчивую речь Константина. И, уж конечно, не бросился грязной метлой выгонять изменницу из дворца. Он явно не желал обсуждать ее поведение ни с кем, даже с братом.

Для такого благородства было много причин. Во–первых, Александр был настолько счастлив с Марией Нарышкиной, что это счастье смягчило его сердце. Во–вторых, он не мог не чувствовать своей вины перед Елизаветой. В нем вообще всегда, всю жизнь, во многих поступках, весьма причудливо сочеталось острое осознание своей вины и желание снять ее с себя во что бы то ни стало. Это особенно ярко проявилось в ночь переворота 11 марта 1801 года, когда Александр фактически дал согласие на убийство отца, но потом впал из‑за свершившегося в ужасный шок. Как ни странно, только Елизавете удалось поддержать его бодрость и напомнить, что нужно не рыдать и трястись от страха, а управлять страной. Именно Елизавета удержала его от желания отправить на плаху всех участников переворота – чтобы не осталось свидетелей постыдного поведения нового императора. За эту силу духа Александр всегда оставался благодарен жене и в то же время стыдился ее. И себя, себя стыдился он – за то, что унижает ее, изменяет ей, что не способен оценить ее по достоинству. Поэтому закрыть глаза на ее измену – это было самое малое, что он мог для нее сделать.

Константин был не просто изумлен этой терпимостью – буквально сражен наповал! Он решил, что брат чего‑то не понял, и снова повторил ему всю историю – на сей раз изрядно приукрашенную. Он был большим мастаком в изобретении гнусных подробностей. В этой области его фантазия работала отменно. Александр, впрочем, знал своего братца и остался прохладен к его измышлениям. Его лицо не дрогнуло, даже когда Константин пустил в ход тяжелую артиллерию, свое последнее оружие, и сообщил брату о том, что жена его беременна от Охотникова.

Где ему было знать, что император давно осведомлен о случившемся. И не посторонним злопыхателем, а собственной женой. Чуть только она поняла, что беременна, как тотчас явилась к императору и все ему рассказала. Еще было возможно найти опытную повивальную бабку и сделать аборт, однако Елизавета и думать об этом не хотела. Она призналась в измене, в грехе и стала настаивать отпустить ее в Германию или определить ей место для жительства в России. Одного она просила – позволить ей сохранить ребенка.

Если даже Александр и почувствовал боль и ревность при виде этого величавого покаяния, он сумел скрыть отголоски прежних, уже почти забытых чувств. И только сказал жене, что никуда ее не отпустит, что она останется во дворце и никто не посмеет ее упрекать, если не упрекает он, муж, повелитель, император.

Он и в самом деле ни словом не упрекнул жену и не давал делать это никому, в том числе своей матери, которая давно сменила первое расположение к снохе на откровенную ненависть. И уж тем более он не отдал Елизавету на расправу Константину.

Александр глянул на брата исподлобья, слабо усмехнулся и безразличным голосом спросил:

— Отчего ж ты так уверен, что это не мой ребенок?

Константин, при всей своей наглости, побаивался брата. Он знал, когда надо остановиться. Если Александру, который за последние два года не провел ни одной ночи в покоях жены, угодно скрывать ее явный грех – ну что же, это его дело. Он никак не может отделаться от своих ложных понятий о благородстве, насмешливо подумал Константин и оставил брата в покое.

Однако далеко не успокоился сам.

Вообще он был натурой весьма причудливой. Распутник и жестокосердец, он не испытывал при этом ни малейшей зависти к старшему брату и признавал его право на престол без малейших жалоб на собственную судьбу. Государственной ответственности и тех пут, которые она налагает, Константин боялся пуще огня и ни за что, никогда, ни при каких обстоятельствах не желал бы сделаться императором. Однако ему почему‑то казалось, что все прочие люди только о престоле и мечтают. Например, его братья, которым он не верил – особенно Николаю, – и напрасно. Его мать – и в этом Константин был прав, ибо в ночь достопамятного переворота Марию Федоровну с трудом удалось удержать в рамках пристойности, так она мечтала немедленно принять присягу от народа и армии. Ну и его развратная, лицемерная невестка Елизавета…

Это был полный бред, но бред правдоподобный.

Константин знал, что его двоюродная прабабка взяла однажды государственную власть с помощью военного переворота. Это было давненько, в 1741 году, однако история имеет свойство повторяться. Что, если Елизавета Алексеевна пожелает пойти по пути, проторенному Елизаветой Петровной? Охотников поддержит ее во всем, он отважный человек, его любят в полку, а императора Александра там как раз не слишком обожают… Кавалергарды все отъявленные бабники, они с удовольствием пойдут за бабой, как пошли некогда за Елизаветой Петровной бабники–гвардейцы, многие из которых были ее любовниками…

Словом, великий князь Константин рассуждал сообразно своей собственной логике – логике человека глубоко порочного и в чем‑то даже не совсем нормального. Впрочем, всем потомкам Павла Петровича было за что упрекнуть своего психопатического батюшку, дурная наследственность «чухонца»[60] имела свойство проявляться в самые неожиданные моменты жизни! Константин Павлович был истинным сыном своего отца с его болезненной подозрительностью. Причем чем больше он размышлял над выдуманными им же самим злоумышлениями Охотникова, тем больше верил в них. Они уже облекались страшными подробностями – и что за беда, если эти подробности тоже были вымышленными?! Константин не сомневался, что одним из первых действий новой узурпаторши Елизаветы Алексеевны будет расправа с ним, великим князем Константином. Уж она даст волю своей ненависти! Плаха виделась ему, плаха, обагренная кровью, собственная мертвая, отрубленная голова скалила зубы в судорожной страдальческой ухмылке… Приспешники и лизоблюды Константина, его верные соратники во всяческих гнусностях – Чичерин, Янкевич–Демарев, Олсуфьев, Шульгин, Баур, Нефедьев подогревали подозрительность и ярость своего господина.

Константин мечтал добраться до Елизаветы, но это было слишком опасно. А впрочем, он довольно хорошо знал свою странную невестку и понимал, что собственная неудавшаяся жизнь для нее мало что значит. Другое дело – жизнь человека, которого она так самозабвенно любит, жизнь отца ее ребенка.

Жизнь – и смерть.


Елизавета была уже на последнем месяце беременности. Подражая императору, который делал вид, что ничего особенного в случившемся нет, двор прекратил болтать и ждал родов. В конце концов, такое случалось не в первый раз. Некогда императрица Елизавета Петровна сама фактически приказала великой княгине Екатерине Алексеевне забеременеть от другого мужчины, поскольку ее муж не был способен дать ей ребенка, а стране – наследника престола. А история, как уже было сказано, имеет свойство повторяться…

С Алексеем они виделись теперь редко. Чтобы поддержать свои силы, она перечитывала его письма: и старые, хранившиеся у нее, и новые, вдруг возникающие в тех же таинственных и смешных почтовых ящиках.

«Если я тебя чем‑то обидел, прости – когда страсть увлекает тебя целиком, мечтаешь, чтобы женщина уступила желаниям, отдала все, что для нее более ценно, чем сама жизнь…»

«Жизнь темна без тебя, я не вижу ничего. Запах цветов, стоящих в моих комнатах, напоминает мне о тех цветах, которые я изломал под твоим окном».

«Скоро ли кончатся наши муки? Скоро ли я снова увижу тебя у себя? Скоро ли обниму? Моя жена, друг мой! Не думал, что могу так любить, но знаю, что так любить можно только тебя!»

Срок родов приближался. И тут случилось страшное.

Октябрьским вечером Алексей Охотников выходил из театра, куда сопровождал кузину, княгиню Голицыну. Он помог молодой женщине подняться в карету, простился с ней, а сам по обыкновению пошел пешком. Лишь только он оказался на темной улице, какой‑то человек незаметно приблизился к нему и ударил ножом в бок, а сам, с ловкостью записного убийцы, тотчас канул в темноту.

Пока раненого подняли, пока привезли домой… Никто не знал, что делать. Сочли, что он был ранен на дуэли, и остереглись вызывать врача, ибо дуэли карались законом. Поминутно теряя сознание, Охотников потребовал от своих домашних молчания. Только тогда послали за полковым лекарем, который был дружен с Охотниковым и знал кое‑что о его сердечных делах. Впрочем, кто об этих делах только не знал!

Алексей был убежден, что скоро поправится, что рана не слишком значительна и опасна. Однако врач смотрел на дело куда более мрачно. Он откровенно сказал, что все решится не позднее чем в три недели: либо наступит улучшение, либо такое ухудшение, от которого Охотников уже не оправится.

Алексей надеялся, что слух о его ранении не дойдет до его возлюбленной. И решился ничего не сообщать ей. Превозмогая слабость, написал, что здоров, что не надо верить слухам, – и лишился сознания. Слова были в письме бодрые, исполненные надежды, однако почерк… дрожащий, неуверенный почерк… Охотников решил не отправлять письма. Либо через три недели Елизавете не о чем будет тревожиться, либо… Ну да ничего, Бог милосерд, надо уповать на него!

Однако тут в доме на Сергиевской появился Франк, лейб–медик Елизаветы. Оказывается, императрица уже узнала о случившемся! Конечно, иначе и быть не могло. Константин так гнусно хихикал, встречаясь с невесткой, его приближенные так радостно болтали о покушении…

Никто не смел открыто обвинить их в соучастии, можно было только догадываться, предполагать, ненавидеть молча.

Елизавета нашла силы и молчать, и затаиться. Она знала, что ее жизнь и здоровье – это жизнь и здоровье ребенка. Она не могла ринуться к Алексею, хотя этого ей хотелось больше всего на свете. Она послала лейб–медика, хотя Франку было глубоко неприятно быть посыльным этой «преступной страсти», как он выражался про себя. Но долг и честь обязывали его не отказывать в помощи, а главное – не выдавать врачебной тайны. Он согласился с выводами коллеги – военного доктора, привез Елизавете это известие – и сумел убедить ее набраться терпения.

Больше навещать раненого лейб–медик Франк не стал – полковой лекарь был знатоком своего дела. На счастье, в Петербурге находилась принцесса Амалия Баденская, сестра императрицы, которая бывала у раненого чуть ли не каждый день, так что у Елизаветы был хотя бы подробный бюллетень о состоянии здоровья ее возлюбленного.

Увы, вести были неутешительны. Теперь можно было увериться в том, что раньше только опасливо предполагали: убийца воспользовался не только клинком, но и ядом. Улучшения не наступило, Охотников умирал – и знал, что умирает.

Елизавета больше не могла ждать, не могла не видеть его. Она послала сестру предупредить о своем приезде. Время было назначено – девять вечера. Охотников стал просить, чтобы его переодели в парадный мундир. Но пока надевали красный супервест, он несколько раз терял сознание от боли, вдобавок крючки невозможно было застегнуть из‑за повязки. Все это было неважно, неважно…

Комната была убрана цветами – каждый день их присылали по просьбе императрицы.

Елизавета приехала одна: Амалия должна была присутствовать на придворном рауте и прикрывать отсутствие сестры ее внезапно приключившимся нездоровьем.

При виде лица Алексея она впала в какое‑то оцепенение. Надежда, которую она все эти дни лелеяла в своей душе, рухнула мгновенно, окончательно! Елизавета даже не могла плакать… а впрочем, это было только к лучшему.

Алексей мучился в жару и с трудом находил слова, чтобы хоть как‑то успокоить возлюбленную.

— Не плачь надо мной, – говорил он. – Наша любовь была обречена, нам бы не дали… не дали быть вместе… мы созданы были для горя, но я узнал счастье и умираю счастливым. Благослови тебя Бог за то, что ты есть, что наш ребенок будет жить вместо меня. Только оставь мне что‑нибудь на память!

Елизавета схватила ножницы, лежащие на комоде, и без раздумий отрезала длинную белокурую прядь.

* * *

Спустя четыре дня после смерти Алексея, 3 ноября 1806 года, Елизавета родила дочь. Пушки Петропавловской крепости ударили четное число раз – это означало, что родилась великая княжна, девочка. Александр великолепно разыгрывал роль счастливого отца: он оберегал и честь жены, и свою собственную, и семьи. Может быть, ему было бы труднее справиться с собой, роди Елизавета сына, которого пришлось бы объявить – или не объявить! – наследником престола, однако же на свет появилась девочка. Пусть живет, пусть растет. Пусть радует свою мать, с угрюмым великодушием размышлял Александр…

Увы. Елизавета и сама была бесконечно измучена, едва жива, и девочка родилась слабая, болезненная. Ее назвали Елизаветой. Ее мать теперь можно было видеть только в двух местах: у колыбели дочери и у могилы Охотникова на кладбище Александро–Невской лавры. Именно императрица поставила там памятник в виде женщины, безутешно рыдающей над погребальной урной около сломанного дуба. Но скоро Елизавета плакала уже у двух могил.

У маленькой девочки очень тяжело резались зубки. Лейб–медик Франк ничего не понимал в детских болезнях, но признаться в этом считал ниже своего достоинства. Он начал давать Лизоньке укрепляющие средства, которые только увеличили воспаление. Дошло и до конвульсий, которые и привели ребенка к смерти. Не помогли усилия врачей, молитвы и горе Елизаветы – ничто не помогло. В последние дни апреля 1808 года великая княжна умерла.

Счастье материнства помогло Елизавете оправиться от горя, в которое повергла ее смерть возлюбленного, но длилось оно всего восемнадцать месяцев. Подобно Марии, первой дочери императрицы, вторая девочка словно бы тоже задохнулась от той ненависти и отчуждения, которыми была окружена ее измученная, одинокая мать.

В эти же дни пришло известие о смерти сестры Елизаветы, принцессы Брауншвейгской. Императрица не выразила особого горя, только сказала с завистью:

— Хотела бы я быть на ее месте!

И снова Александр повел себя не просто великодушно, но и по–государственному. Ведь, кроме ограниченного круга лиц, никто не знал, чей это ребенок. Все думали, что умерла истинная дочь императора…

Четыре дня Елизавета не могла отойти от тела дочери. Потом оно было положено на катафалк в Александро–Невской лавре. По обычаю, всем было разрешено приходить в церковь, чтобы проститься с маленькой великой княжной и поцеловать ее руку. Ежедневно до девяти–десяти человек приходили поклониться телу. Все были опечалены, и многие в слезах кланялись этому, как они говорили, «маленькому ангелу».

Теперь память о запретной любви императрицы была окончательно погребена. Елизавете надлежало как можно быстрее забыть и об отце, и о дочери… чтобы выжить.

Она уже не видела в жизни никакого смысла, однако влачила свое привычное унылое существование до той поры, которая была определена ей роком. Но после гибели Алексея Охотникова сердце ее навсегда осталось опустошенным и охладевшим.

* * *

В июле 1826 года, после известия о смерти Елизаветы Алексеевны, ее комнаты начали перестраивать. Оттуда выносили мебель, и в одном из шкафов случайно обнаружили тайник. Там оказалось спрятано несколько детских распашонок, портрет красивого молодого человека. А еще – черная шкатулка, в которой лежала пачка писем.

О тайнике немедля доложили новому императору Николаю I. Ему нетрудно было угадать, что распашонки некогда принадлежали несчастной Лизоньке, его племяннице – внебрачному ребенку Елизаветы. В черноглазом красавце с портрета Николай узнал штаб–ротмистра Охотникова, давно покинувшего этот мир. А письма… Он прочел их вместе с женой, не то возмущаясь, не то упиваясь этими полубезумными словами: «Мой друг, моя жена, мой Бог, моя Элиза, я обожаю тебя…»

Александра Федоровна с трудом скрывала возмущение. Император молчал. Потом собрал эти вещи и бросил их в огонь. И долго смотрел, как горело все, что еще оставалось от безумной любви бывшей императрицы Елизаветы Алексеевны – «не понятой современниками, почти забытой при жизни». Так напишет о ней великий князь Николай Михайлович, племянник императора Николая, историк и писатель. Именно великий князь увековечил любовь Елизаветы и Алексея Охотникова в своей брошюре, тираж которой был весь уничтожен по приказу императора Николая I.

В этом не было никакого зла. Николай пытался оградить от недоброй досужей молвы имя несчастной женщины, которая всю жизнь вызывала у благородных людей лишь жалость и тайное преклонение. Не его вина, что он смог защитить ее только после смерти бывшей императрицы.

Загрузка...