Декабристка

Ген — мифическая единица наследственности, приписываемая морганистами живой природе.

БСЭ.1952

Ген — элементарная единица наследственности, представляющая собой отрезок молекулы дезоксирибонуклеиновой кислоты.

БСЭ.1971

Отделение № 17 колымского лагеря специального назначения, носившего, как и все такие лагеря, условное полушифрованное название, было по своему составу несколько необычным. Если почти все остальные отделения Берегового лагеря обслуживали прииски и рудники, то заключенные Семнадцатого работали на довольно большом ремонтно-механическом заводе, расположенном на берегу реки Омсукчан. Поэтому рабочая сила подбиралась здесь не только по принципу «поднимай побольше, кидай подальше!», как в большинстве лагерей, а еще и в некотором соответствии с потребностями предприятия, которому были нужны металлисты, машиностроители, металлурги и многие другие специалисты. Но со времени разгрома сталинским наркомом Ежовым неисчислимого множества вредительских организаций в СССР прошло уже десять лет. Подавляющее большинство арестованных тогда технических специалистов давно уже позагибалось на приисковых и дорожных кайлах и тачках, особенно в первые годы ежовщины. Теперь бериевское МГБ занималось вылавливанием изменников и предателей, в первую очередь живущих на бывших оккупированных и вновь присоединенных территориях. Этапы, тянувшиеся сейчас на Колыму, по численности не уступали этапам конца тридцатых годов. Население некоторых из республик едва ли не полностью подлежало переселению в лагеря и вообще в места «весьма отдаленные». Но инженеров и квалифицированных рабочих среди недавно арестованных было мало. Мода на диверсантов и вредителей в промышленности прошла. Трудности с набором рабочей силы для Семнадцатого осложнялись еще и тем, что он мог принимать только особо опасных преступников, подлежащих содержанию в Берлаге.

Вообще-то таких заключенных было много, а среди них немало специалистов высшего класса, но, увы, не технических. Центр тяжести борьбы с вредительством переместился теперь в область гуманитарных и биологических наук. Засевшие до поры в вузах и научно-исследовательских институтах квелые интеллигенты не только не знали сколько-нибудь полезного ремесла, но и чернорабочими были плохими. Поэтому все лагеря, особенно такие, как Омсукчанский, от них отмахивались. Но для слишком разборчивых потребителей существует такая мера воздействия, как принудительный ассортимент. И пересылки, прежде всего нагаевская, сбагривали скопившуюся на них второразрядную рабочую силу, навязывая ее в качестве нагрузки к той, которая была необходима покупателю. В таком же порядке в виде «прицепа» к токарю, литейщику или конструктору получал какого-нибудь искусствоведа или ботаника Омсукчанский завод. Ничего-де, пригодятся в качестве подсобных рабочих. Еще чаще этому заводу навязывали всяких ксендзов, бывших лавочников из Западной Украины и Прибалтики, но это был уже один черт.

Постоянным избытком на ОЛП № 17 подобной рабочей силы и объяснялось то, что неплохо оснащенный, в основном американской техникой, омсукчанский завод, имевший свой мартеновский цех, немало полуавтоматических станков и хорошую металловедческую лабораторию, почти не имел ни вспомогательных машин, ни внутризаводского транспорта. Их заменял тут дешевый «балацдный пар» в виде многочисленной «комендантской» бригады. Работяги этой бригады перетаскивали с места на место огромные тяжести, убирали зимой снег со двора и крыш, летом рыли траншеи и котлованы, подметали в цехах мусор и стружку. Этой бригаде в лагере был отведен отдельный барак, правда, самый плохой во всем ОЛП, приземистый, с подслеповатыми оконцами, холодный и тесный.

Вечерняя поверка давно закончилась. Дело шло к отбою, и почти все обитатели барака подсобников уже спали. У арестанта только те часы жизни и принадлежат ему по-настоящему, которые он проводит во сне. Только дневальный копошился у печки, и два заключенных играли в шахматы за грубо сколоченным щелястым столом. Со двора вошел человек и, остановившись у порога, начал смахивать снег со своих ЧТЗ снятой с головы «ежовкой». Этот заключенный вернулся из КВЧ, куда ходил справляться, нет ли для него письма. Выдача арестантам поступивших в лагерь писем, да еще раздача в бараки домино, шахмат и шашек составляли едва ли не единственную обязанность этого захудалого учреждения.

В лагере все всегда знали куда, кто и зачем выходит из барака в вечернее время. Тем более — дневальный. Поэтому, не поворачивая головы, он спросил у вошедшего:

— Ну как, Шестьсот Шестьдесят Шесть, есть тебе письмо?

— Ни, мэни ще пишуть… — вздохнул тот, судя по типу лица и особенностям выговора «захидняк», то есть украинец из недавно освобожденных западных областей, — а от Моргану-Менделю, тому есть… — и он достал из кармана бушлата сильно потертый конверт, уже вскрытый и заклеенный по узкому краю полоской бумаги со штемпелем лагерной цензуры.

— Это какому же Моргану-Менделю, — поинтересовался один из шахматистов, — Садовому Горошку?

— Ни. Горошек нещодавно получил листа… Доценту.

— А разве у Комского есть кто-нибудь на Материке?

— Выходит есть… Доцент, а Доцент! Комский! Чи ты спишь уже?

Тот, кого называли Шестьсот Шестьдесят Шесть, осторожно тормошил за плечо человека на верхних нарах, с головой укрывшегося серым тюремным одеялом.

— Тут я тоби листа принес, должно з дому… Дневальный у кавэчэ кажэ, що вже днив пъять валяется… Слышь, Комский!

На спине добровольного почтальона красовался большой белый прямоугольник с черным номером У-666. Прямоугольники поменьше с тем же номером белели у него и на суконном треухе без меха — «ежовском шлеме», и на левой штанине под коленом. Однако тот, кто сделал бы из этого поспешный вывод, что заключенные спецлагов обращаются друг к другу по номерам на их одежде, впал бы в серьезную ошибку. Хватало с этих людей и того, что по этим номерам их окликали надзиратели и конвойные. «Шестьсот Шестьдесят Шесть» было прозвищем.

Дело в том, что его обладатель был арестован и осужден за принадлежность к секте «свидетелей Иеговы», последователи которой верят в предсказанное Апокалипсисом пришествие Антихриста. Символом этого Антихриста, согласно тому же Апокалипсису, является число 666. Случилось так, что именно иеговисту в серии «У» и досталось мистическое «число зверя», которым, по его вере, враг Христа и рода человеческого будет метить людей после своего появления на земле. Потрясенный этой смешной случайностью едва ли не больше, чем только что полученным двадцатилетним каторжным сроком, свидетель Иеговы сначала умолял лагерное начальство заменить выпавший ему номер любым другим числом. Но сделать это было нельзя, даже если бы в спецлаге и было принято удовлетворять подобные претензии заключенных. Номера, написанные типографской краской на кусках бязи, выдаются им согласно порядковому номеру в лагерном реестре. Не переписывать же этот реестр ради блажи какого-то изувера с мозгами набекрень. Тогда иеговист заявил сгоряча, что лучше сгниет в темнице лагерного карцера, чем напялит на себя одежду с клеймом Антихриста. Однако решимости пострадать за веру у благодушного и, в общем, совсем неглупого дядьки из львовского пригорода хватило всего на неделю. Размышления в кондее привели его к согласию с мыслью, что уготованный для него в лагерной УРЧ одиозный номер действительно всего лишь случайность. Если даже начальник этой УРЧ является слугой Антихриста, то он не так глуп, чтобы подобно апокалиптическому «зверю из бездны» клеймить всех своих рабов одним и тем же числом. Но главная причина быстрой сдачи сектанта заключалась в том, что его подвиг не находил тут ни в ком ни сочувствия, ни понимания. Большинство заключенных ОЛП-17 не были не только религиозными фанатиками, но даже просто верующими людьми. С их точки зрения, мышиная возня вокруг забавного числа из трех шестерок была всего лишь смешной затеей, и если ты уж обречен стать «человеком номер…», то не все ли равно, какой это номер? Мысль, не лишенная основательного резона. Мужик как мужик во всем, что не касалось практических соображений относительно Армагеддона и близкого конца света, покладистый не совсем в соответствии с принципами своей секты, иеговист согласился с этой мыслью. Вскоре он привык не только к своему клейму, но даже к прозвищу Шестьсот Шестьдесят Шесть, оказавшемуся единственным результатом его безнадежной попытки сопротивляться железным установлениям лагеря.

Всевозможные прозвища в ходу не только среди лагерников-уголовников, но и среди политических заключенных. Но в отличие от блатных, у которых эти клички заменяют им в лагерном быту имена и фамилии, прозвища политических редко имеют такое значение. Обычно они применяются лишь в шутку, либо когда нужно намекнуть на прошлое заключенного или особенности его дела. И, как правило, они не бывают связаны с внешними признаками своих носителей, как у большинства блатных. Если «контрики» шутливо именовали своего товарища «Штабс-капитаном», то можно было не сомневаться, что именно в этом чине он и состоял во власовской армии. Старика ювелира, признавшегося в попытке взорвать Кремль с помощью подкопа, называли «Диверсантом». Бывшего председателя городского совета прозвали «Заведующим Советской Властью», сокращенно — «Завом». А так как этот «Зав» работал сейчас барачным дневальным, то его величали также «Рыцарем метлы». В подобных прозвищах почти всегда звучали нотки политического сарказма.

И уж никак не отделим был такой сарказм от прозвищ, которыми наделялись отдельные категории заключенных, объединенных общими признаками вменяемых им преступлений. С довоенных времен сохранились еще осужденные на длительные сроки «долгоносики», обычно сельскохозяйственники и работники элеваторов, обвиненные в порче зерна, «предельщики», как называли бывших железнодорожников, посаженных еще при Ежове. Существовали и менее массовые группы, например, «лизатчики», бывшие работники медицинских научно-исследовательских учреждений. Вроде бы для советских людей эти ученые-душегубы изобретали новые фармацевтические препараты, именуемые «лизатами». Гнусная сущность этого изобретения выявилась в процессе над кремлевскими медиками, «убийцами» Горького. Новые времена несли и новые песни. С недавнего времени перечень разновидностей зловредных врагов народа обогатился еще одним видом — «морганами-менделями». Так упрощенно называли в лагере бывших ученых-биологов, агрономов, садоводов и зоотехников, осужденных за ересь менделизма-вейсманизма-морганизма. Это течение в биологической генетике было объявлено одним из проявлений фашистской идеологии. И теперь ему давался бой со всей решительностью и размахом, присущими стране, руководимой Вождем, основательность политики которого равнялась только его сверхчеловеческой эрудиции и гениальной научной прозорливости.

В здешнем отделении Берегового лагеря вейсманистов-морганистов было двое. И оба они как члены бригады «куда пошлют» жили в этом бараке. Поэтому, кроме обобщающего «морган-мендель», каждый из них носил еще индивидуальное прозвище, также связанное с их бывшей ролью апологетов реакционной науки. «Садовый горошек» был автором учебника биологии для сельскохозяйственных школ. В главе о законах наследственности он не сделал пояснения, что так называемые «законы Менделя», выведенные этим монахом из наблюдений за цветением садового горошка, являются лишь статистическими, а отнюдь не биологическими закономерностями. Следствие и суд усмотрели в этом упущении злонамеренность, и садовый горошек тихого инока обошелся его незадачливому последователю в пятнадцать лет лагеря особого режима. Другой морган-мендель в прошлом был доцентом одной из кафедр биологического факультета университета. Отсюда и его барачное прозвище — «Доцент».

Хотя Комский еще не спал, но откинул одеяло лишь после довольно настойчивых толчков в плечо Шестьсот Шестьдесят Шестого, так как никаких писем не ждал. Несмотря на свои сорок лет, женат он не был. Его родители давно умерли, а единственный брат погиб на фронте. Конечно, возможно, что письмо мог написать кто-нибудь из знакомых или товарищей по работе. Но в принципе возможно и нахождение клада под полом этого барака. Практически же письмо с воли исключалось. Не такие сейчас времена, чтобы кто-нибудь ради бесцельной переписки с осужденным врагом народа решился навлечь на себя подозрение в политической неблагонадежности. От заключенных особлага отрекаются нередко даже их жены и дети. Пример тому — тот же Садовый Горошек. Этот любящий муж и отец, помимо тех двух писем в год, которые разрешается посылать отсюда домой, выхлопотал у начальства разрешение послать еще одно письмо. Рискуя угодить в поездной карцер, он выбрасывал из вагонного оконца на этапе «ксивы» в самодельных конвертах. С одной из пересылок на деньги, вырученные от продажи пиджака, отправил жене телеграмму. Ответом ему на протяжении почти двух лет было глухое молчание. И только недавно Садовый Горошек получил, наконец, письмо из дома. По поручению матери, точнее под ее диктовку, ему писала его десятилетняя дочь. Девочка просила папу не беспокоить их более своими письмами. Она и мама не желают иметь ничего общего с человеком, которого советский суд счел за благо изолировать от общества. Садовый Горошек тогда страшно убивался. Он и подумать не мог прежде, что его подруга жизни способна проявить к нему такое непостижимое бездушие. И терялся в догадках, пытаясь его объяснить. Что это? Холодная расчетливость или некритичность гражданского мышления, когда человек верит всему, исходящему от властей предержащих? Доцент, слушая сетования Садового Горошка, угрюмо усмехался. Так ему, рыхлому папаше-обывателю, и надо! Не напрашивайся на общение с теми, для кого ты теперь отрезанный ломоть, прошлогодний снег, скорлупа от выеденного яйца! Тем более что письма из спецлагеря — вроде голосов из загробного мира, слышимых в старину дураками на спиритических сеансах. Нельзя писать о местности, в которой ты живешь, о работе, которую выполняешь, даже о собственном самочувствии. Большинство пишут отсюда родным, чтобы выклянчить у них продуктовую посылочку. Но ведь такая посылка — это унизительная милостыня, которую принявший никогда и ничем не сможет возместить. И у отверженных должно быть свое достоинство.

Садовый Горошек возражал, что хорошо одиночке-бобылю, вроде Комского, рассуждать так! А каково ему, переживающему крушение семьи, составлявшей главный смысл его жизни! И снова Комский сардонически усмехался. Если ласточка вьет гнездо на краю вулканического кратера, постоянно угрожающего извержением, то с нее и спрос мал. А человек должен думать, в какое время он живет. И не давать воли инстинкту размножения, за какую бы личину этот инстинкт ни прятался — романтической любви к женщине или этакой вот тяги к домашнему уюту! Комский был убежденным холостяком и до ареста. Но, так сказать, для себя. Теперь же он был убежден, что в эпоху «империалистических войн и пролетарских революций» надо быть дураком, чтобы жениться, а тем более заводить детей. Не особенно верил бывший доцент и в дружбу. Вообще это был хмурый и необщительный человек, если и любивший в своей жизни что-нибудь по-настоящему, так это свою науку. Отлучение от нее он переживал очень тяжело, хотя никому этого не говорил, даже бывшему коллеге по профессии — Садовому Горошку.

С выражением недоверия на худом, с глубоко запавшими глазами лице Комский смотрел на поданный ему конверт. Но в четко выведенном адресе номер почтового ящика, фамилия, имя и отчество адресата, все было правильно. Письмо было ему, Комскому. Но от кого? Почерк казался ему незнакомым. Обратного адреса на конверте не было. Незнакомым было и название почтового отделения, проставленное на штемпеле пункта отправления. Вероятно, это было село или маленький городок, и отправитель письма не хотел, чтобы даже почтовики узнали его фамилию. Повертев конверт так и этак и еще раз пожав плечами, Комский оторвал бумажку со штемпелем «проверено» и вынул из него вчетверо сложенный тетрадный лист. Он был исписан тем же, что и на конверте, округлым разборчивым, хотя и не очень ровным почерком. Начиналось письмо обращением: «Дорогой Сергей Яковлевич!». Теперь доцент подумал, что узнать почерк ему мешает только его некоторая невыразительность. Не утерпев, он заглянул в конец письма, где после характерного для сельской местности длинного адреса были выведены фамилия, имя и отчество отправителя письма, точнее, отправительницы — Нина Габриэлевна Понсо.

Так вот кто был автором неожиданного послания — Нина Понсо, его бывшая студентка! Пожалуй, только эта, склонная к некоторой восторженности и почти фанатической увлеченности — чем именно для нее, вероятно, не так уж важно — девушка и могла отправить на далекую каторгу письмо своему бывшему учителю. Поступая так, она рисковала своей гражданской репутацией. Советскому человеку, да еще биологу по образованию — если ей, конечно, не помешали закончить биофак — не гоже состоять в переписке с еретиком, проклятым со всех университетских амвонов. Но это как раз и было в духе «Итальяночки» — так звали Понсо, действительно итальянку по отцу, в ее группе. Комский хорошо помнил эту невысокую девушку с большими глазами и овальным лицом, обрамленным слегка вьющимися волосами. Красавицу Итальяночку сильно портила хромота — результат неудачного прыжка с парашютом. При ходьбе она опиралась на толстую палку.

На последнем курсе Понсо очень увлекалась биологической генетикой — специальностью доцента Комского. Хотя, возможно, она просто убедила себя, что увлекалась. Влюбленные женщины, особенно женщины того душевного склада, к которому принадлежала Нина Понсо, всегда немного чеховские «Душечки». А студентка Понсо была влюблена в руководителя своей группы генетиков. Доцент испытывал почти неловкость, ловя на своих лекциях взгляд выразительных глаз Итальяночки. Это был взгляд религиозной фанатички, слушающей проповедь своего вероучителя. Комский делал вид, что целиком относит его к восторгу перед хромосомной теорией наследственности, которую он излагал вопреки точке зрения на эту теорию официальной советской науки. И хотя мужчина в расцвете лет не может оставаться равнодушным к влюбленному взгляду красивой женщины, а Понсо вызывала к себе еще и чувство сострадания своим увечьем, доцент держался с этой студенткой еще строже и суше, чем с остальными. А она, безусловно, заслуживала и любви, и сострадания. Понсо непоправимо повредила себе бедро при ночном прыжке с самолета во время выпускных испытаний курсанток школы радисток-парашютисток. Семнадцатилетней девушкой, только что окончившей среднюю школу, она записалась на курсы добровольцев, которых готовили к работе в тылу врага. Тогда шел только третий год войны. И в том, что Нина не была застрелена или повешена немцами, вина была не ее, а вывороченного пня, на который она угодила, приземляясь в темноте с парашютом. Переиначивая известную поговорку, Толстой утверждал, что сказка часто сказывается куда медленнее, чем делается дело. Еще решительнее не в пользу «сказки» проявляется ее медлительность по сравнению с быстротой мысленного воображения. Все это Комский живо представил себе за считанные секунды, в течение которых он не мог продолжать чтение из-за нахлынувших на него воспоминаний.

С первых же строк этого письма оказалось, что заглядывать в его конец не было необходимости. Понсо и не надеялась, что бывший доцент ее помнит. Способная проявлять настоящее мужество, она в то же время была скромной и застенчивой в общении с людьми, подчас почти робкой. Вот и сейчас Нина напоминала своему бывшему учителю, что она была одной из самых усердных его учениц и, наверное, самой убежденной почитательницей его научного таланта и гражданского мужества Сергея Яковлевича, оставшегося в ее представлении образцом человека высшей научной честности. Лагерный цензор оставил эти строчки не вымаранными, вероятно, просто не сумев вникнуть, о чем, собственно, идет речь. Несчастье, постигшее Комского, продолжала Понсо, она восприняла и продолжает воспринимать как свое собственное. Не писала ему так долго только потому, что не знала, куда адресовать письмо. Главное лагерное управление МВД, куда она обратилась с просьбой сообщить ей адрес заключенного Комского, потребовало от нее доказательств, что она приходится ему близкой родственницей. Пришлось… Тут цензор прошелся по строке своей кисточкой с тушью. Заключенные не должны знать, к каким уловкам прибегают иногда их корреспонденты, а чаще корреспондентки, чтобы дознаться, где находятся теперь их бывшие друзья.

О себе бывшая студентка Комского сообщала, что университет, хотя и не без серьезной заминки перед самой сдачей государственных экзаменов, она закончила. Однако с мечтой стать исследователем в области экспериментальной биологии ей пришлось расстаться, вероятно, навсегда. По вузовской разнарядке Понсо была отправлена учительствовать в довольно большое, но отдаленное от железной дороги и бедное село. Преподает биологию, но эта работа не доставляет ей большого удовлетворения. Тем более что ее предмет числится сейчас в списке тех, в которых учителю не позволяется отступать ни на йоту от утвержденной программы. А это… Тут опять шло несколько строк, густо вымаранных тушью. Вероятно, в них было написано, что это нередко заставляет учителя вдалбливать детям догмы, в которые он сам не верит. Славная девушка с прямолинейным и смелым, хотя и немного наивным характером! Вряд ли ей, не скрывавшей своей приверженности взглядам осужденного еретика от науки Комского, простили эту преданность. Отсюда, скорее всего, и заминка при окончании ею университета, а также ссылка в далекое село.

Живется ей тут безрадостно и одиноко. На всю здешнюю школу она одна преподаватель с высшим образованием, а это никак не способствует сближению с коллегами. Молодых мужчин почти нет не только среди них, но и во всем селе. Те немногие, что уцелели на фронте, тоже постарались в родной колхоз не вернуться. Поэтому, хотя село и не подвергалось во время войны разрушению, оно продолжает нести на себе тяжелый отпечаток военных лет. Только пусть Сергей Яковлевич не подумает, что мучительная сейчас, и не только в таких селах, проблема — нехватка женихов, как-то затрагивает ее лично. Где уж ей, хромоножке и старухе, которой вот-вот стукнет целых двадцать пять лет, думать о замужестве. Но даже если бы женихи и поклонники окружали ее восхищенной толпой, ни на кого из них Нина все равно не посмотрела бы. Дело в том, что она давно любит человека, воплотившего в себе ее высшие представления об уме, таланте, честности и гражданском героизме. Теперь, когда положение студентки по отношению к своему преподавателю более ее не связывает, она может не скрывать от него, кто этот человек. Конечно же, это он, Сергей Яковлевич Комский.

Дочитав до этого места, Комский провел ладонью по глазам и, потянувшись, насколько это было возможно не рискуя свалиться с нар, к тусклой лампочке под потолком, он снова перечитал его. Нет, он прочел и понял правильно. Тут было твердо выписано скорее детским, чем женским почерком, объяснение в любви. Объяснение, адресованное молодой свободной девушкой пожилому каторжнику, к тому же только еще начинающему свой бесконечный срок. Не знай Комский достаточно хорошо характер своей бывшей студентки, он счел бы письмо неумной и злой шуткой. Но в отношении Нины Понсо это полностью исключалось.

Вообще-то Комский знал женщин достаточно хорошо, чтобы это объяснение, возможно, самое удивительное во всем современном мире, не явилось для него откровением. Молодые студентки не так уж редко влюбляются в своих преподавателей, часто уже немолодых. Тут действует какой-то закон, общий для воспитанниц когдатошних институтов благородных девиц и студенток-пролетарок советских вузов. Но эта влюбленность — девчоночья блажь, детская болезнь вроде кори или коклюша, которая быстро и бесследно проходит. Тут же было нечто иное, что выдержало испытание не только немалым уже временем, но и полнейшим крушением, почти унижением самого объекта любви. Неужели любовь и в самом деле существует, и она не просто выдумка досужих романистов и не только самообман восторженных отроков? А может быть, это род психического недуга? Однако при некоторой необычности своего характера Понсо была студенткой не только очень способной, но и на редкость подтянутой и организованной. Впрочем, так ли уж все это противоречит возможности психического «бзика»?

Читая письмо дальше, Доцент решил, что его бывшая студентка попала под влияние навязчивой идеи. Она писала, что смысл своей жизни видит теперь единственно в том, чтобы, дождавшись его освобождения, стать ему помощником и другом. А до того помогать ему, чем только сможет и, прежде всего, морально. Годы ожидания, пусть долгие, ее не страшат. Ведь тому, кто имеет в жизни настоящую цель, нипочем многое, что пугает других. Но для того чтобы обрести такую цель, она должна получить его разрешение. Пусть он не отталкивает ее любовь и право на ожидание. Без этого ее жизнь навсегда останется таким же бессмысленным существованием, каким она является теперь.

Еще Нина просила Сергея Яковлевича не терять свойственной ему твердости духа и верить так же, как верит она, что все еще изменится к лучшему. Надо только пережить лихолетье. Доказать своей веры она не может, но ведь на то она и вера…

Да, да… Генов католицизма или какой-нибудь антипапской ереси быть, конечно, не может. Но гены, предопределяющие жизненное поведение человека, плоско рационалистическое или возвышенно-героическое, несомненно, существуют. Кто знает, может, быть у этой итальяночки были предки, готовые взойти на костер из стремления к подвигу. Недаром же она еще совсем девчонкой поступила в школу разведчиц «одноразового использования», которые с почти абсолютной неизбежностью погибали после первого же радиосеанса. Комский был очень взволнован письмом, но привычка мыслить профессионально не оставляла его даже теперь. Письмо было проникнуто надеждой, что Правда и Справедливость восторжествуют, а так как он, Комский, был борцом за научную истину против… Тут все, вплоть до пожеланий здоровья, бодрости и просьбы непременно ответить, было залито тушью. В «постскриптуме» Понсо писала, что вышлет посылку, как только подтвердится его адрес.

Комский снова и снова читал и перечитывал удивительное послание. Это был редчайший человеческий документ, предложение подвига самоотречения. Молодая сельская учительница с другого конца света даже не просила ответной любви. Она только хотела стать его «другом и помощником» в каком-то неопределенном, гипотетическом будущем. Комскому было теперь стыдно вспоминать, как глядя в лицо своей добровольной ассистентке в лаборатории или благоговейной слушательнице на лекциях, он с некоторой иронией думал, что она годилась бы в качестве модели как для Мадонны, так и для Магдалины. А ирония-то была, оказывается, совсем не к месту…

— Зачитался, Е-275! — насмешливо окликнул его кто-то снизу.

Задумавшись, Комский не заметил, как в барак вошел дежурный комендант с надзирателем, чтобы прежде чем навесить на дверь амбарный замок, убедиться, что все обитатели на месте. Доцент сунул письмо под подушку и натянул на голову одеяло. Несмотря на усталость — сегодня Комский целый день катал на ручной тележке тяжеленные стальные болванки — он долго еще не мог уснуть. Письмо бывшей студентки взбудоражило воспоминания о последних неделях его жизни на свободе. Они были не такими уж давними — бывший доцент университета был арестован немногим более двух лет тому назад, — но уже начинали тускнеть в его памяти. А вот теперь в ней всплывали детали, казалось, навсегда позабытые.

Лицо студентки Понсо, ее обожающий взгляд. Это на той лекции, когда в стихийно возникшем диспуте он высмеял, изменив, правда, правилам научной аргументации, этого тупого ортодокса-мичуринца. Эпизоды травли «морганиста» со стороны таких же вот ортодоксов при трусливом молчании остальных. Чувство обреченности и снова теплый сострадательный взгляд.

Но что она могла, эта немножко склонная к экзальтации студенточка? Оказывается, она могла быть до конца прямой и честной. Недаром ее, рекомендованную в аспирантуру при кафедре, угнали в глухое село. И хорошо, что еще не выперли совсем из университета перед самым его окончанием. Как иначе толковать туманное слово «заминка» для выпускницы, у которой все ее академические дела были в полном порядке? Но самое поразительное в том, что Понсо не только сохранила влюбленность в своего незадачливого учителя, но и предлагает посвятить ему, фактически бессрочному каторжнику, собственную жизнь. Способность к самопожертвованию и есть единственное подлинное доказательство настоящей любви. Но это ведь сумасшествие! Разве в том, чтобы вместо одного утонувшего стало два, содержится хоть капля здравого смысла? Странной девушке надо ответить, и притом так, чтобы отрезвить ее. Ей надо мягко, но убедительно разъяснить безнадежность ситуации, всю несостоятельность ее благородных, но безнадежных побуждений.

Почти весь следующий день Е-275, катая чушки, обдумывал письмо, которое он отправит своей бывшей студентке. Вечером он обратился к начальнику КВЧ, ведающему перепиской заключенных, что желает воспользоваться своим правом отправить письмо на Материк. Тот проверил по специальной ведомости, что Е-275 действительно ни разу еще этим правом не пользовался, и выдал ему конверт без марки и половину листа почтовой бумаги. Считалось, что этого вполне достаточно, чтобы написать все, что разрешается писать из спецлага. То есть жив, здоров, целую детей, мать и еще кого-нибудь из близких родственников. Пришлите, пожалуйста, продуктовую посылочку.

Содержание письма Комского было куда более сложным. Поэтому он старался писать по-возможности мелким и убористым почерком. Он благодарил Нину Габриэлевну за ее чувства к нему. Но ее мечты и надежды, к сожалению, совершенно неосуществимы. Знает ли она, например, что он осужден на двадцать лет заключения в лагерях особого режима? А это значит, что если даже он останется жив на протяжении еще восемнадцати лет, то выйдет отсюда уже ни на что не годным дряхлым стариком. Она же к тому времени будет немолодой женщиной, загубившей свою жизнь и молодость ради человека, которому ничем нельзя помочь. Разве что отправкой время до времени продуктовых посылок. Но того, чем кормят в лагере, ему вполне достаточно. И пусть Нина Габриэлевна поймет его правильно — он не примет ее посылку, если она ее пришлет. Не будет он отвечать и на последующие ее письма. Это, конечно, невежливо и грубо. Но лучше поступить так, чем оказаться гнилой колодой на жизненном пути другого человека. Пусть она постарается убедить себя, что человек, к которому она питает такое удивительное чувство, умер. Тогда все станет на свое место и будет, в сущности, почти соответствовать действительному положению вещей. Существование, на которое он обречен на протяжении целых двадцати лет, так и называется: «гражданская смерть!».

А вот ей, молодой и красивой женщине, хоронить себя не следует. Но даже отказавшись от личного счастья, ей следует стремиться к реальным целям, а не предаваться несбыточным мечтам. Подумав, Комский закончил письмо словами: «Спасибо, дорогая Нина, за Вашу преданность. Однако прощайте и не пишите мне больше».

Письма, в которых заключенные допускали избыток жалких слов, нередко возвращались им лагерной цензурой для переписки. Опасался этого и Комский. Но его письмо возвращено не было. Возможно потому, что МВД не возражало против правильной оценки заключенным своего нынешнего положения и разъяснения своим близким всей несбыточности надежд. Пусть побольше советских граждан знают, что решение карательных органов советского государства делаются всерьез и подлежат выполнению до конца, каким бы далеким этот конец ни казался.

Закончилась бесконечная колымская зима, и наступила холодная хмурая здешняя весна. И все же она означала, что письма на Материк, долгие месяцы ожидавшие открытия навигации, отправятся наконец в свое путешествие за два моря и десять тысяч километров суши. А с пароходами, прибывшими в порт Нагаево, доберутся до Колымы письма и посылки. Это не значит, конечно, что их тут же, галопом, начнут развозить по лагерям, большинство которых находится в сотнях километров от моря. Письмо, которое получил Комский во второй половине зимы, вряд ли переплыло Охотское море позже начала ноября месяца.

Доцент часто думал об этом письме и о своем ответе на него. Иногда он даже перечитывал истертый от лежания под матрацем тетрадный листок, начинавший уже распадаться на сгибах. Летом этот листок у него отобрали при очередном ночном шмоне. Заключенным спецлага не положено держать при себе никаких бумажек.

Где-то, в далеком далеке, его любила женщина. Вот уж никогда бы Комский не поверил в это до получения письма от Понсо, хотя в свое время женщины влюблялись в него довольно часто — было в нем что-то, что им нравилось. Но к большинству из них он оставался равнодушен. Он был холостяком того почти исчезнувшего ныне типа, которые живут одиноко не потому, что хотят сохранить свободу общения с женщинами. Из-за увлеченности наукой, изобретательством, иногда искусством они долго остаются просто равнодушными к мысли о браке и обзаведении семьей, а потом, подобно Комскому, становятся почти враждебными этой идее. Недаром в старину были люди, уходившие в монастыри из любви не к Богу, а к вычислению логарифмов или наблюдению за жизнью растений, как тот же Мендель. В наше время ученому нет необходимости бежать в монастырь, но Комский был близок к мысли, что семья для человека — нечто вроде липкой бумаги для мухи. Угодив на нее, уже не взлетишь ни в прямом, ни в переносном смысле. Впрочем, рассуждения на эту тему были теперь уже чистой абстракцией. Абстрактной казалась Комскому и любовь к нему этой милой чудачки Понсо. Интересно, сумел ли он своим жестким письмом хоть немного вправить ее вывихнутые мозги? И тут Доцент поймал себя на том, что, в сущности, не хочет этого. Человеческая психика все еще в немалой мере состоит из побуждений, устаревших уже ко времени питекантропов. Титул «разум ный» человек присвоил себе, в сущности, произвольно.

Но оказалось, что питекантроп в Комском мог не расстраиваться.

К осени он получил от Понсо второе письмо. Она писала, что его ответ огорчил ее меньше, чем можно было думать. Он жив, и это главное. А лишить ее права любить и ждать его возвращения он не может, несмотря на свои рассуждения, в которых так убедительно доказывает нелогичность ее чувства к нему. Но есть ли логика в чувствах вообще, а в женской любви в особенности? Для женщины это чувство часто бывает тем более неодолимо, чем меньше оно согласуется с тем, что называется здравым смыслом. Пусть Сергей Яковлевич постарается если не понять это своим сухим умом мужчины и ученого, то хотя бы принять к сведению, так как она, несмотря на все его запреты, будет изредка посылать ему свои глупые письма. Даже зная, что не получит на них ответа. Ведь никакая «гражданская смерть» не может лишить человека способности чувствовать и понимать. А раз так, то существует и надежда, что, убедившись в твердости ее намерений, он перестанет игнорировать ее чувство к нему. Этого с нее пока довольно. А что ее чувство не блажь и не проявление шизофрении, докажет время. Она уверена, что оно работает на нее. Когда-нибудь он убедится, что женщины могут быть весьма логичными в своем кажущемся алогизме.

Она по-своему умна, эта итальяночка с лицом тициановской венецианки и упрямством фанатички. Логике здравого смысла она противопоставляет резоны опасной решимости, основанной на пусть самой маловероятной возможности удачи. Понсо писала еще, что посылку все-таки она ему отправила. Совсем маленькую. В ней только кулек сахару, запаянная банка топленого масла и несколько пачек галет. Он очень огорчит ее, если не примет эту посылку. От принятой ею жизненной линии она не отступит и еще докажет ему, что способна и на нечто большее, чем снаряжение в лагерь продуктовых посылочек!

Какие еще смелые благоглупости затевала эта решительная дама? Сидевший в Комском питекантроп торжествующе ухмылялся. Вот оно, доказательство преобладания в человеческом поведении подсознательной Воли над хваленым Разумом! Почти непрерывно полемизирующий с ним Хомо Сапиенс негодовал. Комский не имел права потакать поведению этой сумасшедшей. Он должен сделать все возможное, чтобы его пресечь. Во всяком случае, необходимо противопоставить ее женскому упрямству сильную волю мужчины. Пусть даже на радость все тому же питекантропу!

Когда на имя Комского в лагерь пришла посылка, его вызвали в каптерку, где такие посылки вскрывались в присутствии дежурного по лагерю. Увидев заключенного с номером Е-275 на шапке, каптер поддел было топором крышку фанерного ящика.

— Не надо, не вскрывайте! — торопливо сказал получатель.

— В чем дело, Е-двести семьдесят пять? — нахмурился дежурный.

— Я прошу отправить эту посылку обратно! — заявил Комский.

Надзиратель и заключенный кладовщик уставились на него с изумлением. Такого в их практике еще не бывало. Чтобы заключенный, да еще подсобник, сидящий на голом гарантпайке с его баландой из плохо ободранного овса, отказался от галет и масла! Чокнутый он, что ли, этот Е-275!

— Выходит, тебе нашей кормежки от пуза хватает! — насмешливо сощурился дежурняк.

— Выходит, так, — хмуро подтвердил Комский.

— Что ж, вольному воля… — пожал плечами дежурный.

Каптер осклабился. Ему показалось очень смешным это выражение в применении к обвешанному номерами спецлагернику. Тем не менее, он действительно имел право не принимать посылки, как сумасшедший имеет право носить на голове валенок.

— Может, еще передумаешь, а? — крикнул кладовщик вслед исхудавшему человеку, которому отказ от посылочной вкуснятины стоил очевидных усилий.

Но Комский решительно вышел из каптерки, хотя ему было очень жаль и отправительницы посылки, и самого себя. И так хотелось сладкого чаю с галетами и маслом. Выражение «забыл вкус» настоящей человеческой еды по отношению к нему, похоже, не годилось. Иначе почему бы Комский уходил в свой барак с таким усилием, как будто ему приходилось отдирать подошвы лагерных бурок от липкой густой грязи.

В конце прошлого века немецкий биолог Вейсман высказал тогда еще чисто умозрительное предположение, что передача наследственных признаков у живых организмов происходит при помощи специальных носителей, неких единиц наследственности — генов. В этих генах, по мысли автора смелой теории, и заключается то, что позже получило название «наследственной информации». Зародышевые клетки, по утверждению Вейсмана, по существу бессмертны. Они живут в отличие от «смертной сомы», составляющей весь остальной организм, на протяжении всей жизни вида. Никакие изменения как в самих соматических клетках, так и в характере их образования, составляющих организм в целом, по наследству не передаются. Только изменения в структуре самих генов, их «мутация» — тоже термин Вейсмана — способны внести изменения в наследственные признаки вида. Мутация же в генах происходит редко и только под воздействием чисто внешних, большей частью даже не связанных с жизнью вида случайных причин.

Большая часть мутаций неблагоприятны для существования вида, и только некоторые из них способствуют появлению особей с повышенной жизнеспособностью. Однако постоянно действующий фактор естественного, а иногда и искусственного отбора, отметая неудачные эксперименты природы и взлелеивая удачные, направляет эволюцию всего живого в нужное русло.

Взгляды сторонников теории генов радикальнейшим образом отличались не только от общепринятых взглядов на эволюцию видов, но и от воззрений французского биолога конца восемнадцатого — начала девятнадцатого веков Ламарка. По Ламарку, эволюция видов определяется воздействием на организм в целом условий его обитания. В начавшемся споре ламаркисты приняли новую теорию в штыки, объявив ее бездоказательной. Вейсманисты взяли на вооружение почти забытые к тому времени старые наблюдения чешского монаха Менделя над чередованием окраски цветов у садового горошка. Четкий закон, по которому это чередование происходит, не зависит от условий существования растения. Позже еще большим подспорьем для менделистов-вейсманистов явились многолетние наблюдения ряда исследователей над чередованием окраски глаз у мушки-дрозофилы. Сторонники существования генов заявили затем, что они нашли и реального носителя этих генов. Ими являются ядра так называемых хромосомных клеток. Вскоре и сама теория получила название «хромосомной». На Западе хромосомная теория была признана большинством ведущих ученых-биологов. Особенное развитие новая генетика получила в работах американского биолога Моргана и его школы.

А вот в России теория Вейсмана была встречена весьма неприязненно с самого начала. Ее решительно отрицал называвший эту теорию «мендельянством» Тимирязев. Не признавал утверждения, что нельзя передать потомству тех изменений вида, которые возникли в организме животного или растения в результате воздействий на него человека или естественной среды обитания, и Мичурин. К концу жизни этот садовод-практик из провинциального Козлова был объявлен «великим преобразователем природы», хотя его роль такого преобразователя не пошла дальше опытов смелой гибридизации хозяйственных растений и выведения новых сортов яблок и слив.

Однако спор о существовании или несуществовании генов оставался чисто научным спором, пока в него не вмешался универсальный гений — Сталин. Орлиный взор Корифея всех наук усмотрел в вейсманизме-менделизме-морганизме опасность для марксистских взглядов на историю и судьбу народов. Если признать, что линию видовых признаков ведут некие гены, а сами эти гены неизменимы, то следует признать и неизменимость творческих способностей целых народов и рас. А отсюда один шаг до объяснения, что отсталость одних и ведущее положение других народов в истории культуры зависит от раз и навсегда данных им природой генов. Недаром фашистская антропология, делившая людей на расу рабов и расу господ, широко пользовалась представлениями Вейсмана. Следовательно, эти представления являются фашистскими в своей основе и их проникновению в советскую науку надлежит дать бой всеми имеющимися у социалистического государства средствами, включая тюрьмы и лагеря.

Возможно, историкам удастся когда-нибудь установить, в результате какого взаимодействия между диктатором и его окружением возникают столь категорические оценки целых областей в науке и искусстве и их роли в человеческом обществе. По-видимому, одной только, пусть даже патологически непоколебимой веры деспота в свою непогрешимость для этого еще недостаточно. Нужно также царедворческое умение подсказать ему некую мысль таким образом, чтобы самовлюбленный властитель воспринял ее как свою собственную. Тогда подсказавшему эту мысль, а иногда и целой школе его единомышленников, предоставляется благодарнейшая роль скромных разработчиков идеи, исходящей от полубожественного источника. Идея эта непререкаема в принципе. Для ее реализации и развития не существует ни материальных, ни кадровых ограничений. И за заслуги в деле этого развития и борьбы с инакомыслящими щедрым потоком идут чины, деньги, ордена и звания. Отсюда и обилие руководящих сталинских идей в таких разнополюсных областях науки и техники, как конструирование самолетов и оружия, геология, языкознание и др. Но нигде, пожалуй, его способность узреть в научной проблеме то, чего не могли увидеть в ней даже специалисты, не наделенные, однако, его гением, не сказалась так ярко и широко, как в науке о наследственности. Проводником идей и указаний Вождя в этой области явился его любимец и верноподданнейший слуга, академик и президент Академии сельскохозяйственных наук Трофим Денисович Лысенко.

На июльской сессии 1948 года Академии наук СССР Лысенко зачитал доклад под названием «Положение в биологической науке», объявленный программным документом для всей советской биологии и смежных с ней наук на ближайшие годы. На этом докладе президента ВАСХНИЛ собственной рукой Вождя было начертано: «Одобряю. Сталин».

Зачитывая доклад, автор постоянно ссылался на проникновенные указания Вождя и Учителя, а также на основополагающие открытия и мысли великого Мичурина. Созданную им советскую биологическую школу академик Лысенко именовал «мичуринской», отведя для себя лишь скромную роль продолжателя и пропагандиста. Мичуринская теория возрождала и развивала убиенную на Западе реакционными буржуазными биологами гипотезу Ламарка. Выдуманный этими биологами зловредный миф о генах мичуринская школа начисто отрицала. Правда, политическая реакционность этого мифа обходилась в докладе стороной. Главная зловредность мифа, по мнению автора доклада, состояла в его деморализующем влиянии на специалистов, занятых приспособлением и использованием свойств хозяйственных животных и растений для человеческих нужд. Допустив существование неизменяемых зародышевых клеток, эти специалисты должны тем самым признать свое бессилие перед природой. Им остается только надеяться на случайные и маловероятные мифические мутации в генах, что, по существу, ничем не отличается от прежнего упования на Господа Бога. А вот представления об эволюции по Ламарку-Мичурину-Лысенко, разделяемые величайшим гением человечества, дает им в руки могучий рычаг воздействия на природу. Изменяя условия обитания одного вида, можно даже превратить его в другой. И притом, на протяжении очень короткого времени.

Для настоящих ученых подобное заявление звучало почти так же, как если бы докладчик призвал отказаться от представления о шарообразности Земли и снова объявил ее плоской. Однако перечить ему решились очень немногие. Ведь Лысенко был пророком, если не бога, то Полубога-Вождя, который не может ошибаться. Но зато может уничтожить всякого, хотя бы намекнувшего на свое несогласие с ним.

Мичуринская школа — понимай, сам академик Лысенко — отрицала также существование внутривидовой борьбы, обвиняя в ошибке самого старика Дарвина. Допустить существование такой борьбы — значило лить воду на мельницу вейсманизма-морганизма.

Но, пожалуй, самым важным положением доклада Лысенко было признание, что «не все благополучно в Датском королевстве». К сожалению, среди советских биологов существует немало приверженцев морганистской ереси. С ними надлежит начать решительное сражение, стратегия которого также намечалась в докладе главы советской биологии, фактического шефа Академии наук и неофициального представителя в этой Академии самого Сталина. Все, что Лысенко говорил, надлежало понимать как исходящее от самого Вождя.

В решении июльской сессии АН было записано, что отныне положения мичуринской биологии должны стать единственными теоретическими положениями, допустимыми в научно-исследовательской работе и в практике животноводства и растениеводства. Со всякими прочими воззрениями, и прежде всего вымыслами вейсманистов-менделистов-морганистов, надлежит вести последовательную борьбу, считая их в лучшем случае вреднейшим заблуждением. Поддержать эту борьбу призывалась вся научная общественность страны. В декларационной части решений сессии АН советская биологическая наука объявлялась ведущей для биологов всего мира. Масштаб исследований последователей школы академии Лысенко достиг небывалой высоты. Такие достижения возможны только в стране с централизованным управлением сельским хозяйством. А главное — это следовало читать между строк — в какой еще стране наука освещена гением того, чья мысль проникает во все области деятельности Советского государства?

Участники сессии заверяли любимого Вождя, что преданное анафеме еретическое учение о генах будет искоренено быстро и до конца. Они клеймили позором тех советских ученых, которые пошли на поводу у хромосомной теории и других реакционных вымыслов западных мракобесов от науки. Решения сессии заключались приветствием великому Сталину, принятым под овации всех ее участников.

То, что произошло на сессии АН, в меньших масштабах повторилось на общих собраниях работников всех научно-исследовательских институтов, включая и не имеющих отношения к биологии, а также рабочих, колхозников, студентов и школьников. Почти все они до сих пор слыхом не слыхали о морганистском учении в биологии, да и теперь не поняли толком, что оно, собственно, такое. Но это почти никому не помешало проголосовать за принятие резолюции, в которой ересь морганизма объявлялась орудием международной реакции. В борьбу с этой реакцией немедленно включилось и вездесущее ведомство маршала Берии. И хотя подавляющее большинство советских морганистов сразу же после июльской сессии АН публично признали свои ошибки и раскаялись, далеко не все они избежали тюрьмы и лагеря. И уж ничего не могло спасти тех, кто упорствовал в ереси. Потребовалось очень немного времени, чтобы совместными усилиями советской науки, советской общественности и МГБ лжеучение морганизма в СССР было совершенно искоренено. Огромная заслуга в этом деле принадлежала той части ученых-биологов, которые, не считаясь с ложными интеллигентскими традициями, осведомляли «органы» о вредном инакомыслии своих коллег. Осведомители даже не делали из этой своей деятельности особой тайны. Дело в том, что прослыть секретным сотрудником МГБ ученому, особенно молодому, было очень выгодно. Выгоднее даже, чем громогласно шельмовать морганистов на собраниях и конференциях. Знаменитую фразу кого-то из римских императоров «Пусть ненавидят, лишь бы боялись» тайный осведомитель мог бы перефразировать так: «Пусть презирают…». А страх перед доносом заставит всех этих презирающих, особенно если рыло у них в пуху морганизма, не только любезно улыбаться при встрече с заведомым доносчиком, но и писать восхищенные рецензии на его статьи и диссертации, выдвигать на повышение, рекомендовать в заграничную командировку. Нечего и говорить, что никто не был так предан Вождю и Учителю, так воинственно не провозглашал принципы мичуринской биологии, как присяжные шельмователи инакомыслия в биологии и стукачи.

Они молниеносно продвигались по службе, становясь на место канувших в небытие морганистов-вейсманистов. При этом обладать особыми способностями к науке и эрудицией от них не требовалось. Их с лихвой возмещало достаточно внимательное чтение библии последователей и приверженцев академика Лысенко — написанной им книгиа под названием «Агробиология». В ней излагались все основные принципы мичуринского учения. Цитаты из этой книги приводились почти во всех публикациях и печатных выступлениях против ереси морганизма наряду с изречениями Сталина, Энгельса, Дарвина и Мичурина. Ссылка на мнение главы советских биологов приравнивалась к доказательству, а всякое расхождение с его точкой зрения вызывало подозрение в политической благонадежности инакомыслящего. Чем очевиднее научная несостоятельность догм, принятых на вооружение воинствующей идеологией, тем больше такие догмы нуждаются в аргументации вроде кнута, каторги, а то и виселицы. Даже относительно кратковременное господство таких догм отбрасывает науку на десятилетия назад. Так получилось и в советской биологии.

Доцент биофака Комский не был просто приверженцем хромосомной теории. Он активно способствовал ее утверждению не только пропагандой морганистских взглядов на лекциях, семинарах и лабораторных занятиях со студентами, но и собственными работами над ядрами хромосом. Его публикации в научной печати работ по искусственному воздействию на пол потомства у насекомых и кольчатых червей почти неотразимо подтверждали верность представлений о решающей роли этих ядер в передаче наследственных признаков. Но после того как редакторы специальных журналов, печатавших такие публикации, начали получать от начальства нагоняи, а потом и вовсе лишались своих должностей, статьям Комского либо совсем не давали хода, либо до неузнаваемости искажали их редакционными правками. Откуда-то дул холодный ветер начальственного недовольства, заморозивший и докторскую диссертацию Комского. Вначале она была признана украшением не только кафедры, на которой он работал, но и всего университета. Но потом ее автору стали намекать, что в первоначальном виде эта работа не пойдет. В ней нужно таким образом изменить акценты, чтобы то, что прежде служило подтверждением хромосомной теории, превратилось бы в ее отрицание.

— Понимаете, дорогой Сергей Яковлевич, — дружески внушал ему руководитель кафедры, пожилой профессор, — сейчас не те времена, чтобы отстаивать научную истину вопреки мнению высокого начальства. Времена Галилея и Джордано Бруно прошли…

В прошлом настоящий ученый, завкафедрой был обременен годами, болезнями и семьей. А главное — жизненным опытом, который учит, что и в науке донкихотство не только бессмысленно, но и опасно. А он, доцент Комский, — настоящий Дон-Кихот со своими опытами по изучению наследственности у низших животных, которые он демонстрирует даже перед студентами. Наедине со своим доцентом профессор готов согласиться с его точкой зрения на наследственность. В молодости он также был убежденным «мендельянцем» и в написанном им учебнике даже отразил в сочувственном тоне взгляды Вейсмана. По счастью, этот учебник устарел и более не употребляется. Но теперь старый ученый не афишировал своих взглядов. Советовал он смириться и своему более молодому коллеге. Как бы ни был остер меч научных доводов вейсманизма, в СССР ему не рассечь крыльев мельницы, движимых ветром из Академии наук.

Комского возмущало такое соглашательство. Ученый — это прежде всего служитель истины. Хорош же будет этот служитель, если начнет слушаться не голоса научных фактов и научной логики, а казенных инструкций, сочиняемых чиновниками от науки!

Старик сокрушенно кряхтел:

— Эх, дорогой мой Дон-Кихот! На современном языке это называется не соглашательством, а диалектическим мышлением…

После июльской сессии Академии антивейсманистский ветер сверху превратился в шторм. Всюду выявлялись и подвергались общественному осуждению вейсманисты-морганисты. Был, разумеется, «выявлен» и Комский. Однако на специально посвященном этому вопросу заседании кафедры, состоявшемся сразу после начала учебного года, еретик не раскаялся. На протяжении всего заседания он угрюмо молчал, а на следующий день, на лекции у старшекурсников — Комский давно уже выполнял на биофаке профессорские обязанности — он опять чертил на доске схемы комбинаций хромосомных клеток, предопределяющих появление определенных наследственных признаков у потомства их носителей. Такой вызов принципам советской биологической науки парторг кафедры расценил уже как враждебную вылазку.

Почетную роль парторга выполнял молодой аспирант, заканчивавший кандидатскую диссертацию на тему об обмене веществ в организмах как факторе изменения наследственных признаков. Сам этот фактор зависит от условий жизни животного или растения и является, таким образом, промежуточным звеном в воздействии внешней среды на наследственность. Эта совершенно ненаучная и бездоказательная гипотеза была придумана Лысенко и его последователями как попытка гальванизировать и модернизировать ламаркизм. Диссертация молодого коммуниста чуть не целиком состояла из пересказа глав «Агробиологии» и длиннейших цитат из этого труда. Но именно это и обеспечивало диссертационной работе правоверного ортодокса от биологии восхищенные отзывы рецензентов и безотказное присуждение автору ученой степени.

Но даже еще не «остепенившись», парторг командовал на кафедре всем, что касалось идеологической выдержанности научных работ ее сотрудников и поведения их самих. И хотя молодой начетчик был очень ограниченным и довольно невежественным для научного работника человеком, выдвинутым в аспирантуру исключительно за свою правоверность, все на кафедре, кроме Комского, делали вид, что относятся к нему с уважением. А ее руководитель, бывший «мендельянец», своего агитпропа откровенно побаивался: ходили слухи, что он еще и сексот.

И все же после того, как все члены кафедры выступили с осуждением Комского, а парторг с большевистской прямотой предложил резолюцию, в которой собравшиеся заклеймили своего коллегу позором и заявили, что таким, как этот явный морганист, не место в советской науке, старик сделал попытку смягчить нависший над крамольным доцентом приговор. Он много раз, сказал профессор в своем выступлении, обращался к Сергею Яковлевичу с увещеванием отречься от своих взглядов. Теперь он в последний раз просит сделать это. Кому не случается ошибаться, впадать в легкомыслие и недомыслие! И тогда собрание — заискивающий взгляд в сторону парторга, — учитывая научные заслуги доцента Комского, может быть, согласится принять по этому вопросу не столь жесткое решение.

Все смотрели на Комского, и на этот раз замкнувшегося в угрюмом молчании. Что, у него язык отсохнет, если он заявит, что заблуждался-де, долгие годы находился под гипнозом лженаучных доводов реакционной буржуазной науки? А теперь, прочтя «Агробиологию» и другие труды школы великого Мичурина, прозрел и кается в грехе морганизма. Однако всякая надежда на спасение заблудшего исчезла, когда Комский, не вставая с места, сказал, что считает отречение от своих убеждений делом не только постыдным, но и бессмысленным. Не перестала ведь вертеться Земля от отречения Галилея!

Пока секретарь кафедры вписывал в протокол заседания предложенную парторгом резолюцию, профессор печально думал, что вот и нет у него самого талантливого и эрудированного из его сотрудников. Конечно, Галилей был прав не только в том, что Земля вертится, но и в том, что истинная наука рождается там, где умирает догма. Конечно, у инквизиции не было логических доводов против учения Галилея, зато был костер. А этот Комский упорствует с одержимостью фанатика. Он принадлежит к людям, о которых сказано, что они пишут поперек даже на разлинованной бумаге. Впрочем, возможно, поведение доцента, давно известного сторонника вейсманистского учения, объясняется его убежденностью, что отрекайся не отрекайся, а арестован будешь — уж слишком много тому примеров. Никто, конечно, не верит в искренность отречений, добытых пыткой или угрозами. Но у отрекшегося от своих убеждений еретика его мученический венец сильно тускнеет в глазах современников и потомков. И хотя сейчас не средние века, а Комский не Галилей…

— Вы голосуете за резолюцию? — спросил парторг сидевшего рядом руководителя кафедры.

— Да, да конечно… — очнулся от задумчивости и поднял руку тот.

Через неделю после этого заседания Комский был арестован. А до того он продолжал выполнять свои обязанности лектора и руководителя лабораторных занятий в группе генетиков. Студенты тоже знали, что он обречен, поэтому Комский часто замечал на себе то сострадательные, как у той же Понсо, то любопытные, как будто он сидел в телеге, в которой возят осужденных на эшафот, то враждебные отчужденные взгляды. Среди студентов, особенно старшекурсников, было уже достаточно определившихся людей. Одни, не способные торговать и поступаться своими убеждениями, были заведомо обречены стать неудачниками. Другие, будущие карьеристы, полагали, что ради «Парижа жизненных удач» стоит признать господствующую догму. Наконец третьи — эти всегда составляют подавляющее большинство — были просто конформистами, бездумно принимающими на веру все, что исходит от начальства, преподавателей или является господствующим мнением. Но все были сейчас сбиты с толку, а некоторым приходилось мучительно перестраиваться. В этом деле им пытались помочь те из сокурсников, которые искали случая продемонстрировать перед остальными свою ортодоксальность. Они часто задавали Комскому явно провокационные вопросы. Однажды комсорг группы, докладывавший обо всем, что происходит на лекциях Комского парторгу кафедры, спросил у Сергея Яковлевича, что он думает о наследовании признаков, искусственно прививаемых человеком растениям и животным? Как известно, на этом была основана садоводческая практика великого ботаника Мичурина. Только нужно повторять воздействие на организм растения из поколения в поколение. Комский ответил, что он не садовод и не может судить о том, какие приемы используются для улучшения пород фруктовых деревьев. Но насколько ему известно, ни один еврей или мусульманин не родился еще обрезанным, хотя это воздействие на их организм производится уже в течение многих тысяч поколений. Захохотала мужская половина аудитории, смущенно потупились девушки. И только Итальяночка открыто смеялась, восхищенно глядя на осунувшегося и хмурого Комского. Уж кто-кто, а она никак не хотела верить разговорам, что этот замечательный ученый и вдохновенный лектор непременно будет арестован. Ведь он ничего не требовал принять на веру и не бормотал невнятных доводов, как мичуринцы вроде этого дурака-комсорга, в пользу своей теории! А тот, уязвленный не столько ловким ответом лектора, сколько смехом его слушателей, обиженно заявил, что ответ не по существу. И ничем его, верующего в «Агробиологию», не разубедить. Поэтому нечего над ним хихикать, особенно тем, кто считает себя принадлежащими к пролетарскому студенчеству — эпитет «пролетарский» тогда еще бытовал в вузах, хотя употреблялся гораздо реже, чем в тридцатые годы, не говоря уже о двадцатых. Комский мог бы напомнить ершистому комсоргу, что сейчас не комсомольское собрание, а лекция. Но вместо этого он рассказал своим слушателям анекдот, относящийся ко времени позднего ренессанса. Однажды, после того как анатом везалиевской школы показал на трупе некому схоласту, что все нервные нити сходятся у человека не в сердце, а в мозгу, тот сказал: «Вы показали мне это так хорошо, что не читай я у Аристотеля прямо противоположного утверждения, я бы вам поверил». Снова смеялись студенты, угрюмо бычился их комсомольский организатор, а у сидевшей в первом ряду Нины Понсо восторженно блестели глаза.

Эти слова, в числе многих других доказательств контрреволюционности настроений бывшего доцента, припомнил ему прокурор на суде Специальной Коллегии. Ни этот суд, ни предварительное следствие не испытывали недостатка в информации о его зловредной деятельности. А еще спустя полгода злостный морганист-вейсманист-менделист, в составе семи тысяч таких же подневольных пассажиров парохода «Джурма», плыл по Охотскому морю к берегам негостеприимной Колымы. С пересылки в порту Нагаево он, как особо опасный преступник, был отправлен в отделение № 17 Берегового лагеря. То, что именно в это отделение, было для начинающего каторжника большой удачей. Во всех прочих отделениях колымского спецлага условия жизни и работы заключенных были куда более тяжелыми. Комского навязали омсукчанскому заводу в качестве довеска к бронзолитейщику из Харькова, отливавшему при оккупантах подшипники для вражеских танков. Но так как ученый-биолог не знал ни инженерного дела, ни какого-нибудь полезного ремесла, то его определили в бригаду «куда пошлют». Бывшему доценту вручили атрибуты его новой профессии: кол для «подваживания» неподъемных тяжестей, по-лагерному — дрын, лопату и метлу. Здесь же Комский получил и свой личный номер Е-275, который каждый мог считать с его бушлата, телогрейки, штанов и шапки. Работягой Е-275 оказался угрюмым и молчаливым, зато безотказным и не таким уж слабым. Поэтому его чаще всего наряжали на такие работы, как погрузка и разгрузка с машин станков и крупного металлолома, разборка этого металлолома вручную и перекатка из цеха в цех тяжелых болванок. Доцент никогда не возражал и не просился на более легкую работу. Ломовой труд имел свои преимущества. Они заключались в том, что днем тяжелая работа отвлекала от еще более тяжелых мыслей, а ночью эти мысли гасила усталость.

Ужасов недавнего времени в колымских лагерях, тем более в лагере, обслуживающем завод, уже не было. Ушла в прошлое смертельная штрафная пайка. При любом выполнении и на любой работе заключенный, даже каторжанин особлага, получал гарантийные восемьсот грамм хлеба. Лагерному начальству было запрещено продлять рабочий день лагерников по своему произволу. В общих лагерях он был ограничен десятью часами, в специальных — двенадцатью. В Берлаге, правда, без выходных.

Для бывшего доцента, не ставшего профессором одного из старейших университетов страны только из-за своей непокладистости, потянулись дни заключения, медленные и тягучие каждый в отдельности, но казавшиеся прошедшими непостижимо быстро, когда они складываются в месяцы и годы. Этот тюремный парадокс времени объясняется очень просто. Способность к непосредственному ощущению хода времени ограничена у человека пределами немногих суток, а может быть, и одними сутками. На больший отрезок времени его биологические часы не заводятся. Поэтому даже в ретроспективе мы оцениваем время только умозрительно. Но для всякой перспективы, прямой или обратной, необходимы какие-то отметки времени в виде событий изменения окружающей обстановки. Дни же в заключении похожи друг на друга, как лица идиотов. Как страницы жизни они могут быть уподоблены невыразительным рисункам на стекле, сделанным по одному трафарету. Сложенные в толстый пакет, они становятся от этого только менее прозрачными. Таким же тусклым и однообразным представляется арестанту-большесрочнику и его будущее. Это «дорога в никуда», на которой даже смерть представляется просто очередным шагом, последним, но ничем не отличающимся от миллионов предыдущих шагов по безрадостному пути неволи.

Правда, такое ощущение времени и своей арестантской жизни приходит к осужденному не сразу. Ему предшествуют месяцы, иногда даже годы, когда отчаяние сменяется в человеке надеждой, цепляющейся подчас за самые ничтожные и сомнительные поводы, чтобы снова смениться отчаянием. Постепенно оба этих крайних состояния духа посещают заключенного все реже, все больше сводятся к общему знаменателю безразличия и апатии. В таком состоянии и находился Комский ко времени, когда он получил письмо от своей бывшей студентки. И в его ответе Понсо не было ни позы, ни рисовки безнадежности своего положения. Он думал так, как писал.

Габриэль Понсо, сын Джузеппе Понсо — стеклодува из Венеции, почти уже не помнил о своем итальянском происхождении. Жена Габриэля Осиповича была русской, а из троих его детей только последний ребенок, дочь Нина, по внешности и темпераменту была, ни дать ни взять, бабушка — итальянка с берегов Адриатики. Оба сына пошли в мать, курносую и широкую в кости волжанку. Однако и Нина знала по-итальянски только несколько слов, которым научил ее отец. Это были, главным образом, благозвучные приветствия с красивым обращением «синьор» и «синьора». Уже в пионерские годы, узнав, что «господин» и «госпожа» слова больше буржуазного обихода, чем пролетарского, Нина заменила их не менее красивым «камараде». Ведь она была дочерью потомственного рабочего.

Габриэль Понсо унаследовал профессию стеклодува от своего отца, деда и прадеда. В Россию он приехал в начале века, как выразились бы сейчас, за «длинным рублем». Молодого парня сманил сюда дядя, работавший на одном из крупных стекольных заводов. Профессия мужчин в роду Понсо была не только потомственной, но и семейной. В холодную и чужую страну Габриэль, как и брат его отца, ехал только, чтобы подзаработать деньжат и, вернувшись с ними на родину, жениться. И так же как его дядя, застрял здесь навсегда. Сначала все откладывал отъезд на родину. Потом грянула война. И хотя в принципе возвращение домой было возможно — Италия была союзницей России — оно означало для Понсо мобилизацию на фронт. А он вовсе не был патриотом, а главное, понятия не имел, что там делят Италия и ее непосредственный враг — Австро-Венгрия. Возможно, однако, что главной причиной того, что и второй Понсо остался в России, была не война, а смешливая голубоглазая Маша, подносчица заготовок в цехе, где работал Габриэль. Ради нее он, католик, даже принял православие. Впрочем, он не был особенно предан ни католическому богу, ни его наместнику на земле — римскому папе.

Потом были революция, гражданская война, голод и холод, брюшной тиф, от которого умер первенец супругов Понсо — Марк. Своим детям они выбирали имена, общие для итальянцев и русских.

Габриэль Понсо вступил в большевистскую партию, воевал с Деникиным и Врангелем, был ранен, переболел сыпным тифом. Когда после многолетнего перерыва завод снова начал работать, он вернулся в свой цех, теперь уже в качестве мастера. Где-то в середине двадцатых годов у Понсо родилась дочь Нина. Ей было всего лишь лет пять, когда сравнительно сытая жизнь периода НЭПа снова сменилась полуголодной, а временами и настоящим голодом первых пятилеток. В тридцать седьмом старика Понсо посадили: иностранец по происхождению, состоящий в переписке с родственниками в фашистской Италии. Правда, этими родственниками были его престарелые родители, ныне уже покойные, а последнее письмо в Италию относилось к началу тридцатых годов, но главный принцип ежовского НКВД был, похоже, тот же, что и у инквизиторов-карателей средневековья: «Бей правого и виноватого, на том свете разберутся». И все же Габриэлю Осиповичу повезло. В 1939 году он попал в те десять процентов осужденных за мнимую контрреволюцию, которых после восемнадцатого партийного съезда выпустили из лагерей и тюрем с полной реабилитацией. Работать, однако, он уже не мог. Душила профессиональная эмфизема, усиливавшая старую болезнь сердца. А вскоре началась война с немцами, и с фронта пришла похоронка на второго сына Александра. Получив ее, старый Понсо скончался от инфаркта. Мать и дочь, учившаяся уже в девятом классе, остались одни. А через год, едва окончив школу, Нина откликнулась на призыв, адресованный ко всем девушкам-патриоткам, поступать в школы разведчиц-парашютисток. Не помогли ни слезы матери, ни ее мольбы пожалеть ее старость. Ведь это же верная смерть, быть заброшенной с парашютом в тыл неприятеля! А она, Нина, ее последняя дочь и последняя опора в старости! Нина и в самом деле была послушной и любящей дочерью. Но ее звал на подвиг долг патриотки и комсомолки. Об этом долге твердили сейчас все, но только немногие, подобно ей, понимали его так безоговорочно.

Мать проплакала глаза, читая письма дочери из наглухо закрытой школы разведчиц, где девушки обучались нехитрым основам радиотехники, приемам морзянки и работе ключом. Здоровая, смелая и ловкая девушка, она быстро и хорошо освоила прыжки с парашютом. Но в одном из последних писем уже из военного госпиталя Нина писала, что серьезно покалечилась и, вероятно, навсегда останется инвалидом. Предстоящую отправку домой она переживала едва ли не сильнее, чем свою навечную хромоту. Мать была счастлива — хоть калека, зато жива.

В течение года Нина работала на стекольном заводе, том самом, где работали ее отец и старший брат. А потом поступила на биофак университета, благо большой университетский город был совсем недалеко. Почему именно на биофак? Тогда Нина могла бы ответить на этот вопрос лишь по-школярски банально: биология в школе интересовала ее больше других предметов. Она была активной участницей кружка юннатов, составляла гербарий, ловила бабочек. И вот теперь, когда Понсо могла бы поступить в один из модных тогда технических вузов — конкуренции со стороны мужчин почти не было, они были на фронте, — она избрала биологический факультет. Было еще одно грустное соображение. Университет готовит, главным образом, учителей. Работа эта почти сидячая и вполне подходит человеку, ковыляющему с палкой. Нина никогда не забывала, что увечье обрекает ее на серую, одинокую и безрадостную жизнь, без славы и подвигов. Правда, она читала и слышала о подвигах гражданских и духовных, не требующих ни физической выносливости, ни силы мышц. Образцом такого подвижника был, как известно, писатель Николай Островский. В старину, говорят, были герои в науке и философии. Но их время прошло. Нина видела ученых, преподававших на факультете биологию и смежные с ней науки. Люди знающие, но большей частью весьма обыкновенные. И наукой они, видимо, одержимы не были. И никого заразить любовью к ней не могли. Без особого энтузиазма училась и Нина, хотя привычная самодисциплина, подтянутость и хорошие способности помогали ей осваивать науки лучше подавляющего большинства сокурсников.

Так было до времени, когда она начала слушать курс лекций, которые вел доцент Комский. Этот человек не только был влюблен в свою науку, но умел увлекать ею других, хотя вряд ли ставил эту цель перед собой специально. Целью и смыслом жизни была для него биология. На своей вступительной лекции Комский говорил, что наука о жизни вскоре должна стать ведущей, как в прошлом механика, а теперь физика. И если она еще не занимает такого положения, то только потому, что изучая самые сложные из явлений, еще не нашла для них достаточного количества обобщающих законов. Человек приравняется к божеству не тогда, когда он достигнет иных миров, а когда решит поставленную еще древними задачу постижения самого себя, то есть биологических закономерностей, лежащих в основе всякой жизни.

Студентка Понсо слушала лекцию, как ребенок слушает сказку, затаив дыхание и приоткрыв рот. А она-то считала, что наука, в которой она готовилась стать специалистом, — второразрядная. Где уж биологии — думала Нина прежде — с ее анатомированием лягушек и скучной классификацией организмов по Линнею, до физики или химии. Но теперь она знала, что это не так. Хорошо, что колеблясь между биологией и химией, она выбрала эту прекрасную, как она теперь понимает, науку о живом. Ведь ничто ей не мешает и самой стать биологом-исследователем, в меру сил помогающим своей науке занять то место среди прочих наук и в жизни человечества, о котором так вдохновенно говорит доцент Комский. Никогда бы она не подумала прежде, встречая в коридорах этого сухого и хмурого с виду человека, что он не только большой ученый — об этом она слыхала, — но и настоящий мечтатель. Особенно, когда речь идет о его научной специальности — генетике.

Здесь Комский со свойственным ему умением к обобщению и широкому охвату всего, чего он касался, говорил о неспособности подавляющего большинства людей удивляться подлинным чудесам природы только потому, что чудеса эти окружают нас со всех сторон и повторяются непрерывно. Таково чудо наследования потомками внешнего вида и основных свойств своих предков на протяжении тысяч и миллионов лет. Люди же чаще удивляются достаточно редкому в природе неповторению в детях общих черт их родителей. И таращат глаза на какую-нибудь белую ворону, равнодушно проходя мимо черной, которой-то и следовало бы удивиться по-настоящему. Биологическую генетику создали люди, способные на такое удивление. Целью этой науки является разгадка механизмов передачи наследственных признаков. Решение задачи о том, почему перышки пролетавшей за окном вороны по цвету и форме почти такие же, как у ее предка, жившего десятки тысяч лет тому назад. Можно считать уже установленным, что все наследственные признаки вида как бы закодированы в особых, неумирающих клетках, передающихся из поколения в поколение. Расшифровка кода этих клеток и составляет главную задачу генетики. Помимо необозримого в своей перспективе практического значения, такая расшифровка, возможная только с применением методов, принятых в точных науках, поставила бы биологию не только в ряд с этими науками, но и сделала бы ее первой среди главных разделов человеческого знания. Что так будет, явствует уже из того, что существование еще недавно гипотетических генов на сегодня можно считать доказанным. Слушатели Комского могут убедиться в этом сами, наблюдая появление определенных признаков у потомства некоторых животных в зависимости от комбинации ядер хромосомных клеток у их родителей. Правда, животных низших. Но есть все основания полагать, что то, что является физическим воплощением понятия ген, состоит из крупных органических молекул, общих для всего живого. И представляют ли его слушатели те перспективы, которые открыло бы перед человечеством проникновение в тайну комбинаций этих молекул, а тем более нахождение способа перестройки этих комбинаций по своему усмотрению!

Некоторые из слушателей перешептывались. Это были студенты, у которых успеваемость по социально-политическим предметам значительно превышала успеваемость по специальности. Они знали, что учение о генах не только не одобряется корифеями советской биологии, но и считается ими ложным и едва ли не враждебным марксистской идеологии. Неизвестно, правда, почему. Но раз таково мнение руководящего начальства, то Комскому следовало бы подчиниться установкам свыше, а не гнуть свою линию вопреки этим установкам! Знала о разногласиях Комского с официальной точкой зрения на некоторые разделы биологии и Понсо. Но это еще более возвышало ученого в ее глазах. Если он ошибается, то пусть его противники докажут его неправоту, а не пытаются его запугать.

Для Нины наступила пора открытий. Настоящим открытием стала для нее генетика, оказавшаяся наукой, которой стоит посвятить жизнь. Понсо вошла в состав студенческой группы, руководимой Комским и занимавшейся генетикой более углубленно, чем остальные ее сокурсники. Она освоила искусство препарирования под микроскопом и часто помогала своему учителю в лаборатории. Прочла всю литературу по генетике, которую только могла достать. Читала она и публикации «мичуринцев», содержавшие не столько аргументацию в пользу их взглядов, сколько глухие угрозы в адрес «морганистов». Оказалось, что и в середине двадцатого века надо обладать иногда немалым мужеством, чтобы не отступить от своих научных взглядов, причем явно прогрессивных и отчетливо аргументированных. Это было ее вторым открытием.

А третьим было то, что она стала испытывать к своему руководителю не просто уважение и робость ученицы, а нечто гораздо большее. Иначе почему бы, когда он обращался к ней с вопросом на семинаре или подходил к микроскопу, за которым она работала, сердце билось так громко, что Нина боялась, как бы он этого не услышал. Это была явная влюбленность, ставшая для Нины открытием, ее испугавшим. Она запрещала себе влюбляться даже в своих сверстников, чтобы не поставить себя в унизительное положение физически неполноценной калеки, безнадежно домогающейся чьей-то любви. Комский же был старше ее лет на двадцать и к тому же слыл ученым сухарем, за занятиями своей наукой позабывшим даже жениться. Потом она узнала, что он не так уж чурался женщин и далеко не всех их держал на расстоянии.

Состояние Нины походило на мучительную и заразную болезнь, которую приходится ото всех скрывать, а тщательнее всего от Комского. Правда, углубленный в свою науку, он не очень-то присматривался к своим студенткам, и тем более не интересовался их внутренними переживаниями. Временами Нина ловила себя на том, что и она, в глубине души, ругает его сухарем. Но потом ей становилось стыдно своей несправедливой злости. Ну какой же он сухарь, этот увлеченный своим делом, а то и горящий вдохновением человек!

Заканчивался предпоследний для Понсо учебный год, за которым после каникул следовали месяца три занятий на факультете, преддипломная практика и сдача госэкзаменов. Нина очень надеялась на лето, которое она проведет у мамы. В течение этих месяцев она не будет видеть Комского, и обуявшая ее блажь, наверное, пройдет. Тогда она сможет общаться с ним не как млеющая от обожания институтка, а как советская студентка-комсомолка и, возможно, его будущая сотрудница. А всякие там мечтательные завихрения и несбыточные надежды останутся в институтском прошлом.

Но находясь на каникулах, Понсо узнала, что вейсманизм — моргинизм, и до сих пор едва терпевшийся в советской науке, объявлен ее злейшим врагом. Даже в общей печати публиковались статьи, объявляющие его последователей едва ли не агентами мирового империализма. Ходили слухи об аресте ряда выдающихся советских биологов. Нина по-настоящему испугалась, что подобная участь может постичь и Комского. При возвращении на занятия ее страхи подтвердились. Говорили, что если апологет хромосомной теории Комский не раскается в грехе вейсманизма, то головы ему не сносить. Никакого научного спора между передовой советской наукой и теми, кто примкнул к лагерю буржуазных лжеучений и мракобесов, быть не может. В лучшем случае, при условии их полного «разоружения», эти еретики от биологии могут отделаться общественным шельмованием, как один из молодых ассистентов на биофаке, слезно каявшийся в ереси морганизма и заявивший на общефакультетском собрании, что он впал в эту ересь под влиянием Комского.

А вот сам Комский, по-видимому, и не думал разоружаться. На своих лекциях и лабораторных занятиях со студентами он вел себя так, как будто решения Академии наук о сущности вейсманизма-морганизма вовсе не было, и это учение так же дозволено, как и теория естественного отбора. Студенты-старшекурсники знали, что крамольного доцента не раз прорабатывали на кафедре, что с ним велись душеспасительные беседы, но что все это — зря. Комский продолжал свои опыты с хромосомами и говорил о них как о вместилище клеток наследственности с их генами! Хотя само это понятие было проклято ныне официальной советской наукой. И внешне он держался по-прежнему. Только запавшие глаза доцента и его обтянутые кожей скулы выдавали, чего ему это стоит. Студенты знали, чем все это, почти наверняка, кончится. Большинство из них лекций Комского более не записывали: все равно и то, что было записано ранее, придется выбросить. Кое-кто начал держать себя на занятиях развязно, а некоторые задавать лектору провокационные вопросы и затевать дискуссии вроде той, которую затеял «главный комсомолец» студенческой группы. Кончалось для них это почти всегда так же плачевно, как и для комсорга. Комский был не только эрудированным ученым, но и находчивым полемистом. Поэтому от таких выпадов стали воздерживаться, но слушали вполуха, перешептывались, девчонки хихикали.

Вскоре Понсо осталась едва ли не единственной студенткой на курсе, которая продолжала записывать лекции опального доцента. Она не ограничивалась, как все другие теперь, только обязательными посещениями его лаборатории, а по-прежнему задерживалась после занятий, чтобы записать ход давно начатого опыта или наблюдения. Комский принимал это естественно, как будто все оставалось таким же, как прежде, и ни его поведение, ни ее преданность своему учителю не были чем-то особенным. Впрочем, было похоже, что он расценивает эту преданность до обидного упрощенно. И улыбался чуть-чуть иронически, когда Нина пыталась высказать ему свою убежденность в правоте воззрений хромосомной генетики. Она обиделась бы еще больше, если бы знала, что он вспоминает в это время чеховскую «Душечку».

А на самом деле Нина хотела выразить ему свое восхищение мужеством ученого и гражданина. Она ведь знала, что он живет и работает сейчас в условиях почти общей отчужденности и скрытой травли. Что угроза ареста, нависшая над ним, совершенно реальна. Надо обладать огромным гражданским мужеством и внутренней стойкостью, чтобы не поступиться в таких условиях своей научной совестью. Но как только Нина пыталась заговорить об этом, Комский пожимал плечами и переводил разговор на другое.

Прежде она думала, что нет подвига выше воинского. Теперь же знала: есть подвиг подлинной гражданственности, к которому следует отнести и стойкость в своих научных взглядах и убеждениях. Героический поступок на войне поощряется всеми средствами, прежде всего моральными, ставится в пример другим. Даже совершая его в одиночку, солдат знает, что за ним стоит его армия и народ. Героизм на фронте — это массовость, воинский порыв, нередко доходящий до самозабвения, уверенность, что ты не один. Гражданский же подвиг совершается, как правило, вразрез с господствующей точкой зрения, нередко против нее. А это значит, что поднявший свой голос против установившегося исторически или навязываемого свыше предрассудка, суеверия, несправедливости обрекается на одиночество и непризнанность. Он действует не в состоянии экстаза или порыва, а ясного сознания неравенства сил и своей обреченности. Расправа с ним производится почти всегда при равнодушии и непонимании со стороны народа. Но даже если этот народ и понимает что-нибудь, то и тогда, по ироническому выражению Тараса Шевченко, он «мовчить, бо благоденствує». И несмотря на все это, во все века находились люди, которые отстаивали истину в их понимании даже под угрозой гибели на костре. К людям такого типа Нина относила и Комского.

Однажды доцент, отличавшийся исключительной пунктуальностью, не явился на утреннюю лекцию. Ему звонили, телефон не отвечал. Тогда поехали к нему на квартиру — может, что случилось, он ведь одинок! Оказалось — случилось. Под утро Комского увезли в автомобиле какие-то люди. Это видели его соседи по лестничной площадке.

Весть об аресте Комского была принята большинством старшекурсников с тем спокойствием, с каким принимается сообщение о смерти давно и безнадежно больного человека. Что ж, никто ничего иного и не ожидал. Многие его жалели — это был, несомненно, одаренный ученый и яркий интересный лектор, — но только втихомолку. И уж подавно помалкивали те, у кого в голове вертелся крамольный вопрос: а почему следует считать естественным арест ученого только за то, что он мыслил не по установленному стандарту? Разве свобода изысканий, предположений и теорий не является непременным условием развития всякой науки? Да и не только науки. Но таких было очень немного, один-два — и обчелся. Это было поколение, для которого понятия юридической законности не существовало. Если кто-то чем-то не угодил властям предержащим, они имеют право на его уничтожение или изоляцию. На основе какого из положений Конституции или хотя бы какой морали? А это уж не вашего ума дело! Есть «специалисты», которые, получив соответствующий приказ, «подобьют клинья» под кого угодно. Но это, собственно, уже вопрос декорума, чисто внешнего оформления.

На таком же отношении к вопросам законности и прав гражданина была воспитана и Нина Понсо. Правда, еще совсем девочкой она слышала рассказы отца об ужасах и несправедливостях тридцать седьмого года. Но во-первых, она мало что в этих рассказах понимала. А во-вторых, его-то все-таки освободили, поскольку старик Понсо был ни в чем не виновен!

Но теперь ей хотелось кричать от чувства обиды и несправедливости. Как какой-нибудь бандит или вор, в тюрьму был брошен человек, являвшийся для нее образцом настоящего ученого и гражданина. Он был лучше и выше всех людей, которых она знала. Нине приходилось сдерживаться, чтобы не замахнуться своей палкой на злорадствующего главного комсомольца группы.

— Достукался, морганист чертов! — не скрывал своей радости по поводу ареста крамольного доцента комсорг.

Он сказал это нарочито громко, чтобы слышали те, кто на этого врага народа разве что не молился. И при этом вызывающе поглядывал на Понсо. Это она хихикала громче всех, когда Комский непристойной шуткой ответил на протест советского студента против его попыток высказывать на лекциях зловредные морганистские взгляды. Как большинство злых дураков, комсорг был болезненно самолюбив и не мог забыть, как отбрил его тогда наконец-то арестованный морганист. Слух о метком ответе профессора облетел весь биофак, и ребята при встрече с незадачливым защитником правоверных позиций во взглядах на наследственность обидно скалились, а девчонки еще обиднее фыркали в кулак. Кое-кого из этих весельчаков надо будет проучить, чтобы отбить у остальных охоту веселиться там, где требуется подчеркнутая серьезность.

Однако устраивать особую сенсацию из ареста очередного врага народа не полагалось. И на курсе по поводу исчезновения Комского шушукались только во время «окон», образовавшихся в часы, когда в расписании занятий стояла его фамилия. Правда, уже через два-три часа она была густо замазана чернилами.

Понсо с трудом дождалась конца этого дня. На лекциях она почти ничего не слышала. С последней пары она пошла не в общежитие, как обычно, а забрела в голый и неприютный сейчас городской парк и, забравшись в глухую аллею, дала волю слезам.

Нина не была так наивна, чтобы тешить себя несбыточными надеждами на освобождение Комского. Он был сторонником научной теории, объявленной сейчас контрреволюционной. Но и она тоже считала эту теорию безусловно правильной. Выходило, что и она — контрреволюционерка. Тут заключалась какая-то ужасная неправильность, что-то органически уродливое. Но это не было неправдой частного случая, когда можно надеяться на признание несправедливости или ошибки. В искоренении вейсманистского течения в биологии принимало самое непосредственное участие Министерство государственной безопасности. А это значило, что Сергей Яковлевич не только не вернется в свою науку, но и будет выслан в какие-то далекие, холодные и бесприютные края. Возможно, что и она, его прилежная ученица и последовательница, будет проработана по комсомольской линии. Комсорг намекал на необходимость поговорить кое с кем из тех, кто подозрительно усердно подхалимствовал перед репрессированным вейсманистом-морганистом. Может быть, ее даже выгонят из комсомола. И уж во всяком случае не оставят при кафедре, где она надеялась работать вместе с Комским, пошлют учительствовать куда-нибудь подальше. В лучшем случае, если ей удастся узнать, куда отправлен Сергей Яковлевич, она сможет с ним переписываться. В принципе это не исключено. Мама, помнится, писала отцу в лагерь.

И если такая переписка состоится, то она не станет более таить от Комского своих чувств к нему. И не только потому, что признаться на бумаге легче, чем сделать это глядя человеку в лицо. Оставайся Сергей Яковлевич на воле, Нина вряд ли бы когда-нибудь решилась на такое признание, слишком большая пропасть отделяла их друг от друга. Она — увечная калека, он — убежденный холостяк, которого не смогли заманить в супружество и не такие женщины. Но теперь Комский всего лишь «бывший», обездоленный человек, у которого и после его выхода на волю не будет ни кола ни двора. И вероятно, в течение долгих лет заключения не будет никого, кто напишет ему хотя бы слово сочувствия. Возможно, он будет тронут готовностью любящей женщины ждать его освобождения хоть пять, хоть десять долгих лет…

И тут Нину осенила мысль, от которой она выпрямилась на скамейке, а наполненные слезами глаза почти мгновенно высохли. А почему эта женщина должна пассивно ждать освобождения любимого человека вдалеке от него, даже если место его заключения находится где-то за Полярным кругом? Что если она сама поселится где-нибудь поблизости, попросившись на учительство в места, в которые мало кто едет добровольно? И хотя окончивших вузы распределяют по разверстке, такие заявления удовлетворяются почти всегда. Тогда, может быть, она будет иногда даже видеться со своим любимым, поддерживать его морально, помогая чем сможет материально. Одним словом, станет современной «декабристкой». Чем это будет не подвиг, о котором она мечтала с юношеских лет?

Нина больше не плакала. До позднего вечера ковыляла она по пустынным аллеям облетевшего сада, присаживаясь на засыпанные палыми листьями скамейки, когда очень уж сильно начинала болеть изувеченная нога. Теперь ее деятельная натура получила определенное жизненное задание, а ум — пищу для размышлений. А подумать было о чем. Свое решение необходимо хранить в тайне ото всех, иначе найдутся люди, которые любыми средствами постараются помешать его осуществлению. Допустимо ли, чтобы к осужденному за контрреволюцию в науке ехала его ученица, бывшая студентка советского вуза и комсомолка? Но нужно еще, чтобы она не стала этой «бывшей» без диплома. При первой возможности ее постараются выпереть из университета, хотя она почти уже выпускница. А чтобы не дать повода для этого, нельзя поддаваться на провокации, в которых, вероятно, недостатка не будет. Уже сегодня тот же комсорг явно вызывал ее на открытое возмущение своими оскорбительными выпадами против арестованного ученого. Он из тех храбрецов, которые рады пинать лежачего. А скажи она хоть слово в защиту Комского, ей сразу же «пришьют дело», и хорошо, если только по комсомольской линии. Но она постарается не выдавать своей тоски по Сергею Яковлевичу, как допустила это сегодня.

Вернувшись в общежитие, Нина рано легла спать, тайком от соседок по комнате сунув под подушку полотенце на случай, если не удастся сдержать слез. Девичьи подушки нередко выдают сердечные тайны их хозяек. Предосторожность оказалась не лишней. Поднявшись утром раньше всех, Нина незаметно прошмыгнула в умывалку, чтобы холодной водой убрать следы слез.

Выдержать характер и не показать своего горя она сумела настолько, что на факультетском комсомольском собрании, посвященном вопросу о разгроме на биофаке последователей морганизма-вейсманизма, свивших себе гнездо в лаборатории бывшего доцента Комского, ее фамилия прямо не упоминалась. Говорилось лишь о некоторых комсомольцах, которые пошли на поводу у этого сторонника лжеучения, чем показали свою идеологическую неустойчивость. Им предоставляется сейчас возможность объяснить товарищам, что они допустили это по недомыслию и теперь отрекаются от своих ошибочных взглядов и осуждают ныне репрессированного органами МГБ врага народа — Комского. Но на это унижение Нина не пошла. Когда несколько человек выступили с покаянными речами, сидевший в президиуме комсорг спросил у Понсо, забившейся в дальний угол аудитории:

— А тебе разве нечего сказать?

— Нечего! — ответила она, не вставая с места.

— Гляди, тебе жить! — угрожающе предупредил комсорг.

И все же Нина, вероятно, закончила бы университет без особых событий, если бы не попыталась выкрасть и сохранить журнал многолетних наблюдений Комского над чередованием наследственных признаков у подопытных насекомых. В этих наблюдениях не было ничего особенно оригинального, но арестованный доцент часто использовал их результаты как наглядное доказательство несостоятельности ламаркистских воззрений. Поэтому блюстители мичуринско-лысенковского учения на факультете были поступком студентки-выпускницы чрезвычайно разгневаны и возмущены.

Выражение «выкрала журнал» было применено ими не совсем правомерно, больше для придания делу о попытке спасти записи еретических опытов доцента характера преступления. Понсо только подобрала журнал, выброшенный из лаборатории Комского при ее разгроме. Изорванный и смятый, он валялся на полу в коридоре в куче других его записей, множества макрофотографий, книг и журналов со статьями западных и отечественных морганистов, в том числе и самого Комского, разбитых коллекций старых препаратов и прочего вредного хлама. Наутро этот хлам должны были сжечь на мусорной свалке. А до того дежурной уборщице было дано указание следить, чтобы ничто из предназначенного для сожжения, не дай бог, куда-нибудь не уплыло. Эта уборщица и видела из-за застекленной двери в конце коридора, как какая-то студентка воровато сунула в свой портфель одну из выброшенных толстых тетрадей. Задержать похитительницу уборщица не сумела. Стеклянная дверь из другой половины коридора была забита, и ей пришлось перебегать на место происшествия через верхний этаж. Тем временем воровка скрылась. Но бдительная охранница мусорной кучи хорошо ее запомнила: хроменькая, с палкой, с волнистыми волосами по обе стороны лица. На следующее утро, когда студенты были на занятиях, по комнатам общежития прошлась комиссия, следящая за порядком. Она-то и обнаружила, конечно совершенно случайно, что студентка Понсо в нарушение всех правил держит у себя под матрацем какую-то макулатуру.

От исключения ее спасло только прошлое курсантки-добровольца, ставшей инвалидом почти на фронте. Официально была принята версия, что журнал она стащила из-за записей, которые не относились к проблеме наследственности непосредственно и были нужны выпускнице для ее дипломной работы.

Ко времени, когда начала работать комиссия по распределению выпускников биофака по местам их будущей работы, Нина еще ничего не знала о Комском — в тюрьме ли он еще или уже увезен в лагерь, а если вывезен, то куда. В прокуратуре справки об арестованных давали только близким родственникам по предъявлении ими документов. Но она знала, что в большую часть мест, где находятся дальние лагеря — а в ближние политических преступников не отправляли, — можно завербоваться по договору. На тех, кто завербовался на Крайний Север или Дальний Восток, не распространялся железный закон о «крепостном праве» — правительственном указе о прикреплении трудящихся к предприятиям и учреждениям, где они работают. Труд учителя нужен везде, и предприятия, осваивавшие тайгу Сибири, просторы Арктики или пески Каракумов, не откажутся, наверное, заключить договор с молодым специалистом. Поэтому сейчас практически не имело значения, куда ее пошлют. Понсо не просила, как большинство других выпускников, не направлять ее в деревню. Впрочем, ей, только чудом не выгнанной из университета из-за инцидента с тетрадкой Комского, нельзя было даже заикаться об этом.

В селе, где она учительствовала, Нина еще острее почувствовала свое одиночество. Ковыляя мимо умолкавших при ее появлении колхозниц, она всякий раз ощущала на своей спине их не столько сочувственные, сколько откровенно любопытствующие взгляды. Вот еще одна вековуша, хоть и красива она, и образована! Но теперь вон сколько девок да баб, таких же красивых и молодых, коротают свой век без мужей, хотя и руки, и ноги, и все прочее у них на месте. А эта, помимо всего, еще и не якшается ни с кем, ничего о себе никому не рассказывает. Правду, наверное, другие учительши говорят, что образованностью своей задается. К тому же по фамилии и по внешности она, вроде, еще и не русская какая-то!

В селе о человеке, да еще хоть сколько-нибудь заметном, всегда все известно. О новой учительше знали, что письма она пишет своей матери и еще по каким-то казенным адресам. Позже она стала отправлять письма в далекий Магадан, причем на конверте вместо марки и настоящего адреса был написан какой-то «почтовый ящик». Такие письма посылают в армию и еще кое-куда, где людей тоже содержат на всем готовом. На селе были бывшие солдатки, мужья которых прямо с фронта угодили в лагерь: кто «за Власова», а кто «за плен». Эти знали, что Магадан означает Колыму. По-видимому, у учительши кто-то сидит там в лагере. Но кто? Из ее анкеты было известно, что ни отца, ни братьев у Понсо нет, и она — незамужняя. Неужто жених! Это у хромой-то? А кто ж еще, если она даже собрала ему посылку. Потом, правда, эта посылка с Колымы вернулась.

Таинственность почтовых связей чудной учительши возбуждала любопытство не одних только сельских баб. Это любопытство обострилось еще больше, когда Понсо, побывав во время своего длинного учительского отпуска в Ленинграде, привезла из тамошнего представительства треста по освоению Дальнего Севера огромную, в пол столешницы, анкету. Эта анкета предназначалась для лиц, выражавших желание заключить с Дальстроем трудовой договор. Но абы кого Дальстрой, видимо, не брал. Среди множества вопросов, на которые полагалось отвечать кратким «да» или «нет», был такой: «Имеете ли вы родственников, репрессированных советскими карательными органами, в том числе находящихся на территории Колымско-Индигирского района» особого назначения? Был также вопрос о существовании таких родственников вообще. На оба эти вопроса следовал ответ: «Нет». Это отметили сельсоветчики, заверявшие заполненную учительницей анкету.

Прошли, однако, месяцы после отсылки всех необходимых документов в отдел кадров Дальстроя, прежде чем оттуда вернулся подписанный уже обеими сторонами бланк договора. Гражданка Понсо извещалась, что на работу в районе особого назначения она принята. Должность будет ей предоставлена в соответствии с ее специальностью, но в каком именно пункте РОН будет решено уже на месте. Прибыть она должна с началом навигации через Охотское море. Подъемные деньги ей переводятся.

Согласно положению о завербовавшихся на работу в Дальстрой, администрация школы была обязана отпустить учительницу в течение ближайших двух недель после извещения отделом кадров. Полярная навигация, однако, начиналась только поздней весной, уже после окончания учебного года. А до того Нине оставалось только изучать учебную географическую карту, благо таких карт в школе было несколько. Ее маршрут до Колымы представлялся будущей декабристке невероятно длинным. Десять тысяч километров до одного из дальневосточных портов на Тихом океане, затем путешествие на пароходе через Японское и Охотское моря. Да и там, на месте, ей придется жить в каком-то из дальних поселков, затерянных среди сопок, все еще почти пустынного и самого холодного на земле края. Но тем больше оправданий для ее решения согреть своей относительной близостью существование дорогого ей человека. Скорее бы весна!

Труднее всего далось Нине расставание со старой матерью, к которой она заехала на несколько дней после увольнения из школы. Узнав, что неисправимая фантазерка-дочь отправляется зачем-то в страшно далекую Колыму, мать плакала едва ли не горше, чем когда провожала ее в школу радисток. С этой Колымы, говорят, почти никто и никогда не возвращается. И если уж Нина не хочет жить, как все люди, то подождала бы хоть до того недалекого времени, когда ее мать закончит свой нелегкий жизненный путь. А так, кто закроет ее глаза, кто проводит на кладбище? Плакала и Нина. Но изменить уже ничего нельзя. А главное, ее звал голос долга. На этот раз, правда, не перед народом, а только перед одним человеком, который к тому же и не требовал этого. Но, по понятиям Нины, его исполнение было для нее обязательно.

Дорога от ворот омсукчанского завода до лагеря шла сначала вдоль берега реки по Главному Колымскому шоссе, поворачивала невдалеке на мост через Омсукчан, продолжалась по улице небольшого поселка вольных и, пересекая неширокое кочковатое болото, упиралась в массивные ворота ОЛП № 17. Длинная колонна заключенных, отработавших на заводе дневную смену, только начинала еще этот недолгий путь, четко маршируя по укатанному как асфальт шоссе. Довольно широкая тут и еще полноводная после недавнего весеннего паводка река оранжево блестела в лучах низкого солнца. А оно лениво спускалось, как бы размышляя, продолжать ли ему закатываться за далекие сопки или уже не стоит? Стояло начало июля, самый разгар колымской весны с ее тихими и грустными белыми ночами.

Была еще не ночь, но и не слишком ранний вечер. Смена закончилась давно. Но ведь всех выводимых с завода заключенных надо было тщательно обыскать, не несет ли кто-нибудь из них какой-нибудь железки? Любая железка, даже большой гвоздь, рассматривались в спецлаге как оружие или материал для него. Затем надо всех обысканных построить перед верстаками и раза три пересчитать. Тут ведь были не какие-нибудь уголовники, воры, бандиты и убийцы, а состоящие на особом учете опасные враги народа, за каждого из которых конвоиры отвечали головой. Всегда находились нарушители, пытавшиеся пронести в лагерь пару кусков кокса для барачной печки или кирпич для ее ремонта, несколько гвоздей для приколачивания отставших досок на нарах или еще что-нибудь в этом роде. В таких случаях возникали дискуссии: оружие это или не оружие? Ведь можно же хватить конвоира кирпичом по голове или ткнуть его гвоздем в глаз! Подобные дискуссии почти неизменно заканчивались победой конвойных, вооруженных такими аргументами, как свирепый мат, рапорт о кондее для вступившего с ними в препирательство или наручники, которые демонстративно свисали у некоторых солдат из карманов шинелей. Но все это требовало времени.

Бблыпая часть охранников, служивших в лагерях особого назначения, состояла из мальчишек-первогодков срочной службы. Политрукам и командирам не составляло труда убедить зеленых юнцов, что их подконвойные чуть не сплошь бывшие помощники гестапо, расстреливатели, вешатели и работники душегубок. Такие, конечно, способны на все. Из чрезвычайной опасности этих заключенных вытекала и необходимость сбивать их на марше в очень плотные колонны. Шеренги-пятерки ставились одна к другой почти впритык. Такое построение преследовало две цели. Одна — официальная, состояла в том, чтобы укоротить цепочки автоматчиков, охраняющих колонну с боков. Решившемуся на рывок арестанту труднее прорваться через густую цепочку бойцов, чем через жидкую. В это верили «солдатики-подсвинки», набранные из малограмотных призывников. Другая цель была куда реальнее. Она заключалась в превращении пешего этапа в сплошную муку для заключенных. В слишком тесной колонне шагать свободно нельзя, идти в ней можно только в ногу, точнейшим образом соблюдая ритм марша. Иначе задние начинают наступать на пятки впередиидущим, сбивать их «с ноги», и вся цепочка построенных в затылок людей начинает путаться в собственных ногах, как человек, пытающийся идти с надетыми на ноги мешками. Растянуться колонна заключенных не может. Сзади и спереди этой колонны в две-три шеренги идут солдаты, вооруженные не автоматами, как все остальные, а винтовками с примкнутыми штыками. В этом тоже проявлялась двойная тактическая предусмотрительность спецлаговских полковников и генералов. Из винтовки можно было вести прицельный огонь по беглым этапникам, сумевшим-таки прорваться сквозь ливень автоматных пуль, а штыки наставлять против головы и хвоста колонны конвоируемых, если та проявляла склонность самовольно удлиняться. В таких условиях колонну с шага сбивал даже единственно споткнувшийся арестант. Затем следовала команда:

— Колонна, стой! — и предупреждение, что в случае повторения такого беспорядка весь этап будет поставлен «на выстойку». Продолжительность «выстоек» увеличивалась по мере числа повторений безобразий со стороны этапируемых. При сносной погоде даже получасовое стояние никого особенно испугать не могло, но в трескучие колымские морозы и на пронизывающем ветру оно становилось пыткой. Эта мера была тем более действенной, что на арестантов, плохо осваивающих искусство маршировки, обрушивались злоба и гнев их же товарищей. Поэтому его, в конце концов, постигали даже самые неспособные, вроде пожилых интеллигентов, никогда не проходивших военной службы. В хорошую погоду и на приличной дороге строй марширующих берлагерцев мог бы умилить, вероятно, самых требовательных из муштровиков-зубодробителей аракчеевских времен. Однако в грязь, гололедицу, пургу, да еще на узкой и неровной дороге не могла помочь никакая муштра и никакое усердие самих арестантов. А этого только и нужно было старательным вооруженным соплякам. Одетые в отличные полушубки поверх ватного обмундирования и обутые в валенки, они могли «от пуза» измываться над полураздетыми арестантами и придираться к нарушению строя. Но сейчас погода и дорога были отличными, и арестантские картузы с черно-белыми полосками номеров над козырьками ритмично колыхались вверх и вниз по всей длине тесно спрессованной колонны людей с заложенными назад руками.

В одном из первых ее рядов шагали три арестанта с номерами одной серии: Е-270, Е-275 и между ними Е-931. Знающий здешние порядки человек мог сделать вывод, что первые два поступили в лагерь одновременно, третий же — намного позже. Буквы арестантских «серий», по тысяче человек в каждой, лагерное начальство нарочно путало, чтобы сбить с толку тех, кто попытался бы установить по ним приблизительное число пронумерованных заключенных. Но поступать так же с цифровой частью номера не было ни возможности, ни необходимости. Поэтому порядковый номер, следующий за буквой, если он принадлежал арестантам разного «привоза», мог служить чем-то вроде начальной даты их спецлаговского стажа. Любой заключенный с первого взгляда на номер Е-931 мог сказать, что его обладатель — арестант-новичок, вероятно, только что прибывший на Колыму с одним из первых пароходов навигации этого года. Факт сам по себе маловажный. Однако появление этого арестанта в здешнем лагере сразу же возобновило споры, начавшиеся между «интеллигентами бэ-у» — бывшего в употреблении, как они сами себя называли — около года тому назад. Но, конечно, не из-за личного номера новоприбывшего, его статьи или срока. Все это было весьма обычным, так же как и ежегодное весеннее пополнение лагеря. Оживление полузабытых споров вызывала бывшая профессия новичка — профессор кафедры лингвистики одного из историко-филологических факультетов.

В конце лета прошлого, 1950 года, на обычно пустующем лагерном стенде для газет неожиданно был вывешен номер газеты «Правда» со статьей Сталина «Марксизм и языкознание». Статья была написана в порядке «дискуссии» с приверженцами языковедческой школы, основанной давно уже покойным к тому времени академиком Марром. В ней, как говорилось в не замедливших последовать восхищенных комментариях, Корифей всех наук не оставил камня на камне от псевдореволюционной, «яфетической» теории происхождения языка, которую он называл «пресловутой». Статья была доведена до сведения даже заключенных врагов народа. Пусть и они знают, насколько могуч и всеобъемлющ гений вождя мирового пролетариата, способный проникать в глубину таких наук, о самом существовании которых подавляющее большинство простых смертных даже не ведает!

Было ясно, что наведя порядок в биологии, Корифей принялся теперь за языкознание. Испытавшие на себе его методы научного спора, в том числе номер Е-270, известный в своем бараке по прозвищу Садовый Горошек, полагали, что и в очередной полемике Сталин останется верен этим методам. Иначе как бы он стал Корифеем? Благодушный от природы Горошек был теперь в своих суждениях зол, а в прогнозах — пессимистичен.

В отличие от него, хмурый и суровый с виду Доцент старался соблюдать объективность и не поддаваться скрытому желанию большинства обиженных, чтобы их несчастья распространялись на как можно большее число людей. Он внимательно и не один раз прочел статью Сталина. Насколько может судить неспециалист — а автору статьи помогали, конечно, настоящие языковеды — яфетическая теория марровской школы построена на весьма шаткой основе. Поскольку Генералиссимус, он же политик, непревзойденный инженер-конструктор, биолог и прочая, и прочая решил снискать себе еще и славу языковеда, то более благодарного объекта для нападения, чем эта теория, пожалуй, и не сыскать. Однако шумному походу против смиренных языковедов трудно придать политическую окраску при столь же тенденциозном освещении школы Марра, как в недавнем прошлом вейсманистской школы в генетике. Похоже, что этого не особенно хочет и сам Сталин. Называя яфетическую теорию «пресловутой», он, тем не менее, не объявляет ее реакционной, как морганизм в биологии. Скорее Вождь упрекает сторонников этой теории в избытке незрелой революционности, стремлении к сокрушению основ буржуазной науки ради самого такого сокрушения. Комский полагал, что дело обойдется временной опалой для марровцев со снятием оной после их покаяния. Даже биологи-морганисты были арестованы далеко не все. А их ересь не чета марровской зауми!

Остановились на том, что спор решит время. Если языковедов начнут сажать, то некоторая их часть поспеет к этапу на Колыму как раз к будущей навигации. Не исключено, что кто-нибудь из сраженных аргументами Корифея ученых попадет и в подразделение № 17. Вот тогда-то спор и решится, причем Горошек был уверен — в его пользу. Когда стало известно, что профессор лингвистики действительно воспитанник марровской школы, он торжествовал:

— Ага, что я говорил?

Торжествовать, однако, было рано. Предположения Комского о характере дискуссии в языковедении были к истине ближе. Профессор рассказывал, что эта дискуссия была чрезвычайно шумной в том смысле, что статья «Марксизм и языкознание» читалась на собраниях рабочих и служащих, студентов и школяров-старшеклассников, много раз повторялась по радио, штудировалась в специально организованных многочисленных кружках. И уж, конечно, она, как откровение, изучалась на кафедрах языковедения. Апологеты яфетической школы отреклись от ее учения сразу и почти безо всякого сопротивления. В том числе и он, бывший завкафедрой, а ныне заключенный номер Е-931. Подавляющее большинство советских языковедов исповедовали марровскую веру в единство процесса образования всех языков мира потому, что эта вера была до поры официальной. Попробуй, не прими ее в двадцатые годы, когда решительность в ломке установившихся воззрений считалась главным признаком революционности!

Раскаявшегося марровца вроде бы простили и даже оставили в прежней должности. И все бы, вероятно, сошло благополучно, если бы однажды черт не дернул профессора за язык. Просматривая только что переизданный учебник грамматики для средних школ, он обратил внимание на эпиграф, взятый из сталинской статьи о языкознании. На титульном листе учебника стояло: «Грамматика есть собрание правил об изменении слов и их сочетаний в предложении» и подпись «Сталин». И надо же ему было сострить тогда, что за всякий иной ответ на вопрос о предмете грамматики школьник рискует получить двойку. Вокруг, казалось, были только вполне свои люди… Да и шуткой своей профессор если и хотел что-нибудь дискредитировать, то вовсе не Вождя, которому он отнюдь не «ставил двойки». Насмешки заслуживали только его усердные не по разуму восхвалители. Все это бывший профессор сказал на суде спецколлегии. Но его доводы остались без внимания. А вот то, что он был многолетним последователем ложного учения в языкознании, разгромленного в гениальном труде Сталина, суд во внимание принял и сопоставил со злостным выпадом подсудимого в адрес автора этого труда. И вот результат — двадцать лет заключения в лагерях особого назначения!

Бывший языковед, как и все почти интеллигенты ОЛП-17, был зачислен в ту же подсобную бригаду. Здесь ему были поручены для начала обязанности метельщика в одном из цехов. Подавленный своим несчастьем, старик старательно шаркал метлой по неровному полу из поставленных на торцы чурбаков, пугливо озираясь на работающие станки. В новой профессии его наставляли, а иногда даже помогали два старых арестанта, оба бывшие биологи. Но самой ценной их поддержка оказалась на пути следования подконвойных до завода и обратно в лагерь. Никогда не проходивший армейской службы, старик-профессор никак не мог попасть в ногу с марширующей колонной, все время сбиваясь и спотыкаясь. Доцент и Садовый Горошек опекали его, повторяя, как бестолковому новобранцу-рекруту: «Левой, левой…» — конечно, вполголоса, чтобы не слыхали конвойные. Но когда и это не помогало, они под локти приподнимали сухонького старика от земли, чтобы опустить его под ту же команду «Левой!». При этом Е-275 и Е-270 рисковали угодить в наручники за недержание рук за спиной. Старик тоже понимал это и, весь взмокший от напряжения, старался шагать в ногу. Уже через несколько дней это ему почти удавалось. Старая поговорка «если зайца долго бить, он и спички научится зажигать» получала практическое подтверждение.

Арестантская колонна подходила уже к повороту на мост, когда начальник конвоя, молодой усердный сержант-служака, заметил грузовик-студебеккер, который стоял за ответвлением дороги, свернув на нее, по-видимому, из-за какой-то неисправности. В этом не было ничего особенного, но сержант забеспокоился — мало ли что! Он вытащил из-за борта своего защитного ватника наган и взвел курок. Держать во время этапирования заключенных пистолет в кобуре, даже расстегнутой, было, по его мнению, недопустимо из-за недостаточной готовности оружия к бою. Как и его солдаты, начальник конвоя верил в опасность марша от завода до лагеря не столько всерьез, сколько «понарошку», как играющий в войну мальчишка. Но тем более опасны в руках таких незрелых людей становятся оружие и власть. Гулаговское начальство не только смотрело сквозь пальцы на убийство охранниками заключенных по малейшему формальному поводу, но фактически поощряло их. Прошлой зимой этот сержант застрелил заключенного, который шел крайним в ряду и, наступив на след от тракторных саней, упал на бок. А поскольку верхняя часть его тела оказалась за пределами разрешенной для колонны зоны, был уличен «в побеге». Такое понимание конвоирами своих прав, в сущности, совершенно не расходилось с буквой получаемых ими инструкций.

Помимо службистского усердия, обязывающего начальника конвоя проявлять особую бдительность при появлении на пути этапа посторонних машин, людей и прочего, действиями сержанта руководила еще и мальчишеская рисовка. У кабины студебеккера с невыключенным мотором, в котором копался пожилой шофер, стояла молодая красивая женщина. По сторонам кроличьей шапки-ушанки выбивались волнистые волосы, большие темные глаза смотрели на приближающийся этап с выражением изумления и испуга. И немудрено. На синеватой стали оружия в руках конвоя мрачно отсвечивали лучи закатного солнца. За частоколом штыков и ружейных дул послушно шагали государственные преступники, опасные изверги, порученные охране доблестных советских воинов. Сержант, размахивая наганом, бегал вдоль строя и кричал свирепым голосом:

— Под-тянись! Р-руки назад! — хотя подтягиваться было уже некуда, а руки все заключенные держали, как положено, заложенными за спину.

Сержант был доволен. Он и его войско производили, несомненно, очень сильное впечатление на женщину, похоже, недавно приехавшую на Колыму. Наверное, она впервые видела занумерованных заключенных, так как сделала шаг поближе к дороге. И при этом опиралась на палку, которую держала в руке, — хромая, что ли? Но посторонним приближаться к этапу, да еще спецзаключенных, не разрешается. Сержант сделал властный жест пистолетом и крикнул:

— Не подходи!

Он делал вид, что женщина на обочине дороги ему совершенно не интересна. Во всяком случае, не более чем дорожный знак. Но его подконвойные откровенно пялили на нее глаза. И не потому, что она была для них в такую уж диковину. Женщины в Омсукчане, в отличие от большинства других колымских поселков, не были особой редкостью. Однако ни одна из них не шла в сравнение с этой. А главное, все местные женщины смотрели на прогоняемых по улице заключенных с таким же равнодушием, как в деревне смотрят на стадо коров или овец. В глазах же проезжей красавицы светился ужас и сострадание. В исхудалые, заросшие лица арестантов она вглядывалась с таким вниманием, как будто выискивала среди них кого-то знакомого. Возможно, ей это удалось. При повороте колонны на дорогу к мосту женщина, до того стоявшая подавшись всем корпусом вперед, вдруг выпрямилась и закрыла нижнюю часть лица рукой. Как человек, сам себе зажимающий рот, чтобы не вскрикнуть. Одновременно в начале арестантского строя произошла заминка — кто-то там сбился с ноги. Послышался окрик конвойного:

— Засмотрелся, Е-275! А ну не зыркай, прямо гляди!

Но тот, наверное, не только продолжал зыркать, но и не соблюдал при этом ни шага, ни равнения, так как перекос рядов, начавшийся впереди, грозил смешать весь строй.

— Колонна, стой! — заорал сержант, подбегая к месту происшествия.

— Все этот вот, — пожаловался один из солдат, дулом автомата указывая на немолодого уже, худого арестанта.

— Раззявил на бабу рот, как будто бабы сроду не видел…

Нарушитель строя и теперь стоял полуобернувшись назад, как будто не слышал обращенных к нему ругани и угроз. Он смотрел на женщину, стоявшую на обочине дороги, но не с любопытством, как все, а с изумлением. Да и как было Комскому не изумиться? Ведь это была она, его бывшая студентка Понсо! Так вот что означали ее туманные намеки на возможность с ее стороны какого-то необычного поступка! Этим поступком оказался ее приезд на Колыму. И, конечно же, ради него и для него. Что это, ребяческая наивность, сумасшествие или, действительно, жертвенная, самоотверженная любовь? Во всех случаях — это жертва, бесполезная для него и почти самоубийственная для этой странной девушки…

— Е-275, выйти из строя! — приказал начальник.

И так как арестант медлил, его из рядов грубо выдернул конвойный солдат:

— Особого приглашения тебе еще надо!

Въедливый и наблюдательный сержант, что-то уже заподозривший, переводил взгляд с заключенного на проезжую, все еще стоявшую у дороги в полусотне метров позади. Надо будет узнать, кто она и куда следует? Похоже, что водитель грузовика остановил здесь свою машину специально и копается в ней только «с понтом». Сейчас, правда, уже закрыл капот и залез в кабину, но выехать на трассу, пока почти всю ширину бокового пути занимает колонна заключенных, он не может.

— Свою знакомую, кажется, встретили? — с палаческой вежливостью обратился сержант к заключенному номер Е-275.

Тот только теперь спохватился, что вел себя крайне неосмотрительно.

— Нет, это мне только показалось…

— А кажется, так крестись, — сострил начальник колонны. — А чтоб тебе еще чего не показалось, — сказал он, вынимая из кармана наручники, — дальше в браслетах пойдешь!

Привычным движением молодой тюремщик надел на нарушителя «браслеты» и рукояткой револьвера пнул его обратно в строй. Затем скомандовал:

— Колонна, шагом марш!

Выровнявшиеся ряды арестантов мерно заколыхались дальше, а деятельный сержант бегом вернулся к грузовику. Тот при его приближении рывком тронулся с места, пытаясь прошмыгнуть на Главное шоссе почти впритык к замыкающей шествие шеренге солдат. Сержант вскочил на подножку студебеккера:

— А ну, стой!

Шофер нехотя остановил машину:

— Чего такое?..

Его пассажирка ненавидяще смотрела на человека с пистолетом в руке, а на щеках у нее блестели слезы. Вряд ли была она чужой этому Е-275! Может быть, даже его сестра или жена. Тогда небольшое происшествие на этапе в лагерь превращается в запрещенную попытку связи со спецзаключенным. Но выяснять это — дело опера. Начальник колонны имеет время и право собрать только предварительные сведения. От моста слышался топот колонны, вступившей уже на его настил.

— Куда путь держите?

— В Берлех, муку в тамошний лагерь везу, — ответил водитель.

— Не тебя спрашиваю! — отмахнулся от него сержант.

Но женщина смотрела в противоположное окно, а плечи у нее вздрагивали.

— Ладно, выясним, — сказал начальник конвоя, — номер машины я записал.

И чтобы поддержать свой престиж начальника, он накинулся на шофера:

— Ты что, не нашел другого места, где свой драндулет поставить?

— А искра, она не спрашивает, где ей в баллон уйти… — дерзко ответил тот и нажал на акселератор.

Стать «декабристкой» в сталинской России было потруднее, чем в России Николая I — «Палкина». В районы, где отбывали наказание репрессированные по политическим статьям, родственники на жительство не допускались. Правда, на материке, даже в самых отдаленных и глухих его уголках, уследить за этим удавалось не всегда. Но в колымский «район особого назначения» новоселы из вольных допускались только после тщательной проверки их органами МГБ. Получить пропуск в этот район было труднее, чем заграничный паспорт. «Органы» весьма настороженно относились к тем, у кого в колымских лагерях были хотя бы просто старые знакомые. И вряд ли такой пропуск получила бы учительница Понсо, если бы охранные органы Дальстроя проведали об ее действительных намерениях. Но лагерная цензура не имела относительно ее писем к Комскому особых указаний, а бдительные граждане из доброхотов, следившие за ней по месту ее работы, просто не знали, что на далекой Колыме она может явиться «персоной нон грата». Поэтому, промучившись десять дней в вагонной духоте и скуке, больше двух недель в ожидании в порту Находка грузового парохода, который взял бы пассажиров до Нагаево, и восемь дней плавания через Японское и Охотское моря Нина прибыла, наконец, в столицу Дальстроя. Магадан оказался полукаторжанским городком с множеством деревянных щитовых домов, длинных приземистых бараков, которые тут называли «лежачими небоскребами», и некоторого количества двух-, трех- и четырехэтажных кирпичных домов, самым древним из которых была крепкая невысокая тюрьма. Но «царь-домом» Магадана был массивный и хмурый пятиэтажный корпус Главного и Политического управлений Дальстроя. Тут же помещался и дальстроевский отдел кадров, куда надлежало явиться прибывшим на Колыму по договору.

Поселившаяся в местной гостинице Понсо с этим, однако, не спешила. До начала учебного года было еще далеко, и она хотела пожить тут недельку-другую, чтобы ознакомиться с городом и, насколько возможно, с краем. Так, по крайней мере, Нина объяснила своим соседкам по номеру. Она действительно целыми днями бродила по городу, опираясь на палку, смотрела на окружающие его унылые невысокие сопки и бесконечные ряды «лежачих небоскребов». Часть этих небоскребов была за колючей проволокой — там была зона лагеря и разные мастерские, в которых работали заключенные. Другие, по меткому выражению местного населения, стояли «бесконвойно». Заключенные, которых в городе можно было встретить на каждом шагу, тоже делились на «подконвойных» и «бесконвойных». Подконвойные копали траншеи и котлованы для городских строений. На работу и с работы их водили не слишком стройными колоннами солдаты в полуформе, которых называли «вохровцами». Бесконвойные работали везде: дровоколами и уборщицами в той же гостинице, кочегарами в многочисленных здешних котельных, обслуживали баню и прачечную — словом, исполняли в городе всю черную работу. Много среди них было и женщин.

Нина скоро научилась отличать зэков от вольных не только по убожеству их одежды, но и по манере держаться, почти всегда какой-то приниженно-настороженной, и по особому выражению лиц. В них была какая-то тусклость, как у рельефа на старых монетах. Нина обращалась к заключенным со словом «товарищ», хотя и знала уже, что по отношению к зэку делать этого не следует. Но тем это явно доставляло удовольствие и увеличивало их доверие к только что прибывшей с Материка. А доверие было необходимо, так как Нине нужна была их помощь в выяснении вопроса: что это за «почтовый ящик», в который она посылала письма Сергею Яковлевичу. Не выяснив, где находится этот «ящик», нельзя было явиться за назначением на работу. Вероятно, в отделе кадров ей предложат на выбор несколько мест, где требуются учителя. Выбрать нужно будет то, которое ближе всех к лагерю, где находится Комский. Даже если там окажется только начальная школа, она согласится, забыв о биологии, обучать детей грамоте.

Идея Нины заключалась в том, что заключенные, получая письма из дома через свои «почтовые ящики», могут знать номера и других почтовых ящиков. Вполне вероятно, что многие из них бывали не только в здешнем лагере и ведут переписку с кем-то из других лагерей. Чтобы не вызывать особых подозрений своими расспросами, прямодушная и не терпящая лжи Нина научилась немножко обманывать и лукавить. Она показывала собеседнику запечатанный конверт, на котором был написан почтовый адрес Комского, но фамилия адресата была ею выдумана, как выдумана и история этого письма. Его Нине якобы сунула на Находкинском причале какая-то женщина с просьбой опустить в почтовый ящик в Магадане. Так-де вернее и скорее дойдет. Но оказалось, что никаких почтовых ящиков здесь нет. Письма нужно сдавать на почту с предъявлением паспорта для занесения в какой-то реестр. А как она ответит на вопрос: кому она пишет? Но и выбрасывать письмо было бы нечестно. Так, может быть, товарищ знает, где находится этот п/я? Тогда, при случае, письмо можно было бы передать адресату, минуя почту…

Бесконвойники внимательно рассматривали дробь секретного почтового индекса, над чертой которого стояло трехзначное число, а под чертой — двухзначное. Построение этого индекса было им известно. Нижняя цифра означает ОЛП — отдельный лагерный пункт, где содержится арестант. Верхняя — лагерное объединение. В целом все они знают, числитель дроби означает СВИТЛ — северо-восточные исправительно-трудовые лагеря. Но тут значится что-то другое. Может быть, это один из берлаговских «олпов», где зэки щеголяют с номерами на спине? Тогда лучше гражданке не связываться с этим письмом. Но вообще они знают не так много, как она думает. Большинство бесконвойных — малосрочники, которых редко гоняют из лагеря в лагерь. Переписка же заключенных между собой не разрешается. От сообщения о каких-то здешних лагерях, где заключенных окликают не по фамилии, а по номеру, на Нину повеяло холодом. Разве есть в Советском Союзе такие лагеря? Знающие люди ее уверяли: есть, и притом, весьма многочисленные. Один из таких лагерей находится здесь, на Колыме, и называется «Береговым». Нет, ни к какому берегу он отношения не имеет. Все подразделения Берлага находятся далеко отсюда, в горной глубинке. Почему «Береговой»? Да так, «с понтом», как говорят блатные, чтобы «никто не догадался»…

Из письма Сергея Яковлевича Нина знала, что он находится в лагере особого режима. Но она думала, что этот режим заключается в размещении лагерей в особо дальних и суровых местах, как эта вот Колыма, да еще в цензуре над перепиской заключенных… Но чтобы можно было превратить человека в «такой-то номер», этого она себе представить не могла. Но может быть, такие лагеря существуют для каких-нибудь убийц-рецидивистов, оккупантских палачей, садистов-насильников, а бывший мирный ученый содержится совсем в другом месте?

Но эту надежду рассеяла здешняя кастелянша. У нее была любовь с одним шахтером из далекой глубинки. Познакомились здесь, в гостинице, когда он проводил в Магадане отпуск. Ездила и она к нему. Дыра, конечно. Но что ей еще делать? После отсидки по статье «обмер-обвес» в торговлю обратно не принимают. Пожалуй, сдохнешь на гостиничных наволочках да простынях.

Обратиться к словоохотливой бабенке с вопросом: не берлаговское ли управление означает верхнее число в таинственной «дроби», посоветовал Нине гостиничный кочегар. На шахте, где работает жених кастелянши, вместе с особо доверенными вольными трудятся заключенные Берлага. Та сама об этом не раз говорила.

Увидев конверт с таинственным «п/я» и услышав миф о женщине из Находки, она отчаянно замахала руками. У этой женщины с пристани явно кто-то сидит в Берлаге! Вот это число над черточкой кастелянша видела на будках с колючей проволокой, когда была на побывке у своего Павлика. Там этой проволокой все кругом опутано. А уж какой конвой у этих «прокаженников»! Легавый на легавом, кругом вышки с пулеметами. На работу и с работы берлаговских заключенных гоняют с таким количеством двуногих и четвероногих охранников, что их хватило бы на десяток тысяч обыкновенных арестантов. Никого к тамошним зэкам и на пушечный выстрел не подпускают. Свиданий им не разрешают ни с кем: ни с женой, ни с сестрой, ни с матерью. У каждого на спине отакенный нокіер, буква и число… Должно быть, больших дел они натворили. А за попытку передать в такой лагерь что-нибудь незаконным образом под суд отдадут, это уж точно. Так что лучше будет, если Нина бросит это письмо в печку!

Нина письмо уничтожила, свою задачу оно уже выполнило. Но чем больше информации получала Нина, тем меньше радости она ей приносила. Становилось ясно, что ее представление о политических лагерях в Советском Союзе и о возможности помочь их заключенным были по-детски наивными. Возникла мысль о необходимости уехать отсюда пока не поздно. Согласно одному из пунктов трудового договора, заключивший его мог этот договор аннулировать в любой момент до получения конкретного назначения. Однако, приступив к работе, он попадал под действие закона о прикреплении трудящихся. Но покамест она — вольный казак. И уедет на Материк сразу, как только убедится, что бесконвойники, слышавшие о Берлаге из вторых и третьих рук, и эта не слишком умная болтушка — правы. Но для этого ей нужно еще узнать, что означает нижняя часть берлаговского индекса.

Присматриваясь к населению гостиницы, Нина поняла, кто ей сможет в этом помочь — экспедиторы предприятий из колымской глубинки. Они постоянно приезжали в здешний «Колымснаб» за оборудованием, запчастями, стройматериалами и многим другим для своих приисков, рудников и заводов. Ей повезло. Первый же снабженец, к которому обратилась Нина, объяснил ей, где находится ее таинственный «ящик». У поселка Омсукчан, на реке того же названия. Это на Главной трассе. Омсукчана не минуешь, если едешь отсюда куда-нибудь дальше пятисотого километра по Главному шоссе.

Теперь Нина знала уже не условный, а действительный адрес места, где находился Комский. Еще несколько дней назад это открытие доставило бы ей огромную радость. Но теперь радоваться она не спешила. И была права. Пожилой экспедитор, работавший на авторемонтном заводе, расположенном почти рядом с заводом в Омсукчане, мог многое рассказать о тамошнем лагере и о Берлаге вообще. Место страшное. Сам он — бывший военный, попал в лагерь еще в тридцать седьмом. Ни за что, как все тогда. Сроку была десятка. А у многих других, схваченных в том же году, были сроки побольше — пятнадцать, а то и двадцать лет. Все они, когда в сорок седьмом — сорок восьмом годах организовался Берлаг, угодили в этот чертов лагерь. Хотелось бы повидаться кое с кем из бывших товарищей по заключению, помочь им по части питания, написать пару слов. Но нельзя. Все это для заключенных особлага запрещено…

Нина удивилась. На Материке у нее была знакомая, брат которой здесь, на Колыме. И как она теперь понимает, в этом самом Берлаге. Однако отправления для него принимали! Старик усмехнулся. Так то с Материка! А здесь всякого, кто решается письмом или посылкой выразить свое сочувствие заключенному лагеря для особо опасных преступников, навлекает на себя подозрение как его потенциальный помощник в побеге. Или еще черт-те в чем! Это уж закон — шума и показухи всегда тем больше, чем меньше за ними кроется содержания…

Бывший полковник, участник Гражданской войны, старый большевик был вдумчив, умен и имел огромный жизненный опыт. Уж ему-то не верить было нельзя. Нина совсем приуныла. Вот тебе и декабристка, утешительница страдающего за правду героя! Похоже, оставаясь здесь, Понсо скорее могла повредить Комскому, чем помочь ему. Надо уезжать! Денег на проезд до Материка должно еще хватить. Но раньше она должна повидать все же бедного Сергея Яковлевича. Хоть только мельком, хоть краем глаза!

В Находке по совету бывалых людей Нина запаслась десятком пачек чая. В таких местах, как Колыма, это — запрещенный товар. Заключенные, да и не только они одни, делают на обыкновенном чае крепчайший настой, по виду напоминающий деготь. Настой этот называется здесь «чифиром». Он обладает сильным возбуждающим действием и разрушает сердце быстрей, чем самый беспробудный алкоголь. Поэтому чай на Колыме запрещен строже, чем водка. Особенно привержены к чифиру шоферы на длинных трассах. Он помогает им преодолевать физическую и нервную усталость во время тысячекилометровых рейсов по горным дорогам. За «калым» в виде осьмушки чая любой из них возьмет пассажира в самый дальний рейс.

За три таких осьмушки Нина договорилась с водилой-заключенным из магаданского лагеря, что тот прокатит ее на своем студебеккере в дальний конец трассы и обратно. А при переезде через Омсукчан мотор этого студебеккера «забарахлит» в таком месте дороги, с которого можно будет с близкого расстояния наблюдать берлаговский развод. И, конечно, в соответствующее время. Она хочет увидеть своего старшего брата, угодившего в этот самый Берлаг…

— Немцам он, что ли служил? — спросил водитель.

Нина ответила, что нет, ее брат был ученым. Но принадлежал к тому направлению в биологии, которое осудил Сталин.

— Ну, кто «усу» не потрафит, тому хана… — понимающе сказал шофер. — А ты что, сюда за длинным рублем приехала?

— За ним, за ним самым, — поспешила согласиться Нина. Мол, пришлось скрыть от спецчасти Дальстроя, что брат у нее в Берлаге сидит…

— Да уж как иначе? — согласился водитель. — Только мало тебе будет радости от этого свидания, девка…

Да и он, шофер, непременно наслушается от «бериевских гвардейцев» — берлаговских охранников — и угроз, и матюков. Не любят они, когда какой-нибудь посторонний на их подконвойных смотрит. Ну, да чего не вытерпишь ради лишней пачки чифира? Благородный напиток! Мозги от него как стеклышко чистыми становятся. Не то что водка, от которой либо лихачом, либо сонной тетерей становишься. Свои восемь лет — они, правда, уже на исходе — водила тоже схлопотал по пьяному делу. Машину новую разбил. Знал бы тогда про чифир, не произошло бы этого…

А вот во время рейса шофер и его пассажирка почти все время молчали. От мрачных мыслей Нину не могли отвлечь даже открывавшиеся с перевалов чудесные виды. Стояло лучшее на Колыме время года. Темные склоны сопок были местами оживлены зеленью молодой хвои лиственниц, яркость которой как бы подчеркивали темно-зеленые заросли кедра-стланика. Блестела в широких проемах вода, еще не спавшая после весеннего многоводья. В долинах рек буйно зеленели лиственные кустарники. А в светлой дымке солнечного дня виднелись бесконечные цепи дальних гор.

Нина уже знала, что эти горы так красивы только при взгляде на них со стороны. Тех же, кто вынужден жить среди них, сопки, большей частью угрюмые и безлесые, угнетают. Стойкий до недавнего времени оптимизм Нины не выдержал соприкосновения с колымской действительностью, так же как и ее наивные планы. Единственным оправданием ее приезда сюда могла бы быть встреча с Сергеем Яковлевичем. Но состоится ли она? А если состоится, то не будет ли последней в ее жизни?

Возле какого-то полусарая, одиноко стоявшего у дороги, шофер остановил машину и, оставив свою пассажирку в кабине, ушел в развалюху:

— Подожди немного, я сейчас!

Нина заметила, что водитель захватил с собой одну из полученных от нее пачек чая. Вернулся он только через добрых полчаса повеселевший, с блестящими глазами:

— Старик тут один живет. Здорово умеет чифирь заваривать!

Шоферу, видимо, очень хотелось поговорить о достоинствах этого напитка богов, но Нина беседы не поддержала. Грузовик бежал быстрее, чем до остановки у «чифирной забегаловки», как будто он тоже хватил «первяка». Водитель разъяснил Нине, что «первяк» — это настой, слитый с заварки, осьмушка на поллитровую банку, в первый раз. Есть еще «вторяк» и «третяк», но это, конечно, уже не то. А чифирные забегаловки разбросаны на трассе повсюду, без них она замерзла бы, как машина без горючего.

К проходу через омсукчанский мост ночной смены из лагеря они опоздали.

— Не журись, девка! — утешал Нину все еще не утративший словоохотливости шофер. — Сама говоришь, твой братик, или кто он тебе там, — ученый. А ученому на заводе какая работа, подними да брось… Зачем таких в ночную смену водить?

Когда вдали заблестели штыки берлаговского конвоя, водитель открыл капот и начал отвинчивать какие-то гайки.

— Смотри, девка! — предупредил он Нину. — Не вздумай заорать или руками замахать, когда увидишь своего! Тогда нам с тобой разговоров с опером не миновать. Только я калымщик да и все, а ты МВД обманула…

Нина и сама это хорошо знала. И все же она не сумела сдержать себя. Действительность все время оказывалась хуже самого худшего, что она могла себе вообразить. Растерялся в первую минуту этой невероятной встречи и Комский. Однако вызванный сразу же по возвращении в лагерь к оперу, он был уже угрюмо замкнут. Да, принял было какую-то проезжую за свою давнюю знакомую. Только откуда ей здесь взяться? Ошибка это… Опер смотрел на вызванного с привычной подозрительностью и недоверием:

— Ошибка, говоришь?

Начальник конвоя сообщал в своем рапорте, что проезжая заплакала, когда он надел наручники на нарушителя строя, заключенного Е-275. Это было не совсем точно. Нина не смогла сдержать слез после того, как он ударил Комского пистолетом, а солдат прикладом автомата. Но это была деталь, не имеющая принципиального значения. Важнее была такая деталь, как фасон пальто, в которое была одета проезжая дама. Наблюдательный сержант особо подчеркивал, что таких пальто на Колыме еще нет.

— Ну что ж, проверим! — сказал оперуполномоченный, отпуская Комского. Молодой служака описал в своем рапорте приметы подозрительной женщины и сообщил номер грузовика, на котором она ехала. Опер переслал данные в магаданский оперчекотдел.

Там всерьез заинтересовались сообщением из ОЛП-17. Дело в том, что магаданские чекисты сами обратили внимание на недавно прибывшую в Особый район гражданку. Она носилась с каким-то письмом, расспрашивая о местонахождении «почтового ящика», принадлежащего как раз семнадцатому подразделению Берегового лагеря. Но особенно подозрительным поведение гражданки Понсо стало после того, как она задержалась вблизи этого лагеря, а возвратившись в Магадан, потребовала расторжения своего трудового соглашения с ДО и выдачи ей обратного пропуска на Материк. Этот пропуск не был ей выдан на том основании, что для расторжения договора с Дальстроем Понсо должна немедленно вернуть этой организации все выплаченные ей денежные суммы и оплатить свой проезд до Нагаево. А так как денег у молодой учительницы уже не было, то и путь на Материк оказался для нее закрытым. На «беседе» в оперчекотделе Понсо вела себя спокойно и на запугивания не реагировала. Она заявила, что о заключенном Комском ничего-де не знает. Адрес какого-то здешнего лагеря хотела узнать, пытаясь оказать услугу неизвестной женщине из Находки. Уразумев, что это было бы серьезным нарушением здешних порядков, незаконное письмо сожгла. В Берлаг ездила для того, чтобы поближе увидеть здешние края. Они ей не понравились, и поэтому Понсо решила вернуться домой. А о причине, почему грузовик, на котором она ехала, остановился именно на пятьсот четвертом километре, спросить, наверное, следовало бы у его мотора…

Спрашивали об этом, конечно, не у мотора, а у водителя грузовика. Тот сказал, что на Пятьсот Четвертом у него отказал насос, который шоферы называют «лягушкой». И вообще драндулет, на котором он ездит, разваливается на ходу. С сорок третьего года этот студебеккер по здешним дорогам бегает. Такие уж на их автобазе порядки. Хорошие машины — вольняшкам, а заключенному водиле — гроб на колесах. Авось на нем еще срок схлопочет или голову себе сломит… Почему калымит? А кто из здешних шоферюг не калымит? Да и как бы иначе шло по здешним трассам пассажирское движение? Словом, от хитрого «водилы» ничего путного не узнали. Когда его спросили, не заметил ли он чего-нибудь необычного в поведении своей пассажирки, особенно когда мимо нее проводили заключенных, шофер ответил, что особо к этому не присмаривался, возился с мотором. А расстроена она была, это верно. Так это, должно быть, с непривычки к здешней обстановке…

Оперуполномоченному МТБ по ОЛП-17 было дано задание: выяснить, не имел ли заключенный номер Е-275 до своего ареста или находясь уже в лагере каких-либо контактов с гражданкой Понсо? Фотография этой Понсо на всякий случай прилагалась.

Однако Комский, когда опер показал ему фотографию Нины, сказал только, что это, кажется, та самая женщина, которая стояла тогда у дороги. Но он повторял, что прежде этой женщины нигде не встречал. Ничего-де не говорила ему и ее фамилия.

Тогда уполномоченный достал из ящика стола журнал регистрации почтовых отправлений здешних заключенных на Материк. Заключенный Е-275 сделал таких отправлений два: письмо и посылку, которую он возвратил ее отправительнице, некой Понсо. Той же Понсо Н.Г. было адресовано и письмо Комского на Материк, правда, единственное. Фамилия женщины на фотографии, тождественность которой с проезжей, странным образом оказавшейся у дороги в спецлагерь, Е-275 не отрицает, тоже Понсо Нина Габриэлевна. Может быть, он теперь сумеет припомнить, в какой связи между собой находятся все эти факты?

Свое знакомство с Понсо Комский вынужден был припомнить. Да, она его бывшая студентка. Сознаваться в этом он не хотел потому, что боялся повредить этой девушке. По той же причине он отказался от переписки с ней. Об отправленной назад посылке Понсо гражданин оперуполномоченный знает сам. А вот зачем бывшая студентка биофака приехала на Колыму, этого ее бывший учитель знать не может.

Опер записывал показания Комского в протокол допроса с таким видом, с которым говорят: «Знаем мы вас… Пока к стенке не припрешь, ни в чем не сознаетесь…» Поэтому по поводу заверений допрашиваемого, что тот ничего не знает о причинах появления здесь гражданки Понсо, уполномоченный, отпуская Е-275, сказал по своему обыкновению:

— Это мы еще проверим…

Но и того, чего он добился от Комского, было вполне достаточно, чтобы уличить эту гражданку в сознательном обмане органов МВД. Теперь Понсо была подвергнута допросу уже по всей форме, с фиксацией ответов на такие вопросы, как состояла ли она прежде под судом и следствием? Но особенно оскорбительным показался Нине вопрос, находилась ли она в интимной связи с доцентом Комским в свою бытность его студенткой? Магаданский оперчекотдел интересовался также тем, признаёт ли Понсо осужденные советской наукой фашистские воззрения этого лжеученого? Не проповедует ли она этих взглядов в своей педагогической практике? Не имеет ли с репрессированным за контрреволюционную деятельность заключенным Комским какой-либо зашифрованной переписки и не по его ли тайному заданию она прибыла в район особого назначения?

Несмотря на всю нелепость некоторых вопросов, существовала весьма реальная угроза того, что органы МГБ сумеют, если захотят, получить на них положительный ответ. В злом всемогуществе этих органов Нина уже не сомневалась. Но особенно ошеломляющим оказался для нее намек, что если с ней, покамест еще вольной гражданкой, здесь вынуждены немного цацкаться, то с ее другом-заключенным, если тот тоже будет привлечен к делу, такое цацканье совершенно необязательно. Поэтому пусть-ка лучше гражданка Понсо не запирается и чистосердечно ответит на все поставленные перед ней вопросы.

И гражданка Понсо призналась, что в Особый район она приехала только потому, что хотела быть поближе к человеку, которого любит. Но поступила она так не только без ведома и согласия Комского, но и против его желания поддерживать с ней даже письменную связь. Вот письмо Сергея Яковлевича, которое подтверждает это. И если она совершила преступление, то пусть сажают ее в тюрьму, но не отягощают участь и без того обездоленного человека…

В тюрьму Нину не посадили. Не вернули ее и на Материк по этапу, как угрожали сначала. Было решено оставить гражданку Понсо на Колыме, благо она сама заключила с Дальстроем трудовое соглашение. В соответствии с этим соглашением, на территории Колымско-Индигирского района ей предоставлялась работа по специальности. Правда, в весьма отдаленном поселке, зажатом в хмуром ущелье среди голых безлесых сопок, который был конечным пунктом вихлястой, боковой трассы, большую часть года закрытой из-за заносов на высоких перевалах. Там была неполная средняя школа. Понсо должна была дать подписку, что о последствиях, которые могут навлечь на нее дальнейшие попытки установления незаконных связей с заключенным Комским, она предупреждена. Такие попытки тем более бессмысленны, что вряд ли этот заключенный останется в том же лагерном подразделении, в котором он находится сейчас. За гражданкой Понсо сохраняются все права и льготы, связанные с работой на Крайнем севере. Только пусть она без промедления добирается до места своего назначения.

Нина не стала декабристкой в классическом понимании этого слова. И тем более не смогла облегчить Комскому его пребывания на каторге, как мечтала когда-то. Наоборот, из заводского лагеря его угнали на работы в подземные рудники. Не организовывала Понсо для интеллигентных каторжан ни библиотеки, ни салона для дружеских встреч. Она сама оказалась на положении фактически ссыльной в дальнем углу Колымы, состоящей под полугласным надзором МГБ. Для Нины Понсо это были угрюмые годы тяжких жизненных лишений и мучительных душевных терзаний. И все же, как и все ее знаменитые предшественницы по истории российской каторги, она сумела показать, на что способна героическая женщина ради попавшего в беду любимого человека. Даже если этот человек не отвечает на ее чувства и не только не требует от нее никаких жертв, но и решительно отвергает их. Тем более что бессмысленность всякой жертвы в тогдашних обстоятельствах была очевидной.

Однако подвиги самоотречения, совершаемые людьми, независимо от своего практического результата обладают силой морального воздействия. Особенно неотразимо оно оказывается для тех, ради кого эти подвиги совершаются. В этом смысле полусумасшедшее поведение бывшей студентки Комского оказалось, вопреки всем соображениям здравого смысла, оправданным. Случилось так, что алогизм женского Чувства Нины был ближе к извилистому ходу Истории, дамы тоже часто весьма алогичной, чем мужская логика Комского.

Поэтому усталый, сникший после восьми лет каторги человек, глядя на преждевременную седину в волосах молодой женщины и скорбные складки у ее рта, не повторил ни одного из тех жестких слов, которые он написал ей несколько лет назад. Он не хотел этого, да в первые минуты встречи и не мог. Мешал подступивший к горлу ком и набегающие на глаза слезы. Плакала, уткнувшись в изодранный ватник Комского, и Нина. На спине ватника и на штанине под коленом, на всех тех местах, где недавно был нашит номер Е-275, красовались свежие заплаты. Произошла эта встреча в лагере обычного типа, в который временно, перед тем как быть окончательно упраздненным и почти полностью распущенным, был превращен бывший спецлаг. Такая же участь, как известно, постигла и все остальные лагеря особого назначения. Они оказались всего лишь ненужной выдумкой угодливых царедворцев Верховного шизофреника. Ненамного пережил своего создателя и весь созданный его злой волей бессмысленно жестокий режим.

Не станем судить, насколько чувство, охватившее Комского после встречи с продолжавшей его любить женщиной, было ответной, хотя и запоздалой любовью. Но вряд ли тот прочный сплав, который образовался в сознании мужчины из чувства глубокой признательности к женщине, восхищения ее самоотверженной стойкостью и чувства душевного тепла, сменившего долгий холод одиночества, следует ценить ниже подчас слепого влечения. Так или иначе, но застарелый холостяцкий скепсис Комского в отношении брачной жизни ушел в прошлое.

Итак, редкий для повестей о «Колыме лагерной» счастливый конец? Вряд ли, однако, на таком его названии следует особенно настаивать. В повести об одной из декабристок нашего столетия — их было не так уж мало — добродетель торжествует лишь после того, как главная жизненная линия ее героев оказывается сломанной, порок же не наказуется вовсе. Талантливый экспериментатор и мыслитель особо тонкой области науки о жизни, Комский в эту науку не вернулся, хотя и мог это сделать. Как и его жена, он стал рядовым учителем биологии. Утрата огромного куска жизни в ее самом творческом периоде невосполнима ни для кого. Но особенно тяжела такая утрата для человека научного поиска. Комский же был слишком честен и, пожалуй, слишком самолюбив, чтобы топтаться на задах своей науки, понимая всю невозможность для себя догнать ее передний край. Ведь этот край движется вперед с непрерывно нарастающей скоростью, не дожидаясь, пока снова соберутся с силами после нанесенного им удара отдельные борцы за научный прогресс. Вместо них становятся другие, более счастливые. Это правильно и справедливо.

Другое дело — карьеристы от науки, для которых эта наука всего лишь сытная кормушка и удобная лесенка к ученым званиям, чинам и орденам. В сталинский период нашей истории многие приняли на вооружение бездумное подобострастие перед высочайше утвержденной Догмой и крикливую борьбу с научным инакомыслием. Особенно преуспели в этом апологеты «мичуринского» учения. Однако и после того как стала очевидной несостоятельность этого «учения» и моральная сомнительность их методов борьбы за него, эти люди и не подумали уходить из науки. Как и их соратники по борьбе с западными веяниями в других областях знания: «мракобесием» кибернетики, «заумью» теории относительности, «буржуазной реакционностью» научной организации труда и ряда других новшеств, доблестные воители с ересью вейсманизма-менделизма остались, как говорится, «при всех своих». Быстро перестроившись в соответствии с новыми политическими установками в биологической науке, они продолжали занимать в ней руководящее положение. Вряд ли для кого-нибудь являлось секретом, что «ученые» этого типа способны только тормозить развитие науки. Зато они со своим гибким «диалектическим» мышлением весьма удобны для введения этой науки в русло официальной идеологии. А так как такая потребность может возникнуть и в будущем, то не следует тревожить душевный и жизненный покой этих людей громким напоминанием об их доносах на инакомыслящих, травле настоящих ученых и прочем, в чем повинна только впоследствии осужденная практика «культа».

Более других пострадал, пожалуй, только верховный глава «неоламаркистов», они же «мичуринцы», непререкаемый пророк от биологии, устами которого вещал сам Сталин, академик Лысенко. Конечно, не могло быть и речи о лишении этого дважды Героя социалистического труда, трижды лауреата сталинской премии, шестикратного кавалера высших орденов Советского Союза и прочая, и прочая, хотя бы части его титулов и регалий. Но с поста президента ВАСХНИЛ, правда, безо всякого шума и распубликования, он был все же смещен в рядовые члены ее президиума.

1972

Загрузка...