Набежавшая туча брызнула коротким дождем и скрылась в полуденной стороне. Сквозь решето ветвей, нависших над дорогой, набитой лошадиными подковами и оленьими копытами, тут же просеялся тонкими косыми лучами солнечный свет, будто основа огромного ткацкого стана, и на земле зеленой парчой застелилась по обочинам трава, усыпанная, как узорочьем, разноцветьем искрящихся капель.
Сын боярский Федор Пущин притормозил коня, смахнул с епанчи влагу, привстал на стременах, оглянулся, проверяя, не пострадали ли от дождя два мешка с мукой на вьючной лошади и, убедившись, что они по-прежнему надежно укрыты войлочной попоной, двинулся дальше. Десяток казаков с пищалями в нагалищах за плечами тронулись следом. Позади всех ехал Семен Тельнов, тягловый крестьянин слободы Верхней с луком за спиной. Напросился он в попутчики к казакам по своему делу: три дня тому пропала у Семена со двора лошадь, а без лошади — никак: скоро же сенокосить пора подоспеет… А в Чепинской волости, куда поехал из Томского городу Федор Пущин за ясаком, жил известный остяцкий ворожей Мозатка: не было такой пропажи, какую б Мозатка не сыскал! К нему-то и направлялся Семен, благо, что с казачками без опаски можно ехать.
Лес постепенно поредел, открылась заболоть с деревцами, похожими на серые рыбьи скелеты. По краю заболоти дорога привела к остяцкой деревне князца Мурзы Изегельдеева. Казаки сразу направились к его дому, самому большому в деревне, с плоской крышей, крытой дерном и берестой. Князец вышел из дома встречать вместе с сыном, так похожим на своего отца, что зимой, когда лоб прикрыт шапкой, можно было подумать, что рядом стоят братья. Казаки спешились, привязали коней к пням лиственницы, бывшим вместо коновязи.
— Здравствуй, Федька! — ощерился в приветливой улыбке князец Мурза.
— Кому Федька, а кому Федор Иванович! Сколь раз те говорил, что вам, остяцким рожам, меня надо величать с «вичем», — нарочито грозно сказал Пущин и протянул князцу руку. Тот подобострастно потряс ее двумя руками. Мотаясь по остяцким волостям, Федор хорошо научился говорить по-остяцки, но князец Изегельдеев сам говорил неплохо по-русски и, приезжая в Томский город, обходился без толмача.
Мурза знал, зачем приехал Федор. Он с радостью принял муку и велел своим людям унести ее в дом, а затем вместе с сыном подвел Пущина к амбару на столбах, где хранились связки собольих шкурок, и они поднялись по узким ступенькам высокого крыльца, которое больше напоминало короткую лестницу, внутрь. Запахло пылью и едва уловимым тленом. На сухих жердях плотно висели связки соболей и отдельно хвостов собольих. Пущин снял первую попавшуюся связку, придирчиво осмотрел мех на свету у двери, встряхнул и удивленно взглянул на мурзу:
— Ты че, государю тако дерьмо хочешь послать? Это, по-твоему, соболь? Морда косоглазая!
— Другой нет… Это не мой зверь…
— Не твой? Чей же?
— Оська воевода менял… Мой зверь добрый был…
— Как поменял?
— Пришел с Петька Сабански… Меня палкой бил, Чангара убить хотел, — кивнул Мурза на сына, — мой зверь сильно добрый был… Для ясак был… Все забрал…
Мурза потер костяшками пальцев слезящиеся глаза. Казалось, будто всплакнул и нараспев продолжил:
— Ныне добрый зверь больше не будет… Негде брать добрый зверь…
— Это пошто негде?
— Оська в мой урман свои люди посылал, везде капканы ставил. Где взять зверя? Помоги, Федька, я тебе всегда добрый зверь давал и государю добрый зверь давал, совсем воевода плохой стал! За мертвых моих людей зверя велит давать. За больных велит давать… Соголдай всю зиму лежал, медведь его драл, с него соболь просил. Пришлось ему лошадь на дюжину соболей менять, воеводе давать!.. Оборони от воеводы, Федька!
— Я воеводе не указчик. Собирай соболя каков есть…
— Оборони, Федька! Я ведь только твое горячее вино покупал, ты в моих лучших местах капканы ставил… Оборони, Федька!
— Тьфу! Говорю ж, не указ я воеводе! Слово, однако ж, замолвлю приятельства нашего ради.
— Спасибо, спасибо, Федька!.. Мясо-олень сколько надо бери, тебе сколько надо даю… Еще черную лисицу покажу, лучше какой не было, старики не помнят!
— Что за лисица? — нарочито равнодушно спросил Пущин.
— Родич мой, Тренка, выменял!
— Ладно, показывай, идем к нему!
Ему, Федору Пущину, трудно было сыскать незнакомого остяка в Чепинской волости. Знал он и Тренку. Когда подошли к его жилищу, скрипнула обтянутая оленьей шкурой дверь, и из полуземлянки вышел сам Тренка, поздоровался, широко заулыбался, обегая подошедших настороженным взглядом.
— Здравствуй, Фетка!
— Кому Федька, а кому Федор Иванович! Ну, показывай своего чудо-зверя!
Тренка, ни слова не говоря, шагнул внутрь жилища. Придерживая саблю и пригнувшись, Федор шагнул следом за остяком в полуземлянку.
В нос ударил запах хлева и тухлой рыбы. Федор оставил дверь открытой. Пока глаза привыкали к полумраку, к нему подошел Тренка с шкурой лисицы в руках. У Федора перехватило дыхание. Чернобурка была невиданной красоты! Вся аспидно-черная от хвоста до кончика носа, с отливом, заметным даже в полумраке, и только семь волосков под мордкой ослепительно-белые.
— Где добыл? — внезапно осипшим голосом спросил Федор.
— Ни у кого нет, у Тренки есть, — гордо надулся остяк.
— Где добыл? — повторил Федор, раздражаясь.
Тренка затараторил, мешая русскую речь с остяцкими словами. По нему выходило, что в соседней Чурубаровской волости остяк Кыгизы прошлым летом поймал в норе лисенка. Его жена кормила долго лисенка своей грудью. Оттого, видно, такой красивый вырос зверь. Восемь калмыцких коней не пожалел за лисицу Тренка. Ни у кого нет такой лисицы, со всей округи едут подивиться на лисицу остяки!..
— Продай мне! — с жаром схватил Тренку за руку Федор.
— Не продам, не проси, Фетка! — испуганно замахал руками Тренка. — Царь-батка даром зимой повезу! Чтобы ясак мне меньше делал:…
— Государю в поминок? — разочарованно протянул Федор, понимая, что не видать ему лисицы. — Не врешь? Поклянись!
— Поклянись на медвежьей шкуре!
— Пусть кзыоргынлоз убьет меня, коли не для государя берегу лису!
Нет священнее клятвы для остяка, нежели клятвы на медвежьей шкуре, ибо род весь остяцкий от медведя пошел… Нет ничего страшнее медвежий дух обмануть! Стало быть, верно наладился государю в поминок отдать. А на государев поминок можно ли покушаться!
— Ладно, пусть так! — с сожалением махнул рукой Федор и вышел во двор.
— Федор Иваныч, — подбежал к нему Семен Тельнов, — протолмачь Мозатке, никак не могу втолковать ему, что мне надобно, будто с глухим говоришь! Будь добр, протолмачь, Федор Иваныч!
— Ладно, пошли! — недовольно сказал Пущин и направился к жилищу шамана-ворожея.
Хозяин с коричневым изрезанным мелкими морщинами лицом, будто голенище старого сапога, приветливо заулыбался Пущину, как доброму знакомому.
— Ворожить будешь? — спросил Федор по-остяцки.
Мозатка что-то быстро заговорил, не переставая улыбаться.
— Спрашивает, о чем ворожить и че дашь за ворожбу? — сказал Федор Семену.
— Нож вот добрый отдам, ручка из клыка сделана, что ребяты на берегу Томи нашли.
Семен вытащил из ножен небольшой кинжал с ручкой из бивня мамонта.
— Козар, козар! Сурикозар!.. — воскликнул Мозатка и таинственно зашептал неведомо что Пущину. Тот изредка прерывал его вопросами.
Пока они шептались, Семен в нетерпении мял в руках войлочный горшок шапки-валёнки.
— Грит, добрый знак, мамонт-зверь в руки тебе дался… Будет ворожить после полуночи, духов будет вызвать… Дух по-ихнему — лоз… Токмо сперва надо им подарки отнести: нарезать тряпиц и привязать к дереву, он покажет к которому… Ночью он вызовет медвежий дух — кзыорганлоз, лисий дух — логанлоз, собачий дух и дух ветра. Сии духи унесут его на место, где спрятана лошадь, и укажут вора… Ворожить будет наедине с тобой, перед тем его надобно связать накрепко…
Уши будто воском закапали — такая стала тишина. И в этой тишине Семен различил поначалу слабый шепот Мозатки, затем шепот перешел в бормотание, которое становилось все громче, а когда заклинания, перешедшие в крик, оборвались вдруг на слове «кзыорганлоз», над крышей явственно послышалось медвежье ворчание.
Мозатка снова перешел на шепот, а затем вновь, повышая голос, стал вызывать дух лисы, и вскоре Семен явственно услышал над головой лисье повизгивание, когда ворожей вызвал дух собак, наверху раздался лай собаки. Затем Мозатка вызвал дух ветра. Над головой послышались тяжкие вздохи, уханье филина!.. Жилище будто встряхнуло, и на грудь Семену упали веревки, которыми он связывал Мозатку. По спине Семена пробежал холодок. Установилась мертвая тишина. И в этой тишине Семен просидел в страхе, ему показалось, вечность.
Наконец он с облегченьем услышал тяжелое дыхание Мозатки. Тот высек кресалом сноп искр на трут, от вспыхнувшего огонька зажег свечу. Семен увидел, что голый по пояс Мозатка весь мокрый от пота. Он сделал Семену рукой знак, чтоб тот уходил, и обессиленно упал на лежанку.
Утром Семен с Пущиным пришли к нему. Мозатка заговорил, Пущин переводил.
— Грит, что духи носили к лошади… Спрятаны, грит, они в твоей слободе, в третьей избе слева!.. Еще бает, что тебе надобно опасаться близкого человека…
— Третья изба — это ж Гришки Подреза!.. — с горечью воскликнул Семен. — Федор Иваныч, че же деется… — начал было жалобно Семен, но потом махнул рукой и направился к телеге, к которой казаки несли сумы с соболиной казной.
— Господи, прости мя грешную, помилуй мя, по велицей милости твоей и по множеству щедрот твоих, очисти беззаконие мое, наставь на путь истинный, остуди плоть мою слабую, избави душу от соблазнов смертных, избави от мук адовых…
Устинья стояла на коленях перед тяблом с иконой Спаса, беззвучно шевелила губами и истово, торопливо крестилась. Чем быстрее метались два ее перста, тем более она с замираньем сердца отмечала, что слова, обращенные к Спасителю, будто растворялись где-то под скатами крыши курной избы, оставляя душу наедине с неподвластной ни разуму, ни молитвам плотью.
Стоило лишь мельком подумать о Гришане, как тело ее будто начинало таять, ноги слабели, а в пах упиралось горячей грыжей вожделение. И не было уже никаких сил одолеть его — только бежать к полюбовнику.
Вот и вчера едва проводила Семена с раннего утра к остякам, как заторопилась ко двору Григория и застала его еще сонным в постели, куда и занырнула простоволосая, скинув с себя все тряпье. Пролюбили друг друга до высокого солнца, что весело засветилось желтыми косыми лоскутами на скобленых плахах пола, пробившись через слюду окон. Много, ох как много, было внове с Григорием. Взять хоть даже постель: сколь приятнее лежать на пуховой перине под атласом мехового одеяла, нежели на матрасе, набитом соломой. А поговорка: с лица воды не пить — не ко Григорию. Четвертый год знает, а все наглядеться не может. Каждый раз, касаясь телесной каемочки вокруг алых, налитых горячей кровью губ, думала: создал же Господь такое чудо! А как можно наглядеться на синь его дерзких и озорных глаз, будто чары источающих из-под шапки русых кудрей. Не хотела, а все сравнивала: вроде схожи бороды, что у мужа, Семена, что у него — русые, густые и мягкие — а прижмешься — ласковее у Гришани. О пальцах и говорить нечего: у одного в мозолях да землистых трещинах, у другого длинные, ухоженные в дорогих перстнях, от пальцев сих тело прошивали молоньи неги, исторгая из груди стыдный ор…
Да можно ли сравнивать мужика и патриаршего стольника, хоть и опального. Птицы разного полета. Хоть на край света пошла бы за ним! Два году тому, в лето 153-е{1}, он обещал взять ее с собой в Кузнецкий острог, куда был сослан, однако ж не взял. Сколько слёз она пролила, уж думала не свидеться им никогда, но вот три месяца тому вернулся Григорий в Томский город, и все у них закрутилось вновь. Сказывают, что вернулся он из-за опалы у воеводы кузнецкого Зубова. Да ей-то что, главное — вернулся! А сегодня уж как порадовал — серьги-полумесяцы серебряные подарил!
— Господи, направь на путь истинный, отврати лице Твое от грех моих и вся беззакония мои очисти. Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей, не отвержи мене от лица Твоего и Духа Твоего Святаго не отыми от мене… Господи, помилуй мя…
Она не помнила всех слов покаянного псалма и разбавляла его своими. Скоро все известные слова ею были неоднократно сказаны, но она еще долго молча молилась, била поклоны, завершая каждый из них горячей просьбой: «Господи, помилуй мя…»
Надвинулись сумерки, и углы избы будто округлились. Устинья встала с колен, подошла к косящатому окну, села подле на лавку и сдернула с оконницы белую холстину. В лицо пахнуло сырой свежестью — на дворе шумел дождь. Благо комары да мошка не налетят.
И печь можно протопить да хлебы выпечь. Дрова лежали уже в печи и квашонка подошла.
Устинья, разгребая на шестке углубление, добралась до тлеющих углей, запалила от них бересту и сунула ее под дрова. Скоро из устья глинобитной печи повалил густой дым и устремился вверх под прокопченные скаты крыши, потянулся к волоковому окну, прорубленному в самцовых бревнах и, не успевая вылетать из него, стал опускаться вниз до полавочников, а далее и до середины избы. Устинья встала, всколыхнула чуткий нижний слой дыма и отодвинула задвижку волокового окна над дверью. Глаза тотчас заслезились. Печной горечи не изведав, тепла не видать! Да и яств не сваришь. Правда, в мужицкой избе в июне, какую еду готовить, выбор небогатый: прошлогодние остаточки доедаются.
Устинья спустилась в голбец, набрала полведра начавшей прорастать репы, срезала хвосты и бледно-зеленое овершье, вымыла и, когда дрова прогорели, поставила в большом глиняном горшке в угли париться.
Услышав рожок пастуха, встретила Зорьку, загнала в стайку. Дождь перестал. Она завесила окно вновь наглухо холстиной и пошла доить корову. Вернувшись, поставила деревянный подойник на лавку, зажгла от углей лучину и воткнула ее над деревянным корытцем с водой в светец — расщепленную с конца черемуховую палку.
Отодвинув горшок на шесток, нагребла остатки углей вокруг него, подмела гусиным крылом под печи, посадила хлебы и закрыла устье деревянной заслонкой. Теста вышло на три больших каравая.
Она достала с полки маленький берестяной ларчик, вынула сережки-полумесяцы и вдела их в мочки, оттуда же достала осколок зеркальца, зажала в ладони и стала любоваться подарком возлюбленного. Затем села на лавку и задумалась. Ясно было одно: с Семеном ей не жизнь, хоть и венчанные. А Гришенька вроде в жены хочет взять, токмо, грит, из Сибири бежать надо… Да вот и духовник, отец Ипат, когда исповедывалась, сказал, что сие грех великий, от мужа Богом данного бежать. Муж не башмак, с ноги не скинешь! От сего душа в смятении все дни, молитвы не помогают… Куда же судьба ее повернет…
С час, наверное, просидела, с грустными мыслями. За дверью услышала шорканье и догадалась, что вернулся муж и очищает на крылечке грязь с сапог.
Дверь открылась, перешагнув через высокий порог, вошел Семен. Снял с головы валёнку, кинул на лавку у двери и перекрестился на красный угол. Размотал суконную опояску, снял промокший насквозь армяк и повесил на деревянный штырь ближе к печи. Рядом повесил зипун с темными от мокроты пятнами на спине. Молча сел на лавку у дверей и с трудом опустил разбухшие волглые голенища сапог, затем встал, оперся о стену правой рукой и, упираясь в носок одной ноги пяткой другой, снял сапоги.
Заметив, что ладонь почернела от сажи, сердито сказал:
— Пошто стены-то не помыла, хуже, чем в бане, в избе!
— Завтра вымою, — смиренно сказала Устинья, собирая на стол.
— Уже всю седмицу завтраками кормишь! Опять к Гришке бегала, бл…дина дочь!
Устинья промолчала, положила в деревянное блюдо паренку, рядом поставила квашеной капусты, постное масло, налила из кринки в деревянный же стакан молока и стала менять догоравшую лучину в светце.
Семен отрезал ломоть от каравая, обмакнул репу в масло, посолил и сказал недовольно:
— Петров пост ведь миновал, могла бы и посытнее чего сготовить! Репа брюху не крепа!
— Из чего готовить? Ничего ведь нет, окромя перловки.
— Ладно, завтра рыбы наловлю, — примиряюще сказал Семен, — садись тоже, поешь…
— Щас токмо хлебы выставлю.
Она достала деревянной лопатой караваи на шесток, постелила чистую холстину на лавку, положила караваи на нее рядком и накрыла полотенцем.
— Лошадь-то ведь Гришка твой скрал…. — не глядя на нее, сказал Семен.
— Остяцкий ведун Мозатка.
— Откель ему знать, не видал, поди!.. — садясь за стол, робко возразила Устинья.
— У него сила есть, он знает… А ты, сучка, не защищай своего полюбовника! — стукнул Семен кулаком по столешнице. Глянул на жену долгим немигающим взглядом и глухо выдавил:
— Это ты че нацепила?
Устинья обмерла: забыла снять серьги.
— Гришка одарил?
— Да хоть бы и Гришка, ты ведь не подаришь! — неожиданно для себя дерзко ответила она.
— Ах ты, падла!
Семен ударил Устинью кулаком в лицо, сбил с головы повойник, схватил за волосы, повалил на пол и стал пинать ногами.
— Всю жизнь, сучка, мне испохабила!.. На посмех выставила!.. Убью!.. Убью…
Она истошно закричала, больше не от боли, а от желания остановить мужа. Едва она начинала кричать, как почти он сразу переставал бить. Вот и сейчас оттолкнул ее и, будто трезвея, с недоумением смотрел на свои руки.
Если б кто три года тому сказал, что он подымет на жену руку, не поверил бы: так любил ее. Даже когда узнал о неверности, рука не поднималась, и лишь, взглянув однажды в дерзкие ее, без раскаяния, глаза, ударил… И тогда будто чирей прорвало, полегчало… Покуда Гришки не было, пальцем три года не трогал, думал, наладится жизнь, об одном жалел, что почему-то не брюхатела жена… А вот вернулся Подрез, и все опять началось, как в черном сне… Порой кажется, будто все не с ним сталось… Не раз уж опять учил ее, а все без пользы…
До сна словом не обмолвились. А когда он осторожно прилег рядом, не оттолкнула, до себя допустила. Но лежала недвижная, сухая, чужая…
Князь Осип Иванович Щербатый — первый воевода Томского города — пришел в съезжую избу не в духе: мало того что мучила изжога в левом подреберье, так еще досаждал сон, что никак не мог забыться и травил душу своей неопределенностью и неразгаданностью.
Жена Аграфена, услышав сон, определила, что змеи к неприятностям, к измене, но так как змеи уползли, не укусили, то неприятности эти в конце концов пройдут…
Добро, коли пройдут, но поневоле задумался: может ли откуда прийти измена?.. Вроде везде его люди, везде его интерес блюдут. Всего три года минуло, как умершего брата Дмитрия здесь сменил на воеводстве в пятьдесят втором годе, а ныне пол-Сибири, почитай, в руках, ни один государев указ мимо Томска не пройдет, хотя и почитают Тобольск за сибирскую столицу, все воеводы городов сибирских его чтут и уважают… А в Томске иные хоть и бухтят, но все одно с его рук жрут… Никто супротив него вякнуть не посмеет, какая уж тут измена!
Он поморщился и потер ладонью вишневое аглинское сукно однорядки в левом подреберье и расстегнул две верхние серебряные пуговицы. Изжога не проходила.
У входа в съезжую услышал говор многоголосья. И почти сразу в его комнату, отделенную дощатой стенкой, вошел подьячий Захар Давыдов.
— Иосип Иванович, мужики пришли с Федькой Вязьмитиным, челобитную хотят подать.
— О чем челобитная?
— Не ведаю. Токмо тебе желают вручить.
Осип тяжело поднялся и вышел в приемную комнату. Справа за столом из толстых плах в свете из проруби косящатого окна скрипели перьями подьячие Ванька Кинозер и Кирька Якимов сын Попов.
Челобитчиков было шестеро, кроме Вязьмитина Максимка Зоркальцев, Ортюшка Евдокимов, Сёмка Генин, и Фома Леонтьев. За их спинами жался Семка Тельнов.
— Че вам? — нахмурился сурово воевода.
— О своих нужах челом бьем, Осип Иванович, вконец обнищали. Смилуйся, посодействуй! — ткнулся окладистой бородой в свою грудь Вязьмитин в полупоклоне.
Остальные дружно закивали.
— Хватит попусту жалиться, говори по делу!
— Немного ли берете на себя, мужичье? Не вами поставлен, не вам убирать! Чем вам Васька не угодил?
— Осип Иванович, Старков велит нам пахать государеву десятину за малых детей и покойников, а моему сыну десять лет. Какой из него пахарь? — с горечью махнул рукой Вязьмитин. — Мы люди государевы от тягла свово не отказываемся. Но от нашего разорения и государев интерес утратится!
— Васька Старков, князь, в прошлом 154 годе собрал для тебя с нас триста рублев, чтоб ты государеву десятину вдвое больше не отмерял, в длину девяносто сажен да поперек — сорок, а оставил бы, как и прежде, по царскому указу… — добавил Сёмка Генин.
— Я ж по государеву указу новому и делал больше.
— По новому указу государева десятина 2400 квадратных сажен, а Старков вновь 3600 намерил. Да за малых детей пахать велит, да за Степку Паламашного, коего ты в палачи взял, пахать же велит….
— Паламошного десятину я велел пахать. А вы как хотели, то ваше тягло!
— В таком разе государев интерес утратится, не сможем мы тако тягло исполнить.
— Куда вы денетесь! — топнул ногой воевода. — На правеж отправлю, кто тянуть не будет, как надобно!
— Мы, как государю надобно, завсегда тянуть готовы, однако не корысти Старкова либо кого другого! Посему прими от всего нашего крестьянского миру челобитную на Старкова, — протянул Вязьмитин свернутый в трубку лист бумаги.
Щербатый развернул лист и стал читать. Чем больше вчитывался, тем сильнее багровело от ярости его лицо. А тут еще Зоркальцев добавил:
— В нынешнем же году приезжал Васька в слободу Верхнюю в государев день ангела да ослопами и пинками выгнал нас на работу, а мы в то время молились за государя!
— Ты куда гнешь, морда мужичья! Может, по государеву слову Старкова пытать велишь? Он не за государев ли интерес радеет! Не будет по-вашему! Вот вам челобитная! — Князь двумя резкими рывками разорвал лист и бросил его в лицо Вязьмитину. — Пошли вон отсюда! Вон!
Мужики робко сбились в кучу, но Вязьмитин, побледнев, сказал:
— Дозволь, князь, послать челобитную в Москву по нашим нуждам!
Щербатый подскочил к нему, схватил за бороду, подтянул к себе и злобно выдохнул:
— Пошли вон, пока руки-ноги не переломал!
Он тычками вытолкал челобитчиков из съезжей.
Семен Тельнов пошел поначалу вместе со всеми, но потом решительно развернулся, вошел в съезжую и сразу бухнулся на колени перед еще неостывшим от гнева воеводой.
— Смилуйся, Осип Иванович, выслушай по сугубому делу!
Щербатый поначалу намерился было вновь вытолкать его, но, взглянув на жалкий вид просителя, смилостивился:
— Чего тебе?
— Государь Осип Иванович, житья от Гришки Подреза нет! Жонку мою, Устинью, с пути сбил, а ныне и лошадь скрал!
— Откуда ведаешь, что он?
— Остяцкий ворожей доподлинно проведал.
— Проигрался, поди, Гришке в кости да карты, а ныне плачешься!
— То, что проиграл, давно отработал! А ныне он меня холопит, не по указу государеву творит!
— Умные шибко стали, всё на государевы указы шлетесь, а своем глазу бревна не зрите! Кто тебя, тля ты мужицкая, насильством в кости играть да пить заставлял! По пьянке проигрался?
— Пьяным обычаем, — потупился Семен.
— А жонке, поблядушке известной, не ты ли дозволил от рук отбиться? Мужик ты аль баба!
— Так Гришка чуть что, ножом грозится, ему человека подрезать — раз плюнуть!
— Но-жо-ом! — передразнил Щербатый. — Ты ведь с пищалью.
— Нету пищали, утерял!..
— Как утерял?
— Поставил в балагане. Пока пахал, украли…
Семен соврал воеводе: пищаль он отдал Гришке Подрезу за два рубля в счет долга.
— Отработаю я, Осип Иванович, токмо вели Гришке лошадь вернуть. Сенокос ведь, без сена-то вся скотина изведется!
— Сам виноват, не заигрывайся! Пшел вон!
Побитой дворнягой добрел Семен до городских задних ворот и двинулся по дороге на полдень к Верхней слободе.
— Эк, Гришка, родила тебя мать и не облизала! — всплеснул руками Осин Щербатый. — Кому дерзишь! В каталажку захотел? В последний раз спрашиваю: ложно на Афанасия Зубова показал в государевом деле? Ты ж в Кузнецком повинную в том подавал!
Григорий Подрез-Плещеев, будто первый раз услыхал имя кузнецкого воеводы, ощерился и злобно глянул на Щербатого.
— Все изветы на Афоньку верные, от повинной ныне отрекаюсь, писал оную, дабы живота своего не лишиться! Аль те не ведомо, как он с белыми калмыками на себя торг перевел, покуда ты его с того торгу не сбил? Аль неведомо, как подобно нарымскому воеводе Ваньке Скобельцыну всех черных лисиц, кои государю надлежало передать, себе от остяков насильством в поминок перенял. А вино курил да для крепости горчицей портил… Аль те сие неведомо вовсе, аль твои люди о том не извещали из Кузнецого острогу? — ехидно спросил Григорий. — Скажешь, поминков от Афанасия в прежние годы не принимал?
— Тряси языком, да не забывайся! Ты на кого хайло разинул! Не тебя ли Роман Грожевский в Кузнецком из винокурни твоей с пищалями едва выбил, не ты ли заигрываешь и холопишь государевых людей! Гляди, доиграешься!
— Не пугай — пуганые! Как бы самому худо не пришлось! Ведаешь, поди, что ныне мой дядя Леонтий Плещеев в Москве боярам указывает!..
— Не бредь! Даже Петр Траханиотов, шурин Бориса Ивановича Морозова, боярам не указывает, а твой дядя — токмо шурин Траханиотову Кабы я захотел, кончился б Леонтий два года тому, подобно Скобельцыну, на козле под кнутом!
— Ты в том деле сбоку припека был! Дядю сам государь Алексей Михайлович к себе призвал, а ныне он боярам указывает! — упрямо сказал Григорий. — Дядя же, чаю, скоро меня к себе призовет!..
Глядя в наглые зенки сидевшего напротив Подреза, Щербатый, сдерживая раздражение, сказал:
— То еще вилами на воде писано! А покуда ты под моей рукою! Посему указываю по-прежнему быть тебе за приставом, из дома своего всех блядок разогнать, винокурню закрыть, калмыцкий шар не курить, государевых людей не холопить! Да Семке Тельнову лошадь верни, ему государеву десятину пахать!..
— Не за то ли за все ты с меня пятьдесят рублев взял, а ныне разорить хошь? Не быть по-твоему! А у Семки лошадь за долги взята!
Григорий вскочил, хлопнул дверью и выскочил из съезжей избы.
Осип Иванович сжал кулаки и задумался. Столь дерзко с ним никто не смел разговаривать. А Григорий допек его еще два года тому, когда в феврале 7153 (1645) года, ему, томскому воеводе, было передано из Тобольска по государеву указу дело ссыльного дворянина Леонтия Плещеева и нарымского воеводы Ивана Скобельцына. А к тому времени, годом ранее, был сослан в Томск по грамоте государя Михаила Федоровича и Григорий Подрез. Велено его была держать за приставом и «смотреть накрепко… чтоб он никаким воровством не воровал», а коли будет воровать — посадить его в тюрьму. Григорий, стакавшись с дядей, стал дело вести мешать: грозил всем, кто против дяди его слово скажет, тому язык отрезать… Тогда сумел он его сослать в Кузнецкий город, а ныне, видно, пора в тюрьму упрятать, чтоб язык не распускал!..
Дядя и племянничек — два сапога пара, сослали из Москвы за воровство да волшебство, а гонору — для всего городу. Левонтий в Сибирь сослан был после следствия в его вологодских имениях и обвинен вместе с сыном «во многом воровстве, ведовстве, порче и волшебных письмах». Едва Плещеев прибыл в Нарым, как собрал вокруг себя супротивников воеводы: попа Якова, приказчика пашенных крестьян Федьку Костарева да из части служилых людей с казачьим головой Юрием Даниловым, и объявили они на Скобельцына государево дело. Но и за Иваном Скобельцыным люди стояли, и были меж теми двумя силами в Нарымском городе драки кровавые даже и со стрельбой из наряду и пищалей. Хорошо помнит он челобитную на Скобельцина от попа Якова, приказчика Костарева, толмача Деева да шестерых служилых людей. На тридцати листах изветчики размахнулись! Многое в памяти до сей поры держится::
«А дела твои государевы на Ивана Скобельцына и на жену ево Парасковью и на детей и на брата и на племянника и на людей:
Как он Иван в Нарым приехал и твое, государь, жалованье наказ нам вычел и твое государево жалованное слово нам сказал и учал все делать заповедные дела мимо твой государев наказ. Завел корчму немерную, сам и жена ево учали вино продавать мешаючи с поливами с пивными, а для горести клал горчицу, а продавал то вино всяким людям в чарки и в скляницы, и в фляги проезжим и остякам и новокрещенным на денги и на мягкую рухледь…
Да он же Иван со всех нарымских ясачьных людей имал государю в поминки с человека по одному соболю, а себе имал семеры поминки на себя и на жену и на пять дочерей|…
Да он же Иван в Нарымском остроге для брата своево на воеводцком дворе не по государеву указу в прибавку поставил светлицу ис Краснова леса государевою казною, а наметывал тот лес возити на ясачьных людей!..
Да мимо Нарымской же острог ходят к Русе из Енисейсково и с Лены и из ыных городов торговые и промышленные люди с мяккою рухледью многие суды, и Иван Скобельцын тем торговым и промышленным людем чинит многие налоги, емлет с судов денгами и мяккой рухледью и болши тово. И от тово насилства торговые и промышленные люди и путь заложили и учали Нарым обходити Тымою и Вахом и через Мангазею и от тово многая государева пошлина и пропала….»
Прав Гришка, было там и про черных лисиц:
«Да во всех сибирских городех государева заповедь крепкая не токмо самые дорогие черные лисицы и середние черные лисицы велено имать на государя, а Иван Скобельцын все дорогие черные лисицы по вся годы имал на себя в поминки, а иные ему пропивали…»
Много еще чего было писано, обо всем и не упомнишь. За многое и простилось бы Скобельцыну. Труды на воеводстве тяжки, нужны и поблажки. Да шибко и у него гонору было много! Своим людям приказал жечь дома изветчиков. А когда томский воевода, что был до брата его, Дмитрия, князь Клубков-Мосальский прислал приставов, при многих служилых людях Скобельцын орал: «Пишет мне из Томского князишко с указом, не велит разорять домов тех, которые-де на меня сказали государевы дела, а я на те отписки плюю и гузно ими тру!»
За два года тобольские воеводы не смогли сие дело разобрать, и дело то отдали ему, князю Щербатому. А после кончины Михаила Федоровича новый государь Алексей Михайлович на престол взошел. По доброте своей, внимая челобитным Плещеева и Скобельцына, повелел он отправить их в Москву с семьями. Да тут оказалось, что Скобельцын пригрел на своей груди змееныша. Его полоумный племянник Савва объявил великое государево слово и дело на Ивана Скобельцына. Будто тот с женою своею и братом умыслил извести Алексея Михайловича за то, что их долго не вызывают из Сибири, и еще будто посылал Иван в Москву своего холопа подговорить шурина Енаклыча Челищева выжечь Москву и бежать на службу к литовскому королю. Пришлось почти еще год вести Щербатому следствие, допрашивать, проводить очные ставки, но до истины докопаться не удавалось. Он с облегчением вздохнул, когда дело в прошлом году передали в Тобольск, и новый воевода Салтыков пытками и допросами завершил дело в два месяца. Савва с холопом Ивана Фатеевым повинились в «ложном заводе». Однако это не помогло Ивану Скобельцыну: после пытки он отдал Богу душу ноября в 6 день.
А Леонтий Плещеев ныне в Москве, возле сродственника своего, Морозова, трется. Борис же Иванович придумал себе прозвание «ближний боярин» и, почитай, правит царством: без его слова молоденький государь шага, сказывают, не ступит. Так что, выходит, и Гришка Подрез Морозову родня. Упрятать в тюрьму его надобно, однако все по уму должно быть исполнено.
Спустившись из детинца через воротную башню к Ушайке, Григорий миновал две городни с сильно подгнившими за четыре десятилетия нижними венцами и направился к торговой площади, что была по правую руку рядом с устьем. У коновязи его поджидал похолопленный им остяк-новокрещен Тынба. Увидев Григория, подвел к нему гнедого жеребца. Григорий вскочил в седло, едва коснувшись железного стремени, и, нахлестывая коня, поскакал галопом по улице посада к задним городским воротам. Тынба, гикнув, заторопился за ним на своей кобыле.
Перед третьим, не доезжая ворот, домом почти по всей ширине улицы — грязная лужа, ее обходила с полными ведрами воды на коромысле дворовая девка подьячего Василия Чебучакова, Агашка. Григорий нарочито пустил коня как можно ближе к ней по краю лужи, поддал ногой по ведру так, что коромысло слетело с плеч и деревянные ведра опрокинулись, залив Агашке изношенные поршни. Грязной водою из-под копыт окатило поневу. Агашка завизжала истошно на всю улицу. Из дворовых ворот выскочил хозяин Василий Чебучаков.
— Че стряслось?
— Гри-и-ишка Подрез!..
— Варнак! — крикнул вслед всадникам Василий и погрозил кулаком.
Гришка же, оглядываясь, скалился и хохотал дьяволом.
— Хватит ныть, ступай на реку! — приказал Василий девке и добавил: — Найдется и на него управа!
У леса живучи дом срубить — глазом не моргнуть. Однако Григорий, вернувшись из Кузнецка, не стал ладить новый дом ни в Томске, ни в слободе Верхней. В слободе дом купил у Василия Старкова. Тому он был без надобности, ибо по весне поставил он себе хоромы новые городским на зависть: дом-крестовик с горницей, сенями и клетью. Тому что не строить: любой мужик — дармовой плотник. Старый дом тоже был неплох, с потолком да с дымником. Григорий токмо разделил его на четыре комнаты. В самой большой, что от входной двери стол подле лавки, да скамьи вкруг. Там, где красный угол, спальню себе устроил, на стенах ковры бухарские ножами разными увешаны, на полу — тоже ковер. За бабьим кутом, что у печи, комнатка для утех полюбовных с широченной кроватью из плах струганых во весь угол. Застелена медвежьей шкурой. За месяц прошлый не один десяток пар на ней побывало. У томских блудников даже присказка родилась — сходить по медвежью любовь. Одно плохо: мало в Сибири баб, приходится бл…док имать из остячек да калмычек, благо что оные на вино да на передок слабые и русских мужиков не чураются. Однако и им надобно деньги платить. А воевода, собака, опять взятку выкручивает. От сего и кипело все нутро у Григория…
У ворот дома его поджидали пятеро ярыжек. Один кинулся в ноги Григорию, едва тот спрыгнул с коня на землю.
— Григорий Осипович, смилуйся, налей по чарке!
Григорий хлестанул его плеткой так, что лопнула на спине латаная грязная рубаха.
— Сказывал ведь: приходить только вечером!
— Не стерпим до вечеру! Мы ить и рыбы те наловили, как обещали, — сказал ярыжка. — Налей, Григорий Осипович!
— Кажи рыбу!
Григорий подошел к большой корзине, скинул сверху дырявую холстинку рукоятью плетки. Корзина была полна окунем, сорогой, да щучками.
— Доброй рыбы не вижу, токмо мусорная….
— Григорий Осипович! Так у нас и снастей на добру рыбу нету, что в морды на Ушайке набилось, тому и рады… Смилуйся, Григорий Осипович, налей за сию рыбу по чарке! Христом богом просим!..
— Вот ваш бог пусть вам и наливает!
— Смилуйся, Григорий Осипович!.. Отработаем при надобности, — упали на колени остальные ярыжки.
— Ладно, черт с вами! Заносите корзину…
Тынба забежал в калитку, снял с железных крючьев брус, распахнул въездные ворота и повел лошадей под навес.
На крыльце Григория встретил Максим Зоркальцев, сосед, пашенный крестьянин из ссыльных, которого он попросил приглядеть за домом, пока ездит в Томск по вызову воеводы. Максим был ровесником Григорию, себя в обиду зря не давал, выпить любил, но меру знал и в карты не заигрывался. За то его из мужиков Григорий и выделил и скоро понял, что главная мечта у Максима — вырваться из тягла, бежать хоть к черту на кулички, и еще понял, что с ним можно говорить обо всем открыто, без боязни извета…
— Пошто воевода-то кликал? — спросил Зоркальцев.
— Опять деньги вымогал!..
— От паразит! Никому от него житья нет!.. Все ему мало, не подавится! Григорий тебя тогда ишо у нас не было! Щербатый токмо приехал, как сразу заставил насильством и побоями нас в морозы двор себе ставить. А мороз был — птицы на лету падали. Не одного мужика погубил, гад! Я тоже руки-ноги нознобил так, что ныне перед дождем аль бураном мозжат, не заснуть!..
Григорий не единожды слышал эти жалобы и прервал:
— Ладно, не пропадем! Как там в бане дела?
— Дак ведро уж нацедили, поди…
В бане Григорий устроил винокурню, где две остячки-бл…дки гнали из браги зелено вино. Из-за того от посторонних глаз весь двор огородил острогом из заостренных бревен в сажень с четвертью вышины да на всякий случай несколько бойниц для пищалей в нем прорубил.
— Пойду к себе, Гриш, дела есть, — направился к воротам Максим и, сделав пару шагов, обернулся: — Да, там Устинья дожидается, прибежала, будто не в себе…
Григорий вошел в дом, распоясал кушак с ножом, скинул кафтан и подошел к сидевшей у окна Устинье. Та, прикрывая лицо платом, завязанным поверх повойника, глянула на него и залилась слезами. Григорий убрал ее руку, открыл лицо и увидел темно-багровый синяк под глазом.
— Семка?
Устинья кивнула.
— От падла, морда мужицкая! Говорил те в третьем годе, что извести его надо! Так ты испужалась!.. И воеводе на меня доносит, будто лошадь у него скрал…
— Гриша, а ты не брал?
— Да зачем мне его лошадь! — махнул он рукой и направился в спальню, пробормотав: — Да и ему она скоро не понадобится…
Вернулся с лоскутом кожи в руках, развернул его, и Устинья увидела щепотку порошка, похожего на соль, токмо с голубоватым отсветом.
— Вот кинешь сулемы в жратву аль в питье, и бить он тебя больше не будет!
— Боюсь, Гриш… Грех ить великий!
— А бить тя не грех? Бери, говорю!
— Прознает кто — тюрьма ить!
— Никто не прознает — не сразу подохнет! Скажешь, от завороту кишок… Да токмо никому не сказывай, как в прошлый раз! Вызовет меня дядя Леонтий в Москву, и тебя заберу с собой. Семка мешать не будет… Держи!
Григорий завернул порошок в кожаный лоскут, перевязал суровой нитью и протянул Устинье. Та приняла в смятении дрожащими руками. Два года тому перед ссылкой Григория в Кузнецк проигравшийся и похолопленный им Семен все время сбегал и жаловался воеводам, и тогда он велел ей извести мужа. Тогда, сомневаясь, поведала обо всем подруге Агашке, та отговаривала, послала на исповедь в Спасскую церковь к отцу Ипату. Тот накричал на нее, грозил вечными муками…
— Гриша, может, так дождемся указу и уедем?
— Не желаю, чтоб он тя уродовал! Любо ли сие?
Устинья потупилась.
— Не бойся, я тя в обиду не дам! А бог тебя простит. Не такие грехи на земле попускает…
Десять дней минуло, но Устинья так и не решилась исполнить повеление Григория.
В июля 16 день ко двору Григория прискакал холоп Щербатого Вторушка Савельев.
— Гришка, воевода Осип Иванович к себе кличет. Указ царский на тебя пришел!
— О чем указ?
— Не ведаю. Воевода огласит.
— Щас соберусь, приеду!
А у самого мысли веселые: поди, дядя расстарался, добился милостивого государева указа.
Едва Григорий вошел в съезжую избу, как на него накинулись четверо воеводских денщиков и подьячий Василий Чебучаков и скрутили ему руки за спиной. Не ожидавший нападения Григорий не сопротивлялся.
— Пошто вяжете?
— А пришел на тебя, вор, государев указ, — вышел из своего кабинета Осин Щербатый, — бить тебя батогами за ложные изветы на кузнецкого воеводу! Никак дядя твой расстарался, — злорадно захохотал воевода.
— Покажи грамоту.
— Вот грамота! — развернул у него перед носом свиток воевода. — Велено дать пятьдесят ударов!
Григория вывели во двор, сорвали кафтан и растянули на козле. Степан Паламошный окунул в бочке с водой ослоп, попробовал его на изгиб и оглянулся вопросительно на крыльцо, где стояли рядом с Осипом Щербатым второй воевода Илья Бунаков и дьяк Борис Патрикеев. Василий Чебучаков огласил с крыльца указ перед небольшим числом денщиков, казаков и посадских.
Осип подал знак, и палка опустилась на спину Григория. Лицо его исказилось от боли, и он закричал:
— Князишко, попомнишь ишо меня! Поквитаемся, придет время!
И палачу полушепотом:
— Стенька, бей полегче, два соболя дам!
— Те поверь, все одно обманешь! — пробормотал Степан, но ударил слабее.
Однако Щербатый сразу это заметил.
— Удар пустой, сверх указанного один в добавку! — крикнул он. Потом презрительно пробормотал: — Палачишко! Не знаешь ничего!
Сбежал с крыльца, вырвал у Паламошного ослоп и стал нахлестывать Григория с приседом при каждом ударе.
Григорий заскрипел зубами:
— Попомнишь, меня, Оська, попомнишь!
Добравшись до дома, Григорий упал ничком на кровать. Спина горела от боли.
Вечером пришла Устинья, глянула на опухшую багровую спину и залилась слезами.
— Гляди, гляди! Из-за Семкина извета ведь били, — сказал он с укоризной. — А ты все его жалеешь! Он нас наперед в домовину загонит!
— Все сделаю, Гришенька, заради тебя! Все сделаю, сделаю! — опустила она на колени у кровати и стала истово покрывать лицо полюбовника поцелуями.
В доме дьяка Бориса Исаковича Патрикеева многолюдно. Хоть немалы хоромы, а за столом тесно. Самые знатные и желанные гости пожаловали на именины его жены Алены Ивановны. На почетных местах, на скамье с перекидной спинкой, справа от хозяйки с хозяином, воеводы Осип Щербатый да Илья Бунаков с женами. Рядом с ними ослабляют пояса на праздничных кафтанах дети боярские Петр Сабанский, Василий Былин, подьячий Василий Чебучаков. По левую руку от именинницы ее брат — князь Михаил Вяземский, духовный отец Патрикеева поп Воскресенской церкви Пантелеймон, сын боярский Федор Пущин, далее подьячие Захар Давыдов, Иван Кинозер да пятидесятник Иван Володимирец.
Празднество в самом разгаре. Уже не раз были подняты чарки за здравие именинницы, и застолье утонуло в разноголосье, в разговоры по два-три человека. Дворовые девки подливали в пустеющие ендовы пиво, в ковши — вино, принесли из погреба корытце со студнем, и подали трех запеченных молочных поросят… Новые сальные свечи в шандалах еще и на четверть не истаяли, а гости были уже изрядно пьяны, кроме хозяйки. Алена Ивановна лишь губы мочила в вине, а яства запивала клюквенным морсом, подслащенным медом. Пунцовея от духоты, она то и дело поглядывала на полавочник над окном, где нарочито на видном месте сложила подарки. Дареное было ей но душе. Никто не поскупился! От Осипа Ивановича с Аграфеной волосник серебра пряденого, ошивкипо белому атласу золотом и серебром волоченные, в гнездах зерна бурмицкие, ценою не менее, пожалуй, тридцати рублев. А муж все говорил, будто жаден воевода сверх меры. Стало быть, не так уж и жаден! Второй воевода тоже порадовал: монистами одарил рублев восьми ценою. Брат серьги вручил, рублев на шесть потянут.
От батюшки Пантелеймона крест серебряный освещенный с камушками, от других по достатку: от шапки женской атласной до юфти красной кожи… Не терпелось Алене Ивановне примерить подарки, пофорсить…
— Уф-ф, пойду на воздух обыгаться, жарко! — вытер лоб рукавом Щербатый и стал выбираться из-за стола.
Отодвинули скамью, давая ему проход. Петр Сабанский вышел следом.
Так, чтоб услышали все, сладким голосом Алена Ивановна протянула, обращаясь к жене Щербатого:
— Благодарствую, Грушенька, вас с Осипом Ивановичем за поминок столь дорогой, зря так потратились на меня!
— Ему можно тако дарить! Все доходы в городе на себя перевел! — пьяно выдохнул Федор Пущин и стукнул кулаком по столешнице так, что упала на бок чарка с вином.
Над столом повисла мертвая тишина. Кто потупился, кто растерянно оглядывал соседей.
— А ты, Федька, за десять лет, стало быть, мало нагреб! — зло сказала Аграфена.
— Вы за два года нащербатили поболе, нежели я за десять лет наскреб! — в гневе дернул себя за бороду Пущин и сразу замолчал, будто протрезвел.
— Давайте-ка еще по чарочке, — предложил Патрикеев.
Выпили. Но разговор не клеился.
Вернулся Щербатый с Сабанским. Васька Былин, когда Осип пробирался на свое место, шепнул ему о случившемся.
Щербатый сверкнул вмиг налившимися кровью глазами и обратился к Пущину:
— Значит, я все доходы на себя перевел? Может, государево слово и дело на меня объявишь?
— Разе не перевел? Искони в Чепинской волости за всеми собольими и бобровыми промыслы мой догляд был, лучшая мягкая рухлядь в государеву казну шла, а ныне ты на те промыслы со своими людьми влез и все на себя перевел!
— Верно! — подал голос Иван Володимирец. — Також и в других волостях! Казаки промыслов своих лишаются. Ясашные разоряются. Мир полагает, оттого государев интерес утратится!
— Вот где у меня ваш мир! — поднял кулачище над головой Щербатый. — Я тут поставлен государем, я лучше знаю, как его интерес блюсти! И никто мне не указ!.. А ты бы, Федька, не высовывался! На тебя сын боярский Леонтий Полтев не единожды бил челом, что ты его жену Татьяну отнял и держишь насильством у себя, Леонтия же грозился убить!.. И вот месяц тому Леонтия не стало скорою смертью… Может, сыск провести: не ты ли ему помог помереть?..
— Татьяну насильством не отнимал, сама в работницы пришла, — помрачнел Пущин. — А Леонтий помер от нутряной рези… К его смерти меня не притягивай!
— Ты, Оська, ишо под стол пешком ходил, когда я с Тырковым да Писемским Томский город ставил в 112 году! — сказал Володимерец, утирая лысину льняной тряпицей — Сколь до того после воевод в Томском перебывало, все заедино с миром тянули. Казаки государю всегда верой и правдой служили…
— Заеди-ино! Служили! — саркастически ухмыльнулся Щербатый. — То-то бунтовали едва не кажный год!
— Не было того! — проговорил обиженно Володимерец. — Токмо томской литвы да Белиловца скоп и заговор…
— Ты, Ванька, хоть стар, а памятью короток, — перебил его Щербатый. — Не ты ли у воеводы Бабарыкина дощаник с Ивашкой Пущиным разграбили, за что были кнутьем в Тобольске биты? А при воеводе князе Иване Ивановиче Ромодановском опять же ты с Васькой да Кузькой Мухосранами хлебную государеву казну разграбили? А воеводу Якова Тухачевского кто посреди степи покинул? Опять казаки Кузька Мухоосран да Сенька Бедлоусов с товарыщи заворовали…
— А пошто умолчал про бунт томской литвы? Пусть твой лучший друг Петька Сабанский расскажет. Он ведь тогда мутил! — сказал Федор Пущин.
— Я не мутил и заводчиком в том бунте николи не бывал! А пристал по младоумию! И с той поры службой государю вину искупил, не то, что ты… Острог в 141 году не смог поставить у Бии и Катуни! Калмыков испужался! — возразил Петр Сабанский.
— Ты попусту не звони! В устье Чумыша против меня вдесятеро силы князя телеуцкого Абаки да внука Кучумова Девлет-Гирея стояло. Ты со мной тогда не бывал, не тебе и судить! А коли трусом меня полагаешь, давай на саблях побьемся! — вскочил из-за стола Пущин.
— Ладно вам! — прикрикнул на них молчавший до этого Бунаков. — Нашли время службами считаться!
— Пусть говорят, буду знать, кому я не угоден! — остановил его Щербатый и, глянув долгим прищуром на соратника-воеводу, пьяно проговорил: — А ведь и ты под меня копаешь! Чего для у мужиков челобитную принял и государю отправил? Ведал ведь, что я не принял ту челобитную!
— Челобитная та не тебе, но государю, оттого и отправил! И то не по государеву указу вдвое государеву десятину отмерять, как Васька Старков сделал по твоему повелению.
— Ты меньшой воевода, и токмо с моего ведома и согласия указывать должен! Меня государь поставил!
— Мы с Борисом Исааковичем не пни бессловесные! Нас тоже государь поставил!
— Много на себя берешь, Илюшка! — хлопнул ладонью но столу Щербатый и опрокинул в рот чарку вина.
— Илья Микитович верно говорит, мы государем поставлены и вместе городом управлять должны, — сказал Патрикеев.
— Вы науправляете! Ты, Борис, сколь из государевой казны в карман положил? Книги по приходу и расходу нарочно не ведешь! А взятков сколь с Ильей взяли! Все про вас знаю и токмо пальцем пошевелю, вас в городе не будет…
— А ты не пугай, мы про тебя тоже немало знаем! — огрызнулся Бунаков.
— Что ты про меня знаешь, ну, говори при всех!
Бунаков опустил голову и промолчал.
— Не судите да не судимы будете, — сдабривая очередной кусок поросятинки горчицей, назидательно сказал поп Пантелеймон. Но его будто никто не услышал.
— Много на себя берешь, Осип! — вступил князь Вяземский. — И прежние воеводы стригли, но обрастать давали!
— Ты, Мишка, в Томском вообще не пришей кобыле хвост! Кормишься подле Бориса — и помалкивай, а то винокурню вашу тайную закрою!
— Может, и мельницу мою сломашь? — зло спросил Патрикеев. — Уже твои холопы томским жителям токмо на твою мельницу велят идти, грозя побоями.
— Пойдем, Аграфена, не желаю боле бред сей слушать! — встал из-за стола Щербатый. — Как говорится, по усам текло, а в рот не попало.
— Коли не наелся, не напился, забери свой подарок! — крикнул обиженно Патрикеев.
— Мы не бусурманы какие дареное забирать! — сказал презрительно Щербатый и направился к двери, поддерживаемый женой.
Следом за ними направились Петр Сабанский и Васька Былин.
На ужин Устинья сварила на трехногом таганке уху из окуней, которых взяла у Григория из погреба-ледника. Семену сказала, что купила у ярыжек по дешевке. Чтобы печь не топить, варила на шестке подле устья печи. Семен намахался за день косой-горбушей и дремал на лавке, постелив под себя овчинный тулупчик.
Устинья поставила на шесток две деревянные чашки, половником налила в них уху, дрожащими руками развернула кожаный лоскут и высыпала сулему в одну из чашек. Поставила чашки на стол, положила рядом ложки и позвала мужа:
— Садись ешь!
Семен перекрестился, сел за стол и стал жадно хлебать из чашки. Она присела рядом и, косясь на мужа, тоже стала есть. Семен съел уху, обглодал двух окуней, осторожно вынимая косточки, и снова прилег на лавку.
Она со страхом поглядывала на него украдкой. Не прошло и получаса, как Семен вдруг резко вскочил и тут же, скрючившись от боли, ткнулся бородой в свои колени.
— Э-э-э-э-э!.. Ре-ежет, будто ножом!..
— М-может, костями подавился… — заикнулась Устинья.
Семен замычал, отрицательно покачал головой, потом вдруг пристально посмотрел на побледневшую жену и дико закричал:
— Отравила, сука!..
Сделал было к ней шаг, но потом круто развернулся, в два прыжка оказался у рукомойника и упал на колени над лоханью, опершись обеими руками в уши-клепки.
Нутро будто вывернуло наизнанку. Даже с сильного перепою подобной рвоты не бывало. После очередного извержения, сплевывая тягучую слюну, Семен выдохнул:
— Кузнечиху зови!..
Не помня себя, Устинья прибежала ко двору Остафия Ляпы по прозванью Кузнец, мать которого была сильной знахаркой.
— Семен помирает, рыбьими костями подавился….
Кузнечиха без слов собралась, захватила узелок со снадобьями и две спицы с крючками на конце и засеменила к дому Тельнова.
Семен корчился на заблеванных половицах. Перед этим он выпил ковш воды, но не успел добежать до лохани.
— Где болит?
— В пузе… Режет…
— Че жрал?
— Уху…
Кузнечиха осторожно надавила сухим кулачком на пуп и резко отпустила.
— В каком месте болит?
— Везде…
— Это не рыбьи кости…
— Это она… — кивнул Семен на Устинью.
— Подсыпала че?
Устинья отрицательно замотала головой.
— Че стоишь? — прикрикнула на нее бабка. — Давай молока, яиц сырых… Да убери с полу…
Кузнечиха взбила в липовой кружке яйца с молоком, дала выпить Семену, велела лечь на лавку. Семен лег было головой к окну, но тут же закрыл глаза рукой и перелег головой в угол.
Полежав немного, он встал и заторопился к двери.
— На двор хочу!
Когда вернулся, Кухнечиха спросила:
— Как сходил?
— Понос с кровью… И ссать больно…
— Открой рот!
Приподняв верхнюю губу, она увидела медно-красные опухшие десны с темной каймой понизу и повернулась к Устинье:
— Сулемы подсыпала?
— Ниче я не подсыпала!
— Эх, дуреха, не первый год живу, не раз такое видала! Пои чаще теплым молоком да молись, господь милостив! Я утром приду…
Устинья, глядя, как мучается Семен, уже пожалела о содеянном, всю ночь ухаживала за мужем и молилась.
К утру у Семена начались судороги ног. Он впал в помрачение ума и бормотал в бреду:
— Лошадь моя… Отдайте… Устинья, Устинья…
Кузнечиха, взглянув на Семена, махнула рукой:
— Не жилец!
И приказала Устинье:
— Зови попа, соборовать пора!..
К Спасской церкви Устинья подошла, не чуя под собой ног. Перекрестилась на деревянную маковку с восьмиконечным крестом и вошла внутрь. В храме пахло олифой и смолой. Слободские мужики, поставившие три года тому церковь, удивлялись, что за три года венцы сруба не потемнели, не заветрились, будто только струганы… Больше года церковь простояла пустой, не было попа. Не раз мужики просили архиепископа Тобольского Герасима прислать им попа, но тот все отказывал, говорил, что руги на попа нет и его не прокормить. Мужики, однако, не отступились, уговорили принять сан ссыльного московского стрельца Ипата Васильева, грамотного и знающего святое евангелие. Послали челобитную молодому государю Алексею Михайловичу, испросили разрешение, и вот уже более года Ипат служит в храме, окормляет своих духовных детей…
Устинья подошла к Ипату, наблюдавшему, как два тобольских богомаза расписывают Царские врата. Узнав о Семене, он удивленно вскинул брови, внимательно посмотрел на Устинью и сказал:
— Уж не согрешила ли ты, девка? Хотела ведь извести, повинилась на исповеди!..
— Н-нет… — потупила глаза Устинья.
— Ладно, ступай! Облачусь и приду…
Однако соборовать Ипату не пришлось. Когда Устинья вернулась, судороги били Семена, будто при падучей. Он по-прежнему был в беспамятстве. Однако неожиданно дрожащая рука его потянулась к Устинье, он открыл глаза, будто что-то хотел вымолвить, но тут же тело сильно встряхнуло, и он перестал шевелиться и дышать.
По слободе разнесся слух, что Устинья отравила мужа. Слух дошел до приказчика Василия Старкова, тот известил Щербатого, и еще до погребения Семена Устинья была взята за караул, и ее отвезли в Томск.
Следствие вели принародно перед съезжей избой. По столь важному случаю вся воеводская коллегия собралась — воеводы Щербатый, Бунаков и дьяк Патрикеев. Здесь же подьячий судного стола Чебучаков. Расспросные речи записывал подьячий Захар Давыдов, кум Бунакова,
Однако Устинья заперлась и не сознавалась.
— Чем извела мужа? — в который раз допытывался Щербатый.
— Не изводила, сам помер… — упрямилась Устинья.
Щербатый дал знак, палач Степан Паламошный, сунул связанные за спиной руки Устиньи в кожаный хомут с привязанной к нему веревкой, перекинул веревку через перекладину на двух столбах, потянул веревку, и Устинья повисла на вывернутых руках, не касаясь земли. Лицо ее исказилось от перехватившей грудь и плечи боли. Паламошный обмотал конец веревки вокруг вкопанного наискось столбика и взялся за кнут.
После десяти ударов Устинья взмолилась:
— Не бейте!.. Все скажу…
Ее опустили на землю, и Щербатый подступил к ней:
— Ну, сказывай!
— Сулемы подсыпала в уху!..
— По чьему наущению?
— Своей волею… Бил он меня…
— Кто сулему дал?
— Никто не давывал… В Томском на базаре купила…. крыс выводить…
— У кого купила?
Какое-то время Устинья помолчала. Затем ответила:
— Не ведаю, как звать…. Гулящий человек был… Из Нарымы в Красный Яр собирался…
— Гулящий человек, говоришь, — недоверчиво протянул Щербатый, — а тот человек не из слободских будет?
— Нет… — твердо сказала Устинья.
Поняв, что больше ничего от нее не добиться, Щербатый приказал тюремному дворскому Трифону Татаринову отвести ее в тюрьму и никого к ней не допускать.
Батоги — не кнут, но и после них сразу не встанешь и кафтан не натянешь! Когда Зоркальцев принес весть о смерти Семена Тельнова, Григорий удовлетворенно ухмыльнулся. Однако, узнав об аресте Устиньи, попытался было встать, но спину так опалило болью, будто огнем, что, заскрипев зубами, он упал снова ничком на кровать.
Тынбе велел позвать Кузнечиху и пригнать со двора Тельновых корову и поросенка.
Кузнечиха осторожно обернула спину чистым белым полотнищем, пропитанным мазью на медвежьем жиру с медом и травами, обвязала старой опояской, чтоб полотнище не сползало, и сказала, чтоб вставал пореже пару дней, дал спине покою.
На другой день к нему в дом пришел приказчик Василий Старков.
— Ты пошто скотину Семкину к себе свел? — с суровым выраженьем лица накинулся он сразу на Григория. — Аль не ведаешь, что оная в казну должна пойти!
— Знаю я вашу казну! То мошна твоя, Васька! А скотина взята за долги: Семка мне пять рублев задолжал. Аль ты за него отдашь?
— Языком ты молоть мастер! Послушать, так у тя вся слобода в долгах!
— У меня Семкина запись есть. — Григорий осторожно сел, убрал подушку, откинул край простыни и, ухватившись за кованые ручки-ухваты, поставил себе на колени сундучок-подголовник, обтянутый красною юфтью и обитый черным железом. Снял ключ, висевший рядом с крестом на шее, открыл замок с секретом и откинул покатую крышку. На внутренней стороне крышки цветная роспись: райский сад со змеем-искусителем. Григорий порылся в бумажках выдвижного ящичка у задней стенки поголовника и протянул долговую расписку Старкову:
— На, гляди!
— То Семкина запись, а ныне хозяйка Устинья! Коли она в тюрьме, скотина должна в казну идти, — упрямо повторил Старков.
— А ты не знаешь, что Устинья ко мне прислон держит!
— Знаю я, каким местом она к тебе прислонилась, — ехидно усмехнулся Старков.
— Ныне она вдова и мы поженимся!
— От сие навряд ли! Повинилась она, что отравила мужа сулемой…
— Он сам подох! А повинилась, дабы от пыток уйти! Под кнутом-от в чем хошь покаешься…
— Повинилась, повинилась! Так что не вернешь корову, сие за воровство будет почтено, ответишь перед воеводой:…
— Отвечу, отвечу! Ступай вон! — разъярился Григорий.
— Гляди, как бы кнута отведать не довелось! — пригрозил Старков.
— Уйди от греха! — сорвал Григорий с ковра над кроватью саблю. Старков проворно выскочил за дверь.
Хоть и пользовала Кузнечиха Григория через день, а в седло смог сесть лишь через две седмицы. И сразу направился в Томск, на тюремный двор.
Тюремный двор был обнесен забором-острогом из заостренных бревен. Собственно темницы — две курные избы, прилепленные друг к другу, стояли посреди двора. Вместо окон проруби в один венец сруба под стрехой, узкие — младенцу не пролезть.
Григорий застучал рукояткой плетки в ворота. Отодвинулась доска, закрывавшая смотровое оконце, и Трифон Татаринов, настороженно глянув на Григория, спросил:
— Че надо?
— Пусти с Устиньей поговорить.
— Не велено!
— Да недолго, пусти, Трифон!
— Воевода не велел никого к ней допускать, говорю ж тебе, Гришка!
— Отблагодарю… — потряс он кожаным кошелём с серебряными копейками.
— Мне из-за вас под кнут идти и места лишиться? Уходи, — умоляющим голосом сказал Татаринов и стал задвигать доску. Но Григорий успел всунуть рукоять плети в оконце и не дал его закрыть полностью. В щель продолжил уговоры:
— Ладно, не хошь пускать, приведи ее сюда!
— Не могу…
— Ненадолго… Никто ж не увидит, — звякнул Григорий перед щелью монетами.
— От пристал!.. Ладно, давай двугривенный…
Устинья подошла медленно к воротам, она была закована в ножные железа. За полмесяца полюбовница осунулась, побледнела.
Увидев Григория, залилась слезами и выдавила сквозь всхлипы:
— Как все обернулось, Гриша… Не надо было…
— Потерпи, я тя вытащу отсель… Все ты верно сделала!.. Кормят-то как?..
Устинья потупила глаза:
— Денег ведь у меня нету… Еду купить не на что…
— Дворскому рубль дам, проси у него из еды, что хошь. Коли воровать станет, башку ему оторву!..
— Гриша, что со мной будет?..
— Не бойся, похлопочу, денег не пожалею… Выпустят за пристава, а там видно будет…
— Все, все! Повидались и ладно, — заторопил их подошедший Трифон Татаринов.
Лишь один человек в силах был решить судьбу Устиньи — воевода. Не хотелось Григорию к нему идти кланяться, да делать нечего, пришлось себя ломать.
— Осип Иванович, зря держишь за караулом Устинью Тельнову, нет за ней вины! Сам муж ее подавился рыбной костью. Кузнечиха о том сказывала.
— А нам она иное сказывала! Да и Устька повинилась на стряске…
— Напраслину возвела на себя, доподлинно ведаю!
— От кого же ты ведаешь? — ехидно спросил Щербатый.
— От него! — таинственно прошептал Григорий.
— От кого «от него»? — насторожился Щербатый.
— От него! — повторил шепотом Григорий и ткнул себя пальцем в грудь.
Щербатый слегка растерялся: «Кажись, тронулся!»
Григорий придвинулся к нему вплотную и прошептал:
— Бес в меня вошел и говорит из нутра!
Щербатый перекрестился.
— Не бредь, Гришка! На тебе крест православный. Как лукавый в тебя вошел?
— Со щтями, видать, вошел… Кузнечиха варила, она, всем ведомо, с дьяволом знается!
— Сие возможно ли?
— Не веришь, спроси его что-нито!
— Сам спрашивай! — отпрянул от него Щербатый и перекрестился.
— Ладно, слушай!.. Виновата ли жонка Устинья в смерти мужа? — спросил Григорий и плотно сжал губы.
Вдруг изнутри его послышался глухой мужской голос:
— Нет за ней вины… Он сам подох!..
Щербатый подозрительно глянул на Григория:
— Поди, сам языком молотишь…
— Ладно, гляди мне в рот. Спрашивай…
— Погоди! Пускай принародно скажет. Может, мне блазнится! Пошли из избы…
Он позвал с собой Бунакова с Патрикеевым и всех бывших в избе подьячих и денщиков.
— Вот, Гришка, грит, что в него дьявол вошел и вещает… Все слушайте! Вот я спрашиваю: «Кто ты и как в Гришку вошел?»
Григорий раскрыл рот, высунул кончик языка, и все услышали явственно утробный голос:
— Лукавый я… Со щтями вошел… Говорили ж тебе… Коли Устинью не отпустишь, будет тебе лихо!..
— Нечистая сила! — охнул Патрикеев и перекрестился. Следом — все остальные.
— Когда ты меня покинешь? — спросил Григорий.
Нутряной голос ответил:
— Щас выйду с водой… Крест твой мешает тут сидеть…
Григорий согнулся, будто поклонился всем, потом резко выпрямился, поднял лицо к небу, и все увидели, как изо рта у него появилось облачко пара, будто при морозе. Только откуда ему взяться, пару, коли лето и солнце светит? Облачко становилось все больше, больше, поблескивая влагой, внутри появилось какое-то темное пятно, облачко оторвалось от Григория, поднялось над детинцем и поплыло с Воскресенской горы в полуночную сторону.
Все стояли молча, ошарашенные. Григорий же, видя, как повлияло его действо, едва сдерживал радость. Именно за такие «волшебства» и сослал его в Сибирь патриарх Иосиф. Чревовещанию он научился у чернокнижника в Литве, где служил. От него же научился вынимать из колоды нужную карту и так метать кубики, чтоб они легли нужной стороной. Порой он и сам не понимал, как это у него выходило…
Он подошел к Щербатому.
— Отпустишь, воевода, Устинью за пристава… Велено ведь тебе было!
Щербатый помотал головой, будто стряхивая наваждение, и сказал:
— За ней убийство — смертный грех… Мы по божьей воле живем, а не дьявольской! Будет сидеть за караулом до указу из Москвы… — отрубил Щербатый и направился к Богоявленской церкви, дабы поведать своему отцу духовному Сидору о том, что видел, и помолиться.
Подрез догнал его.
— Осип Иванович, отпусти Устинью, пятьдесят рублев дам!..
— Уйди, дьявол! При всем народе повинилась!.. Мне за нее на козла лечь либо как?
— Значит, не выпустишь?
— Нет!
— Тогда я сам ее выпущу!
«Давай, давай! — злорадно подумал Щербатый. — С ней вместе и сядешь!»
За две седмицы Григорий Подрез поставил себе большой дом в Томске из лиственницы с жилым подклетом и высоким крыльцом. Причелины и охлупень на кровле из кедра, балясины крыльца также из красного дерева. Дом встал вроде и на отшибе, а от кабака, что у задних городских ворот, всего-то в двухстах саженях. Хотя и не было над крыльцом дома Григория прибито ёлки, как на кабаке, а уж через пару дней многим ведомо было, где можно выпить хлебного вина, коли денег нет, и целовальник взашей из кабака гонит. Известно ведь: Иван Ёлкин чище метлы избу подметает. А Гришка Подрез в долг наливает. Однако ярыжкам последним и он не потакает, без них дом не пустует. Едва дело к вечеру, будто неведомая, тайная сила тянет к дому Григория казаков и посадских, из любителей свеженького да сладенького. Прибились к нему две сбежавшие от мужей тоболянки — Настька да Танька, днем за еду по дому работали, а с вечера за удовольствие: деньги за труды блудные все забирал Григорий. Он попробовал их поначалу сам, благо бабенки смазливые, да всё не то — с Устькой было слаще. Оттого закипала кровь и одно спасенье — накуриться калмыцкого шару да забыться в сладком зыбком дурмане.
Тем и отличен сей дом. В кабаке ж калмыцкую травку да табун-траву не продавали.
Вот и сегодня у Григория гостей полон дом. Едва солнце на закат тронулось, пришли два остяцких князца — Тондурка Енгулин да Кутуганка Кученеев: «Гришка, дай калмыцкой шар курить!» Курите — по соболю с рыла за трубку!
Тондурка накурился-надурился на три соболя, в углу на лавке сидит, блаженно улыбается, душа высоко с духами разговаривает, те все вдруг добрыми стали, любое желание обещают исполнить… Хорошо!..
Кутуганка сладкий дым через воду в стеклянном шаре тянет, на щеках глубокие ямки от усердия. Вода в шаре играет, пузырится, Гришка для Кутуганки дух добрый. Кажется князцу, что оторвется от пола — такая в теле легкость….
А за столом Григорий с тезкой своим, с казаком Гришкой Жданиным, в карты режутся, потягивая из трубок табун-траву. Жданину Танька приглянулась, хотел выиграть да бесплатно попользовать, ан нет — не идет карта, хоть плачь! Заместо бесплатного вдрызг проигрался. Хлопнул с досадой веером карт по столу:
— Не прет! Три рубля продул уже, почитай, шесть соболей! Давай, можа, в кости повезет, отыграюсь!
— Кидай! — подал ему Григорий оловянный стакан с двумя кубиками.
Жданин долго тряс стакан, то и дело поднося его к уху. Наконец кинул. Выпало две пятерки. Жданин весело потер руки. Григорий ухмыльнулся, накрыл стакан сверху ладонью, обхватил пальцами, потряс небрежно, будто колокольцем, и поставил вверх донцем на стол. Хитро глянул на Жданина. Тот в нетерпении выдохнул:
— Открывай!
Григорий поднял стакан. Кубики лежали шестью белыми точками вверх.
— Ну, тезка, ты бес! Налей с горя!
— Налью, токмо поначалу сделай долговую запись на четыре рубля!
— Пошто на четыре-то?
— Три в карты, полтину в зернь, полтину за Таньку… Пойдешь ведь?
— А черт с тобой! Пиши! Руку приложу…
— Час те на бл…дку! После кататься по городу поедем верхом!.. В одном деле пособишь мне!
Сумерки надвинулись, от подножия Воскресенской горы до Ушайки тонким слоем протянулся прозрачный туман — коням по колено. Пятеро всадников под тявканье собак проскакали по посадской улице, миновали кабак, свернули на улицу, ведущую к тюрьме, и понеслись во весь опор, распугивая из придорожной канавы купавшихся в пыли кур. Это с Григорием скакали Жданин, Тынба и два обкурившихся князца.
Конный казак Васька Водопьян переходил улицу от соседа напротив, Якова Кускова, когда из-за поворота выскочила пятерка всадников, развернувшихся цепью. Васька отпрыгнул от коня Подреза, но тут же был сбит конем Тынбы и покатился по земле. Всадники даже не приостановились. Васька, прихрамывая и держась за плечо, вошел во двор. Его отец Иван встревожился:
— Че стряслось?
— Гришка Подрез лошадью затоптал, руку покалечил….
— От сволочь! Где он?
— К тюрьме поскакал….
— Ну я ему покажу, как людей топтать!
Он сбегал в избу за пищалью, вскочил на неоседланного коня и ринулся к тюрьме.
Но от увиденного у тюремного двора пыл его угас. Подрез рубил саблей столб ворот и орал:
— Отворяй, Тришка! Выпускай Устинью!..
Жданин бился в ворота плечом, а Кутуганка встал на лошадь, чтоб с нее перелезть через острог, но свалился на землю, вскочил, ощерился злобно и закричал:
— Огонь надо!.. Жечь надо!..
Водопьян развернул коня и поскакал к воеводским хоромам.
— Гришка Подрез на тюремный двор напал с ярыжками! — крикнул он вышедшему на его зов Щербатому. — Сжечь хотят!..
— Кличь от ворот всех караульных, мы щас будем!
Когда воевода, вооруженный саблей и пистолем, со своими холопами Вторушкой Савельевым, Аниской Григорьевым и Федькой Ворониным прибежали к тюремному двору, там уже стояли с пищалями наизготовку караульные казаки во главе с десятником Постником Москвитиным. Тот уговаривал Подреза:
— Гришка, не твори дурна, бросай саблю, Христом богом прошу!..
— Что его просить, вяжите его! — приказал запыхавшийся Щербатый.
— Это что за чертушко притопал?.. Воеводишко драный, клал я на тебя!..
— А вот этого не хошь! — Щербатый выстрелил из пистоля. Пуля ударила в столб над головой Григория. Он слегка присел и закрутил перед собой саблей.
— Брось саблю, ино велю из пищалей палить! Ну!
Затравленным волком Григорий завертел головой и в сердцах кинул саблю на землю:
— Твоя взяла, выбл…док! Все одно я с тобой поквитаюсь, пожалеешь!..
Казаки скрутили Григорию руки за спиной. Остяки, видя такое, потихоньку пошли в сторону, уводя коней под уздцы. Их никто не держал.
Щербатый подошел к протрезвевшему вмиг Жданину и встряхнул его за ворот кафтана:
— А ты какого с ним стакался!
— Прости, Осип Иваныч, пьяным обычаем!.. Проигрался бесу!
— Не заигрывайся!
Щербатый ударил Жданина кулаком по бороде, и тот кубарем покатился по земле.
Григория же заковали в железа и кинули в темницу.
На Семён-день небо дышало солнечной благодатью, погружая город в тепло и приятную сухость — начиналось бабье лето. Начиналось хорошо, обещая теплую осень и незлую зиму. По воздуху плавали золотистые паутинки, улетали за Тоянов зимний городок, за Томь-реку, где в прибрежном урмане в яркой зелени елей и сосен радовали глаз охряные облачки берёз и рдяный багрец осин.
Семён-Летопроводец день радостный, веселый, но и хлопотливый, особливо для баб. И праздничный стол накрыть надо успеть и кроены заправить, и новый огонь поддержать. Однако и у мужиков дел хватало. Еще с вечера отец Фёдора Пущина, Иван, погасил в печи старый огонь и, зажав между ладонями заостренную сухую палочку, вставил ее в дырку березовой плашки, обложил трутом и стал добывать новый огонь. Палочка то и дело выскальзывала из заскорузлых его пальцев, он кряхтел: «Старость — не радость!», но до полуночи новый огонь добыл-таки. И с утра разожженная сим огнем печь радостно гудела, набирала в свое большое глиняное тело жар, чтобы затем принять на горячий под праздничную стряпню.
Впрочем, главная стряпня, посиделки да празднество до петухов в доме Федора Пущина уже миновали. Хоть и немного было гостей, лишь близкая родня: брат Григорий с женой да зять Иван Павлов, а добро встретили Новолетие! Еще до того, как в полночь ударила на стене пушка, не раз поднимали чарки за прошедшее лето. А после полуночи каждый пил, сколь душа принимает, за Новое лето, желая друг другу здоровья и богатства!
Хоть и немало было выпито, а расходились по домам на твердых ногах. С хорошего стола в грязь не упасть!.. Зять Иван, обнимая Пущина, напомнил в который раз:
— Федор Иваныч, ты на коня внука-то сажать приходи! Без тебя не начнем.
— Приду, приду! Сделаем из внука казака!
Подремав часа три, Федор с женой засобирались на заутреню. Он надел кафтан камчатый лазоревый, поверх азям английского сукна «гвоздышного цвета», шапку с багрецовым вершком с золотой нашивкой да собольим исподом, сапоги сафьяновые. Опоясался кушаком с ножом в серебряных ножнах. Жена нарядилась в телогрею зеленую с золотыми да серебряными нашивками, на голове волосник с серебром пряденым, на ногах желтые женские сапожки…
У Троицкой соборной церкви было многолюдно. Черный поп Киприан готовился служить молебен согласно «Потребника мирского», в коем еще семь лет тому назад патриарх Филарет определил чин препровождения лету именуемому також «начало индикта, еже есть новое лето».
У вынесенного аналоя стояли лучшие люди Томского города: воеводы Щербатый с Бунаковым до дьяком Патрикеевым, сыны боярские и подьячие. Празднично разодетые казаки грудились перед аналоем. Федор Пущин невольно отметил, как ближе к Щербатому жмутся его прихлебатели да приятели: Петр Сабанский, Васька Былин, Васька Старков, братья Копыловы, Лучка Тупальский да Ванька Петров!.. Сам он, перекрестившись на деревянный храм, поздоровался со всеми и встал со стороны Бунакова и Патрикеева. После именин у дьяка он со Щербатым, кроме как по делам службы, не общался. И с каждым днем чувствовал, как обида на воеводу не проходит, а напротив, растет… Да кто он такой! Приперся с Руси на все готовенькое, а он, Федор, ранен не единожды, иноверцев усмиряя, как и многие другие лучшие люди. А ныне все ему уступить!..
Между тем Киприан совершал молебствие с водоосвящением и, встав напротив воевод, возгласил:
— В нынешний и настоящий день праздника начало индикту, сиречь нового лета, соборне молим всемилостивейшего, и всещедрого, и человеколюбивого, в Троице славимого Бога и Пречистую Его Матерь, и всех святых Божиих церквей о государеве многолетнем здравии, Богом венчанного, и благочестивого и христолюбивого государя нашего царя и великого князя Алексея Михайловича всея Руси, и о боярах, и о христолюбивом воинстве, дабы в Троице славимый Господь Бог наш даровал великому государю, царю и великому князю Алексею Михайловичу всея Руси многая лета!
— Многая ле-ета! — раскатистым эхом отозвалась площадь.
— …Дабы даровал Господь Бог нашему государю великому и христолюбивому воинству свыше победу и крепость, и храбрость, и одоление на все видимые и невидимые враги и возвысил бы его царскую десницу над бессерменством, и над латинством, и над всеми иноплеменными языки, иже бранем хотящая, даровал бы победу и крепость воеводам сибирским, томскому воинству и воеводе князю Иосипу Ивановичу…
При этих словах Щербатый важно вскинул голову, оглядывая толпу, а Федор Пущин неприязненно подумал о Киприане: «Не по чину чествует воеводу, с государем равняет…»
Однако завершил молебствие Киприан возгласом:
— Да здравствует великий государь в нынешний год и в предбудущие многие лета и вовеки!
После крестоцелования и водоосвящения из храма вынесли икону Симеона Столпника и двинулись крестным ходом с Воскресенской горы к мосту через Ушайку и затем по прибрежной улице к Благовещенской церкви, далее миновали Уржатку и повернули обратно к Воскресенской горе.
После крестного хода многие разошлись по домам, но немало казаков и посадских от Троицкого собора направились тут же к съезжей избе. Федор Пущин велел жене идти к зятю, а сам пошел к съезжей.
По обычаю первый день новолетия был срочным днем для внесения пошлин, податей и долгов. Москве подражая, воевода Щербатый сделал и в Томском городе сей день судебным днем. Уже подьячий судебного стола Василий Чебучаков разложил на столе перед избой челобитные и жалобы должников, дабы озвучить их перед воеводой. А тот бы решил, что делать.
Осип Щербатый воссел на стул с подлокотниками, обитыми рытым бархатом, и дал знак Чебучакову. Тот возгласил:
— Васька Мухосран, подходи!
Из толпы вышел плечистый рыжебородый казак и недовольно сказал:
— Васька Сапожник я!
— Неча на прозванье пенять, коль на роже написано! — захохотал Щербатый.
В толпе ему подхихикнули, но Васька зло крикнул:
— Сапожник я!
Все лицо его было усыпано черными точками. Сколько ни выдавливал Васька восковых червячков с черной головкой, а все не убывало. Тем же страдали его старший брат Кузьма и младший, Данила. Отсюда и обидное прозвище. Были братья конными казаками, но каждый в городе знал, что лучше их сапоги никто не стачает.
— Васька задолжал за промыслы три соболя в казну и подал челобитье, дабы сию недодачу простить! — объявил Чебучаков.
— И за ради чего, Мухосран, мы сие прощать должны? — ехидно спросил Щербатый.
— А того ради, что тех соболей ты у меня, Оська, забрал себе, а они для казны были припасены! — крикнул Васька.
— Те соболя ты мне должен был за то, что на моих промыслах промышлял! Со своей рожей сидел бы под рогожей!
— До тебя те промыслы ничьи были, а ты присвоил, дабы кису свою набивать! Ведаешь ведь, тот промысел пустой был, ни одного соболя не взяли, а ты почему доправил?
— Ты на моих промыслах был, сучонок, соболя потому и взяты! Нет соболей, плати деньгами рубль с полтиною! Недоимок в казну быть недолжно! — зло отрезал Щербатый.
— Я те где деньги возьму! — взвился Васька. — Жалованье мое семь рублей в год, а за прошлый год ты жалованье задержал! Я как семью кормить должон, бл…дин ты сын?
В толпе послышались сочувствующие возгласы: «Верно говорит!» Но Щербатый вскочил, грозно окинул толпу взглядом и приказал:
— От тебя только видим кнут да хомут, уд собачий ты, а не человек! Волю те дай так всех бы нас похолопил, падла! Ниче, я до государя дойду, но тебя здесь не будет!
Еще Васька грозился, а ему уже крутили руки воеводские денщики и волокли к козлу, возле которого стоял с кнутом Степан Паламошный.
Федор Пущин не стал дожидаться окончания битья. Оно, конечно, за казной следить надо, но воевода палку перегибал. Сам живи и другим давай! Благо Сибирь велика…
Во дворе зятя Ивана Павлова все уже было готово к обряду пострига его четырехмесячного сына. Стоял оседланный конь. У крыльца расстелен ковер. Крестный отец Григорий Пущин с женой в праздничных одеждах тоже были во дворе. Тут же крестная мать, соседка Павловых, Аленка Петлина. Дочь Федора Пущина, Мария, стояла с сыном на руках на крыльце, увидев отца, воскликнула радостно: «Батя!» и вручила ему внука. Прочитали благодарственную молитву Спасу и Симеону Столпнику, Иван Павлов подал ножницы Григорию, тот осторожно выстриг у младенца на голове маленькое гуменцо и подал светлые пряди волос матери. Мария спрятала их в заранее приготовленную ладанку. Иван подвел коня к ковру, на котором стояли кум с кумой, держа на руках младенца. Григорий передал Ивану сына:
— Принимай, Иван, своего богатыря, сажай на коня, пусть он станет истинным казаком да поднимется, как дед его, Федор Иванович, до сына боярского аль до атамана!..
Иван поклонился, принимая сына, затем осторожно посадил его на коня и, придерживая руками, пошел рядом с конем, которого вел по двору под уздцы Григорий. Федор Пущин радостно воскликнул:
— Казак внучек, истинно казак! Дарю ему коня калмыцкого!
Григорий подвел коня к крыльцу, принял от Ивана крестника, передал его матери:
— Ну, вот принимай, рости мужика!
— Благодарствуем, родные наши кумовья! Примите от всей души подарки, куме волосник, куму нож в серебряных ножнах.
Кума одарила крестника, по обычаю, опояской и кожаными голицами. Когда сели за стол, кум с кумой разломили над головой крестника рыбный пирог, приговаривая:
— Как бы пирог сей богат сытостью, такой бы богатой и сытой была бы жизнь нашего крестника смолоду до самой старости!
— Благодарствуем на добром слове! — поклонился Иван крестным сына. — А теперь пожалуйте за стол, выпьем по чарке за здоровье наследника моего!
На столе поблескивали янтарной кожей на оловянных больших блюдах два гуся, в ставцах, накрытых расписанными крышками, ожидала стерляжья уха, в деревянных чашах капуста квашеная с клюквой, соленые рыжики да огурцы!..
— Федор Иванович, — обратился Иван Павлов к Пущину, — ты урман лучше нас знаешь, где ноне сподручнее будет соболя промышлять?
— У тебя же промыслы добрые были в Чурубаровской волости…
— Были, да сплыли, князь Осип себе прибрал. Уже прошлой зимой там своих людей посылал, капканы ставил, а ныне, говорит, меняйте место…
— Да, скоро так-от всех нас воевода по миру пустит!.. Патрикеев с шурином Мишкой Вяземским ажно кипят: Оська послал Копыловых в Енисейск да Красноярск со своим вином, отбил их торговлю, а оттуда Копыловы пойдут к белым калмыкам коней покупать, а после тех коней нам старшой воевода будет продавать втридорога!
— Да, все воеводы под себя гребли, а такого, кажись, у нас не бывало! Одна надежа на государя, может, челобитную послать, чтоб убрал его? — перешел на шепот Иван.
— Так просто не уберет!.. Тут думать надобно… Хорошо думать…
— С воеводой тягаться, что против ветра плевать, — махнул рукой Григорий. — Где власть, там и сласть…
Домой Федор с женой возвращались в сумерках, однако на улицах было полнолюдно. То тут, то там веселые песни, девки хороводили, слышался смех, играли дудки…
У дома казака Логина Сургуцкого девчата-подростки хоронили в репном гробу мух. Федор весело крикнул:
— Глубже, глубже хороните, чтоб завтра все подохли кусачие!
— А тараканов мы уже похоронили! — похвастались девчонки. — Чтобы был добрый новый год!
Да и то верно — пусть будет новый 7156 (1648) год лучше прежнего!
Кто думает, что воеводская власть токмо сласть, тот весьма ошибается — и у воеводы, бывает, забот полон рот, особо в начале года.
Конечно, дело дьяка с подьячими — считать окладные расходы, сличать с доходами, но Осип Щербатый, не доверяя Патрикееву, в канун новолетия лично провел с ним ревизию и теперь до копейки знал нужды Томска и городов Томского разряда и сколько куда израсходовано.
А за два дня до Рождества Богородицы сели втроем — Щербатый, Бунаков и Патрикеев — составлять запрос на денежную казну для Томска в Москву на 156-й год.
— Борис, огласи, что у нас по прошлому, 155-му году с окладными расходами и присылками было.
— Мы послали в Тобольск, как вам ведомо, запросы на 155-й и вперед на 156-й годы в июне прошлого лета, — начал Патрикеев, глядя в испещренный чернилами лист бумаги. — Всего на каждый год выходило окладных и неокладных расходов по Томску и Томскому разряду по девять тысяч сто семь рублев шестьдесят девять копеек, из оных по Томску полный оклад четыре тыщи девятьсот девяносто девять рублев, неокладных — триста девяносто пять рублев пятьдесят с половиною копеек, расход на иные города нашего разряду три тыщи семьсот трнадцать рублев восемнадцать с половиною копеек.
— Каково было покрытие сих нуж?
— По 156-му году никаких присылок не было. На 155-й год с Москвы было две присылки. Две тыщи рублей в июле месяце с атаманом Иваном Москвитиным да Димкой Копыловыми, да в том же июле еще две тыщи с Яшкой Кусковым. Сто рублев было прислано из Тобольску да от пошлин, налогов и разных прочих сборов в Томске одну тыщу триста шестьдесят три рубля тридцать восемь с половиною копеек и в городах Томского разряду пять сотен шестьдесят один три копейки с шашнадцатой долей копейки. И того, выходит, по Томску «надобно еще в додачу на 155-й год» четыресты двадцать три рубля восемьдесят семь с половиною копеек, да по городам в додачу же сто двадцать восемь рублев двадцать четыре с половиною копейки.
— На 156-й год каков запрос посылать будем? — спросил Бунаков.
— Полный расход на 156-й год с додачей за 155-й выходит девять тысяч девятьсот девяносто рублев и пять с половиною копеек.
— Хорошо посчитали? — придирчиво спросил Щербатый.
— Сам три раза пересчитывал, все верно!
— Тогда пиши бумагу на сию сумму!
— Уже написал! — улыбнулся Патрикеев, открыл дверь в комнату подьячих и крикнул: — Захарко, подай запрос на денежную казну!
Подьячий Захар Давыдов принес два листа бумаги. Щербатый, Бунаков и Патрикеев по очереди приложили руки под челобитной, и Осип скрепил ее городской печатью.
— А что у нас выходит по хлебному да соляному жалованью? — обратился к Патрикееву Щербатый.
— Вечор приплыл на шестнадцати дощаниках из Тобольска с хлебом да солью Юрий Тупальский да с ним сто сорок один человек, — сказал Патрикеев, — я послал за ним денщика. Скажет, сколько чего при нем. Мая же в 1-й день прошлого году мы направили в Тобольск заявку с учетом недосланного за 152—154-й годы на три тыщи четыреста семьдесят восемь четей ржи, четыре тыщи семьсот тридцать одну четь овса да тыщу шестьсот пудов соли. Ведомо мне, что июня в 12-й день князь воевода Иван Иванович Салтыков с товарыщи велел по той заявке все нам выдать за вычетом жалованья казакам, кои то хлебное жалованье в Тобольске сами получали, однако овес Тупальский вполовину привез…
— Пошто так? — насупился Щербатый.
— А вот он пусть сам говорит, — глянул в окно Патрикеев, — идет…
Когда Тупальский вошел, Щербатый приказал:
— Докладывай, сколько хлебного да соляного провианту привез!
— Как вышли мы из Тобольску июля в 9-й день, было при мне на семнадцати дощаниках три тыщи триста сорок две чети ржи да две тыщи триста восемьдесят три чети овса, да одну тыщу шестьсот пудов соли. А как из устья Иртыша в Обь вышли, случилась страшная буря, таких волн за всю жизнь не видывал. Один дощаник утоп, люди, слава богу, спаслись… А на том дощанике пропало триста шестьдесят две чети ржи…
— Ты пошто овса вполовину привез, аль Салтыков не давал? — вкрадчиво спросил Щербатый.
— Воевода давал сполна. Не взял, опасаясь, что до заморозков не успеем дойти до Томска…
— Так ведь дошел! — ехидно сказал Щербатый, подходя вплотную к Тупальскому.
— Потому и успел, что лишнего не взял. Людей не хватало, и дощаник-от утоп, что на нем всего шесть человек было, не смогли с парусом управиться…
— С чего ты решил, что две тыщи четей овса городу лишние? — багровея прищурился Щербатый и перешел на крик: — Чем зимой лошадей кормить будем, коли не хватит?..
— Я думал, хватит, да и овес в нонешнем году дешев…
— Прости, Иосип Иванович, прости недоумка! — в страхе пролепетал Тупальский.
— Я тебя самого в сани впрягу, коли овса не достанет! — брезгливо оттолкнул его Щербатый. — За свой счет по зимнику потянешь, коли что!.. Ду-умал он! Кур тоже думал, да в ощип попал! Пошел вон!
Трясущимися руками Тупальский подобрал шапку и выскользнул за дверь.
— Все дела на седни? — остывая, спросил Щербатый.
— Да есть еще одно, — пряча глаза, сказал Патрикеев.
— Что за дело?
— Государев указ пришел на Гришку Подреза….
— О чем указ? Поди, велено вора в Якутск сослать?
— Государем велено поверстать Григория Осипова сына Подреза-Плещеева в сыны боярские с годовым окладом 20 рублев, — сказал Патрикеев и подал воеводе свиток.
Щербатый прочитал указ и растерянно подумал: «Видать, и верно, Леонтий силу набрал, коли ссыльного вора в сыны боярские государь поверстал!»
— Ну и что будем делать? — спросил он, не скрывая разочарования.
— Надобно перед миром указ огласить, — сказал Бунаков.
— Много чести! Гришке объявим, он сам разнесет… Спрашиваю, в тюрьме его далее будем держать?..
— Чаю, то против милости государевой будет, — сказал Бунаков, — Гришка учнет жалобы да челобитья государю писать, нам лишние хлопоты…
— И то верно! — с сожалением согласился Щербатый. — Пусть приведут его!
Бунаков послал в тюрьму своего денщика Митьку Мешкова, велел привести новоявленного сына боярского, сняв с него железа.
Когда Подрез, слегка осунувшийся, предстал перед ними, дьяк Патрикеев сообщил ему о царском указе и стал его читать. У Гришки в глазах радостные искры замелькали. Выслушав указ, он самодовольно усмехнулся и презрительно глянул на Щербатого:
— В указе о денежном окладе указано, а о соляном жалованье мне не указано. Служилым соляной оклад полагается…
— Ты скажи государю спасибо, что с тебя железы сняли, — взвился Щербатый, — коли в указе нет о соляном окладе, стало быть, не полагается…
— Не мути, Оська! На бессолье меня посадить хошь! Все казаки получают, а сыну боярскому не положено? Чаю, подьячие московские забыли вписать. Я челобитье подам государю. Соль ныне дорога, за прошлые два года в три раза подорожала!
Хоть и кипел от наглости Гришкиной Щербатый, а крыть было нечем, и он с досадой бросил:
— Черт с тобой, подавай челобитную! Отправим…
Сентября в 27-й день пришел в Томск государев указ о строительстве новых городских укреплений — острожных стен и кремля. Вот забота так забота! Собрали служилых и посадских перед съезжей избой и огласили указ. В толпе раздались возгласы: «Верно! Давно пора! Городня-то погнила вся!»
— Кого желаете во главе плотницких работ? — обратился с крыльца к народу Щербатый. Он мог бы и не спрашивать, сам все порешить. Однако обычай знал: в таком важном деле, как строительство нового города всем миром решали, где и как ставить.
— Петрушку Терентьева! — выкрикнул казак Лучка Пичугин. — Лучшего плотника не сыскать!
— Верно! Любо! Любо!
— Где новый город ставить? — зычно вопросил Щербатый.
Площадь закипела разноголосьем.
— На старом месте! На Воскресенской горе же!
— Больше надо! По Ушайке и Томи до Белого озера!
— С полуденной стороны надо посад стеной оградить!
Чем больше кричали, тем менее слышалось согласия. Щербатый прервал сход:
— О месте нового города и об отработке плотницких работ будет объявлено особо. А сейчас атаман, головы да дети боярские ко мне на совет!
В воеводской канцелярии кроме воевод и дьяка собрались атаман Иван Москвитин, казачий голова Зиновий Литосов, дети боярские Петр Сабанский, Васька Былин, Дмитрий Белкин, Федор Пущин, Михаил Ероцкий, Василий Ергольский, Юрий Трапезундский и горододел Петр Терентьев.
— Государев указ о новом городе дабы исполнить без волокиты в малые сроки, — начал Щербатый, — надобно по-новому и строить. Всем ведомо, как на отработку вытаскивать народ: кто в посылке аль на промысле, сей хворый, тому в караул идти… А плотницкое дело стоит, работа медлится. Верно говорю, Петро? — обратился он Терентьеву.
— Случается в ином деле нехватка людей…
— Посему я полагаю новый город строить наймом. Наберешь людей? — опять он спросил Терентьева.
— Че не набрать, любой мужик — плотник! Смотря какая плата будет да какие стены ставить…
— Сейчас и определим! Полагаю, городьбу по старому месту пустить надобно, там, где нонешний детинец.
— Верно, Иосип Иванович! Верно с наймом и местом решил. Старые стены давно убирать пора, погнили все! — подал голос Петр Сабанский.
— Петька, ты ушник воеводский известный! — сердито прервал его Федор Пущин. — А невдомек те, что то не по обычаю — наймом город ставить. И первый Томский город отцы наши своими руками ставили, а не наймом и все казенные дворы и мельницы своими же руками ставили. А коли уж новый город ставить, то всю Воскресенскую гору обнести надо!
— Федька, ты тут свару не заводи, говори по делу! — прервал его Щербатый.
— Я и говорю по делу!
— Федор прав! Мир против будет! — сказал Литосов. — Всегда своими руками ставили, а не деньгами!
— Да и где деньги за найм взять, коли в расход на 156-й год не заложили? — недовольно спросил Илья Бунаков.
— То моя забота… — поморщился Щербатый. — Вычтем из окладов, а после запросим на 157-й год в додачу.
— Как бы казаки без жалованья не замутили…. — высказал сомнение атаман Москвитин.
— Не замутят! Многим в прибыток в артели плотницкой будет. Да и не все жалованье на постройку пойдет! Петро, сколько человек тебе надобно?
— Так смотря сколь ставить надо…
— Я же сказал, сколько: стены по старому месту да городьба-острог вокруг посада…
— Чаю, стены острога ставить надобно тарасные, двойные. В оных клети можно сделать под провиант и магазины казенные… Для сего надобно человек полдве{2} сотни.
— Вот и набирай. Коли что, бери лучших плотницких людей из других городов. А как ставить, сам решай, Петруша, ты ведь у нас лучший горододел… Как наберешь, составим поручную запись…
— Надо на круге решать, где город новый ставить! По найму отродясь городу не ставили! — опять встрял Федор Пущин.
Щербатый зло зыркнул на него и сказал:
— На круге токмо ор! Я государем поставлен во главе города, и мне государев указ выполнять! С меня и спрос будет! Как я сказал, так и делать будем! Все, расходитесь! Терентьев, останься.
Когда все вышли, Щербатый спросил Терентьева:
— За сколь рублев подрядишься?
— Дабы дело справно шло, рублей по двадцати за год на плотника надобно… Стало быть, всего надо три тыщи рублев.
— Сколько? — изумился Щербатый. — Мне на город в прошлом году прислали всего четыре тыщи! А сколько ныне пришлют неведомо! Хочешь служилых вовсе без денег оставить! Полдве тыщи окромя леса и тёса!
— Тогда уж лучше своими руками ставить, а не наймом. Выгоды никакой!
— Ты не заговаривайся! Две тыщи окромя леса и тёса…
— Две тыщи семьсот рублев…
— Токмо из уважения к тебе, Петрушка, две с половиною тыщи… И не торгуйся, не на базаре! — прервал Щербатый открывшего было рот Терентьева. Затем прошептал: — Даю такие большие деньги дабы ты мне оставил в поминок сто рублев… По рукам?
Щербатый протянул Терентьеву руку. Несколько мгновений поколебавшись, тот пожал ее.
— Токмо я сам буду платить, кому сколь…
— Договорились!
Как и говорил горододел Петр Терентьев, так и вышло: желающих с ним плотничать было с избытком, и к Покрову он уже набрал артель из томских служилых, посадских да жилецких людей сто тридцать четыре человека да из кузнецких людей два десятка человек. Все сразу прознали свою выгоду: к примеру, конный казак терял годовое жалованье семь рублей, пеший — четыре, а заработать на стройке могли до двадцати рублей. Поди-ка добудь сорок соболей! Выбирал Терентьев лучших умельцев, с коими работал уже, иных проверял: кто как с топором, напареем да пилою управляется. Сколь обид было, сколь слов непотребных наслушался, одному Богу известно! Взять хоть Ваську Мухосрана. Отказал ему, поскольку другие сноровистее в плотницком деле, так Васька обматерил последними словами, обозвал ушником воеводским, кричал, что нарочно не своими руками ставить город порешили, а взятков ради… Хорошо, сам Осип Иванович урезонил горлопана: говорит, ты ж сам кричал, что ты сапожник, а тут-де плотники нужны…
Составили поручную запись, каждый за руками своими ставил подпись. За неграмотных расписывался сам Терентьев да попы Богоявленской церкви Меркурий Леонтьев и Сидор Лазарев, духовники воеводские Бунакова да Щербатого. С той поручной записи сняли копию, а подлинник отдали на сбереженье казачьему голове Зиновию Литосову, хотя Щербатый хотел хранить ее у себя. Но градские люди зашумели и пожелали хранить у Литосова…
Дело двинулось столь споро, что до первого снега заложили фундамент где из камней, где сваи из лиственницы вокруг старого города. Старые стены решили разбирать, как только новые встанут, дабы беды не накликать: прознают киргизцы аль калмыки, что стен нету, глядь, соблазнятся…. Береженого Бог бережет! Тут оба воеводы в согласии были. Хотя всему городу было уже известно, что между Иванычем и Микитичем пробежала черная кошка. Да ему, Терентьеву не до воеводских размолвок — в сем году новый острог должно поставить, спрос-то с него будет!
Посему после полудня он пришел в съезжую к Щербатову.
— Осип Иванович, лесу-то мало везут, а тесу, почитай, и вовсе нету. Коли тес и лес будут, до следующей зимы поставим город.
— Будет те лес! Указ я дал, и мужики повезут, покуда снег малый, и остяки ясашные да и казакам указал… Будет лес!
— Да и деньги начинают просить плотники…
— Еще не работали как следует, а уж деньги просят! Поручную запись-то чего для писали? Сказал, будут деньги, стало быть, будут! Как пришлют жалованье с Москвы, так сполна с тобой рассчитаюсь. Ныне с десятинной пашни сбирать начну, с мужиков. Будут деньги! За новый город мы с тобой в ответе. Я ж государев указ исполню. А коли по твоей вине будет тому задержка, шкуру спущу!
— По моей вине задержки не будет! — твердо сказал Терентьев. — Токмо бы лес был…
Вошел Петр Сабанский и с порога заговорил:
— Осип, дело есть!
— Ладно, ступай работай, — сказал Щербатый Терентьеву.
Когда тот вышел, Сабанский сказал:
— Гришка Подрез как с цепи сорвался! Напьется и с заигранными казаками и мужиками по городу и слободе балует. Более десяти человек побил да конем истоптал, иным руки и ребра переломал… Как-то приструнить надо бы!.. У казака Васьки Балахнина жонку его насильством взял, покуда тот был в Тобольске. А когда Васька вернулся, хвастался принародно, что спал с его женой. Васька — в драку, а Гришка ему же юшку пустил…
— Пусть, кого Гришка покалечил, напишут явку на него и подадут Чебучакову, тот разберет. В тюрьме место есть!
— Да я иным говорил. Боятся! Гришка грозит зарезать, коли кто жалобы писать станет!
— А коли боятся, тьфу на них! Пусть не плачутся!
— Ладно, черт с ним, с Гришкой! Тут к тебе остяк Тренка приехал из Чепинской волости, собрался государю в поминок везти лисицу. Осип, сколь живу, такого чуда не видывал: здоровущая, совсем вся чернющая, токмо семь волосков белых на мордке… Чаю, грех тебе сего зверя упустить!
— Где остяк?
— На крыльце дожидается.
— Зови!
Когда вошел Тренка, Осип сурово спросил:
— Зачем пожаловал?
Тренка откинул капюшон малицы на спину, обнажив засаленные волосы, и поклонился.
— Каняз Осип, мне надо в Москву ехать… Пускай меня в Москву…
— Зачем тебе в Москву?
— Царь-батка поминок везу… Добрый поминок… Чтобы ясак с меня меньше брал…
— Что за поминок? Соболей, поди?..
— Лиса черный-черный!.. — гордо сказал Тренка. — Нигде такой лиса нет!..
— Покажи!
Тренка достал из кожаной сумки шкуру чернобурки и встряхнул ее.
У Щербатого жадно заблестели глаза. Уж в чем в чем, а в мехах он разбирался. Провел рукой по шкуре и равнодушно сказал:
— Лиса как лиса!.. Тренка, мы государю лучше зверя в поминок найдем, а сию лису ты мне продай…
— Никак нельзя! — твердо сказал Тренка. — Царь-батка обещал…
— Ты, морда узкоглазая! Государю мы лучше лису добудем, сию мне продай! — наседал Щербатый.
— Такой зверь больше нигде нет! — упрямился Тренка.
— Сто рублев даю! — начинал злиться Щербатый.
На лице Тренки отразилось легкое смятение. Заметив это, Щербатый продолжал:
— Сто рублев! Ты таких денег сроду не видал!.. В Москве тебе таких денег не дадут, да и льготить тебя государь за одну лисицу не станет!
— Я восемь лошадей Кыгизы давал за лисицу…
— От образина тупорылая! На сто рублев ты в два раза больше коней купишь! Верно говорю? — обратился он к Сабанскому.
Тот закивал головой в знак согласия.
Царь обижаться будет… Царь-батка повезу!.. — пробубнил Тренка.
— Ну ты, пенёк! По-хорошему не понимаешь!.. — подскочил к нему Щербатый и ударил кулаком в нос. Тренка свалился на пол, и Щербатый стал пинать его ногами.
— Продай лисицу! Продай!..
Запыхавшись, он остановился и крикнул:
— Последнее мое слово: сто рублев, али в тюрьму пойдешь!
Тренка медленно поднялся, смахнул из-под носа кровь, вытер ладонь о кожаные штаны и сказал:
— Давай деньга!
— Добро! Сразу бы так… Вот тебе покуда четыре рубля, — достал он из-за пояса кошель, — да лошадь мою возьми во дворе стоит, токмо возок выпряги. Остальные деньги завтра… Давай лисицу!
— Все деньга давай! — неуверенно проговорил Тренка.
— Сказал, завтра! Аль еще в морду хошь?
На другой день Щербатый нарочито не пошел в канцелярию, но Тренка приехал к его двору. Щербатый накинул на плечи ферязь и вышел на высокое крыльцо, когда ему доложили, что его домогается остяк.
— Чего тебе? — надменно спросил он.
— Кыназ, деньга давай за лису!
— Какие деньги? Ты что, охренел, косоглазый?
— Деньга за зверь давай! — плачущим голосом просил Тренка.
— Вторушка! — позвал Осип холопа своего, Савельева. — Кликни Аниську и Федьку. Закуйте эту морду в железа, он у меня коня украл! Да какие деньги будут, заберите же, должен он мне!
На зов Савельева выскочили холопы Анисим Григорьев да Федор Воронин, скрутили Тренку и отвели в тюрьму, где обули в железа.
За два дня до начала Масленицы в съезжей избе пашенные крестьяне били челом воеводе Осипу Щербатому. Сгрудились человек десять, перетаптывали у дверей, мяли шапки. От всего мира говорить выбрали Фомку Леонтьева, единственного грамотного из них. Федор Вязьмитин тоже был тут, но порешили, что злопамятному воеводе он в прошлый визит показался не по нутру.
Когда Щербатый предстал перед ними, мужики склонили лохматые головы, и Леонтьев обратился к нему:
— Иосип Иванович, прими челобитье государю Алексею Михайловичу от нас, сирот его.
— О чем челобитье? — недовольно спросил Щербатый.
— О нужах наших великих… — начал было объяснять Леонтьев.
— Хватит плакаться, говори по делу! — прервал его, брезгливо поморщившись, Щербатый.
— Обо всем прописали… По-прежнему Васька Старков велит пахать государеву десятину и за детей, и за покойников!.. Да по твоему ли повелению, не ведаем, аль по своей воле Димка да Петька Копыловы нас с калмыцких торгов сбивают… Да и коней добрых купить не на что, денег ты нам не давывал.
— Я вам коней купил и государевым пятном клеймил, на них и пахали и пахать должны.
— Те казенные кони, Иосип Иванович, что на государевом дворе стоят у Васьки Старкова, плохие кони, сохи не тянут… — вступил Олтушка Евдокимов. — А добрых коней, сказывают, на Русь отправили!..
— Кто отправил? — зыркнул на него Щербатый.
Олтушка вовремя язык прикусил: благо не брякнул, что сам воевода и отправил. Леонтьев, опасаясь Осипова гнева, быстро сказал:
— Сие нам неведомо, Иосип Иванович… Токмо и железа на сошники нету и холста на мешки. В чем государев хлеб сдавать?..
— Я ли вам мешки шить должен? Со Старковым думайте…
— Не дает он, не раз говаривали…
— Хватит жалиться, давайте бумагу! — Щербатый выхватил из рук Леонтьева челобитную и начал было читать.
— Сбор весь с вас выправлю до копейки! Без острогу городу не быть! А коли калмыки нагрянут, в избах ваших не отсидишься. Всех, кто не отдаст, на козле растяну! Ослопьем руки-ноги переломаю! — закричал князь Осип.
— А пошто не дозволяешь нашим детишек сватать и замуж выдавать за служилых и жилецких людей? — спросил Семка Генин.
— Коли вам сие дозволить, то весь ваш мужицкий род переведется. Кто будет государеву десятину пахать? Государю то в убыток:…
— Ты меня в тюрьму посадил за то, что дочь за казака отдал, мой дом вконец разорился! Сие не в убыток государю? — с вызовом спросил Генин. — А тебе лед ломать да назьмы таскать бесплатно государю в прибыток? — начал закипать Генин.
Вперед выступил Федор Вязьмитин:
— Дозволь, Иосип Иванович, послать в Москву к государю челобитную по нашим нужам!
— Я здесь не Москва ли? — закричал Щербатый.
Разорвал в клочья челобитную, кинул на пол и стал в ярости топтать ее ногами. Подьячие Попов и Кинозер, скрывая ухмылку, склонились над бумагами, скрипя гусиными перьями.
Щербатый подскочил к мужикам, схватил за бороды Зоркальцева и Генина, подтянул к себе и злобно выдохнул:
— Коли в три дня деньги на плотницкие работы не сдадите, будете столб обнимать под батогами.
— Где их взять, деньги-то? — скривился от боли Зоркальцев.
— А теперь прочь подобру-поздорову!
— Вот и нашли правду! — всплеснул руками Зоркальцев, когда они спустились с крыльца.
— Ниче, придет время, сыщем нашу правду, лишь бы до государя добраться! Покуда ж, чаю, надобно нашу челобитную второму воеводе, Илье Микитичу, подать. Может, отправит ее в Москву, — сказал Леонтьев.
— Без поминка и он не пошевелится! — махнул с досадой рукой Генин.
— Пускай, для него не триста рублев собирать!..
Февраля в 12-й день перед самым Прощеным воскресеньем Федор Вязьмитин и Олтушка Евдокимов с пятью рублями, собранными обществом, приехали из Верхней слободы к дому Ильи Бунакова, остерегаясь лишних глаз. Подали челобитную ему на Щербатого. Поначалу Бунаков сомневался, но потом деньги взял и февраля в 18-й день отправил челобитную в Сибирский приказ.
Сын боярский Кузьма Черницын две седмицы перед Масленицей провел с восемнадцатилетним сыном Фролкой в урмане, соболя промышлял. Оно конечно, соболя лучше промышлять в ноябре-декабре по малому снегу с собаками. Но в то время поясница отнялась. Пока отлеживался, январь к концу подошел. А соболя после середины января лучше не брать, линять начинает. Однако повезло: стояли такие морозы, что соболь и не думал линять. Как узнал об этом Кузьма от заезжих остяков, так в урман и собрался, благо что и поясница отпустила. Думал к Масленице обернуться, тем паче что за седмицу десяток соболей взяли, однако завернула метель-крутиха, и пришлось Масленицу пережидать у остяков князца Мурзы. В избе-полуземлянке было тепло от очага-костерка в центре жилища. Все бы ничего, да вонь стояла такая, что казалось, до костей ею пропитался. Еды тоже хватало: круп из дома брали, хлеб, рыбу вяленую… Рыбы и у остяков было навалом всякой, хошь уху вари, хошь жарь на рыбьем жире. Остяки и мясо вяленое не жалели. Однако с февраля 7-го дня начался Великий пост. От безделья, метель пережидаючи, хозяин Кучегей стали искаться с женой своей. Найдут вошь — и на зуб ее. В такие минуты Кузьма, чтоб не вывернуло, вместе с сыном, несмотря на метель, выскакивали на двор и отгребали снег: один освобождал вход в полуземлянку, другой сгребал снег с льдины, закрывавшей дыру в плоской крыше, чтобы светлее было, и чтоб можно было убрать ее, когда в землянке надо будет костерок под котелком развести.
Когда непогодь миновала, стали проверять кулемники да капканы. Еще пяток зверьков взяли. Поставили по свежим следам капканы, приманку освежили. Через три дня еще пять соболей — добрая удача. За субботу решил до дому добраться. Кучегей легко за одного соболя да четверть пуда обещанной муки согласился отвезти их на оленях до Томского города.
Втроем на нартах едва поместились. Хотя грузу почти никакого: две пары лыж, обитые снизу оленьим камусом, сума со шкурками соболя, два топора да пищаль… Кучегей впряг веером четверку оленей, и нарты легко полетели по свежему снегу. Ехать было верст пятьдесят, и засветло бы добрались до города, да вышла заминка. Еще едва с час проехали по едва приметному даже для Кучегея пути с высокими сугробами-переметами, двигались по редколесью вдоль замерзшего болота, как из урмана выскочили, на оставленный нартами и оленями след, пять волков и ринулись за ними. Кучегей гикнул, заработал по спинам оленей хореем, и те понеслись, запрокидывая головы. Погонять их уже и не надо было. Кузьма схватил заряженную пищаль и крикнул сыну: «Держи!» Сын встал на колени, взял пищаль за цевье и положил ствол на плечо. Кузьма насыпал из берендейки пороху на полку пищали, прицелился и спустил жагру. Пуля угодила в волка, который бежал вторым. Он перекинулся в прыжке и остался лежать на снегу. «Хорошо, хоть пищаль голландская, кремневая, — мелькнула мысль. — С фитилем бы на ходу не выстрелить…» А вожак был уже шагах в двадцати. Кучегей сунул хорей Фролке, скинул рукавицы, оставшиеся висеть на рукавах малицы, сдернул из-за спины лук, выхватил из колчана стрелу и, почти не целясь, пустил в волка. Стрела угодила прямо в грудь зверя, и он закрутился волчком. Кучегей выпустил еще одну стрелу, но не попал. Однако волки остановились и окружили раненого вожака. Неуправляемые олени неслись, не разбирая пути, выскочили на марь. Вдруг нарты ударились боком о высокий пень, Кузьма с сыном вылетели в сугроб, Кучегей сумел удержаться, остолом затормозил нарты и остановил оленей. Вскочив на ноги, Кузьма выхватил саблю, приготовившись к нападению волков. Но звери отстали.
Разожгли костер и стали чинить нарты, распавшиеся с одной стороны. Починились за полдень. Надо бы торопиться, дабы успеть засветло добраться. Но в пути приходилось то и дело останавливаться и подтягивать ремни, которыми стянули нарты.
Едва солнце свалилась за зубчатую стену леса, как сразу стемнело и стало ясно, что до города сегодня не поспеть. Свернули на Верхнюю слободу и скоро были перед острожными воротами. Черницын застучал в них прикладом пищали.
— Кто? — раздался голос караульного из надвратной башни.
— Кузьма Черницын с Томского городу…
Караульный спустился вниз, глянул в воротную щель и отворил ворота.
— У кого на ночь стать можно?
— У Гришки Подреза можно. Токмо у него мужики с полудня обедают…
Кучегей остался с оленями у ворот Подрезова двора, а Кузьма пошел по широкой очищенной дорожке к дому и застучал в двери сеней. Двери открыл незнакомый мужик из тягловых.
— Хозяин дома?
— Дома. Заходи!
Перешагнув через высокий порог, Черницын снял лохматую лисью шапку, положил два пальца, ища глазами в углу икону Не увидев, осенил себя крестом, поздоровался и смахнул с усов ледяные бусинки.
За столом, уставленным кружками с пивом и разной снедью, сидели человек десять.
— Григорий, можно у тя до утра постоять, мы с урмана припозднилась?
— Ночуй, жалко, что ли! Мы вот обедаем, воскресный день ведь… Скидывай доху да садись к нам, и парень тоже.
— Там оленей во двор надо… Остяк, что меня привез.
— Пусть заводит…
Когда Кузьма с Кучегеем вошли в дом, мужики подвинулись, давая им место на лавке. Иные так будто и не заметили гостей, громко продолжали разговор. Кузьма с Фролкой сняли дохи и полушубки под ними, сняли бокари. Кучегей стянул через голову малицу и остался в рубахе из рыбьей кожи. Им подали овсяной каши, капусты квашеной с клюквой, пододвинули блюдо с ломтями пирога с грибами.
Черницын, приглядевшись, стал многих узнавать. Напротив него сидел Федор Вязьмитин, рядом с ним Семка Генин, Никишка Черевов, рядом с Григорием Максим Зоркальцев, который уже не говорил, а кричал изрядно захмелевшим мужикам:
— Статное ли дело творит Оська? Почти все мы на правеже столб обнимали, батогов отведали! А за что? Где нам сии деньги на постройку нового города взять?.. Говорю, давай отработаю, чем хуже других мы в плотницком деле… Он же: нет, деньги давай:!
— Верно, Максим, сами бы отработали! Ради взятков своих воевода давит! — поддержал его Вязьмитин.
— Государится Оська не по чину! — стукнул кулаком по своему колену Генин. — Я в Сибирь бежал, думал тут воля, а тут такая же крепость, как и в Руси!
— До Бога высоко, до царя далеко, а воевода тут и бог и царь! — грустно подперев голову, пробормотал Черевов.
— От Оськинова ига можно просто избавиться, — попыхивая трубкой, сказал Григорий.
— Как то сделать? Куда от него денешься? — спросил Вязьмитин, и все мужики повернулись в сторону хозяина дома.
— От Оськи уйти можно! На Оби Дон завести! Вот вам и воля! Сесть на плоты, аль дощаники и по Томи уйти на Обь!..
— И то верно! — встрепенулся Максим Зоркальцев. — Мне бы до Нарыму добраться, а далее до Сургута я весь остяцкий язык знаю. А оттуда уедем к Солнцевой матери!..
— А где та Солнцева мать? Я слыхал, что есть где-то на Оби у остяков Золотая баба… — спросил Генин.
— Сия Золотая баба и есть Солнцева мать! Кто к ней прикоснется, тот обязательно богатым станет, во всех делах тому удача, так остяки говорят…
— А где та баба стоит, ведомо ли?
— Остяки ведают… А вот давайте гостя нашего спросим, — кивнул на Кучегея Подрез.
Зоркальцев по-остяцки спросил Кучегея, знает ли он, где стоит Золотая баба.
Тот, подумав, ответил:
— Дед мой знал, я не знаю… Шаманы знают, рассказывают, что у ног ее панцирь лежит первого русского атамана…
— Ермака то панцирь! — воскликнул Зоркальцев. — Уйдем на Обь, сыщем бабу!..
— Мужики, — подал голос Черницын, — коли уйдете без указу, то за измену почтено будет государю, крест ведь ему целовали!
— Оська тоже крест целовал, а все против государева указа творит, сие хуже измены! — вскричал Зоркальцев. Мужики согласно загудели. Кузьма, не желая озлоблять их, приумолк.
— Стало быть, говоришь, мужики измену замышляют? — спросил Щербатый прибежавшего к нему в съезжую Кузьму Черницына. Тот, едва привез его Кучегей в город, сразу кинулся в съезжую избу.
— Доподлинно так своими ушами слышал… Гришка грит, надобно Дон на Оби завести… Мужики и собрались на плотах бежать к Сонцевой матери….
— Кто из мужиков на обеде был? Кто боле других глотку драл?
— Максимка Зоркальцев, Федька Вязьмитин, Семка Генин да Олтушка Евдокимов… Они главные заводчики!
— Ладно, разберем!
Выйдя к подьячим, он увидел сидевшего у входа пятидесятника конных казаков Филона Климентьева и велел:
— Зайди ко мне!
Когда Филон вошел в его кабинет, приказал:
— Возьми десяток верховых казаков и одни сани, езжай в Верхнюю слободу да привези мужиков: Максимку Зоркальцева. Федьку Вязьмитина, Евдокимова Олтушку и… Кто там еще? — обратился он к Черницыну.
— Семка Генин.
— Вот и его! Вези всех сюда, к вечеру чтоб были тут! Измену замышляют…
— Исполню немедля! — Придерживая саблю, Климентьев выбежал на улицу.
Еще до сумерек мужики предстали перед грозным воеводой.
— Значит, Дон завести захотели? От государя бежать?..
— Да и не мнилось такого… — начал было Зоркальцев, но Щербатый перебил его:
— Закрой пасть! Кузьма Черницын сказывал, как ты громче всех базлал!..
Он подскочил к Зоркальцеву и сбил его ударом в бороду на пол.
— Я вам покажу, как государю изменять!
— Иосип Иванович! Сам посуди, куда нам бежать? У кажного дети… Здесь хоть пашня есть, а в урмане разе проживешь!.. — принялся убеждать Семка Генин. — Пьяным обычаем то болтали, винимся пред тобою….
— Вы не предо мною, перед государем виноваты!..
— Не было с нашей стороны злого умысла, — поддержал Генина Вязьмитин.
— А с чьей был? Кто первый сказал, чтоб Дон на Оби завести?
Мужики, потупившись, молчали.
— Че молчите? На виске встряхнуть?..
Мужики переглянулись. Вязьмитин проговорил:
— Гришка Подрез говорил, что можно бы по Оби вольные земли сыскать…. Так мы согласились, что земель таких там сыскать можно, а чтоб бежать — такого уговору не было…
— Стало быть, Гришка главный заводчик!.. А вы, тьма египетская, уши развесили! Ладно, на первый раз прощаю, отдаю на поруки прикащику вашему. А впредь, коли такие речи слушать будете, кнута отведаете! Пошли вон!
Не первый извет о подобных разговорах получал Щербатый. Не придал бы особого внимания и этому: мужик есть мужик, всегда помышляет о вольных землях, хотя сыскать да обустроиться на таких землях даже в Сибири непросто. Однако то, что заводчиком был Подрез, его даже обрадовало. Кажется, попадется сей раз на крючок: измена — дело нешуточное!
Щербатый вызвал к себе Петра Сабанского и Ваську Былина.
— Составьте вместе с Чебучаковым челобитную на Гришку Подреза. Подбивает мужиков на измену! Надобно предупредить сей заговор, дабы не стал он подобно заговору Белиловца, и городу утраты чтоб не было.
Он поведал о том, что рассказал Черницын.
— Сделаем! Так, что и дядя его Левонтий не поможет на сей раз! — обрадованно воскликнул Былин. — Все мы подпишем!
Щербатый поморщился:
— По уму сделать надобно: не одни чтоб дети боярские да лучшие служивые подписали челобитную, а чтоб была челобитная на Подреза о воровстве его ото всего города! От него многим были обиды, всех соберите, и посадские чтоб подписали и жилецкие… И про винокурню напишите и холопление. Уберем его, и нам больше будет прибытка…
— Составим, не отвертится! — сказал Сабанский.
— Прежде чем станете подписывать, мне покажите!
Через день Васька Былин читал у Щербатого черновик челобитной на Подреза: — «…Да он же, Григорий, завел у себя пиво и бpaгy и колмацкой шар, именуется табак, и продавал, и держал у себя блудных воровских женок, да и со стороны к нему многие воровские женки прибегали, и зернь беспрестанную держал. И у того своево воровства и у зерни многих твоих государевых гулящих людей и ссыльных мошенников, а иных, которыя по твоему государеву указу и в пашню сосланы, во двор заигрывал. И к нему было, Григорью, многие ссыльные же мошенники и которыя томские твои уроженцы для воровских женок и блуда приставали. А нас, холопей твоих, как который будет у нево, Григорья… в приставех для дозору, к себе на двор не пускивал. И с теми своими заигранными дворовыми людьми по улицам на конех днем и ночью ездил и многих, братью, холопей твоих, бил плетьми и ослопьем и коньми таптывал и сабаками травливал и саблею рубал…»
Васька перевел дух, положил прочитанный лист на стол и сказал:
— Далее на одном листе список изувеченных Гришкой людей. Чаю, все они под сей челобитной с превеликой радостью подпишутся:… Уже руки приложили кроме нас с Петром дети боярские Кузьма Черницын, Родька Качалов, Лучка Тупальский, подьячий Васька Чебучаков, пятидесятники Салков и Клименьев, казаки Яшка Кусков да Васька Водопьян…
Щербатый жестом прервал его:
— Переписать надобно будет челобитную… Что писано, сгодится. Поначалу же опиши про воровство его еще при государе Михаиле Федоровиче, за что в Сибирь сослан… Что подбил жену Семку Тельнова отравить, вставь….
— Устька-то не показала на него… — сказал Сабанский.
— И без сказок ее понятно, что без Гришки не обошлось!..
— К тому ж, где писано, что Дон на Оби подбивает завести, прибавь: да заодно с ним в сем деле были сыны боярские Федор Пущин, Васька Ергольский да Михайло Ероцкий, да из казаков, кои супротив нас много вякают, Ивашку Володимерца, к примеру, Ваську и Данилку Мухосранов… Сошлют их на Лену, нам спокойнее и вольнее будет.
— Туда же Фильку Едловского вписать надо, Прошку Аргунова, Богдана Паламошного, Кузьму Чурилу… — подсказал Сабанский. — Громче всех орут супротив нас на кругах.
— Под Гришкино воровство люди легко подпишутся, а ежели против сих не захотят руки прикладвать, что делать? — спросил Былин.
— Тя че, учить надо? В морду — приложатся… А особых умников ко мне отправляй, у меня они быстро руки к сей челобитной приложат!
В 30-й день марта, в Страстной четверток, во двор к Григорию Подрезу, пришел подьячий Захар Давыдов, вызвал его из прокуренной комнаты на крыльцо и спросил:
— Ведаешь, что челобитье на тебя Щербатый составил, ныне подписи собирает?..
— Срать мне на его челобитье, дальше Лены не пошлют! — хмельной усмешкой осклабился Григорий.
— Не скажи! Можно и головы лишиться — измену великую шьет! Да в скопе с Федором Пущиным, братьями Мухосранами, Иваном Володимирцем и другими лучшими людьми…
— При чем тут Федька да Мухосраны, я с ними даже за одним столом не сиживал!
— Илья Микитич полагает, что Осип сразу двух зайцев решил убить: и тебя заарестовать и от неугодных избавиться… Один владычествовать хочет.
— Я ему заарестую, падле! Зарежу суку! — оскалился Григорий. — Зайди, выпьем…
— Нет-нет, Страстная ить, грех! Дождусь Пасхи! — испуганно замахал руками Давыдов.
— Да ладно, подьяческая душа на нитке висит, будто за тобой грехов нет!
— Не искушай, не буду пить! Илья Микитич с Пущиным просили, коли следствие по тебе начнется, показать, что воевода на лучших людей ложно доносит… На сем его прищучить можно и спровадить из Томска!
— А мне с того какая польза? — воскликнул Григорий и совсем трезвым голосом добавил: — Есть одна думка, как Оську скинуть… Но говорить буду токмо с Ильей Микитичем да с Федором!
— Им с тобой встречаться не след, скажут, что сговорились…
— Втай надобно встретиться!
— Ладно, поговорю с ними… Можно и у меня в доме встретиться мы ж с Ильей Микитичем кумовья… Дам знать тебе, жди!..
В Светлое Христово Воскресенье, апреля во 2-й день 7156 (1648) года, в доме подьячего Захара Давыдова после обедни в Троицком храме собрались за праздничным столом воевода Илья Бунаков, дьяк Патрикеев, Федор Пущин, Григорий Подрез, Иван Володимирец, Василий Ергольский и Михаил Яроцкий.
Кроме прочей снеди по обе стороны от наполненной вином ендовы в оловянных блюдах высились горки крашенных луковой шелухой яиц, притягивали взгляд аппетитные куличи…
Подрез, в нетерпении теребя кончик уса, воскликнул:
— Чего для собрались, всем, чаю, ведомо! Оська на меня завел воровскую челобитную помимо всего войска и хочет извести!..
— Погодь, Григорий, о делах ишо поговорим, а покуда давайте выпьем за Воскресение Бога нашего Исуса Христа. Христос воскресе!
— Воистину воскрес! — ответили разом.
Когда выпили, Федор Пущин обратился к хозяину:
— Захар, верно ли, что в сей челобитной и мое имя стоит?
— Подлинно то! Сам слышал, как воевода велел вписать твое имя, Ергольского да к ним еще десяток лучших войсковых людей:…
— От падла! Меня в измене государю винить! Сам в Сибири без году неделя! Оборотить бы сию измену на него самого!
— Илья Микитич, коли войско меня не оставит, могу послужить для пользы мира! — сказал Подрез, повернувшись к Бунакову.
— Как? — вяло спросил Бунаков.
— Коли кинет воевода меня в тюрьму, объявлю на него измену в великих царственных делах! А изменнику сидеть ли на воеводстве. По воле войска ты можешь стать первым воеводой!..
Бунаков оживился и, вскинув брови, воззрился на Пущина и Яроцкого:
— Федор, Михайло, поддержит войско?
— Ежели что, подымем казаков! Всем Осип крепко насолил, все радехоньки будут, коли государь его уберет.
— За тебя, Илья Микитич, заедино встанем! — поддержал Ерголький. — Загосударился Щербатый вконец!
— Ладно… Слышал, Григорий: войско тебя не оставит! — многозначительно глянул на Подреза Бунаков. — Подождем, может, одумается Осип Иванович, не даст ходу сей челобитной!
— Как же одумается он! — с сомнением покачал головой Иван Володимирец. — Всем миром заедино держаться надобно. А ты, Гришка, меньше дури, и войско тебя поддержит!
Молчавший до этого дьяк Патрикеев сердито сказал:
— Токмо о разговоре нашем никому ни слова! Оська змей изворотливый, прознает, пакость какую враз придумает против мира!
Апреля в 9-й день ко двору Григория Подреза прискакали холопы Щербатого: Вторушка Савельев, Федька Воронин и Савка Григорьев.
— Гришка, воевода тебя кличет в съезжую! — не слезая с коня, крикнул Воронин.
Григорий настороженным прищуром окинул гонцов:
— По какой надобности?
— Не ведаем!
— Ладно, приеду!
— Велено немедля с нами ехать! Воеводы и дьяк ждут!
Вторушка Савельев спрыгнул с коня, подошел к Григорию и громко сказал:
— Мы люди подневольные, нам велено без тебя не быть!
Подойдя вплотную, прошептал:
— Челобитная на тя пришла, на седмице уж вторая… За караул хотят взять, тюремного дворского к съезжей призвали…
Григорий скрипнул зубами и крикнул:
— Щас поедем!
Вбежал в дом, надел лазоревый кафтан, шапку с собольим исподом, сунул за опояску кинжал в ножнах, выбежал во двор, вскочил на неоседланного жеребца и галопом понесся по улице, беспрерывно подгоняя коня голенищами сафьяновых сапог. Гонцы едва поспевали следом.
В подъем на Воскресенскую гору взлетел, не убавляя ходу, проскакал через наполовину уже поднявшийся сруб новой башни проездных ворот, соединившей также наполовину поднятые тарасные стены городьбы и направил коня к съезжей избе, на крыльце которой стояли воеводы Щербатый и Бунаков с дьяком Патрикеевым. За спиной Щербатого дети боярские Васька Былин с Митькой Белкиным шептались…
Григорий резко осадил коня и прокричал, глядя на Щербатого:
— Чего звал?
— Тюрьма по тебе плачет! От всего города на твои воровские дела челобитье! Ступай на тюремный двор своими ногами, либо силком уведут!
— Ах ты, падла, воеводишко драный! По своей воровской челобитной меня в тюрьме сгноить хочешь! За все ответишь, тварь!
Подрез спрыгнул с коня, взбежал на крыльцо, выхватил из ножен кинжал и замахнулся на Щербатого. Тот побледнел и, защищаясь, выставил руки перед собой. В тот же миг справа из-под мышки, как черт из табакерки, выскочил Васька Былин и, будто клещами, перехватил руку с кинжалом, отвел в сторону и ловкой подножкой повалил Григория на крыльцо. Все растерянно взирали на происходящее. Лишь Митька Белкин кинулся на помощь Былину. Вдвоем они отобрали кинжал и завернули руки Григория за спиной.
— Как ты смел на государева воеводу руку поднимать?! — крикнул Былин и ткнул Григория кулаком под ребро. Кривясь от боли, Подрез прорычал:
— Это вор-р-р!
— В тюрьму его! — пришел в себя Щербатый. — Филон, помоги! — приказал он пятидесятнику Климентьеву.
Держа с двух сторон Григория под руки, Былин и Белкин повели его к тюрьме. За ними шли Климентьев и тюремный дворский Татаринов.
— Братцы! — кричал всем встречным на улице Григорий. — По воровской воеводской челобитной страдаю безвинно! Сей вор скоро и вас всех изведет!..
Перед тюремными воротами он неожиданно выдернул правую руку из рук Белкина, присел, выхватил из-за голенища нож с плоской костяной ручкой и ударил им Ваську Былина. Тот успел отпрянуть, но острие ножа цепануло плечо, рассекло камку кафтана и оставило на теле кровавую линию.
Григорий в полупоклоне подался вперед и закрутил перед собой ножом:
— Взяли, воеводские жополизы!
Но тут к нему, выхватив саблю из ножен, подскочил Климентьев и дико заорал:
— Брось нож! В куски изрублю!
Григорий выпрямился, посмотрел с ненавистью на Климентьева и швырнул нож на землю.
— Зря, Филон, не рубанул черта! — держась за плечо, сказал Васька. — Митька, обыщи-ка борзого!
Белкин ощупал кафтан, штаны Григория и нашел за голенищем левого сапога еще один нож.
— Воистину Подрез окаянный! — покачал головой Климентьев.
Его втолкнули в тюремную избу. Григорий, сделав шаг от порога, остановился, ничего не видя после солнечного света. Когда глаза привыкли к сумраку, он увидел перед собой лохматого мужичонку, ощерившегося беззубой ухмылкой. Это был тюремный сиделец Степка Солдат.
— Братцы, у нас новый сиделец! — обратился он радостно к двум мужикам, сидевшим на лавке у проруби оконца, в кое только кошке пролезть.
И Григорию:
— Плати, парень, влазное!
Григорий ударил его снизу по бороде:
— Вот те мое влазное!
Степка отлетел к нарам и закричал:
— Мужики, обычай не уважает! Поучить надо!
— Ладно, Степка, не связывайся: то ж Гришка Подрез!.. Себе дороже будет!
— Че сразу драться-то? — обиженно пробормотал Солдат. — По обычаю влазное от новичка положено!
— Я вам не тюремный сиделец! Чаю, долго не задержусь, воровством первого воеводы тут! Однако и на него управу найдем!
— Разе с воеводой совладать? — заискивающе проговорил Солдат.
— Те не совладать, а мы волшебное слово ведаем! Сказал его, и любые двери отворятся!
— Нашему бы теляти да волка съесть! — съязвил Солдат. — За воеводой сила!..
— За государем сила, а воевода без него — тля! Ладно, хватит попусту языком молотить. Есть выпить, наливайте!
— Кабы было, просили бы мы с тебя влазное! — с укоризной покачал головой Солдат.
— Вина мне принесут! А скажите-ка, баба тут сидит, Устька Тельнова, как она?
Два последних месяца Григорий не навещал Устинью, денег не передавал. Стала как-то она забываться… А уж коли по случаю вместе оказались, чего б не наведаться!
— Сиделица твоя за стеной, ныне плохая, долго не протянет…
— Чего так? — встревожился Григорий.
— Вроде застудилась…
Григорий подошел к двери и застучал в нее ногой.
— Че надо? — отозвался караульный казак.
— Позови Трифона! Дело к нему сугубое…
Когда через полчаса пришел Татаринов, Григорий прокричал:
— Трифон, открой, поговорить надо!
— А ты никакого дурна не учинишь?
— Христом Богом клянусь!
Выйдя за дверь, он попросил:
— Трифон, сведи к Устинье!.. Отблагодарю по-доброму…
— Да, чаю, ныне она те без надобности, хворая вовсе…
— Отчего хворая?
— Я не знахарь!.. Поначалу в горячке валялась, а вот уже три седмицы ни крошки в рот не берет.
— Все одно пусти к ней! Холопы мои завтра же деньги принесут…
— Пошли, жалко, что ли…
Татаринов открыл замок на двери другой половины тюремной избы и впустил Григория.
Устинья лежала на лавке у оконца, укрытая грязной дерюжкой.
Григорий едва узнавал ее: под глазами темные пятна, лицо восковое с впалыми щеками…
Увидев своего полюбовника, Устинья виновато улыбнулась и отвернула голову к стене. По щекам ее потекли слезы.
— Здравствуй, Устя! Че это ты удумала болеть? Весна на дворе…
Устинья медленно повернула голову к нему и едва слышно прошептала:
— Помираю я, Гришенька… Бог меня наказал… Не нужно было Семена изводить…
— Да это воевода, сволочь, виноват!.. Я те меду, молока добуду, поправишься еще…
— Не надо… Ничего душа не принимает… Прости меня, Гришенька…
— Да что ты, что ты… — тронул ее за руку Григорий. — Ты меня прости, коли в чем виноват…
Он поцеловал ее в щеку и вышел.
После полудня Татаринов, когда тюремных сидельцев выпустили во двор, подошел к Григорию.
— Преставилась Устинья! Упокой, Господи, душу рабы твоей… — перекрестился Трифон. — Отправлю упокойницу в слободу. Отец Ипат отпоет, и похоронят по-людски…
— Падла, падла, воеводишко! — сжал Григорий кулаки и закричал на весь двор:
— Объявляю великое государево слово и дело на воеводу Оську Щербатого!
Татаринов изумленно вскинул брови, караульные вопросительно уставились на него.
— Одумайся, Гришка, великое государево дело на воеводу не шутка! Сам без головы можешь остаться…
— Слово и дело на Щербатого! — упрямо прокричал Григорий. — Яви мой извет Илье Микитичу и Борису Исааковичу!..
— О чем твое слово и дело?
— О том объявлю токмо в съезжей Бунакову и Патрикееву! Гляди, коли замрет мое слово по твоей вине, сам ведаешь, что с тобой будет!
В съезжую избу Трифон Татаринов прибежал запыхавшийся и сообщил воеводам и дьяку:
— Тюремный сиделец Гришка Подрез-Плещеев объявил великое царственное дело и слово на князя Иосипа Ивановича Щербатого!
Бунаков с Патрикеевым переглянулись, а Щербатый, побагровев, спросил:
— И какое ж царственное дело он на меня объявил?
— О том мне не сказал, а сказал-де объявит токмо в съезжей избе воеводе Илье Микитичу да дьяку Борису Исааковичу…
— Кнута ему, живо покается в ложном извете! — закричал Щербатый.
— Поначалу надобно принять великое слово! — сказал Бунаков. — Верно, Борис Исакович?
— Так, так!.. — пробормотал Патрикеев и потупил глаза.
— Поклепать на меня хочет Гришка! От вора че ждать! — яростно заорал Щербатый так, что подьячий Захар Давыдов вздрогнул. — А вы, гляжу, стакались с ним!
— Ты нас с ворами не равняй! — зло сверкнул глазами Бунаков. — А чтобы великое слово не замерло, надобно его принять и Плещеева сюда привести!
— Не быть сему! Ай не видали, как он меня едва не зарезал? Хотите, чтоб вновь дурно какое учинил!
— Слово надобно принять, коли объявляет, — напыжился Патрикеев, — иначе нам с Ильей Микитичем от государя опала будет! Мы ему крест целовали!
— Ладно, завтра призовем!
Однако ни на другой день, ни через день Гришку в съезжую не привели. От напоминаний Бунакова Щербатый лишь отмахивался. Оба дня он посылал сына боярского Петра Сабанского со своими верными холопами в тюрьму, и тот отговаривал Григория от явки, грозя пытками и встрясками на виске. Но Подрез не отказывался. Во второй день посланцы Щербатого его изрядно поколотили. Но Григорий стоял на своем: объявит слово и дело только в приказной избе. Когда Сабанский ушел, Григорий, вытирая ладонью кровь с усов, сказал Татаринову:
— Слышь, Трифон, передай Бунакову да Патрикееву, чего для они забыли о том, что с ними говорено и срочено… У меня все готово, да и им бы меня не выдать!..
Трифон согласно кивнул, но, прежде чем исполнить просьбу, известил о ней Щербатого. О том, что между воеводами пробежала черная кошка, в городе знали все. Трифон решил, чтоб кого из них опалу на себя не навлечь, служить вравную обоим.
Получив известие от Татаринова Илья Бунаков приказал своим денщикам Митьке Мешкову и Семке Тарскому:
— Скачите к Федору Пущину да к Ивану Володимерцу, пусть казаков подымают, скажите, Гришку Подреза за слово и дело воевода в тюрьме уморить хочет!.. Пусть завтра народ собирает с утра к съезжей!
Весть о том, что изветчика по столь великому царственному слову и делу хотят уморить, разнеслась по городу, будто пал по ветру. И апреля в 12-й день 7156 (1648) года с утра к съезжей избе потянулись казаки и посадские. К приходу Щербатого перед крыльцом толпилось около сотни возбужденно переговаривающихся человек.
Щербатый взошел на крыльцо, где его тут же окружили встревоженные сторонники, которых собралось за его спиной с десяток, вышел на крыльцо и, мрачно окинув толпу взглядом, закричал:
— Какого черта приперлись, скоп устроили! Разойтись всем повелеваю!
— Разбежаться успеем! — крикнул стоявший ближе всех к крыльцу Васька Мухосран. — Ты лучше скажи, что на тебя Гришка Плещеев явил?
— Ишо перед тобой, Мухосран, ответа не держал! По кнуту соскучился! Всех, кто не уйдет отсюда, на козле растяну! — с угрозой прокричал Щербатый.
Толпа недовольно загудела.
— Ты не пугай! — прервал его Федор Пущин. — А поведай-ка миру, какие великие царственные дела явил в своем слове на тебя Гришка Подрез?
— Не было никакого слова!
— Илья Микитич, — обратился громко Пущин к Бунакову, — так было слово ай нет?
Бунаков сделал шаг вперед, оперся о перила и объявил так, чтоб все услышали:
— Третьего дня Трифон Татаринов принес известие, что Григорий Плещеев великое царственное слово имеет на воеводу Иосипа Ивановича. И хочет-де он объявить сие слово в съезжей избе мне да дьяку Борису Исаковичу. Однако Иосип призвать Плещеева не пожелал, по какой причине, то мне не ведомо!
— А давай, Илья, обменяемся: ты заместо Гришки в тюрьму сядешь, покуда мы его сюда водим! Коли сбежит, то ты там и останешься! — со смешком предложил Петр Сабанский.
— Заткни пасть! — огрызнулся Бунаков.
— Остынь, Василий, — остановил его Иван Володимирец, — не время саблей махать, дело всего города касаемо… Иосин Иванович, приведешь ли Гришку сюда?
— Не приведу! Пошли все вон!
— Братцы, воевода уморить хочет изветчика! — заорал Васька Мухосран.
— Веди Гришку! Пусть покажет! — раздалось со всех сторон.
— Сказал, сие поклеп! Не приведу! — упрямился Щербатый.
— Казаки! — вскочил на ступеньки Федор Пущин. — Дабы вина на нас в великих царственных делах не пала, дабы государь нас в утайке не обвинил и на нас не прогневался, чаю, надобно от всего города подать ему челобитную, что воевода те великие царственные дела утаил!.. Идемте в храм Богоявления, в трапезной и напишем сие челобитье!
— Верно!.. Любо! — поддержали его служивые, вскидывая над головой кулаки.
На лице Щербатого отразилась растерянность. Он испугался: утайка государева слова и дела — не шутка.
— Стойте! Черт с вами! Пошлите в тюрьму лучших своих людей, пусть Гришка им объявит! Сами узрите, что сие поклеп!
Казаки зашумели:
— Федора Пущина послать!.. Ивана Володимерца!.. Федьку Батранина!..
— Петра Сабанского от меня! — крикнул Щербатый. Да иногородних посылать надо же, ибо им дела наши равны, от Кузнецка подьячего — Макара Колмогорца, от Красноярска Архипа Трофимова, от иных городов сами сказывайте!.. Дабы и сургуцкие, и енисейские, и нарымские люди были!
Казаки не стали противиться, начали выкликать иногородних служилых, и вскоре посольство из двух десятков человек направилось к тюрьме.
Щербатый вошел в избу. А народу перед съезжей становилось все больше. Все в нетерпении ожидали возвращения посланцев.
Часа не прошло, как они вернулись.
Федор Пущин поднялся на ступеньки и возвестил:
— Григорий Плещеев слово нам не объявил, а сказал, что явит извет токмо в съезжей!..
— Да по глазам видно, что клепает он на Осипа Ивановича! — выкрикнул подьячий Макар Колмогорец.
— Ты шары-то свои прочисти! Они у тя токмо и высматривают, куда бы воеводу лизнуть! — оборвал его Васька Мухосран и истошно закричал Щербатому: — Зови, гад, Подреза, иначе сами приведем его и раскатим тюрьму по бревнышку!
— Верно! Зови-и!.. — угрожающе загудела толпа, подавшись вплотную к крыльцу.
— Гляди, как бы самому в ней не оказаться! — ухмыльнулся Сабанский.
— Пугать ишо будешь! — побежал к нему Васька. За ним кинулись братья Кузьма и Данила. Сабанский выхватил пистоль и навел на братьев. Те приостановились. Щербатый заорал:
— Бунт устроили! Не буду скопом разговаривать, токмо с выборщиками. — И скрылся внутри избы, сильно хлопнув дверью. За ним вошли Сабанский, Былин, Чебучаков, Бунаков и Патрикеев.
— Осип Иванович, не гневи народ, призови Гришку! Коли нет за тобой царственных дел, чего бояться? — сказал Бунаков.
— Гляжу, спелся с ними! — глядя за окно, сказал Щербатый. — Дурна и измены государю боюсь! Гришка ведь подбивал на Оби Дон завести! А коли подбивать учнет?
— Да что мы — с Гришкой не справимся! — презрительно сказал Былин.
В избу вошли казаки Сенька Паламошный да Федька Батранин.
— Иосип Иванович, мы выборные… Народ спрашивает, призовешь Григория ай нет? Ежели нет, то всем миром идут в трапезную писать государю челобитье, что изветчика уморить умыслил!..
Щербатый задумался и затем сказал:
— Боюсь, как бы крови да сечи межусобной не было!.. Передайте сие тем, от кого посланы.
Батранин и Паламошный вышли и вернулись минут через десять.
— Васька Мухосран с товарищи Богом поклялись, что крови и сечи не будет!
— Ладно, Петр, — обратился Щербатый к Сабанскому, — возьми денщиков да приведи вора!..
Когда Григория Подреза со связанными за спиной руками подвели к крыльцу съезжей, Петр Сабанский ткнул его кулаком в спину:
— Заходи!
— Пусть перед всем войском говорит! — крикнул Васька Мухосран.
— Верно!.. Верно!.. Пусть говорит!.. — эхом отозвалась площадь.
— Извет надобно являть в съезжей!.. — начал было Сабанский, но его заглушили недовольные крики. На шум вышли на крыльцо все, кто был в избе: Щербатый с Бунаковым и Патрикеевым, подьячий Чебучаков, Старков, атаман Москвитин, братья Копыловы, сыны боярские Юшка Тупальский, Васька Былин…
— Руки развяжите ему! Перед войском дурна не учинит! — крикнул Иван Володимирец.
Сабанский вопросительно глянул на Щербатого. Тот кивнул, Сабанский достал нож из ножен и перерезал веревку.
— Верно ли, Григорий, что знаешь великие царственные дела и на кого? — громко спросил Федор Пущин.
При этих словах над толпой повисла мертвая тишина. Слышно стало, как чирикают воробьи и внизу на посаде брешут собаки.
— Верно! — выкрикнул Григорий. — Перед всем миром объявляю, что знаю великое царственное дело на воеводу Оську Щербатого!
При этих словах он ткнул пальцем в сторону Щербатого. Тот покачнулся будто от удара, побагровел и, злобно сверкнув глазами, воскликнул:
— Какое ты дело на меня знаешь, говори!
— Сие объявлю токмо особому московскому следователю! Дабы царственное дело тут не замерло!
— На глухой извет кнут есть! Пытать доносчика! Сразу правду скажет! — крикнул подьячий Василий Чебучаков.
— Заткнись, заединщик воеводский! — оборвал его Васька Мухосран и, обернувшись к собравшимся, взмахнул сорванной с головы шапкой:
— Братья казаки! Всем вам ведомо, что первый воевода давно крестное целование государю забыл и радеет лишь ради собственной корысти! Добрый и честный воевода стал бы нас, холопов и сирот государевых, разорять и калечить в убыток государеву интересу? А ныне на него великие царственные дела явлены не напрасно! Все к тому шло! Я вас спрашиваю: может ли сей клятвопреступник городом управлять? Чаю, не может! Откажем ему всем миром и всем же миром подадим челобитье государю!..
— Отказать кровопивцу!.. Верно, Васька!.. Хватит терпеть! — раздались выкрики в толпе.
— Мухосран, ты говори, да не заговаривайся! Я на воеводство государем поставлен! А Подрез на меня поклёп возводит!
— Следователи разберут!.. Братцы, явите волю свою!
— Мухосран, чего ты на круге верховодишь? У войска атаман есть! — крикнул Васька Былин.
— На круге все равны! Пусть атаман волю круга испросит! — сказал Васька.
Атаман Иван Москвитин, стоявший на крыльце, шагнул вперед, оперся обеими руками о перила и прокричал:
— Супротив государева воеводы, полагаю, идти войску не след!.. Полагаю…
— Ушник воеводский!.. Продался за винную чарку!.. Пошел вон! — прервали его возмущенные голоса.
— Казаки, явите волю свою! — взял быка за рога Федор Пущин. — Может ли князь Осип с явленным на него государевым делом городом управлять и суд над нами вершить?
— Не может!
— Не хотим быть под его судом! — раздались дружные возгласы.
— Иосип Иванович, тебе всем городом от управления отказано! — объявил Федор Пущин.
— Я вашему воровскому кругу не подчиняюсь! Без воеводы государев интерес утратится! Кто городом управлять станет?! — в гневе прокричал Щербатый.
— Илья Микитич да дьяк Борис Исаакович без тебя управятся! — воскликнул пасынок Ивана Володимерца, Степка. — Так, Илья Микитич?
— Я против войска не пойду!.. А с делами управимся! — ответил Бунаков.
— Илейка, вор, пожалеешь о том! — прошипел с ненавистью Щербатый и объявил громогласно:
— Сие скоп и бунт! С изменниками дел иметь не желаю и от управления городом отхожу до государева указу!
Щербатый сошел с крыльца и торопливо зашагал к своему двору.
— Сам изменник!.. Штаны не потеряй!.. — заулюлюкали ему вслед.
— Григорий, на одного ли воеводу царственное дело явил али еще на кого? — спросил Семка Паламошный Подреза.
— Являю слово и дело на заединщиков и советников воеводы Петьку Сабанского, Ваську Старкова, Ваньку Широкого, Ваську Былина, Гришку Копылова, атаманишка Москвитина, Митьку Белкина…
Тут Подрез сделал паузу, думая, кого бы еще назвать, но тишину прорезал крик Васьки Мухосрана:
— Бей изменников, кои крестное целование забыли!
Васька устремился на крыльцо, за ним братья Кузьма и Данила.
Петр Сабанский, выставив перед собой руки, возопил:
— Вы ж поклялись, что крови не будет!
— Мы вас и без крови отделаем! — весело крикнул Васька Мухосран.
Как ни сопротивлялся Сабанский, братья стащили его с крыльца, повалили на землю и стали остервенело пинать воеводского советника ногами. К ним присоединился Федор Пущин. Подьячий Василий Чебучаков, не дожидаясь, когда его схватят, неожиданно ловко скакнул с крыльца и побежал под гору к недостроенным новым воротам. Его примеру хотели последовать и другие, но не успели. Семка Паламошный догнал Василия Старкова и подножкой сбил на землю. Вдвоем с братом Богданом они поволокли Старкова к луже и стали таскать его по грязи. К ним подбежал крестьянин Фома Леонтьев и перетянул ненавистного приказчика ослопом по хребтине. Старков взвизгнул, Леонтьев схватил его за волосы и ткнул несколько раз лицом в грязь, приговаривая: «Попробуй, попробуй нашей землицы!»
По соседству с ними таскали за бороду и били под ребра Ивана Широкого Степка Володимирец да Федька Батранин. Пронька Аргунов да Мишка Куркин с помощью трех казаков молотили вовсю Ваську Былина… С крыльца Бунакову было видно, как вокруг советников Щербатого, коих назвал Подрез, грудились, будто мухи вокруг паутов, казаки и избивали воеводских заединщиков. К стене съезжей прижался бледный Петр Терентьев и молил Бога, чтоб кто-нибудь не вспомнил о нем, из тех, кого он не записал в плотничью артель.
В разгар избиения раздался крик Васьки Мухосрана:
— В Ушайку пометать бл…диных детей!
Услышав это, Бунаков во всю мочь закричал:
— Казаки, без указу государя накличем на себя опалу! В тюрьму их!
Разгоряченные казаки нехотя оставляли свои жертвы. Избитых, грязных, с разбитыми носами и губами воеводских советников свели воедино и окружили плотным кольцом.
— Явку Подрезову записать надо, Илья Микитич! — подбежал возбужденный Васька Мухосран. — Пред всем войском записать!.. Бунаков кивнул в знак согласия и приказал своим денщикам Мешкову и Тарскому вынести из избы стол. Денщики поставили стол у крыльца. Сенька Паламошный и Федька Батранин следом принесли стул, чернильницу, бумагу и деревянный стакан с гусиными перьями.
— Где подьячие? Кто писать будет? — спросил Федор Пущин.
— Да пусть вот Ортюшка пишет, — сказал Васька Мухосран. — Почерк у него добрый и грамотный!
Пеший казак Артем Чечуев с довольным видом сел за стол, вывел четким почерком на листе: «Список с допросных речей слово в слово» и спросил:
— Далее че писать?
— Надобно государю писать о воровской челобитной на Подреза и что слово и дело объявил он пред всем городом… — сказал Федор Пущин.
— Сие верно! — согласился дьяк Патрикеев. И в задумчивости поглаживая бороду, велел Чечуеву:
— Пиши! «Лета 7156-го году апреля в 12 день били челом государю царю и великому князю Алексею Михайловичю всеа Русии Томсково города служилые люди дети боярские Федка Пущин, Мишка Еротцкой да конные и пешие казаки пятидесятник Ивашко Володимирец и рядовые служилые люди Сенькака Паламошный, Федька Батранин, Мишка Куркин, Васька Сапожник, Стенька Володимирцов, Пронька Аргунов и всяких чинов люди в съезжей избе воеводам князю Осипу Ивановичю Щербатому да Илье Микитичю Бунакову да диаку Борису Патрекееву. Посажен в тюрьму Григорий Плещеев по воровской заводной челобитной, какову подали челобитную в съезжей избе Васка Былин да Митька Белкин воеводе князь Осипу Ивановичю Щербатому с товарыщи и по той челобитной он, Григорей, сидит в тюрьме, а сказывает за собою государево великое царьственное дело…»
— Как же сидит в тюрьме, коли он здесь в допросе? — в недоумении поднял глаза на дьяка Чечуев.
— Не умничай! — оборвал его Патрикеев. — Все с воли государевой должно быть! Посему далее так пиши: «И воеводы князь Осип Иванович Щербатый с товарыщи послали по нево, Григорья, томских, и красноярских, и енисейских, и нарымских, и сургуцких, и кузнецких служилых людей, и велели бы ево взять ис тюрьмы перед съезжую избу к допросу царьственного великаго дела.
И перед съезжею избою он, Григорей Плещеев, сказал за собою государево великое царьственное дело воеводе Илье Микитичю Бунакову да диаку Борису Патрекееву и всему томскому воинскому и всех чинов людем и иногородним служилым людем на воеводу на князя Осипа Ивановича Щербатого да на советников ево…»
— Именную роспись ворам, которые забыли крестное целование государю, отдельным списком напишите!.. — сказал Бунаков. — А сюда, в допросные речи, словесное челобитье Гришкино впишите!.. А после того он нам двоим извет явит в съезжей, как положено…
Патрикеев кивнул в знак согласия и продолжил диктовать:
— «Тово ж числа бил челом государю царю и великому князю Алексею Михайловичю всеа Русии я ж, Гришка Плещеев, словесно в съезжей избе воеводе Илье Микитичю Бунакову да диаку Борису Патрекееву. Князь Осип-де завел на меня челобитную воровскую мимо мирского челобитья, а подали тое воровскую челобитную ему, князь Осипу Щербатому с товарищи, в съезжей избе Васка Былин да Митка Белкин… Чтоб государь меня пожаловал, велел бы сыскать про тое воровскую челобитную и допросить всего войска, опричь тех воров. А тое-де челобитную подали мимо войсковово ведома, нихто не ведает, а которые ведают, и оне из-за кнута руки прикладывали».
— Запишите от войска, что никто той челобитной писать не велел, а кто подписал, боясь воеводы и Сабанского с товарыщи, подписали:…
— Пусть в том повинные напишут! — подсказал Пущин.
— Повинные завтра оформим! — сказал Бунаков и подошел к Григорию: — Подпиши сии допросные речи собственноручно первым.
— Илья Микитич, забыл, что ли: не обучен я грамоте!
— А-а, — махнул с досадой рукой Бунаков и, оглядывая грудившихся возле стола казаков, спросил:
— Кто за изветчика руку приложит?
— Давайте, я приложу, — сказал конный казак Тихон Федоров сын Хромой и подошел к столу, где Чечуев заканчивал писать.
За Тихоном подписались сыны боярские Федор Пущин и Пересвет Тараканов, казаки, стоявшие ближе других, Немир Попов, Лука Пичугин, Федор Яковлев и Захар Ложников.
— Я за всех пахотных крестьян подпишусь, — направился к столу Фома Леонтьев.
Когда Фома оставил заручную подпись, Бунаков сказал:
— Еще бы надо кого-нить из лучших людей!
— А вон Петруша-горододел пусть руку приложит! — указал на Петра Терентьева Васька Мухосран. — Иди, иди подписывай, товарищ твой Лучка Пичугин — и тот подписал…
— Я сему делу сторонний, ничего не ведаю! — замахал руками Терентьев. — Да и грамоту плохо знаю!
С испуганным лицом Терентьев подошел к столу и, медленно выводя буквы, подписал бумагу.
Глянув на лист, Чечуев воскликнул в изумлении:
— Ты че написал, падла?! Братцы! Он вместо «к сим допросным речам руку приложил» написал «к сим воровским речам руку приложил»!
Федор Пущин схватил лист, прочитал подпись и закричал:
— Верно говорит Ортюшка!
Затем широко размахнулся и ударил Терентьева в ухо.
Тот упал на землю и запричитал:
— Страха ради ошибся, простите, братцы! Подпишусь как надобно!
— От, падла, лист из-за него переписывать! — огорченно сказал Чечуев.
Семка Паламошный подскочил к Терентьеву и пнул его в бок:
— Кто тя научил так писать? Говори!
— Да я ж говорил, что худенько пишу, писать не умею, со страху ошибся!
— С воеводой-изменником стакался! — крикнул Васька Мухосран, схватил валявшуюся у крыльца метлу, выдернул черенок и стал им молотить Терентьева так, что черенок сломался.
— Заковать его в железа немедля! — приказал Бунаков. — И в тюрьму к остальным! — Он кивнул в сторону избитых и связанных, кого Григорий назвал изменниками.
Денщики Мешков и Тарский вынесли оковы и заклепали их на ногах Терентьева.
— Пошли в избу, сделаешь извет нам с дьяком как полагается! — позвал Бунаков Григория.
Подрез-Плещеев повторил слово и дело на Щербатого перед Бунаковым и Патрикеевым. Подьячий Захар Давыдов записал явку.
— Ты, Гришка, ступай домой, однако сиди тихо! Будешь будто за приставом, посему возле дома твоего караульный встанет, дабы Осип не говорил, что мы с тобой заодно!.. — сказал Бунаков.
В избе уже были Борис Патрикеев, Федор Пущин, Васька Мухосран, подьячие Давыдов, Кирилл Попов и денщики.
— Пошто в набат ударили? — спросил Бунаков, войдя внутрь.
— Да вот, прихожу я утром, а караульный связанный! — кивнул на казака Бурундука Кожевникова денщик Митька Мешков. — Сказывай, Бурундук, воеводе, о чем нам поведал!
— Че сказывать-то, — облизнул разбитые губы Кожевников, — едва стемнело вечером, пришел воевода Щербатый со своими холопами Аниськой Григорьевым, Ванькой Ворониным, Пронькой Федоровым и иными, меня повязали да унесли городскую печать с бумагами… Оська, посмеялся еще, пусть-де теперь воровской воевода Илейка поправит городом без печати…
— Кроме холопов, был ли с ним еще кто? — спросил Бунаков.
— С ним же были Юшка Туптльский, кузнецкий подьячий Макарко Колмогорец, пятидесятник Митька Вяткин…
— Какие бумаги унесли?
— Не ведаю… Целое беремя унесли… Слышал токмо, как воевода говорил о царских указах, кому городом править…
— Эх, надо было с вечера у воеводского двора караул поставить! — с досадой махнул рукой Федор Пущин.
— Немедля надо и поставить! — сказал Мухосран. — И из сей воровской избы съехать надобно! И войску объявить! А печать взять силою — и вся недолга!
— Да он, поди, упрятал, не сыскать в таких хоромах… — засомневался Пущин. — Илья Микитич, может, поговоришь, подобру отдаст!..
Толпой с полсотни казаков во главе с Бунаковым, Патрикеевым и Пущиным подошли к воеводскому двору.
Васька Мухосран взбежал на высокое крыльцо и застучал кулаком в двери сеней. Из-за двери отозвался холоп Щербатого, Прокопий Андреев.
— Кому че надо?
— Зови хозяина, разговор есть!
— Осип Иванович с вами, бунтовщиками, говорить не желает!
— Зови, не то дверь сломаем! — ударил прикладом пищали по двери Васька.
За дверью стало тихо, и через некоторое время послышался голос Осипа Щербатого:
— Че приперлись?
— Выйди, князь, разговор есть! — сказал Федор Пущин.
— Не будет у меня с вами, ворами, никакого разговору!
— Осип Иванович, отдай печать, тебе всем городом от управления отказали! — сказал Бунаков.
— Печать государева! Не вами дадена, не вам ее пользовать! Наворочаете моим именем воровских дел, а мне после отвечать!
— Отдай, гад, печать! Все одно сыщем! — крикнул Васька Мухосран.
— В дом не пущу, биться буду!.. Мои люди с пищалями готовы!.. А вам за всё пред государем ответ держать!
— Ну, что будем делать, Илья Микитич? — спросил Федор Пущин Бунакова.
Тот задумался, теребя с прожилками седых волос русую бороду, и затем сказал:
— Черт с ним! Обойдемся личной моей печатью да возьмем таможенную печать! А вкруг воеводского двора оставить караульных десятка два да у тюрьмы столько же! И никого без нашего с дьяком ведома к ним не пускать, дабы дурна супротив нас не умышляли! Избу под съезжую надобно подыскать!
— Давайте в моем доме, горница у меня добрая, большая, чаю, места подьячим хватит! Заплот и ворота крепкие! — предложил стоявший рядом конный казак Девятко Халдей.
— Что скажешь, Борис? — обратился к дьяку Патрикееву Бунаков.
— Место у Халдея на посаде подходявое, — согласился Патрикеев.
— Как перенесете бумаги и скарб, — повернулся Бунаков к подьячему Захару Давыдову, — старую избу я опечатаю личной печатью…
— Дабы на винную чарку у опального воеводы никто не прельщался, составить надо одиначную запись, чтобы все руки к ней приложили. И никого к нему не допускать! Людей его, кои за водой пойдут или по иным каким делам, всех обыскивать! — сказал Федор Пущин.
— Сие верно! — воскликнул Васька Мухосран.
Бунаков кивнул в знак согласия.
— Ты у кого писать учился? Что ни слово, то ошибка! Ну, ладно, таможенные книги вести не можешь, но готовое-то набело переписать мог бы!.. Как тут Нехорошку Леонтьева добрым словом не помянешь! Тот писал!.. Жаль, ослеп…
Василий Бубенной понурил голову, опустил на грудь бороду-лопату и молча выслушивал выговор. В таможенные подьячие он был взят из казаков, радовался теплому месту и теперь боялся, как бы голова не погнал его.
— Эх, Васька, Васька, не стало у тя таможенное дело! — усмехнулся старый целовальник Иван Каменный. — Опять с площади придется подьячего брать, чтобы копии снимать с таможенных книг. Таможенное дело вести — не сено грести! Я ишо в 126 году в город приехал, в самое безлюдное время на таможню попал, и скоро таможенным головой был поставлен! — поднял Иван вверх указательный палец. — А почему? Дело знал! А ты дело не знаешь. Коли не исправишься, погоним тя!.. Так, Федор?
Митрофанов, листавший таможенную книгу, кивнул:
— Придется, дабы дело не стало!
— Я обучусь, не гоните! — пробормотал Василий.
— Обучишься! Где запись о явленном товаре кузнецким подьячим Макаркой Колмогорцем? Ишо в начале апреля месяца сказывал переписать с чернового листа! Пошто не сделал?
— Лист куда-то затерялся, но я все помню слово в слово, истинный бог! — перекрестился Василий.
— Ну, коли помнишь, так записывай! — с раздраженьем кинул Митрофанов на край стола таможенную книгу. — А в чем ошибешься, вышибу вон!
В это время в таможенную избу вошел запыхавшийся холоп дьяка Патрикеева, Дмитрий Черкас, и подал Митрофанову четвертушку бумажного листа:
— Вот, Борис Исаакович память тебе написал и велел отдать мне таможенную печать для градских дел!
— Дьяк-от твой на старости, гляжу, с ума спятил! Не токмо в твои руки, и ему печать не отдам! Не для градских дел она!
— Ты, Федор, не кипи! Ведаешь, поди, что вчера у съезжей было?
— Ну! — кивнул Митрофанов.
— Не нукай, я не конь! О другом же, чаю, не ведаешь: Оська ночью городскую печать со своими людьми скрал силою! Так что Илья Микитович заместо городской твоей печатью дела вершить будет!
— Мне до их усобиц дела нет! Не Бунаков мне сию печать давывал, не ему ею распоряжаться! Я бумаги таможенные хреном своим скреплять буду?
— Верно, верно! — поддержал его целовальник Иван Каменный. — Я в таможне четвертый десяток служу, но такого ни разу не было, чтоб таможенный голова кому печать отдал, упаси, Господи!
— Гляди, Федор, как бы не пожалеть! Озлобились казаки! Отдай подобру печать!
— Не дам! Пошел вон!
Черкасс криво усмехнулся и вышел из избы.
Не прошло и получаса, как дверь распахнулась и в избу ввались Илья Бунаков с денщиками Мешковым, Тарским и пятью казаками.
— Ты память дьякову получал? — едва сдерживая ярость, вкрадчиво спросил Бунаков Митрофанова.
— Получал…
— Пошто не отдал печать?
— По государевым грамотам сия печать токмо для таможенных дел, для скрепы…
— Ты, бл…дин сын, будешь меня учить, как мне дела вести!
Бунаков схватил Митрофанова за бороду и ткнул носом в стол.
— Илейка, ты че творишь?! — всплеснул руками целовальник Иван Каменный и попытался оторвать воеводу от своего начальника. Подьячий Бубенной тоже было сделал шаг в их сторону, но Иван Тарский тычком в грудь остановил его.
Бунаков отмахнулся от старика-целовальника и разбил ему губы.
— Митька! — крикнул он денщику Мешкову. — Научи, как надобно величать воеводу! Под кнут их! А с тобой, падла амбарная, я сам поговорю! — потянул он Митрофанова за бороду к выходу. — Иван, ослоп!
Схватив поданную денщиком палку, он ударил ею несколько раз Митрофанова по голове. Тот обхватил ее руками. Меж пальцев просочилась кровь.
— В железа его! Ко мне на двор и посадить на цепь! — приказал Бунаков казакам, а сам вернулся в избу.
— Где печать? — рявкнул он на прижавшегося к стене молодого денщика Митрофанова Ваську Титова.
— В ларце! — испуганно сказал денщик.
Бунаков схватил со стола резной деревянный ларец, обитый по углам белым железом и выскочил на улицу.
— Кто таможенные дела вести будет без меня? — хмуро спросил Митрофанов, рукавом стирая кровь со лба.
— Целовальники твои Якунька Старцов да Васька Мануйлов и поведут, покуда ты не поумнеешь!
Воистину, тяжела ты, шапка Мономаха! Пусть и не Мономаха, а всего лишь воеводы городского, а давит — вздохнуть некогда. Илья Бунаков ночь плохо спал: одолевали думы о случившемся. Как до государя правду донести, как на все государь посмотрит… Одно было лишь ясно, как божий день: от мира ему отрываться не след, волю мирскую своей рукою одобрять и направлять, а посему везде поспевать надо.
Заперев таможенного голову в чулане своего дома, он приказал наказать кнутом целовальника Ивана Каменного, чтоб много языком не болтал против власти, и, вскочив в седло, направился с денщиками к съезжей избе. Там у крыльца стояли две телеги, в которые грузили скарб под началом подьячих Давыдова и Якимова казак Федор Жаркой, с десятником конных казаков Сенькой Паламошным и пятидесятником Афанасием Палтыревым.
— Скоро ли управитесь? — спросил Бунаков Захара Давыдова, вынесшего с Паламошным из съезжей дощатый сундук с бумагами.
— Сегодня перевезем, с утра можно прямо в доме Халдея дела все вести!
— Ладно! Где дьяк?
— Борис Исаакович в Богоявленской церкви в трапезной, там одиначную запись составляют и повинные от воеводских изменников тянут!
— Ну и как?
— Да вон Федька Неудача оттуда пришел, — кивнул Давыдов на Федора Жаркого, — сказывал, кто-то повинился, а кто — доподлинно не ведаю.
— Я к церкви. Как переедете, дай мне знать.
На площади перед церковью Богоявления шумела толпа казаков. Увидев воеводу, толпа расступилась. Бунаков вошел в трапезную, забитую казаками, перекрестился на икону Спаса, лик коего освещен был лампадой, висящей на медной цепочке. Вдоль длинного стола на лавках теснились казаки. В конце стола друг против друга сидели напротив затянутого слюдяными квадратами окна войсковые подьячие Тихон Мещеренин и Тихон Хромой. Перед ними лежали листы бумаги. Но писал лишь Мещеренин. За его спиной стояли Федор Пущин, Иван Володимирец, Васька Мухосран и дьяк Патрикеев.
— Впиши, ежели кто на подарки, винную чарку и другие посулы воеводы Щербатого позарится для городской смуты, того кнутом бить и в тюрьму сажать! — сказал Пущин. — И без дозволения избранного воеводы Ильи Микитича али общего приговора никто бы к нему ходить бы не смел! А мир же приговорил, чтобы «под свою руку привесть в Томском городе всякова чину людей». И чтоб каждый руку приложил под сей одиначной записью! Верно, Илья Микитич? — обратился Пущин к Бунакову, увидев его.
— Сие верно! — Я первый подпишусь. И чтоб все подписались! Кто станет отказываться — ко мне в съезжую! А съезжая с завтрева дня в доме Халдея Девятова!
— Ушники Осиповы повинились? — спросил Бунаков дьяка Патрикеева.
— Юшка Тупальский, Димка Белкин да Филон Клементьев повинную челобитную подписали. Повинились, что Осип велел им воровски, своим умыслом писать челобитную на Григория Плещеева и на иных многих людей и велел ходить по городу и посаду, чтоб руки под той челобитной прикладывали бы… А кто руки не прикладывал, тех кнутом заставляли!..
— А другие изменники что?
— Заперлись, не винятся! — зло бросил Пущин.
— Где они?
— Главный из них — вор Васька Былин, вон в углу валяется… Били его, не поддается!
Бунаков подошел к сидевшему в углу Ваське Былину и стал с остервененьем пинать его сапогами.
— Пиши, вор, повинную челобитную, как составлял обманную челобитную, кого по веленью Осипову вписал, ложно назвал изменниками!
— Мне виниться не в чем! — угрюмо буркнул Былин, прикрывая лицо руками.
— Сейчас вспомнишь! — воскликнул Бунаков, схватил лежавшее у печи толстое полено и шагнул к Былину. Неожиданно между ними встал человек в черной рясе. Это был поп Меркурий, духовник Бунакова.
— Тут вам не пытошная, а трапезная церковная! Грех — ее кровью осквернять!
— Ты гляди, мы можем и тебя на козле растянуть! — крикнул Васька Мухосран.
— Я против мира не пойду, но трапезную осквернять не дам! Говорите сколь угодно, но без крови!
— Тащите его на площадь! — приказал Бунаков, кивнув на Былина. — Кнут правду сыщет!
А миру на площади заметно поприбавилось, были не только казаки, но и посадские да слободские мужики подъехали верхоконь. Увидев вышедших на крыльцо трапезной, толпа заволновалась.
Бунаков поднял руку:
— Казаки! Братцы! Сей вор, — указал он на Ваську Былина, — будучи в совете с воеводой-изменником Осипом, ложно вписал в их челобитную, будто я хочу в Сибири Дон завести и в том не винится, хотя иные заединщики и советники его в том повинились…
— Вор! Против мира идешь!.. В Ушайку их всех побросать!
— Мы пошлем государю нашу челобитную от всего мира и повинную челобитную сих воров государю, дабы явно было, где правда… Посему вора Былина на правеж!
— Верно, верно! Пусть кнута отведает!
Былина растянули на козле, и Васька Мухосран хлестанул его кнутом.
— Винись, что ложную челобитную на Плещеева написал!
Былин поначалу злобно щерился, но после полусотни ударов, морщась от боли, закричал:
— Напишу повинную!..
Его вернули в трапезную, дали перо и бумагу, но тот замотал головой:
— Не смогу писать сам, руки трясутся…
Бунаков кивнул Тихону Хромому, и тот, обмакнув перо в чернильницу, приготовился писать.
— Жалобу на Гришку Плещеева писал я по приказу многих градских людей в обидах на него, дворян и детей боярских… Его воровство подлинно ведомо всем. А винюсь в том, что по велению воеводы Осипа Ивановича в ту бумагу внес иных людей, противных ему, воеводе… — сказал Васька Былин.
— Тихон, записывай!
Подьячий заскрипел пером, то и дело обращая взор на Ваську Былина: «…и я, Васка, написал под ево, Григорьеву, статью в воровстве ж сына боярского Федора Пущина да Василья Ергольского, да Михаила Ероцково…»
Былин замолчал, промокая рукавом кафтана разбитые губы.
— Кого еще внес? Говори, говори… — подогнал его Тихон.
— Пятидесятника Ивашку Володимерца да десятника Прошку Аргунова, Ваську и Данилку Мухосранов-Сапожников, Богдашку Паламошного да Фильку Едловского, Кузьму Чурилу да Андрюшку Щербака да иных многих градских людей!..
Тут на другом конце стола, где заходившие со двора казаки подписывали «одиначную запись», раздался шум и крики.
— Че ор подняли? — подошел к ним Бунаков.
— Вот конный казак Яшка Кусков к одиначной записи руки не прикладывает! — сказал Кузьма Мухосран.
— Пошто, Яков, не пишешься? — спросил Бунаков Кускова.
— Сей скоп от Гришки Подреза пошел, а я с Гришкой на одной десятине ср… не сяду!
— Тут воля круга, но не Гришки! — подступил к нему Иван Володимирец. — Пошто с миром не пишешься, добра государю не желаешь? Брат же твой Томило подписал!..
— За Гришкой в скопе сем не пойду… У брата своя голова на плечах.
— Значит, не будешь подписывать? — схватил его за грудки Бунаков.
— Не буду! — вскинул бороду Яков.
— В тюрьму его! К разлюбезным начальным людям, авось поумнеет! — приказал Бунаков следовавшему за ним тенью денщику Митьке Мешкову, и тот с помощью Кузьмы Мухосрана связал Кускову руки за спиной и повел к тюрьме.
— Митрей, и этого заодно уведите! — кивнул Бунаков на Былина.
— Ладно, черт с вами, подпишусь! — крикнул Яков Кусков.
Бунаков удовлетворенно усмехнулся и обратился к дьяку Патрикееву:
— Список изменников, на кого Гришка сказал государево великое царственное дело, готов ли?
— На тех, что вчера объявил, готов…
— В тот список добавить надобно тех, кто помог увести печать из съезжей, ибо сие явная измена! — сказал Федор Пущин.
— Верно, верно! И под замок бросить и Юшку Тупальского, и Родьку Качалова, и Макарку Колмогорца!.. — воскликнул Васька Мухосран.
Илья Бунаков сел на лавку за стол и сказал:
— Давай обсудим, как далее дело вести.
Рядом с ним и напротив расселись Борис Патрикеев, Федор Пущин, Василий Ергольский, Иван Володимирец, Васька Мухосран да Иван Коломна. За спинами сгрудились казаки.
— А где Гришка Подрез? — спросил Бунаков.
— У Мишки Яроцкого за приставом… — ответил Федор Пущин.
— Гришки глаз не спускать, дабы не сбежал, ибо он главный наш изветчик. Завтра пусть укажет всех изменников. Борис Исаакович, догляди, чтоб все бумаги были написаны верно! — сказал Бунаков Патрикееву. — Чаю, надобно немедля об измене воеводы отписать государю и направить к нему посольство. Челобитную от всего города писать…
— Надо, чаю, и врозь от каждого сословия написать, — сказал Федор Пущин. Я от имени ясашных составлю и подписи соберу, от посадских и крестьян порознь же писать надо, ибо все непотребства и воровство воеводы в одной челобитной и описать невозможно!
— То верно! — согласился Бунаков. — Посему завтра и писать надо, Мещеренин и Хромой пусть помогают подьячим в съезжей у Халдея Девятова. Повинные челобитные собрать от тех, кто еще не дал и все ко мне в съезжую же…
— Изменников всех арестовать надо, дабы не мутили город! Верно, казаки? — вскочил Васька Мухосран.
— Так! Верно! — раздались крики казаков, уже битком набившихся в трапезную.
— Кто Родьку Качалова пойдет брать? — крикнул Бунаков.
— Я пойду! — протиснулся к столу казак Логин Сургутсков. — У меня с ним свои счеты! Казаки, кто со мной, на выход!
— Я же к Тупальскому наведаюсь, честь окажу! — усмехнулся Федор Пущин.
— А мне с Макаркой Колмогорцем поквитаться надо… — зло сказал Бурундук Кожевников, тронув опухший нос.
— Вор Васька Былин повинился! Мы же правду мирскую до государя доведем! О всех своих нужах и непотребствах первого воеводы извещайте в съезжую либо мне лично, о том в челобитной государю всё будет писано! С сего дня съезжая будет в доме казака Халдея Девятого, ибо воевода ночью скрал городскую печать из государевой съезжей избы, чем истинное лицо изменника государю явил… — сказал Бунаков.
— Забрать у него печать с боем! В Ушайку его! — закричал Васька Мухосран.
— Как вчера приговорили, делать все с воли государевой, так и будем дела вершить! — остановил горячие головы Бунаков. — Ко двору воеводскому приставлен крепкий караул, и боле воевода никуда не выйдет со двора своего… А дабы государь чаял волю всего мира томского, челобитные надобно написать порознь и послать государю и от служилых людей, и от посадских, и от ясашных, и от крестьян пашенных!..
— Верно! Так!.. Пусть государь накажет воров воеводских!
В трапезной разговор о челобитных продолжился.
— Времени-то много уйдет на челобитье ясашных людей, пока все волости объедешь да подписи соберешь, — сказал Федор Пущин, обращаясь к Бунакову и Патрикееву. — Как бы кто не опередил нас с известием государю о делах наших да ложно ему о тех делах не поведал…
— Челобитная от ясашных непременно нужна, ибо у инородцев на князя Осипа не один зуб имеется, — сказал дьяк Патрикеев. — За иными князцами гонцов пошлешь, к иным сам съездишь, в иных волостях толмач Иван Жадная-Брага один управится!
— А чтоб нас никто не опередил и Осип не мутил, глядеть накрепко, чтоб от него ни одна бумажка не ушла, чтоб он со своими советниками, кои на тюремном дворе, не стакався, никого к ним не пускать! Караульным о том строго наказать! На дорогах поставить заставы, и всех, кто без моей печати едет, задерживать и отправлять ко мне для расспросу! — сказал Бунаков и приказал своему денщику Семену Тарскому: — Скажешь подьячему Давыдову, чтобы указ по сим делам приготовил! А сейчас давайте составлять черновую челобитную от служилых людей…
Подьячий Тихон Мещеренин обмакнул гусиное перо в чернила и стал писать: «Царю государю Великому князю Алексею Михайловичу Всея Руси бьют челом холопи твои государевы из дальней твоей государевой вотчины из Сибири Томсково города дети боярские Федка Пущин, Мишка Ероцкой, Пересветко Тарканов, Семка Вознюков…» Тихон поднял голову, оглядел присутствующих и продолжил: «… и пеших казаков пятидесятники Ивашко Володимирец, Микитка Росторгуев, ИвашкоТолстой, Оска Филимонов, Фока Палтырев да десятники пеших и конных казаков Сенка Кожевников, Федька Лыков…»
— Непременно обо всех обидах вписать надо, кои нам учинил Оська, — воскликнул Васька Мухосран, — особо о тех делах, кои токмо государя касаемы. Он ведь, как и мы, на государевой службе, а государится!
— Написал я, что воевода Осип Щербатый государевым людям чинил обиды, — сказал Тихон Мещеренин, — сказывайте, какие обиды…
Глянув через плечо подьячего на лист бумаги, Федор Пущин сказал:
— Пиши: «Да он же, князь Осип, многих нашу братью служивых людей сажал за пристава и в тюрьму без вины, не против твоего государеву указу (т. е. не по указу — П.Б.), для своей бездельной корысти. И тою своей изгонею и привяскою многих нас, холопей твоих, зделал без животов…»
— О том, как калмыцкий торг на себя перевел, написать надо, — подсказал Бунаков.
— Верно, верно, — закивал Иван Володимирец, — издавна сами торговали у белых калмыков и коней и меха, а он все перенял со своими советниками: и китайскую камку, и рыбий зуб и иргизей…
— Напиши, как посылал Петьку Сабанского в Енисейский острог торговать своими дублеными кожами и тот покупал ему мягкую рухлядь, как Петька Копылов да Митька Вяткин на ясашных людей государевых подводах его, князь Осиповы, товары из киргизских земель вывозили, отчего ясачным людям была великая изгоня! — прокричал Васька Мухосран.
Федор Пущин кивнул и продолжал диктовать:
— «Да он же, князь Осип, отнял у нас, холопей твоих, колматцкие торги и торговал на собя. А нас, холопей твоих, с колматских торгов он, князь Осип, велел збивать советникам своим Петру да Тимофею Копыловым. А которые мы, холопи твои, почнем ему говорить, что-де не против государева указу делаешь, сам торгуешь, а нас, холопей государевых збиваешь с торгов, и он, князь Осип, за то многих нас, холопей твоих, служилых людей, бил батогами и кнутьем…»
— Непременно указать надобно, как промыслы служилых людей, кои мы многие годы пользовали, и бобровые, и пушные, и рыбные, отбил со своими советниками, особливо капканные промыслы на себя перевел, у ясашных лучшие меха забирает, отчего государевой казне убыток… — подсказал Иван Володимирец.
— «…велел проведовать про лисицы добрые и, проведав, писать велел на собя и приносить те лисицы велел ясашным людем себе за грозами мимо твоей государевой казны… Да он же, князь Осип, посылал от собя товары во многие земли и в твои государевы в ясашные волости на Чулым, в Мелеской острог многие русские товары и вино с сыном боярским, с Юрьем Тропизонским, да служивыми людьми и велел на те свои товары покупать у твоих государевых служилых ясашных людей всякую мяхкую рухлядь…»
— Добрых коней у казаков поменял на плохих и отправил тех добрых коней с сыном к Руси! А когда вернул нас пятьдесят человек из Енисейского острога с ямской службы, то выманил себе взятков 106 рублей, о чем доподлинно ведомо! — прокричал Логин Сургуцкой.
— В казаки верстает не казачьих детей, как государем определено, но из гулящих людей, из посадских да мужиков, а жалованье их за то на два года вперед себе имает! — со злостью вставил Васька Мухосран.
— Казаки, хором не кричите, обо всем запишем, так запишем, что измена Осипова будет явно видна! — сказал Федор Пущин. — Вот и новый город по найму не без корысти, а наверняка ради взятков строить стал наймом!..
— В сем деле его не ущучишь покуда, не пойман — не вор! — сказал дьяк Патрикеев. — А вот то, что он ясырь ваш отнимал, перекрещивал да отправлял к Руси, то явно против указу государева. Ведь покуда жены и дети полоненные в Томском городе были, то и иноземцы к ним приезжали и были под государевой рукой послушны, а не видя детей своих и жен, сделаются непослушны и воевать станут!..
Пущин, соглашаясь, кивнул и продиктовал:
— «Да мы же, холопи твои, в прошлом во 154-м году ходили на твою государеву службу, на твоих государевых изменников и непослушников, на колмацких людей. И твоим государевым счастьем колматцих людей побили. И что взяли мы, холопи твои, колмацкова живота и ясырю, и он, князь Осип, тот колмацкой живот и ясырь у нас, холопей твоих, насильством своим сильно поотнимал всякими бедами да привясками. И тот наш ясырь перекрестил без твоего государева указу и вывесть хочет ис Томского к Русе…»
— В конце напишите, что хоть воевода пришлый изменил, а мы тут, в Сибири, народились, умрем и государю всегда верны были и будем без измены! — сказал Иван Володимирец.
Выполняя этот наказ и заканчивая челобитную, Тихон Мерщеренин написал: «А мы, холопи твои, народилися и состарились под твоею царьскою державою в Сибири и в русских городех, а некакова дурна от нас не бывало. А служили мы, холопи твои государевы, отцу твоему государеву блаженной памяти великому царю и великому князю Михаилу Федоровичю всеа Руси и тебе, государю, верою и головами своими, за тебя, государь, складываем головы свои против твоих государевых неприятелей и служим безызменно, измены нашей в Сибири никакие не бывало».
— Все ли повинились из Осиповых ушников? — озабоченно трогая ус, спросил Бунаков. — Нельзя оных оставлять на воле, дабы государя ложными вестями не смутили и на нас бы опалу не навели…
— Из первых изменников Родька Качалов да Макарка Колмогорец к миру не являлись и ответ не держали! — зло крикнул казак Логин Сургуцкой. — С руки воеводской немало лет кормились, добра немеряно нахапали, нас живота лишая!..
— Коли к миру не явились, надобно нам самим к ним пожаловать для разговору! — воскликнул Васька Мухосран. — Верно, Илья Микитович? — повернулся он к Бунакову.
— Верно! — согласился воевода. — И приказал Сургуцкому: — Собери казаков да ступайте на двор к Родьке Качалову немедля, поучите мир уважать!
— А что уворовал да награбил живота казачьего, меж собой поделите! — добавил Федор Пущин.
Илья Бунаков встрепенулся при этих словах, намереваясь что-то возразить, но промолчал и опустил глаза.
— Проучим, уж как проучим! — весело сказал Сургуцкой и вышел из трапезной.
Несмотря на густеющие сумерки, на церковной площади толпилось немало казаков, и Логин без труда собрал охотников явить Качалову волю круга.
Сын боярский Родион Качалов сотворил молитву перед иконой Спаса, перекрестился трижды двуперстно и подошел к столу, дабы задуть три свечи в золоченом подсвечнике и направиться за бархатную занавесь к перине, как услышал сильный стук в ворота и громкий гарк многолюдья. От нехорошего предчувствия сердце заколотилось, он спешно накинул червчатый кафтан, снял со стены замковую пищаль и вышел во двор.
— Кто такие? Чо надобно? — громко спросил он, подойдя к воротам.
— Открывай, поговорить надо! — отозвались снаружи. Родион узнал голос Сургуцкого.
— Не время на ночь глядя словесами трясти! Подите прочь, не то из пищали пальну!
За воротами гомон враз перешел в злобное многоголосье выкриков.
— Мы те пальнем, падла! Напугал бабу х…ром!
— Открывай немедля!
— Перемахнем через заплот и раскатим твои хоромы по бревнышку!..
Нехотя Родион снял с железных крюков перекладину-засов и отошел от ворот. Они тут же распахнулись, и во двор ворвались десятка три казаков, вмиг окруживших хозяина. При свете полумесяца было видно, что иные из казаков с пищалями, иные саблями опоясаны, а у большинства в руках палки-ослопы…
— Отдай, не то уронишь! — вырвал из рук Качалова пищаль казак Иван Тарский.
— Ты в кого грозился пальнуть, свиная харя! — схватил за грудки Родиона Логин Сургуцкой.
— Не ведал, кто снаружи, думал тати ночные… Пошто на ночь глядя пожаловали?
— А пошто ты, х…р облезлый, к миру не явился и не повинился! Пошто к изменному воеводе Осипу пристал? — ткнул ему в бороду кулаком казак Бурундук Кожевников.
— Не в чем мне виниться! — вытирая окровавленные губы, процедил Качалов. — Воевода государем поставлен, я ему, а стало быть, государю верен… А с вором Подрезом заодно не был и не буду!..
— Ты, клоп вонючий, воевода Осип миру и государю изменил, а ты потатчик вору! Бей его, казаки! — крикнул Сургуцкой, выхватил у стоявшего рядом казака ослоп и перетянул им по спине Качалова. Казаки сбили Родиона на землю и стали остервенело пинать его ногами и бить ослопами. Он сжался в комок, защищая голову руками. Громко закричал от боли, но это не остановило казаков. «Забьют насмерть», — в страхе подумал он и закричал истошным голосом:
— Объявляю великое царственное слово и дело на воеводу Илюшку Бунакова и дьяка Бориса Патрикеева!
Казаки, как по команде, перестали его бить и вопросительно посмотрели друг на друга.
Слово и дело — не шутка, любой сыск останавливает.
— В чем твое слово? — недовольно спросил Сургуцкой.
— Про то не вам говорить буду! — морщась от боли, с трудом поднялся Качалов.
— За пристава пойдешь! — сказал Сургуцкой и повернулся к стоявшему рядом казаку Тарскому: — Иван, ты при коне, к тебе приставим до утра, закрой у себя в доме. Пищаль его себе оставь, она ему не пригодится боле.
Качалову связали руки за спиной, вывели со двора и водрузили верхом на коня. Тарский сел за его спиной и двинулся к своему дому, стоявшему на соседней улице в полуверсте от дома Качалова.
Подъехав к дому, он сдернул с коня Родиона и завел в избу. Жена еще не спала и недоуменно посмотрела на мужа.
— Подпол открой! — велел он ей. Когда жена подняла крышку лаза, подвел к нему Качалова и подтолкнул к лестнице, ведущей вниз. Качалов опустился на несколько ступенек и попросил:
— Руки развяжи…
— Обойдешься! — усмехнулся Тарский и толкнул его ногой в спину. Качалов мешком полетел вниз.
Когда Тарский с Качаловым скрылись из виду, Логин Сургуцкой закричал:
— Казаки! Пошли в дом, ищите поклепные на мир письма. И делите меж собой награбленное изменником!
Когда казаки ввалились в дом, их встретила воплями жена Родиона, Степанида:
— Ироды-ы! За что мужа увечили, разбойники? Куда подевали?
— Заткнись, не лайся! Родька твой изменник и за то ответит перед миром! Показывай бумаги, какие есть!
— Ничего я вам не покажу. Подите прочь!
— Замолчи, сука! — оттолкнул ее Сургуцкой и направился в угол к большому, обитому полосами раскрашенной жести сундуку. Поднял тяжелую крышку, выкинул под ноги казакам две собольи шапки и постав камки:
— Разбирайте!
— Тати, грабители! Не отдам! — завизжала Степанида и повисла на шее у Сургуцкого. Тот скинул ее резким движением и ударил кулаком в лицо.
— Люди добрые, убива-ают! — заголосила Степанида.
Тут же громко завыли малолетние дети, до этого молча поглядывавшие с полатей. Выскочила из-за бархатной занавеси, отделявший бабий кут, свояченица, кинулась к Сургуцкому и закричала:
— Оставьте, христа ради! Побойтесь Бога! Вы не мужики, коль только можете с бабами воевать!
Бурундук Кожевников перехватил ее, плотно прижав к себе за талию.
— Ишь, справная!.. А ну-ка, пойдем в сени, узнаешь, мужики мы аль нет! — Он потащил ее за порог.
Девка неожиданно вцепилась ногтями ему в лицо и располосовала в кровь щеку.
— Ах ты, бл…дь! — разъярился Бурундук, намотал волосы на кулак и потащил девку за порог. Та, визжа от боли, вцепилась обеими руками в дверную скобу-ручку. Бурундук сорвал с нее нательный крест с изумрудными камешками, сунул его за пазуху и ударил девку кулаком под дых. Она разжала пальцы, он выволок ее в сени и завалил на пол…
А Сургуцкой тем временем продолжал выбрасывать из сундука содержимое, а казаки разбирали кто отрез сукна аглинского, кто кафтан новый, кто шаль, кто рубашку либо штаны… Другие сорвали со стены завеси китайского шелка, ковер калмыцкий. Делили связку соболей.
— Где бумаги? — дойдя до дна сундука, схватил Логин хозяйку за волосы.
— Не ведаю, какие бумаги ищешь!..
— Всё ты ведаешь, сучка!
Он подошел к кровати, скинул на пол подушки, достал подголовник, поднял крышку и вытащил из левого отделения сверток бумажных листков, перевязанных шерстяной ниткой. Сорвал нитку и стал просматривать листки на столе у свечей.
— Вот она! — радостно воскликнул он, поднося лист ближе к горящим свечам. Это была его, Логина Сургуцкого, заемная кабала на пятнадцать рублей, почитай, закабалил Родька на два годовых жалованья. Теперь пусть попробует возвернуть! Он сунул бумагу за пазуху. Туда же отправил горсть перстней и колец с каменьями, извлеченных со дна подголовника.
— Логин, это что за бумаги? — спросил Кузьма Мухосран.
— Кабалы займовые, — ответил Сургуцкой, рассматривая остальные листы. — А вот и крепости кабальные на двух людей… А ведь холопить и крепостить людей в Сибири не велено. И за то ответит пред государем!
— Холопов сих тесть Родиону подарил! — подала голос Степанида, промокая рукавом кофты кровь под носом.
— До тестя доберемся!
— Логин, я ведь тоже Родьке писал заемную кабалу на три рубля, нет ли ее тут? — спросил Кузьма.
— Щас гляну, вот на енисейких казаков кабалы, вот на кузнецких да кетцких… А вот и твоя!
— Так-то вернее! — удовлетворенно потер он руки.
Покинули казаки дом Качалова далеко за полночь. Никто без добычи не остался.
На следующий, апреля четырнадцатый, день на площади перед церковью Богоявления с самого утра кипел сход, на коем верховодили Федор Пущин, Иван Володимирец, Васька Мухосран с братьями Кузьмой и Данилой. Узнав от Логина Сургуцкого, что Качалов объявил слово и дело на поставленного миром воеводу Бунакова и дьяка Патрикеева, Васька в ярости закричал:
— Не надлежит слово сие принимать от изменника! Ложно объявил!..
— Доносчику первый кнут! На козле растянем, все вызнаем и чего для ложно на нас клепал, и слово на воеводу объявлял, — сказал Федор Пущин. — А где Родька-то сам?
— За приставом у Ивана Тарского, — ответил Сургуцкой. — Да вон Иван уж привез его за бедрами на коне! — махнул он рукой в сторону подъезжавшего верхом к площади Ивана Тарского.
Васька Мухосран сдернул с коня связанного Родиона Качалова и схватил за бороду:
— Подписывай повинную, что ложно поклепал на Федора Пущина и других!
— Ни на кого я не клепал! Подписал токмо челобитье!
— Вот токмо и повинную подписывай, что та челобитная ложная! — передразнил его Васька.
— То мне не ведомо, и виниться мне не в чем… Я великое царственное слово объявляю на Бунакова да Патрикеева!
— Миром порешено на воеводу великое царственное слово не принимать, покуда не будет указу от государя по Осиповой измене. А повинную подписывай!
— Не стану!..
— Кнутобой, — крикнул Пущин Степану Паламошному, — поработай как следует!
Родиона Качалова растянули на козле, и Паламошный с оттяжкой стал бить Родиона кнутом. На пятидесятом ударе тот взмолился:
— Хватит!.. Подпишу повинную!
— Сразу бы так! — ухмыльнулся Федор Пущин и сказал Ивану Тарскому: — Отвези его в новую съезжую, пусть воевода с дьяком решат, что с ним делать.
Илья Бунаков долго не раздумывал. Ткнул несколько раз кулаком Родиону в зубы и приказал денщику Семену Тарскому, брату Ивана:
— Отведите его на трюмный двор, чтоб хайло поганое не разевал! Глядишь, там поумнеет! Верно, Борис Исакович? — повернулся он к Патрикееву.
Тот согласно кивнул головой.
— В нашем дому прибыло! — осклабился в ехидной усмешке тюремный сиделец Степан Солдат, подойдя к Родиону Качалову, которого впихнули в заполненную арестантами тюремную избу. — Сидельцы, сколь с него влазного возьмем?
Он хлопнул Качалова по спине, тот поморщился от боли и выругался.
— Отвали! — отпихнул Солдата Васька Былин. — Вишь, человеку плохо. Родион, присядь на лавку. И тебя взяли…
Качалов огляделся, привыкая к полумраку, и мрачно сказал:
— Взяли…
— Что там бунтовщики творят? — спросил Петр Сабанский.
— В городе измена полная… С меня на козле повинную вымучили, что ложно в доношении на Гришку Подреза руку приложил… Двор мой разграбили…
Голос Качалова задрожал от обиды, вздохнув, он продолжил:
— При детишках женишку мою и свояченицу непотребным лаем лаяли, опозорили… Монисты с вороту сорвали, монисты серебряные по шесть рублей… Колты их да мою шапку черевчатую с собольим исподом да золотой нашивкой увели… Кресты нательные серебряные же сорвали, даже и у работницы… Сорок рублей с полтиною денег было, все взяли…. Заёмные кабалы на сорок же рублей Логин Сургуцкой покрал….
— Вот гады! Они ведь и наши дворы пограбят!.. — воскликнул Дмитрий Белкин.
А Качалов продолжал жаловаться:
— Две трубы полотна доброго по пятьдесят аршин на девять рублев унесли… Перстень и крест золоченый с меня содрали… Да он же, Логин Сургуцкой, с товарищами живот тестя моего, Андрея Глазунова, взяли ноне поутру…
— А что поделаешь, сила-то у них! — вздохнул тяжело Иван Москвитин.
— Сила у государя! — возразил Сабанский. — Ему об измене отписать надобно! Ты, Иван, до Охотного моря первый путь проложил, а Федька Пущин рядом, на Бии и Катуни, острог не поставил!.. Так кто государю более услужил?..
— Как тут отпишешь: ни чернил, ни бумаги! — сказал с сожалением Москвитин. — Васька Ергольский караульным приказал настрого все передачи от родичей обыскивать. Вон сегодня мой каравай весь искрошили… Как тут весточку за город передашь! Да и кто отвезет?..
— С воеводой, Осипом Иванычем, совет держать надобно! Он челобитную государю отправит, у него везде свои люди есть, — предложил Дмитрий Белкин.
— Да Осип Иванович сам, почитай, под арестом в доме своем. Там караульных не мене, нежели здесь вкруг тюрьмы! — грустно махнул рукой Качалов. — Токмо холопов за водой выпускают…
Все замолчали, понурив головы.
Васька Былин подошел к Сабанскому и зашептал на ухо:
— Через холопов-то и можно с воеводой списаться иль изустно связь держать!
— Так-то так, токмо каким путем на холопов выйти? — почесав бороду, спросил Сабанский.
— Другого пути не ведаю, как чрез караульных…
— Кто ж согласится! Убоятся изменников.
— Деньги любой страх развеют… Караульные у заплота меняются часто, а вот поговорил бы ты с Трифоном Татариновым, он ведь кум тебе.
— Тришка?! Не согласится — трусоват мужик. Однако и до денег весьма жаден… Подойду к нему, попытка — не пытка!
Тюремный дворский Трифон Татаринов сидел на лавке, навалившись спиной на острожную стену, и наблюдал, как арестанты рыли яму для отхожего места. Одного отхода не стало хватать на всех. По утрам сидельцы стояли в очередь, дабы справить нужду, иные, не утерпев, опрастывались в углу острога. Дабы весь двор не загадили сидельцы, и велел Трифон поставить рядом с прежним отходом новый.
Апрельское солнце порядком припекало, Трифон расстегнул кафтан, вышел за стену к караульным, напился из кадушки воды и опять вернулся на лавку.
К нему подошел Петр Сабанский.
— Дозволь присесть, кум.
— Садись, жалко, что ль!
— Трифон, а ты за свой живот не боишься? — с цепким прищуром неожиданно спросил Сабанский.
— А что мне бояться, я против мира и новой власти не иду, — мрачно ответил Татаринов.
— Ты не токмо не идешь против бунтовщиков, ты им служишь! А ты мыслишкой-то пораскинь, куманек, чем для тебя сие может кончиться!
— Мое дело телячье… Я свою службу несу! А то, что вы наверху перецапались, меня не касаемо.
— Ишо как касаемо! Ты ведь государю Алексею Михайловичу присягал? Присягал! А идешь с изменниками заодно. Сия власть изменная, а посему временная! Все бунтовщикам пред государем ответ держать придется!
— Че те надо, че ты ко мне прилип!
— Я те по-родственному советую: держись от бунтовщиков подальше!
— Вы вон не согласились — и ноне тут, а я на воле!
— Сегодня на воле, а завтра можем местами поменяться, государь измены не простит.
— А мир градской вас за изменников почитает и тоже на государя шлется!
— Я тя предупредил, кто не с государевым воеводой Осипом Иванычем, все ответят! А за тебя, коли нам поможешь, слово замолвим, и наказания государева минуешь!
Трифон вскинул брови и спросил:
— Ну и какова помощь потребна?
— Помоги снестись с воеводой Осипом Иванычем, — перешел на шепот Сабанский.
— Нет, нет, нет! — замахал руками Трифон. — Мне моя шкура дороже! Хочешь, чтоб меня на козле растянули! Ведаешь, что воеводский дом под охраной…
— Ежели по уму сделаешь, никто не узнает! А я в долгу не останусь, денег моих бунтовщикам не достать. За каждую весть от воеводы по полтине получить сможешь…
— Как же я свяжусь с воеводой, в дом-то к нему не войти!
— Я те плачу, ты думай! Говорят, холопы его из дома ходят за провиантом да за водой, караульных кого купи, ежели что… Седни жена харч принесет, скажу, чтоб рубль тебе отдала, а далее за каждое письмо от воеводы или к нему по полтине будешь получать…
Тихон почесал затылок и недовольно выдохнул:
— Ладно, погляжу…
— Макар, да ты спробуй, спробуй пирога-то рыбного, который день почти ничего не ешь! Так ить и живота лишиться можно! — увещевал своего постояльца, кузнецкого подьячего Макара Колмогорца, конный казак Яков Кусков.
— У вас в Томском не от голода, но от бунтовщиков живота скорее лишишься! Чего удумали: отказать государем поставленному воеводе! — сокрушенно покачал лысой головой Макар. — Мало того, и от меня домогаются, дабы пристал к ним! Однако сего не будет! Я государю и Осипу Ивановичу не изменю!
Макар пристукнул кулаком по столу:
— А главные поноровщики — воеводишка Бунаков, дьяк Патрикеев да Федька Пущин! Пристали к подлому люду, к смутьянам, да по их воле творят измену!
Яков согласно покивал головой:
— Так-так…. Больше других народ мутят братья Мухосраны, особливо Васька, гаденыш! Беглый, он есть беглый, сколь волка ни корми, всё в лес смотрит…
— Он же казак, — сказал Макар.
— В казаки поверстали. А так-то он беглый от тягла мужик с Вологодчины…
— Яков, опасаюсь за соболью казну, не успел Осипу Ивановичу сдать кузнецких соболей-от… Как бы их бунтовщики не пограбили! Вечор Родьку Качалова до нитки обобрали. Схоронить бы где…
Со двора раздался громкий стук в ворота двора и следом яростный лай цепного пса.
Яков поднялся, глянул в окно и встревоженно воскликнул:
— Беда, Макар! Смутьяны пожаловали! Человек с десять, с ними Давыдко, денщик Илейки Бунакова…
— За мной пожаловали, воры! Укрыться бы мне, Яков… — спешно надевая дорогильный червчатый кафтан, сказал Макар. — Скажешь, что уехал….
— Спускайся в голбец! Я пойду ворота открывать…
Но открыть ворота он не успел. Казак Степан Кожевников по прозванию Бурундук перелез через заплот, открыл калитку, и во двор вбежали казаки с кольями и ослопами в руках.
— Где Макарка? — схватил за грудки Якова Бурундук. — Супротивника миру пригрел!.. Пред кругом он ответ держать будет!
— Уехал он, с утра уехал… Куда, не ведаю.
— Врешь, падла! — перетянул Якова ослопом по спине Игнат Петлин. — Видел я, как с полчаса тому по двору он лазил. Здесь он, братцы!
Игнат Петлин был соседом. Кускова.
— Пошли в дом! — ткнул Якова в спину сын Игната, Филипп. — Говори, где он, ино с ним в караульную пойдешь!
— Не ведаю. Помстилось Игнату, то я в азяме Макарковом ходил по двору.
— Ищите, братцы, тут он! — крикнул Игнат и побежал с двумя казаками в клеть. Остальные двинулись в дом.
Обыскав клеть, Игнат тоже пошел к дому. Он переступил порог, когда Бурундук Кожевников и денщик Бунакова Давыд тычками выталкивали из голбца Макара.
— Под мешками схоронился, думал тряпкой оборотиться! — с усмешкой сказал Бурундук.
— Ну, что, Колмогор, подьяческая душа, приложишь руку к челобитной на воеводу-изменника и к одиначной записи кругом составленную? — сурово спросил Давыд.
— Князь Иосип Иванович государем поставлен, я ж государю верен до конца живота моего!..
— Ах ты, тварь лысая! А мы что, не присягали! Умнее мира себя мнишь? — взвился Филипп Петлин. Схватил Макара за бороду, согнул в поясе и пнул коленом под дых. Тот коротко ойкнул, будто икнул, осел на пол и свернулся калачиком на боку, обхватив голову руками. Филипп со всей силы стал пинать Макара. Его поддержали Давыд, Ипат и Бурундук. Под ударами их сапог Макар лишь перекатывался с боку на бок.
— Не ходи против воли круга! Не ходи! — приговаривал Давыд. — Оставь воеводу-изменника!
— Сами вы изменники! — прохрипел Макар.
— Ах ты, падла! — воскликнул Бурундук, высоко подпрыгнул и опустился пяткой сапога на бок поверженного. Колмогорец взвизгнул, ноги его сами собой выпрямились, он закатил глаза и, как рыба на берегу, стал беззвучно хватать ртом воздух.
— Не убей, гляди! — сказал Ипат — Нам его к воеводе надо отвести!
— Да ниче ему не сделается! А ну, вставай, гнида! — потянул Бурундук Макара за шелковый пояс и сильно встряхнул. Из пояса выпал кошелек с деньгами. Давыд быстро схватил его, развязал и вытряхнул содержимое в свою шапку. Пересчитав, весело воскликнул:
— Боле четырнадцати рублев! После разделим! — Давыд ссыпал монеты обратно в кошелек и сунул его себе за пазуху. Бурундук глянул на него и криво усмехнулся.
— Животишков-то с Оськой немало натаскал в подьяческий карман, а нам за два года жалованья не дадено! — зло сказал Ипат и повернулся к Якову Кускову: — Где его рухлядь?
Яков опустил глаза и пробормотал:
— Сумы да короб в сенцах…
Бурундук с двумя казаками принесли в горницу две большие кожаные сумы и берестяной короб с крышкой.
— Вот оно, наше жалованье! — радостно воскликнул он, вытряхивая из сумы собольи шкурки.
— Сии соболя кузнецкие в государеву казну… — пробормотал Макар, усаживаясь с трудом на лавку.
— Хватит враки разводить! — одернул его Давыд. — Ведаю от подьячего Захарки Давыдова, что ты вместе с Осипом в государеву казну всё сдал, токмо лучших соболей себе оставили, дабы торговать. Сколь тут соболей?
— Шесть десятков на тридцать рублев… да сто собольих хвостов ценою восемь рублев, да пять бобров карих на двенадцать рублев с полтиною… во второй суме пятьсот корольков белых отборных ценою пятнадцать рублев…
— Ишь, всё посчитал!.. — скривился в усмешке Давыд. — Казаки, нас двенадцать — берите каждый по пять соболей да десятку хвостов, остальное снесем во двор воеводе Бунакову, пусть раздаст кому хочет.
— А тут у нас что за тряпье? — Бурундук вытряхнул на пол содержимое короба. — Кто поизносился, разбирайте рубах трое и штанов столько же. Я ж, пожалуй, возьму камку китайки красной, аршин пять будет…
— Восемь… мрачно сказал Макар. — Да китайки же травной и желтой по восемь аршин же… Всего на десять рублев…
Казаки не заставили себя долго упрашивать. Расхватали шкурки, располосовали ножами на куски косяки китайки и поделили меж собой.
— Вставай! К Илье Микитовичу пойдем! — пнул Макара в колено Давыд и приказал Якову Кускову: — Ты тоже собирайся! Воевода определит куда тебя!
Морщась от боли, Макар неспешно стал натягивать поверх кафтана лазоревый аглинского сукна азям, опоясался кушаком с ножом. Но подскочил тут же Филька Петлин и отобрал нож. Едва надел шапку с собольим исподом и верхом из гвоздичного кармазина, как получил от кого-то сильный тычок в спину концом ослопа и упал перед порогом под смех казаков.
Когда вышли за ворота, уже надвинулись сумерки. Впрочем, и весь день был более схож на осенний: небо затянуто серой пеленой, а полдня шел дождь со снегом. И только сейчас небесный свод очистился, лишь далеко на западе грудились пылающие от невидимого закатного солнца тучи, образуя кроваво-охряное зарево, будто где-то там далеко горел город. Сапоги скользили по раскисшей дороге, и Яков с Макаром то и дело хватались друг за друга, чтобы не упасть. Окружавшие их казаки колья и ослопы оборотили в посохи. Бурундук Кожевников, когда проходили мимо его дома, забежал и оставил изъятую у Колмогорца добычу жене.
Дорожка к воеводскому двору была посыпана речным песком с галькой. Воевода Илья Бунаков во дворе разговаривал с Федором Пущиным. Рядом стояли денщики Семен Тарский и Митька Мешков, войсковой подьячий Тихон Мещеренин и с десяток казаков.
— Челобитную от ясашных, Федор, непременно надо у князцов всех волостей подписать, так что поезжай завтра же…
— Сделаю, сделаю, Илья Микитович! — согласно кивнул Пущин и обратился к Мещеренину: — А ты, Тихон, от посадских составляй челобитье.
— И о крестьянах не забудь, у них на воеводу и Ваську Старкова много добрых слов найдется, — усмехнулся Бунаков.
В открытые настежь ворота вошли казаки с арестованными Макаром и Яковом Кусковым. Денщик Давыд подбежал к Бунакову.
— Илья Микитович, по воле круга привели Макарку Колмогора. С миром заедино быть не желает!..
Колмогорца с Кусковым подвели к воеводе и Пущину.
Федор зло спросил:
— И пошто ты, Макар, с миром не тянешь, воле его противишься?
— Я с Гришкой Подрезом, вором и изменником, быть заедино не желаю! А вам всем Бог судья…
— Повинись, Макар, покуда не поздно! — сказал Бунаков.
— Мне виниться не в чем, и твои казаки тоже воры! Всю меховую государеву казну из Кузнецкого мною привезенную пограбили!..
— Ах ты, тварь, казаков позорить! — взвился Бунаков и ударил Макара в подбородок. — Бурундук, поучи его!
Кожевников с маху ударил упавшего на землю Макара по спине ослопом, потом еще и еще…
— Ну как, будешь с миром заедино? — брезгливо пнул его сапогом Бунаков.
— Я государю не изменю, с вами не буду! — упрямо выдохнул Макар.
После полусотни ударов Бунаков сказал:
— Ладно, завтра с ним разберемся! А на ночь оставьте его за приставом вон у соседа моего, Басалая Терентьева. — Да в железа его, в железа! — зло крикнул он.
— А с этим че делать? — кивнул Давыд на Якова Кускова.
— Пускай домой идет и думает, с кем быть! Не то и ему место в тюрьме найдем!
Нет, не зря говорят, что мужик без пояса, что татарин без креста! Макар благодарил Бога, что бунтовщики не заметили в поясе второй кошелек с десятью рублями. За полтину Басалай Терентьев не только не стал заковывать его в железа, но и дозволил сходить в баню, день-то был субботний. Но попариться не довелось: тело и без того горело от ссадин. Запирая его в холодную клеть, Басалай раздобрился и кинул ему овчинную шубу и армяк. И хотя Макар устроился удобно на широкой лавке, но долго не мог заснуть: одолевали думы о том, что с ним будет, скоро ли дойдет весть о бунте государю…
Проснулся он, когда оконце, затянутое бычьим пузырем, горело ярким желтым светом. Макар надел кафтан, туго опоясался, достал гривенник из кошелька и спрятал кошелек за пояс. За гривенник Басалай принес ему полкринки молока, в деревянной чашке репы-паренки с хлебом и кусочек вяленого мяса.
Однако закончить свою трапезу Макар не успел. Дверь кельи отворилась, и Басалай хмуро объявил:
— Там тебя казаки требуют…
— Че они в такую рань? — насторожился Макар.
— Какая те рань! Полдень скоро, разоспался ты…
Выйдя с Басалаем на крыльцо, Макар сразу понял, что ничего доброго ему ждать не приходится. Во главе полутора десятков казаков с кольями и ослопами стояли главные горлодеры на кругах: Васька Мухосран, тюменский казак Никита Немчинов-Барабанщик, на недавнем круге выбранный есаулом, да беглый Тихон Донщина.
— Колмогор, объявляю тебе волю круга: либо ты с миром заодно и прикладываешь руку к одиначной записи, дабы к изменнику Щербатому не приставать и новому воеводе Илье Микитовичу быть послушным, либо узнаешь, почем фунт лиха! — сурово объявил Васька.
— Осипа Ивановича государь поставил воеводою, а я государю до конца живота моего верен буду. Не стану руки прикладывать к воровским бумагам, хоть кожу сдирайте! Вот те крест! — Макар ткнул два перста в переносицу и нервно перекрестился.
— Ах ты, сучий потрох! Сдерем, токмо поначалу продубим ее! Кто с изменным воеводой заодно, тот сам изменник, государю добра не желает! Берите его, казаки! — скомандовал Васька.
Никита Барабанщик и Тихон подскочили к Колмогорцу, сдернули его с крыльца и сбили на землю. Васька Мухосран первым опустил с маху свой кол ему на спину. Его поддержали другие казаки, замолотили, будто сноп.
— Винись, падаль! — пнул его сапогом Васька.
Но Макар молчал.
— Снимай азям! Слаще будет!.. — дернул Васька за рукав азяма так, что раздался треск по шву у плеча.
— Господи Исусе Христе, яви свою волю, покарай сих воров! — воскликнул Макар.
— Ну, сволота, лучше помолись пред смертью! — Васька выхватил нож из-за голенища сапога и замахнулся. — Подпишешь одиначную запись?
Макар выставил в страхе руки, защищаясь, но ничего не сказал.
Васька махнул ножом, ловко перерезал шелковый пояс и сорвал его. Поднял упавший на землю кошелек, сунул его Никите Барабанщику:
— Делите поровну! А ты, тварь, не поминай Господа нашего всуе! — Васька рванул ворот рубахи Макара и сорвал с груди позолоченный серебряный крест, украшенный жемчугами, и сунул себе за пазуху.
— Последний раз спрашиваю, с миром тянешь али с изменником-воеводой? — пнул его в голову Васька.
— Я с государем, а стало быть, с воеводой!.. — не сразу выдохнул Колмогорец.
— Ну, падла, пойдешь рыбам на корм! Казаки, ведите его к Ушайке!
Никита Барабанщик и Тихон Донщина подхватили под мышки Макара, поставили на ноги и тычками погнали со двора. На дороге, ведущей к речке, несколько раз казаки сбивали его на землю прямо в грязь, волокли по ней, порвали кафтан, вырвали клок из бороды и бранили непотребной бранью…
На мосту через Ушайку, от которого дорога шла наверх к острогу, остановились. Васька Мухосран обратился к Макару:
— Ну, че, одумался? Аль еще в грязь хочешь?
— Грязь не сало, высохла и отпала!.. А вы за всё ответите, воры! — неожиданно зло сказал Макар.
— Ух ты, сучье отродье!.. — выдохнул Васька. Лицо его от ярости побледнело так, что точки угрей на лице стали чернее и, казалось, выдались из кожи наружу. Он ударил Макара колом по голове, сбил шапку. Размашистым пинком сбросил ее с моста в бурлящую коричневую, будто брага, воду и ударил еще раз, целя по лысине. Макар чуть отшатнулся, и удар пришелся по плечу, лишь ободрав кожу на голове.
— Убью, гад! — вконец рассвирепел Васька. Ударил Макара колом под коленки. Тот упал, как подкошенный, ничком, обхватив голову руками. Между пальцами струилась кровь.
Васька размахнулся, чтобы ударить по затылку, но кто-то повис у него на руках.
— Васька, не бери смертный грех на душу!
Это был конный казак Василий Балахнин, шедший к обедне в соборную церковь.
— В воду его кинуть! В воду!.. — вырывался из его рук Мухосран.
— Ладно, Василий, пусть круг решает, че с ним делать! — поддержал Балахнина Никита Барабанщик.
Воевода Бунаков с воли круга определил отдать Макара Колмогорца за пристава Василию Балахнину.
После двухнедельной отлучки Федор Пущин вернулся в город. Не одну волость ясашных людей довелось объехать в седле, составляя челобитные и собирая подписи мурз и князцов. На другой по приезде день в дом к нему пришел денщик Бунакова, Семен Тарский, и известил, что воевода велит ему быть на совете по полудни, однако не в съезжей избе, но в доме самого воеводы.
Войдя в дом, Федор перекрестился, поздоровался, снял однорядку и сел на лавку к столу, за которым сидели хозяин Илья Бунаков, дьяк Патрикеев, пятидесятник Иван Володимирец, из казаков только Васька Мухосран да Тихон Мещеренин.
— Ну, как, Федор Иваныч, с пользой ли сходил по урману? Добыл ли челобитья государю на Щербатого?
— С пользой, с пользой, Илья Микитович! — сказал Пущин, доставая из кожаной сумы свиток бумаги. — Привез три челобитья. Заглавная из них от одиннадцати чулымских и низовских волостей Томского уезду подписана либо князцами, либо ясаулами, либо простыми ясашными людьми. Тут и Кортовская волость, и Чепинская, Большая и Малая Провские, Чурубарская и прочие иные.
— Ужель и мурза Изегельдеев подписал? Он ведь всегда в страхе великом от Щербатого, — спросил с ухмылкой дьяк Патрикеев.
— Подписал, куда ж он денется… И князец Чурубарской волости Ягода Айкулов подписал, и князец Малой Чаенской волости Михайло Тондусов подписал же… Новокрещен Митька Тихонов весьма помогал, толмачил добре… Ибо иные так скоро лопотали, что я не понимал их…
— А другие два челобитья от кого? — спросил Бунаков.
— Одно от подгородных служилых и подводных низовских татар, а другое пять князцов Чулымской волости подали.
— О чем сии остяцкие явки? — спросил Тихон Мещеренин.
— Жалуются, что они шертовали государю платить ясак добрым зверем безподменно, а Осип менял на плохого и плохих соблей велел сдавать в казну государю, себе же добрых брал. А тех, кто роптал да противился кнутьем да огнем усмирял, да в тюрьму кидал…
— Вот она, корысть воеводская, государя пользы лишал! — воскликнул Васька Мухосран.
— Жалуются, что брал воевода ясак за мертвых и за старых, и за хромых, и за слепых, кои зверя добывать не могут… — Или вот пишут, — развернул лист Пущин. — «И будучи в Томском городе, он, князь Осип, чинил нам, сиротам твоим, обиды и тесноты, и налоги, и гонение великое, и твоему государеву ясаку утерю делал… многих нас, сирот твоих, сделал безо всякого промыслу, отнял у нас, сирот твоих, всякие бобровые и соболиные, и звериные промыслы, рыбные ловли, и всякие промыслы перевел на собя». Особливо просят избавить их от извозу, ибо то мешает ясачному промыслу, пишут, что женишки их ходят в подводах, нарты тянут на себе, многие помирают и робят вымётывают от стужи и тяжелой работы… Особливо, когда на калмыцкие торги осииовы товары тянут.
— Да уж, с калмыцких-то торгов он не только остяков посбивал, но, почитай и нас всех, — покачал головой Тихон Мещеренин.
— Еще пишут, — продолжил Федор Пущин. — «Он же, князь Осип, у многих нас, сирот твоих, насильством своим, всякими привязками поотнимал сильно многих детишек наших и перекрестил и вывесть хочет к Русе».
— Государь и прежде указывал, дабы ясачных и ясырь не холопить, обид им не чинить и на Русь не отправлять! — сказал дьяк Патрикеев. — Помню еще при воеводе Иване Ивановиче Ромодановском, Федор, — обратился он к Пущину, — ты, верно, помнишь, как татарин Ерголак пришел к нам из киргизской земли, за верную службу царю от воеводы и служилых людей получил военной добычи на сто рублей, а явился князь Осип, ограбил Ерголака, и тот ушел с семьей обратно в киргизы…
— Да, о том многие знают, — кивнул согласно Пущин и продолжил: — А чулымские князцы просят оградить их от киргизцев, кои с их людей тоже ясак берут…
— Чулымцев, подданных государя, в обиду не дадим, второй ясак им платить не надлежит, придет время, и киргизцев замирим! Токмо воеводы в Сибири надобны, радеющие за государя, а не своей корысти и корма ради власть имающие! — возвысил голос Бунаков.
— Верно, верно, Илья Микитович, быть сему! Ведь я еще помню, как мы Томский город ставили, а ныне остроги русские по всей земле Сибирской стоят. Сколь языков диких, кои меж собой воевали, замирили и под руку государеву подвели! — поддержал Иван Володимирец.
— А челобитные от пашенных крестьян да от жилецких и оброчных людей готовы ли? — спросил Федор Пущин.
— Составлены, — сказал Тихон Мещеренин, — моею рукою писаны. Едва ли не сотня мужиков подписались. Федор Вязьмитин подписи собирал. На прикащика Ваську Старкова жалуются, что государеву десятину заместо двух тысяч четырех сотен пахать велел в три тысячи шесть сотен. Да в тягло положил робят малых в восемь-десять лет, да велел государеву десятину пахать за беглых, старых и мертвых, да за тех, кто взят в город в винокуры да в палачи…
Федор Пущин хотел было рассказать, как они по пути к остякам заехали в Верхнюю слободу и пощипали дом Василия Старкова, но промолчал. Богата мошна была у Осипова ушника. Богатой была и добыча казаков, столь богатой, что Федор отправил зятя Ивана Павлова с изъятыми соболями, фарфоровой посудой да косяками камки китайчатой обратно в город… Себе же Федор взял кроме прочего окованный железом ларец, в коем лежали два бумажных мешочка весом около фунта с сухой травой, именуемой чаем. Десять лет тому Василий привез в подарок государю Михаилу Федоровичу от Алтын-хана четыре пуда такой травы. Часто со смехом он рассказывал, как отказывался брать никчемный, пустой дар, но Алтын-хан всё ж таки уговорил его. На тридцать рублей было чая упаковано в двести бумажных мешочков. Опасаясь гнева государя, дал ему поначалу на пробу фунта два, объяснив, что заливают его кипятком, а пьют с молоком. Государю чай пришелся по нраву. Тогда распробовал его и сам Василий и оставил себе десятка три бумажных мешочков. Берег чай, как зеницу ока. Баловал себя чаем два раза в год: на Пасху разговлялся да на своих именинах. Иной раз угощал именитых гостей. Все раз довелось спробовать напиток сей и Федору Пущину. Теперь вот досыта напьется… Старков похвалялся, что от многих недугов помогает…
— Да вот возьми сам прочитай, — подал Мещеренин челобитную Федору Пущину.
Федор прочитал челобитную, на обороте просмотрел подписи и сказал:
— В начале челобитной выборной староста Никита Черевов помянут, а руки его заверения нет…
— Недосмотрели, Федор Иванович, — виновато сказал Тихон Мещеренин. — Однако ж Никита грамоты не знает. Так что вместо него ты сам руку приложи. Вот гляди, место есть повыше слов «вместо томских пашенных крестьян Верхние слободы, старосты церковнаго Захара Иванова, Микифора Елчигина и во всех детей своих духовных вместо поп Ипатища по их веленью и руку приложил». Вот и напиши, что вместо выборного старосты Никиты Черевова сын боярский Федор Пущин руку приложил.
Бунаков окликнул денщика Семена Тарского и велел подать чернила и перо.
Федор сделал запись и стал просматривать челобитную от тридцати семи жилецких и двадцати одного человека оброчных. Челобитные все начинались примерно одинаково, и он опустил начало, пробежался бегло о жалобах на многочисленные государевы службы: на таможне, у соболиной казны, у пятинного хлеба, у двух мельниц, о посылках в Енисейск, Красный Яр, Кузнецк, Нарым… Что ж, от государевой службы никуда не деться, об этом можно было и не писать! А вот о том, что в страдную пору заставлял себе двор ставить, оставляя тяглецов без хлеба, да еще взятки выкрутил с них шестьдесят рублей, о том написано к месту. И тут о том же, что с «колмацких торгов» их сбивал и промыслов лишал. «А нас, государь, сирот твоих, на промыслы не отпускал. А которых отпускал, и с тех он имал посулов рубли по два и по три. А как, государь, те люди с промыслу приходили, и который что добыл или нет, и он с них имал по приходе по три соболя с пупки и с хвосты. А у ково, государь, было нечево дать, и он велел покупать и приносить к себе. А у ково, государь, нечем купить, и он велел садить в тюрьму и бить батоги и кнутом нещадно, а после, государь, побои по три соболя к себе велел же приносить».
— Челобитные от всего мира добрые! Харя воровская, изменная Осипа из оных явно предстает! — сказал удовлетворенно Федор Пущин. — Теперь надобно их государю как можно скорее явить!
— Вот ты и явишь! — твердо сказал Бунаков. — Составляй немедля список, кто с тобой в Москву пойдет, да сборы начинай, дабы в середине мая отбыть…
— Мне ведомо, что в казне денег нет. Где на жалованье челобитчикам денег взять? — озабоченно спросил Пущин.
— Верно говоришь, у меня денег нет… Под заёмные кабалы возьмем из казны церквей да из таможни, а взятое на весь мир разложим, — сказал Бунаков и, усмехнувшись, добавил: — Тем паче что таможенный голова Митрофанов, уроки телесные получив за таможенную печать, противиться шибко не будет!
Двор дома Халдея Девятого, уже полную седмицу бывший съезжей избой города, все эти дни, по словам ворчливой жены, стал проходным двором. Да и то: деньки были горячие, весёлые — по разным делам к новым властям, миром ставленным, воеводе Бунакову да дьяку Патрикееву, люди тянулись беспрерывной чередой. Халдей ворчливость жены осаживал: молчи, глупая баба, горница отмоется, а помощь градскому миру и начальным людям не забудется.
С утра в горнице засели Бунаков с Патрикеевым и велели денщикам никого не пускать к ним до полудня: разбирали челобитные, кои государю надлежало отправить, иные листы правили и отдавали подьячему Захару Давыдову переписывать набело.
— Иван Микитович, — обратился к Бунакову Патрикеев, — мая первого дня у меня именины, окажи честь, будь к столу! Гостей много не зову, токмо самых близких и да из родни…
— Благодарю, Борис Исаакович, за приглашение! Приду непременно!
Скрипнула дверь, вошел денщик Бунакова, Семен Тарский. Бунаков сердито глянул на него, мол, велено же не тревожить.
— Иван Микитович, — торопливо забормотал Тарский, — тут холопы Щербатого пришли, Вторушка Савельев да Савка Григорьев, дело-де у них до вас наиважное!..
— Ладно, пусть войдут!
— Чё надо? — неласково встретил Бунаков вошедших.
Сжав двумя руками шапку, Савельев покосился на подьячего Давыдова и сказал:
— Весть у нас тайная, токмо тебе, Иван Микитович, скажем, касаемо государева слова на воеводу Иосипа Ивановича…
— Говорите! — приказал Бунаков. — Тут все свои! Осиповы же изменные дела и без вас ведомы…
— Повелел нам Иосип Иванович пустить по городу слухи, — заговорил Савва Григорьев, — будто извет Григорья Подреза столь бездельный, что он сам хочет в том повиниться в съезжей избе перед вами, начальными людьми, а после и перед всем миром. Мы же те великие слова сами слышавши, не желаем, дабы от неправды воеводской государево дело замерло, потому и пришли…
— Верно, что с миром тянете! — в задумчивости сказал Бунаков. — Всё не угомонится, дьявол!
— Иван Микитович, вы уж нас не выдавайте! Ежели он узнает, что к вам бегали, живота нас лишит!
— Не бойтесь, ступайте к хозяину вашему и скажите, что слух по городу, как он велел, пустили! Мы же постараемся, чтобы государево дело не замерло! А что еще против мира он измыслит зловредное, нас о том извещайте, и то вам зачтется… О сей новой козни воеводы государю непременно отпишу! По всему, боится князь правды, коли ложные слухи пускает.
— Вот чёртов сын, как бы не смутил народ, окаянный! — воскликнул Патрикеев, когда холопы Щербатого вышли. — Чё делать станем?
— Надобно, чтоб Подрез в слове остался, что перед миром явил! Есть одна задумка, сам князь подсказал….
— Какая задумка?
— Когда свершится, поймешь!.. Вечером Подреза проведаю…
Вновь вошел Семен Тарский:
— Тюремный дворский Татаринов с делом каким-то…
— Ладно, давай…
— Иван Микитович, Петрушка горододел просит слезно оковы снять, ибо тесны и ноги у него опухли… Без вашей воли не смею. Что о том прикажете?
— За то, как он руку приложил, слова всего мира воровскими обозвал, сидеть бы ему со всеми в железах! — сверкнул глазами Бунаков. — Однако ж дело городового строения стало, плотники-неотёсы без него ни тяп-ляп! А государев указ о городовом строении исполнить надо! Так, Борис Исакович?
Патрикеев согласно кивнул.
— Захар, — обратился Бунаков к подьячему Давыдову, — возьми кого-нибудь еще, ступайте с дворским, поучите горододела батожками да отпустите…
Оковы с Петра Терентьева Давыдову помог сбить на тюремном дворе холоп дьяка Патрикеева, Гришка Артамонов.
Едва вышли за ограду, как Гришка с ухмылкой сказал:
— Петруша, а мне Борис Исакович велел с тебя за работу плату взять!
— За какую работу?
— Железа-то с тебя кто снимал? Мы! Стало быть, плати нам за работу. Иначе отведем к съезжей, отведаешь кнута на козле! Так, Захар?
Давыдов согласно кивнул и добавил:
— Ты, падла, не повинился еще и не сказал, кто тебя научил мирские челобитные воровскими именовать!
— Я уже многажды сказывал, что ошибся, ибо грамоте плохо обучен, — устало проговорил Петр.
— За этаку ошибку бить надо шибко! — оскалился кривыми зубами Гришка. — Но мы тя бить не станем, коли оплатишь нам работу.
— Сколь хотите?
— За такое дело не мене ста рублей! — сказал Давыдов.
Терентьев в изумлении вскинул брови и воскликнул:
— Нет у меня столь денег! Сто рублей токмо воевода стребовал, так он власть!.. А ты, Захар, всего-то кум Бунакову!..
И тут же скривился, будто от зубной боли, поняв, что сболтнул лишнего.
— Ах ты, падла, — схватил его за бороду Захар, — изволочу, как собаку! Денег у него нет! А на городовое строение тебе сколь выделено? Оське, стало быть, из тех денег дал? Ныне же власть в городе поменялась! Али ты новую власть не признаёшь? Против мира прёшь!
— Признаю, ибо Илья и Борис Исакович тоже государем поставлены!
— А коли признаёшь, так давай деньги. Не себе требуем!.. — двинул кулаком Петру под ребро Гришка.
— Да нету же денег, все плотникам расписал! Хватит из меня жилы тянуть!
— Э-э, Григорий, видать, придется его обратно в железа обуть да кнутом поугощать! — протянул Захар. Наклонил Петра за бороду вниз и ударил коленом.
Терентьев охнул от боли и закричал:
— Ладно, ладно, дам денег… Токмо, Христом Богом клянусь, нету у меня ста рублей, помене дам!
— Не торгуйся! — ткнул его в бок Гришка.
— Истинно говорю, — перекрестился Пётр, — остаточек токмо есть… Хотел еще одного плотника нанять…
— Сколь, говори!
— Пятьдесят семь рублев…
— Ладно, пошли к тебе. С паршивой овцы хоть шерсти клок! Да гляди помалкивай! Вильнёшь кому языком — пожалеешь!
Петр Терентьев после бани сидел за столом и пил квас, укутав в волчью полсть распаренные опухшие ноги, когда к нему вошли конные казаки Лука Пичугин да Петр Путимцев, кои среди первых были взяты им в плотницкую артель.
Перекрестились с поклоном на иконы, поздоровались с хозяином.
— Слава богу, отпустили тебя, Петро, идоловы дети! Дело без тебя не идет! На венец лишь тарасные стены подняли, а как к башням подступиться — не ведаем! Как здравие твое? Придешь ли завтра к строению?
— Эх, Лучка, какое тут здравие! Едва не обезножел от тесных оков! Душа горит: ни за что мучили! А ежели по правде сказать, так их челобитья и есть воровские. Знать, рука моя по божьей воле сие слово вывела ненароком. Видано ли дело — на лучших государевых людей руку подымать!
— Так, так! — согласно закивали казаки.
— Тут еще псы Захарко Давыдов да Гришка Артамонов взятку вымучили из плотницких денег…
— Да ну-у?! — изумился Путимцев. — Ужель посмели себе вымогать?
— Чаю, и себя не обидят… Говорили, для дьяка Бориса да второго воеводы. Дьяк, боров, брюхо распоясал, мало еще нахапал! Все не подавится никак!
— Дак че нам делать? Воеводы дерутся, а у холопов лбы трещат! — сказал Лука.
— Я молчать не стану! Уже явку государю начерно написал на дьяка, как его люди деньги вымучивали, как не по моей вине строение нового острога стало!..
— Токмо как до государя дойти! Ежели подать Илье да Борису, они, пожалуй, на козле растянут за такую явку. А Иосип Иванович сам за караулом в доме сидит… — развел руками Путимцев.
— Петро, твои обиды обидные, за них воры ответят, придет время. Меня другая дума гложет: когда государь за смутьянов возьмется, то и нам достанется — ведь мы руки приложили под мирскими челобитными и расспросными речами Подреза, стало быть, тоже супротив государя пошли… — сказал Лука.
— Нас же Мухосран с изменниками заставил! — зло бросил Путимцев.
— О том в бумаге не написано! — усмехнулся Лука Пичугин.
— Так надо написать! Государю челобитную от нас троих написать! — встрепенулся Терентьев. — Ты, Лука, пограмотней меня будешь, возьми вон на полке над оконницей чернила и бумагу и пиши, поначалу, как полагается, краткий титул государя Алексея Михайловича, далее такого-де года, такого то дня мы, холопы твои такие-то, прикладывали руки свои к таким-то челобитным в неволю, страха ради быть убиенными во время великого смятения во всём войске…
— Опять же, каким путём мы сию челобитную до государя доведем? — спросил Путимцев.
— Мы ее отправлять не будем, а схороним у надежного человека, коий подтвердит, когда она писана и когда ему на сохранение отдана, — сказал Терентьев.
— И кто сей человек будет? — спросил Лука.
— Церковный староста Василий Балахнин. В Благовещенском храме схоронит нашу челобитную, а придет время, мы ее явим… Новые порядки ему тоже не по нраву. Я его сына крестил, он не выдаст…
Через час обсуждения, исправлений Лука закончил черновую челобитную словами: «Пожалуй нас, государь, холопей своих, не вели, государь, в наших руках вконец погинуть и вели, государь, нашу вину принять и записать на время блюсти благовещенскому старосте Василию Балахнину».
— Ну, вот так-то спокойнее будет! — удовлетворенно сказал Терентьев, выслушав прочитанную Лукой челобитную. — К Василию я сам схожу потихоньку, а вы собирайте плотников, чтоб завтра все на строении были… До зимы надо и стены и башни поставить!
После обильного застолья по случаю именин дьяк Борис с женой Алёной Ивановной, с шурином князем Михаилом Вяземским и Ильей Бунаковым в благодушном настроении вышли со двора дьяка и направились к Воскресенской церкви.
Продолжая застольный разговор, Вяземский с ухмылкой сказал:
— Вот уберем из города Оську, всё наше будет: и торги и промыслы, кои он под себя подмял…
— Токмо бы государь нашу сторону принял, не то лишимся и того, что имеем, — вздохнул Патрикеев.
— Примет! — уверенно сказал Вяземский. — То ли весь город, то ли воеводишка один изменной… Лишь бы Подрез от своего слова не отпёрся!
— Вы ступайте, а я как раз к Григорию по сему делу загляну! К вечерне поспею… — сказал Бунаков.
Однако поп Пантелеймон отслужил вечерню, а Бунаков так и не появился. Пантелеймон намеревался было начать навечерню, как к нему подошел дьяк Борис, перекрестился, поцеловал руку и сказал:
— Отец мой духовный, аз, раб Божий, ныне именинник!.. Отслужи по сему случаю молебен, батюшка!
Пантелеймон замялся, оглядел паству, будто выискивая кого-то, слегка кивнул в знак согласия и басом затянул, помахивая кадилом:
— Благодарни суще недостойнии раби Твои, Господи, в Твоих великих благодеяниях на нас бывших, славяще Тя хвалим, благословим, благодарим, поем и величаем Твое благоутробие, и рабски любовию вопием Ти: Благодетелю Спасе наш, слава Тебе…
От молящихся к Пантелеймону протиснулся десятильник Иван Коряков, которого поставил в Томск сибирский и тобольский архиепископ Герасим наблюдать за клиром, и сердито зашептал:
— Ты пошто навечерню отставил? Кому молебен поёшь?
Пантелеймон скосил глаза на дьяка Бориса и продолжил:
— Благодарим Тя, Господи Боже наш, о всех благодеяниях Твоих яже от перваго возраста до настоящего в рабе твоем Борисе бывших, их же вемы и не вемы, о явленных и неявленных, яже делом бывших и словом: возлюбивый его, как и Единородного Твоего сына…
Коряков подошел к дьяку:
— Не в чин молебен затеяли, Борис!
— Заткнись! Не твово ума дело! У меня именины! — презрительно бросил дьяк.
— Даждь словом твоим мудрость и страхом твоим вдохни крепость от Твоея силы, и аще что хотяще или не хотяще согрешихом, прости и не вмени и сохрани душу его святу, и представи к Престолу Твоему, совесть имущу чисту и конец достоин человеколюбия Твоего…
— Люди, — воскликнул Коряков, обращаясь к молящимся прихожанам, — дьяк Борис с попом для своих именин затеял молебен петь! То они делают не в чин, молебны не поются простым людям после вечерни, отставя навечерню, а поются молебны токмо на государев ангел и на государские праздники, а то он, Борис, затеял не в свойскую меру! Являю на дьяка Бориса и попа Пантелеймона государево слово!..
Под деревянным сводом храма повисла напряженная тишина, было слышно, как потрескивают зажженные свечи. В это время вошел Илья Бунаков. Перекрестился.
— А вот и воевода! Явку мою примет! — обрадовался Коряков.
— На кого явка? — нахмурился Бунаков.
— Дьяк Борис с попом не в чин и не в свойскую меру молебен затеяли по случаю именин… Государится дьяк!
— Явку твою бездельную не беру, ибо миром ставлено явки и изветы по государевым делам не принимать до указу по воеводе Осипу…
— Я выше подам! — недовольно крикнул Коряков.
— Гляди, с вышины-то будет больно падать! Против мира прёшь! — крикнул угрожающе Митька Черкас, холоп дьяка Бориса.
Служба закончилась. Храм опустел. Поп Пантелеймон стал гасить свечи и лампады. Коряков задержался и продолжал выговаривать Пантелеймону за нарушение церковного чина, пугал, что и сана можно за такое лишиться. Тот молчал и, только погасив последнюю свечу, сказал твердо, что против власти, миром излюбленной, не пойдет и волю ее исполнять будет.
Десятильник Коряков вышел на дощатую паперть, раздраженный духом до озлобления на Пантелеймона. «Попадешь в расстриги, попадешь!» — думал он о непослушном попе. В загустевшем сумраке разглядел несколько человек, стоявших у паперти. Почуяв неладное, повернулся к двери, чтобы укрыться в храме, но, как черт из-под полка, перед ним встал Димка Черкас и тычками в грудь вытолкал его с паперти на землю:
— Значит, выше будешь писать! Мы тя щас прямо к господу отправим на самую высоту, чтоб от мира не отрывался!
К Корякову подскочил второй холоп дьяка Патрикеева, Гришка Артамонов, обхватил руками за шею, пригнул к себе и ткнул коленом в лицо, разбив до крови. Кто-то из казаков ударил палкой по спине так, что перехватило на миг дыхание. От второго удара палкой по плечу отнялась рука.
— А-а-а!.. — возопил Коряков и, растолкав двух казаков, полезших на него с кулаками, побежал к воеводскому двору, возвышавшемуся острой крышей над острожной стеной.
— Стой, падла! Разговор не кончен! — закричал Димка Черкас.
Почувствовав, как кто-то пытается ухватить его за рукав кафтана, Коряков рванулся изо всех сил к стоявшим у дома воеводы караульным и закричал:
— Убивают! Спасите!
— Стой! Кто такие? — крикнул Балахнин, стоявший в этот вечер начальным над караулом.
— Василий, спаси! За правду убивают! — укрылся за его спиной Коряков.
— Осади! Сюда нельзя! — перегородил Балахнин пищалью путь подбежавшим Черкасу и Артамонову. Вокруг него сгрудились остальные караульные.
— Отчего шум и свара? — строго спросил Балахнин.
Дрожащим от обиды голосом Коряков поведал о том, что случилось в церкви.
— Васька, не слушай его! Он против Бориса Исаковича, потому как дьяк с миром заедино! Потому тварь сия и пасть раззявила! — горячился Черкас. — Пусти, мы его малость поучим!
— Остынь! — оттолкнул его Балахнин. — Ведомо тебе, что я староста церковный и в чинах богослужения понимаю! Коли было, как десятильник говорит, дьяк не по чину молебен заказал и обижаться ему не след! Верно, казаки?
— Перед богом все равны! — согласно кивнул казак Яков Кусков. — И молиться за кого-либо, опричь государя, после вечерни не надлежит!
— Умные шибко! Глядите, и за вас Борис Исакович возьмется! — пригрозил Гришка Артамонов.
— Ступайте вон! — разозлился Балахнин. — Возле дома изменного воеводы быть не надлежит!
— Гляди, Васька, пожалеешь! — процедил сквозь зубы Гришка. — А десятильника мы обождем, никуда не денется!
Преследователи Корякова отошли в сторонку и присели на ошкуренные бревна для новой острожной стены.
— Василий не выдавай! Живота лишат злодеи! Дай укрыться в доме воеводы! — взмолился Коряков.
— Не велено в дом пущать! — мрачно сказал Балахнин.
— Христом Богом молю! Рано поутру уйду непременно и в Тобольск уберусь! Мне в вашей смуте делать нечего, сами разбирайтесь!
Балахнин призадумался и потом махнул рукой:
— Ладно, ступай.
Увидев, что Коряков направился к крыльцу воеводского двора, Черкас и Артамонов подскочили к Балахнину.
— Ты пошто его к воеводе пустил?!
— Не дам измываться над безвинным человеком! Пошли вон!
Воевода Щербатый прочитал молитву на сон грядущий, готовясь лечь на перины под песцовое одеяло, когда Вторушка Савельев доложил о приходе десятильника Корякова.
Накинув атласный камзол, воевода вышел в горницу. В свете свечей, стоявших на столе, разглядел окровавленное лицо десятильника.
— Спаси, Осип Иванович, от смутьянов дьяковых! — взмолился Коряков. — Дозволь переночевать у тебя!
— Что еще стряслось? — спросил Осип, предчувствуя, что может появиться еще один довод против изменников.
Коряков с обидой в голосе рассказал, что случилось в церкви и после молебна.
— Ночуй, места много! Изменники ответят перед государем! А ты о том, как дьяк государился, напиши сей же час! Вторушка, принеси чернил и бумаги. Ответят за всё! — зло ощерился Щербатый. — У меня две отписки государю написаны, тюремные сидельцы, лучшие градские люди, напишут тож! Дойдёт до государя наша правда! Дойдет! Может, ты отвезешь в Тобольск одну? Хотя нет… Отберут изменники! Хитрее отправлю, а ты пробирайся из городу да воеводе Салтыкову о наших делах поведай непременно…
Ранним утром, когда еще на востоке чуть посветлело небо, Коряков осторожно оставил воеводский двор, в тени заплотов прокрался к своему дому.
Мая во 2-й день во дворе новой приказной избы — доме Девятки Халдея — сгрудились вокруг конного казака Филиппа Едловского десятка два казаков и с интересом внимали ему.
— Стою я, стало быть, на карауле у Гришки Подреза, и кличет он меня с утра тихим голосом: Филька, грит, горячка у меня, помираю, исповедаться надо, зови, грит, духовника моего, благовещенского попа Бориса…
Из избы вышел дьяк Патрикеев с Васькой Мухосраном и подошли к казакам.
— Послал я за попом Бориской малого Тишки Хромого, а сомневаюсь: перед сном был здоров, как бык, а тут помирать собрался, — продолжил свой рассказ Филипп и быстро перекрестился двумя перстами. — Грешен, братцы, когда духовник его пришел, прикрыл я за ним дверь неплотно и навострил уши, нарушил тайну исповеди, прости, Господи! — еще раз перекрестился Филипп. — Кому не ведомо, каков Грищка грешник! Зазудело у меня, в чем он повинится?
Тут Едловский поперхнулся и закашлялся. Васька Мухосран нетерпеливо заторопил:
— Сказывай, сказывай дальше! Бог сей твой грех простит.
— Вот и говорю… Отпустил ему Бориска грехи за винопитие, за курение табун-травы, за то, что совратил Устьку Тельнову от живого мужа, а впослед спрашивает: не ложно ли он объявил государево дело на воеводу? Гришка ажно взвился: на Святом Писании, грит, подтверждаю великое государево слово на князя Осипа, а в чем то слово, объявлю токмо государю Алексею Михайловичу…
Дьяк Борис Патрикеев встрепенулся:
— О сем случае надо немедля доложить воеводе Илье Никитичу, ибо Осип велел своим людям слух пустить по городу, что извет на него, Осипа, бездельный и будто Подрез от него отказывается! А на смертном одре пред Богом врать не станешь! Идем к воеводе! — приказал он Едловскому.
Вместе с Патрикеевым и Едловским к Бунакову пошли Васька Мухосран и Семен Тарский.
Слушал Филиппа Бунаков, потупя взор и поглаживая русую бороду. Накануне вечером он приходил к Подрезу и велел ему разыграть историю с исповедью, на которой подтвердил бы извет. Гришка выторговал себе право принимать в доме гостей, просил и убрать караульных, клянясь не убежать, но Бунаков оставил его за приставом. Илья Никитич надеялся услышать от попа Бориса столь важное подтверждение об извете, но теперь сие не понадобилось.
Выслушав Едловского, Бунаков сказал:
— Весть твоя важная! О том немедля подам явку государю в дополнение к нашим городским челобитным.
— Сие верно! — сказал Патрикеев. — Да с Васькой Балахниным порешать надо, он десятильника Корякова к Осипу пропустил, будучи начальным караула у воеводского двора.
— Да он же, сволочь, Макарке Колмогору, ушнику Осипову, всячески потакал! — зло воскликнул Васька Мухосран.
— Коли против миру пошел, Ваську Балахнина в тюрьму к остальным изменникам! — приказал Бунаков.
— Сделаем, Илья Микитович, сделаем! Завтра же скрутим! — обрадованно заверил Васька. — Весь дом перевернем!
— Коли деньги найдете, несите сюда! Пойдут в суму посольства, что к государю отправим, ибо городская казна пуста, а на отправление деньги нужны немалые… — сказал Бунаков.
И потом обратился к денщику Семену Тарскому:
— Таможенного голову Митрофанова отпусти, дабы дело на таможне не замерло.
…Во дворе Василия Балахнина столпотворение. Вместе с Василием Мухосраном и Семеном Тарским исполнить волю воеводы Бунакова пришли казаки Филипп Петлин, Аггей Пономарев, Степка Володимирец, Прошка Аргунов, Иван Попадейкин да Митька Антипин. Они только что перетряхнули весь дом и спустились с высокого крыльца, подталкивая в спину хозяина. Каждый поживился чем мог: Семен Тарский накинул на себя лазоревую однорядку Балахнина, у Петлина на плече висела пара связанных между собой желтых сафьяновых сапог, Прошка Аргунов перекинул через левую руку дорогой опашень…
Из угла двора от заплота рвался с цепи огромный лохматый пес, захлебывался в лае, то и дело в хрипе роняя на землю пену. Нежданно его лай перекрыл женский вой и визг. С крыльца сбежала Анна, жена Балахнина:
— Люди, помогите!.. Грабельщики весь живот скрали! Спасите, Христа ради!..
Она подбежала к Антипину, вцепилась в шубку, которую тот держал в руках.
— Отдай мою шубу, тать!.. Не по твоей бабе сей дорогой наряд! Рожей не вышла!..
А шубка Митьке весьма поглянулась: шита волоченым золотом да серебром по зеленому атласу, по низу кружево пущено, ценой рублев тридцать пять, не менее…
Он отпихнул Анну так, что она упала на землю. Залилась слезами.
— Ладно, Анна, ступай домой, пусть подавятся!.. За все воздастся им по заслугам! — сказал Василий Балахнин и обратился к Мухосрану: — Васька, те моя шапка не жмет?
Василий тронул суконный вишневый вершок шапки с собольей опушкой и ухмыльнулся:
— Не жмет! Будто приросла!
— Гляди, как бы ее вместе с головой снимать не пришлось!
— Ты поменьше пасть разевай! А не то я тебе скорее кочан снесу!.. — схватился Васька за рукоять сабли. Потом зло сплюнул сквозь зубы и толкнул Балахнина в спину:
— Пошел к тюрьме!
5-й день мая был Днем ангела царевны Ирины Михайловны. По сему случаю в Троицкой соборной церкви иеромонах Киприан служил торжественный молебен во здравие царской семьи. На обедне были попы всех церквей: Воскресенской — Пантелеймон Львов, духовник Патрикеева, Богоявленской — Меркурий Леонтьев, духовник Бунакова да Сидор Лазарев, духовник Щербатого, Благовещенской — Борис Сидоров, духовник Подреза и Спасской — Ипат. Упаси бог, пропустить такую обедню, не уважить государя. Можно и явку по государеву делу получить, несмотря на чин. Потому Киприан сколько мог оттягивал начало божественной литургии, видя отсутствие первых начальных людей: воеводы Ильи Бунакова и дьяка Бориса Патрикеева.
Их отсутствие заметил не один Киприан. Слева от аналоя в окружении пяти караульных казаков стоял князь Щербатый и, крестясь, предвкушал, как он подаст явку на своих врагов. Накануне в своем доме он намеревался подать сию явку, коли его не допустят воздать молитву во здравие царевны и государя.
Однако с утра пришли в дом караульные и велели готовиться к обедне.
Накануне в съезжей избе казаки во главе с Бунаковым, Патрикеевым и Пущиным долго спорили, как быть с арестантами и воеводой-изменником.
В конце концов решили Петра Сабанского с товарищи оставить в тюрьме, а Щербатого за крепким караулом допустить к обедне.
— «Избранной Богом от идолослужительного рода на просвещение языков, богомудрей и преславней невесте Христовой Ирине, благодарственное и хвалебное пение воспоем ти молитвенницы твои, святая и многострадальная великомученице Ирино. Ты же, имуще дерзновение ко Господу, от всяких нас бед и скорбей свободида зовем ти: Радуйся, Ирина, невеста Христова преславная», — протяжно полупропел-полупрочитал Киприан акафист святой великомученице Ирине и стал готовиться к раздаче прихожанам праздничной чаши.
В это время в храм вошли Илья Бунаков и Борис Патрикеев, перекрестились и стали протискиваться к амвону. У амвона дьяк плечом оттолкнул подьячего съезжей избы Кирилла Якимова, сына Попова, перекрестился и поклонился в пояс.
Кирилл недовольно пробормотал:
— Не пристало тебе, Борис Исакович, опаздывать, то государю неуважение!
— Не тебе, бездельнику, меня учить! Я в делах был городских!
— Ты, дубина, на кого пасть разинул? — вступился за хозяина его холоп Дмитрий Черкас.
— И тем паче честных людей в храме толкать не должно! — не унимался Кирилл Попов.
— Это ты-то честный?! Кто подьячего обманет, тот трех дней не проживет! Известно, подьячий и с мертвого за труды берет!..
— Да уж почестнее тебя буду! Я вином да табаком, как ты с шурином, втай не торгую!
— Че ты сказал, моль бумажная?! — воскликнул Патрикеев, ударил кулаком Попова по лицу и схватил его за бороду. У того из носа потекла кровь.
— Не гневите Бога! Вы не на базарной площади! — сердито прикрикнул Киприан, подходя к краю амвона с праздничной чашей вина.
— Прости, отец! Не вынесла душа неправды!
Патрикеев отпустил бороду Кирилла, брезгливо вытер окровавленные пальцы о его кафтан, взял в руки чашу, отпил глоток и передал Бунакову.
— Ты, Борис, неправду творишь! — закричал во весь голос Кирилл Попов. — Бьешь меня в великий День ангела царевны Ирины Михайловны, нос мне расшиб, руки у себя окровавил и неумытыми кровавыми руками принял праздничную чашу и пил!.. Являю на тебя, Борис, за то государево дело!
— Илья Микитович, прими явку! — обратился он к Бунакову.
— Тут не место, приходи завтра в съезжую.
Однако на следующий день Бунаков явку не принял, назвал ее бездельной, ибо всем городом, сказал, такие явки решено не принимать..
За всем этим действом со злорадной усмешкой наблюдал Осип Щербатый, уже составлял в уме донесение еще об одном изменническом деле государю.
На другой день в съезжую избу к Бунакову и Патрикееву пришли кузнецкий сын боярский Роман Грожевский и казак Макар Плешивый.
— Илья Микитич, — обратился Роман к Бунакову, — посланы мы кузнецким воеводой Сытиным с отписками к вам в Томский город и в Тобольск. Афанасий Филиппович те отписки велел вручить воеводе князю Осипу Ивановичу…
— По каким делам отписки?
— По денежному жалованью да по ясашному сбору за прошлый год.
— Давайте их мне.
— Наш воевода сказывал отдать сии отписки лично князю Осипу…
— Князю Осипу всем миром от места отказано, явлено на него великое государево дело…
— А есть ли государев указ по сему делу?
— Будет указ… Скоро в Москву пойдут служивые с челобитными, будет указ!..
— Коли указу нет, мы пойдем к воеводе Осипу Ивановичу!
— Ты че, глухой? — закричал дьяк Патрикеев. — Сказано тебе, Осип — не воевода, воевода ныне Илья Микитич, ему и отдавай бумаги!..
— Мне велено отдать князю Осипу, — упрямился Грожевский.
— Вам жить надоело? Только суньтесь к Осипу! Давай бумаги, не то кликну казаков, быстро бока-то намнут! — пригрозил Бунаков.
Грожевский нехотя протянул бумаги Бунакову.
— Ну, че делать будем? — спросил Макар Грожевского, когда они вышли во двор.
— Худое дело в городе творится… Надо как-то к Осипу Ивановичу попасть…
— Как попадешь? Возле дома его караул…
— Есть одна дума…
Ближе к полуночи, когда совсем стемнело, к караульным казакам, стоявшим у хоромин Щербатого, подошел Макар Плешивый.
— Кто такой? Куда прешь? — остановили его караульные.
— Из Кузнецкого я… Послан воеводой Сытиным к воеводе вашему с делом…
— Наш воевода ноне Илья Микитич Бунаков, к нему, и ступай посветлу в съезжую, — сказал пятидесятник Остафий Ляпа, освещая факелом лицо Макара.
— Поутру мне надо в Тобольск поспешать… Пропустите!
— Сказано, пошел отсюда!
— Братцы, надобно мне… Коли не передам, что наш воевода повелел, кожей своей отвечу!..
— Катись отсель, кому говорят, — начал злиться Ляпа.
— Ну, ладно, — примирительно сказал Макар, — не хотите пускать, позовите князя на крыльцо, при вас перемолвлюсь с ним…
— Ну, ты удумал! — усмехнулся казак Петров.
— Всё, хватит языком трепать, уходи! — ткнул Макара в плечо Ляпа.
— О-оси-ип Иванови-ич! Оси-ип Иванови-ич! — завопил неожиданно Макар, выхватил из рук Ляпы факел, затоптал его и сделал несколько шагов к крыльцу, продолжая кричать. Караульные набросились на Макара. Он с криком отбивался. На шум от крыльца прибежали еще караульные казаки. И в это время вдоль стены со стороны Троицкой церкви тенью взбежал на крыльцо Роман Грожевский. Дверь была приоткрыта, Осип послал холопа Вторушку Мяснихина посмотреть, что за шум во дворе.
Когда Роман вошел в горницу, хозяин встретил его со свечой в руках.
— Осип Иванович! Едва пробрался втай к тебе! Макарко помог, отвлек сторожей! Чё у вас в городе деется?
— Бунт и измена у нас великая! Все города сибирские о том надобно известить немедля! Ты куда от нас пойдешь, в Кузнецкий?
— В Тобольск велено Сытиным… Через Нарым пойдем.
— Добро! Воеводам тобольским, боярину Салтыкову Ивану Ивановичу и князю Гагарину Ивану Семеновичу письмо напишу, дабы прислал две сотни служилых для пресечения бунта, а воеводе Нарбекову в Нарыме словесно поведаешь об измене!.. Я в долгу перед тобой не останусь!..
— Письмо-то перенять могут, — с сомнением сказал Грожевский.
— Верно, потому напишу записку малую… Ее в кафтане зашьем, не ущупают…
Вторушка возжег еще две свечи. Щербатый оторвал от листа бумаги четвертушку, обмакнул гусиное перо в чернила и стал писать мелкой убористой скорописью: «В нонешнем, господа, в 157-м году апреля в 9 число учинилась в Томском от воров великая измена и меня на воевоцком дворе заперли, и я сижу в осаде. А приставлены ко мне караульщики. А многие, господа, посажены в тюрьму и за приставом, Петр Сабанский с товарищи, и теперя в Томском городе многие от изменников погибают…»
Одновременно умудрялся писать и рассказывать обо всем, что случилось за последние три седмицы. Грожевский слушал молча, лишь изредка покачивая головой.
Видя, что клочок бумаги полностью исписан, Щербатый втиснул последние строки: «…в то время как мне отказали от государевых дел и в съезжей избе сидеть не велели воры Фетька Пущин с товарищи».
Когда вшили в кафтане записку, Щербатый сказал:
— Через крыльцо не ходи! Мои люди вечор под стеной дровяника лаз сделали, там караульщиков нет… Вторушка, проводи!
В 16-й день мая Роман Грожевский и Макар Плешивый поведали в Нарыме воеводе Нарбекову о том, что узнали, будучи в Томске. По их рассказам, Нарбеков немедля послал известие в Москву, в котором писал, что «в Томском городе учинилась смута большая, воеводе-де князь Осипу Щербатого томский сын боярский Фетька Пущин да пятидесятник Ивашко Володимирец с товарищи своими скопом и заговором отказали и в съезжую избу ездить ему не велели. И ныне-де воевода князь Осип Щербатый сидит от них в осаде, никуда с двора не ездит.
А многие-де тому боярскому сыну Фетьке Пущину и пятидесятнику Ивашку Володимерцу с товарищи их говорили, что они такой воровской завод завели скопом и заговором, не делом. И они-де тех людей, которые их от такова воровства унимали, били их и животы их грабили, и многих-де их в тюрьму пересажали, и ныне-де многие сидят в тюрьме, а иные за пристава подаваны. И многим-де велели к челобитной сильно (т. е. насильно. — П.Б.) руки прикладывать — на воеводу — князя Осипа Щербатого».
А в 19-й день июня Роман Грожевский вручил тобольским воеводам записку Щербатого. Те тоже написали в Москву. Но оба известия дойдут до столицы лишь в сентябре, когда там уже узнают о случившемся от самих бунтовщиков.
Мая 16-й день выдался для воеводы Бунакова горячим. За два часа до полудня к его двору около полусотни казаков во главе с Федором Пущиным приволокли избитого, окровавленного казака Дмитрия Паламошного. Сразу было видно, что достался ему крепкий ослопный бой. Да и во дворе Васька Мухосран продолжал охаживать его спину ослопом.
— В чем он провинился? — спросил Бунаков Пущина.
— К Щербатому пробрался, гад!..
— Куда караул смотрел?! — сердито воскликнул Бунаков. — Обыскали? Так ведь от изменного воеводы на нас враки пойдут!..
— Обшарили всего, бумаг никаких при нем нету.
— Ты пошто, Митька, нарушил мирской приговор? — зло спросил Бунаков. — Одиначную запись подписал, помню.
— Подписал насильством… — не поднимая головы, сказал Дмитрий. — Осип Иванович оговорной человек… Вы напрасно вору Гришке Подрезу поверили… Воевода государем поставлен, стало быть, вы против государя…
— Ты че, умнее всего города, падла? — ткнул его ослопом в живот Васька Мухосран. — Твой воевода весь мир выел!.. Он государю изменил! Что ты ему говорил?
— Я говорил, что в воровском вашем заводе быть не желаю… Что дома первых лучших людей грабить не буду, ибо за то Бог и государь накажут…
— Твои лучшие люди, навроде Сабанского, суть большие грабители, всему городу от них житья нет и место им в тюрьме! А по мне так — покидать их всех в Ушайку! — взвился Васька и ударил Дмитрия ослопом по ноге.
Тот скривился от боли, склонился в полупоклоне.
— Вот, Митрей, твой старший брат Семен, — кивнул Федор Пущин на десятника конных казаков Семёна Паламошного, — среди первых с нами, а ты с миром не тянешь, против своего родного брата идешь?
— Мне Сёмка не указ! У него ум полуденным ветром вымело… Что в уши надуют, то и делает…
— Поговори у меня, собачья рожа, кочан-то снесу! — схватился Семён за саблю.
— Давай, брат, давай, побьемся на сабельках! Поглядим, чей кочан скорей слетит…
— За тын его к излюбленным изменникам, а завтра в съезжую, пусть кнутобой на козле как следует поучит! — приказал Бунаков.
После обеда Илья Бунаков сидел в съезжей избе и просматривал челобитные для «московщиков», как их прозвал подьячий Захар Давыдов тех, кого на кругах выкликнули казаки для поездки к государю.
Вошел денщик Митька Мешков и сообщил:
— Илья Микитич, что-то попы к нам пожаловали и с ними десятильник Ванька Коряков…
Первым вошел иеромонах Киприан, за ним — попы Борис Сидоров, Меркурий, Пантелеймон, Ипат, десятильник Коряков, сургутский казак Федька Голощапов…
Бунаков настороженно и вопросительно глянул на вошедших. Те дружно перекрестились на тябло с образами, и Киприан заговорил:
— Илья Микитич, ты как новая нонешняя власть запиши явку по государеву слову и делу!
— От кого явка? — сурово сдвинул брови Бунаков.
— От подьячего судного стола Василия Чебучакова… — ответил Киприан.
— Как то могло быть, ежели Васька в тюрьме?
Киприан неспешно поведал:
— Сургуцкий казак Федька Голощапов дал месяц тому обет заказать Спасу молебен по случаю исцеления его малолетнего сына от лихоманки…
— Так, так, — закивал головой Голощапов.
— Мы отслужили обетный молебен перед образом Спаса у задних острожных ворот, а когда шли мимо тюрьмы из-за тюремного тына, Васька Чебучаков громко многажды прокричал государево слово и дело… Так что, Илья Микитич, принимай и записывай явку, дабы немилость и вина на нас не пала…
Бунаков помрачнел: одно дело — пасть заткнуть Митьке Паламошному, другое — попы, да еще с прислальником от тобольского архиерея десятильником Коряковым…
— Присаживайтесь, святые отцы, — приветливо предложил Бунаков, кивнув на широкую лавку у стены, — в ногах правды нет.
Киприан, по-бабьи огладив сзади рясу, тяжело опустился на лавку, рядом с ним присел Коряков. Другие остались стоять.
— Илья Микитич, записывай поскорее, нам надобно по домам сходить, потрапезничать да к вечерне готовиться, — поправляя клобук, сказал Киприан.
— Непременно бы записал, однако всем городом принято и о том одиначной записью закреплено, от арестантов явки по государевым делам не принимать, ибо они бездельные и токмо на мир клеплют!..
— Нам до мира дела нет! — сдвинул седые брови Киприан. — Мы государю крест целовали, дабы, слыша государевы дела, о том государя извещать!..
— Как вам до мира дела нет? — возмутился Бунаков. — Вы все, кроме попа Сидора, городскую челобитную подписали!..
— Мы не за себя, мы за своих духовных детей, кои грамоты не знают, подписывали, — подал голос поп Борис.
— Коли и так, стало быть, с миром были заодно! А ты, Киприан, вовсе под челобитной городской первым подписался, вот гляди. — Бунаков взял со стола челобитную. — Тобой писано: «К сей челобитной троецкой черной поп Киприанище руку приложил»!
— Не запираюсь, — кивнул Киприан, — по изменному воеводе Осипу я со всем городом, ибо печалуюсь за обиженных, а по государеву делу с государем!
— И мне по службе надлежит отписать владыке Герасиму в Тобольск, — добавил десятильник Коряков.
— Последний раз говорю: пошли вон! Не принимаю воровскую явку! — разозлился Бунаков. — Никакой явки не было, вам то почудилось!..
— Мы рядом с тыном были, Васьки Чебучакова слово и дело явно слышали, — вступил в спор поп Меркурий, — я тя, Илья Микитич, как духовного моего сына прошу, запиши государево дело.
— Щас я вам запишу! Митька, Сёмка, — крикнул он сидевшим у подьяческого стола денщикам Мещкову и Тарскому, — заковать их в железа! Да призовите Федора Пущина с казаками!..
Часа не прошло, как приказ был исполнен.
Потирая оковы, Голощапов недовольно проговорил:
— А меня-то за что? Я о ваших томских делах не ведаю!
— Заткнись! — прикрикнул на него Семён Тарский. — Кабы не ты, сей канители не было бы!..
С Федором Пущиным пришли Тихон Мещеренин, Васька Мухосран с братьями Кузьмой и Данилой да Федька Редров.
Бунаков с Пущиным долго увещевали попов, дабы они отказались от явки. Но те стояли на своем: явку о государевом деле в съезжей надлежит принять.
Уже солнце скатилось за Томь, когда Пущин, потеряв терпение, воскликнул:
— Не хотите по-доброму, быть вам биту!..
Казаки вытолкали скованных попов во двор и стали потчевать их батогами.
Но они терпели. И только поп Пантелеймон, морщась от боли, крикнул:
— Илья, не дело творишь! Всё одно те государево дело не замять!..
Увидев, что силой своего не добиться, Бунаков велел сбить с попов оковы и сказал, ухмыляясь:
— Отцы, я вам не враг, давайте жить заедино! Приглашаю вас в гости на свой двор на чашку вина. Ведь в воскресенье грядет Троица, вам обедни служить, выпить с вами не доведется, так что заране вас угощу!
— Ты уж нас угостил! — зыркнул на него поп Борис. — Мы уж лучше по домам…
— Ко мне, ко мне, отцы мои дорогие! — приобнял Бунаков Бориса и Меркурия.
Подталкиваемые в спину казаками попы двинулись к дому Ильи Бунакова.
На стол подали большую ендову зелена вина, чарки, и хозяин вместе с Пущиным стал потчевать званых гостей. Закуски же намеренно не подали.
По первой чарке гости выпили даже и в охотку, заглушая боль от битья. Однако после третьей стали отказываться, мол, надо и меру знать. Но хозяин улыбался и подливал, приговаривая:
— Аль вам не по вкусу зелено вино? Аль милее ослопом по горбу? Не будете пить, казаки вас ослопами попотчуют!..
Когда опустела ендова второго налива, поп Борис уронил голову на стол, а Киприан взмолился заплетающимся языком:
— Смилуйся, Илья Микитич, отпусти по домам!.. Не лишай живота!.. Не вели службёнок наших церковных замять!..
— Проваливайте! Да скуфейки свои не забудьте!
Покачиваясь из стороны в сторону, попа Бориса повели под руки Пантелеймон и Меркурий. На дворе густо лежала темь. И только, будто вымытая репа, указывал путь полный месяц. Пантелеймон пьяно бормотал:
— Ох, воры, воры… Надо Осипу Иванычу явку подать по государеву делу… Он государем поставлен… Он разберет, разберет…
— Разберет, разберет… — согласился Меркурий.
На следующий после распри с попами день в съезжей избе с Ильей Бунаковым и Борисом Патрикеевым сидели Федор Пущин с пятидесятником конных казаков Иваном Володимирцем да подьячий Захар Давыдов.
— Федор, — обратился Бунаков к Пущину, — ты месяц снаряжался, готов ли к отправлению с челобитчиками в завтрашний день?
— Всё готово, Илья Микитич! Надобно лишь челобитчикам жалованье раздать и можно отправляться…
— Захар, все деньги собраны?
— Вот в сей ведомости всё расписано… — протянул воеводе лист бумаги Давыдов. — Московщикам рассчитано жалованье за два года, за сто пятьдесят шестой и за будущий, сто пятьдесят седьмой. Всего четыреста семдесят рублев, из коих три сотни рублев взяты из таможни, а сто семьдесят рублев займованы из церковных приходов: сорок рублев из Воскресенского, сорок рублев же — из Благовещенского, тридцать — из Богоявленского и шестьдесят — из Троицкого прихода. Церковным старостам выданы от казаков кабальные записи…
— Дабы займовые деньги вернуть, каков расклад выходит на одного человека, посчитал?
— В городе, дабы вернуть долг, надо брать по пятнадцать копеек с человека.
— Ладно, соберем…
— Федор, ты идешь начальным, твой помощник Иван Володимировец… Сколько всего челобитчиков будет с тобой? Первую твою роспись смотрел, но ты сказывал, что на кругах еще выкликают казаков…
— Всего служилых со мной да с Иваном будет тридцать человек, из коих три десятника конных казаков, а конных казаков тринадцать человек, четыре десятника пеших казаков да пеших казаков восемь человек. Да от пашенных крестьян и от оброчных по два человека…
— Татары и остяки есть?
— Есть. Два татарина. Да по пути примем еще из остяков человек восемь.
— Кто из остяцких князцов согласный ехать?
— Князец Тондур Енгулов, князец Кутуга Кученеев, говорил с ними, по пути к нам пристанут…
— Толмача не забыли?
— Новокрещен Димка Тихонов будет с нами, и татарский и остяцкий язык ведает.
— Ежели надобно будет, может в нашем деле дядя Григория, Левонтий Плещеев, подсобить… Зайди к братьям моим двоюродным Аникею и Федору передавай привет, они в Белом городе проживают за Петровским монастырем… — сказал Бунаков. — Встать можешь в моем дворе на Пятницкой улице… Я ведь до посылки в Томский был объезжим головой для бережения от огней аккурат от Пятницкой улицы до Москвы-реки…
— Письма от Григория к дяде его взял… К братьям твоим зайду непременно!.. — сказал Пущин.
— Борис Исакович, ты чё смурной сидишь? — повернулся Бунаков к Патрикееву.
— Да голова тяжелая, виски ломит… — мрачно ответил дьяк.
— Перебрал небось?
— Да кабы перебрал… От службишек бы отдохнуть…
— Вот посольство к государю завтра проводим, отдохнёшь!
Вошел денщик Семен Тарский.
— Промышленные люди братья Яковлевы, Ивашка да Архипка, пришли.
— Чё им надо?
— По делу, говорят…
— Пусть обождут!.. Знаю я их дело!.. Вот, Федор, держи, — протянул Бунаков Пущину свернутые в трубку листы, — тут все челобитные и от города, и от посада, и от пашенных крестьян, и от ясашных, заверены таможенной печатью… Да тут же явка Подреза на воеводу и других изменников. Береги как зеницу ока! Не утеряй! Хотя копии сняты с них… Тут же проезжая грамота… Да еще отписка моя о добром деле сына боярского Зиновия Литосова.
— Что за дело? — спросил Пущин.
— Из Ачинского острога посылал Зиновий двух служилых людей с толмачом на Белое озеро и в киргизы для сыску беглых и проведывания новых приписных ясашных людей. С божьей помощью казаки поймали беглого томского ясашного Бачебайку и взяли у него ясак за двадцать лет трех лошадей, коих обменяли на сорок шесть соболей. Сих соболей увезешь также государю в поминок:… Да от татар и остяков возьми по пути поминок же, какой дадут…
— Не опасайся, Илья Микитич, доставим челобитья государю… Говорил с Гришкой Подрезом, он советовал по надобности к дяде его, Левонтию Плещееву, обращаться. Левонтий тот близко подле царя, глядишь, за племянника слово пред государем замолвит!.. Ладно, пойду сбираться. А ты, Иван, — обратился Пущин к Володимирцу, — пошли гонцов известить всех челобитчиков, дабы получали жалованье и грузили провиант на дощаники… Завтра в полдень отвалим…
После ухода Пущина вошли братья Яковлевы.
— Илья Микитич, Борис Исакович, что повелите по нашим судам, насильством и грабежом Федькой Пущиным с товарищи взятыми? Мы пришли ото всех промышленных людей, чьи суда взяты… Каждое судно не менее пяти рублей ценой, иные по семь рублей… Раз уж отобрали суда, дайте нам за них деньги…
— Вы откуда упали? Не ведаете, какие в городе дела? — сердито набросился на них Патрикеев. — А суда ваши для великого дела взяты!
— В казне денег нет! — сказал Бунаков. — Соболиный промысел начнется не ранее ноября месяца. К сему времени ваши суда вернут обратно. О том я напишу в Березов воеводе Лодыженскому. Теперь ступайте, у нас много дел!..
На другой день едва ли не весь город, кроме несущих службу, высыпал на берег Томи проводить «московщиков». Босоногие мальцы с возгласами крутились среди челобитчиков. Десятилетний племянник Вовка подлетел к Федору Пущину:
— Дядя Федя, привези из Москвы мне пищаль!
Федор улыбнулся:
— Как вырастешь, обязательно привезу!
Племянника Федор любил, хотя брат Григорий и не пошел с миром, челобитную не подписал….
Из клира лишь поп Меркурий, несмотря на тяжелую голову после вчерашнего, пришел благословить челобитчиков в дальний путь. Не помолившись Богу, не ездят в дорогу…
Меркурий читал акафист Николаю Чудотворцу:
— Силою, данною ти свыше, слезу всяку отъял еси от лица люте страждущих, богоносче отче Николае: алчущим бо явился еси кормитель, в пучине морстей сущим изрядный правитель, недугующим исцеление и всем всяк помощник показался еси, вопиющим Богу: Аллилуйя…
Когда челобитчики разместились на дощаниках и взялись за вёсла, взмахнул кропилом в их сторону несколько раз и громко провозгласил:
— Господи, благослови! Христос по дорожке, Никола Угодник в добрый путь!..
— В добрый путь! В добрый путь! — эхом отозвалась толпа.