Все осталось позади. Все неисполненные мечты и несбывшиеся надежды. Спокойная, размеренная монастырская жизнь. Все обернулось прахом. О, не зря говорят, что пути Господни неисповедимы! Ведь не выйди она, неосторожная, глупая, на закате за стены монастыря, ничего и не случилось бы. Да ладно, пусть бы вышла – и сразу назад. Но нет. Засмотрелась на небо. А не задержись, любуясь солнечным ярким, пламенным заходом, наверняка не услышала бы слабого стона. Вообще‑то не услышать его было мудрено – такая тишина воцарилась вокруг. Птицы, которые на закате обычно поднимали крик – то ли прощались друг с дружкой на ночь, то ли просто так, от нечего делать сва́рились, – примолкли. Светлый Истр, звонко плескавшийся в берег, и тот отчего‑то притих. Словно чары навели на весь крещеный и некрещеный мир! Словно в сон погрузили!
Кто? Неужели боги, древние, отвергнутые боги, всем сонмом выступили вдруг из бездн, в кои были не столь давно низвергнуты, – выступили и взяли под защиту чужеземца, идолопоклонника, варвара, дикаря…
До чего же был он страшен! До чего хорош собой!
Эйрена в ужасе схватилась за горло: да ведь это один из русов, или, как их еще называли, тавроскифов!
Все в монастыре знали: нынче у крепости Доростол, ставшей последним оплотом язычников, захвативших Болгарию, Иоанн Цимисхий[12] дал решающий бой их войску. Звуки этого боя долетали до монастыря, и оттого‑то мать–настоятельница была особенно строга в запретах: за ограду ни–ни! И в тихое‑то время сия неосторожность не поощрялась: как ни почтительны были дикие русы к невестам Христовым, а все же береженого Бог бережет.
Сама Эйрена думала, впрочем, что почтительны язычники не столько к чужой вере, сколько к совсем уж никудышному возрасту монахинь. Это при том, что в Доростоле и окрестностях нашлось бы сколько угодно молоденьких жен и дев: свободных от религиозных запретов, на все готовых и весьма охочих до пылких русов. Таких юниц, как Эйрена, в монастыре больше не было. Оттого и жилось ей в его стенах очень уж тяжело. Сестры терпеливо ждали, когда их Бог приберет (как если бы они были залежалым по углам мусором!), а Эйрена порой до того в святых пределах скучала, что хоть о стену головой бейся.
Ее родимая матушка (гречанка из небольшой греческой колонии, поселившейся в болгарской крепости) по обету отвела дочку в монастырь – пообещала ее Господу, если поможет выжить старшему сыну, ужаленному змеей. Господь ли помог, знахарь ли из крепости, который на рану слова заговорные нашептал, кровь отравленную отсосал да приложил месиво из каких‑то трав, но мальчик и впрямь выздоровел. А через два дня матушка отвела дочку (лишний рот в нищей семье, заведомую безмужницу, потому что бесприданницу) в монастырь и простилась с ней навеки. Будто и не было никогда на свете девочки по имени Мелания – все о ней забыли.
Она и сама постепенно училась забывать мирское, даже имя свое забыла, училась гордиться участью Христовой невесты и смиренничать, постничать, алкать счастья в мучениях. Правда, она была дурной ученицей… С трудом привыкла к новому имени, данному ей в честь святой великомученицы Эйрены[13], которая была крещена самим святым апостолом Тимофеем. Святая Эйрена проповедью и чудесами обратила к вере Иисусовой родителей и тысячи людей, претерпела за это великие мучения, но осталась невредимою; скончалась она в пещере, куда к ней заходили дикие звери, обретая в ее присутствии великое смирение, ибо она была истинно возлюбленной Христовой невестой.
У Эйрены (тогда еще Мелании) был дед, который, случалось, потихоньку от ее родителей–христиан рассказывал ей про Афродиту и Анхиза, про Эрота и Психею, про Зевса и Алкмену…[14] Боги и богини любили своих смертных избранников иначе, чем Христос! Давали им счастье обладания, а не только бессмысленное томление и горестное усыхание плоти в какой‑то там мрачной пещере. Если б дед не умер, он ни за что не позволил бы отдать его любимицу в монастырь…
Ой, грех, грех! Видно, проведал Господь про греховные мысли рабы своей Эйрены (не зря же про него говорят, что он – всеведущий!), вот и решил наказать ее. Если правду уверяют, что без Бога – не до порога, то и нынче до порога монастырского именно Господь довел Эйрену, и сподобил этот порог перешагнуть, и тишину в природе содеял, чтобы услышала она стон раненого язычника…
Эйрена присела на корточки и осторожно перевернула на спину тяжелое тело. На язычнике грязная холщовая рубаха распояской, штаны и сапоги из тщательно выдубленной, мягкой кожи. Лицо скуластое, недоброе – он даже в беспамятстве злился на кого‑то. Наверное, на того, кто нанес ему тот удар по голове: кровь запеклась на виске.
Что‑то словно толкнуло Эйрену. Она глянула в сторону и вдруг увидела поодаль, за камнем, еще одного человека, лежащего недвижимо. Осторожно приблизилась – и зажала рот рукой: тот человек был мертв. Это был один из воинов Цимисхия – в короткой тунике, высоко зашнурованных сандалиях, с плоским мечом. Вот только этот меч не валялся рядом с хозяином, а торчал в его животе… Кровь вокруг раны уже почернела и свернулась – точно так же, как кровь на виске руса.
Эйрена покачала головой: все понятно! Скиф был ранен, но отомстил за себя, убил грека, а потом лишился сознания. Она перекрестилась без страха, но с сожалением: ведь на шее у мертвого был крестильный крест. Собрат по вере! А этот скиф – дикарь… Ну что ж, если Господь не помог рабу своему, то Эйрена уж точно ничем не поможет. А потому она отвернулась от мертвого и вновь приблизилась к живому.
С виду обычный воин, однако все русы, которых она прежде видела, были острижены в кружок, а у этого голова бритая, только одна прядь волос свисала с правой стороны. Кажется, у варваров это означает знатность рода. А еще у него странные, длинные усы. Но бороды, излюбленной греками, нет – подбородок твердый, словно каменный, чуть–чуть тронут щетиной. А это что?! В левом ухе серьга с двумя жемчужинами и рубином!
Эйрена потянулась было к ней, да тут же и отпрянула, вспомнив, как недавно кто‑то из монашек обмолвился: у скифского‑де князя в ухе драгоценная серьга.
Неужто перед нею князь русов, именуемый каким‑то варварским именем… Святослав, кажется?!
Ах, Боже праведный! Ах, среброногая Афродита! Вот какие чудеса случаются на свете!
Что же делать Эйрене? Поднять крик? Позвать на помощь? Если о раненом язычнике узнает матушка–настоятельница, она немедля пошлет гонца в императорские войска. Наверное, так и следует поступить!
Эйрена вздохнула, перекрестилась – и, намочив в ручье подол длинной холщовой рубахи, в которой ходили монашенки, принялась краешком обтирать лицо раненого.
Кожа у него была еще гладкая, на лбу нет морщин – не стар. Ни сединки в волосах и в усах. Скиф, рус… пришедший из таких далей, что даже и подумать о них страшно. Каково у них там, где‑то на севере… может быть, именно там живут сыны ледяного ветра Борея? Дед говорил, что зовутся они гиперборейцы и их страна излюблена Аполлоном[15], ибо оттуда родом его мать Лето. Сам солнечный бог тоже иногда улетал туда вместе с лебедями, именно там хранил стрелы, которыми перебил циклопов[16]. Дед горевал, что в Доростоле, да и нигде в мире не почитают обычаев гиперборейских; а ведь там старцы, устав от жизни, увенчивают себя цветами, а потом бросаются в море и находят мирную кончину в его волнах. Христова же вера запрещает самовольное прекращение своей жизни, отправляет грешников в ад. Эйрена до сих пор не знает, нечаянно ли дед утонул в реке или поступил, как поступают гиперборейцы…
Девушка задумалась так глубоко, что не сразу заметила: раненый‑то открыл глаза! Лежит молча и смотрит на нее. Глаза у него были, как вода Истра, – не то голубые, не то серые… сизые, мерцающие. Облизнул пересохшие губы, что‑то сказал чуть слышно. Слов Эйрена не поняла, но догадалась, что его мучит жажда.
Вот беда, река рядом, а воды принести не в чем! Разве что в пригоршнях?
Сбегала, напоила его прямо из рук. Странное что‑то в душе шевелилось, пока он пил, прихватывая губами край ее ладоней. Знаком показал – еще пить! Так она бегала трижды, а потом, опустошив «чашу», он вдруг перехватил ее руку и начал собирать языком последние капельки с ее ладони. Медленно, странно медленно, не сводя при этом глаз с Эйрены. И его влажные усы щекотали ее запястья.
Вдруг захотелось погладить его по голове, запутаться пальцами в пыльной пряди.
И стало страшно – ну до того страшно! Может быть, так почувствовала себя Европа[17], увидав белого быка, который потом умчал ее в неведомые дали. И хочется коснуться незнакомца, и жутко, как будто немедленно вслед за этим невинным движением разверзнутся под ногами неизмеримые бездны – глубже самого Тартара[18].
Эйрена так и не решилась потрогать руса, но он сам завладел и второй ее рукой, а потом притянул к себе – так, что она невольно склонилась к нему на грудь. Теперь его прозрачные, текучие глаза были совсем рядом.
— Пусти меня, – прошептала Эйрена. – Я сейчас упаду.
Однако он привлекал ее к себе ближе, ближе – и вдруг резко перевернул на спину.
«Да он же ничего не понимает! – догадалась Эйрена. – Он не знает моего языка, а я не знаю его. Как же мы будем разговаривать?»
Разговаривать пока, впрочем, не приходилось. Одной рукой скиф держал Эйренины руки, закинутые за голову, другой медленно вел вверх по ногам, сминая и задирая рубаху.
— Нет, нет, – забормотала она, поняв наконец, что сейчас случится. – Что ты делаешь? Не трогай меня, я Христова непорочная невеста!
И тут же вспомнила, что скиф ее все равно не понимает, так что говорить с ним бессмысленно. Может быть, надо кричать? Она и закричала – от боли. Но было поздно, было уже поздно, и лик Христа смиренно и незлобиво взирал с небес на позор своей непорочной невесты.
А сквозь закатные солнечные лучи вдруг явственно проглянула усмешка лукавого, забытого Эроса.
…Святослав вернулся в крепость уже ночью. При виде его воины, считавшие своего вождя погибшим и пребывавшие в полном отчаянии, разразились приветственными криками.
— Завтра зашлем послов к Цимисхию, – усталым голосом сказал Святослав, осторожно трогая запекшуюся на виске корку крови. – Мир предложим. Нельзя ему наше поражение, нашу слабость видеть. Проведает о том, что у нас все побиты и силы нет, – немедля к крепости приступит, и тогда осады нам не выдержать. А придем как победители – со снисхождением до него – и уйдем, сохранив свою гордость. Обязались греки нам дань платить – и пускай платят. Довольно с нас будет.
— А ну как не согласится? – послышался насмешливый голос.
Это говорил один из воевод Святослава – Свенельд, названный так по имени отца своего. Старый Свенельд, погибший много лет назад, был пестуном Святослава и начальником дружины прежнего князя киевского – Игоря Рюриковича. Свенельд и его братья, Мстиша и Лют, росли вместе со Святославом.
— Кто не согласится? – нахмурился Святослав. – Этот Цимисхий? Слуга, подло убивший господина своего, законного императора Фоку? Да ему наше предложение – такая честь, что как бы не подавился! Пусть спасибо скажет, что я, князь русский, его миром удостою. Согласится с радостью! Мы у него еще такие выгоды выторгуем, что не с пустыми руками из этих краев уйдем. Все, что за эти годы взять успели, унесем с собой. Камни, золото, аксамит да алтабас[19], кубки звонкие, коней легконогих, чернооких женщин, какая кому по нраву. Только уговор: вот эту – не трогать. Князева добыча.
И он вытянул из‑за своей спины тонкую фигурку, дрожащую от ночной прохлады.
— Она мне жизнь спасла – не отпущу от себя. В Киев возьму, в моем доме жить станет.
— А княгиня что? А Малуша? – послышался голос злоехидного Свенельда.
Кто‑кто, а он‑то прекрасно знал, что любимая наложница Святослава куда своенравней тихой, послушной жены его Вольгуши. Мать Святослава, старая княгиня Ольга, видеть не могла дочь древлянского князя Малушу, крепко вскружившую голову молодому князю и родившую от него сына, а потому, хоть и не гнушалась выблядком Владимиром, Малушу, его мать, держала вдали от Киева, аж в далеком псковском селе Будутине. Но стоило умереть Ольге, как Малуша объявилась в стольном граде, и молодая княгиня Вольгуша пикнуть не посмела.
Как и велось при старой княгине, Владимир воспитывался вместе со старшими сыновьями Святослава – Ярополком и Олегом, и между тремя княжичами никто не делал никакого различия. Напротив – многие приближенные, остро чуявшие, куда и откуда ветер дует, оказывали Владимиру изрядное почтение. Мало ли что выблядок! Хоть на княжеском столе теперь в Киеве Ярополк, сын Святослава, но он еще мал, толку с него никакого. Ключница Малуша и ее брат Добрыня, воевода над всеми дружинниками, оставшимися для охраны стольного града, в отсутствие Святослава что хотят в Киеве, то и воротят. Небось безропотная Вольгуша себя гостьей у собственной ключницы чувствует. Незваной гостьей!
Так что вопрос Свенельда был не так безобиден, как могло показаться. Святослав насупился:
— А ничего они не скажут. Я ее не для себя взял – для сына. Ярополку отдам в наложницы.
Свенельд кивнул, признавая свое поражение. Наложница – не жена, ничего нет страшного, что она, чужинка безродная, пленница копья князева, да и в том невелика беда, что князь ее первым распробовал (в этом Свенельд мог бы поклясться!) и еще не раз отпробует в обратном пути. Ну что ж, девка красавица, только печальна ее красота. Эти черные очи, эти черные косы… ну сущая Богородица, которую так почитают греки и местные жители и которую покойная княгиня Ольга пыталась заставить почитать русов. Ох и тоска – век таким вот печальным очам молиться! Вот у Лады[20] глаза совсем иные – голубые, веселые, озорные.
— И еще вот что скажу, – прервал воцарившееся молчание князь Святослав. – Если на обратном пути со мной какая невзгода приключится – мало ли что, небось не по облакам до дому добираться будем, впереди и земли протяженные, и пороги днепровские, и засады печенежские, – девку до Киева довезите и отдайте Ярополку. Поклянитесь мне в том Перуном[21].
Свенельд поднял брови. Да, еще держатся старые обычаи: рабов и слуг убитого воеводы тоже лишают жизни и возлагают на погребальный костер рядом с ним. В походах рабов у воинов не было… Но, значит, Святослав не хочет ничью жизнь забирать с собой, даже этой девчонки?
А, ладно, что раньше времени князя хоронить? Может статься, Цимисхий не примет условий врага, не пойдет на мир; может статься, они все полягут на этой каменистой, выжженной солнцем земле или в обратном пути и некому будет исполнить князеву волю… Не надо загадывать! Лучше уповать на Перуна, Дажьбога да Велеса![22]
Конечно, Свенельд не мог знать, что все случится как раз наоборот. Цимисхий охотно пошел на переговоры с русами, бывшие противники подписали взаимную хартию, поклявшись друг другу не нарушать мира никогда и ни за что: «Если же не соблюдем мы чего‑либо из сказанного раньше, пусть и я, и те, кто со мною и подо мною, будем прокляты от бога, в которого веруем, и Перуна, и Велеса, скотьего бога, и будем желты, аки золото, и своим оружием посечены будем!»
Русы ушли из Болгарии мирно и с добычей, однако обратный путь оказался долог и труден, похуже иной войны. Зимовали в Белобережье, пережили страшный голод. В довершение всего на днепровских порогах их поджидали печенеги, предупрежденные греками. В бою был убит Святослав, и печенежский князь Куря сделал из его черепа чашу, из которой и пил отныне. Полегла вместе со своим предводителем почти вся русская сила, и только Свенельд со своей дружиной пробился через заслоны кочевников и вернулся в Киев.
Почти без добычи. Но – с пленницей. Подарком князеву сыну Ярополку.
Вернее сказать, подарком князю киевскому.
Было у Святослава три сына. Два – от княгини, а один от ключницы Малуши. Собираясь в дальний боевой поход в Болгарию, из которого он вполне готов был не вернуться (словно чуял!), князь раздал сыновьям уделы: Ярополку – Киев, Олегу – Древлянскую землю (некогда она стоила жизни его деду, Игорю Рюриковичу).
Сыну ключницы Владимиру досталось княжение в Новгороде – другим братьям ехать в северную глушь не хотелось. Но под покровительством своего дяди – храбреца Добрыни – Владимир ничего не боялся.
Он стал князем девяти лет от роду, а когда ему исполнилось пятнадцать, до Новгорода дошла пугающая весть: Ярополк и Олег повздорили, стали между собой воевать – и в бою Олег был убит…
Весть потрясла молодого князя. Нет, он не горевал о младшем брате: Святославичи друг друга с детства терпеть не могли. Владимир встревожился! Такой прыти от тихого Ярополка он не ожидал. Убил Олега, вотчину его под себя подгреб. А не захочет ли он простереть загребущую длань до Новгорода? Была бы дружина – можно было бы не только вотчину отстоять от посягательств брата, за которыми, Владимир не сомневался, дело не станет. Можно было бы и самому на Киев пойти!
Когда эта мысль лишь зародилась, Владимир испугался ее дерзости. Но страх прошел уже через мгновение, сменившись раздумьем: а как бы это половчее да понадежней все устроить? Силы мало в Новгороде, вот беда. И для обороны‑то мало, а для нападения – тем паче. Вот кабы у Владимира было войско, подобное войску отца Святослава или деда Игоря, у которого в дружинниках имелись даже природные варяги, известные своей воинственностью…
И тогда Владимир отправился в Свейскую землю, то есть в Швецию, чтобы собрать дружину варягов, которой не было бы равных, которой не смог бы противостоять киевский князь.
Вернувшись с войском, послал сказать Ярополку: «Владимир идет на тебя, готовься с ним биться».
Да, теперь ему было мало прежней власти и прежней доли. «В Киев, в Киев!» – эта мысль не давала покоя. Но когда еще он доберется до Киева! А поражение брату хотелось нанести уже сегодня, уже сейчас хотелось испытать в бою силу своей дружины.
И тут до Владимира дошла весть, что Ярополк заслал сватов к Рогнеде, дочери полоцкого князя Рогволода. И вроде бы сваты эти даже получили согласие полочан.
Владимиру загорелось отбить у брата желанную княжну. Не много ли с него будет, с Ярополка?! Уже владеет прекрасной грекинею, добытой для него отцом в далекой болгарской земле. Ее Владимир не видел, но от людей слышал, что прекраснее ее может быть только сама Лада. Между прочим, и о красоте Рогнеды знатоки отзывались именно так: прекраснее ее, дескать, только сама богиня любви…
А не много ли с Ярополка богинь?! Почему бы одной из них не обладать Владимиру? А еще лучше – обеими?
Но грекиня подождет. Сначала – полоцкая княжна!
И Добрыня отправился сватать Рогнеду за Владимира.
Рогволод Полоцкий славился как человек умный и осторожный, прекрасно осведомленный о том, какое опасное завелось соседство у него в Новгороде. О дружине Владимира, набранной в Свейской земле, он тоже был наслышан. Рогволод, варяг по происхождению, знал, что такое бойцовское мужество викингов. Говорят, у Владимира отборные воины, все сплошь берсерки, которых в битве охватывает божественное безумие, а потому им невозможно противостоять. Да и сами новгородцы, и чудь, и кривичи – отважные, испытанные бойцы. С Владимиром надлежало договориться миром. Однако… однако Рогволод был киевским данником. Мыслимо ли поссориться с князем Ярополком?!
Пометавшись меж двух огней, Рогволод решил передать решение на волю дочери. Он‑де не хочет неволить Рогнеду и предоставляет ей право выбора. Как она пожелает, так оно и будет.
Не иначе, боги прогневились на него – вот и лишили разума. Лишили разума – и погубили…
Шестнадцатилетняя Рогнеда, эта зеленоглазая красавица с волосами цвета бледного золота, давно истомилась от жизни в полоцкой глуши. О том, что благосклонные боги наградили ее редкостной красотой и даром смущать сердца мужчин, она знала давно. Ее руки просили многие, однако лишь один из возможных женихов казался ей достойным внимания. Ярополк, князь киевский! Богат, могуществен, молод, красив…
Правда, насчет красоты – это одни разговоры, Рогнеда Ярополка никогда не видела. Впрочем, это неважно. Зачем мужчине – тем паче князю киевскому! – красота? Довольно с него и власти, и богатства! Словом, Ярополк был именно тем человеком, женой которого своенравная Рогнеда хотела бы стать. Правда, у него в Киеве имелась какая‑то грекиня, но она старуха, ей уж за двадцать, к тому же безродная полонянка. Рабыня! Ярополк не может любить ее. А хоть бы и любил! Став княгиней киевской, Рогнеда не потерпит рядом с мужем никаких других женщин.
Словом, она решила сказать «да» Ярополку, как вдруг прибыл могучий богатырь с упрямыми серыми глазами, назвавшийся Добрыней, дядей и воеводой новгородского князя Владимира. И потребовал – именно потребовал! – от Рогнеды немедля отправиться с ним, чтобы сделаться женой его господина.
Добрыня – дядя Владимира. Его сестра и мать новгородского князя, Малуша, – рабыня. Выйти замуж за рабынина сына? Пред сыном рабыни встать на колени, снять с него сапоги, прежде чем взойти с ним на брачное ложе? Покориться его плоти? Родить от рабынина сына еще одного раба?!
Кровь бросилась Рогнеде в голову. Она не могла понять, отчего отец не выгнал наглеца взашей, не велел затравить его псами еще в городских воротах. Позволил говорить с дочерью! Он что, забыл, как Рогнеда умеет отвечать таким вот неотесам? Ну что ж, она им всем напомнит об этом!
И Рогнеда ударила по самому больному – по гордости жениха и свата:
— Не хочу разувать робичича, за Ярополка хочу.
Добрыня не обмолвился ни словом, только растянул в улыбке твердые губы да сверкнул на Рогнеду глазами. Долго потом преследовал ее этот мрачный взгляд, снился в страшных снах… Она и не догадывалась, что это были вещие сны!
Встревожился и Рогволод, только дочери старался тревоги своей не показывать. Да и чего бояться? Ну, отказали жениху… многим и прежде отказывала Рогнеда, и ничего страшного не происходило. Однако какое‑то предчувствие заставило его поспешить со сборами дочери. Отвезти ее как можно скорей к жениху в Киев – и пусть Ярополк сам потом улаживает неприятности со своим братом, посягнувшим на то, что принадлежало другому.
В путь, в путь! Уже и обоз был собран, и припас на дорогу уложен, и кони для невесты и ее отца оседланы… Не успели на каких‑то полдня: утром еще возились с последними укладками, а когда солнце поднялось, к стенам Полоцка внезапно подступило новгородское войско. И стоило только Рогволоду увидеть эти рогатые варяжские шлемы, услышать свист, с которым взрезают воздух огромные двуручные обоюдоострые мечи, стоило оглохнуть от неистовых устрашающих кликов, которые издавали викинги и новгородцы в лад, как он понял: не быть его дочери княгиней киевской.
Да что! Если он и его семья доживет до завтра, это будет истинным чудом!
И все‑таки теплилась в душе надежда, что Владимиру нужна только Рогнеда, что он удовольствуется тем, что заберет строптивицу с собой. Теперь Рогволод готов был сам отвезти дочь дерзкому новгородскому князю, только бы убрались отсюда эти устрашающие воины в задубелых от крови звериных плащах!
Но Рогволод ничего не успел: ни призвать свою дружину к оружию, ни покорно выйти с дочерью за городские стены, признав поражение. Чудилось, сам Перун с его огненными стрелами и громоносной палицей помогает Владимиру. Вмиг городские ворота были разнесены в щепы мощным тараном, толпа воинов разбежалась по улицам, вздымая на копья или снося топорами головы всем, кто пытался сопротивляться. Но таких безумцев было немного. Среди них оказались два сына Рогволода и их дружинники.
Полоцк пал, словно колос под серпом. Жители его стояли на коленях по обочинам улочек и могли видеть, как их господина, его жену и дочь, накинув им веревки на шеи, гнали, словно строптивую скотину, за городские стены – туда, где раскинут был шатер победителя.
Здесь их швырнули ниц на землю и заставили ждать решения своей участи.
И в то время, когда эти трое лежали во прахе, отсчитывая последние мгновения своей жизни, между Владимиром и его дядей состоялся вот какой разговор:
— Она назвала тебя робичичем. Если ты спустишь ей это, найдутся и другие охотники тебя оскорблять. Ты должен поступить так, чтобы молва о твоей мести за свою честь, за гордость свою прокатилась по всей земле Русской и осталась в веках. Ты скоро станешь властителем этой земли – так что ж, ты хочешь, чтобы над тобой смеялись дети и бабы? Чтобы судачили о тебе – наш князь‑де спустил обидчикам своей матери! Отбей им охоту! Вырви у них языки, прежде чем тебя осмеют!
Да уж, до некоторой степени ярость Добрыни понятна. Назвав Владимира сыном рабыни, Рогнеда нанесла ему двойное оскорбление: во–первых, упомянула о его происхождении, которого он сам втихомолку стыдился и из кожи вон лез, чтобы никто об этом не вспоминал; а во–вторых, Рогнеда назвала его материнским прозвищем, употребив его как отчество. Не «Святославич», а «Робичич»! И Владимиру, и особенно Добрыне, который некогда тоже был рабом, пережить подобное было просто немыслимо.
И все‑таки Владимир никак не мог взять в толк, чего именно хочет от него свирепый дядюшка.
— Но ведь я пленил полочан, – растерянно говорил молодой князь. – Рогнеда теперь моя. Разве этого мало? Я могу сжечь город и убить Рогволода с женой…
— Это обычная участь побежденного, – криво усмехнулся Добрыня. – Такая доля не вызывает к нему презрения – только жалость. Унижение – вот что должны испытать Рогволод, его жена и дочь. Унижение, после которого сама смерть покажется им милостью!
— Но я не хочу убивать Рогнеду, – пробормотал Владимир.
— Это ты сам решишь, – усмехнулся Добрыня. – Потом. После того, как…
— После чего? – насторожился Владимир. – Что ты хочешь, чтобы я сделал с ней?
И тогда Добрыня сказал ему – что…
После этого разговора Рогволода и его княгиню привели в шатер Владимира и привязали к столбам, подпиравшим его свод. Затем ввели Рогнеду. Совлекли с нее одежду, и Владимир изнасиловал строптивицу на глазах ее отца и матери.
«Не по нраву тебе было разувать робичича? А спиной по голой земле ерзать под ним – это тебе как, по нраву?» – посмеивался про себя Добрыня, который, конечно, из князева шатра не ушел и наблюдал творившееся там от начала до конца.
Ну а потом Рогволод и его жена были убиты, а Рогнеда отправлена в обоз – как вещь князя новгородского. И на всем пути до Киева, и потом, во время осады Ярополка в Родне, Владимир пользовался ее красотой и телом, как хотел и когда хотел. Неведомо, сам ли он решил изменить ее имя или это было сделано по совету все того же Добрыни, который, на собственном опыте изведав, что такое унижение, теперь расплачивался со слабейшими разменной монетой своего страдания, однако отныне только Рогнеда помнила свое прежнее гордое имя, всем остальным велено было звать ее Гориславой. Видимо, в ознаменование того, что отныне участью ее сделается только горе и печаль.
И все‑таки… И все‑таки эти первые дни она потом вспомнит как лучшие и светлейшие среди худших и темнейших. Красота Рогнеды–Гориславы зачаровала ее насильника и господина, и если Владимир был способен кого‑то любить, то истинно любил он бывшую полоцкую княжну, держал ее не в обозе, а в своем шатре, и хоть нежные слова редко срывались с его уст (может быть, Владимир их вовсе не ведал и говорить не умел!), а все же наложница молодого князя не знала ни голода, ни холода, спала на мягкой постели, ела досыта, ее не били, а что приходилось и днем, и ночью разделять сластолюбие Владимира (неуемное сластолюбие!), так разве это настолько большая беда? Когда двое молоды, когда кровь горит, случается, что бывших врагов мирит страсть и ночь оказывается всевластнее дня с его злобой, яростью и мстительностью… И если бы не одна встреча, которая ожидала Владимира в Киеве, кто знает, может быть, Гориславе удалось бы найти счастье, сделавшись женой Владимира и киевской княгиней?..
Кто знает!
Тем временем Владимир с войском дошел до Киева и осадил Ярополка в его стольном городе.
Однако осада могла длиться долго. Владимир же был нетерпелив. И он стал искать пособника в стане брата. Предателя. И нашел! Этого человека, к которому отправил тайное послание Владимир, суля златые горы за предательство своего господина, звали Блуд.
Словно нарочно!..
Блуд с охотой принял предложение новгородского князя. Решено было любыми путями выманить Ярополка из Киева. И тогда Блуд начал мутить воду. Он подстроил так, что до Ярополка дошли какие‑то подметные письма, якобы написанные киевлянами Владимиру. Смысл их был следующим: жители Киева настойчиво призывали Владимира к городу, обещая предать в его руки Ярополка и с охотой признать нового князя.
Эх, беда: старший сын Святослава Игоревича не в него пошел! Ярополк был умом недалек. Он покорно принял волю небес. А может быть, помня гибель Олега, случившуюся по его вине, он и сам признавал за богами право покарать его за братоубийство. Так или иначе, он бежал из Киева (отдав его Владимиру без боя) в город Родню в устье реки Роси. С собой он взял малое количество воинов (в Родне была своя дружина), Варяжко, своего доверенного слугу, и одну женщину.
Строго говоря, у неженатого Ярополка она и была одна – наложница, любовь. Его сватовство к Рогнеде было вынужденным – пришло время вступить в брак, а вернее, укрепить связь с удельным князем полоцким. Да и наследник нужен был князю киевскому. Но, будь его воля, он женился бы на другой… Однако само присутствие ее в доме князя вызывало тихий, но яростный протест и дружинников, и горожан. Ее боялись, словно злую ведьму, хотя влияние ее на Ярополка имело совершенно другую природу. Киевляне опасались, что под этим влиянием Ярополк не только обратится в христианство сам, но и начнет внедрять греческую веру на всей Руси. Ибо женщиной этой была та самая грекиня, бывшая черница, которую привезли в Киев, исполнив завет князя Святослава.
Эйрена, будь она язычницей, молилась бы о милости мечу. Не деревянному идолу с золотыми усами и серебряной головой – Перуну, не кукле деревянной, затейливо раскрашенной, – Ладе, а обычному воинскому мечу. Ибо именно этот меч разрубил однажды ее жизнь на две половинки: в первой осталось мирное, тихое, тоскливое и унылое, однако спокойное существование в монастыре близ Доростола. Вторая же была вся смятение, страх, неуверенность не то что в завтрашнем дне, но и в следующей минуте… Святослав был жесток и неугомонен, а путь из Болгарии на Русь оказался и долгим, и трудным, и голодным, и холодным. Но все же рядом со своим похитителем Эйрена ощущала себя почти в безопасности. Во всяком случае, защищенной, как и должна чувствовать себя женщина в присутствии сильного мужчины. Если был сыт Святослав, была сыта и его пленница. Голодала она, лишь когда голодали сам князь и вся его дружина. Никто не смел посягнуть на женщину князя. Свято блюл завет господина после его гибели и Свенельд.
Но после прихода в Киев все изменилось. Никто не знает, как горевала Эйрена о смерти Святослава, когда сделалась наложницей его сына!
И хоть Господь велел смиренно переносить испытания, а в жизни земной учил видеть лишь переход к небесному блаженству, Эйрена втихомолку думала, что срок испытаний ее затянулся. Но никому – тем паче Господу! – не могла бы она признаться в том, что самым тягостным среди этих испытаний было то, что она вынуждена была принадлежать слабому мужчине!
Сам не ведая того, Святослав приохотил ее к сладости мужских объятий. Но не только в этом нежданно пробудившемся любострастии крылось изменение Эйрены. Она теперь всех мужчин равняла по тому, первому. В ее понимании мужчина должен быть именно таким, как Святослав. И страшно становилось, если он не выдерживал сравнения, если Эйрена ощущала себя сильнее его – не плотью сильнее, а духом.
Никогда, ни разу не ощутила она рядом с Ярополком той готовности к смирению, которую чувствовала рядом со Святославом. Возлежать с ним – это было как Господу молиться: смиренно и счастливо. Это кончилось вместе с его жизнью. А ведь для Святослава она была не более чем ночная игрушка. Ярополк же любил ее, свою первую и единственную женщину, смотрел на нее, как молящийся на икону, к ней на ложе восходил с почтением, касался ее дрожащей рукой… Эйрену саму дрожь начинала бить от этих касаний, только это была дрожь отвращения, вот беда! Что с того, что она не знает ни голода, ни холода? Что с того, что одета в дорогие, шелками расшитые наряды, если жизнь ее была бессмысленна!
Сначала, когда Свенельд швырнул ее на колени перед киевским князем, оказавшимся безусым мальчишкой пятью годами моложе своей наложницы, Эйрена подумала, что сладить с ним будет нетрудно. Подумала: так вот для чего Господь вырвал ее из родной почвы, словно растение, которое должно быть завезено в чужие земли и дать там чудесные плоды! Если не видеть Эйрене счастья женского, то хотя бы попытается она, как ее тезка–мученица, как другие христианские подвижницы, обратить к истинной вере огромные массы язычников. Никто не знает, сколько раз затевала она с Ярополком разговоры о крещении. Однако он, мягкий и покладистый во всем, отзывчивый на любую просьбу Эйрены, только головой мотал в ответ. Он никому не перечил, позволял ходить в христианские храмы – их было в Киеве несколько, – однако сам оставался привержен отеческой вере.
Христиане, и прежде всего Эйрена, упрекали его за отказ креститься. А соотечественники–язычники корили, что слишком много воли дал в стольном граде «греческой вере». Ярополк болтался между теми и другими, не в силах принять чью‑то сторону. Эйрена, впрочем, надеялась, что рано или поздно убедит Ярополка креститься самому и крестить народ. Вот если бы у нее родился сын… Однако она все никак не беременела. Вокруг уже начали шептаться, а потом и в голос говорить о том, что наложница князя неплодна и ему нужна другая женщина. Жена! Поддавшись на эти уговоры, Ярополк и посватался к Рогнеде.
И тут Эйрена воззвала к небесам о помощи. Ярополк, который, казалось, будет принадлежать ей вечно, – мягкий, податливый, покладистый… Ярополк изменил! И она принялась молиться – равно Христу и этим раскрашенным деревянным славянским идолам, – чтобы вмешались, чтобы разрушили брак с Рогнедой, чтобы воздали Ярополку за измену! Чтобы отомстили! И… чтобы ей все же забеременеть!
Кто из богов откликнулся? В те давние времена господство на земле и в небесах еще не было так уж твердо закреплено за Христом. Старая вера, старинные божества уходили неохотно, а кое–где не уходили вообще, таились, прятались – для того чтобы в самый неподходящий (а может быть, наоборот, в наиболее подходящий!) миг вдруг высунуться из темного угла, куда их загнали христианские священники, и с лукавой улыбкой показать свою потаенную, неумирающую, древнюю силу.
Пока Эйрена молилась, Ярополк отправился на переговоры в Киев к Владимиру. Верный слуга Варяжко пытался вразумить его: «Не ходи, князь, убьют тебя; беги к печенегам и приведешь воинов». Да где там, разве Ярополк послушается!
Стоило Ярополку войти во дворец (ранее принадлежавший ему, но теперь захваченный Владимиром!), как два варяга пронзили его мечами. Блуд в это время запер двери и не дал войти за ним его дружинникам. Вот так был убит Ярополк. И все, что принадлежало прежде ему, теперь перешло во владение Владимира. В том числе эта странная, печальная, отчужденная женщина с огромными черными глазами.
Ох уж эти глаза… Какая злая сила таилась в них, что они заронили в душу Владимира неодолимую страсть? Всю жизнь он видел вокруг только светлооких женщин. У половчанок глаза были узкие, темные – скучные. И тут вдруг засияли пред ним два черных солнца. Околдованный, ослепленный, что мог сделать Владимир, как не увлечь печальную красавицу–полонянку на свое ложе?
И никто, кроме Эйрены, не знал наверняка… да полно, она‑то сама знала ли?! – от Владимира ли зачала или все же заронил в нее свое семя Ярополк, когда провел с нею последнюю, прощальную ночь?
Ядовитое семя…
Конечно, молодая женщина не могла знать, что ее сына назовут в веках Окаянным! Для нее он был просто долгожданным дитятею, присутствие которого в ее теле делало саму мать враз и более сильной, и более уязвимой. Она всеми средствами пыталась спасти жизнь свою, жизнь своего ребенка – разве это столь предосудительно? И этому спасению помогла ее удивительная, редкостная красота.
Да… поторопилась Рогнеда пренебрежительно назвать наложницу своего бывшего жениха старухой! Эта «старуха» поработила нового киевского властителя, и Рогнеда–Горислава была им на время забыта.
Впрочем, в святилище Владимир с новой любовницей не венчался. Жил во грехе, но даже когда родился сын, которого Владимир всю жизнь не любил (не знал ведь, родной это его сын или побочный, недаром Святополка прозвали сыном двух отцов!), князь не расстался с Эйреной, которую звали теперь на русский лад Ириною.
У него были другие женщины – множество женщин, говорят, восемьсот наложниц имел князь киевский! – но колдовские очи грекини не отпускали его. И он не отпускал ее от себя много лет.
А Рогнеду, которая во всем уступала «старухе», сослал в городок Предславино, дав его бывшей полоцкой княжне в вотчину и милостиво позволив ей рожать там от него детей. Все‑таки Владимир иногда навещал Рогнеду в ее ссылке.
Он любил разнообразие!
А она… она не могла простить ему насилия, унижения и гибели своей семьи. При всем при этом она ревновала его – люто, бесстыдно и яростно.
Рогнеда и ждала его приездов – и ненавидела его. Желала вернуть его расположение – и боялась этого. Жаждала его благосклонности – и в то же время мечтала о мести. Не пора ли ему ответить за все то зло, которое он причинил Рогнеде?
И однажды она решилась.
Владимир посетил ее после особенно долгого перерыва. Стоило мужу уснуть, как она поднялась с ложа, прокралась в угол, где лежали его оружие и одежда, взяла кинжал и вернулась к спящему. Занесла руку, чтобы ударить его… но, видно, еще не допряла вещая пряха Доля[23] нить жизни князя киевского. А может статься, Господь Всевидящий встревожился: «Убьет Рогнеда сего похабника, а кто ж тогда веру мою на Руси внедрит? Здесь абы кто не сгодится, здесь рука твердая надобна, чтобы огнем и мечом!..»
И вот кто‑то словно бы ткнул Владимира в бок: князь открыл глаза – и успел перехватить Рогнеду за руку. Выкрутил ее так, что меч со звоном упал на пол.
Владимир вскочил. Несколько мгновений смотрел в лицо жены, которое в ярком лунном свете казалось вовсе неживым. И глаза – не зеленые, как всегда, а словно бы налитые серебром, – смотрели с ненавистью.
— Ах вот оно как? – только и пробормотал. – Ну что ж… Будь по–твоему. Надень платье свое самое красное да ложись на постель, жди меня.
Вышел. Рогнеда смотрела вслед, холодея. Поняла, что муж пошел за мечом: отрубит ей голову, наверняка отрубит! Ну что ж, заслужила… Не за то винила себя Рогнеда, что подняла руку на господина своего, а за то, что не сумела толком отомстить за свою исковерканную жизнь, за убитого отца, мать, братьев. И что же, покорно склонить голову под мечом жестокого супруга? Нет, она будет сопротивляться, она не даст себя убить безмолвно, в тишине и тайне!
Ринулась в соседний покой, где спали дети, разбудила старшего, самого смышленого – Изяслава. Рогнеда любила его больше других своих детей, потому что мальчик выдался весь в нее, как вылитый. Такие же холодные зеленые глаза, строгий нос, твердые губы и бледное злато вьющихся волос. Привела Изяслава в свою опочивальню, научила, где спрятаться, когда выскочить, что сказать.
И, красно обрядившись, вытянулась на постели, размышляя над играми богов: смерть ее в руках Владимира, а жизнь – в руках его сына…
Разобраться в этом хитросплетении Рогнеда не успела: послышались шаги мужа.
Владимир вошел с мечом. Встал над ложем, пытливо всматриваясь в широко открытые, мерцающие глаза Рогнеды.
Подождал, не станет ли о пощаде молить. Но она молчала, словно уже умерла.
— Ну, прощай, – проговорил князь буднично и начал тяжело, медленно поднимать руки, стиснутые на рукояти меча.
И вдруг раздался за спиной крик Изяслава:
— Отец! Ты думаешь, ты здесь один?!
Владимир едва не выронил меч. Он не мог на глазах сына убить его мать. Позвал своих людей и велел им судить Рогнеду. Посудили они, порядили – и высказали свое решение:
— Княже, не убивай жену свою ради детей, но верни назад и дай ей удел с сыном ее.
«Вернуть назад» Рогнеду – то есть отправить ее в Полоцк – Владимир не мог. Боялся, что начнет неугомонная там воду мутить, полочан против Киева подговаривать. Поэтому построил ей город Изяславль и поселил там со старшим сыном. Ведь его именем и был назван городок. И с тех пор Рогнеда жила в отдалении от стольного града. Уже много лет спустя, когда Владимир сам принял Христову веру, привел ее на Русь и по христианскому обряду женился на греческой царевне Анне, он предложил Рогнеде (видно, томила‑таки его всю жизнь смутная вина перед ней!) брак с одним из своих видных вельмож.
Рогнеда отказалась. Она ведь была женой великого князя, почетно ли ей идти за слугу?! Предпочла вечное одиночество. Постриглась в одном из первых русских монастырей – в том же Изяславле – под именем Анастасии и вскоре скончалась.
…Лишь на один–единственный миг показалось Эйрене, что вернулось счастье. Когда встретила взгляд этого мальчишки, еще запятнанного кровью своего брата Ярополка. Так на нее смотрел только Святослав – в тот вечерний час на берегу Истра. И потом, когда изредка оборачивался на нее, раскачивающуюся на низкорослом мохноногом коньке, по пути к тем проклятым днепровским порогам. И потом, когда близ порогов днепровских велел остаться под присмотром двух дружинных отроков и оглянулся на прощанье… Больше она его не видела, даже мертвым не видела. Тело его забрали печенеги. А из черепа…
Ладно.
Этот мальчишка, Владимир, сын его, был похож на отца только пылким взглядом. Все другое с ним оказалось иначе. И любовь, и жизнь. Прежде всего потому, что для Святослава, да и для Ярополка Эйрена была единственной. Для Владимира очень скоро стала одной из многих. Вернее, после того, как поняла, что беременна – и даже себе не смогла точно ответить на вопрос: от кого.
Конечно, для Владимира его дети мало что значили. Главное, что они есть и что они его. А назначать кого‑то из них наследником киевского княжения он при жизни своей не собирался. Эйрене иногда казалось, что ни одним из своих сыновей он не был совсем доволен. Ни ее Святополком (считал его своим позором окаянным, выискивал в его лице черты убитого Ярополка!), ни Рогнедиными Изяславом и Ярославом, ни прочими. Разве что Борис и Глеб вызывали у него какое‑то подобие отцовской гордости и любви. Впрочем, русы были суровы на чувства к своим детям. Мера их привязанности определялась величиной наследства. Святополк получил Туровское княжество близ польской границы – ну что ж, хорошая земля! Жаль, далеко от Киева, но делать нечего. Он уехал туда и забрал с собой мать.
К Эйрене Святополк относился заботливо – не без некоторого, впрочем, страха. Он считал свою мать безумной. Эйрена жила словно бы не среди живых людей, а меж каких‑то безыменей[24]. Ничего не боялась: как‑то раз Святополк, задремавший в саду, проснулся оттого, что на грудь его налегло что‑то холодное. Открыл глаза – прямо напротив его глаз застыла плоская черная змеиная голова. В то же мгновение змея исчезла – и Святополк увидел, что мать держит ее двумя пальцами за голову и смотрит в глаза так же пристально, как змея только что смотрела на Святополка. Черное тугое тело обвилось вокруг ее руки, словно пастуший кнут. Потом мать сделала резкое движение рукой – и змея отлетела в траву.
Святополк словно от чар очнулся. Вскочил, схватил какую‑то палку и ринулся туда, куда упала змея. Где там! Она уже уползла. Но он все равно долго тыкал палкой в траву.
Мать тихо смотрела на него, пожала плечами, потом ушла. Святополк исподлобья глядел ей вслед. Она ведь могла убить змею палкой, а отпустила. Почему? Безумная грекиня, правильно ее называют.
Матери он ничего не сказал, но с тех пор иногда нарочно охотился на змей и змеенышей, предпочитая отыскивать их дремлющими на солнцепеке и убивая нарочно припасенной для этого тяжелой рогатиной.
Он знал тайну своего происхождения и считал, что настоящим его отцом был не Владимир, а Ярополк, великий князь киевский. А если так, то княжение по праву принадлежит ему, Святополку! Ненавистный Владимир – не более чем насильник, произволом своим обесчестивший женщину, принадлежавшую брату, и забравший его владения и жизнь. Убивая гадюк, Святополк представлял, что под его рогатиной извивается Владимир. Когда‑нибудь так и случится… Но все‑таки он не зря предпочитал нападать на спящих змей. Встать лицом к лицу с князем киевским он вряд ли осмелится. Подкрадется к нему и к его змеенышам, своим так называемым братьям, – и…
Его мечты почти сбылись. Он всю жизнь свою отдал для битв с Владимиром, он довел князя до смерти, явившись к нему, больному, и потребовав теперь же назначить его, Святополка, киевским правителем. Затеялась такая свара, что Владимир ее не перенес – умер той же ночью. Святополк немедленно объявил себя великим князем и раздал киевлянам множество сокровищ из казны Владимира. Этим он хотел купить их расположение. При этом Святополк очень опасался, что непостоянная чернь легко перекинется на сторону братьев, а потому порешил избавиться от них. В его понимании настала очередь спящих змеенышей… Обманом были убиты Борис, Глеб[25], а также Святослав. Ярослав остался жив только потому, что его предупредила сестра – Предслава. Он выступил против Святополка, разбил его в сражениях и изгнал сначала к печенегам, а потом в Польшу. Побежденному, устрашенному князю все чудилось, что за ним гонятся, так что он, будучи уже на чужой земле, продолжал бежать, несмотря на уверения приближенных, что никакой погони за ним нет. Где‑то между Польшей и Богемией Окаянный умер, но мучения его продолжаются на том свете, а от могилы его постоянно исходит смрад…
А грекиня, мать Святополка, все это время так и оставалась в туровском дворце княжеском. Она почти всегда была одна – ее черных глаз и неизменного черного одеяния побаивались, хотя никому и никогда она не сказала ни одного слова недоброго. В ненастные дни она все больше сидела у печи, глядя в никуда своими огромными самосветными очами. А когда пригревало солнце, бродила вдоль реки, озираясь вокруг, будто искала кого‑то. Или простаивала на высоком крутом берегу, всматриваясь в даль так напряженно, словно оттуда вот–вот должен был появиться неведомый корабль.
Однажды, в ясный летний день, князева мать исчезла бесследно. Впрочем, ее следов не больно‑то искали – кому это надо? Но вот пришла весть, что ее тело река вынесла на берег гораздо ниже Турова по течению. Сорвалась, знать, грекиня со своего обрыва!
Похоронили ее по христианскому обряду – все‑таки она некогда была, как все знали, черницей. И только потом уж, после погребения, пошли слухи: кто‑то, дескать, видел, что она не сорвалась с обрыва нечаянно, а сама шагнула в пустоту. Сплела венок, надела на непокрытую голову, простерла руки вперед – и…
А еще кто‑то даже слышал, будто она выкрикнула имя. Какое еще имя? Вроде бы – Святослав.
Ну, тут люди только плечами пожимать начали. Какой Святослав? Наверное, ослышался свидетель ее погибели. Наверное, она сына звала, Святополка. При чем тут Святослав?!
Пошумели–пошумели слухи, да и притихли. Что людям до той странной грекини? То ли была она, то ли не было ее вовсе…