Курсанты относились к этому офицеру без малейшего уважения, и для них он был просто «Женя», а вовсе не «капитан Чуб».
Естественно, что в отношении к нему собратьев-офицеров также сквозила известная толика пренебрежения. Так, однажды вечером он зашёл в батарейную канцелярию попрощаться перед уходом домой. В канцелярии находились комбат Батраков и двое взводных — Шабельник, «Шабель», гусарского вида усатый красавец, и лощёный интеллигент Хмельницкий.
«Куда бежишь, Женя?» — поинтересовался Батраков. «Да я, э-э…» «Погоди, а что это за цветы, что за коробка конфет?»
«Да вот, у жены сегодня день рождения, и я…» «Погоди, день рождения, говоришь? Это замечательно. А конфеты хорошие?»
«А?..»
«Дай посмотреть.»
«Ну товариш майор…»
«Да что с ними станется, Женя? Дай посмотреть… — усмехается Батраков и уже открывает коробку. — О, красивые! Вкусные, наверное… А попробовать можно?» — и — хлоп, хлоп — двух конфет как и не бывало.
«Ну что вы делаете, товариш майор…» — ноет Чуб.
«Да ладно тебе, Женя, нашёл из-за чего ныть… Ребята, попробуйте, вкусные конфеты. Любит свою жену Женя, что и говорить. Балует…»
В общем, под акомпанемент чубовского нытья офицеры за три минуты раскурочивают всю коробку. Потом Батраков неожиданно вспоминает:
«Кстати, Женя, совсем забыл тебе сказать — ты же сегодня заступаешь ответственным по батарее!..»
Чуб — на грани истерики.
«Да как же так, товариш майор, да я только позавчера заступал, и у жены день рождения…»
«Ну некому, Женя, понимаешь, некому. Все офицеры — кто где. Наряды, командировки… Так что выкинь свой веник, иди приведи себя в порядок и — в наряд…»
Женя Чуб ноет, скулит и переживает ещё минут десять, пока Батракову это не надоедает.
«Ладно, всё, можешь идти домой.»
«Как домой?» — не веря своим ушам, переспрашивает Женя.
«Вот так — домой. Иди-иди, я пошутил насчёт наряда.»
«О, товариш майор!..» — и Женя вылетает из канцелярии совершенно счастливый.
«Человеку для счастья нужно так мало, — вслед ему философски замечает Батраков. — Сначала сделать херово, а потом — так, как было…»
Именно на Чуба Джафаром была возложена непосильная для того задача — препровождение курсанта Кондырева на гауптвахту. Джафар никогда бы не доверил такое ответственное дело Чубу, если бы в этот момент ему под руку подвернулся какой-нибудь другой офицер, всё-равно какой. Но с чубовским счастьем другой офицер не подвернулся.
«Ну что, Кондырев, выдвигаемся на губу?» — радостно спросил Чуб, потрясая в воздухе свежеоформленным продаттестатом.
«Умный дурака всегда накажет,» — подумал я и сказал:
«Не-а, не пойду, товариш капитан.»
«То-есть, как это не пойдешь?» — опешил Чуб. Кажется, в его практике такое было впервые.
В моей практике такое тоже было впервые, но я не смутился:
«Не пойду и всё. Неохота.»
По лицу Чуба я увидел, что он завис в полном стопоре.
«А… а если я караул вызову? Силой поведут.» «Вызывайте, — немедленно согласился я. — без караула не пойду. Хватит уже, находился без караула.» «И вызову, — набычился Чуб. — Хочешь?» «Хочу. Вызывайте караул.» Чуб несколько секунд подумал. «Да я тебя сам сейчас скручу, курсант!» «Что ж, попробуйте.» Он попробовал. Мы несколько минут попрыгали на перегонки через кровати. Потом Чуб, запыхавшись, остановился.
«Ну Кондырев, — взмолился он, — ну зачем ты так? Меня же Джафар со света сживёт, если я тебя не посажу. Сдайся, а?..»
«Пусть сживает. Мне фиолетово.»
«Ну Кондырев, ну пожалуйста…» — заныл Чуб. Он канючил до тех пор, пока меня не затошнило.
«Ладно, сдаюсь, — сказал я, подходя к нему. — Идёмте.»
«На губу?» — радостно спросил Чуб.
«Сейчас же, разбежался. В санчасть, — заявил я и на всякий случай добавил: — Положено.»
Чуб тяжело вздохнул и повёл меня в санчасть. «Надеюсь, ты ни на что не жалуешься?» — жалобно вопросил он на входе.
«Ещё не решил,» — дипломатично ответил я и переступил порог.
Но едва завидев белые халаты медперсонала, я тут же всё решил и обнаружил у себя прогрессирующий гайморит, тотальную язву желудка, всепоглощающие раковые метастазы и ещё целый ворох всевозможных хворей.
Чуб немедленно взвыл нечеловеческим голосом и стенал до тех пор, пока я не почувствовал себя абсолютно здоровым. Чёртов Чуб своим нытьём мог, кажется, добиться того, чтобы поднять и заставить идти на губу безнадёжного мертвеца.
На губе меня принимал лично капитан Белочкин, который к тому времени уже знал арестанта Кондырева как облупленного.
«А, привет, курсант, — кивнул он мне. — Опять?..»
«Опять, товариш капитан.»
«Хорошо, — констатировал он и обернулся к Чубу. — Принять не могу.»
«Почему?» — взвизгнул Чуб.
«Он неподстрижен, — мотнул головой в мою сторону Белочкин. — Конечно, можно его и здесь подстричь…»
«Ну уж нет, — возразил я. — Здешним героям и овцу для стрижки доверить нельзя. По Уставу имею право подстричься в парикмахерской.»
Чуб, слезливо ругаясь, сводил меня в парикмахерскую. Потом доставил обратно. При досмотре выяснилось, что на мне не портянки, а носки.
«В носках принять не могу, — отрезал Белочкин. — Вы что же, капитан, Устава не знаете?»
«Так что же, вести Кондырева в училище, чтобы переодеть?» — промычал совершенно убитый Чуб.
«Попробуйте, — пожал плечами Белочкин. — Только через двадцать минут приём на гауптвахту прекращается. Продолжим разговор завтра.»
Чуб опять устроил сцену у фонтана. Он так мне осточертел, что я уже готов был идти на расстрел, а не то, что на губу, лишь бы его не видеть и не слышать.
«Ладно, сдамся так, — сказал я, снимая носки и вручая их Чубу. — Под вашу ответственность.»
«Да, да, да, — нервно закивал Чуб, — сберегу, сберегу, спасибо тебе, Кондырев, сберегу…»
«И портянки курсанту не забудьте принести, — бросил ему вдогонку Белочкин. — Не май месяц.»
Так я попал на губу в очередной раз.
Разговор с Женей Чубом с позиций Устава мне настолько понравился, что я однозначно решил при случае повторить. А случай такой представился мне довольно скоро.
Ну конечно, этот принцип — «умный дурака всегда накажет» — совсем не нов. Даже из курсантов далеко не я первый его начал использовать. И до меня хватало всяческих умников, которые таким образом ставили офицеров на место.
Одним из таких умников был мой командир отделения — тоже, кстати, до лейтенантских погон не дотянул — Дима Бублак. Но у него эти «уставные» ситуации получались неожиданно комичными. Как, например, случай, произошедший с майором Переяславцевым.
Командир седьмой батареи майор Переяславцев (в просторечьи — «Перец»), когда заступал в наряд дежурным по училищу, часто во время ночного обхода тихонько подкрадывался к двери очередного дивизиона и наблюдал в замочную скважину за стоящим на тумбочке дневальным. Если он замечал, что дневальный отлучился с тумбочки или даже просто стоит не по предписанной Уставом стойке «вольно», а несколько более свободно, то немедленно врывался в рсположение, делал разнос и снимал наряд. «За отсутствие служебного бдения и плохую охрану оружия в оружейной комнате.»
И вот однажды ночью, когда мы — Дима Бублак, Пирог и я, уже третьекурсники — стоим в наряде по батарее, снизу звонят ребята-первокурсники (они жили на первом этаже, второй курс — на втором, а мы — соответственно на третьем) и сообщают, мол, мыльте зад, мужики, к вам идёт Перец.
И тут начинается форменный цирк: в два часа ночи наряд третьего курса в полном составе по стойке «смирно» выстроился вокруг тумбочки — бдит, несёт службу.
Стоим, ждём, прислушиваемся. Слышим осторожные шаги на лестнице, затем — шорох у самой двери. А потом замечаем, что падавший снаружи в замочную скважину лучик света исчез. Ага, всё понятно, заглянул, родимый!
И тогда Дима Бублак чётким строевым шагом трогается с места, подходит к двери, наклоняется и с отданием чести рапортует в замочную скважину…
Мы с Пирогом чуть не упали с тумбочки от смеха. Но как бы то ни было, а Перец в замочную скважину двери нашего дивизиона уже больше никогда не заглядывал.
Впрочем, Перец не был особо опасным (до Джафара ему было просто нечего браться). С ним даже можно было иногда договориться по-человечески.
Так, однажды, когда в училище ожидалось прибытие очередной комисии, на сей раз из штаба округа, но зато вместе с телевидением, журналистами и представителями общественных организаций, Перец построил свою седьмую батарею и обратился к ней с совершенно неуставным предложением:
«Ребята, все вы знаете об этой чёртовой комиссии. Будет много дерьма, но главной кучей будет образцово-показательный кросс. Это понятно?»
«Так точно,» — нестройно ответила батарея. Такое нетрадиционное начало просто заворожило курсантов.
«Значит так, я даю вам слово, ребята: если батарея прибежит первой, в увольнение отпущу ВСЕХ!»
«А как же наряд?» — с недоверием спросил кто-то из курсантов.
«В наряде буду стоять сам!»
И точно, когда батарея, поднатужившись, действительно прибежала первой, майор Переяславцев всю её, в полном составе отпустил в увольнение. А сам и вправду надел повязку дежурного по батарее и штык-нож и заступил в наряд. Пододвинул к тумбе коечку, закурил сигаретку, да и понёс службу. Я это сам знаю, потому что как-раз в тот день по каким-то делам звонил в седьмую батарею и чуть с тумбочки не упал, когда услышал в трубке голос Перца: «Алло, седьмая батарея! Дежурный по батарее — майор Переяславцев!» Так как же для такого командира и не пробежать лучше всех?
Со временем я понял совершенно точно, как именно нужно осаживать командиров и начальников «по-уставному». Тут весь секрет в том, чтобы хоть на время общения с ними стать большим уставником, чем любой из них. Это их мигом выбивает из колеи.
Наверное, потому, что в такой момент каждый из них подсознательно вспоминает свои собственные курсантские будни и своего собственного Джафара, вспоминает и снова чувствует себя тем зелёным несмышлёнышем, запуганным курсантом «на ковре» у начальства.
Стань в нужный момент для такого офицера неумолимым олицетворением Устава, стань его собственным Джафаром, и он мгновенно стушуется. Такой, знаете, армейский вариант эдипова комплекса.
И только Джафара никому из подчинённых никогда не удавалось выбить из колеи. Наверное, потому, что невозможно было сделаться — даже хотя бы на мгновение — большим уставником, чем он.
С Джафаром в этом вопросе вообще шутки были плохи: он был как уставная «чёрная дыра»; если ты пытался обогнать его в уставопочитании, то — в крайнем случае — мог достичь только его уровня, и никак не больше. Ведь именно его уровень и был абсолютом, севрским эталоном. Вот тут-то и сказывался эффект «чёрной дыры» — этот уровень просто засасывал, и если курсант достигал его, то становился точно таким же Джафаром, только маленьким.
Боже, как же он обожал «драть по Уставу»! Одним из любимейших номеров его репертуара был подъём. Полагалось строиться на подъёме за пятнадцать секунд. То есть, после произнесения команды «подъём!» нужно было откинуть одеяло и простыню на спинку кровати, впрыгнуть в сапоги, на голенищах которых заранее вывешены портянки, и занять своё место в строю.
Вся процедура должна уложиться в пятнадцать секунд. Потом Джафар проверит качество. Если хоть что-то не так — даже пусть один человек, откинув одеяло и простыню на спинку, не успел аккуратно расправить, — звучит команда «плёнка назад!» (любимая команда Джафара, хотя и неуставная; обозначает «на исходные!»).
Джафар мог так драть дивизион на протяжении всей зарядки, а потом говорил, дескать, ай-яй-яй, товарищи курсанты, как это вы мне тут сорвали зарядку! Чтобы компенсировать срыв — объявлялось два-три трёхкилометровых кросса в другое время дня. А поскольку не все укладывались на таких кроссах в нормативы, то кроссы тоже надо было перебегать. С процентами.
Короче, с каждым месяцем мы все оказывались перед Джафаром всё в более неоплатном долгу, в вечном долгу, который постоянно рос. Проценты, проценты на проценты и всё такое.
Как вы уже поняли, Джафар очень любил повторения. «Повторение — мать учения,» — говорил он нам, и мы понимали, насколько это не к добру. И правда: Устав и повторения — какое словосочетание может быть хуже?
Однажды мы с Марченко возвращались с пересдачи зачёта (вообще-то, Марченко был из тех рвачей, которых командиры и начальники обычно называют «примерный курсант»; но вот как-то так получилось, что именно этот зачёт он с первого раза не сдал и пришлось пересдавать вместе с таким двоечником и негодяем как я). Идём по аллее, как вдруг далеко впереди намётанным глазом замечаем движущегося навстречу Джафара.
О, нет! Встречи с ним боялись все курсанты. Когда Джафар шёл по училищу, то повсюду курсантский «беспроволочный телеграф» передавал маршрут его движения: «Джафар пошёл в штаб!.. Джафар идёт в сторону актового зала!.. Джафара видели у парка!..» И на его пути училище вымирало. Так кроме него избегали и боялись ещё только одного человека — генерала. Когда кто-то из них шёл по территории, со стороны казалось, что в училище кроме них нет ни одного человека. Потому что эти двое при встрече драли всегда. Успел за «шилку» нырнуть — хорошо, не успел — пошёл сдаваться.
Так вот, заметили мы Джафара и норовим срулить куда-нибудь в сторону. Но у него тоже глаз-алмаз; многолетняя практика, всё-таки!
«Товарищи курсанты, ко мне!»
«А чёрт, „застрелил“!» Делать нечего — идём сдаваться.
Для Джафара имела значение каждая деталь, каждая уставная мелочь. Так, если положено при отдании чести старшему по званию переходить на строевой шаг за шесть шагов, то не дай Боже тебе перейти за четыре или, например, за семь!
Но мы ребята опытные, третий курс как никак. Переглянулись, пошли на сближение, за шесть шагов на «три-четыре» синхронно перешли на строевой шаг и отданием чести.
«Стой!»
Останавливаемся. Джафар сегодня явно в хорошем настроении. Потому что снова «пошёл в массы»:
«Куда это вы идёте, хлопцы?»
«Возвращаемся в расположение с пересдачи экзамена, товариш майор,» — на правах «примерного курсанта» докладывает за нас двоих Марченко.
На лице Джафара появляются красные пятна.
«Плёнка назад!»
Возвращаемся на исходные. Снова идём — строевым за шесть шагов, с отданием чести.
«Куда это вы идёте, хлопцы?» — уже более строгим тоном спрашивает Джафар.
«Возвращаемся в расположение с пересдачи зачёта…» — испуганно мямлит Марченко, совершенно не понимая, чего от нас хочет комдив.
«Плёнка назад!» — уже орёт Джафар.
И тут до меня доходит. Он же спрашивает, куда мы идём, не потому, что действительно хочет это знать! На самом деле он просто загадку нам задаёт, обычную уставную загадку. А раз так, то всё понятно.
Делаем новый заход.
«Куда вы идёте, товарищи курсанты?» — уже официальным тоном спрашивает Джафар, давая понять, что «хождение в массы» закончилось.
Марченко ещё не успевает открыть рта, как я рявкаю:
«Курсант сто четырнадцатого взвода курсант Кондырев!»
«Кондырев — в казарму! — приказывает Джафар. — Марченко — ПЛЁНКА НАЗАД!»
Вообще, это конечно, чистый маразм: на вопрос «Куда это вы идёте, хлопцы?» отвечать «Курсант сто четырнадцатого взвода курсант Кондырев!» Как-то не по-человечески. Но зато в строгом соответствии с Уставом, ибо, согласно Уставу, если к тебе обратился старший по званию, ты должен представиться, назвав должность, подразделение, воинское звание и фамилию. Потому же, кстати, и слово «курсант» произностися дважды: первый раз — как должность, второй — как звание.
А самым по-человечески несчастным курсантом в нашем дивизионе был Коля Деглюк, крестьянский парнишка из-под Кишинёва. И несчастность его проистекала из того, что Колю Устав просто не брал. Он, бедняга, и хотел, и учил, и очень старался — а никак не идёт, и всё тут.
Например, когда Коля являлся «на ковёр» к комдиву с очередной двойкой, а случалось это довольно часто, то стучался и вместо уставного «Товарищ майор, разрешите войти?» обычно спрашивал: «Товарищ майор, можно я зайду?» Джафар немедленно свирепел и орал «плёнка назад!», Деглюк стучался и пробовал снова, но опять ничего не получалось, и опять звучало пресловутое «плёнка назад!»
Так бедный Коля мог заходить к Джафару минут по двадцать и всё же не зайти, и, в конце концов, получив внеочередные наряды на службу, давать объяснения касательно двойки уже с тумбочки дневального.
У Джафара с этим было строго. Он вообще считал, что люди получают двойки не из-за каких-нибудь объективных причин или отсутствия способностей к тому или иному предмету, а потому, что просто не хотят учиться. А раз так, то не мешай учиться другим.
Поэтому получалось, что одни постоянно учились, а другие постоянно работали и тащили службу. И уж если один раз не повезло и попал в «рабочие», то вернуться в «учащиеся» очень и очень сложно.
А кровным врагом Джафару Коля Деглюк стал после одного показательного случая. Он как-раз опять стоял в наряде дневальным за дежурного. И когда в расположении появился Джафар, Коля скомандовал «Смирно!» и пошёл рапортовать. Но вместо уставного доклада «Товарищ майор, за время моего дежурства в подразделении происшествий не случилось!..» он забормотал своим гнусавым «молдавским» голосом примерно следующее: «Товарищ майор, пока вас не было, у нас всё было хорошо…»
Короче говоря, только подумав о Джафаре, я сразу понял, что его на Уставе не накажешь — в конце концов, он сам был олицетворённый Устав. Зато любого другого офицера — запросто. Так почему бы этой возможностью не воспользоваться? Подвернулся бы только случай!
Самое примечательное, что такой случай подвернулся очень быстро. Уже на следующее утро на губе. И «подвернул» его не кто иной, как начальник тогдашнего караула, какой-то капитан-артиллерист.
Заведя губарей в комнату приёма пищи на завтрак, начкар довёл до нас сегодняшний порядок проведения этого мероприятия:
«Короче так, губари, на приём пищи вам даётся аж сорок пять секунд. Каждое последующее действие выполняется по удару ложкой.»
«Это как, товариш капитан?»
«Для тупых поясняю подробнее. Удар — сели. Удар — пожелали друг другу приятного аппетита. Удар — разложили жратву по мискам. Удар — взяли ложки. Удар — приступили. Удар — закончили. Удар — взялись за компот. И так далее. При последнем ударе надлежит встать, принять строевую стойку и громко, чётко и внятно произнести: „Спасибо за вкусный завтрак работникам пищевой промышленности!“ Всё понятно? Приготовиться!..»
Начкар так лыбился, что я грешным делом подумал, что он шутит. Мало ли какой юмор у людей бывает! Но он не шутил. Он действительно взглянул на часы и начал мерно стучать ложкой по краю стола.
Ненавижу людей, которые любят издеваться над беззащитными. Ненавижу и считаю, что никогда и ни за что нельзя идти у таких людей на поводу. Поэтому, когда ложка первый раз звякнула по столу, и голодные губари лихорадочно принялись хватать руками пищу и заталкивать в рот, чтобы уложиться в эти чёртовы сорок пять секунд, я неторопливо опустился на своё место, аккуратно заправил салфетку за воротник и медленно, как будто находился не на губе, а в ресторане, и впереди у меня был целый вечер, потянулся за стаканом компота.
Есть хотелось жутко — и в училище, и на губе кормили хуже некуда, — но сдаваться было нельзя. Я вальяжно, с удовольствием, отведал компота, поставил стакан на стол, промакнул губы салфеткой и поднялся.
На лице начкара уже не было издевательской ухмылки. Теперь в его глазах, смотревших на меня, сквозило недоумение.
«Спасибо за отличный завтрак, товарищ капитан. А теперь будьте любезны записать меня на приём к начальнику гарнизона. На четверг, если я не ошибаюсь…»
В глазах начкара промелькнул страх.
«Это ещё зачем?»
«Затем, что ваши действия являются грубейшим нарушением Устава, — пояснил я и хлоднокровно добавил: — Кто знает, может, вас ещё в старшие лейтенанты произведут…»
После развода на работы начкар вызвал меня к себе. Для разговора тет-а-тет.
«Послушай, курсант, — вкрадчиво заговорил он, предложив мне присесть на топчан рядом с ним, — зачем этот цирк? Я понимаю, ты голодный и поэтому злой, курсант. Но вот здесь, в бачке, есть еда. Поешь, успокойся, иди отдохни до обеда, и давай не будем усугублять.»
«Ага, — отвечаю, — как же! Значит, ребята голодными остались, а я здесь как чмо втихомолку жрать буду? Нет, так мы, товарищ капитан, не договоримся.»
«А как договоримся? — занервничал начкар. — Послушай, ну я действительно прокололся с завтраком, признаю. Был неправ. Но уж на обеде всё будет нормально, слово офицера. Увидишь, курсант. Только давай это дело замнём, ладно?»
«Всё будет нормально?» — с подозрением переспрашиваю я.
«Всё будет нормально, — кивает он. — По Уставу.» «Ах, по Уставу? Ну, если по Уставу, тогда будьте любезны, товарищ капитан, выдать арестованным шинели, потому что температура в камере ниже плюс восемнадцати градусов по Цельсию, кроме того, предоставьте, пожалуйста, свежие газеты и выделите время для изучения Устава. Чтобы всё было по Уставу.»
И вижу, смотрит на меня этот капитан точно так же, как мы обычно смотрели на Джафара — с мистическим ужасом и ненавистью. Значит, сработало.
И точно, сработало. Всё начкар выполнил, что я просил, и не видно его было и не слышно до самой смены караула.
А по другому, кстати, и быть не могло. Потому что в армии старший начальник никогда не простит младшему злоупотребления властью. Сам — будет злоупотреблять, а младшему — не позволит. Это как ревность. Потому что злоупотребление властью — прерогатива старшего по званию.
Поэтому за подобную провинность начальник гарнизона действительно начкара смешал бы с чем-нибудь неаппетитным. Тем более, что начальником полтавского гарнизона тогда являлся не кто иной как генерал-майор Старун, начальник моего училища.
А в его реакции я был совершенно уверен. Потому как знал генерала уже не первый год. Он всегда был крутенек и рубил головы направо и налево без перерыва на обед.
(Помню, как в камере познакомился с курсантом соседнего училища связи. Он получил от своего начальника училища за самовольную отлучку плюс переодевание в гражданскую форму одежды плюс употребление алкогольных напитков плюс сопротивление работникам милиции при задержании — пять суток. А у нас курсанты от генерал-майора Старуна даже за некачественную уборку территории никогда не получали меньше десяти.)
Кстати, о генерале.
Генерал-майор Старун, хоть и был постоянным незыблемым примером для Джафара и ещё многих офицеров училища, но всё же сохранил в себе чуть-чуть больше ЖИВОГО, чем тот-же Джафар.
По крайней мере, генерал мог на общеучилищном разводе, стоя на трибуне перед тысячей двумястами людьми, прогреметь в микрофон на всю Полтаву: «А ну-ка, не ковыряйтесь в носу, подполковник Бабак!» Джафар себе такой неуставщины никогда бы не позволил.
И уж если генерал был более ЖИВОЙ, чем Джафар, то и «в массы» он ходил несколько чаще и глубже.
Однажды на третьем курсе, кажется, на седьмое ноября, у нас в училище был праздничный обед — необычайно радостное событие для курсантов, особенно если вспомнить, насколько паршиво нас обычно кормили. А поскольку в училище в тот момент прибыла очередная комиссия, обед этот решили обставить с большой помпой. А именно, выстроили всё училище на плацу, произнесли приличествующие случаю речи, устроили парад, а потом под незабвенный «Армянский марш» двинули дивизионы один за другим строевым шагом на приём пищи.
В столовую подразделения заводили по-очереди, и те, кто уже вошёл внутрь, должны были ждать, когда свои места за столиками займут остальные, с тем, чтобы всем вместе синхронно приступить к обеду.
А мы как увидели набор блюд на столах — вермишелевый суп на первое, гречневая каша с котлетой на второе, по стакану киселя и яблоку на брата на третье (совершенно непривычная для нас гастрономическая роскошь) — чуть не захлебнулись собственным желудочным соком.
И тихонько решили между собой — мы ведь уже третий курс, как-никак, а не какие-то там первогодки! Так давайте, пока всех будут мурыжить, поедим незаметно, а потом, когда все начнут есть, искусно создадим видимость поглощения пищи.
И хотя между столиками (каждый столик — на четырёх человек) мечутся взводные, следят, чтобы никто раньше времени не начал есть, но разве за всеми уследишь?
Короче говоря, втихомолку поели, потом ссыпали в бачок остатки и объедки, составили тарелки стопочкой, прикрыли сверху чистой тарелкой и сидим со скорбными лицами, вроде как ждём команду приступать к приёму пищи.
И тут в столовой появляется генерал, члены комиссии и высшие офицеры училища. Описали дугу по залу и неожиданно останавливаются у нашего столика. По лицу генерала видно — он опять в самом пике своего «популистского» настроения.
«Ну, что там у нас на обед, майор Мирончук?» — спрашивает с добродушной усмешкой у Джафара и запускает ложку в наш бачок с объедками.
А в том бачке — мама ты моя родная… Там такой винегрет!.. Даже огрызок яблочный, наполовину затопленный, плавал — мы потом смотрели.
Джафар, торжественно:
«Вермишелевый суп, товариш генерал-майор!»
Тот зачерпнул, попробовал:
«Да по-моему гречневый!»
Мы сидим синие от ужаса.
А генерал:
«Хороший суп. Моя жена такой же варит… — потом вторую ложку съел: — Ну, может быть, чуть-чуть понаваристей…»
И повёл всю свиту дальше. А я ещё тогда подумал: «Да куда же, блин, ещё наваристей?!»
Всё до сих пор не могу понять: это же он действительно не заметил, какое в бачне дерьмо было! Так непонятно — либо у него вкусовые рецепторы не функционируют, либо он вообще не знает, какой должна быть нормальная еда…
Генерал, говорите?
На десятые сутки гауптвахты нас выгнали убирать снег на Ляхов-штрассе. Настроение у меня отличное — дополнительных суток не нагрёб и сегодня уже должен был выйти с губы. А значит, и в отпуск ещё успевал. Пусть только на пять суток, но всё же.
И вот убираем себе тихонечко снег под бдительным присмотром выводного. Я одной рукой загоняю совковую лопату в снег, двумя отбрасываю набранную порцию. И тут появляется генерал. Все замерли по стойке «смирно», а он подошёл, постучал мне в грудь пальцем и роскошным своим басом говорит:
«Кондырев, лопату нужно держать двумя руками. Выводной! Передайте начальнику гауптвахты — я добавляю курсанту Кондыреву пять суток ареста.» Вот гад, именно пять. Как раз до конца отпуска.
Так-то. И вернулся я на губу, и уселся в угол камеры, и, как водится, предался мрачным размышлениям.
Не зря меня генерал так приголубил. Явно, без Джафара здесь не обошлось. Ситуация ведь простая — до смеха. Я для Джафара во сто крат хуже, чем тот же неуставной Деглюк. Потому что Деглюк хочет, но не может соответствовать, а я, может, и могу, но совершенно не хочу. А это значит, что я и есть то самое инородное тело, которое надлежит из системы исторгнуть.
Причём, что самое страшное и опасное, я не просто так, как, скажем, Бегемот или Дима Бублак. Я сознательный враг. Вот в чём всё дело. Да ещё и отягчающее обстоятельство у меня есть, которое должно Джафара здорово раздражать: если Бегемот с Бублаком и ещё пара десятков таких же умников сами ушли, когда поняли, что не по ним эта кухня, то ведь я-то как-раз и не ухожу!
Не ухожу! А исключить меня в приказном порядке с каждым курсом всё сложнее. И если с первого и второго курсов генерал мог сам нерадивого курсанта исключить, то с третьего уже нет. Третьекурсника только через округ исключить можно, а четверокурсника и вовсе — через личный приказ Командующего войсками ПВО страны генерал-полковника Чеснокова. Только так. Уж больно много денег в старшекурсника успели вбухать, чтобы теперь его просто так взять и исключить.
А генералу исключить курсанта через округ или, тем более, через Москву очень невыгодно: с него, с генерала, непременно спросят по всей строгости за разбазаривание государственных денежек. За что, мол, исключаете, товариш генерал-майор? За недисциплинированность? Это что же, всё время был дисциплинированным, а теперь вдруг испортился? Да? А почему недосмотрели? Почему допустили? А если он с самого начала недисциплинированным был, то почему не приняли мер? Почему не исключили сразу?
В общем, в подобной ситуации появляется целая гроздь всяких неприятных вопросов, отвечать на которые никому не хочется. Потому что как ни ответь, это всё-равно влияет на продвижение по службе, на карьеру, на новые назначения, и на спокойный сон тоже. Точно так же, как и ответы на вопрос Джафара: «Почему вы получили двойку, товарищ курсант?» Как ни отвечай, а своё ведро дерьма всё-равно получишь. А то и два.
Так почему же мне, дураку эдакому, когда понял, откуда ветер дует, было просто не написать рапорт об исключении по собственному желанию, да и дело с концом? Не знаю. Честное слово, не знаю. Может, всё та же инерция, клеевая река. А может, просто переклинило. Помню только, что лишь одна мысль меня тогда постоянно буравила: «Ну, гады, посмотрим, что вы ещё сможете со мной сделать!..»
Короче говоря, отсидел ещё пять суток. И вернулся в дивизион одновременно с теми, кто из отпуска ехал. Они ко мне, дескать, как отдохнул, Кондырев? Никто ведь не знает, что я весь отпуск на губе «отдыхал». Однако нос вешать покуда нечего, так что отвечаю стандартно, мол, хрен вам снилось, как я отпуск провёл, мужики. Веселился на всю катушку и всё такое.
И тут вызывают к комдиву.
«Шо, обидно, товарищ курсант, шо дома не побывали?»
Конечно обидно, чего уж там! Я за все четыре года в отпуске был всего три раза. Так ясное дело, что обидно. Но вида не показываю.
«Ничего, товарищ майор, переживу как нибудь.» «Ну шо, сделали выводы?» «Сделал,» — отвечаю. Джафар даже из-за стола привстал: почувствовал, что что-то не так идёт.
«И какие же выводы вы сделали, товарищ курсант?» «Что вы зря меня вместо отпуска на губу посадили, товарищ майор!»
«А-а, вы ничего не поняли, товарищ курсант! — багровеет Джафар. — Вы не поняли, насколько ваше поведение не соответствует уставным требованиям!..»
«Да нет, я всё понял, товарищ майор. Вы хотите, чтобы я вас боялся. Этого не будет.»
Чёрт, как же так? — было написано у него на лице, — Кондырев не сломался! Безобразие!
И тогда он произнёс фразу, определившую всё дальнейшее развитие событий.
«Даю вам слово охвицера, товарищ курсант Кондырев, — сказал Джафар, выпрямившись в полный рост и для официальности надев шапку, — шо сделаю всё от меня зависящее, шобы вас исключить. Вы у этом училище учиться не будете!..»
И правда, потом я убедился, что он действительно сделал всё от него зависящее.
После этого разговора комдив начал планомерно готовить почву для моего исключения.
Но — к худу или к добру — эта история растянулась ещё на долгих полтора года…
«…У тебя никогда так не бывает?..»
«Как?»
«Ну… вроде, всё нормально, никаких проблем, и вдруг что-то как накатит, защемит, и захочется чего-то такого… такого…» — я прищёлкиваю пальцами, не находя нужного слова, и с надеждой смотрю на Маринку.
«Чего это „такого“?» — улыбается она, поудобнее сворачиваясь калачиком в кресле.
«Ну, допустим… допустим, сейчас мне остро захотелось оказаться году этак в тысяча пятьсот девятнадцатом где-нибудь неподалёку от Веракруса… Желательно, четвёртого марта…»
«Веракрус? — в её глазах появляется интерес. — Это где-то в Америке?»
«В Мексике, — поясняю я. — Четвёртого марта тысяча пятьсот девятнадцатого года в Веракрусе высадился Эрнандо Кортес… — я вижу, что нисколько не прояснил ситуацию, и продолжаю: — Это был испанский конкистадор, завоевавший империю ацтеков… Эх, вот было времечко!.. Представь себе: яркий солнечный день, белый как сахар песок пляжа, сочно-зелёные джунгли, дымящийся конус вулкана на горизонте… — меня уже понесло. — …В лазурной воде залива отражаются каравеллы с крестами на парусах, а через пляж в сторону джунглей, увязая в песке, нестройной толпой движутся вооружённые люди. Старинные кулеврины, лошади в цветастой сбруе, акебузы, алебарды, пёстрые флажки на пиках; солнце отражается в начищенных до блеска кирасах и шлемах… хотя нет, пожалуй, у конкистадоров кирасы и шлемы не были начищены до блеска… — я груснею. — Скорее всего, они были покрыты чернью… а даже если и нет, то всё-равно, это же не регулярная часть, они бы не стали мучаться, начищая доспехи, словно для какого-нибудь смотра… Эх, Джафара на них нет!» — вздыхаю я через секунду с плохо скрытой завистью.
«Что, здорово он тебя донимает?» — с сочувствием спршивает Маринка, опуская руку мне на локоть.
«А? Да нет. Нет. Пустое», — отмахиваюсь я, не имея ни малейшего желания возвращаться из сказочной эпохи конкисты в мрачное сегодня. — … Так вот, а на циклопических стенах Теночтитлана, возведённых, кажется, руками бессмертных богов, испанцев ожидают огромные толпы меднокожих гордых людей в цветастых одеждах и головных уборах из перьев, увешанные золотыми серьгами, ожерельями и браслетами. Копья и стрелы ацтеков готовы поразить воинственных пришельцев, прибывших из-за моря, а за спинами воинов Монтесумы возвышаются гигантские ступенчатые пирамиды, и величественный Попокатепетль возносит седую вершину в безоблачное небо, и дымится под обсидиановыми ножами густая кровь несчастных, принесённых в жертву безжалостному Уитцилопочтли, богу войны…
«Красиво… — задумчиво произносит Маринка, не сводя с меня восхищённого взгляда. — Как волшебная сказка… А дальше что?»
«Дальше? — я пожимаю плечами. — А дальше всё очень просто: дон Эрнандо был талантливым военачальником, испанская пехота в то время считалась лучшей в Европе, у конкистадоров было огнестрельное оружие, железные доспехи и лошади… а кроме того, высадившись на берегу Юкатана, дон Эрнандо приказал сжечь корабли… чтобы некуда было отступать…»
«А что было у ацтеков?»
«А у ацтеков, на их беду, было очень много золота… — я на несколько секунд задумываюсь. — Вот бы им лошадок дать, хотя бы сотню-другую!..»
«Ты болеешь за ацтеков?» — азартно спрашивает Маринка.
«Вовсе нет. Просто мне интересно. То, что произошло — уже произошло. А вот то, что могло бы произойти — это такой простор для воображения!.. А вообще-то, я болею за конкистадоров. Даже не знаю почему. Образ закованных в сталь лихих вояк, алчных и набожных одновременно, горстка которых завоевала огромную страну, этот образ… завораживает, что ли… Хотя как подумаешь о том, какие они были тупые, жестокие, грязные и вшивые… Ладно, хорош, — перебиваю я сам себя. Чаем напоишь?»
«Ой, ну конечно! — вскакивает с кресла Маринка. — Сейчас.»
«Смотри только маму не разбуди!»
Она улетает за чаем, а я поудобнее устраиваюсь на диване и размышляю. За окном — ночь. На мне — повседневная форма одежды, штык-нож и повязка дневального по батарее. Я — в самоволке, и каждую секунду может ворваться мой напарник Пирог с безрадостной вестью, что моё присутствие срочно требуется в казарме. Тем-то и сладки эти минуты свободы.
Впархивает Маринка с чаем.
«Представь, а что было бы, если бы оказаться на поле Ватерлоо с хорошим ручным пулемётом? — бормочу я и автоматически отхлёбываю из чашки. — О чёрт, горячий!.. А было бы вот что — мы с Наполеоном замочили бы англичан и пруссаков, а потом…»
«С пулемётом?..» — не успевает за галопом моих мыслей Маринка.
«Впрочем, это всё-равно ничего бы не изменило… Наполеон ведь не хотел быть королём Жакерии…» — сокрушённо резюмирую я и разочарованно закуриваю.
«А знаешь, — вдруг произносит Маринка задумчиво, — ты мне сегодня снился…»
«Полагаю, в каракулевой папахе и на белом коне?» — совершенно серьёзным тоном интересуюсь я.
«Фу, глупый! Вовсе нет. Ты был в новеньком, с иголочки, офицерском мундире и такой красивый-красивый! Ты подошёл ко мне, взял меня за руку и сказал…»
«Что я тебя люблю?..» — предположил я.
«Совершенно верно, — серьёзно кивнула она. — Именно это ты мне и сказал.»
«Не ново, — пожал плечами я. — Всё когда-нибудь устаревает и теряет первозданную свежесть новизны…»
«А ты повтори снова, — попросила Маринка. — Я не обижусь, честное слово.»
Я притянул её к себе, обнял за плечи и повторил. Она удовлетворённо вздохнула и покрепче прижалась ко мне.
«Вот закончишь училище, заберёшь меня с собой, и мы уедем далеко-далеко…»
«Ага, это уж точно… Распределят в такую дыру, что и на карте с фонарём не найдёшь… В ЗабВО, а то и в Афган…»
Она закрывает мне ладошкой рот.
«Молчи… молчи… Разве для нас это имеет значение?..»
И так мы сидим, обнявшись, и нам хорошо — лучше не бывает, а за окном ночь, и на трюмо упрямо тикает старенький будильник, и Пирог всё не идёт и не идёт…
Не очень хочется вспоминать о своей жизни после того разговора с Джафаром. Потому что жизнь пошла такая, что и врагу не пожелал бы. Ведь я стал «конченым», «злостным нарушителем», «нерадивым курсантом», а с таким всегда и везде был особый разговор.
Единственное, что спасало, это самоходы к Маринке и гитара. Вообще-то, гитару курсанту в расположении хранить нельзя, «неположено». Но — где наша не пропадала — я хранил её под кроватью. Согласно Уставу, под кроватью каждого курсанта всегда должны быть подвязаны снаряжённый вещмешок и лыжи, на случай «тревожного» выдвижения. Так я вместо лыж подвязывал под кровать свою двенадцатиструнку. А по ночам отвязывал, шёл в ленинскую комнату и играл в своё удовольствие.
Правда, однажды меня словил на этом старшина. Но мне повезло — оказалось, он давно уже хочет научиться играть на гитаре. И мы немедленно заключили соглашение — я по-прежнему держу гитару под кроватью вместо лыж и по-прежнему музицирую в ленкомнате по ночам, но за это учу старишину играть. По часу за ночь.
А время текло, текло, текло, пока, наконец, не наступила следующая сессия, в конце третьего курса.
И вот однажды возвращаюсь я с зачёта по ППР, партполитработе, после получаса плодотворного общения с преподавателем, подполковником Пинчуком.
Настроение — немного лучше, чем обычно, спасибо Пинчуку. Его наплевательское отношение в своему предмету в частности и ко всей армейщине в целом здорово бодрило.
(«ППР — это не что-нибудь, — говаривал подполковник. — ППР — это „поп…дели и разошлись“, поэтому я всегда себя очень хорошо чувствую и с оптимизмом смотрю в завтрашний день. Это ведь у командиров, у начальников вечная головная боль по любому поводу. А я, политработник, бредятину свою вам прочитал, сел на свой ЛуАЗ-„торпедоносец“, до и махнул себе на дачку. А там… горошек пробивается, лучок в рост пошёл, яблочки вот-вот крышу проломят. Хорошо! И голова никогда не болит. Так что, товарищи курсанты, хотите быть оптимистами — стремитесь на комсомольскую и партийную работу!.. — он покровительственно хлопал кого-нибудь из нас по плечу и продолжал: — Только ведите себя хорошо, не залетайте, а то такой работы вам не видать никогда и нипочём, и без вас желающих много. Всегда слушайтесь командиров и начальников, не пререкайтесь, не перечьте — незачем всё это. Знаю я вас, глупых да горячих: приказали вам что-то отцы командиры, а вы — сразу в бутылку. Зачем? Надо так: отдали честь двумя руками и побежали исполнять, аж рубашка на спине вздулась от усердия. Забежали за угол, теми же двумя руками показали дули и пошли по своим делам: командир всё-равно всё уже забыл. Слушайте и мотайте на ус, ребята. Я всё же политработник, ваша вторая мама. Мама плохого не присоветует…»)
Короче, иду от подполковника Пинчука, размышляю о достоинствах политработничьей службы, как вдруг подгребает ко мне Вася Мельник, оболонский мой земляк, один из примерных курсантов нашего примерного дивизиона.
«Как дела, Юра?»
«На букву „х“, не подумай, что „хорошо“,» — отвечаю.
«Это всё война с Джафаром?»
Я пожимаю плечами: мол, что, дурик, сам не знаешь? А он неожиданно вкрадчивым голосочком начинает мне плести что-то совершенно из другой оперы:
«Всё хочу с тобой поговорить кое о чём… Ты, наверное, замечал, обращал внимание, что есть такие люди в нашем дивизионе, которые рядом с тобой служат, а ты даже не знаешь, как они служат…»
Я даже усмехнулся: это же он о «мазовых» заговорил, не иначе. У нас в дивизионе было много ребят с «мазой» — Пашкевич, мой сосед по койке, земляк и сосед нашего начальника училища, потом Смирнов, сын начальника КГБ Кривого Рога, потом ещё Пантелеев, племянник начальника штаба соседней дивизии, потом Рябошапка, Буряк, Гордеев… В общем, много их таких. «Имя им — легион». Только много-то много, а в казарме редко кого увидеть можно. Уж не знаю, где и как они там служили, по каким своим «мазовым» местам, не знаю, к каким спортивным ротам были приписаны, но за их отличные оценки, отличные характеристики и, позднее, за отличное распределение можно было не волноваться. У них давным-давно всё было схвачено.
«Мазурики» во всём отличались от нас, обычных, «безмазовых» курсантов. Служили по-другому, учились по-другому, по-другому жили, по-другому строили свои взаимоотношения с командирами и начальниками, даже держались, разговаривали по-другому. Да что говорить, они и нижнее бельё другое носили. Был у них такой отличительный знак — вместо положенных форменных синих трусов они все носили нагло-красные. Такая себе «мазовская» форма одежды.
И точно, заговорил Вася Мельник о «мазуриках», вспомнил о том, как ладно им живётся, а потом сам себя перебивает, тянет меня за рукав:
«Ладно, хорош трендеть. Трендеть — не мешки ворочать. Пойдём.»
«Куда?»
«Куда? Понимаешь, Кондырев, твой единственный плюс в том, что ты клёво играешь на гитаре. Хочу познакомить тебя с одним гражданским. Не пожалеешь, честное слово.»
«С каким ещё гражданским?»
«Увидишь. Пойдём, я договорился.»
«Да куда ещё?»
«Куда, куда… В город, вот куда,» — а сам всё тянет меня за рукав, и рожа хитрая-хитрая.
«Погоди, Вася, да какой, к чёрту, город?! А увольнительная?»
«Увольнительные твои только на „дючке“ к месту пригодятся. Пошли!»
А мне, если честно, и самому уже очень интересно, что это за игры такие.
Идём. Заходим на КПП. Ну, думаю, пошутил курсант Мельник, и ладно. Сейчас дежурный по КПП вызверится, и можно будет смело драпать в казарму.
Ан нет. Вася оттащил дежурного в сторонку, пошептался там с ним, и тот уже собственноручно нам двери открывает.
Выходим наружу. Я — в полном недоумении. Рассказали бы мне такое — даже за курсантскую байку не принял бы. Считал бы просто голым враньём.
Идём по улице. Вдруг я вспоминаю о патрулях. «Погоди, Вася, ну, допустим, выйти-то мы вышли, ладно. А если патруль?»
Он смеётся.
«Не боись, Кондырев, всё схвачено!»
«Как это „схвачено“? Кем? В режимном, образцово-показательном училище? При такой секретности? При такой уставщине? Да и при чём здесь патрули? Нельзя же ведь „схватить“ весь гарнизон?»
А он знай себе хихикает и топочет дальше, явно по хорошо знакомому ему маршруту.
Шли сравнительно недолго, минут пятнадцать. Загребли в подъезд очередной пятиэтажки, поднялись на второй этаж, позвонили. Открывает какой-то тип, по виду — за сороковник, но энергичный и подвижный, редкие светлые волосы словно приклеены к покатому черепу, глаза по-совиному круглые и пронзительные, презрительно изогнутый безгубый рот. И какая-то едва заметная плавность в движениях, томная обходительность в обращении, изредка проскакивающие «женские» нотки в речи. Примечательная, в общем, личность.
Представился Витей, внимательно оглядел, пригласил внутрь. Квартира большая, обставлена шикарно — светлая импортная мебель, цветастые ковры, куча дорогих безделушек.
Посидели, поговорили о какой-то ерунде под кофе и сигарету. Потом он вдруг, ни с того, ни с сего, заявляет:
«Ну что, Кондырев, сколько можно ждать?»
«Чего ждать?» — не понял я.
«Здравствуйте вам. Разве ты не будешь играть?» — и откуда ни возьмись выдёргивает отличную концертную «Кремону».
Я улыбнулся, взял гитару и решил повалять дурака. Сыграл ему попурри из всех известных мне безумных песенок, начиная с классической «Не гаси об меня сигарету, родная, Я и так уже весь в синяках и рубцах» и заканчивая совершенно бредовым припевом из шизофренической вариации «Серенького козлика» — «Сан дили-дили бум дили-дили ясик ш-ш-ш ясик Бабаюнди тпрутурики серый козёл».
Он посмеялся, потом говорит:
«Ладно, ближе к делу, Кондырев. Мне о тебе рассказывали, теперь вот и сам посмотрел; считаю, ты подойдёшь.»
«Для чего подойду?»
«Объясняю всю схему. Для начала тебе придётся выучить тот репертуар, который я тебе дам. Только хорошенько выучить, понимаешь? Не на пять, на шесть с плюсом, чтобы со слезой…»
«Какой репертуар? Зачем?»
«Репертуар стандартный — несколько романсов, кое-что из блатного… А зачем… Затем, что там, куда мы с тобой поедем, нужные нам люди слюни от этих песен пускают… Ты же знаешь психологию больших людей, Кондырев: они уже такие зажравшиеся, что маленькому человеку от них никакой мздой ничего не добиться. Потому что уже не нужна им эта мзда… А вот если сумеешь этим большим людям потрафить, если отыщешь в их деревянном нутре нужную струнку, слезливую, ностальгическую, романтичную, — отыщешь и дотронешься до неё, чтоб звякнула, то они только за это тебе любое небольшое одолжение сделают. Только это одолжение для них, может, и небольшое, а для тебя оно просто громадным будет, всю судьбу твою перевернёт… Разные у тебя с большими людьми масштабы, знаешь ли…»
«Ну хорошо, стратегия мне ясна, — говорю. — Может, теперь и к тактике перейдём?»
«Запросто, — кивает и по коленке меня похлопывает. — На самом деле, всё очень просто, Кондырев. Как выучишь репертуар, поедем в Москву…»
«В Москву? А как же училище? Устав, режим и всё такое?»
«Да перестань ты, Кондырев, чушь молоть, в самом-то деле! Я тебе о серьёзных вещах здесь рассказываю, а ты детский сад устроил… Короче, приезжаем в Москву. Там прямым ходом двигаем в „домики“…»
«Куда?!»
«Это такое место, где большие люди — в чинах не ниже генеральских — культурно отдыхают. Ну, бабы, стол, сауны-пересауны и так далее. И, разумеется, хорошая концертная программа. Оденем тебя в гусарский мундир, выступишь вроде как полтавский гусар тысяча семьсот девятого года…»
«Во время Полтавской битвы гусар в российской армии, кажется, ещё не было. Да и в шведской — тоже…»
«Да какая, к чёрту, разница, Кондырев! — уже злится Витя. — Были, не было… Ты же не за этим туда поедешь… Короче, выйдешь, споёшь. Потом подсядешь к ним за стол, выпьешь, закусишь, ну и пообщаешься…»
«О чём?»
«Расскажешь о себе, славном курсанте Полтавского зенитно-ракетного училища, послушаешь о них, славных генералах советских Вооружённых Сил, ну а потом… потом поведаешь, куда бы хотел распределиться…»
«Вот так просто возьму и поведаю?»
«Они спросят — ты ответишь.»
«А если не спросят?»
«Спросят-спросят, не сомневайся. Таковы правила игры. Они же должны будут тебе сделать то самое, маленькое одолжение…»
«И что дальше?»
«Ну, а дальше распределят тебя по окончании училища в Видное, это в Подмосковье, туда всех „мазуриков“ распределяют, а уж оттуда поедешь, куда хочешь, хоть на Кубу. Потом женят на дочке какого-нибудь урода-генерала и всё, считай, что карьера сделана… Ну как, впечатляет?»
«Впечатляет,» — отвечаю, а сам, если честно, ни на грош Вите этому не верю. Уж больно складно поёт. Эка всё мне расписал, Лев Толстой прямо.
Он посмотрел на меня внимательно и, видать, понял, что у меня внутри. Усмехнулся, пожал плечами и говорит:
«Что, веры не имёшь, курсант? Доказать надо свою состоятельность?»
«Да надо бы,» — киваю.
Тогда он, ни слова не говоря, берётся за телефон. Набирает номер, переходит на внутренний коммутатор моего училища, чирикает с телефонистками как со старыми знакомыми, потом просит соединить с десятой батареей. С моей батареей. А мне бросает, иди, мол, Кондырев, на кухню, возьми параллельный телефон да послушай.
Иду на кухню, хватаю трубку. Слышу:
«Десятая батарея! Дежурный по батарее сержант Донцов!»
«Командира батареи к телефону! Срочно!» — командует Витя.
И, через несколько секунд:
«Временно исполняющий обязанности командира батареи старший лейтенант Шабельник.»
«Алло, Шабельник, это Витя.»
«Добрый день, Витя. Я слушаю,» — в голосе Шабельника — непривычное почтение.
«Короче, Шабельник. У меня здесь Мельник и Кондырев. По важному делу. Ты там сделай так, чтобы никто не шелестел и всё такое прочее…»
«Да, Витя, всё будет сделано, не беспокойся!..» У меня просто челюсть отвалилась: это ж неподкупный бравый гусар Шабель тут перед Витей каким-то на цырлах стоит! И уже начинаю понимать, что этот Витя ни какой не «какой-то», а часть сложной, серьёзной и пока совершенно не известной мне системы.
«Ну что, Кондырев? — орёт из комнаты Витя. — Может, ещё кого-нибудь хочешь услышать? Резуна, например?»
«Так он же в Белой Церкви служит, — отвечаю. — Давным-давно перевели.»
«А что, в Белой Церкви телефонов нет, что ли?» — и опять диск накручивает.
Когда на том конце провода отвечают, снова снимаю трубку. И слышу ненавистный голос ненавистного Резуна.
«Капитан Резун у аппарата!»
«Привет, Резун. Это Витя…»
«А, добрый день, Витя,» — и голос Резуна становится как две капли воды похож на голос Шабельника минуту назад.
«Ну что, как служится, Резун? Не обижают на новом месте?»
«Да всё нормально, спасибо… Только знаешь, Витя?..»
«Чего?»
«Тут начальник штаба кровь портит…»
«Фамилия?»
«Подполковник Ветров.»
«Хорошо, разберёмся…»
Я отпускаю трубку на рычаг и несколько секунд тупо смотрю прямо перед собой. Это же не Витя, а какой-то вселенский паук просто!..
А Витя опять орёт из комнаты:
«Ну что, не убедил? Может, кто-нибудь покруче нужен? Подполковник Пустовалов, например?»
А подполковник Пустовалов, между прочим, не кто-нибудь, а начальник отдела кадров моего училища. Фигура серьёзная и с большими возможностями.
Но когда они с Витей начинают разговаривать по телефону, голос у него становится точно таким же угодливым, как и у двух предыдущих офицеров. И мне начинает казаться, что позвони Витя в Москву, самому Министру Обороны, и тот совершенно так же униженно залопочет в трубку, выпрашивая у Вити какое-нибудь одолжение.
Когда разговор с Пустоваловым заканчивается, опускаю трубку на рычаг, возвращаюсь в комнату, падаю в кресло. И просто не знаю, что и сказать, что и подумать.
«Ну как, — улыбается Витя, — убедил я тебя? Впечатляет?»
«Впечатляет. Только вам-то это всё зачем? Репертуар и всё такое?» — бормочу.
«Не твоё дело, Кондырев, не твоё дело. Придёт время, узнаешь. Но не бойся, ничего невозможного я у тебя не попрошу…»
И опять меня по колену похлопывает. Ласково так. Я, естественно, ногу отдёргиваю, а он хмурится:
«Для тебя сейчас, главное, Кондырев, — не сделать ошибки. Был у меня до тебя гитарист, Малинин, знаешь такого? Так он сделал. И что теперь? Довыпендривался, доошибался, да и отчислили дурака к чертям собачьим. Ах, ну почему все ребята-гитаристы обычно форменные раздолбаи… Но ты запомни, Кондырев, для тех, кто сюда приходит, обратного пути уже нет. Либо работаем — и всё нормально, либо…»
И снова к моим коленям тянется, бормочет про какие-то «губочки-лапушки».
Я оглядываюсь на Васю Мельника, тихим приручённым зайчиком просидевшего весь разговор, а он встал неторопливо, удалился себе тихонечко в соседнюю комнату и дверку аккуратненько прикрыл.
И тут меня осеняет: знаю я Малинина, учился курсом старше, когда-то вместе в госпитале лежали!
И про Витю этого он мне рассказывал, правда, так, в двух словах, без имён. Но и того, что рассказывал, было достаточно: о водиле генеральском, которого этот Витя трахал, потом ещё об одном молодом лейтенанте, которому хорошего распределения захотелось, ещё о какой-то мерзости…
Боже, какая срань!.. Я вскочил, ору, мол, да пошёл ты на х… и резво отодвигаюсь к двери. А он:
«Дурак ты, Кондырев… Иди-иди, ещё пожалеешь, но уже поздно будет… Ох, как пожалеешь…»
Я выскакиваю вон и — в училище. Иду и думаю: это что же получается? Оказывается, и Джафар ещё — не самая большая куча дерьма? Джафар тоже, конечно, козёл и урод, не подарок в общем. Но он же совсем другой, честнее как-то, что ли. Он, вроде, и драл других смертным дёром, но и себя драл точно так же, по тому же самому Уставу. Он карьеру делал честно, тупо по-армейски, через разрывание задницы «на немецкий крест», потому и майором полковничью должность занимал. Но тут же, через Витю, карьера посредством совсем других операций с задницей делалась!
Джафар как танк Т-72 ломился вверх по лестнице карьеры к следующему званию, к следующей должности, поблажек не просил, ни себе, ни другим спуску не давал. И знать не знал, дурилка картонная, что все эти звания и должности давным-давно распределены, что вся эта карьера давным-давно сделана! И даже его уставной «немецкий крест» уже никого не убеждает…
Какая срань, Боже Ты мой!
Где-то на полдороги догнал меня до смерти перепуганный Вася Мельник:
«Юра, что же ты меня так подвёл… с самим Витей подвёл… я же за тебя поручился…»
«А-а, подвёл?! — ору на него. — Что раком не стал перед педрилой твоим?! А ты-то чего у него в таком фаворе, Мельник? Что, губочки-лапушки твои ему понравились?..»
«Да послушай, Кондырев, дело тут не в этом…» — ноет Вася.
«А ты, Мельник, лучше бы не маячил тут, передо мной, а то так ряху разобью, что родной взводный не узнает!..»
Посмотрел на меня Вася с грустью, с жалостью, и говорит:
«Ты сделал большую ошибку, Кондырев. Если бы с Витей договорился — как сыр в масле катался бы. А теперь… Теперь карьере твоей конец, учёбе конец, всему конец…»
Ну, к чести Васи Мельника надо сказать, что, как показали последующие события, он меня не обманул…
А время шло. Закончился третий курс, потёк четвёртый, и всё это время тотальный дёр нерадивого курсанта Кондырева продолжался с неослабевающим азартом. Ловят взводный с комбатом — щёлкают пачками наряды на службу, пеленгует Джафар — сыпятся те же наряды на службу вперемешку с сутками ареста, засекает генерал — эти сутки ареста обваливаются целыми десятками.
Ну, почему взводный с комбатом меня драли — понятно: им лучше меня наказать, чем поиметь той же монетой от Джафара. А вот почему генерал так лютовал… Наверное, Джафар ему шепнул в ушко кое-что… Явно, не без этого.
И всё это время я был как давным-давно расстрелянный, обезоруженный, истративший все боеприпасы форт где-нибудь в устье реки. Постоянно подплывают к этому форту вражеские корабли да и постреливают из всех стволов. Ну, если эсминец с бронекатерами — то бишь, комбат со взводными — бомбардируют, это ещё терпимо, если крейсер подходит на пушечный выстрел — тупой, агрессивный крейсер с гордым именем «Джафар» на борту, — то уже невмоготу пальба, а уж если флагманский линкор «генерал-майор Старун» разворачивает в мою сторону свой главный калибр — то и вовсе хоть вешаться впору.
И — никаких послаблений, никаких пауз. Ни увольнений, ни лёгких работ, ни просто сносного отношения: только «виноват», «виноват» и ещё раз «виноват». И курсант Кондырев теперь — всех туалетов швабра и всех бочек затычка.
И, честно говоря, чувствую уже потихоньку, что терпения моего никакого на всю эту срань нету, что поперёк горла у меня всё это военное поприще встало, и только огонька не хватает, чтобы пороховой каземат внутри меня взорвался к такой-то маме. И это — совершенно естественно. Потому что если в армии начальник задастся целью додрать подчинённого до ручки, до полного умопомешательства, так это ему, начальнику, очень даже легко, гораздо проще, чем на первый взгляд может показаться…
Так что в начале четвёртого курса мне не хватало для взрыва только маленького огонька. Ну, мне его, этот огонёк, довольно быстро и обеспечили. Ещё до окончания зимней сессии.
Помню, шли мы батареей из столовой. И настроение у нас было отличное, потому что ждал нас сегодня последний экзамен, и ещё потому, что принимал этот экзамен не кто-нибудь, а «старший капитан запаса» Ландырь.
(Это он сам себя так называл — «старший капитан запаса». Хотя был ли когда-нибудь военным — неизвестно. Потому что ходил исключительно в гражданском костюме и ко всему военному относился с ироническим пренебрежением.
Более душевного и экстравагантного преподавателя чем Ландырь я в жизни не видел. О своём предмете — ТЭРЦ («теория электрорадиоцепей») он говорил так: «Ой, ребята, только не вздумайте учить этот бред — он вам всё-равно и на хрен не нужен. Если честно, то мне ТЭРЦ пригодился только один раз в жизни: когда унитаз дома забился, и я — исходя из мудрости интегральных уравнений — изогнул проволоку интегралом и ликвидировал повреждение…»
Он прощал, когда не учат его предмет, и, в общем, не обращал на это никакого внимания. Но вот если кто-то засыпал — от бессонной, многотрудной курсантской жизни — на его лекциях, Ландырь реагировал очень агрессивно. Заметив заснувшего младшего сержанта, он орал: «А ну-ка, разбудите второкурсника (сержантов он называл „третьекурсниками“)!» — и метко швырялся мелом, и бранился, и размахивал белой от мела тряпкой.
Читал свой предмет Ландырь очень своеобразно. Например, ни единая строчка, написанная им на доске, не жила дольше одной-двух секунд. Достигалось это тем, что Ландырь одной рукой писал формулы, а другой их немедленно стирал. Рассказывал материал он тоже «не для тупых». Например, на общедивизионной лекции в актовом зале провозглашал: «А сейчас мы поговорим об очень важном Первом законе Киркгофа. Он заключается в следующем…» — и выходил из аудитории, и, продолжая рассказывать на всё более повышенных тонах, брёл в самый конец коридора, к туалету, и мы слышали, что он что-то орёт во всю мощь голосовых связок, но что именно — было совершенно непонятно; а потом до нас доносился звук спускаемой воды, и Ландырь брёл обратно в аудиторию, ни на секунду не умолкая.
Зачёты и экзамены в исполнении преподавателя Ландыря — это тоже было что-то. Он очень редко задавал вопросы по предмету. Обычно экзаменацоинные задания носили совершенно другой характер. Так, он мог выкинуть зачётку очередного курсанта в окно и потребовать принести её за сорок пять секунд. Уложился — получи зачёт. А однажды на зачёте Ландырь так «озадачил» Колю Деглюка: «Видите вон ту корзинку с мусором, Деглюк? Так вот, я хочу, чтобы вы вынесли этот мусор. Пятнадцать секунд времени. Начали!» Бедный Деглюк схватил корзинку и сбегал в туалет, чтобы высыпать мусор. «Ай-яй-яй, — покачал головой Ландырь, сверяясь с часами. — Двадцать пять секунд! Вы не уложились, товарищ курсант, и, в основном, из-за своей несообразительности: корзинку с мусором достаточно было просто выставить за дверь. Идите, готовьтесь к пересдаче…»
А однажды Ландырь шёл после окончания трудового дня на выход из училища. И вдруг он замечает, что возле КПП его ждут двое несдавших зачёт курсантов — наверняка, для того, чтобы выпрашивать себе «зачтено». Ландырь немедленно разворачивается и бегом бежит в глубину территории. Курсанты — за ним. Так они проследовали по аллее, заскочили в корпус, и тут Ландырь спрятался на втором этаже за дверью актового зала. Один курсант, не заметив, пробежал мимо, а другой случайно оглянулся и увидел Ландыря. «Так, курсант, иди сюда, только тихо…. Давай зачётку… Так, получай зачёт, только не говори второму где я…»
Вот таким оригиналом был Ландырь, и надо ли объяснять, почему у нас в предвкушении очередного шоу было отличное настроение.)
Короче говоря, шли мы из столовой на плац. Шли, согласно одной из привелегий четвёртого курса, без строя. Форма одежды — п/ш и перчатки (не май месяц!). И вдруг откуда не возьмись появляется генерал. До него метров двести было, не меньше, и как он меня углядел в толпе, ума не приложу. А только тянет в нашу сторону указывающий перст и гудит:
«Товарищ курсант Кондырев!»
«Я!»
«Передайте командиру дивизиона, что я объявляю вам десять суток ареста за нарушение формы одежды!»
Блин, да сколько ж можно, в самом-то деле!
«Снимите перчатки!»
Вся толпа пошла в едином порыве рвать с рук перчатки, а я стою, созерцаю, как распадаются в пыль под залпами линкора остатки моих равелинов. Так обидно, что едва не плачу.
«Идите в батарею, курсант Кондырев, — продолжает грохотать генерал. — Готовьтесь на гауптвахту. Разрешаю на разводе не присутствовать.»
Откалываюсь от толпы, бреду неторопливо — а куда мне теперь торопиться? — прямиком в казарму и ощущаю, что огонёк тот, в котором нужда была, уже очень даже есть, и — мало того — поднесен к фитилю. И бежит он себе по фитилю, хорошо так бежит, резво, скоро на месте будет. А там — только успевай уши ладошками затыкать и падать мордой в зимнюю грязь. Ногами к взрыву, как учили.
Прихожу в батарею. Там — пусто. Кроме старшины, каптёрщика и наряда больше никого нет.
Старшина, как меня завидел, сразу в третью позицию стал:
«Ты чего это не на построении, Кондырев?»
А и действительно, чего это я не на построении? «Да понимаешь, старшина, — говорю, — комдив приказал тебе меня в увольнение отпустить.»
Так никто никогда не врал. Больно уж чревато. И старшина, приняв мою «циничную выходку (как это позже будет названо)» за чистую монету, без разговоров выписывает мне увольнительный билет. Я тут же спокойненько переодеваюсь в парадку и направляюсь к выходу.
Но старшина всё же обеспокоен. Он не понимает, в связи с каким таким веским поводом меня так срочно в увольнение отпускают, даже не дождавшись окончания развода?
«Что, старики приехали, Кондырев?»
Да ведь и приезд родителей — это ещё не повод. И я отвечаю:
«Да нет, не старики. Мне к Вите надо сходить.» А вот это уже был повод! Самый веский из веских. И старшина это отлично знал. Поэтому я беспрепятственно покинул расположение, показал на КПП увольнительный билет и спокойно вышел в город.
Но идти мне было некуда. Некуда, кроме… И я направился к Маринке.
Мне было плохо, и тоскливо, и безысходно. И ещё — я был ужасно зол. И шёл к Маринке, и пытался разобраться во всех тех завалах, которые наворотила во мне вражеская корабельная артиллерия.
И всё мне тогда казалось по-детски простым. Ведь что по большому счёту получается? Присяга воинская мне до одного места, плевал я на неё, на присягу. Какая может быть присяга, если такой срани её давал?.. Я сам сюда приехал? Без призыва, без военкомата, без принуждения? Сам и уеду. Убил четыре года неизвестно на что — чёрт с ним, мои проблемы. В армию придётся идти? Пойду! Когда призовут. Но сам здесь не останусь ни на секунду. Потому что я, наконец, воочию увидел и понял стержень этой системы. Стержень — в том, чтобы за четыре года сделать из человека полного и окончательного Джафара. От фуражки до сапог. Четыре года я наблюдал за процессом и знаю: никто не отвертелся. Либо ушли, уволились, сели, либо сломались. Третьего не дано.
И те, кто остался, кто «обджафарился», намертво впитали в себя главные принципы уставщины, впитали и свято уверовали в них. А принципы эти были совсем простые и абсолютно конкретные:
— изжить в себе всё человеческое;
— слепо повиноваться старшим;
— на полную катушку драть младших.
И уж что-что, а драть мы умели что надо! Четыре года на собственной шкуре изучали. Как найти иглы в петлицах, спички в Уставе, как полностью сломать человека, довести его до самого уничижённого состояния. Как уничтожить личность подчинённого, для того, чтобы отштамповать из него очередного Джафара.
На самом деле, это очень просто. Если знать как. И если уметь пользоваться универсальным справочником — книгой «Устав». Там всё изложено — чётко и доступно.
Эту книгу явно составляли гениальные психологи. Гениальные военные психологи. Через четыре года планомерной обработки посредством этой книги человек уже не является хозяином своих слов и поступков. Он и мать родную расстреляет, если на то будет соответствующий приказ командования.
И ведь никакого просвета впереди не предвиделось! Я совершенно точно знал всё, что ожидало меня после окончания училища. Двадцать пять лет тупой службы. Лейтенант, старший лейтенант — командир взвода. Капитан — командир батареи. Майор — командир дивизиона. Потом рвёшь задницу на «немецкий крест», чтобы попасть в академию, и пошёл дальше: подполковник — начальник штаба полка, полковник — командир полка… А училище у нас было хорошее, престижное: до подполковников дослуживались все выпускники, до полковников — многие.
И все эти двадцать пять лет вряд ли будут намного отличаться от этих четырёх, в училище: «подчиняйся старшему, дери младшего». А этого как-раз я и не хотел.
Я шёл, размышлял, и опять меня захлёстывала волна жгучей обиды: да за что ж вы на меня так вызверились, гады, за что так достаёте?! Этой вечной губой, презрением, издевательствами, этой грязью, этим постоянным дёром? Сколько можно?!
Короче, пришёл к Маринке, переоделся в свою гражданку, которую ещё из первого отпуска привёз.
Нина Марковна подошла:
«Что случилось, Юрочка? По какому поводу кожу меняешь?»
Рассказывать правду ей не стал: у неё рак груди, волноваться нельзя. Соврал:
«Да вот, Нина Марковна, дали увольнительную — пойти у одного офицера ремонт сделать. А что в гражданку переодеваюсь, так в ней же работать сподручнее. Да и патрули по дороге не дёргают.»
Но Маринке всё рассказал. Всё, как есть. А что она может сделать? Обняла, пожалела, ласковых слов наговорила. И за это спасибо, что хоть есть человек, которому о своих бедах поплакаться можно.
А с другой стороны — не самое это лучшее дело, плакаться любимому человеку: и ему потом тяжело, и тебе лучше не становится. Всё-равно сам должен свои проблемы решать, никто за тебя этого делать не будет.
Сначала думал уезжать домой. Немедленно. Сегодня же вечером. Но как-то так получилось, что на ж/д вокзал опоздал, до автовокзала не доехал… Завис. Возвратился к Маринке, сижу в её комнате, чувствую, что долбят меня дятлами разные неприятные мысли. И места себе не нахожу. Раньше, когда в самоволку наглую пошёл, их ещё не было. А сейчас подостыл, успокоился, и полезли, родимые.
Ну, думаю, как ни крути, а всё же надо идти сдаваться. Я ведь знаю, что такое операция «кольцо», сам наблюдал однажды, когда помощником дежурного по училищу стоял, и два зэка-рецидива убили часовых, захватили оружие и подались в бега. О, тогда я насмотрелся на это «кольцо» вдоволь: объявляют розыск, поднимают по тревоге воинские части, вооружают людей, расставляют посты на всех дорогах, вокзалах, проверяют машины…
Хотя, конечно, не все будут искать, как искал бы сам Джафар. Скорее, вместо поисков кинется иной офицер домой, к жене, забьётся под одеяло и только через каждые полчаса будет звонить, докладывать:
«Товариш майор, Кондырев на южном вокзале не обнаружен… Товариш майор, Кондырев на киевской трассе не обнаружен…»
«Продолжате поиски!»
«Есть!» — и снова продолжит поиски под одеялом.
И, конечно, моё исчезновение — это не побег двух вооружённых зэков-рецидивов. Но…
Но всё-равно, побег курсанта четвёртого курса режимного, секретного училища — не шутка!
Короче, понял я, что против системы не попрёшь. Надо идти сдаваться, а там — будь, что будет. Предстоит тяжёлое испытание, — говорил я себе. — Так надо его пройти до конца! Но именно тогда я на все сто окончательно решил уходить. Независимо от того, как встретят меня в училище после возращения.
Решил провести ночь у Маринки, а утром пойти сдаваться. Боже, какое же это наслаждение — почувствовать себя свободным, ощутить, что ты снова сделался хозяином своих поступков, пусть даже на короткое время! Какое наслаждение — знать, что ты провёл эти день и ночь с любимой девчонкой именно тогда, когда тебе этого хотелось, что это — только ваши с ней день и ночь, что никто у вас этого не отнимет…
Уже утром, когда я завтракал, неожиданно раздался стук в дверь.
«Кто это в такую рань?» — удивляется Маринка и идёт открывать.
Я из кухни не видел, кто зашёл в дом, но голос, этот проклятый неживой голос, я узнал мгновенно:
«Здесь товарищ курсант Кондырев?»
Ни черта себе! Джафар! Как? КАК ОН УЗНАЛ?!. Из своей комнаты выходит Нина Марковна. Они с Джафаром знакомы: она ведь в своё время работала в училище.
«Здравствуйте, Нина Марковна! Так вы тут беглеца укрываете?..»
«Беглеца? Какого беглеца?» — растерянно переспрашивает Нина Марковна.
«Курсанта Кондырева!»
«Он… он беглец?.. А мне сказал, что… Боже мой, я же ничего не знала…»
Я выскакиваю в коридор. Вижу — рядом с Джафаром стоит мой лучший друг Пирогов, единственный, кто знал этот дом. Стоит, соколик, а глаза честные-честные.
Я — в ужасе. Это что же, получается, что я Нину Марковну подставил?! Но кто, кто мог знать, что мой лучший друг Пирог меня предаст?! Все уже стучали, все закладывали друг друга. Один только Пирог мужественно держался. До этого утра.
Смотрю, Нину Марковну уже колотит, а ей же волноваться нельзя! Маринка её обнимает, пытается успокоить.
«Простите за всё, Нина Марковна, — говорю. — Маринка, позаботься о матери. Объясни её всё…»
Одеваюсь. Выхожу на улицу. Зима. Свежо. Снежок беленький, весёленький лежит. За мной выходят Джафар с Пироговым. Закуриваю сигарету. Нагло выпускаю дым Джафару в лицо и оборачиваюсь к Пирогу.
«Ну что, сволочь, предал меня?»
Меня уже попёрло. Я доведен до крайности. Меня накрыли в единственном надёжном месте, о котором никто не знал, в моей отдушине. Меня снова взяли за горло. Этих людей, в доме, я всегда пытался оберегать от той срани, в которой захлёбывался сам. Особенно Нину Марковну. Пусть меня дерут, пусть мне плохо, но для вас, Нина Марковна, я всегда оставался хорошим, благополучным курсантом. Маринка знала, что там у меня происходит, но вас мы берегли. И теперь всё закончилось…
«Что, сволочь, предал меня?»
И тут Пирог начинает мне отвечать на том языке, над которым мы с ним вместе смеялись все четыре года:
«Из-за тебя, Кондырев, страдает весь взвод, батарея, дивизион. Всё училище на ногах, а ты даже не понимаешь, насколько не по-комсомольски поступаешь…»
И всё это — при комдиве и для комдива. Гад! Я ка-а-ак дал Пирогу по морде! От души, за всё хорошее. Джафар наблюдал молча. Даже в лице не переменился. Пирог встал, отряхнулся. Сдачи давать? Ни в коем случае.
«Пусть я буду пострадавшим, но Устава не нарушу. А ты ещё ответишь на комсомольском собрании за своё поведение, которое не соответствует…» — и так далее по сценарию, с оглядкой на Джафара. Тьфу, срань!
Всю дорогу до училища — эти несчастные сорок метров — я шёл, как хотел. Руки в карманах, в зубах сигарета. Комдив всю дорогу молчал. Он понял, что я уже окончательно вышел из-под контроля, что я попросту опасен. И только возле КПП он не выдержал:
«Выньте руки из карманов и выкиньте сигарету, товарищ курсант!»
Пирог, как верная хозяйская жучка, побитая «чужим», плёлся следом. Как я понимаю, после образцово-показательного поведения в данной ситуации ему были обеспечены положительные отзывы начальства.
А мне… А я в тот же день снова убыл на гауптвахту. На стандартные десять суток.
И вот, — кажется, это было сутки на седьмые, точно уже не вспомню, — стою на внутреннем плацу, губарям строевую подготовку преподаю.
(Мне начгуб Белочкин постоянно такие штучки поручал, занятия с арестантами проводить, потому что, во-первых, выучка у меня, как и у всех старуновских бройлеров, что надо, по высшему разряду, то-есть, вроде как могу примером для солдат служить, а во-вторых, всё же почти уже офицер, а значит, и ответственности должно быть поболее, чем у какого-нибудь срочника.)
Короче говоря, и в тот день занимался я с губарями на внутреннем плацу. Сначала добрый час с ними в «три-четыре» играл:
«Три-четыре…» — говорю я.
«Есть-так точно-никак нет!..» — орут хором губари.
«Три заветных слова: три-четыре…»
«Есть-так точно-никак нет!..»
А потом, через час, занялись строевой:
«Делай раз!»
И губари поднимают ногу и отводят руки, как будто собирались сделать шаг, но заледенели на середине.
«Делай два!»
Поднимают уже другую ногу.
«Делай два!»
И губари принимают строевую стойку.
«Делай раз!»
Поднимают уже другую ногу.
«Делай два!»
Опускают.
И так — до бесконечности. А я паузы между «раз» и «два» всё длиннее делаю, всё больше приходится губарям стоять с поднятой ногой и руками — одной, отведенной назад до упора («Э, военный, локоть не гнуть!»), и другой, приклеенной между пуговицами на груди. Вижу, стоять ребятам тяжело, непривычно, хиляет их, мышцы ноги дробно дрожат от усталости. Но послабления не даю: ведь и я стою точно в такой же позе, и ничего, живой, и корона не упала.
«Делай раз!.. „Раз“ была команда, товариш солдат!.. Вы поняли, „раз“, а не „два“!.. Что, устали ножки?.. Ну ничего, придётся подержать… Я ведь не издеваюсь, товарищи солдаты: я и сам точно так же держу… Делай два!.. Делай раз!..»
И тут я себя ловлю на мысли, что ведь деру ребят точно так же, как Джафар нас драл! Один в один! Это что же получается: я тоже уже как все? Тоже как Джафар? Значит, и в меня уже эта зараза проникла — просочилась, и въелась там похлеще кислоты! И ведь что самое страшное: я ведь кайф уже ловлю от того, как качественно, как грамотно ребят деру! Ловлю кайф и джафаровский кайф от дёра мало-помалу, но всё больше и больше, начинаю понимать!
Так меня эта мысль испугала, что руки и ноги мои моментально опустились, в гортани пересохло, стою дурак-дураком и бестолково глазами хлопаю. А губари стоят напротив и, не понимая в чём дело, точно так же тупо смотрят на меня.
Не знаю, сколько бы это наше тупое противостояние продолжалось, как вдруг слышу — кто-то меня зовёт. Оборачиваюсь, вижу, с той стороны колючки Кес, приятель мой, курсант из моего взвода, нарисовался и руками машет, зовёт вполголоса, чтобы привлечь моё внимание. Между прочим, мужественный поступок с его стороны! Если бы его начгуб или начкар заметили во время такого крамольного дела, как попытка снестись с арестованным, то немедля выслали бы на его поимку группу вооружённых караульных с самыми широкими полномочиями, а уж тогда не миновать Кесу и своих пяти суток ареста.
Подхожу к колючке:
«Привет, Кес. По какому случаю шумишь?»
А Кес аж захлёбывается от волнения:
«Короче, Юрик, дело твоё труба, если здесь ещё на сутки-двое задержишься!..»
«Что там ещё такое?»
«Да на тебя в дивизионе дело готовят, понимаешь? Мрачное дело, дисбатом пахнет. Не успеешь отсюда выскочить, пока не подготовят — всё, считай вообще не выйдешь…»
И оглянулся по сторонам, махнул рукой на прощанье, дескать, давай, браток, действуй, да и побежал прочь, пока не засекли.
Ну что ж, спасибо тебе, Кес, что и говорить! И в тот же день я попросился на приём в санчасть. Вообще, попасть в санчасть так, чтобы уже точно лечь, было сложно. Для курсантов «проходной балл» в санчасть был при температуре не ниже плюс тридцати восьми градусов. А для губарей — и вовсе чуть ли не вдвое выше. Чтобы уже тебя в эту санчасть принесли. Но если по Уставу положено отреагировать на жалобу губаря — значит, положено. Пожаловался — дали выводного и отправили куда просил.
А к тому времени была у меня в санчасти чудесная знакомая — Наталья Степановна, в физкабинете работала. Я когда-то — во время очередного «трудового десанта» — у неё в физкабинете шкафы двигал, вот и познакомились. Чудесная женщина — дородная добрячка бальзаковского возраста, — очень душевная и общительная. Когда бывали свободные пять минуток, я частенько забегал к ней в физкабинет — поболтать обо всякой чепухе.
Так что в этот раз, как только пришли в санчасть, я кинулся прямиком в физкабинет. Наталья Степановна моя на счастье была у себя. Я — к ней. И прямо как День Победы — со слезами на глазах:
«Миленькая Наталья Степановна, пожалуйста, умоляю вас…» — и всё такое.
А она — человек добрый, да ещё видит, что курсантик бедный, кажется, уже при последней крайности.
«Ну ты, Кондырев, и задачки ставишь… — говорит. — Ладно, дурья твоя голова, сделаем что-нибудь. Только ты в следующий раз или действительно с болячкой какой, или вообще не приходи. А то если узнают, то и ты, и я по шапке получим…»
В общем, положили меня в санчасть. Лор положил. С гайморитом.
Но к сожалению, совсем недолго я там пролежал — всего двое суток. Впрочем, и то хорошо — хоть выспался как следует. А то ведь в армии, а тем более на губе, пощады никто никому не даёт: и спали мы на гауптвахте совсем чуть-чуть. Часа по три-четыре. Если одну ночь недоспал, то ещё ничего, терпимо. А если пять, семь, десять ночей? Тогда уже ничего не соображаешь, двигаешься, как автомат, как зомби какой-то, ни воли не остаётся, ни мозгов. А поскольку никому из губарей часов не оставляют, то никак ты не докажешь, что спишь меньше, чем это определено Уставом.
Короче говоря, двое суток я провёл в санчасти, а на третьи заявляются в палату Джафар и начальник медицинской службы, поднимают меня, одевают и оформляют на выписку. А начмед предъявляет мне рапорт Джафара, заверенный начальником училища, где излагаются все мои «подвиги» вплать до того, что «…потом курсант Кондырев вызывающе курил прямо мне в лицо, а затем, обозвав курсанта Пирогова ругательным словом, ударил его…»
Завершался рапорт следующим резюме: «В связи со всем вышеизложенным считаю курсанта Кондырева совершенно ненормальным и прошу обследовать его на психическую пригодность.» Вот так-то. Дать подлецу по морде — уже ненормально.
И вот иду я с Джафаром и думаю: что это? Либо он мне шанс даёт уйти от ответственности, «закосить на дурку» (ведь если я нормален, то рукоприкладство как неуставные взаимоотношения дисбатом пахнет), либо действительно всех тех, кто под Уставом не ломается, на полном серьёзе считает ненормальными, чокнутыми. Так сказать, отклонением от нормы.
В общем, препроводил меня Джафар к наиглавнейшему гарнизонному психиатру. Тот задал мне несколько наводящих вопросов. Я немедленно, со всей возможной искренностью, поведал ему о своём тяжёлом детстве, отце — бессердечном тиране и пьянице и матери — мягкотелой, наивной и доверчивой простушке.
После чего я был немедленно направлен в психиатрическую больницу на Шведских Могилах. Для самого тщательного обследования. Заявляю со всей ответственностью: время, проведенное на Шведских Могилах, было самым приятным и безмятежным за всю мою армейскую жизнь.
Чистенькая, ухоженная больничка. Конечно, не такая выдраенная и вылизанная, как наше расположение, но тоже ничего. По крайней мере, не бросаются в глаза все эти три тысячи триста шестьдесят восемь зеркал, зеркалец и зеркальных осколков, которыми этот ненормальный Джафар облепил всю казарму, «чтобы курсант, получив замечание о несоответствии хвормы одежды уставным требованиям, мог тут же повернуться к зеркалу и немедленно устранить недостаток». Славненькая такая дурочка — беленькие занавесочки, наркотический запашок лечения, выпуклые формы медсестёр и всё такое. Что значит гражданское медицинское учереждение! (Впрочем, военных лежит патологически много.) Кормят отлично, никакого Устава, зато в полном избытке — теннис, гитара, музыка. И приколы дураков, конечно. Эти дураки — они такие забавные!..
Меня поместили в эту больницу для обычного, стандартного обследования. То-есть, конечно, все эти резиновые молоточки, хитрые расспросы, проверки цветоощущения и ассоциативного восприятия, а также изучения реакций на внешние раздражители… Но всё же самой сложной, самой главной частью этого обследования было тестирование. Огромные многоступенчатые тесты, серии тестов, потоки, лавины тестов.
Я не знаю, кто составлял эти тесты, но то, безусловно, были жуткие люди. Если бы такие тесты были в ходу у гестаповцев, то ребяткам из Четвёртого РСХА вполне можно было бы обходиться и без их зубодробительных трюков. Потому что когда человек ответил на все вопросы, он весь уже как на ладони, со всеми своими камнями в почках, ничем не подтверждённым самомнением и отрывочными воспоминаниями о Первом законе Киркгофа.
Вопросы в тестах самые разнообразные. «Как вы просыпаетесь? С каким настроением? Встаёте сразу или любите поваляться? Какие сны вам снятся? Как часто у вас бывают мочеиспускания?..» — примерно так начинается их бесконечный ряд, а заканчивается энкавэдэшными заездами вроде «Какие у вас друзья? Из каких семей? На какие темы вы говорите, когда рядом нет посторонних?..»
Если бы не Игорь, нипочём бы мне этих тестов не пройти. Да я просто-напросто запутался бы в них и затем сложил бы свою буйну головушку на алтарь науки в качестве очередного рядового подопытного психа для внутривенных инъекций.
Игорь был очень интересным парнем. Двадцатишестилетний молодой человек из глубоко интеллигентной одесской профессорской семьи, Игорь Менакер до призыва в армию успел закончить инъяз и три года преподавать английский и французкий языки.
А в армии с Игорем, кроме всех прочих неприятностей, которые могут произойти с интеллигентным беззащитным переростком-евреем в этой срани, случился ещё один казус: старослужащие довольно быстро выяснили, что рядовой Менакер органически не может ругаться матом. Настолько болезненно воспринимал этот парень весь широчайший набор русской ненормативной лексики, что при попытке произнести какое-нибудь матерное слово у него безотказно срабатывал рвотный рефлекс. Деды ужасно веселились, заставляя его материться и наблюдая, как он захлёбывается рвотой, пытаясь произнести эту гадость.
Данный медицинский феномен показался настолько понятным военному психиатору из корпусного медсанбата, что Игорь немедленно загремел сюда, в психушку на Шведские Могилы, с диагнозом «шизофрения».
Позволю себе не согласиться с мнением почтенного военврача: Игорь был совершенно нормален, мало того, такого интересного, вдумчивого и эрудированного собеседника мне в жизни своей не приходилось встречать.
Так и вижу его, тощего чернявого молодого человека с огромными печальными глазами и пухлыми губами, сидящего на кровати в своей болтающейся как на вешалке пижаме и в такт словам шевелящего тонкими аристократическими пальцами:
«Вы должно быть жалеете меня, Юра: как же — пребывание в заведении для умалишённых определённые социальные типы считают аморальным. Право же, не стоит: даже Ван Гог провёл немало времени в подобном месте, а у меня покамест целы оба уха… Я не огорчён тем, что я здесь, Юра: особи, лишённые интеллекта, а именно они и упрятали нас с вами сюда, часто считают любые аномалии в поведении непременным свидетельством умственной деградации. Пусть их. Эти троглодиты сами не ведают, что творят…»
Именно Игорь научил меня правильно отвечать на вопросы тестов:
«Видите ли, Юра, подобные вопросники составлены одними ограниченными особями для других ограниченных особей. Ergo, разумный человек всегда найдёт в этих вопросах скрытый подвох… Поймите, Юра, психиатры с помощью этих тестов никогда со стопроцентной точностью не отделят нормальных людей от безумных, во-первых, потому, что достаточно чёткой границы между двумя этими состояниями просто не существует, а во-вторых, психиатр в силу особой структуры своего мышления ещё менее способен установить, хотя бы приблизительно, эту границу, чем обычный человек. Благодаря подобным вопросникам более-менее чётко можно отделить лишь недостаточно сообразительных людей от людей остроумных. Это как игра, как викторина, понимаете? Кто набрал больше очков, тот и победил. Поэтому позвольте дать вам совет, Юра: давайте на вопросы не те ответы, которые вы хотели бы дать и которые считаете более правильными. Всегда отвечайте „напротив“ — согласитесь: обладая известной толикой сообразительности, всегда можно догадаться, какого именно ответа ожидает от вас психиатр, чтобы признать вас нормальным…»
Да. Естественно, я последовал его советам. И это принесло отличные плоды: после окончания обследования я был выписан из больницы с диагнозом «психически здоров, учёбу продолжать может». Во время волнующей церемонии выписки сам главный психолог этого заведения торжественно пожал мне руку и заявил примерно следующее:
«Не могу сказать вам, Кондырев, что по результатам тестирования вы более нормальны, чем даже я сам.»
Такая оценка меня, в общем, не удивила: все они там, психи, немного того…
Впрочем, мне просто повезло. Повезло, что моим соседом по палате оказался Игорь. Повезло, что мой психолог был «ленинградцем». Надо вам сказать, что в нашей стране существуют две школы психиатрии — «московская» и «ленинградская». «Ленинградская» школа более либеральна. Если бы меня тестировал «москвич», то я несомненно был бы признан чокнутым на всю голову. По «московской» школе практически любой человек ненормален, всё дело в том, какой диагноз ему поставить — «олигофрения», «шизофрения», «маниакально-депрессивный психоз» или что-нибудь ещё.
В общем, после окончания тестирования я был выписан на все четыре стороны несмотря на мои многократные просьбы, адресованные лечащему врачу, Ольге Семёновне. Я умолял подержать меня в больнице ещё хоть чуть-чуть. Уж больно там было хорошо…
Вернулся я в училище тогда, когда до последней сесии и стажировки оставалось уже всего-ничего.
Ребята пачками ходят фотографироваться на будущие офицерские документы. Меня их проблемы трогают мало: у меня свой сценарий. И по этому сценарию в самое ближайшее время должно состояться общедивизионное комсомольское собрание в мою честь.
Накануне собрания снова возникает в неприятной близости от меня пресловутый Вася Мельник, привычно уцепляется в мой рукав и тащит меня в ближайший «чипок» (их в училище было два), где мы частенько покупали стандартный обеденный набор курсанта — бутылку молока и «бронебойную» булку. Сам не знаю, зачем я с Васей туда пошёл. Вероятнее всего, просто из любопытства.
В «чипке» нас ждал голубой Витя.
«Какого чёрта, Мельник?» — зло спрашиваю я, завидев Витю и пытаясь дать задний ход.
«Спокойно, Кондырев, — бросает Витя вполголоса. — Не надо пениться. Серьёзное дело есть.»
«Да какое ещё дело?» — сердито спрашиваю я, но почему-то остаюсь.
«Короче, Кондырев, не хочешь играть в наши игры — не надо. Обойдёмся — незаменимых людей нет. Разговор сейчас пойдёт о другом. Тебе, кажется, здорово насолил Джафар?»
«Ну насолил. А кому он вообще не насолил?»
«Вот это верно, Кондырев. На все сто. Именно об этом я и хотел с тобой поговорить… — Витя неторопливо закуривает дорогую сигарету, несколько секунд раздумывает и продолжает: — Скажем так, есть люди — и очень серьёзные люди, смею тебя заверить, — которым этот дурак Джафар попросту мешает.
И если уж тебе неожиданно так повезло, что твои интересы совпали с интересами этих серьёзных людей, то неужели ты не захочешь поучаствовать в деле спихивания Джафара с тропы?» — честное слово, он именно так и выразился: «спихивание Джафара с тропы».
Я плотоядно улыбнулся, взял у него сигарету, закурил.
«Конечно, мне очень хочется наказать этого гада… Но как вы понимаете, участие может быть разным…»
«Не кокетничай, Кондырев, — нервничает Витя. — Никто от тебя ничего сложного не попросит… Пойми, ситуация для нашего дела сейчас просто идеальная…»
«Какая ситуация? И вообще, нельзя ли поконкретнее?»
«Отчего же, можно. Тебе нужно будет всего лишь поставить свою подпись под одним письмом…»
«Под каким ещё письмом?»
Витя немедленно протягивает мне отпечатанное на машинке письмо.
«Всё уже готово, Кондырев. Письмо — в двух экземплярах. Один — Командующему войсками ПВО страны, другой — Начальнику Главного Политуправления. Отправка — наши проблемы. От тебя требуется только подпись.»
Как начал я читать это письмо… Мама ты моя родная!.. По форме это был возмущённый вопль честного, неподкупного курсанта о злоупотреблениях и даже должностных преступлениях его дивизионного командира — вроде как я Джафара словил на куче всяких неприятных вещей, а он меня за это безвинно упрятал в психушку, и вот теперь я пытаюсь восстановить попранную справедливость. Это если по форме. А если по существу, то это была огромная куча дерьма. Там было всё — перечень злых дел, списки свидетелей, даты; Джафара обвиняли в чём-угодно — от воровства до аморальщины. Попросту говоря, я держал сейчас в руках его приговор, причём, составленный на высочайшем уровне юридической казуистики.
Дочитал я эту бумагу до конца и вдруг так мне стало мерзко и противно…
Потому что при всех своих задвигах даже Джафар был этого письма недостоин, даже для Джафара это было слишком.
Потому что от этого письма веяло, нет, скорее воняло, чем-то таким, такой заскорузлой, ядрёной бериевщиной, таким гнилым тридцать седьмым годом!..
Потому что, хотя, разумеется, мы и становимся с возрастом всё большей сранью, но тогда я был ещё недостаточной сранью, чтобы подписать это письмо. Несмотря на то, что должен был своему комдиву очень и очень много. Да и сейчас это письмо не подписал бы.
Именно это, всё это, я им и изложил.
А на следующий день состоялось общедивизионное комсомольское собрание. С единственным пунктом повестки дня — исключением из комсомола курсанта Кондырева.
Несмотря на общую численность дивизиона собрание получилось совсем немноголюдным. По той простой причине, что подавляющее большинство моих сослуживцев уже были партийцами или кандидатами в эту почтенную организацию. А у нас в комсомольских собраниях разрешали принимать участие только тем партийцам, которые работают в комсомоле.
Таким образом, набралось всего человек тридцать комсомольцев, половину из которых благополучно удалось запугать (благо, на четвёртом курсе это было легко). К ним добавили нескольких работающих в комсомоле партийцев, и я проиграл это дело с недостачей всего в один голос.
А Кес, мой старый приятель, стоял в это время в наряде по батарее и упрямо тянул с тумбочки руку, мол, вот он, недостающий голос! Но Кеса в расчёт не взяли:
«Вы же в наряде, Козырев! А значит, принимать участие в голосовании не имеете права…»
В общем, исключили меня большинством голосов из комсомола. И потребовали немедленно сдать комсомольский билет. Я отказался:
«Не вы мне его выдавали, не вам и сдавать буду..»
Так и оставил его у себя. Сам не знаю зачем. Наверное, потому, что в силу своей натуры сопротивлялся им как мог. Везде. Даже в самых незначительных мелочах…
Мама, милая мама, ты так хотела, чтобы я стал военным! Ты никогда не понимала моей тяги к книжкам приключений и детективов, к историческим романам и географическим атласам.
«Глупости, — обычно говорила ты, равнодушно отмахиваясь, когда я пытался рассказать тебе о чём-то интересном, о чём только прочитал. — Не морочь голову, Юрочка, займись чем-нибудь серьёзным.»
«Чем-нибудь серьёзным» в твоём понимании была, например, комсомольская работа. Или штудирование учебника физики. Или посещение кружка «Умелые руки». Я отлично понимаю тебя, мама: тебе хотелось, чтобы я шёл в жизни надёжной дорогой, чтобы я всегда мог о себе и о тебе позаботиться. Но мне, к сожалению, никогда не нравилось то, что ты считала серьёзным.
Мне нравились пиратские бриги, с салютом входящие в гавань Тортуги, и закованные в железо паладины, едущие освобождать Гроб Господень, и «зелёные береты», идущие цепочкой по джунглям где-нибудь под Конплонгом… Мне хотелось всего мира, пряного и неизведанного: охоты на тигровых акул в коралловых кольцах полинезийских атоллов, укрощения строптивых лошадей на широких просторах аргентинских пампасов, бесконечной езды на собаках-малемутах в верховьях Юкона… Глупая детская романтичность!
Представляю, каково было тебе, усталой, натруженой, загнанной женщине средних лет, простой работнице с механического завода, слушать всю эту ересь!
Ты желала для меня стабильности, уверенности в завтрашнем дне и достатка, всего того, чего никогда не имела сама. Ты хотела, чтобы я стал солидным человеком с кабинетом и должностным окладом, чтобы соседи уважительно здоровались со мной в лифте, чтобы меня называли по имени-отчеству. К сожалению, мне хотелось совсем другого.
Свободы! Свободы и бескрайнего простора! И что-бы ветер в лицо, бури, битвы и суровые испытания. И никакого постоянства, никакого быта!..
Ты ненавидела эту «несерьёзность» во мне. К чему она приводит, ты уже прекрасно знала: мой отец был точно таким же. И не состоялся. И спился. И рано, очень рано умер. Ты хотела для меня совсем другой судьбы.
Моя возня с гитарой и песенки, которые я сочинял, мои занятия конным спортом, фехтованием и боксом, мои посещения кружка бальных танцев — всё это казалось тебе несерьёзным, зрящной тратой времени. Бредом. «Тебе надо позаботиться о своём будущем,» — говорила ты.
Ты здорово натерпелась с моим отцом, это святая правда. Музыкант, пианист, когда он окончательно понял, что не рождён гением, что его предел и удел — работа в ресторане, обыкновенным кабацким лабухом, то просто сломался. И всё своё зло на весь мир и на свою бесталанную судьбу вымещал на себе.
Он ругал и бил тебя всегда, сколько я себя помню. И это было действительно страшно. Первый раз я всупился за тебя и по-настоящему подрался с ним, когда мне было четырнадцать лет. Последний раз — через три года, за месяц до его смерти.
Я отлично помню тот последний раз. Тогда он был недостаточно пьян, чтобы я смог победить его. И он сшиб меня с ног и ухватил за горло, и я понял, что сейчас он меня убьёт.
И вдруг он отпустил меня. Он плакал. Грубый мужчина, он стоял передо мной, опустив руки, и слёзы катились по его щекам. «Сыночек, — бормотал он, и в его глазах не было злобы, — сыночек… прости меня… я ведь чуть тебя не…»
В тот момент я понял, что больше никогда не смогу поднять на него руку. Потому что под грязью раздавленной судьбы разглядел в нём его самого, настоящего…
Он погиб через неполных пять недель — попал под машину, когда, по обыкновению совершенно пьяный, возвращался домой из этого своего ресторана.
Ты не плакала на похоронах, мама. Ты слишком много плакала, пока он был жив. И я не плакал. Потому что считал его неудачником. И был уверен, что у меня-то всё-всё будет по-другому.
Но ты до смерти боялась повторения. И поэтому, когда я, одурманенный военной романтикой Фарсала и Маренго, подал документы в военное училище, ты была совершенно счастлива. Ибо что в твоём представлении могло быть лучше, надёжнее и почётней карьеры военного?
Ах, мама, если бы ты знала, что скрывается в действительности за шикарной упаковкой цвета хаки!
Мама, бедная мама…
Чудесным весенним вечером, дня через два после комсомольского собрания, я шёл в сопровождении своего персонального командира взвода в направлении штаба училища. Шёл на последний, кульминационный акт этого спектакля, на Совет училища.
И шёл, честно говоря, как-то вяло, нерешительно: вроде всё уже решил, чётко и бесповоротно, ещё в ту памятную ночь у Маринки, а всё же осталась внутри какая-то чревоточинка, какой-то неприятный холодок неуверенности. Дескать, конечно, всё невмоготу, уходить надо однозначно, вопрос закрыт, но…
И вдруг увидел двух мальчишек, двух сорванцов, из тех, которые играют в войну в полутёмных подвалах и подкладывают самодельные хлопушки на трамвайные рельсы. Эти молодцы шли прямо по верху забора, время от времени хватаясь для устойчивости за ветки деревьев.
Пацанята были такие симпатичные, такие ЖИВЫЕ, что я невольно приостановился, чтобы понаблюдать за ними.
Взводный, конечно, тут же занервничал:
«Вы чего это, товарищ курсант? Продолжать движение!»
А я даже улыбнулся от удовольствия: настолько неестественно выглядел этот бравый советский офицер в сравнении с теми мальчишками на заборе.
И тут вдруг оказалось, что ветки на их пути уже закончились, а разве без веток далеко уйдёшь?
«Прыгаем?» — спрашивает один парнишка.
«Куда? В училище?» — уточняет другой.
«Та-а… — равнодушно тянет первый. — Там нечего делать…»
И они спрыгнули по ту сторону забора.
Меня как прострелило: вот она, мудрость, вот оно, знамение! Недаром говорится, что устами младенца… и всё такое. Теперь у меня уже не оставалось никаких «но»: я верил этим мальчишкам. Я и сам был точно таким же лет десять назад.
Да, теперь у меня не было сомнений. Абсолютно. А была только уверенность в правильности своего выбора и ещё немного лукавой гордости: ага, все эти «фуражка-звёзды» в штабе, которые собрались и ждут меня, они сидят там толпой, чтобы принять решение о моей дальнейшей судьбе; и знать не знают, бедняги, что такое решение только я могу принимать, я один, самолично, и никто другой; и ещё не знают, что я такое решение уже принял.
Совет училища — собрание очень представительное. В него входят кроме всех высших чинов Управления также начальники всех служб и всех двенадцати учебных кафедр, а также все мои прямые командиры — от командира дивизиона до командира отделения включительно. Возглавляет Совет училища лично генерал-майор Старун.
И полномочия у Совета серьёзные — именно этот орган решает, подавать документы того или иного курсанта на отчисление или нет.
«Мой» Совет училища проходил по стандартной схеме. Сначала выступали мои прямые командиры. И уж конечно, глядя на Джафара, выплеснулись они по полной программе. Впрочем, разумеется, больше всех «метал икру» сам Джафар. О, досье у него было подготовлено что надо! Он вспомнил всё — даже то, что я когда-то на первом курсе, сразу после КМБ, начальнику службы тыла честь отдал не по Уставу.
Когда командиры закончили, было дано слово начальникам служб и кафедр, потом — офицерам Управления. Но все они — буквально все — воздержались. Это была не их война и впустую расходовать боеприпасы им не хотелось.
Но если честно, как выступления командиров, так и молчание остальных не имели ровно никакого значения: всё-равно здесь всё решал только один человек — генерал. Обычно он принимает решение, а все голоса Совета плавно и корректно склоняются на ту чашу весов, где уже покоится его стапятидесятипятимиллиметровый голос.
А генерал-то как-раз решения о моём отчислении принимать и не хотел: для него это обернулось бы порцией вливаний из Москвы.
Поэтому он обдумал все обвинения в мой адрес, тяжело взглянул на меня и пробасил:
«И всё же мне хотелось бы услышать ваше мнение, товарищ курсант. Ответьте мне — конкретно, без увиливаний — хотите вы учиться в этом училище или нет?»
Я пробежался взглядом по лицам офицеров и в глубине души усмехнулся. Я прекрасно понимал, чего они в этот момент от меня ждут, какая моя реплика должна сейчас прозвучать по сценарию. Что-то вроде:
«Товарищ генерал-майор! Товарищи офицеры! С величайшим прискорбием хочу довести до вашего сведения, что в полной мере осознаю, насколько неправльно вёл себя во взаимоотношениях с командирами и начальниками, а также с сослуживцами по подразделению, насколько недостойно будущего офицера относился к выполнению уставных требований и приказаний командиров и начальников. Прошу дать мне возможность загладить и искупить мои ошибки и недочёты по службе отличным поведением и образцовой успеваемостью. Обещаю в кратчайшие сроки исправиться и заслужить похвалу и одобрение моих командиров и начальников…»
Примерно этого от меня и ждали. А я вспомнил о том, что когда закончится Совет, всё пойдёт по-старому, как ни в чём не бывало — и снова они будут иметь надо мной власть, власть, тем более полную, что я отдамся им добровольно, — и снова мне придётся спать на соседних койках с предателем-Пирогом, и подчиняться Джафару, и самому становиться Джафаром на всю свою жизнь, а потом, после училища, я буду обречён ещё на двадцать пять лет подобного безумия…
Поэтому мой ответ на вопрос генерала оказался совсем не тем, какого от меня ждали, и этот ответ оказался гораздо более кратким. Я просто сказал:
«В этом училище, товарищ генерал-майор, я учиться не желаю!»
Впрочем, конечно же, документы на отчисление подали не по нежеланию, а по недисциплинированности. А поскольку пакет компромата Джафаром был подготовлен очень даже добротный, то отчисление моё не заставило себя ждать.
А пока я собрал вещички, перешил погоны на солдатские и был направлен — рядовым — в наш же, училищный, дивизион обеспечения учебного процесса, где и должен был находиться до направления в линейную часть для дослуживания.
И как-раз тогда, когда мои одногодки-четверокурсники получали на торжественном построении свои офицерские погоны, я наконец убыл дослуживать. В зенитно-ракетный полк, под Кременчуг.
Мне пришлось провести там ещё какое-то время, пока на соответствующем уровне решался вопрос моей демобилизации, и со всей ответственностью скажу — эта служба в линейной части была настоящим курортом в сравнении с училищем. И в этой службе был ещё один весомый плюс — поблизости не было Джафара.
Правда, командир полка желал сделать меня старшиной батареи и отправить на четвёртый курс в Оренбургское или Ленинградское зенитно-ракетное училище. Но я отказался. Мне хотелось поскорее развязаться со всем этим. Поскорее вернуться в нормальный мир.
Перед Маринкиным домом простоял минут пятнадцать, безвольно сдавшись на милость романтической ностальгии, своего кратковременного победителя.
Ни Маринки, ни Нины Марковны в такое время дома быть не могло, иначе я ни за что не позволил бы себе до такой степени… э-э… «демаскироваться на местности» (тьфу, чёртов Джафар, чтоб ему пусто было!)
Вот она, моя «отдушина» — грязно-коричневые стены, покрытая шифером двухскатная крыша, беленькие занавесочки с рюшиками на окнах. Маринку видеть не хотелось — я ведь собственноручно убил её чудесную мечту о сказочном принце в новенькой лейтенантской форме и о золочёной карете дальнего следования.
Сейчас всё то, что раньше имело смысл — плохой ли, хороший, — стало бессмысленным, всю жизнь надо было начинать сначала, с чистого листа. И пока на этом листе не было имени милой полтавской девушки. Для того, чтобы она заняла своё место в моей жизни, у меня, для начала, должна была появиться жизнь. А пока я только и успел, что научиться дышать полной грудью. Или надеялся, что научился.
Интересно, Маринка, девочка моя, а какие сны тебе снятся сейчас?
Я поклонился этому дому и побрёл в сторону железнодорожного вокзала.
Путь мой оказался монотонным и неинтересным, настроение было как у покойника после мрачных поминок, и по дороге я развлекался тем, что потягивал сигарету и высчитывал соотношение количества шагов к количеству затяжек. Пару раз пробовал пускать кольца. Не получилось.
Явившись на вокзал, я первым делом купил билет. Потом вышел на перрон, уселся на скамейку и снова закурил.
На перроне никто никуда не торопился. Ни дряблая старуха с обвисшими трицепсами, отрешённо шаркающая ногами у самого края платформы; ни скучный толстый милиционер, обливающийся потом у продуктового ларька; ни очкастый командировочный с платформы напротив; ни даже пожилой бомж с унылым носом и кустистыми бровями, с оглядкой на милиционера собирающий из-под скамеек пустые бутылки. Весь этот мир умел жить, никуда не торопясь. И я старательно пытался овладеть этим важным навыком.
«Прости браток… — повеяло на меня плотным перегарным духом. — Можно я тебя попрошу?…»
Я поднял глаза. На меня тоскливо смотрел неухоженный, мятый парень с трясущимися руками и синюшно-бледным лицом. «Короткая стрижка, беспорядок в одежде, возраст соответствует. Сезон тоже. Всё понятно…»
«Да я и так знаю, — сказал я без тени улыбки. — Ты дембель. Все деньги пропил и не можешь добраться домой…»
У парня отвалилась челюсть. Он так и стоял, молча глядя на меня. Я выгреб из кармана все те мелкокалиберные бумажки, которые у меня ещё оставались, аккуратно отложил на постель и чай, остальное протянул ему. Не меняя выражения лица, он принял деньги и засунул в карман. Потом его прорвало:
«Браток, — возбуждённо заговорил он, — ты совершенно клёвый парень. Может быть, за знакомство приговорим чекушечку?..»
«Уйди…»
«Чего?» — не понял он.
«Ничего. Просто развернись и уйди, как будто ничего не произошло. Так будет лучше, поверь мне…»
Я с удовольствием отдал ему деньги: в процессе освобождения от старой срани есть что-то завораживающее — хочется освободиться вообще от всего. Но иметь с ним что-нибудь общее я не хотел: мы оба сейчас переходили из одного мира в другой, но я обходился без чужой помощи, а он — нет.
А потом я смотрел в его удалающуюся спину. Он уже научился никуда не торопиться. Как и все остальные.
«Что будет дальше? — спрашивал я себя. — Вот вернусь я домой, отъемся, отосплюсь. А потом? Стану бомжем? Ментом? Командировочным? Или дряблой старушкой? И что скажет мама, моя бедная мама…» Я ведь ничего не умею делать кроме того, чему научил меня Джафар. Не умею ни создавать, ни защищать, ни даже разрушать как следует.
Но в конце концов я счёл, что из любой ситуации всегда есть по меньшей мере два выхода. Я внимательно присмотрелся и обнаружил два выхода из моей ситуации. Один из них явно подходил мне больше, чем второй. Я тщательно всё продумал и определил последовательность своих действий.
Через полчаса я уже был совершенно готов. Когда на путях появился поезд, я спокойно шагнул к краю платформы…
____________________________________________________
*(прим. на стр. 4) — речь в повести идёт именно о Полтавском Высшем Военном Зенитно-Ракетном Командном Училище (ПВВЗРКУ) — в отличии от Полтавского военного зенитного ракетного командного Краснознамённого училища имени генерала армии Ватутина Н.Ф. (ПВЗРККУ), совсем другого учебного заведенияl