Книга первая Рейд за Днепр

Часть первая

1

Война для меня началась на крышах киевской киностудии, в которой мастера украинского кино создали ряд выдающихся фильмов. Несколько десятков гектаров земли, засаженных фруктовыми деревьями, чудесные аллеи, а в центре — оригинальное здание из красного и желтого кирпича с четырьмя башнями по углам. В этой студии я работал режиссером.

На четвертый день войны, когда я дежурил на одной из башен, над студией пролетели первые двадцать черных самолетов.

Это было в среду 25 июня, в 9 часов утра. Самолеты шли бомбить авиазавод, находившийся недалеко от студии. Военные познания мои были очень невелики, и я не знал, что если бомбы отрываются от самолета над твоей головой, то личная опасность миновала. А бомбы, предназначенные для авиазавода, сбрасывались гитлеровскими летчиками как раз над моей головой. По телефону, который был проведен к моей вышке, я прокричал на командный пункт какие-то торжественные слова, вроде: погибаю, мол, но не сдаюсь, — и упал лицом вниз, ожидая смерти.

Вероятно, я тогда всерьез верил, что именно от моего поста на крыше многое зависит в ходе военных действий, а то и во всей войне.

Далее мои военные похождения продолжались в Полтаве, на футбольном поле стадиона, где в спешном порядке формировалась 264-я стрелковая дивизия.

В последних числах июля поезд десять часов мчал нас из Полтавы и на рассвете подвез к Днепру, к затерянной в песках левобережья станции Леплява.

На нас были новенькие гимнастерки. Тут же, на станции, выдали нам блестевшие свежим воронением и маслом полуавтоматические винтовки. Выгрузившись из вагонов, мы впервые ощутили близость фронта: высоко вверху кружились тогда мне совершенно неизвестные, а затем изрядно надоевшие за войну стрекозы — немецкие корректировщики. Через сутки, нагруженные скатками, гранатами, котелками, мы переправились через Днепр и, пройдя еще километров двадцать на запад, через село Степанцы вышли на передовую. Шли спешным маршем, иногда переходя на рысь. Солдатские штаны, придерживаемые брезентовым пояском, не держались на животе и все время сползали, скатка развязывалась и терла шею, котелок стукался о винтовку, пот заливал лицо. Впереди явственно ухала артиллерия, слышались разрывы мин, переговаривались пулеметы. Ноги потерлись и болели, к горлу подступала злость. Позади были картины эвакуации Киева и других городов Украины, на которую гитлеровцы обрушили удары авиации и механизированных дивизий.

Наша дивизия занимала по фронту километров шесть, перекрывая важную дорогу. Я начал боевую карьеру в должности помощника командира взвода. Вернее говоря, вначале у меня была более почтенная должность — интенданта полка. Но на столь высоком посту я удержался всего лишь два часа.

Дело происходило еще на полтавском стадионе. Бравый вояка, подполковник Макаров, формируя свой полк, выстроил командный состав и молниеносно распределил: ты будешь командовать такой-то ротой, ты — такой-то и так далее, но очутился в тупике, когда понадобилось найти интенданта. Он почему-то был убежден, что командовать могут всякие люди, но интендантом способен быть только очень грамотный человек.

Распределив всех по должностям, он еще раз выстроил в шеренгу командиров и стал справляться об их образовании. Узнав, что я окончил театральный институт, а затем киноакадемию, он, нимало не смущаясь тем, что оба эти учебные заведения не имели никакого отношения ни к военному, ни к хозяйственному делу, сразу же решил, что я сущий клад для полка и могу быть отличным интендантом. Подполковник с хода дал мне задание получить селедку на весь полк. 82 грамма селедки полагалось на бойца, 985 бойцов имелось в наличии. Селедок я получил 688 штук. На досках мы разложили селедки. Передо мною, словно солдаты в строю, выстроились блестящие злые рыбины, а я стоял над ними и ломал себе голову, как разделить их по справедливости. Взвешивая по 82 грамма этих проклятых селедок, мы столкнулись с проблемой дележки голов и хвостов. От каждой порции приходилось отрезать либо то, либо другое. Одним доставалась наиболее вкусная часть, другим же — сплошные хвосты и головы. Словом, от должности начхоза я был немедленно отставлен. Командир полка хотел отправить меня в глубокий тыл, весьма смущенный моей непригодностью к интендантским обязанностям.

— Ну куда я тебя дену? Военное образование у тебя есть? Действительную служил?

— Служил, барабанщиком, — угрюмо ответил я.

Командир беспомощно развел руками. Через день, с некоторым стеснением, он назначил меня на должность помощника командира взвода.

Три года спустя, командуя партизанской дивизией, как-то на вечере воспоминаний я рассказал партизанам о своей первой военной проблеме — дележе селедок; старшина хозяйственной части Саша Зиберглейт укоризненно сказал:

— Ай-яй-яй, товарищ генерал, как же можно было так решать? Нужно было дать каждому по полселедки, потом дать добавку по голове или хвосту, и у вас еще осталось бы сто — двести порций резерва…

Только тогда я понял, что не родился интендантом.

Но вернемся к селу Степанцы, метрах в трехстах от которого — на свекловичном поле — занимала оборону еще ничем себя не прославившая 264-я дивизия.

Это было на рассвете 2 августа 1941 года. Мы выкопали окопчики. Некоторые из них были начаты какими-то нашими предшественниками. Полк наш прибыл в Степанцы накануне, и, как полагается перед боем, нас маленькими группами отправляли в садик, где политрук читал нам присягу и мы подписывали ее.

Я, помню, страшно сконфузился, когда, принимая присягу, механически взял под козырек, забыв, что в левой руке у меня винтовка и козырять в таком положении не полагается. Политрук укоризненно покачал головой:

— Э-эх, товарищ помкомвзвода!

В первые дни мне часто приходилось краснеть из-за всех этих штатских промахов.

Немцы словно следили за нами: как только мы заняли оборону и окопались, началась артподготовка. Должен признаться, что артиллерийскую подготовку, первую в своей жизни, я не выдержал. Когда противник открыл сильный огонь, я задом вылез из индивидуального окопчика и непонятно каким образом очутился где-то посреди поля, очевидно выбирая свой «командный пункт» поближе к деревне.

В жизни каждого солдата есть такой кризисный момент, когда решается его судьба в войне. Как он будет в ней участвовать: как трус, или как бесшабашный храбрец, или просто как честный человек.

Вот такой кризисный момент был и у меня в моем первом бою.

Отправляясь на свой «капе» по широкой дороге, которая шла среди свекловичной плантации, и все более набирая ход, я увидел в глубокой и очень узкой яме голову уже знакомого мне политрука. Высунувшись, он сказал мне:

— Э-эх, товарищ помкомвзвода, а я на вас надеялся больше, чем на кого-нибудь другого. Вы же все-таки человек сознательный.

В это время батарея вражеских полковых минометов опять возобновила беглый огонь, обрабатывая наш передний край. Я очутился в канавке, которую колхозники вырыли для предохранения свеклы от совки. Помню, что мне было очень трудно втискивать свое режиссерское брюшко в эту узкую канавку. Но как-то я все-таки в ней устроился. Минут через десять немцы начали атаку. Сбоку нас стали обходить автоматчики. Кто-то из бойцов нашего взвода крикнул:

— Командира убили!

И тут я понял, что мое место вместе со взводом, но вдруг увидел, что взвод поднялся со своих мест и улепетывает через свекловичное поле.

В этот момент я увидел первого немца.

Одна автоматная очередь прошла очень близко возле меня. Разрывные пули защелкали рядом по свекольной ботве. Немец, молодой парень в самодельном камуфляжном костюме из листьев, привязанных к плащ-палатке, с автоматом в руках подползал ко мне. Очевидно, запасную обойму он держал в зубах. Мне тогда показалось, что это кинжал или вообще что-то страшное. Но немец не замечал меня. Он стал обстреливать наш бегущий взвод, и я увидел двух или трех упавших бойцов. Я взглянул на место, где должен был находиться политрук. Его там не было. У меня мелькнула мысль: «На войне нельзя бегать. Даже отступать нужно лицом к врагу». Один автоматчик на моих глазах расстреливал целый взвод спин. Когда немец находился уже в нескольких шагах от меня, я вспомнил, что являюсь командиром этого взвода, так как командир убит.

В бою бывают моменты, когда сознание уходит. Должен сказать, что и в последующих боях мне приходилось испытывать подобное состояние. Вот и в этот первый мой бой я не помню, что именно было со мной дальше. Только помню, что гитлеровский автоматчик лежал мертвый, а я стоял около него. Но и сейчас я не уверен до конца, что это я его убил. Опомнившись только тогда, когда немец стал трупом, я взял его автомат, мой первый трофей, догнал взвод и заставил людей подчиниться себе. Приказал им залечь, отстреливаться, затем по команде отходить, опять ложиться и опять стрелять. Так продолжалось, может быть, всего несколько минут, нужных нам для того, чтобы пробежать сто — сто пятьдесят метров и забраться в окопы, которые находились на краю села.

Мы засели в окопах и начали томительный, однообразный оборонительный бой, который по существу является перестрелкой.

Что еще запомнилось мне в первом бою? Какие-то люди на свекловичном поле, подняв руки, двигались по направлению к вражеским пулеметчикам, которые тоже поднялись с земли и шли навстречу. Этих людей было пятеро. Немец был один, далеко позади плелся его второй номер. Решение пришло само собой. Я скомандовал «огонь» взводу, который уже полностью подчинялся мне, и одним залпом из нескольких ручных пулеметов и винтовок мы скосили их всех: и тех, кто хотел сдаться, и тех, кто собирался брать пленных.

Так окончился мой первый бой. Еще две детали, которые остались в памяти после боя: звон в ушах от бесконечных выстрелов и страшная жажда.

Мы заняли оборону в окопах. Наступила ночь. Я выставил караулы и наблюдение. Свободные бойцы, свалившись от усталости на дно окопов, спали. Я не мог уснуть, и вот именно тогда, ночью, я понял, до конца осознал, что на войне нельзя показывать врагу спину. Солдат, показывающий врагу спину, вызывает у противника уверенность в победе и, кроме того, служит прекрасной мишенью.

Утром мы много толковали об этом с бойцами, и в следующих боях, которые происходили каждый день, я видел, что бойцы действительно поняли меня по-настоящему…

2

Бои на окраинах села Степанцы становились с каждым днем все сильнее и ожесточеннее. За несколько дней было не менее десятка жестоких схваток и бесчисленное количество мелких стычек; мне приходилось принимать в них участие, и я уже чувствовал себя старым солдатом. Взвод, над которым я принял команду в первые дни боев, сильно поредел, так же как роты и батальон. В течение нескольких дней я успел пройти практический стаж командования взводом, затем ротой, поработал в штабе батальона, потом опять командовал ротой, а на десятый день боев командовал батальоном. Мы стояли в обороне все на одном и том же месте; отвозили в тыл раненых, вокруг нашей обороны выросло много свежих могильных холмов. У самой дороги, возле штаба батальона, была могила политрука, который сделал меня солдатом.

В первом, особенно памятном для меня бою я потерял политрука из виду и только после окончания боя узнал, что бойцы видели его на свекловичном поле. Он был ранен в горло. Ночью мы — несколько человек — переползли на это место и нашли его уже мертвым. Отнесли назад, за передовую линию, и похоронили.

Батальоном мне пришлось командовать после четырех командиров, сменившихся за эти несколько дней. Он состоял из сотни бойцов, закалившихся в беспрерывных боях.

Наша оборона располагалась вправо и влево от магистральной дороги, ведущей от станции Мироновка к переправам через Днепр возле Канева. Мироновка была в руках у немцев. Канев — у нас. Наш батальон перекрывал эту дорогу. Вдоль нее противник вел ожесточенное наступление.

Приняв батальон, я сразу перевел его штаб и свой командный пункт в крайний дом села Степанцы. Я думал, что если штаб будет в стороне от дороги, бойцы поймут это как стремление начальства остаться в стороне от оси наступления противника. Перевод штаба — простой маневр — вселил в бойцов уверенность. Люди увидели, что командование не собирается отдавать дорогу противнику, будет стоять здесь вместе с ними и с дороги не уйдет.

Но я тогда был всего только немножко смелым солдатом и подсознательно понимал, что я еще не командир, а учиться уже поздно. Учиться нужно было раньше…

Когда после пятидневных боев немцы усилили нажим, направляя свой удар вначале по флангам, а затем по центру, туда, где стоял мой батальон, часть дивизии стихийно снялась и начала отступать к Каневу, а затем по инерции добежала до самой переправы на Днепре. Потерялись связь и управление, началась неразбериха, которая часто заканчивается паникой.

Люди вынужденно скапливались в узком горлышке переправы через Днепр. Среди командования нашелся твердый человек, который собрал большую часть бежавших, привел их в порядок, построил, расстрелял перед строем нескольких паникеров. Этого оказалось достаточно, чтобы бежавшие вернулись на свое место.

А в это время гитлеровцы нажимали исключительно на наш батальон. Более суток мы держали оборону, не подозревая, что, отклонись противник всего на километр в сторону, мы оказались бы в его тылу.

Мне, как и многим солдатам, не имевшим тогда достаточного боевого опыта и плохо знавшим врага, еще непонятна была эта черта тупой немецкой тактики. Через полтора года мы услышали по радио гениальный анализ товарища Сталина, говорившего:

«Немцы аккуратны и точны в своих действиях, когда обстановка позволяет осуществлять требования устава. В этом их сила. Немцы становятся беспомощными, когда обстановка усложняется и начинает «не соответствовать» тому или иному параграфу устава, требуя принятия самостоятельного решения, не предусмотренного уставом. В этом их основная слабость».

Именно этот эпизод, как и многие другие из боевой практики моих товарищей, вспомнился мне тогда. Вероятно, в эти первые боевые дни так же поняли врага — его сильные и слабые стороны — миллионы советских людей, солдат и офицеров, освещая свой личный, частный опыт светом гениального сталинского анализа и неумолимых исторических обобщений. Неумолимых потому, что верных.

Но тогда, в августе 1941 года, по своей наивности новоиспеченного солдата и командира, я и не подозревал, что для того, чтобы вести войну, надо знать не только то, что делается впереди тебя, но и то, что делается справа, слева и сзади.

А немцы перли только в лоб.

Наш батальон, отстоявший дорогу, отбивший все атаки гитлеровцев, отвели на отдых в село Степанцы. Первое, что вспоминается об этих часах отдыха, — это походная кухня и котел, в котором закипал самый настоящий чай. У нашего старшины было много сахару. Чай напоминал какую-то странную жидкую кашицу, но я наверняка знаю, что никогда в жизни не пил напитка чудеснее. Вероятно, я выпил десяток кружек чаю и хотел завалиться отдыхать после шести или семи суток боев. В эти дни приходилось спать только стоя, прислонившись спиной к стенке окопа, есть размоченный в луже кусок сухаря и быть в положении худшем, чем любой солдат: в те дни у меня уже просыпалось первое чувство командира, чувство ответственности за жизнь людей, которыми ты командуешь.

Я и сейчас убежден, что самой главной чертой командирского дела является вот это чувство ответственности. Техника, грамотность, военная тренировка — всему этому можно научиться. Но без чувства ответственности перед своей совестью командир никогда не будет настоящим руководителем боя. Он будет только ремесленником военного дела.

И вот, когда счет выпитых кружек чаю дошел примерно до десяти, наше чаепитие было прервано налетом гитлеровской авиации. Немцы нащупали штаб дивизии и бросили на его бомбежку несколько десятков самолетов. Все быстро рассредоточились, и я оказался в ближайшем огороде.

Недалеко от меня, в кабачках, лежала женщина, одетая в яркокрасное бархатное платье. В тот момент, когда в воздухе надоедливо выли и падали бомбы, женщина делала какие-то странные движения. Она производила впечатление человека, корчащегося от боли, умирающего от ран. Но вот одна бомба упала на площади села, другая зажгла дом. Я подумал, что мне надо ретироваться куда-то с огорода, но налет кончился, и я увидел, что кухня с нашим замечательным чаем была разворочена прямым попаданием бомбы. Я стоял и издали смотрел на кухню. Рядом потрескивал горящий дом, кричали бабы, бегали дети, санитары пронесли раненого красноармейца. Посреди всего этого очень странной показалась мне женщина в красном платье, с черными, как смоль, волосами. Она медленно вышла из огорода, отряхнула платье и, оглядываясь по сторонам, стала переходить через площадь. Навстречу ей из переулка шел красноармеец с русской винтовкой и штыком. Подойдя к обломкам кухни, он остановился. Туда же пошла и женщина в красном платье. Они о чем-то пошептались, затем красноармеец глянул на нее, как-то криво улыбнулся и вскинул винтовку на плечо. Заметив меня, красноармеец ласково обнял женщину за талию. Потом они разошлись в разные стороны. В этой сцене было что-то фальшивое. Но в чем дело, я сразу не мог понять. Лишь внимательно вглядевшись, я увидел из-под черных волос женщины часть стриженого затылка блондина. Я крикнул:

— Стой!

«Женщина» оглянулась и сразу бросилась бежать. Я поднял винтовку и прицелился в нее. Ко мне подскочил «красноармеец» и ударом под локоть сбил винтовку в момент выстрела. «Женщина», услыхав выстрел, прибавила шагу, а затем, задрав юбку, поскакала галопом. Мы схватились с парнем, мне удалось стиснуть ему горло. Мы покатились в песок. Подбежали бойцы. Разняли нас. Выяснилось, что парень в красноармейской форме и женщина в красном платье — фашистские агенты-разведчики. Парень показал, где была спрятана его рация. Он вызывал самолеты. «Женщина» во время налета различными условными фигурами в своем яркокрасном платье указывала направление бомбежки.

После этого случая я, в ходе войны, начал смутно, изнутри понимать, что война — сложнейший механизм. Это я знал и раньше из книг и газет, но понимать по-настоящему стал только в дни августа 1941 года. В те несколько дней я понял, что не только храбростью и удалью воюют люди, но и уменьем. Понял, что, командуя батальоном, нельзя надеяться на то, что тебя вывезет твоя военная безграмотность. Это может случиться раз в жизни. Нужно знать, что война идет не только в окопах, не только в воздухе. Война не ограничена той узкой полосой, где противники скрещивают оружие, — она нередко забирается и в тылы войск, где части отдыхают после боев или готовятся к новым сражениям.

Немецкий агент в красном платье удрал. Но с этого момента я стал остро вспоминать все читанные мною до войны детективные романы, стал интересоваться всевозможными специфическими эпизодами, анекдотами.

Я стал интересоваться разведкой во всех ее формах.

3

Долго отдыхать нам не пришлось. К вечеру того же дня наш батальон, как самый боевой, подняли по тревоге и послали на правый фланг дивизии под село Ковали. Нас бросили в какую-то дырку, образовавшуюся в этом месте, а может быть, ее и не существовало, а может, их было сто, таких дырок, в теле нашего фронта. Только сейчас, имея за плечами опыт боев и походов по тылам врага, я понимаю, как трудно было нашим командирам противостоять до зубов вооруженному, натренированному врагу.

Итак, в сумерки мы вошли в лес и уже в полной темноте заняли оборону на северной опушке его. Задача заключалась в том, чтобы под покровом ночи выбраться из леса, незаметно подойти к высоте, которую гитлеровцы заняли накануне, и выбить их оттуда. К опушке я подошел с двумя-тремя десятками бойцов, выслав вперед разведку.

Она прошла несколько шагов и вернулась. Люди, на протяжении многих дней видевшие смерть, вдруг испугались темноты. Они стали бояться друг друга. В это время шум и треск ветвей привлек внимание вражеского наблюдателя, и по опушке леса ударила немецкая артиллерия. Люди попадали на землю, кто-то шарахнулся в сторону, затем наступил момент тишины, а через секунду на весь лес раздался дикий крик сержанта-узбека. В последние дни я слыхал много стонов раненых, но днем это не производило такого удручающего впечатления. Узбек кричал всего два слова: «Товарищ команды-ыр», но кричал он их по-разному. Первый раз крик звучал как жалоба, второй раз — как просьба, третий раз он взывал с надеждой и упреком.

Я подошел к узбеку и увидел, что он лежит, опершись щекой на пенек. В руках он держал выбитый и висевший на далеком расстоянии глаз. Жалость комком подкатила к горлу. Чем я мог помочь ему, человеку, вмиг ставшему слепым? Чем?

Немцы возобновили обстрел. Снаряды проносились где-то вверху, часто ударялись о ветви деревьев и взрывались. Я присел ближе к узбеку, прикоснулся к его колену. Человек держал в обеих руках свой глаз так осторожно, словно боялся расплескать его. Я назвал его по имени. Он ощупал меня мокрыми от крови руками и заплакал.

Всю ночь до самого утра мы провели в лесу под методическим обстрелом немецкой артиллерии. После того как разрывался снаряд и осколки, сбивая ветви дубов, разлетались по лесу, наступала секунда тишины, затем издали вновь слышался все приближающийся вой летящего снаряда — и разрыв. Затем следующий снаряд — и так до самого утра.

Методический ночной обстрел артиллерии гораздо страшнее, чем бой. Во время боя ты видишь врага, ты можешь убить его, прежде чем он убьет тебя. Кроме страха смерти, у тебя есть десятки других чувств, мысль работает, воля напряжена. Но ночью, во время обстрела артиллерии, кажется, что каждый снаряд предназначен только для тебя, летит прямо на тебя.

На рассвете был получен приказ отходить через лес. Немцы, проведя артиллерийскую подготовку, прорвались в другом месте. Я получил приказ прикрывать обоз. Нашел я его в каком-то котловане, на одной из повозок преспокойно сидел интендант и что-то жевал. Когда я сказал ему, что он находится в тылу у немцев, у него глаза полезли на лоб. Он зашептал:

— Голубчик, я же отвечаю за продукты…

Переправив обоз в безопасное место, я снова вернулся к линии обороны, проходящей возле могилы великого кобзаря Украины Тараса Шевченко, — здесь узенькой цепочкой стояли двести или триста бойцов. Помню, там были люди с синими околышами — остатки неизвестного мне кавалерийского корпуса, были люди, называвшие себя воздушными десантниками, была пехота, и — что я тогда заметил — чуть не каждый держал в руках пулемет. Люди эти наверняка не служили пулеметчиками в своих частях. Они подобрали пулеметы раненых, убитых. Это были самые храбрые, дисциплинированные солдаты.

Мы держали оборону Канева несколько дней.

Тяжелое наше положение ухудшилось, когда немецкие самолеты разбомбили мост и понтонную переправу. Мы оказались отрезанными от левого берега Днепра. В нашем тылу имелось несколько десятков новеньких быстроходных тракторов, корпусных пушек.

Артиллерия не могла стрелять, так как снаряды были уже перевезены на левый берег.

К нам подбежал командир артполка.

Я помню слезы у него на глазах.

— Братцы, не выдайте! Продержитесь еще, я организую переправу, тут хлопцы баржу нашли. Мы переправим эти пушечки, и тогда… Продержитесь…

Хорошо ему было говорить «продержитесь»… Но мы все-таки держались еще день и еще ночь, а затем еще два дня и две ночи.

За эти дни командир артполка наладил переправу — на большой барже с самодельными веслами из бревен перевез свои тракторы и пушки и на рассвете, с честью закончив свой каторжный труд, переправился на лодочке сам.

Противник усилил наступление. Командир полка действительно мастерски прикрывал наш отход. Снаряды стали рваться метрах в двухстах впереди нас, потом на пятьдесят метров ближе, еще ближе… И даже если бы мы захотели остаться в городе Каневе, наш дружок-артиллерист выковырял бы нас из окопчиков. Тучи дыма, осколки, вздыбленная земля отделяли нас от немцев. Мы откатывались вниз и вниз. Баржа набилась дополна и отошла. На этом берегу нас оставалось человек сорок — пятьдесят.

Отступление от могилы Шевченко продолжалось почти целый день, и когда я добежал до Днепра, солнце уже заходило. Я отбился от своих и остался один; по берегу бродили в одиночку бойцы, попались мне три-четыре военных врача. Я понимал, что немцы вот-вот окажутся здесь и прижмут нас к воде. Надо как-то переправляться на другой берег. Были какие-то лодочки, но их взял для раненых фельдшер с медсестрами. Шли двадцатые сутки боев, — я как будто научился быть хладнокровным в любой обстановке.

Я шагал взад и вперед по берегу, пока не набрел на старого бакенщика. Возле него лежало десятка полтора треугольных плотиков для фонарей, указывавших пароходам фарватер.

С помощью бакенщика я спустил плотик на воду и сразу увидел, что бакен не в состоянии выдержать человека, но оружие и одежду, пожалуй, выдержит.

Я разделся, нацепил на бакен обмундирование, повесил на фонарь свой полуавтомат, сверху надвинул шлем и бросился в воду как раз в тот момент, когда немецкие автоматчики уже подходили к берегу. Толкая этот своеобразный плотик, я плыл все дальше и дальше. Моему примеру последовали и врачи. Скоро бакенов стало не хватать, кто-то бросился в воду с доской. В это время начался обстрел с берега, вначале автоматный, затем, видимо, подтащили минометы: мины стали ложиться на воду. Разрывы их оглушительно звучали в ушах.

Конечно, немцы расстреляли бы всех пловцов, но нас спасли быстро сгущавшиеся сумерки. Несколько человек все же были ранены или убиты. Раненый пожилой врач, загребая одной рукой, начал погружаться в воду. Я хотел ему помочь, подгоняя свой плотик ближе… В это время еще одна автоматная очередь полоснула по воде, и он, бросив сопротивляться, но продолжая держаться на воде, сказал: «Не надо… Спасайтесь сами, коллега…»

Он медленно погрузился в воду, раньше чем я успел подплыть к нему.

Когда волна вынесла меня на берег, была уже темная ночь. Если бы кто-нибудь до войны сказал мне, что я буду военным человеком, я бы сильно удивился. Но если бы мне сказали, что я переплыву Днепр, я удивился бы еще больше. Все же Днепр я переплыл. Правда, с потерями — снесло волной с плота мою гимнастерку и с ней последние нити, связывающие меня — с прошлой жизнью интеллигента-белоручки: в правом кармане был красный пропуск с фотографией, где значилось: «Предъявитель сего режиссер киностудии…», а в левом кармане — две авторучки.

Я лежал на прибрежном песке не менее часа. Сердце билось очень сильно, я не мог двинуться ни на шаг. Постепенно стали возвращаться силы, и я вдруг почувствовал досаду — мне было страшно жаль двух моих авторучек. Я приподнялся на локтях, посмотрел на свои ноги, освещенные луной. Ступни ног нежно лизала днепровская волна — я чувствовал это, но ноги были чужие — длинные, худые, с мослаками коленок, торчащими кверху. Лишь переведя взгляд на впавший живот, я понял, что все это принадлежало мне, но просто я похудел за эти дни, скинув ненужный жир мирного времени. Я засмеялся и, легко поднявшись, пошел в камыши. Медленно стал пробираться берегом, направляясь на звук голосов. Там, в прибрежном селе, перекликались и собирались бойцы, отыскивая свои части, подразделения.

Это был мой двадцать шестой день войны.

Двадцать пять суток, почти без передышки, я находился под огнем. Из взвода, роты и батальона, которыми я командовал, мало осталось в живых.

Пробираясь сквозь камыши, я думал: «А все-таки солдатское счастье на моей стороне. Пожалуй, так можно провоевать еще месяц, а то и больше». В это время раздалось три выстрела, и мины одна за другой разорвались в камышах. Одна из них упала близко. Я почувствовал удар в ногу и свалился на бок. Мне показалось, что ногу оторвало совсем. Что-то сильно обожгло меня, я ощупал колено, оно было цело. Первый испуг прошел, я увидел — свою кровь и подумал: «Вот, никогда не стоит бахвалиться». Мысли, промелькнувшие в моей голове перед этими выстрелами, показались мне кощунством. Рана была выше колена. Кругом — в камышах — ни души. Пришлось лежать до утра. Я сделал себе из пояса жгут, перевязал ногу, немного задремал. На рассвете, осмотрев рану, увидел, что она не так страшна, как показалось мне ночью. Я поднялся, опираясь на винтовку, и побрел к селу. В ноге что-то остро резало. Я остановился, разбинтовал ногу, покопался в ране и нашел торчащий осколок.

Уже гораздо позже, в партизанской жизни, я приобрел первые сведения в солдатской медицине: узнал, что на свете существует риванол, хлорамин и марганцовка, что существуют простые и анаэробные инфекции, узнал, что жизнь раненого и течение его болезни во многом зависят от первой медицинской помощи. Но тогда я был и в этих вопросах беспомощным человеком. Осколок мешал мне. Стиснув зубы, прикусив губу от боли, я подковырнул его штыком и вытащил из раны. Перевязал ногу и добрел до села, а затем до санбата, где мне была оказана уже настоящая врачебная помощь.

4

Так внезапно и досадно кончился первый период моей военной карьеры.

Рана оказалась легкой, организм быстро восстановил силы, и через месяц я был откомандирован в штаб Юго-Западного фронта, в роту резерва командного состава. Нас было несколько сот командиров — от майоров до младших лейтенантов, людей в одежде с еще не выветрившимся лазаретным запахом и с пустыми кобурами на боку.

Это случилось недалеко от Прилук. Через несколько дней после зачисления в роту мы узнали, что рота резерва, так же как и часть штаба Юго-Западного фронта, находится в окружении. Немцы сбросили десант в то время, когда мы были на марше и входили в город Дубны. С десантом шел бой. Я поймал бежавшую оседланную лошадь, мой товарищ — вторую. Мы свернули с главной дороги и выехали к машинно-тракторной станции, расположенной в двух километрах от города. Затем доскакали до переезда через железную дорогу, которую ожесточенно бомбили «юнкерсы». Под вечер мы опять вернулись в город: путь назад тоже был отрезан.

Жители сидели в подвалах, не у кого было расспросить, есть ли немцы в городе, или нет. Мы ехали шагом по тротуару. Подковы лошадей звонко стучали по каменным плитам. Доехав до конца улицы, выходившей на площадь, мы остановились и увидели немецкие танки. Они расположились на ночевку в центре площади. Мы постояли несколько минут, наблюдая за ними. Затем в небо взвилась ракета, и наши лошади вскачь понеслись обратно.

Начались скитания в окружении…

И мне кажется, что в этот период войны я приобрел одно важное качество командира — умение скептически относиться к любой обстановке, которую тебе преподнесет судьба. Может быть, в этом помогла мне моя профессия, воспитывающая либо пустомель-анекдотчиков, либо толковых людей, умеющих критически относиться не только к самим себе, но и к своему делу.

Для себя я сделал выводы: из окружения нужно выходить быстро или не выходить совсем. В первый день выхода из окружения мне и моему товарищу помогли лошади, которые вынесли нас на пятьдесят — шестьдесят километров вперед. Затем на дороге стала проклятая речушка Сула, — в нее никак не хотели входить кони. Это была болотистая речка с крутыми берегами и тихой, но зловещей водой. За ней — покинутые пустые села, а за ними — либо плен, либо смерть. Через Сулу был мост, но его разбомбили «юнкерсы». Я сидел на усталом коне и думал: «Направо пойдешь — голову потеряешь, налево пойдешь — честь потеряешь, прямо пойдешь — коня по-теряешь..» — и выбрал последнее.

Пожав руку украинскому колхознику, у которого только что сытно пообедал, я крикнул: «Хозяйнуй, Иване!» — и отдал ему коня.

Иван потянул лошадь к сараю.

С другого конца в село входили фашистские танки…

Скоро стемнело, и мы, без приключений переправившись на лодке через реку, ушли на станцию Сенча. В небо взвивались ракеты разных цветов. Некоторые подолгу висели в воздухе, приводя меня в искреннее изумление. Ползком перебравшись через железную дорогу, мы приближались к селу Клюшниковка. Мы — это я, мой товарищ и еще семь красноармейцев, приставших к нам перед вечером. Двое из них были шоферы, один из авиадесантной бригады, а остальные неизвестного мне рода войск. На всех нас приходилось две русские винтовки, одна польская и две немецкие гранаты-колотушки.

В Клюшниковку мы вошли огородами. Крайняя хата оказалась пустой, и дверь в нее была открыта. Во второй никто не откликался, из третьей на наш стук вышла женщина.

— Ой, сыночки, да куды ж вы идете? В селе немцев видимо-невидимо…

— А сколько их? — спросил я.

— Танкив буде до десяти, а мотоциклистив бильше ста…

— А куда же нам идти? — допытывался я.

— Да идить, мабуть, на Гадячский шлях. Може, и пробьетесь. Там вчера наши проходили…

Гадячский шлях… Уже свернув к огородам, шагая мимо подсолнухов, мертво стоявших у проселочной дороги, я все вспоминал: «Гадячский шлях, Гадячский шлях… Где я раньше о нем слыхал?..» — и так и не мог вспомнить. Но знаю, что по этим путям ходили наши предки-запорожцы, здесь шли полки Богдана Хмельницкого…

Мы уже подходили к шляху и вышли бы прямо на него, но в это время впереди заворчал мотор немецкого танка. Мы шарахнулись в подсолнухи. Танк прошел по дороге взад и вперед, затем осветил поле и себя серией ракет, развернулся, пустил несколько очередей из пулемета, люк закрылся, и танкист, видимо, заснул на полчаса, чтобы потом снова продемонстрировать нам видимость окружения.

Пробравшись во время такой паузы через шлях, мы очутились в открытом поле среди кучек соломы, оставленных комбайном, который всего несколько дней назад обрабатывал это поле.

Здесь мы увидели, что многие кучки шевелятся. Остановившись около одной из них, услышали шепот. Из-под соломы выползли несколько человек и сообщили нам, что идти некуда — всюду немцы, мы в окружении. Изучив последовательность появления ракет и выбрав момент между двумя выстрелами, мы вышли на линию ракет, ползком пробираясь по высокому жнивью и замирая перед очередным хлопком, переползли эту линию и вскоре очутились вне ее.

Убедившись, что линия светящихся ракет пройдена без труда, мы, осмелев, пошли, под прикрытием копен, обратно и… увидели одного-единственного немца. Он сидел на высокой копне и через каждые три-четыре минуты швырял в небо ракеты, а когда они гасли, он хватался за живот и ржал.

Мне кажется, он видел, как шевелились копны, и ему доставляло большое удовольствие пугать многих людей одной-единственной ракетницей. Справа от него была куча выстрелянных гильз, слева — куча готовых ракет.

Мы подкрались к нему, кто-то из бойцов сбросил тонкий ремень-очкур, и мы сообща задушили немца, получив от этого не меньшее удовольствие, чем он сам, когда он ржал над нами. Затем, прибавив шаг, мы до рассвета проделали десяток-другой километров, держась все время вблизи Гадячского шляха.

Рассвет застал нас возле небольшой деревушки, искалеченной ожесточенной вражеской бомбежкой, которой она подверглась накануне. У колхозников мы узнали, что в селе на ночь оставалась только одна гитлеровская машина и мотоцикл, но немцев в машине было мало. Наблюдая за немцами, утром мы увидели, что трое из них уехали на мотоцикле и с машиной остались только двое.

Решение созрело быстро… Это был мой первый партизанский налет. Немцы уничтожены, одного из наших бойцов — шофера — мы одели в немецкую форму, сели в крытый кузов и на полном газу вырвались на Гадячский шлях.

Первую половину дня мы сворачивали на проселочные дороги, обнаружив издали проходящие немецкие колонны танков, и были готовы в любой момент бросить машину. Под вечер, привыкнув к машине и к своему необычайному положению, мы настолько осмелели, что, выехав на шлях, шедший в сторону Зиньково — Богодухов, стали двигаться по шоссе, иногда обгоняя отдельные вражеские машины, иногда пропуская колонны, шедшие нам навстречу.

В эти дни противник, очевидно, проводил большую перегруппировку сил, так как войска двигались не только к фронту, но и в обратном направлении, а также и по другим магистралям, идущим параллельно фронту.

Уже зашло солнце, и, выведенный сумерками из нервного напряженного состояния, в котором провел весь день, я подумал, что нам все же удастся вырваться из окружения на немецкой машине. Так оно и было бы в действительности, но тут с нами произошло новое приключение — машина резко затормозила и остановилась. Я откинул брезент и выглянул. Впереди, в сумерках спускавшейся ночи, виднелась колонна танков. Мы въехали почти в самый хвост ее и могли бы продолжать движение вместе с ней, но она стояла упершись головой в другую колонну, шедшую нам наперерез.

Шофер уже хотел потихоньку включить задний ход, но в это время от последнего танка отделился немец и пошел к нашей машине. Наш шофер, одетый в немецкую форму, выключил мотор. Положив руки на баранку руля, он притворился спящим. Вряд ли мы, все вместе взятые, знали хоть десять немецких слов. Мы приготовили к бою свои две гранаты и три винтовки. Немец подошел к кабине, что-то проговорил. Шофер не отвечал. Немец приоткрыл дверцу, потрогал шофера за локоть. Шофер промычал что-то, якобы во сне. Немец отошел на несколько шагов назад, затем обошел вокруг машины, очевидно желая заглянуть в кузов, но затем раздумал. Постоял задумчиво, склонив, как пудель, голову набок, потом, пятясь, отошел к колонне, не подозревая, что этим он спас свою жизнь.

Около последнего танка собралась группа немецких танкистов. Они о чем-то громко разговаривали. Слов нельзя было разобрать в грохоте колонны, перерезавшей нам путь. Дальше так сидеть было нельзя. Я высунул голову из-под полотнища машины и заглянул к шоферу.

— Влипли, ох, и влипли! — шепнул он мне.

Нужно было действовать быстро, пока немцы не поняли, в чем дело.

— Гони машину прямо на колонну! Мы будем прыгать, прыгай и ты!

Шофер включил мотор, перевел скорость на вторую, на третью, я стукнул кулаком в кабину, и мы горохом высыпались в канаву профилированной дороги. Шофер включил яркие фары и вывалился из машины, которая, свернув одним колесом в мелкую боковую канаву грейдера, двигалась параллельно колонне вперед.

Мы изо всех сил бежали назад, в долину. Позади раздались отдельные очереди из автоматов, пулеметов, затем, видимо развернув башню, один танк дал из мелкокалиберной пушки очередь по машине. Она запылала. Несколько танков стали разворачиваться. Мои хлопцы шарахнулись вдоль дороги, но в этот миг я, поняв, что через секунду танки нагонят нас, крикнул: «За мной!» — и, круто повернув направо, мы побежали к бугру, который, как на ладони, высился в стороне.

Расчет оказался верным. Мы не успели отбежать и на тридцать метров от дороги, по которой проезжали танки, как они, поровнявшись с нами, развернулись в другую сторону и стали прочесывать поле пулеметными очередями. Мы полезли вверх на бугор, припадая к земле в то время, когда ракеты, вспыхивая сзади, освещали поле. Перевалив через бугор, мы залегли в жнивье, глубоко вдыхая пыльный пахучий воздух мирного поля. В жнивье, перекликаясь с пулеметами, трещали кузнечики.

Танки, бесцельно постреляв, развернулись обратно.

Затем, очевидно, дорога освободилась, на перекрестке мелькнул зеленый фонарик регулировщика, и колонна двинулась дальше.

Всего сутки мы выходили из окружения к фронту, который находился более чем в ста километрах от нас, и четверо суток мы проходили последние пять-шесть километров, проползая мимо часовых ночью, а днем пересиживая в самых необычных местах.

За день мы сделали на колесах около ста километров, а пешком и ползком на животе пришлось в сутки делать по два-три километра. На четвертые или пятые сутки, выйдя к Богодухову, где находились наши передовые части, мы отправились в Харьков.

5

В Харькове Политуправление фронта, узнав о моей гражданской специальности кинорежиссера, направило меня в политотдел 40-й армии руководить бригадой фронтовых фотокорреспондентов.

В политотделе 40-й армии собралось нас человек десять, вооруженных портативными фотоаппаратами «фэд»: Коля Марейчев — шофер и фотограф, изобретатель и конструктор; Вася Николаенко — аккуратист и чистюля, боевой парень и талантливый политработник; Олейников — учитель с козлиной бородкой, и другие. Нужно было обслуживать дивизии чисто фотографическими работами и материалом для газет.

Нам сразу повезло: мы попали в 1-ю Московскую моторизованную дивизию, которой в начале войны командовал генерал Крейзер, а потом полковник Лизюков.

В районе восточнее Сум, впервые за эту войну, я увидел, как бегают немцы. Это было 28 сентября 1941 года.

Пошли первые дожди, густая липкая грязь покрыла дороги. В это время наша танковая бригада и мотодивизия прорвали фронт под Штеповкой. И первая австрийская и чистокровная немецкая дивизии, побросав всю свою технику, бежали до самого Конотопа. Двое суток наши тягачи уволакивали восьмитонные немецкие машины, груженные всяким барахлом. Двое суток я и мои хлопцы мотались, как угорелые, по подразделениям дивизии и щелкали своими аппаратами. До пятисот машин разных систем стояло в небольшой рощице за хутором Николаевкой. Мы выбрали себе новенький «оппель-блиц», который всего два месяца назад сошел с конвейера завода и застрял потом в болоте. На радиаторе автомобиля была прибита лошадиная подкова. Один из моих фотокорреспондентов, оказавшийся хорошим шофером, соединив зажигание напрямую, завел машину. Мы прикатили в политотдел армии, имея свои колеса, то есть выигрыш времени и пространства.

Еще во время пребывания в 1-й Московской мотодивизии мы узнали, что немецкие полчища прорвались на Орел. Это были тревожные дни октября 1941 года. Дивизию спешно сняли с юго-западного участка фронта и бросили под Москву… Только через год, уже будучи в партизанском отряде, я услыхал, что командир дивизии Лизюков командовал армией под Воронежем и погиб там летом 1942 года. Но здесь, в сумских степях, я впервые увидел и запомнил на всю жизнь первых гвардейцев Красной Армии. Люди, на лицах которых еще в 1941 году была написана уверенность в победе над сильным и, казалось, непобедимым врагом, шли под Москву, а мы, по приказу, оставались на Харьковщине.

Девчата с хутора Николаевка печально провожали нас, когда отходили колонны наших танков. Казалось, это сама Украина провожает нас и ждет скорого нашего возвращения.

Затем снова потекли досадные дни отступления — по Харьковщине, по южным районам Курской области, сдача Обояни, Курска. По липкой осенней грязи тащили мы на плечах свой трофейный «оппель-блиц», иногда делая на нем от трех до восьми километров в сутки.

Когда наступили морозы, когда грянула суровая зима, наша 40-я армия твердо стала под Тимом, под Старым Осколом, ни на шаг не пропустив врага дальше.

Это были тяжелые дни: ноябрь — декабрь 1941 года. Уже в первые морозные, снежные дни на участке фронта Щигры — Тим появился наш трофейный «оппель-блиц» с подковой на радиаторе и с красным флажком. На нем мы объезжали фронт, принимая, а главное, добросовестно выполняя заказы бойцов и командиров на фотографии размером шесть на девять.

Вначале я относился к этой профессии как к временному занятию, но потом как-то интуитивно понял, что и здесь можно делать большое и важное дело. При отступлении из Курска мы взяли из фотомагазинов и складов фотобумагу, пленку, химикалии. Это давало нам возможность широко обслуживать солдат. Вначале мы стремились делать снимки и для газет. Под городом Тимом, занятым врагом, мы однажды въехали на нашу передовую линию со стороны немцев. И, лишь случайно заметив расчет крупнокалиберного пулемета, готовый выпустить очередь по нашей машине, я выскочил из нее и остановил пулеметчика. Через несколько минут мы уже были друзьями и засняли пулеметный расчет в разных позах. Но бойцы говорили:

— Много вас тут ездит. Снимают, снимают, а вот карточки никто не привозит…

И когда в следующий раз мы явились в бригаду полковника Родимцева и привезли всем фотографии, солдаты и офицеры приняли нас совершенно по-иному. В штабе батальона меня угостили спиртом, командир роты потащил вместе с ротой в наступление на Тим, командир полка, майор Соколов, и комиссар его Кокушкин накормили до отвала. И еще сейчас сотня негативов, которые я храню, являются для меня дорогим воспоминанием о людях этой славной части. Солдаты бригады, впоследствии 13-й Гвардейской стрелковой дивизии, под командованием сначала полковника, а потом прославленного защитника Сталинграда генерал-майора, Героя Советского Союза Родимцева, были верными сынами своей страны.

Это они — командиры и солдаты Родимцева — в Голосеевском лесу под Киевом в августе 1941 года опрокинули рвавшихся к Крещатику немцев и нанесли им такой удар, что отборные фашистские орды больше месяца и не пытались идти на Киев, хотя могли обстреливать его из батальонных минометов.

Это они, солдаты Родимцева, громили немцев под Конотопом, выбили их из Тима. Вместе с солдатами Родимцева наступал я — на Щигры в морозные дни января 1942 года.

С политотдельцами я сдружился быстро. Комиссар дивизии, профессор психологии Зубков, хмурый человек, тепло разговаривал со мной. Он откуда-то узнал о моей гражданской профессии. Однажды под Щиграми мы шли с ним по полю, утопая в сугробах. Зубков остановился передохнуть и сказал мне:

— Мне говорили сегодня бойцы, что какой-то фотограф ходил вместе с ними в атаку и снимал неразорвавшиеся тяжелые снаряды на снегу. Зачем вы делаете это? Я слыхал, что подготовка кинорежиссеров стоит государству очень дорого. Неужели мало ценностей сжигаем мы на войне?

— А сколько стоит подготовка профессора психологии, вы мне не можете сказать? — спросил я Зубкова.

Мы засмеялись и пошли дальше по сугробам.

Я любил, пользуясь правом экстерриториальности корреспондента, просиживать часами на командном пункте Родимцева. Я проводил там гораздо больше времени, чем это требовалось для газетных снимков. Только через год я по-настоящему оценил, как это было мне полезно. У Родимцева, Кокушкина, Соколова, Зубкова и других я учился военному делу. Когда Родимцев защищал Сталинград и его знаменитая 13-я Гвардейская грудью встала на улицах города, мы с Ковпаком форсировали Днепр, проникли в Житомирскую и Ровенскую области, находившиеся тогда за тысячу с лишним километров от фронта. В боевой работе партизан я ощущал родимцевскую хватку. К тому же лучшие командиры роты Ковпака — Карпенко и Цымбал — были сержантами-разведчиками бригады Родимцева, оставшимися в тылу под Ворожбой и Конотопом, чтобы выполнять разведывательные задания Родимцева. Впоследствии они встретили Ковпака и стали командирами-партизанами.

Из 13-й Гвардейской в январе 1942 года я, выполняя свои корреспондентские задания, попал во 2-ю Гвардейскую дивизию, действовавшую совместно с 14-й танковой бригадой. Здесь я во второй раз увидел, как бегают немцы. В селе Выползово наши танки зажали немецкую часть, и за полчаса боя на снегу осталось до тысячи вражеских трупов. Стоял тридцатипятиградусный мороз, и часа через два трупы начали «звенеть», обледенев. На огороде, взгромоздившись друг на друга, скорчились подбитые нами девять немецких танков с обгоревшими скелетами танкистов внутри. Командир танка Алеев, получивший за этот бой звание Героя Советского Союза, спас меня от немецкого танка, который я хотел во что бы то ни стало заснять. Командир расстрелял его в тот момент, когда танк развернулся на меня по открытому полю. Мне все-таки удалось щелкнуть лейкой в тот миг, когда взрывом боеприпасов снесло башню с танка. Через два дня я, к величайшему огорчению, уже снимал могилу Алеева.

Солдаты любили меня и моих товарищей, хотя и не могли понять, что за чудаки эти фотографы: «снимают карточки» для красноармейских книжек под минометным огнем, а фрицев — когда они кусаются.

Я учился воевать.

6

Еще в начале 1942 года я часто стал задумываться над тем, что в этой войне мне надо найти свое настоящее место. Я уже проверил себя под огнем, обтерся среди командного состава и начал ловить себя на мысли, что страшно хочется покомандовать самому.

До войны у меня было свое мерило в оценке людей. Совершенно не зная, придется ли мне воевать, да и будет ли война и какой она будет, я, встречая нового человека, старался представить его себе в военной обстановке. Прищуривал глаза, смотрел на него и говорил себе: «А ну-ка, голубчик, как ты будешь себя чувствовать на войне?» — и это помогало мне определить свое отношение к людям. Это было как бы лакмусовой бумажкой, которая выявляла и психологическую и, особенно, идейную «реактивность» людей, воспринимавшуюся мною не только как умение гладко выступать с речами.

И вот наступил момент, когда нужно было выбрать и себе место на войне. Я был тогда в странном звании интенданта второго ранга, но, однажды попробовав свои способности на этом поприще, больше возвращаться к нему не собирался. При одном воспоминании о дележе селедок на полтавском стадионе у меня выступал холодный пот. «Вот к партизанам бы…» — часто подумывал я.

Ранней весной 1942 года я, попрощавшись с политотделом 40-й армии, в сопровождении своего верного друга — фотографа и шофера Николая Марейчева, отправился по орловским грязным дорогам в распоряжение отдела кадров Брянского фронта. За спиной у меня был ранец, в котором лежало несколько сотен фронтовых негативов.

О чем я мечтал в те дни, лучше всего передаст одно из писем жене:

«…Работа моя очень интересная, когда идут бои, а когда затишье — захлестывает звериная тоска, и на все смотришь волчьими глазами. Ты писала мне о своих делах и о настроениях. Как я тебя понимаю! У меня тоже бывает такое настроение. Тоже кажется, что живешь как-то боком или идешь по обочинам дороги, вместо того чтобы катить по грейдеру. Эх, мне бы сейчас партизанить где-либо по тылам врага!

Но все еще впереди. Одного мне не хватает — тебя. Но я верю, что мы еще встретимся, хоть разочек, хоть на несколько часов увижу и расцелую свою женушку. Ты меня жди!

А если не увидимся — ты запомни: никого я так не любил, как тебя. И проклятье фашизму за миллионы таких счастливых, как мы, чье счастье он разрушил… Воспитай сыновей…»

Когда я писал это письмо, то и не думал о близкой возможности стать партизаном и, будучи человеком Большой земли, представлял себе партизан так же, как представляли их себе люди, не имевшие ранее к ним отношения. Через три недели ко мне приехала жена и перечла мне это письмо за два-три дня до моего вылета в тыл противника. Совершив уже первый прыжок с парашютом на елецком аэродроме, я подумал, что судьба моя похожа на судьбу героя сказки «По щучьему велению»… Стоило только подумать: «Эх, попартизанить бы мне…» — и судьба по щучьему веленью, по моему хотенью преподнесла мне это. Неведомое романтическое, сказочное..

Жена приехала навестить меня с сыном Женькой, родившимся в Москве во время воздушной тревоги, в тот день, когда его отец стал солдатом. Мы его за этот подвиг прозвали зенитчиком. Сынишку привезли познакомиться со мной.

В эти дни летчик-инструктор парашютного дела, майор Юсупов, тренировал нас по парашютным прыжкам. К первой лекции мы подготовились, как заправские студенты. У каждого в руках была объемистая тетрадь и карандаш для записи лекций. Майор Юсупов развернул перед нами на большом длинном столе парашют и сказал с сильным татарским акцентом:

— Вот это есть автоматический десантный парашют. Этот парашют все делает сам. От тебя требуется одно: чтобы кальсоны остались чистыми. Не надо ничего дергать. Все парашют сам делает…

Теоретическая часть лекции на этом была закончена. Но зато Юсупов подымался с каждым из нас в воздух, при тренировке внимательно оглядывал каждый строп и никому ничего не передоверял. Использованные парашюты укладывал всегда сам. Позже я узнал, что именно от укладки парашюта зависит: раскроется он в воздухе при прыжке или нет. В боевые полеты через фронт Юсупов летал тоже сам.

Бывали случаи, что люди долетят до цели и потом не могут найти в себе силы для того, чтобы оторваться от самолета. Это чувство страха все парашютисты знают. Страшно прыгнуть сразу в холодную воду, но еще страшнее отделяться от самолета. Раньше случалось, что разведчиков привозили обратно. Они судорожно вцеплялись в самолет и никак не хотели прыгать. В таких случаях Юсупов, сопровождавший нас, добродушно брал человека за шиворот и пинком в заднее место вышвыривал за борт. Парашют был действительно автоматический и безотказный. Мы потом его называли «собачьим». Он веревкой с крюком на конце соединен с самолетом, и перед вылетом тебя цепляют за этот крюк, и ты ходишь, как собачка, на веревке вокруг громадной машины, ожидая команды на взлет.

В «несчастливое» число, 13 июня 1942 года, я попрощался на аэродроме с женой. Фронта я так и не заметил. Стреляли зенитки, но самолет шел высоко.

Не прошло и двух часов, как парашют плавно спустил меня и радистку на правом берегу Десны. Поджав ноги, точно по инструкции, и свернувшись по инструкции на левый бок, подняв стропы и погасив парашют, я спустился на Малую землю. В то время эта Малая земля занимала пространство в сто тридцать километров в длину и километров семьдесят в ширину. Эта площадь, по территории в четыре раза большая, чем герцогство Люксембургское, была занята партизанами. Опираясь на партизанскую базу, я должен был по заданию командования развернуть разведывательную работу в тылу противника. Как это делать, я не знал. Правда, на протяжении десяти дней мы проходили «школу», где преподавался один и тот же предмет в разных вариантах. В общем мы представляли себе так: человеку, выброшенному в тыл, нужно всего бояться, — бояться, как бы его кто не увидел из мирных жителей; бояться какой-то пресловутой полиции, которую мы себе представляли в виде дореволюционного полицейского с кокардой, с саблей, с «смитвессоном» и с большими усами; надо бояться… словом, всего надо бояться. Но за плечами у меня уже был год войны… Удачно приземлившись и проделав все манипуляции с парашютом и грузом, выброшенным вслед за мной, я, сидя на пеньке, переводил дух и думал, с чего начинать новое бытие.

— Ну, как приземлились, благополучно? — раздался позади голос. Ко мне подошли девушка и парень и сказали, что они вышли меня встречать. Инструкция гласила, что мне надо их опасаться, но при всем желании свято соблюдать инструкцию у меня не было никакого настроения выполнять ее. Мы перекинулись несколькими фразами, чтобы выяснить друг у друга, кто мы и что мы, после чего они повели меня — это было уже часу во втором ночи — представлять командованию объединенных партизанских отрядов. Объединение оказалось солидным. Это было нечто вроде партизанского «треста» или «синдиката», в который входило свыше восьмидесяти партизанских отрядов, действовавших здесь, так сказать, на кооперативных началах.

В первые же дни пребывания в партизанском крае мне пришлось присутствовать на одном из совещаний командиров районных соединений, но еще до начала совещания я узнал от ветеранов партизанского края, что еще зимой 1941–1942 года леса Брянщины стали базой всех честных советских людей, оставшихся или специально оставленных на оккупированной врагом территории. Это были люди, дух которых не сломили первые неудачи войны. По призыву партии и товарища Сталина, в лесах остались подпольные группы и организации. Так, например, в Трубчевском районе вся партийная организация, во главе с секретарем райкома Бондаренко, председателем исполкома Сенченко, ушла в подполье. Особенно сильный рост отрядов начался после того, как через подпольные рации и типографии народ узнал об исторической победе Красной Армии под Москвой, под Тихвином и Ростовом. За две-три недели количество отрядов и бойцов партизан увеличилось во много раз.

— Еще зимой стал у нас вопрос ребром о координации действий, — рассказывал товарищ Бондаренко[1], комиссар объединенных отрядов Брянской области. — А к марту обком прислал своих представителей…

— Товарищ Матвеев позаботился! — подтвердил Сенченко.

О Матвееве, первом секретаре Орловского обкома, мне приходилось слышать еще на Большой земле. Его имя называли разведчики, партработники, радисты, медики. Теперь он был членом Военного совета Брянского фронта и непосредственно руководил брянскими и орловскими партизанами.

Бондаренко по секрету сообщил, что со дня на день он ожидает Матвеева в Брянские леса.

Совещание для меня было очень кстати. Пробыв несколько дней на территории, занятой партизанами, я еще не совсем ясно представлял себе принципы организации и управления этого большого народного движения. Кроме делегатов многих отрядов и райкомов, на совещании присутствовал представитель обкома товарищ Алешинский и представитель Политуправления фронта старший батальонный комиссар Калинин.

Докладывал комиссар объединения товарищ Бондаренко:

— Формирование и подготовка партизанских отрядов начались сразу после исторической речи товарища Сталина, произнесенной по радио 3 июля 1941 года.

Вы помните, как товарищ Сталин, объяснив причины оставления армией ряда районов нашей страны, призвал народ в оккупированных противником районах к партизанской борьбе:

«В занятых врагом районах нужно создавать партизанские отряды, конные и пешие, создавать диверсионные группы для борьбы с частями вражеской армии, для разжигания партизанской воины всюду и везде, для взрыва мостов, дорог, порчи телефонной и телеграфной связи, поджога лесов, складов, обозов. В захваченных районах создавать невыносимые условия для врага и всех его пособников, преследовать и уничтожать их на каждом шагу, срывать все их мероприятия».

Коммунисты, комсомольцы, передовые рабочие и колхозники, трудовая интеллигенция нашей области, так же как и весь советский народ, по призыву вождя стали подавать заявления о зачислении их в партизанские отряды.

Обком ВКП(б) поставил перед партийными органами задачу: практически возглавить организацию партизанских отрядов; создать такой орган, который мог бы организованно справиться с этой задачей, а главное, подготовить кадры, способные в тяжелых условиях вражеского тыла вести непримиримую борьбу с врагом.

В тылу противника было сформировано 72 партизанских отряда, в том числе 14 отрядов переброшено в тыл через линию фронта; 90 партизанских групп и 330 групп, владеющих техникой подрывного дела, были оставлены на территории, занимаемой вражескими полчищами.

С конца лета 1941 года части Красной Армии отходили на восток, а затем перешли в наступление и громили противника под Москвой и на юге, в районе Ростова. Партизаны Брянщины и Орловщины, выполняя решение обкома ВКП(б), оставались на территории, занятой противником. За эти восемь месяцев они проделали вот какую работу.

Уже на 1 мая 1942 года, по неполным данным (так как на первых порах было не до учета), партизаны области истребили 19 845 вражеских солдат, 237 офицеров, 1 генерала, 2090 полицейских и предателей. Взято в плен 74 офицера и 172 солдата. Собрано много разведданных о противнике и его передвижении. Эти сведения передавались военному командованию фронта.

Сбито стрелковым оружием, уничтожено в эшелонах и путем налетов на аэродромы 44 вражеских самолета. Пущено под откос 32 вражеских эшелона, в том числе 5 эшелонов с техникой врага — танки, самолеты и два бронепоезда. Разрушено 205 километров железнодорожного пути; взорван 41 железнодорожный мост, 84 моста на шоссейных и грунтовых дорогах. Разгромлено 9 воинских штабов, 8 управлений полиции. Взорвано и сожжено 42 танка и бронемашины, 418 автомашин, 6 цистерн с горючим, 9 тягачей, 21 склад и база с продовольствием и вооружением.

Взяты трофеи: 10 танков и бронемашин, 14 орудий, 154 пулемета, 400 винтовок, 14 автомашин, 135 лошадей, 146 повозок, несколько сот голов продуктивного скота.

Несмотря на угрозы и репрессии, население Навлинского, Брянского, Трубчевского и других районов Орловской области с каждым днем усиливало борьбу с немецкими поработителями. В партизанские отряды шли дети, старики, целые семьи.

Партизанами были изгнаны немцы и их ставленники из 346 населенных пунктов со 170 тысячами населения. Районы Навлинский, Суземский освобождены полностью. Частично освобождены районы — Севский, Трубчевский, Брасовский, Комаричский, Выгоничский. В партизанском крае проведена реорганизация партизанских отрядов.

В крае созданы районные и сельские органы советской власти. Образованы районные комитеты партии. Организованы органы НКВД, милиции.

Среди населения проводится политико-массовая работа.

В селах партизанами проводятся митинги, собрания, на которых принято письмо товарищу Сталину, подписанное партизанами и колхозниками. Собрано на заем и в фонд обороны свыше полутора миллионов рублей. Организован выпуск газеты «Партизанская правда». Подготовлен аэродром для принятия самолетов с Большой земли.

Партизанское движение в некоторых районах приняло характер всенародного восстания против фашистских захватчиков и приводило в страх и трепет фашистских заправил и их ставленников. Наши боевые дела тревожат не только немецких солдат и жандармов. Как увидите, нашими успехами обеспокоено и высокое гитлеровское начальство. Генерал фашистской главной ставки фон Браухич в положении «по борьбе с партизанами» пишет такое:

«Русские партизаны наносят удары не только по мелким войсковым частям и соединениям действующих войск, но нарушают снабжение войск, разрушают военные сооружения в тыловых районах».

Генерал Блоцман, со своими солдатами ведущий борьбу с партизанами, в приказе № 1 от 15 февраля 1942 года писал:

«Разведкой установлено большое количество партизан. Партизаны хорошо обуты, одеты, имеют хороших лошадей, сани, достаточно лыж и маскировочных халатов.

В русских селах население сочувствует и помогает партизанам. В селах ни полиции, ни старост нет. При расположении на отдых 50 % солдат спать не ложатся».

— Да, теперь спать немцу некогда, — пробасил кто-то в задних рядах.

Сделав паузу, переждав, пока уляжется смешок, Бондаренко продолжал:

— Генерал фон Гридус в приказе от первого июля сорок первого года писал:

«Партизаны лучше стреляют, выбирают лучшие позиции для обороны и нападения, чем мадьярские солдаты. Партизанам доставляют из Москвы самолетами пушки и обмундирование.

…Когда крестьянин спрашивает винтовку, не давай — может убить.

…Нельзя разговаривать в домах — все будет передано партизанам».

Противник, чувствуя возрастающую силу народа, усиление боевой и диверсионной деятельности на основных его коммуникациях и захват партизанами значительных территорий в его тылу, поставил перед собой задачу: уничтожить партизан Орловской области и обеспечить бесперебойное движение поездов, техники и живой силы к линии фронта.

Но это им не удастся. Если мы не дрогнули осенью, то теперь, имея опыт борьбы и осенью, и зимой, и весной, — не дрогнем и подавно…

Бондаренко еще долго говорил о задачах, стоящих перед партизанским краем.

А я думал: «Так вот что значит работа Матвеева на Большой земле, вот почему с таким нетерпением ожидали его приезда сюда, в леса, Бондаренко и другие посвященные товарищи».

Я стал знакомиться с героями-партизанами или, как говорят, вникать в курс дела.

Героями края были не дожившие до триумфа партизанского движения бойцы, младшие и средние командиры Красной Армии и среди них лейтенант Стрелец. Его я уже не застал в живых, но легенды о нем я слыхал из уст орловского крестьянства. В тылу у противника самым верным критерием работы партизан является мнение народа об отряде или об отдельной личности — руководителе.

Прежде чем пойти по партизанской дороге, то есть до встречи с Ковпаком, а затем и после встречи с ним, я видел несколько сотен партизанских отрядов — им не было числа в немецком тылу — и понял одну истину, которая позже была так ярко выражена Ковпаком: надо делать так, как народ хочет. Очевидно, лейтенант Стрелец, которого я никогда не видел (в начале 1942 года он погиб смертью героя в жестоком бою с немцами в Брянских лесах), делал партизанское дело так, как этого хотел народ. Имя Стрельца было известно во всех деревушках, в селах, на железнодорожных станциях… О его славных набегах на эсэсовские эшелоны, на железнодорожные мосты, на формировавшуюся тогда немецкую полицию рассказывали в десятках вариантов.

Как я представлял себе полицию, готовясь в Ельце к вылету в тыл, я уже писал. Действительность оказалась совсем иной. Вот зарисовка с натуры, записанная на свежую память в первые дни моего пребывания там.

К комиссару партизанского отряда имени 26 бакинских комиссаров вводят невзрачного человека. На нем вылинявшая ситцевая рубаха в полоску, пестрядинные порты и опорки. В руках он мнет изжеванную кепку.

— Как фамилия?

— Плискунов. Митрофан Плискунов.

— Полицейский?

— Чаво?

— Полицейский, спрашиваю?

— Я-то?.. Не-е… Я из охраны…

— Чего охраняешь?

— Чаво?..

— Ты что дураком прикидываешься? Отвечай толком на вопросы. Что, где охранял? И от кого охранял?

— Дак мы здешние, хуторские. Оно известно, у кого хлеба хватат, тому и нужды нет идти на службу. А как у нас не хватат, ну и мобилизовался, значит, по охоте, из-за хлеба, значит, в охрану. Путейскую охрану. На железной дороге.

— Винтовку дали?

— Чаво?.. Извиняйте… Известно, дали.

— Патроны?

— Десять штук.

— Полицейскую повязку тоже дали?..

— Полицейскую?.. Не… Вот эту дали.

Он вытаскивает из кармана замусоленный нарукавный знак. Эрзац-репс, на котором сквозь грязь и пыль проглядывают такие же грязные слова: «Шуцманншафт. Выгоничи».

— Что же ты очки тут втираешь? Значит, в полицию поступил, да еще и добровольно.

«Шуцман» мнет в руках замусоленную тряпку и затем в недоумении поднимает глаза, невинные глаза дурака.

— Поступил… Мобилизовался, значит, по собственной охоте, потому как дома жена, деток трое, а хлеба нету… — и он разводит руками.

— Сколько же тебе хлеба обещали?..

— Говорили, после войны дадут по двадцать пять га.

— А сейчас?

— Обещали до тридцать кил на месяц.

— А давали?

— По шашнадцать, а с прошлой недели по двести грамм стали давать.

— Не жирно кормят.

— Куда там!.. Совсем омманул германец. Усю Расею омманул… И меня тоже…

— Ты за Россию не распинайся. Вот что скажи: против кого ты шел?

— Я? Сроду я ни против кого не ходил. Я только за кусок хлеба дорогу охранял.

— Дорогу. Ну, а по дороге кто ездит? Немцы?

— Известно…

— Против Красной Армии танки везут, войска, снаряды?..

— А везут, известно…

— А ты дорогу эту охраняешь от кого? От нас… кто эти поезда под откос пускает.

— Так за кусок же хлеба… Жена, деток трое…

— Ты мне Лазаря не пой. У всех жена и детки, а это не причина.

— Известно, не причина.

— Так почему ты против советской власти пошел?

— Я-а? Против? Да ни в жизнь. Я от советской власти окромя пользы ничего не имел. И чтоб я против советской власти!.. Да ни в жизнь.

— Как же нет… Ну вот меня если бы поймал на дороге, пристрелил бы ведь…

— Нет, я в небо стрелял…

— Но стрелял же…

— Раз на службу поступил… мобилизовался, значит..

— Так и стрелять надо…

— Известно…

— А говоришь, не против советской власти…

— А ни в жизнь! Вот убей меня бог на этом самом месте, если я хоть думкой, или словом, или еще как…

Мы долго сидели молча, не зная, что же делать с этим «чеховским» персонажем, возрожденным новейшей техникой, танками, «юнкерсами» и жандармами в голубых шинелях.

Из затруднения нас вывели две бабы, вбежавшие в хату, несмотря на протесты часового.

— Поймали ирода, душегубца проклятого! — кричала одна, краснощекая, курносая орловка. — Ну чего хнычешь, чего стоишь, али руки у тебя отсохли? Я бы на ее месте глаза ему из черепка ногтями выдрала… — сказала она, обращаясь к нам.

Вторая, бледная, забитая, смотрела большими голубыми глазами, не моргая. Из них беспрерывно текли слезы. Губы ее шептали одно и то же:

— Ванюшка, колосок мой… Ой, Ванюшка… Кровушка моя, — шептала она. Затем медленно подошла к Митрофану, глядя ему в глаза. Он вдруг поднял руки, как бы защищаясь.

Голубоглазая подошла еще ближе и, закричав истошным голосом: «Зверь, волчина проклятый!» — рухнула на землю без чувств.

Краснощекая женщина рассказала нам, что с приходом немцев от Митрофана Плискунова житья не стало в селе. Он собственноручно расстрелял более тридцати бойцов и командиров Красной Армии, пробиравшихся к фронту.

А сыну голубоглазой — Ванятке, двухлетнему бутузу, взяв его за ножки, размозжил голову об угол дома.

Приговор был ясен.

Пока курносая приводила в чувство свою подругу, комиссар вызвал караул, и полицейского вывели.

Экземпляр этот человеческий был настолько необычен, что я, по зову любопытства, пошел в лес, где его должны были расстрелять.

Митрофан шел, загребая опорками пыль, и оглядывал верхушки сосен скучными глазами, словно надеясь улететь от нас. На опушке его поставили возле ямы.

Он повернулся и жалобно взглянул на нас.

— Убивать будете? — неожиданно звонко спросил он.

— А что же, молиться на тебя? — ответил один из партизан, снимая с плеча винтовку.

Митрофан скрипнул зубами и злобно посмотрел на меня. Он ожидал, вероятно, встретить такую же звериную злобу и в наших глазах и, как мне показалось, удивился, увидев только презрение. Я заметил, что под низким черепом этой гориллы вдруг с лихорадочной быстротой заработали шкивы и шестеренки человеческой мысли в поисках выхода.

Но было поздно. Бесстрастно поднялись дула винтовок. Я подумал, что останавливать не всегда приятный, но необходимый процесс очищения земли не стоило… Он видел это и торопился, гнал скудную мысль, как загнанную лошадь… И вот она взяла барьер.

— Передайте хлопцам, что Митроха погиб собачьей смертью… — хрипло сказал человек с черепом гориллы.

Грянули выстрелы. Он упал на полусгнившую хвою, подогнув ноги и спрятав голову между колен.

Выполняя его предсмертную просьбу, я передаю людям его последние слова.

Митрофан погиб собачьей смертью.

7

В то время в Брянские леса через заградительные оккупационные отряды, состоявшие из нескольких венгерских полков, ломился из степей Украины человек, о котором уже ходила слава в партизанских краях. Одни говорили, что это цыган, колесивший по немецким тылам, другие — что это полковник, у которого все рядовые не ниже старшего лейтенанта, что он имеет танки, самолеты. Но кто бы он ни был, немцы боялись его как огня, а народ рассказывал о нем легенды. Одним словом, молва несла весть о человеке, который соответствовал моему идеалу партизана.

Как только он появился вблизи Брянских лесов, я посадил свою радистку на облучок орловской одноконной повозки и покатил к нему. Дорога была длинная, около девяноста километров, дуга все время сваливалась, рассупонивался хомут, и мы никак не могли с ними справиться. Я очень обрадовался, увидев пароконные украинские телеги с люшнями… Это было в сосновом лесу возле Старой Гуты, невдалеке от Хутора Михайловского, где расположился лагерем Ковпак.

Лагерь действительно напоминал чем-то цыганский табор. По всему чувствовалось, что люди не собираются обживать эти леса. Группками стояли повозки с люшнями, странно выглядевшие среди орловских лесов. К люшням были прикреплены мадьярские, немецкие, румынские палатки. На всех перекрестках стояли станковые пулеметы и минометы самых различных систем и армий; часовые на заставах курили ароматный табак или сигары, презрительно поплевывая через губу и снисходительно поглядывая на местных партизан. Одним словом, еще не доехав до Ковпака, я в этом столь отдаленном от днепровских равнин крае почувствовал родной запах Украины, аромат как бы возрождавшейся из веков Запорожской Сечи.

Когда я подъехал ближе, я увидел, что штабом служила большая елка, огороженная вбитыми в землю жердями. Внутри загородки стояла трофейная санитарная машина. В сторонке на скорую руку было состряпано подобие стола на четырех колышках, «машинистка» с усами и в лохматой шапке бойко выстукивала на маленькой портативной пишущей машинке. Рядом сидел человек с бородкой, лысый, с очками на лбу. Очевидно, к этим партизанам часто приезжали экскурсанты, так как на меня никто не обратил особенного внимания.

Я предъявил документы человеку с бородкой. Он оказался начальником штаба отрядов Ковпака. Звали его Григорий Яковлевич Базыма. Как я узнал позже, он был в прошлом директором школы, всю жизнь учил детей — чернобровых украинцев, увлекался пчелами, садом, огородом. Многие из его учеников были в отряде бойцами, а учителя — командирами. Базыма повертел в руках мой документ, сказал: «Командир и комиссар уехали, скоро будут», — и штаб продолжал работу.

«А где же танки и самолеты, о которых все время говорили в партизанском крае?» — думал я. Их пока что не было видно.

Лавируя между деревьями, показалось несколько всадников. Впереди на высоком коне ехал худощавый старик в каком-то непонятном штатском костюме. Рядом с ним на прекрасной арабской лошади — красивый мужественный военный человек с черными, как смоль, усами и быстрым взглядом. Старик походил на эконома, который объезжает свое хозяйство. Оба они слезли с лошадей, а старик — это был Ковпак — стал кого-то ругать. Затем, только увидев меня, он протянул мне руку, назвал свою фамилию и сказал:

— Бумажку сховай, тут вона не потрибна.

Комиссар стоял у дерева и оценивающим взглядом наблюдал за нами. Я сразу увидел, что тут надо держать ухо востро, и понял, что действительно бумажки тут ни к чему. Я начал было разговор о цели своего приезда. Ковпак перебил вопросом:

— А покормили тебя?

Я сказал, что не голоден, и в ответ услышал:

— А то не наше дило. Наше дило погодувать!

Вот этот хозяйский глаз, уверенный, спокойный ритм походной жизни и гул голосов в чаще леса, неторопливая, но и не медлительная жизнь уверенных людей, работающих с чувством собственного достоинства, — это мое первое впечатление об отряде Ковпака. Когда я ближе присмотрелся к этим людям, то сразу понял, что воевать буду только с ними вместе. Если когда-нибудь хватит сил у меня написать книгу о них, я назову ее: «Люди с чистой совестью».

Большинства первых ковпаковцев, которых я увидел тогда, летом 1942 года, уже нет в живых. Могилы их разбросаны от Брянских лесов до Пинских болот, от Житомира до Карпат, от Волыни до Перемышля, от Варшавы до Бреста и Белостока.

На выходе из Брянских лесов, у дороги, — одинокая могила славного разведчика Николая Бордакова; в Карпатах, на высоте 1613, в пещере из громадных камней, на горе, куда залетают лишь горные орлы, лежит Чусовитин; на венгерской границе навеки уснул четырнадцатилетний партизан Михаил Кузьмич Семенистый. В глубоком и узком ущелье реки Зеленицы, прикрывая собственным телом отход товарищей и жертвуя самым дорогим — жизнью, погиб славный русский вологодский парень Митя Черемушкин; в лесах Киевщины спят в одной могиле побратимы Колька Мудрый и Володя Шишов; в Польше сложили свои головы Николай Гапоненко, Иван Намалеванный и сотни других…

Да, это были люди с чистой совестью!..

8

Узнав Ковпака ближе, я окончательно решил для себя, что буду воевать с ним вместе.

Уезжая на несколько дней на наш партизанский аэродром, который к тому времени мы уже организовали, я был недоволен только одним: я не видел ни танков, ни самолетов Ковпака, о которых шла партизанская молва. Вернее, я видел, что их нет и не было, но где-то таилась надежда, что этот старик припрятывает их и вообще страшно скрытничает. А влезать в чужие секреты не в моей натуре.

Когда я уехал от Ковпака вглубь Брянских лесов, на первой же стоянке устами партизана-орловца многое мне разъяснилось. Дело было у костра, возле которого ночью грелись партизаны. Большинство дремало, трое или четверо вели беседу.

— Ковпак опять в поход собрался… — сказал один.

— Не-е, — отозвался другой. — Он же недавно из степей пришел.

— Опять собрался…

Сухо потрескивали сучья в ловко, по-охотничьи сложенном костре.

— Недаром за его голову немцы десять тысяч рублей дают, — задумчиво пробасил третий.

— Ничего, ничего, вот еще в один рейд сходит — прибавят цену, — сказал первый.

— А сколько за нашего дают? — заинтересовался наивный орловский курносый парень, имея в виду одного из руководителей партизанских отрядов.

— За нашего? — переспросил бас. — Ну-у, за нашего немцы тысяч двадцать дадут… Чтоб его от нас черти не взяли только…

Вот как по-разному оценивал народ своих вожаков.

Руднев и Ковпак были людьми, способными вести за собой массы.

На первый взгляд совершенно противоположные друг другу — старик шестидесяти лет, без образования, но с большим жизненным опытом, старый солдат-рубака в полном смысле слова, разведчик первой мировой войны, пересидевший в окопах и переползавший по-пластунски земли Галиции и Карпат, имевший два георгиевских креста, служивший у Чапаева в гражданскую войну — Сидор Ковпак и культурный, военнообразованный, храбрейший воин и обаятельный оратор — Руднев.

Руднев был ранен в горло в первые месяцы своей партизанской деятельности. В партизанском же отряде он и вылечился. После ранения немного картавил, и это придавало особую привлекательность его речи. А речь была основным, чем двигал вперед он свое большое дело.

Слушая Руднева на лесной поляне, когда он говорил с бойцами, или его речь на сходках мирных жителей, я впервые узнал и увидел, что может сделать человеческое слово.

Руднев не умел говорить казенно; каждое простое, обыкновенное слово было проникнуто у него страстностью, оно было целеустремленным, действовало как пуля по врагу. Руднев неустанно работал над воспитанием своих партизан. Он выбивал из них ненужную жестокость, он вселял в них уверенность, воспитывал терпеливость, выносливость, высмеивал трусов, пьяниц и особенно жестоко боролся с мародерами. Последнее чрезвычайно важно в партизанской жизни.

Это отлично понимал Семен Васильевич Руднев. Иногда он напоминал мне педагога Макаренко, каким можно себе представить его по книге «Педагогическая поэма». Что-то общее было между Макаренко — воспитателем беспризорных детей, из которых он ковал сознательных, грамотных, стойких бойцов социализма, и Рудневым, который где-то по ту сторону фронта, там, где фашисты сознательно стимулировали низменные человеческие страсти и инстинкты, личным примером вел партизан к доблести и геройству.

Перед человеком, совершившим первый проступок, дрогнувшим во время отступления, Руднев открывал возможность исправиться. Немцы говорили: «Хочешь иметь власть над людьми — поступай в полицию. Ты будешь господином, ты сможешь жрать, пить, насиловать женщин, тащить себе имущество, расстреливать людей. (И находились такие, которых прельщал этот путь.) А если ты не хочешь идти по такому пути — вот тебе другой: работай на нас здесь, а потом мы тебя угоним в Германию».

Если же человек не хотел идти по этим двум путям, он шел в лес, брал оружие и боролся. Боролся даже тогда, когда фронт неизвестно где, а немецкая пропаганда твердит, что Москва давно взята.

Некоторые пошли в партизаны, но затем, под влиянием временных неудач, заколебались. Руднев особенно следил за такими. Он направлял их, помогал, ободрял, воспитывал, делал похожими на себя.

Когда я слушал беседы Руднева с партизанами, когда совершал с ним рейды, он напоминал мне другого, никогда не существовавшего человека, возникшего лишь в воображении гениального писателя. Руднев напоминал мне тогда Данко из горьковских рассказов старухи Изергиль, Данко, который вырвал из своей груди сердце, и оно запылало ярким пламенем, освещая путь заблудившимся в чаще жизни людям.

Руднев был человеком, способным повести за собой массу, порой колеблющуюся, — массу, которой нужно питаться, спать, одеваться, которой иногда хочется отдохнуть. Роль Семена Васильевича Руднева в партизанском движении на Украине — да и не только на Украине — гораздо большая, чем та, которую он играл по своему служебному положению. Хотя он был только комиссаром Путивльского партизанского отряда, но влияние Руднева, стиль его работы распространялись на сотни партизанских отрядов от Брянска до Карпат, от Житомира до Гродно.

Партизаны других соединений всегда старались подражать соединению Ковпака. Оно было лучшим не только по своим боевым качествам и отборному составу, но и потому, что своими рейдами всегда открывало новую страницу летописи партизанского движения. Партизаны Ковпака и Руднева ходили дальше всех, они были открывателями нового пространства, они были разведкой партизанского движения Украины, Белоруссии, Польши. А впереди них шел красивый сорокалетний мужчина, с черными жгучими волосами, с черными усами, энергичный и простой, непримиримый и страстный, шел, высоко неся свое мужественное, горящее ненавистью к врагу и любовью к родине сердце, освещая путь своим бойцам, не давая им стать обывателями партизанского дела.

Ковпака и Руднева судьба свела еще в годы мирной жизни. Оба — участники гражданской войны: Ковпак воевал у Чапаева, гонялся за бандами Махно по степям Украины, а Руднев — тогда еще юноша — участвовал в штурме Зимнего дворца.

Мирные годы они провели по-разному. Ковпак работал на хозяйственных, советских и партийных должностях. Война застала его председателем Путивльского городского совета. До этого он был начальником дорожного строительства, и в партизанские времена, в особенно удачные месяцы, когда начштаба Базыма приносил месячную сводку и Ковпак доходил до графы, где указывались погонные метры взорванных и сожженных шоссейных мостов, в штабе воцарялась комическая пауза, и Руднев провозглашал:

— Внимание! Товарищ директор Дорстроя подводит баланс ремонтных работ. Ну как, Сидор, промфинплан выполнил?

— Выполнив, чорты його батькови в печинку, — говорил Ковпак и, нагибаясь над отчетом, ставил внизу свою подпись.

Руднев почти всю жизнь провел в армии. Начав с красноармейца почти мальчишкой, он уже в 1935 году был полковым комиссаром, много работал над своим образованием — общим и военным — и ко времени хасанских событий был уже культурным, высокообразованным кадровым командиром.

Военная выправка, подтянутость, требовательность к себе и подчиненным сочетались у него с задушевностью и знанием солдатской души, быта и нужд.

Впоследствии он работал у себя на родине, в Путивле, председателем совета Осоавиахима. Там они и встретились с Ковпаком.

В начале войны и предгорсовета Ковпак и осоавиахимовец Руднев организовали, каждый в отдельности, партизанский отряд. Оба они были поставлены районными партийными организациями во главе выделенных райкомом групп коммунистов. Большинство первых партизан подбиралось из партийного актива. Было немало участников гражданской войны. Отряд Руднева в областном городе Сумы проходил специальное обучение и в свой Путивльский район попал уже через линию фронта. У Ковпака активистами были Коренев — Дед Мороз, Микола Москаленко; у Руднева — учителя коммунисты Базыма, Пятышкин и другие. Первые недели самостоятельной борьбы показали им необходимость объединиться, и уже на второй месяц оккупации района отряды нашли друг друга. Руднев предложил слить их воедино.

— Ты, Сидор, командуй, а я, по старой памяти, буду комиссаром.

Начальник штаба отряда Руднева, народный учитель Базыма, стал и у Ковпака начальником штаба. Он был памятью отряда, существовавшего уже второй год, и бережно хранил все даты боев и других важных событий.

Помню первое совещание командиров ковпаковского соединения, на котором мне пришлось присутствовать. Шел разбор боя в селе Пигаревке.

В этом бою партизаны разгромили вражеский батальон, но и сами понесли значительные потери. Раненых — около сорока человек, были и убитые.

— Сколько помню, никогда таких потерь не было, — виновато говорил мне Ковпак. Чувствовалось, как тяжела ему эта утрата.

Разбор начался с доклада начштаба, затем выступали командиры. Ковпак, не дожидаясь конца, взял слово. Это была не речь, не выступление, а какой-то особый разговор по душам, разговор страстный и сильный. Кто-то из командиров, анализируя неудачи, говорил о недочетах организации боя.

Ковпак перебил его:

— Недостатки — это наша кровь, трусость — это наша кровь, глупость — тоже кровь наша, товарищи… — Аудитория стихла. — Вот ты говоришь, в своих стреляли… Свои стреляли, это верно, ночью все может показаться… Но там совсем не тот недочет… А вот что ты тут нам очки втираешь? — обратился он к командиру конотопокого отряда. — А ну, говори еще раз…

Командир встал и стал докладывать.

Ковпак слушал внимательно, а затем вскипел:

— От же не люблю брехни… Брехня мне — нож в сердце! — И, выстукивая рукой с покалеченными пальцами по столу, отчеканивал: — Каждый партизан и партизанка знают, що мы за правду боремся. Я сам это слово каждому в отряде при приеме в мозги вколачиваю… И Семен тоже… Приучать надо людей по правде жить, правду говорить, за правду бороться… А ты…

И снова стали говорить командиры.

Старик слушал внимательно, иногда бросал реплику.

И когда командир конотопцев взял слово и стал поправляться, Ковпак бурчал себе под нос:

— Бреши в одну стежку.

Разговор заканчивал Руднев. Это было, видимо, установившейся традицией. В отличие от Ковпака, он никогда не говорил о явных отрицательных поступках или провинившихся людях. Он просто умалчивал о них, но так, что все видели и чувствовали презрение ко всему, что тянуло нас назад. Он давал понять, что это было для них чуждым… Но в хорошем стремлении люди тоже иногда делают ошибки. Вот это Руднев умел, как никто, подмечать, мягко и настойчиво, во-время остановить, выправить человека. Помню, именно на этом совещании он сказал:

— Есть люди отважные. Но у них изъян: они делают одолжение родине и товарищам своей храбростью и борьбой. Борьба с врагом — это твой долг перед родиной, а храбрость — долг перед твоей совестью. Мы не нищие, и нам не нужны подачки.

Крепко критиковал он безрассудство одного командира, который неправильно повел свой взвод, поставил людей под кинжальный огонь пулеметов, а затем, когда понял свою ошибку, бросился на пулемет и погиб.

— Что же сейчас критиковать, Семен Васильич, — заметил Базыма, — мертвых не подымешь…

— Неверно, — сказал комиссар задумчиво. — Неверно, Григорий Яковлевич. Мертвым тоже не прощают ошибок.

— А почему, я вас спытаю? — подхватил, оживившись, Ковпак. — Вот я вам зараз скажу, почему. Чтоб живым не повадно было спотыкаться. Понял? То-то..

Жестокие слова, так мне тогда показалось, но потом я много раз убеждался, как они справедливы.

Вот какими были эти два человека, с которыми судьба свела меня, беспартийного интеллигента, в августе 1942 года. И, сказать по правде, я не в обиде на свою судьбу.

А было это так. Приехав еще раз в отряд, поговорив с Рудневым и ближе познакомившись с ним, я сказал Ковпаку, подошедшему к нам:

— Ну, диду, принимайте меня в партизанскую академию.

Старик, прищурившись, посмотрел — на меня и ответил:

— Дило твое, только, смотри, не обижайся!

И помахал перед моим носом нагайкой. Руднев засмеялся и похлопал меня по плечу.

9

В это время вернулась из разведывательного рейда группа автоматчиков под командованием Бережного, которая была подчинена мне. С этой группой, состоявшей из восемнадцати автоматчиков и двух радистов, мы и влились в отряд Ковпака, образовав тринадцатую роту.

Когда начальник штаба Базыма объявил мне мой номер, я подумал: «Ну, верно дело пойдет успешно, число «тринадцать» у меня везучее».

Через несколько дней Ковпак улетел в Москву, а вместе с ним и ряд других партизанских руководителей. Они были первыми ласточками партизанской земли. Москва принимала их тепло, радостно.

Политотдел Брянских лесов немедленно по возвращении командиров из Москвы провел среди командного и политического состава беседы о задачах, поставленных правительством и лично товарищем Сталиным на этом совещании. Основой служили записки или личные рассказы товарищей, имевших счастье побывать в Кремле. В политотделе мне удалось просмотреть как-то живую запись одной из таких бесед участника исторического совещания Героя Советского Союза Ромашина.

По представлению товарища П. К. Пономаренко — начальника Центрального штаба партизанского движения при Ставке Верховного Главнокомандующего — товарищем Сталиным 31 августа 1942 года были приняты руководители партизан: начальник Орловского штаба партизанского движения Матвеев, секретарь Орловского обкома ВКП(б), командир партизанских отрядов западных районов Орловской области младший лейтенант Госбезопасности Емлютин, командир Брянского городского партизанского отряда Дука, командир партизанского отряда военнослужащих № 2 имени Ворошилова капитан Гудзенко, командир партизанского отряда военнослужащих № 1 старший лейтенант Покровский, командир соединения украинских партизанских отрядов Ковпак, командир соединения украинских партизанских отрядов Сабуров, командир партизанского отряда имени Сталина Сенченко, командир партизанского отряда имени Чапаева Кошелев, командир партизанского отряда имени Боженко, комиссар партизанского отряда «Смерть немецким оккупантам!», председатель Дятьковского райисполкома (представитель от партизан северо-западного района Орловской области), командир Брянского районного партизанского отряда Ромашин и другие.

«30 августа все прибывшие товарищи, в том числе и я, — рассказал тов. Ромашин, — присутствовали на совещании у товарища Пономаренко. Каждый докладывал о работе своего партизанского отряда.

В 23 часа совещание было прервано — товарища Пономаренко вызвали в Кремль, а мы пошли отдыхать в гостиницу.

Кто из партизан раньше бывал на Большой земле, рассказывал, что нашего брата чаще всего принимает товарищ Андреев Андрей Андреевич. И мы решили, что поедем на прием к товарищу Андрееву. Но вот без пятнадцати минут девять к гостинице подошли машины.

— Собирайтесь, поедем в Кремль.

Мы все быстро сели в машины и доехали до Кремля. Кроме командиров партизанских отрядов, с нами были товарищи Пономаренко и Матвеев.

С ними мы и пришли в Кремль. Зашли в приемную. Нам сказали, что это приемная товарища Сталина. От неожиданности мы даже не знали, что делать, такое у всех было приподнятое и радостное настроение. Вот нам говорят: «Можно заходить», а мы стоим. Потом пошли. Нам навстречу, прямо к двери вышел товарищ Сталин. Мы все ему представились. С ним вместе были товарищ Молотов и товарищ Ворошилов».

Ковпак много раз рассказывал нам о приеме в Кремле. Когда нам посоветовали записывать свои боевые дела, встречи, впечатления, он долго продумывал что-то и хранил в делах штаба заветную тетрадку. В ней были заметки и записи этой исторической встречи. Он затем так описал ее в своей книге «От Путивля до Карпат»:

«Когда мы говорили — Москва, в мыслях был Сталин. Летя в Москву, никто еще не знал, предстоит ли нам встреча со Сталиным, но мысль о вероятности этой встречи не оставляла нас всю дорогу и на самолете и потом на автомашинах, доставивших нас из штаба Брянского фронта прямо в гостиницу «Москва».

Вскоре по приезде — это было 31 августа — нас предупредили по телефону, чтобы мы никуда не уходили из своих номеров — ждали вызова в Кремль на прием к товарищу Сталину. И вот нас вызвали. Мы еще на самолете представляли, как это может произойти, но по пути в Кремль я думал только об одном: сейчас приедем, войдем в кабинет, увидим Сталина. Прежде чем попасть в кабинет Сталина, пришлось пройти несколько комнат. Я думал: вот сейчас увижу. Сталин все время стоял перед глазами такой, каким я его знал по довоенным портретам. И точно таким я увидел Сталина, когда раскрылась дверь в его кабинет. Мне показалось, что я уже много раз встречал Сталина. Иосиф Виссарионович стоял посреди комнаты в костюме, известном всему миру. Рядом — Ворошилов в маршальской форме.

Сталин поздоровался с нами, пожал каждому руку и, показав на длинный стол, предложил сесть. Моим соседом за столом оказался товарищ Молотов. Я увидел Вячеслава Михайловича, когда уже сидел рядом с ним. Вероятно, я волновался, поэтому сначала и не заметил Молотова. Когда Ворошилов назвал мою фамилию, я не подумал, что речь идет обо мне. Как будто Ковпак был кто-то другой.

На приеме у товарища Сталина нас собралось человек двадцать — командиров партизанских соединений и отрядов: русских, украинцев, белорусов. С одними я часто встречался в тылу врага — наши отряды действовали бок о бок, с другими установил связь незадолго до полета в Москву — на партизанском совещании в Брянских лесах, с некоторыми познакомился уже в самолете, а до того знал их только по партизанским кличкам да по народной славе. Но вот сели мы, партизаны, за длинный стол в кремлевском кабинете, сел и товарищ Сталин, заговорил с нами. Все это было так просто, словно мы уже не раз собирались тут и все хорошо знали друг друга. И в то же время знакомые лица выглядели как-то необычайно.

С именем Сталина мы шли в бой, как с именем Родины, а теперь вот сидим со Сталиным за одним столом, дружески разговариваем. Как тут было не волноваться!

Мы думали, что прием будет очень короткий, — ведь такое тяжелое время. Но Сталин не торопился. Он заботливо расспрашивал о наших семьях — поддерживаем ли мы с ними связь и как. Иногда, задав вопрос, ему приходилось прерывать беседу, вставать из-за стола, подходить к телефонам, отдавать приказания. Чувствовалось, что мы на командном пункте, который управляет всеми фронтами. Мне особенно запомнились слова Сталина, сказанные им кому-то в трубку:

— Почему послали только один полк бомбардировщиков? Сейчас же посылайте второй.

Вернувшись к столу, Сталин повторял вопрос. Он спрашивал то одного, то другого. Спросит меня, и кажется, будто он взял меня тихонечко за руку и приблизил к себе. Вероятно, у всех было такое чувство, и это всех быстро успокоило, привело в себя.

Тогда начался разговор о партизанских делах. Прежде всего Иосиф Виссарионович спросил, как мы держим связь с народом, как относится к нам население. Я встал, хотел докладывать, но Сталин сказал, что докладывать не нужно, чтобы я сел и отвечал на вопросы, которые он будет задавать.

Вопросов нам задано было много. Когда партизаны заговорили о том, как они держат связь с населением, как население помогает партизанам, Сталин сразу дал нам почувствовать, что это очень важно, что этому он придает огромное значение. Он несколько раз кивнул головой, как бы говоря: «Так, так, надо поближе держаться к народу».

На некоторых вопросах Иосиф Виссарионович останавливал наше внимание, другие задавал попутно, мимоходом. В ходе разговора он спросил, нужны ли в партизанских отрядах комиссары. И когда я стал говорить, что командиру самому трудно справиться со всей политической работой, что эту работу наша партийная организация ведет не только в отряде, но и среди населения, Сталин сказал:

— Понятно, — и больше к этому уже не возвращался.

На вопрос Иосифа Виссарионовича, как мы вооружены, обмундированы, какой у нас источник пополнения боеприпасами, я ответил:

— Один источник, товарищ Сталин, — за счет противника, трофеи.

— Ничего, — сказал Сталин, — теперь мы поможем отечественным вооружением.

Тут я вдруг понял, что то, о чем мы говорим, Сталину хорошо известно, что он спрашивает нас не для того, чтобы получить какие-нибудь сведения, — у него их достаточно, а чтобы навести нас на какую-то мысль, помочь нам самим что-то уяснить.

Сталин спросил, почему наш отряд стал рейдирующим. Я попытался рассказать о тех выгодах маневренных действий, в которых мы убедились на своем опыте борьбы на Сумщине. Выслушав меня, Иосиф Виссарионович задал мне неожиданный вопрос: если все это так, если рейды оправдывают себя, то не можем ли мы совершить рейд на правый берег Днепра. Почувствовав, что я затрудняюсь сразу ответить, Сталин сказал:

— Подумайте, — и стал задавать вопросы другим.

О выходе на правобережную Украину у нас никогда не заходила речь. Мы не смели мечтать об этом, пока фронт был на Волге. Товарищ Сталин назвал наш отряд рейдирующим. Это совершенно точно, в этом вся суть нашей тактики. Сталин одним метким словом определил ее. Но мы совершали рейды из одного района в другой. А тут предстояло пройти несколько областей, форсировать Десну, Днепр. Масштабы совсем другие. «Ну и что же из этого, — подумал я. — Разве операции, которые мы предпринимали из Кинельских лесов, из Старой Гуты, по своим масштабам не превзошли все, что мы делали на первых порах, разве летний рейд в Путивль не оставил по своему размаху далеко позади зимний рейд из Хвощевки? Масштабы наших операций непрерывно расширяются. Сначала мы не выходили из пределов района, потом рейдировали уже по всей северной части Сумской области, а теперь мы вышли уже из пределов Сумщины. Так что ничего неожиданного в вопросе товарища Сталина нет. Просто он сделал из нашего опыта выводы, которые мы сами не могли сделать, направляет нас туда, куда это сейчас, видимо, нужнее всего. Действительно, почему мы должны все время кружиться на Сумщине, вокруг своего гнезда? Ведь все преимущество нашей маневренной тактики в том, что мы все время держим инициативу в своих руках, всегда можем нанести удар врагу в самое больное место». Это решило для меня вопрос.

Иосиф Виссарионович, разговаривавший в это время с другими, мельком взглянул на меня и сразу, должно быть по моему виду, понял, что я могу уже ответить, жду, когда он обратится ко мне. Повернувшись ко мне, Сталин сказал:

— Пожалуйста, я слушаю вас, товарищ Ковпак.

— Я думаю, товарищ Сталин, — сказал я, — что выйти на правый берег Днепра мы можем.

Напротив меня сидел командир другого украинского партизанского соединения — Сабуров. Еще до вылета в Москву мы с ним толковали о совместном рейде. Он сказал товарищу Сталину, что тоже хотел бы пойти со своими отрядами на правый берег Днепра.

— А что вам для этого нужно? — спросил Иосиф Виссарионович.

Мы ответили, что больше всего нам нужны будут пушки, автоматы, противотанковые ружья.

— Все будет, — оказал Сталин и приказал нам тут же составить заявку на все, что требуется для рейда на правобережье.

Я написал заявку и, подсчитав количество самолетовылетов, необходимых для того, чтобы перебросить все, что я прошу, ужаснулся — цифра мне показалась огромной: сто самолетовылетов. «Разве можно сейчас просить столько?» — подумал я и переписал свою заявку, урезав ее наполовину.

И все-таки, передавая свою заявку Сталину, я боялся, что он скажет: «Да, размахнулись вы, товарищ Ковпак». Произошло совсем по-другому. Взглянув на поданную мной бумажку, Сталин спросил:

— Разве это вас обеспечит?

А когда я сказал, что не решился просить большего, Сталин вернул мне заявку и приказал составить заново.

— Мы можем дать все, что нужно, — сказал он.

Пересоставляя заявку, я подумал, что было бы очень хорошо получить для бойцов сапоги, но решил, что это будет уже чересчур, и вместо сапог попросил ботинки. Сталин, прочитав новую заявку, тотчас вычеркнул ботинки… «Ну вот, а я еще хотел сапоги просить». Но не успел я выругать себя, как над зачеркнутым словом «ботинки» рукой Сталина было написано «сапоги».

Разговаривал с нами Иосиф Виссарионович так, как будто времени у него много, не торопил нас, давал спокойно собраться с мыслями, а решал все тут же при нас, не откладывая ни на минуту. Во время беседы меня не раз поражало — до чего все ясно и просто становится, когда Сталин скажет свое слово.

На прощанье, напутствуя нас, Иосиф Виссарионович сказал:

— Главное, товарищи, крепче держите связь с народом, — и, улыбнувшись, провел рукой, показал на всех нас, сидящих у стола: — Пока вы наш второй фронт.

Когда мы выходили из Кремля, вероятно никто из нас не мог еще в полной мере охватить весь смысл, все содержание беседы товарища Сталина, всю глубину его указаний, все значение отдельных, казалось бы случайно оброненных слов. Уж очень мы были возбуждены, обрадованы. «Ну, теперь все ясно, все в порядке, мы во много раз сильнее, чем это думают наши враги, да и наши союзники», — вот как можно приблизительно выразить наши общие мысли и чувства после беседы со Сталиным. Потом, уже у себя в номере, вспоминали мы все заданные Сталиным вопросы, все его замечания, указания, и перед нами постепенно все глубже и многостороннее раскрывался и смысл их и значение.

Много толковали мы тогда о том, что Иосиф Виссарионович, конечно, не случайно назвал нас, партизан, вторым фронтом. Нам стало ясно, что на союзников особенно рассчитывать не приходится. Что ж, пришли мы к выводу, у советского народа хватит сил разгромить врага без чужой помощи. Американцы и англичане не торопятся открывать второй фронт в Европе — так мы сами откроем его, один фронт у нас на Волге, а второй, партизанский, будет на Днепре.

Возвращаясь на самолетах обратно через фронт в Брянские леса, мы были твердо убеждены, что приближаются дни коренного перелома в ходе войны. Беседа с товарищем Сталиным и приказ на выход в рейд, который мы с Сабуровым прочли под расписку перед вылетом из Москвы, не оставляли на этот счет никакого сомнения.

Нам было приказано выйти в районы Житомирской и Киевской областей. В приказе говорилось, что эти районы, расположенные в правобережной Украине, с разветвленной сетью железных и шоссейных дорог, с многочисленными переправами через реки, являются в данный момент важнейшими стратегическими путями. Наша задача состоит в диверсионной работе на этих путях подвоза из Германии живой силы и техники к Волге и предгорьям Кавказа, где происходили тогда решающие бои. Одновременно нам ставилась задача по разведке укреплений, возводимых немцами на правом берегу Днепра, и тут же указывалось, что этот господствующий берег, несомненно, будет скоро представлять собой плацдарм ожесточенных боев.

Приказ был совершенно секретный. По некоторым вскользь оброненным словам товарища Сталина можно было догадаться, что этот партизанский рейд связывается в его замысле с какой-то большой, очень скрыто подготавливающейся операцией Красной Армии, что как ни тяжело сейчас на фронте, а надо ждать радостных событий, и они произойдут скоро. Тем большая ответственность лежала на нас за сохранение тайны.

Вернувшись в Старую Гуту, я прежде всего рассказал о беседе с товарищем Сталиным Рудневу. Только комиссару можно было сообщить полностью содержание секретного приказа. Мы заперлись с Семеном Васильевичем в трофейной венгерской санитарке, стоявшей в лесу рядом со штабным шалашом на случай, если кому нужно уединиться, чтобы поработать спокойно.

— Вот, — сказал я, постучав пальцем по карте в районе междуречья Волги и Дона, — вот куда мы смотрели. А вот куда показал нам Сталин, — я очертил пальцем указанные в приказе районы правобережной Украины.

Наверное, у меня так блестели тогда глаза, что Семен Васильевич и без слов мог понять, что это означает.

Он молча посмотрел на меня.

— Понял? — спросил я.

— Кажется, — ответил Семен Васильевич, — ты хочешь сказать, что мы идем на правый берег Днепра.

— Да, идут пока только наши отряды и Сабурова.

Я сказал это так, что Семен Васильевич тоже сразу понял, что означает «пока». Вообще нам не надо было много слов, чтобы понять друг друга. Во время этого памятного разговора Семен Васильевич вдруг спросил меня:

— А карту видел?

Нечего было спрашивать, какой картой он интересуется. Эта карта у нас с ним всегда была в мыслях. Сколько раз мы представляли Сталина, отмечающего на этой карте наш боевой маршрут.

Я сознался, что не обратил внимания на карту, — не до того было, когда Сталин с нами разговаривал.

— Ну, теперь уже не будешь больше беспокоиться, — заулыбался Семен Васильевич.

В начальный период партизанской борьбы, пока у нас не было постоянной связи с советским командованием, нас часто беспокоил вопрос: туда ли мы бьем, куда надо, оказываем ли фронту существенную помощь? Потом, с установлением радиосвязи, мы действовали уже увереннее. Это очень важно было для всех наших людей — сознание, что мы воюем не сами по себе, так, как заблагорассудится командиру и комиссару отряда, а действуем по указаниям, по общему плану высшего командования. А теперь вот пойдем по боевому маршруту, который дан нам самим Сталиным. Что же может быть тверже, надежнее!

— Да, теперь мы имеем полную установку, все ясно, — согласился со мной Семен Васильевич.

Мы просидели тогда с Рудневым в санитарке перед картой, разложенной на выдвижном столике, несколько часов, и никто не прерывал нашей беседы, хотя вокруг штаба нетерпеливо похаживало очень много нашего народа, жаждавшего поскорее услышать что-нибудь о Сталине.

Боевой у нас народ был, но скромный. На следующий день на митингах, проведенных по отрядам, командиры объявили, что нам предстоит выполнить задание Сталина. Народ ответил на это восторженным криком «ура», и ни один боец не задал командиру вопроса — какое задание, куда пойдем, как будто это никого не интересовало. Достаточно было того, что пойдем по заданию Сталина».


Слушая рассказы Ковпака и других участников этой знаменательной встречи, партизаны и командиры Брянского края и украинских отрядов как-то подтянулись, политически и морально повзрослели. Почти всех участников этого совещания мне пришлось видеть лично — в момент прилета их с Большой земли. Прилетел на Малую землю и товарищ Матвеев. Только с товарищем Пономаренко, начальником Центрального штаба партизанского движения, пришлось встретиться значительно позже.

Из всех товарищей особенно заинтересовал меня широкоплечий, мускулистый, в кожаном пальто, ладно облегавшем его стройную фигуру, Матвеев. Из-под воротника плаща на гимнастерке видно было два ромба. Позже я узнал, что он страстный охотник, физкультурник. У него никогда не болели не только зубы, но казалось, ни одна человеческая хворь не пристанет к такому здоровяку, да к тому же и весельчаку. Вскоре после войны он внезапно умер от разрыва сердца. Видно, не выдержало оно напряженной нагрузки.

Матвеев прилетел в Брянские леса в трудные дни: немцы повели наступление на массив Брянского леса. Сбили отряды-заставы на севере, начали сдавливать на юге. Конечно, в считанные часы знакомства с Матвеевым веселые черты его характера как-то ускользнули от меня. Всем нам в те дни было не до веселья. А Матвееву и подавно. Задание товарища Сталина, данное лично Матвееву, а через него и командирам брянских отрядов, — удерживать во что бы то ни стало партизанский край, удерживать сейчас как базу для рейдовиков, а в дальнейшем как крепкий плацдарм для наступающих частей Красной Армии — нужно было выполнить. Молодой еще, но уже имевший за плечами стаж комсомольской, партийной и чекистской работы, Матвеев не терялся, хотя и вынужден был в новой боевой обстановке напряжением воли и ума, перегруженностью в работе компенсировать недостающий опыт. Уже через несколько дней, прибрав к рукам управление многочисленными отрядами, он сумел приостановить отступление партизан, а затем несколькими удачными ударами в тыл наступающим гитлеровцам заставить их убраться восвояси. Положение в партизанском крае было восстановлено. Брянский партизанский край жил и боролся. Ему суждено было дожить до того момента, когда доблестные полки и дивизии Красной Армии дойдут в едином порыве от Волги и Дона до Курска. В сотне километров от Брянского партизанского края сделают они передышку, изготовятся для дальнейших сражений на Курской дуге.

И этот край станет не только базой для многочисленных разведчиков Красной Армии, но и будет наносить мощные удары по врагу во взаимодействии с полками и дивизиями победоносной Красной Армии.

В эти дни боев лета 1942 года я только два раза встречался с товарищем Матвеевым. У меня уже было в кармане предписание за его подписью «отбыть в отряд Ковпака», но пока шли напряженные бои, «отбывать» на юг было как-то неловко.

Наблюдая Матвеева во время коротких встреч, я невольно сравнивал его с полюбившимся мне Ковпаком. Если тот был вожак-самородок, вышедший непосредственно из низов народных, солдат и батька солдатский, то Матвеев был руководителем подготовленным, человеком сталинской государственной школы и сталинской закалки.

Матвеев привез в партизанский край полный текст приказов и докладов товарища Сталина. В этих исторических документах, наряду с общим анализом войны и задач Красной Армии, ставились задачи и нам, партизанам. На основе глубочайшего анализа тыла немецко-фашистской армии товарищ Сталин указывал на важное значение партизанской борьбы. И действительно, мы на собственном опыте убеждались в непрочности немецкого тыла, работу которого мы нарушали. А прочность тыла, учил нас товарищ Сталин, — один из решающих факторов победы.

«…продвигаясь в глубь нашей страны, немецкая армия отдаляется от своего немецкого тыла, вынуждена орудовать во враждебной среде, вынуждена создавать новый тыл в чужой стране, разрушаемой к тому же нашими партизанами, что в корне дезорганизует снабжение немецкой армии, заставляет ее бояться своего тыла и убивает в ней веру в прочность своего положения, тогда как наша армия действует в своей родной среде, пользуется непрерывной поддержкой своего тыла, имеет обеспеченное снабжение людьми, боеприпасами, продовольствием и прочно верит в свой тыл. Вот почему наша армия оказалась сильнее, чем предполагали немцы, а немецкая армия слабее, чем можно было бы предположить, судя по хвастливым рекламам немецких захватчиков».

Читая эти проникновенные строки, мы, партизаны — бойцы и командиры, — глубже и шире понимали значение своих боевых дел, направленных на расшатывание и разрушение тыла врага. В своем первомайском приказе великий Сталин приравнял нас, партизан, к воинам Красной Армии, которым он ставил задачи:

«1. Рядовым бойцам — изучить винтовку в совершенстве, стать мастерами своего оружия, бить врага без промаха, как бьют их наши славные снайперы, истребители немецких оккупантов!

2. Пулеметчикам, артиллеристам, минометчикам, танкистам, летчикам — изучить свое оружие в совершенстве, стать мастерами своего дела, бить в упор фашистско-немецких захватчиков до полного их истребления!

3. Общевойсковым командирам — изучить в совершенстве дело взаимодействия родов войск, стать мастерами дела вождения войск, показать всему миру, что Красная Армия способна выполнить свою великую освободительную миссию!

4. Всей Красной Армии — добиться того, чтобы 1942 год стал годом окончательного разгрома немецко-фашистских войск и освобождения советской земли от гитлеровских мерзавцев!»

Так же, как и бойцов Красной Армии, товарищ Сталин учил нас, партизан:

«5. Партизанам и партизанкам — усилить партизанскую войну в тылу немецких захватчиков, разрушать средства связи и транспорта врага, уничтожать штабы и технику врага, не жалеть патронов против угнетателей нашей Родины!

Под непобедимым знаменем великого Ленина — вперед к победе!»

Партизанская война становилась частью общего сталинского плана по разгрому врага.

Так же, как в Брянские леса товарищем Матвеевым, сотнями других партийных руководителей и организаторов приказы были доставлены в другие отряды, действовавшие во вражеском тылу от Северного Ледовитого океана и до Кубани. Их внимательно изучали командиры и бойцы партизанских отрядов. По ним, как по компасу, данному в наши руки партией большевиков, выверяли мы свой боевой путь.

Ковпак получил от Сталина боевое задание совершить новый рейд. Ковпак не раз рассказывал потом нам об этой встрече. Его рассказ, варьированный в интонациях, но всегда верный и точный, когда он передавал слова товарища Сталина, как бы раздвигал лес и переносил нас в кабинет в Кремле. Цепкая память старика схватила каждое слово, каждый жест и паузу товарища Сталина. А когда рассказчик доходил до сцены прощания, он говорил кому-нибудь из слушателей:

— А ну, дай руку!.. Так от, я уже до дверей подаюсь, про все с товарищем Сталиным поговорили, а он, понимаешь, из-за своего стола вышел и меня к себе подозвал. «Ну, будь здоров, Ковпак», — и пожелал всем успеха. Потом еще раз усмехнулся и меня, понимаешь, за руку взял… И громко так: «Партизанам и партизанкам — горячий привет». И так руку мне пожал, что я чуть не крикнул. Ох, и крепкая рука, хлопцы, у товарища Сталина.

Помню, как блестели глаза у четырнадцатилетних партизан Семенистого и Володи Шишова и у седобородого Коренева, словно не Ковпаку, а им крепко пожимал руку в Кремле товарищ Сталин.

В разведроте мне особенно приглянулся четырнадцатилетний мальчик, замечательно ловко ездивший верхом, с быстрыми, черными, как угольки, смышлеными глазами и твердым, рассудительным голосом. Его в разведке звали только по имени и отчеству: «Михаил Кузьмич». Позже я узнал его фамилию: Семенистый. Он был родом из Путивльского района и в отряд пошел добровольцем. Отца у него не было, дядю повесили немцы. Он остался старшим в семье, мать считала его хозяином. Когда Ковпак проходил мимо их села, мальчик заявил матери, что он уходит в партизаны. Мать вначале отговорила его, но партизаны задержались в этом районе, и через несколько дней мальчик все же собрался уходить. На рассвете он тайком выбрался из хаты. За околицей его догнала мать. Она бросилась к нему на шею, стала плакать и умолять не покидать ее с малыми детьми. Мальчик колебался, потом упрямо тряхнул головой и сказал:

— Нет, не уговаривайте меня, мама, я пойду.

Он осторожно высвободился из объятий матери, упавшей на придорожную траву, и пошел по дороге. Мать снова догнала его. Она начала упрекать сына.

— Родила на свою голову, — причитала она. — Родную мать покидаешь, а я тебе еще новые сапоги справила, как старшему… Думала, хозяином будешь.

Мальчик, удивленный, остановился. До этого он никогда не слыхал от матери слов упрека — они жили тихо, мирно.

— Ну, чего балухи вылупил? — скрывая под грубостью свое смущение, крикнула мать. — Как новые сапоги надел, так, думаешь, я посмотрю на тебя? Вот возьму хворостину, тогда сразу мать начнешь уважать.

Мальчик порывисто сел на дорогу, быстро снял сапоги, подержал в руках секунду, посмотрел на них и хлопнул ими об землю:

— Заберите свои сапоги, не нужны они мне. Прощайте! — и быстро пошел по дороге.

Мать растерянно смотрела ему вслед и испуганно лепетала:

— Мишенька, куда же ты? Да я только так, с досады. Ну возьми сапоги, я не жалею для тебя. Раз так это нужно.

Но мальчик ушел… Пришел он к партизанам босиком. Стал разведчиком, бойцом, лихим кавалеристом и прошел с Ковпаком всю Украину — от Путивля до Карпат.

Я видел потом эти сапоги, оставленные им дома. Мать бережно хранила их в сундуке, дожидаясь старшего сына с войны. Я сам в его годы был пастухом на селе и знал, что значила для деревенского хлопца пара новых сапог.

После того как Руднев рассказал мне историю появления в отряде Семенистого, я тоже стал называть его: Михаил Кузьмич.

Первые дни моего пребывания в отряде Ковпака совпали с подготовкой к рейду. Такого рейда еще не было в истории. Более сотни лет назад испанский полковник Риего, руководитель гверильясов, испанских партизан, совершил два рейда по южной Испании. Они продолжались каждый по нескольку дней и были протяженностью в 200–300 километров.

Рейд по тылам наполеоновской армии славного партизана Отечественной войны 1812 года Дениса Давыдова был больше — до 800 километров. Он проходил по лесной местности от Смоленщины до Гродно.

По сталинскому заданию нам нужно было пройти по степям и дорогам из-под Орла к границам Западной Украины, форсировать Десну, Днепр, Припять и еще бесчисленное количество мелких рек, железных и шоссейных дорог; пройти от северо-восточной границы Украины до западной ее границы, то есть расстояние, равное этак Португалии, Испании и Италии, вместе взятым.

Во время подготовки к рейду я добросовестно нес все обязанности ученика. Стояли замечательные дни осени 1942 года. Лес осыпал палатки партизан багрово-красными и яркожелтыми листьями. Прошли первые осенние дожди, вечера были теплые, а по утрам подмораживало. Долгие часы мы просиживали у огня. Руднев каждый вечер обходил костры, беседуя с бойцами, командирами. А мне тогда еще не совсем понятной была эта сложная механика жизни партизанского народа и его руководителей. Все было необычно и часто непонятно просто, как проста сама жизнь человеческая.

Здесь, у костров, без пафоса, без речей, иногда вскользь брошенным шутливым словом проводилась большая и настоящая подготовительная работа.

Ковпак наделял людей автоматными патронами, заботился о продовольствии, одежде. Этим же занимался и Руднев, но, кроме того, он, как какая-то грандиозная человеко-динамомашина, заряжал людей моральной и душевной энергией. Конкретных целей, маршрута мы не могли раскрывать из соображений конспирации, но каждый партизан знал, что боевое задание Ковпаку давал сам Сталин, и это — воодушевляло людей, накаляло их энергией.

Осенний лагерь партизан гудел, как пчелиный улей: ковали лошадей, чинили повозки, выбрасывая прогнившие части, подгоняли сбрую, грузили веши, прилаживая ящичек к ящичку, обматывали тряпками каждую гайку на колесе. Дед Ковпак ходил между повозок, постукивал палкой по колесам, иногда тыкал в бок ездовому.

— Щоб було по-партизанскому, щоб ничего не стукнуло, не грохнуло, а тильки щоб шелест пишов по Украини! — Затем, многозначительно подняв палец, спрашивал ездового: — Поняв? — и, одобрительно улыбнувшись, проходил дальше.

Ездовой, пожилой дядя с запорожскими усами, провожал взглядом старика и восхищенно говорил:

— Ну и голова…

И когда часа через два, обойдя весь лагерь, Ковпак возвращался обратно, ездовой стоял у повозки вытянувшись и ел глазами командира.

— Ну как?.. — спрашивал Ковпак мимоходом.

— Повозка — як ероплан… — отчеканил обозник. — Не стучить, не брязчить, як пташка летить…

Ковпак, удовлетворенный, проходил к штабу.

Вечерами начинались песни. Ковпак, Руднев, Мирошниченко, Дед Мороз, Базыма и другие собирались возле штаба у костров, где на пнях были положены доски в виде скамеек. Самодеятельные вечера эти назывались «Хор бородачей». На этих же вечерах не шутя были занумерованы и взяты на учет все партизанские бороды. Каждой был назначен город для бритья. Все города эти в то время находились в глубоком немецком тылу. Курочкин должен был брить бороду со взятием Харькова, Базыма — в Киеве, Дед Мороз — в Путивле. Я выбрал Берлин.

У костра, метрах в ста от нас, собирались разведчики. В разведке был парень с феноменальной памятью, политрук Ковалев. Каждый вечер с семи-восьми часов начинал он тихим и ровным голосом, на память, рассказывать нам почти слово в слово читанные им книги, и эти рассказы продолжались иногда до рассвета. Вначале это были фельетоны с четвертой страницы «Известий», рассказы Чехова, пьесы неизвестных мне авторов.

Однажды вечером он начал рассказывать «Анну Каренину». Автоматчик Бережной и разведчик Горкунов, разинув рты, слушали равномерно журчавший голос. Ветер шумел в верхушках елей и ясеней, осыпались листья. Отчаянные смельчаки Илья Краснокутский, Князь, Намалеванный, Мудрый и Семенистый, затаив дыхание, в Брянских лесах переживали некогда пережитое персонажами Льва Николаевича Толстого.

На наши литературные вечера собирались наиболее экспансивные, молодые и деятельные представители партизан.

В особенности полюбила их третья рота.

Третья рота автоматчиков под командованием сержанта Карпенко заслуживает того, чтобы о ней рассказать. Сержант Карпенко с группой разведчиков в августе 1941 года отстал от своей воинской части, выполняя разведывательное задание. Карпенко был разведчиком бригады Родимцева, той самой, которая в Голосеевском лесу в сентябре 1941 года дала жестокий и решительный бой передовым дивизиям эсэсовцев, прорвавшимся к Киеву. Эсэсовцы катили на мотоциклах, автомобилях и танкетках, думая с ходу влететь на Крещатик. Но под Голосеевским лесом их встретили десантники Родимцева. Двое суток продолжался жестокий бой. Немцы лезли в психическую атаку. Атаки захлебывались, потом повторялись снова и снова, пока весь лес и предполье к нему не были почти сплошь устланы немецкими трупами.

В сентябре же 1941 года в районе Ворожбы и Конотопа, куда прорывались немецкие части, сержанты бригады Родимцева, Карпенко и Цымбал с разведывательной группой в десять — пятнадцать человек, далеко вклинившись в расположение противника, оказались отрезанными от своей части. Измученные бессонными ночами и стычками с ночными разъездами, они ушли в лес. Решили отдохнуть сутки, другие, а затем прорваться к своим. Похоже было, что фронт ушел далеко на восток и прорываться придется долго и упорно. Кое у кого из бойцов затряслись поджилки, и люди, маскируя безразличием свое волнение, изредка спрашивали Карпенко:

— Федя, а вдруг не пройдем, а вдруг немец все дороги занял? А впереди, брат, леса нет — одни голые степи.

Федя помалкивал, обдумывая положение. От крестьян соседних сел он слыхал о том, что где-то здесь, недалеко, уже начали действовать партизаны. Короткие, как зарницы, перестрелки, вспыхивавшие изредка по ночам, подтверждали это. Немецкие связисты и квартирьеры, раньше поодиночке безбоязненно раскатывавшие глухими дорогами, сейчас торопились скорее проскочить узкие места и, проезжая группами, осторожно оглядывались по сторонам.

Несколько машин неожиданно подорвались на минах по дороге из Путивля в Конотоп, там, — где только что прошла моторизованная дивизия гитлеровцев. Ясно было, что мины свежие и кто-то рядом с Карпенко и Цымбалом, осторожно маскируясь и скрывая свое имя и местонахождение, бросает вызов врагу.

Карпенко заинтересовался этим, потому что он был опытным разведчиком, уже несколько раз ходил по ближним тылам немцев, наступавших тогда безрассудно в упоении первого успеха. Он видел возможность партизанской борьбы и сам подумывал о том, что могут сделать смелые люди в тылу врага. На вторые или третьи сутки пребывания в лесу бойцы Карпенко услыхали и от местных жителей странное имя: Ковпак. Одна из женщин доверительно сообщила, что Ковпак прошлой ночью заходил к ней, выпил кринку молока и расспрашивал про всякие колхозные дела. Больше ничего Карпенко от нее не добился. В другом месте он узнал о том, что немцы, обозленные дерзкими набегами партизан, решили их уничтожить, и в этом деле у них нашлись помощники. Колхозники тонко намекнули бойцам Цымбала и Карпенко, чтобы они осторожно вели себя в лесу и в особенности не доверяли старику леснику, который побывал в немецкой жандармерии в Путивле, получил от гестаповцев хорошую двустволку и часто шлялся в жандармерию, якобы улаживая свои лесные дела.

Такой сосед был опасен для Карпенко в его положении. Ребята решили выследить старика, прибрать его к рукам, а если не удастся, то просто убрать с дороги. Все яснее становилось, что разведывательная командировка в тыл затягивается, и десантники, будто в шутку, все чаще стали называть себя партизанами.

Расположившись на привал на лесной поляне, недалеко от перекрестка лесных троп, Карпенко однажды увидел фигуру старика с клюкой, шедшего по тропке. Он был один и вел себя в лесу непринужденно и смело. Он походил на старого хищника, который идет по следу своей добычи. Старик иногда останавливался, рассматривал тропу, брал в руки ветви деревьев с тронутыми осенью листьями, разглядывал их, затем вытягивал голову вперед, как бы принюхиваясь к лесному воздуху, и шел дальше.

Карпенко следил за ним, молча прильнув к траве. Когда старик прошел мимо и спина его скрылась за деревьями, Карпенко, поднявшись, решительно сказал:

— Всем оставаться на месте, Цымбал и Намалеванный — за мной.

Хлопцы поняли своего вожака сразу:

— Ишь, выслеживает, старый дьявол! Ухлопать его надо, товарищ командир, из-за него житья не будет.

— Сам знаю, — ответил Карпенко.

Он дал соседу свой автомат, вынул из кобуры пистолет и сунул его в карман. Еще раз сказав Цымбалу и Намалеванному «за мной», он быстро пошел по траве, догоняя старика. Сразу за поворотом они увидели его спину. Старик медленно и задумчиво шел по тропе. Карпенко прибавил шагу и, догоняя лесника, опустил руку в карман, когда ему показалось, что тот слегка повернул голову и заметил его. Но лесник выпрямился и снова медленно пошел дальше, как бы ничего не замечая. «Хитер старый лис, ох, и хитер, — подумал про себя Карпенко и прибавил шагу, — но от меня теперь не уйдешь».

Они уже почти догнали старика и шли в ногу с ним, на расстоянии нескольких метров. Пройдя еще немного, старик резко повернулся, остановился, в упор глядя на трех бойцов. Они подошли ближе — Карпенко прямо, Цымбал и Намалеванный — по бокам. Глаза старика смотрели спокойно, седенькая бородка не дрожала, только два пальца на правой руке, странно согнутые, изредка вздрагивали в непроизвольном движении[2].

— Ну, что вам, хлопцы, от меня надо? — спросил старик, стараясь усмехнуться. — Насели человеку на пятки, вроде я дивчина яка, — и он дружелюбно сделал шаг вперед.

Карпенко снова сунул руку в карман.

— Вот тебя-то нам и надо. — Он кивнул головой хлопцам, и они обступили старика. Старик посмотрел на них:

— Ага, окружение, значит. Выходит, мне и выхода от вас нет?

Карпенко вынул из кармана пистолет и сунул его под нос старику.

— Ну, вот что, долго нам с тобой тут разговаривать нечего, ты хвостом не крути, говори, что в лесу ищешь? Кого выслеживаешь по этим тропам, чего к лесу принюхиваешься в военное время?

Старик усмехнулся:

— Наше дело такое, лесное.

— Да что с ним долго разговаривать! — воскликнул Цымбал. — Федя, дай ему девять грамм, и дело с концом.

— Шпиён, явный шпиён, — убедительно сказал Намалеванный, — давай кончать, Федя.

— Молчать! — крикнул на них Карпенко. — Не мешайте, допрос снимаю, не видите? Ну, говори, — он снова сунул пистолет ближе к носу старика.

— Ты эту штучку из-под носа моего убери, у меня тоже такая штучка имеется, — и старик вынул из кармана маленький пистолет. — А стрелять и не подумайте, — добавил он, — я вот свистну своим хлопцам, и от вас, в случае чего, мокрое место останется. — Затем, выйдя из себя, заорал на весь лес: — Отойди на три шага от меня! Против кого пистолетом машешь! Я есть партизан гражданской войны. Я два егория получил, когда ты еще под столом ходил, сопляк!

Старик разволновался. Ребята с интересом смотрели на него, но из кольца не выпускали.

— Ты не психуй, папаша, а толком говори, — сказал Намалеванный, — чего тебе в лесу надо?

— Чего мне в лесу надо? — возмутился старик. — Здоров ты вырос, а у разумного твоего батька был сын дурак. Ну, сам рассуди, чего людям в такое время в лесу может понадобиться. Кто я такой? — обратился он к Карпенко. — Вот я тебе сейчас скажу, кто я такой, — и он сунул ему под нос свою мухобойку. — Я есть командир партизанского отряда.

Ребята примирительно заговорили:

— Ну, так сразу бы и сказал, а мы думали… лесник тут один ходит, партизан выслеживает.

— Ишь ты, — тоже идя на перемирие, ответил старик. — Выходит, у вас тоже разведка действует?

— Постой, — спохватился Цымбал, — а где же, командир, партизаны твоего отряда? Ты чего все один ходишь?

Старик подумал, поковырял каблуком землю и задумчиво переспросил:

— Отряд?.. А вот вы и будете моим отрядом… партизанским, — добавил он.

Карпенко свистнул.

— Ну, ладно, дедок, пошли к ребятам, там разберемся. Командиром партизанским я тебя пока не признаю. Проверю, если ты не предатель, тогда живи, топчи землю, хрен с тобой.

— Командиром не признает! — ворчал себе под нос старик, идя за Карпенко. — Видали молокососа? Не признает! А если меня на это дело партия назначила, то что — тоже признавать не будешь, а?

— Ладно, ладно, не ворчи, разберемся, — говорил Цымбал, миролюбиво подталкивая старика.

Они подошли к расположившимся под деревьями бойцам и стали разбираться…

С командиром Путивльского партизанского отряда, председателем Путивльского городского совета Сидором Артемьевичем Ковпаком, получилась неприятная история. Отряд был организован до прихода немцев. В лесу заложены были базы. Но немцы пришли раньше, чем их ждали. Ковпак оставался в горсовете до последнего момента. Он организовывал партизанское подполье и ушел из города последним в тот момент, когда в центре города, где заботливым председателем был воздвигнут памятник Ленину, уже стояли немецкие танки. Командир отряда пришел в лес, но отряда там не оказалось. Много дней провел он в лесу один, стараясь найти кого-нибудь из своих партизан. Точного расположения баз он не знал, так как этим делом занимался старый партизан Коренев.

Карпенко и Цымбал не признавали пока его командиром, но, убедившись в опытности старика, поверили ему.

Через несколько дней к ним прибрел Коренев. Он оброс бородой, борода была белая, и молодые бойцы, жалея его, говорили:

— Ну куда ему воевать, ведь он на елку годится: Дед Мороз, да и только, — так это прозвище и осталось за Кореневым на все время.

Война застала Коренева в должности директора инкубатора. Тысячами выводил он цыплят, сотнями распределял их по колхозам района, не думая о том, что так скоро придется бросить это мирное занятие.

Дед Мороз показал хлопцам место расположения баз, где находились бочки с ветчиной и вареньем. Понемногу хлопцы убедились в том, что Ковпак действительно командир партизанского отряда. Коренев ходил несколько ночей из села в село, и вскоре отряд был собран.

Их было двадцать восемь человек, вооруженных винтовками. На человека — по тридцать патронов и несколько штук гранат. Бойцы Карпенко сначала держались обособленно, им была не по душе штатская публика. Но прошлое многих из партизан и рассказы некоторых из них о гражданской войне внушали доверие. Новоиспеченные партизаны стали по ночам ходить в разведку, выползали на дорогу, по которой сновали немецкие машины. Нужно было начинать действовать, но с чего начинать — никто толком не знал.

Тогда Карпенко вспомнил о нескольких подорванных машинах на дороге. Он рассказал об этом Ковпаку. Они стали искать виновника этих дел. И вот одна связная, которая была бригадиром в местном колхозе и приходила к Ковпаку два раза в неделю, рассказала забавную историю.

В селе Шарповка прижился оставшийся в окружении парнишка. Недалеко от села оказалось минное поле, на него иногда забредали коровы колхозников и взлетали на воздух. Молодой боец, имени которого никто не знал, однажды после такого случая вышел в поле, оглядел его осторожно, понаблюдал, затем умело вынул мину, разрядил ее и оставил в сторонке. Мужики обрадовались:

— Может, парень, договоримся с тобою насчет этих мин?

— А чего ж? Можно!

Сошлись на нескольких пудах муки.

Скоро слух о «сапере» прошел по соседним селам, где тоже были минные поля. Сапер стал принимать подряды, установив норму: пять пудов хлеба за каждый разминированный участок.

Когда связная рассказала об этом Ковпаку, он позвал к себе Карпенко. Они о чем-то пошептались, а ночью нарядили разведчиков с задачей выкрасть из села «сапера». На рассвете его привели в отряд. Молодой парнишка — на вид ему было лет восемнадцать, курносый, с наивными детскими глазами — любопытно оглядывался по сторонам, впервые видя заросших щетиной лесных людей. Ковпак предложил ему остаться в партизанах, на что парень весело ответил:

— А я, дедушка, раньше вашего партизаном стал. Я есть партизан-одиночка. Пять подорванных немецких машин на своей совести имею.

— Какой ты партизан? — сказал Ковпак. — Ты спекулянт! Ты с мужиков по пять пудов хлеба за минное поле берешь.

— Так это же днем, за то, что разминирую, а когда обратно минирую дорогу, я ж ничего не беру. А ведь за это и голову потерять можно. Это, брат старичок, бесплатно… А ты говоришь — спекулянт.

Ковпак примирительно ответил:

— Ладно, ты не обижайся, я же тоже не обижаюсь. Вот ты говоришь, что раньше меня стал партизанить, а я, брат, еще с Чапаевым вместе воевал. Как ты думаешь, не обидно мне от такого сопляка, как ты, подобные слова слышать?

Паренек разинул рот от удивления.

— Ну, если с Чапаевым… — смущенно пробормотал он.

— Бери его под свою команду, Карпенко, — засмеялся Ковпак.

Группа Карпенко к этому времени выросла. В нее посылали всех военнослужащих, прибывших в отряд. Новых людей Карпенко шутя перекрещивал, давал им свои прозвища. Они обычно были так метки, что сразу «прирастали» к новичку, и только под этим партизанским прозвищем человека и знали в отряде.

Молодого паренька прозвали «Сапер-Водичка». Так в отряде никто и не знал, как зовут курносого русского парня, первого минера-партизана Ковпака, а «Сапера-Водичку» знали на протяжении двух-трех лет тысячи партизан — партизаны Брянских лесов, Черниговщины, Полесья. С его легкой руки взлетали в воздух гитлеровские машины, танки, затем под откос стали сваливаться поезда. А паренек, шмыгая носом, выковыривал мины, стаскивал неразорвавшиеся снаряды, вытапливал из них взрывчатку и устанавливал мины на дорогах.

В третьей роте Карпенко было много колоритных фигур. Кроме «Сапера-Водички», рота пестрела яркими прозвищами — «Мудрый», «Князь», «Намалеванный», «Ушлый», «Батько», «Шпингалет» и другие. Один Карпенко в роте был без прозвища, но никто не называл его ни по имени, ни по фамилии. Бойцы звали его просто Карпо. Авторитет этого командира был чрезвычайно велик и в роте и во всем отряде. После Ковпака и Руднева самый уважаемый партизан был командир третьей роты автоматчиков Карпенко.

Карпенко до войны работал трактористом. По пьяному делу один из его товарищей-трактористов в драке убил кого-то. Карпенко ходил в холостяках, а у товарища была жена и двое детей. Убийцу должны были судить, жена убивалась, плакала, а ее муж, в пьяном виде совершивший преступление, совсем упал духом и не знал, что делать. Как-то Карпенко долго говорил с этим трактористом на полевом стане. Потом пришел в суд и заявил судьям, что это он убил человека. Взяв вину товарища на себя, Карпенко добровольно пошел за него в тюрьму, получив десять лет. Он был в исправительном лагере. Через два года за образцовую работу на канале он был освобожден и в армию попал в авиадесантные части.

Таким был Карпенко, странный идеалист, возглавлявший третью роту людей без имен, но с отважными сердцами.

Вот они-то — Мудрый, Князь, Намалеванный, Батько, Шпингалет и другие — были постоянными посетителями нашего партизанского клуба, у костра разведроты, в эти памятные дни сентября 1942 года, когда мы готовились к рейду на правый берег Днепра.

Опять пошли дожди. Дороги расквасились осенней слякотью. Ковпак задумал провести парад.

Сквозь лесную чащу, по бурелому, по колдобинам тащилась пехота, тянулись пушки, проходил обоз. Ковпак выкрикивал приветствия ротам. Тут же с «парадной трибуны» ругал за замеченные неисправности. Ясно было, что завтра-послезавтра мы двинемся в поход.

В эти же осенние дни 1942 года, когда я прибыл к Ковпаку в район Старой Гуты, к лагерю партизан пробилось тридцать шесть военнопленных, бежавших из Конотопа. Я прибыл к Ковпаку с севера, из-под Брянска, проехав весь Брянский партизанский край, они — из степных районов юго-запада.

Ковпак не заходил вглубь Брянских лесов. Он расположился на самой южной кромке леса, проломив для этого блокаду врага вокруг партизанского края, который облепили две венгерские дивизии гарнизонами и заставами.

Тридцать шесть военнопленных, бежавших из лагеря, напали на след Ковпака еще в Сумской области, под Конотопом, но не успели его догнать и по следу пошли за ним в Брянские леса. Это был преимущественно командный состав, который в дальнейшей деятельности соединения Ковпака сыграл большую роль.

Группу возглавлял артиллерист Анисимов, высокий, стройный рыжий парень, с резким голосом, быстрыми движениями. Он организовал побег из концентрационных лагерей и без карт, без компаса провел своих товарищей через все рогатки немецкого тыла. Они встретились с разведчиками Ковпака в лесу под Конотопом. Группу разведчиков возглавлял Берсенев. Они столкнулись ночью лицом к лицу на дороге и приняли друг друга за противника. Дело кончилось несколькими выстрелами, никто не был ранен. Скоро найдя общий язык, они, предводительствуемые Берсеневым, пришли в Брянские леса.

Выделялся среди них высокий, широкоплечий грузин Давид Бакрадзе. Он был инженером, но в армии служил сержантом артиллерии.

Ковпак, вскоре получивший две полковые пушки, которые доставили ему самолетом с Большой земли, назначил командиром артиллерии майора Анисимова; Бакрадзе первое время был командиром орудия. Он ходил большими медленными шагами, и комиссар Руднев с восхищением смотрел на его широкие плечи, высокую грудную клетку и хлопал его по плечу:

— Ну, как, Давид, познакомился с немцами?

— Да, — отвечал Бакрадзе, — знакомство наше на всю жизнь отмечено, — и раскрывал рот, показывая челюсть, из которой с одной стороны были выбиты все зубы. — Стулом меня немец ударил по зубам.

— За что же? — спросил Руднев.

— Сам не знаю, плохо понимаю я по-ихнему, но, кажется, за то, что я земляк Сталина.

Людей, бежавших из плена, хлебнувших фашистской «культуры», охотно брали партизаны, потому что человек, побывавший в немецком плену, второй раз живым в плен никогда не сдавался. Люди бились до последнего патрона и до последнего вздоха.

Для меня, еще новичка, все предстоящее было подернуто пеленой романтической неизвестности. Бывалый народ все чаще стал вспоминать прошлое и предвосхищать будущие дела, одним словом — все с нетерпением ждали сигнала. Поскорее бы вырваться из леса.

10

Наконец мы двинулись. Перед заходом солнца построилась колонна: мы проходили мимо успевших уже сжиться с нами жителей села Старая Гута.

Двинулись на запад. Прошли леса, граничащие с селами, занятыми мадьярами, блокировавшими партизанский край; прошли «ничейную» землю, прошли через мост, который был заминирован противником и разминирован нашими инженерами, и вышли к хутору Веселому. Остановились в ожидании разведки. Сдвинулся обоз, народ на привале сбился в кучки, послышались тихие разговоры, сдержанный смех, затем быстрой тенью прошли обочиной дороги Ковпак и комиссар. Ковпак повертелся возле каждой роты.

— Противник в пятистах метрах слева. Прошу я вас, хлопцы, не шумить. Прошу я вас, хлопцы, его не беспокоить.

Опять двинулась колонна. Еще десять километров прошли в ночной темноте. Голова колонны уперлась в село. Я вошел в хату с разведчиками и склонился с Горкуновым над картой. Вскоре к нам зашел Руднев, веселый и радостный:

— Вот никогда не ожидал, крепко спят мадьяры…

Он подошел ко мне, взял обеими руками за плечи и сказал:

— Ну, академик, вот мы и вышли на оперативный простор. Теперь гуляй, душа партизанская!

Вася Войцехович, помощник начальника штаба — «машинистка с усами», вид которого поразил меня впервые по прибытии в отряд Ковпака, — спал верхом, склонившись на шею лошади. Очевидно, Вася вырвался вперед, затем, ожидая командира, заснул: пока пройдет голова колонны до повозки командира, нужно было ждать полчаса. Его фигура выделялась на фоне неба, и мне на миг показалось, что это не 1942 год, не Орловщина. Так должны были выглядеть запорожцы, ворвавшиеся в Крымское царство, либо совершавшие свои набеги на Приднепровье. Тени Сагайдачного и Кривоноса вставали в степях Украины.

«Как можно спать в такую ночь?» — думал я.

Первая ночь рейда и несколько последующих были для меня временем сплошных открытий и удивления. Действительность оказалась гораздо проще, чем я ее себе представлял. На основании своего небольшого партизанского опыта в отрядах Брянских лесов и по рассказам старых участников отряда Ковпака я ожидал, что первые дни рейда будут насыщены сплошными боями, проявлением массового героизма. На деле оказалось совсем не так: по ночам мы тихо и бесшумно продвигались, а на рассвете располагались на стоянку в лесу. Отдых изредка прерывался мелкими стычками — наших застав с полицией или заблудившимися и напоровшимися на нас машинами, повозками или тыловыми немцами-одиночками. Все они исчезали бесследно, вероятно приводя этим в изумление немецкое начальство.

Ночные марши — сначала небольшие, для того, чтобы втянулись люди и лошади, — сменяющиеся дневками, разнообразились лишь мелкими происшествиями из походной партизанской жизни.

В первую же ночь я с разведкой, которая должна была занять село, где находились полицейские посты, вырвался вперед в поисках хоть какого-нибудь боевого впечатления. Поста в селе не оказалось, но население жаловалось на издевательства старосты, поставленного немцами. Староста успел сбежать, но зато прекрасный буланый конь, которого я собственноручно вывел из конюшни немецкого служаки, разбив железные путы на его ногах, стал моим спутником в дальнейших походах.

Устраиваясь на стоянку между деревьями, под березой, которая в то время уже сбросила большую часть своих листьев, квартирьер, чтобы подчеркнуть комфортабельность стоянки, шутя выбирал нам «дом с вешалкой», то есть березу с сучком. На вешалку обычно вешался автомат, чтобы он не ржавел на сырой земле.

Наша тринадцатая рота на марше всегда ходила вместе с разведкой. На стоянках мы тоже располагались рядом.

Из равномерного ритма похода — как будто мы шли не по вражескому тылу, а совершали физкультурный кросс, — нас вывело одно событие, из-за которого чрезмерно, как мне сначала показалось, разволновался комиссар Руднев.

На пятый или шестой день похода на одну из наших застав набрел вражеский обоз с новенькими, блестевшими на солнце оцинкованными бочками, в которых торжествующая застава обнаружила чистый спирт.

Командир заставы с котелком в одной руке и кнутом в другой, погоняя лошадь, с гиком примчался в лагерь. Со всех сторон к бочке прибежали люди с котелками, кружками, черепками, касками, флягами. Бочку обступили, затем нашлись организаторы, которые установили очередь за спиртом. От каждой роты по два представителя.

Комиссара в это время не было. Люди загорланили частушки. Где-то в глубине леса послышалась автоматная очередь. Больше всего меня поразил автоматчик с красными, как огонь, волосами, по прозвищу «Мед». Он стоял, обнявши ствол березы, и плакал горькими слезами.

В это время приехал комиссар Семен Васильевич. Я увидел, что лицо его перекосилось, как будто кто-то нанес ему страшное оскорбление. Он вызвал дежурного, расспросил, в чем дело. Затем подбежал к осоловело улыбавшемуся командиру заставы, «виновнику торжества», схватил его за воротник, притянул к себе и закричал, картавя от волнения сильнее обычного, задыхаясь от душившего его гнева:

— Расстрелять тебя мало за это, подлец!

Я еще не понимал смысла всего происходящего. Я знал, что Руднев не такой уж заядлый трезвенник, и была у него, очевидно, какая-то важная причина, заставившая его поступить так.

Он оттолкнул командира заставы, крикнув:

— Начальника штаба, командира части, помощников — ко мне!

Я тоже подошел к нему и заметил, что люди весьма встревожены происходившим.

В ближайших ротах те, кто еще в силах был что-либо замечать, увидев, как подействовала всеобщая пьянка на комиссара, зашикали друг на друга. Через минуту лес снова огласился хором голосов, свистом. Заиграла гармошка, люди седлали лошадей, рыскали по лесу, размахивая нагайками. На этом фоне командование проводило срочное совещание.

Комиссар говорил:

— Из-за одного дурака сейчас придется менять всю тактику рейда. Ну разве сейчас их удержишь?.. — И вдруг он поднялся, посмотрел вокруг, на лагерь, не выдержал и неожиданно улыбнулся: — Это же дети, большие дети! Но сейчас они сорвались, и надо идти напролом. — Потом повернулся к Ковпаку и сказал, снова улыбнувшись: — А мы с тобой ведь думали дойти до Днепра без боя.

Затем они склонились над картами, обсуждали какие-то новые варианты, положение маршрута. Я отошел в сторону — детали меня в этот момент интересовали мало… Мне стало ясно то, о чем я смутно догадывался в последние дни. Это было особое войско, порожденное опасностями и рискованными делами войны; здесь многие понятия дисциплины, морали нужно решать по-другому… А как? Нужно было быть таким умным и знающим свою армию человеком, как Руднев, чтобы понимать, что командир заставы, привезший эти несколько бочонков спирта, мог сорвать не один бой, а весь рейд, который совершался по приказу Сталина.

Превратности военной судьбы, случайности, которыми полна всякая война, должны быть учитываемы партизанским командиром больше, чем где бы то ни было. Теперь я понимал, что первые спокойные дни рейда, так разочаровавшие меня, и были самой большой заслугой командования отряда. Настоящий партизанский командир не тот, кто всюду и без толку лезет в бой, теряет силы, обрастает ранеными в самом начале рейда, по мелочам расстреливает боеприпасы и по существу никогда не доходит до поставленной перед ним цели, а тот, кто умеет ужом выползти из партизанского края, всегда и обязательно блокированного противником, пройти с наименьшим количеством боев к цели, подойти к ней незаметно, внезапно и не с той стороны, с которой его может ожидать противник, и, подойдя, нанести удар.

Только кое-кто из «стариков» знал, что нужно пройти за Днепр, до которого оставалось не меньше трехсот километров, и дальше — далеко на запад.

Тогда я понял, что командир заставы — парень с обалдевшими глазами — по существу чуть не сорвал Сталинский рейд.

Командиры совещались, совещались, а затем Ковпак сказал, обращаясь к комиссару:

— Сэмэн! А все равно мы их не вдержали б до Днипра. Рано чи поздно цего не мынувать. Напролом так напролом. А раз уж напролом, значит треба це робыть с шумом, с триском и як можно быстрище, чтобы не дать нимцям насисты на нас.

Это говорил тот самый Ковпак, который всего несколько дней назад обходил повозки во время подготовки и предупреждал:

— Дывиться, хлопци, щоб ничего не триснуло, не брязнуло, щоб тильки шелест пишов по Украини.

«Оказывается, — подумал я, — наш «старик» умеет не только с «шелестом», но и с треском и громом ходить. Ну что ж, посмотрим…»

И я понял, что скуке, которая начала одолевать меня, пришел конец.

11

В эту ночь нам нужно было проходить мимо Кролевца, название которого носил один из наших отрядов.

Ковпак вдруг вызвал к себе командира батареи Анисимова и сказал ему:

— Ну, вот слухай! Теперь за тобой слово. Все жалуешься, что у тебя обоза богато, снаряды лишние возишь. Сегодня всей батареей встанешь заслоном на шляху, слева от Кролевца. И как колонна до середины дойдет и будет идти моя повозка, я свистну, и ты шестьдесят снарядов по Кролевцу ударишь, — и, хитро пощипывая бородку, добавил: — Имей в виду, мои разведчики будут по местечку шастать, шухер немцам робить будут, и куда попадут снаряды, я знать точно буду. Поняв?

Майор Анисимов козырнул и побежал к батарее подготовлять данные для стрельбы.

Не доходя километров десяти до Кролевца, колонна заблудилась. Кто-то из кролевецких партизан, претендовавший на знание местности, сбился с пути и вывел колонну на несколько километров в сторону. Ведший в ту ночь колонну Горкунов напустился на него, и проводник, уже окончательно запутавшись, сказал:

— Хоть стреляйте, братцы, а где я — зараз не знаю.

Разведчики нащупали невдалеке одинокую хату-хуторок. Обрадовавшись, мы стали стаскивать с печи мужика. Он мялся, мычал что-то. В это время из-за печи вышла бойкая баба, внимательно слушавшая наши разговоры. Мы пробовали по карте ориентироваться в местности. Баба иронически улыбнулась и сказала:

— Мужик нехай дома сыдыть, а я, хлопцы, понимаю, куды вам треба, и вас выведу.

— Откуда же вы понимаете, тетенька? — спросил я.

— Ну, сколько я вашего брата вывела, коли от немцев тикали, из окружения выходили!..

Я сердито сказал ей:

— Нам не ту сторону, мамаша.

Она удивленно взглянула на меня и, улыбнувшись, спросила:

— Не в той бик, а в який же?

— На запад, — ответил кто-то из разведчиков.

— Це ж куда, мабуть до Кролевца? — допытывалась она. — То я ту дорогу тоже знаю.

— Э-э, не знаешь, тетка, — засмеялся разведчик. — Нам подальше.

— А куда ж? — не унималась бойкая баба.

— Нам дорогу до Берлина надо, — сказал Черемушкин.

Ничуть не смутившись, женщина затараторила:

— Та я ж и кажу, дойдете до Климовцив, а потим завернете вправо, а там буде мист через Десну, а як выйдете на мист, возьмете влево, а потим шляхом, шляхом, аж до Берлина.

Это было в октябре 1942 года. Поймите это, товарищи!

Мы взяли ее проводником. И она действительно мастерски вела нас по дорогам. Она шла впереди колонны и не видела, сколько народу движется за ней. Но когда проходила мимо заставы повозка Ковпака и послышался его свист, а затем ударила наша батарея по Кролевцу, она вдруг остановилась, посмотрела назад… Пушки били беглым огнем, снаряды рвались в центре города. В свете начинавшихся пожаров женщина увидела длинный хвост колонны, на километры растянувшейся по пересеченной местности, и вдруг опустилась на колени.

— Невже правда? — спросила она меня почему-то шепотом. — Невже фронт прийшов? И звидки ж ви взялися тут, соколики?..

К нам прискакал связной от Ковпака и сказал мне и Горкунову:

— Командир ругается, что колонна стала.

— Шагом марш! — скомандовал Горкунов.

Я поторапливал женщину:

— Веди, тетка, веди поскорее!

Она поднялась и быстро пошла вперед. Потом села верхом и все торопилась и расспрашивала нас. Я не отвечал на ее вопросы и, сидя на буланом, думал. В эту ночь я многое понял. Я понял смысл нашего похода. Он не только в том, что мы убьем сотню-другую гитлеровцев, взорвем мосты, пустим под откос вражеские эшелоны, — смысл похода и в том, что мы вселяем надежду в сердца сотен тысяч советских людей, которые дни и ночи ждут и верят, что вернется Красная Армия и освободит их из неволи. Смысл и в том, чтобы подымать дух людей, убить страх перед врагами в душах тех, кто заколебался, убить страх перед силой гитлеровцев, перед их мощью. Какая уж тут сила и мощь, если по завоеванной ими земле движется тысячная колонна вооруженных людей и громит их гнезда из пушек.

Шестьдесят снарядов, выпущенных по местечку Кролевец, сыграли свою роль. Ковпак действительно был мастером партизанской борьбы, потому что он учитывал не только конкретные факты войны — бой, диверсию, но также и тот резонанс, который произведет эффектный бой в народе.

С этой ночи наш рейд до Днепра и за Днепр был похож на снежный ком, лавину, катящуюся с гор. Охватившая Кролевец паника, которую подняли рвавшиеся в городе снаряды, по проводам телефонов, по телеграфу покатилась дальше и дальше… Народная молва, усиливая страх тыловых немцев, гнала их с мест, и они взывали о помощи.

Народная молва превратила нас в прорвавшуюся армию. Нас, по слухам, оказалось уже тридцать и сорок тысяч, с нами шли танки, нас сопровождали самолеты. И толстым гаулейтерам не спалось по ночам, их трясла лихорадка, они срывались с места и мчались на автомашинах в Чернигов, в Киев. А Ковпак, который вначале шел с «шелестом», составлял маршрут из расчета по пятнадцать — двадцать километров в ночь, теперь, подгоняя штабистов, гнал по шестьдесят километров, набирая темп рейда.

Своим движением мы окрыляли народ, звали его к борьбе. Где-то по сторонам от нашего пути, по нашим следам, стихийно возникали партизанские группы. Некоторые, догнав, присоединялись к отряду, другие так и оставались неизвестными нам, но уже действовали там, где проходил Ковпак. Они поднимали народ, потому что Ковпак, осуществляя сталинское задание, делал то, «що народ хоче».

Когда наша разведка донесла нам рикошетом отраженные сведения о том, что где-то движется сорокатысячная армия с пушками, танками, самолетами, и я, не уловив смысла этого сообщения, доложил Ковпаку, он вдруг весело, по-ребячьи, захохотал и сказал:

— Та це ж — мы. Щоб я вмер, це — мы!

Я, смутившись, возразил:

— А где у нас танки, где самолеты?

Старик хитро посмотрел на меня:

— Що ж с того, що их нема. Раз народ хоче, щоб воны булы, значит — воны есть.

12

Эту часть рейда мы проходили с шумом и треском. Каждый день были бои и мелкие стычки. Чаще всего они велись на заставах, и в этих боях мне приходилось принимать лишь небольшое участие.

Партизанский бой в обороне редко бывает интересным. Суть его заключается в том, чтобы не допустить противника к месту расположения отряда, прикрыть обоз, штаб, раненых, затянуть бой до сумерек, не раскрыв перед противником расположения своих главных сил, количества огнестрельных средств. Их надо приберегать до решительного момента на тот случай, если противник сможет за один день сконцентрировать силы и создать обстановку, которая потребует введения в бой всех боевых ресурсов. Затянув же бой до вечера, надо оторваться от противника и уйти.

Интересным этот вид боя бывает лишь в том случае, если из обороны он переходит в наступление, затем в преследование противника и его уничтожение. В первые дни нашего рейда мне пришлось участвовать в одном из характерных партизанских боев, которые всегда бывают поразительны по результатам. Речь идет о засаде.

Отряд Ковпака в то время был уже чем-то вроде партизанской гвардии и заслуженно гордился своим званием.

Наша группа, называемая тринадцатой ротой, состояла из восемнадцати автоматчиков, капитана Бережного, меня и радистки Ани Маленькой. Все мы были в то время еще на положении кандидатов в партизаны. На нас скептически посматривали рядовые партизаны и командиры. Стоило на марше случиться в нашей роте какому-либо казусу — поломалось колесо или отбилась лошадь, завязнув где-то в болоте, — проезжавший мимо Ковпак качал укоризненно головой и, отъехав в сторону, говорил своим хлопцам не громко, но так, чтобы слышали и мы:

— Присылают тут всяких… одним словом — парашютисты…

И уже только для своих добавлял, очевидно, какое-то сильное словцо, которое тонуло в гоготе уютно сидевших на повозках партизан.

На второй день после форсирования Десны нам пришлось держать заставу-засаду на магистральной дороге, ведущей в Сосницу на Черниговщине.

Наша рота, усиленная одной бронебойкой, заняла заставу на опушке леса, вдоль которой шла канава, заросшая кустами. Впереди себя мы заминировали мостик через канаву.

Метрах в пятидесяти расположился ротный обоз. Радистка закинула антенну на дерево, связалась с центром и передавала радиограмму. Я подошел к заставе. Ребята, утомленные беспрерывными походами, спали. Задремал и я.

Проснулся я от грохота и шума. Раздвинув ветки кустарника, увидел два больших грузовика и одну легковую машину. Они приближались к заминированному мостику.

— Автомашина! Немцы! — крикнул я.

Бойцы, протирая заспанные глаза, подхватили автоматы. В это время ударила бронебойка, находившаяся на левой стороне дороги… Легковая машина остановилась. По грузовым сразу застрочили восемнадцать автоматов. Но машины остановились далеко — огонь автоматов оказался малоприцельным.

У меня с собой был фотоаппарат. Держась кромки леса, я побежал вправо, откуда лучше были видны машины, с которых прыгали немцы.

Пробежав метров сорок, я увидел, что большая часть автоматчиков бежит за мной. Лес в этом месте кончился, и между ним и дорогой было несколько выкорчеванных пней. Мы бросились во фланг к машинам, но в это время ударил ручной пулемет. Расстояние между нами и машиной было не больше пятидесяти шагов. Семь или восемь автоматчиков, побежавших за мной, залегли в ямы от выкорчеванных пней, пригнув головы под очередью пулемета. Когда стрельба прервалась, мы сразу, как по команде, ударили по машинам. Немцев на них не было видно. Вначале мне показалось, что машины шли пустые, но внимательно присмотревшись, я увидел, что в неглубокой канаве у грейдерной дороги копошилось и ползало что-то зеленое. Это были немцы, вернее только зады немцев, прижавшихся к земле. Головы и верхняя часть туловища очень редко, и то на секунду, появлялись на горизонте, но зады, толстые эсэсовские зады не могла скрыть неглубокая канава грейдера.

Все, что было до этого — и моя перебежка, и прыжок в канаву, — делалось в состоянии аффекта, и я плохо помню, как это делалось. Но зеленые толстые зады эсэсовцев рассмешили меня, и я крикнул:

— Хлопцы, бей их в ж…

И мы стали стрелять. Вдруг, очевидно под влиянием попаданий, отнюдь не смертельных, из канав стали показываться головы. Кое-кто из немцев, очевидно поняв, что канава не спасет, попытался делать перебежки.

Огонь с нашей стороны все усиливался. Ответного огня почти не было. Меня охватил какой-то приступ озорства. Я вытащил фотоаппарат, выполз из ямы и направил его на одного из гитлеровцев, который метался по поляне. Сначала он бегал пригнувшись, потом, очевидно подбитый автоматной очередью в ногу, полз на руках, — все это я видел в визир «фэда». В это время сильный толчок сзади и удар по шее сбил меня с ног, и я упал на дно ямы. Я поднялся и увидел Володю Лапина, который, тщательно целясь, выпустил длинную очередь по одной из автомашин. Затем он обернулся ко мне и, сунув кулак под самый нос, бешено и виртуозно выругался.

Володя Лапин, молодой разведчик, перед самой войной кончивший школу, страстный любитель кино, узнав о моей довоенной профессии, разговаривал со мной с благоговейным уважением и чуть ли не шепотом.

Но тут он принялся отчаянно ругать меня и, наверное, побил бы, если бы в это время хлопцы не сорвались в атаку, добивая последних немцев. За ними бросились и мы.

Как после рассказывал мне Володя, в тот момент, когда я хотел сфотографировать гитлеровца, другой из-под машины навел на меня свой карабин. Он выстрелил через мгновение после того, как Володя Лапин сбил меня с ног на дно канавы.

Я узнал об этом, только когда кончился бой, который навсегда закрепил нашу дружбу. С Володей Лапиным мы после этого прошли много тысяч километров.

Вырвавшись вперед к машинам, возле которых лежали мертвые и раненые фашисты, я подбежал к легковой и крикнул, вернее проревел шоферу, державшему руку на баранке, фразу из справочника-разговорника:

— Хальт! Хенде хох!

Шофер равнодушно сидел, не моргнув глазом.

Я крикнул еще раз, Володя Лапин подбежал и рванул дверцу. Шофер, качнув головой, склонился грудью на руль, а затем упал к моим ногам.

Оказывается, он был убит выстрелом из бронебойки (пуля угодила ему прямо в лоб) и остался сидеть за рулем.

Под машиной лежали убитые немцы, а между ними металась, оскалив на меня зубы, немецкая овчарка.

В стороне от машины лежал тот самый немец, которого я хотел сфотографировать. Одежда у немца была новенькая — очевидно, только перед выездом в экспедицию против партизан получено обмундирование. Новые дождевые плащи с пелеринами, хорошие брюки голубого цвета, еще со складочками, новенькая форма с эсэсовскими петлицами, у каждого кобура с парабеллумом, ракетница и множество всяких побрякушек, которые так любят немцы.

Из собранных документов мы узнали, что в этой группе, состоявшей из тридцати двух человек, находились жандармы, вахмистр и капитан.

Легковая машина была исправна. С пулеметчиком Остроуховым, который умел управлять машиной, я вскочил в нее, он дал газ, и мы помчались. Не доезжая до своего обоза, я заметил крадущуюся за деревьями Аню Маленькую: она прилаживала автомат между раздвоенными стволами деревьев и целилась прямо в нас. Вот-вот грянет очередь. Единственное, что могло нас спасти, — громкая ругань, которую я во все горло прокричал этой нежной семнадцатилетней девочке. Это остановило ее палец на спусковом крючке. Затем мы повернули машину обратно и с размаху налетели на пень, разбив радиатор.

От заставы шли партизаны, размахивая трофейным оружием, ракетницами диковинного вида. Все кричали, галдели, смеялись… С другой стороны, от штаба, к нам подошел Базыма и спросил:

— Ну как, хлопцы?

Мы рассказали ему.

— А что же такой короткий бой? Командир волнуется, — сказал Базыма.

На многих из нас было навешено только что захваченное в бою немецкое снаряжение и оружие.

Вернувшись в лагерь, я увидел, что все смотрят на нас с маленькой долей зависти.

Веселые возгласы из-под повозок, где устроились матерые ветераны, их одобрительные взгляды говорили о том, что кандидатский стаж наш кончился и мы приняты в действительные члены прославленной корпорации ковпаковцев.

13

После памятной ночи под Кролевцем мы все больше и больше набирали темп движения на запад.

Проходя по районам, еще не тронутым войной, можно было часто менять лошадей, и марши становились все длиннее, насколько хватало долгих осенних ночей и сил у людей, да еще, пожалуй, характера у командира.

Осень 1942 года выдалась сухая, только заморозки вытягивали из земли влагу, а дневное солнце отогревало ее, и дороги покрывались неглубокой грязцой.

В несколько ночей мы прошли Черниговскую область с востока на запад.

После нашей засады у Десны гитлеровское начальство в Чернигове, очевидно, встревожилось и стало подтягивать силы, но темп нашего рейда был настолько стремительным, что мероприятия немцев, как правило, запаздывали. Разведка, которую мы вели не только вперед и по сторонам, но и назад по пройденному пути, докладывала, что большие разведывательные отряды противника и авангардные части, которыми он хотел нащупать нас, стремясь затем навязать нам бой с его крупными силами, приходили к местам нашей стоянки с опозданием на один-два дня.

Несколько дней прошло без боев, но впереди был ряд крупных препятствий. Отряд шел буйной массой веселых от удачи и веры в своих командиров бойцов, но штаб во главе с командиром и комиссаром был очень насторожен и собран. Верхушка отряда — Ковпак, Руднев, Базыма, Войцехович, Горкунов — напоминала туго свернутую пружину, таящую в себе какую-то неиспользованную силу и готовую в нужный момент развернуться для удара.

На моих плечах в то время еще не было того тяжелого бремени ответственности, которое всегда присуще командирам, понимающим свое дело.

Я спокойно, уверенно, а иногда и бесшабашно шел с товарищами в засаду со своим завоеванным трофейным чешским пулеметом, много снимал «фэдом», записывал свои впечатления в блокнот и знакомился с народом. После засады с нами подружились лучшие бойцы знаменитой третьей роты. У нас на стоянках всегда «околачивались» Мудрый, Князь, Батько. Они делились с нами трофеями, которыми была богата походная жизнь.

Мудрый подружился с нами и все свободное время проводил у нас. Как только мы останавливались на дневку и, раскинув палатки, ложились отдыхать после ночного марша, в расположение нашей тринадцатой роты обязательно приходил Мудрый. Он был как бы офицером связи третьей роты Карпенко с нами.

Прозвище «Мудрый» дал этому молодому парню Карпенко, очевидно, за его смекалку и за умение схватывать основное, а может быть, и за пристрастие анализировать все, что происходило вокруг. Мудрый не мог пройти мимо фактов и явлений жизни, чтобы не попытаться своим гибким и острым умом обобщить их и сделать из них какие-то свои выводы, часто очень оригинальные и стройные, иногда гиперболичные и ошибочные, но всегда остроумные и меткие. Истории его жизни я не знаю, фамилии тоже не помню, и только после его смерти в бою под Кодрой я узнал о том, что самый лихой автоматчик третьей роты, с которым мы просиживали часами на привалах во время Сталинского рейда Ковпака, Колька Мудрый был еврей.

Мудрый до самозабвения любил комиссара Руднева. Если комиссару нужно было что-нибудь, Мудрый стремительно бросался исполнять его просьбу или поручение. Вначале я не понимал причины этого, но однажды он рассказал мне, что был в Красной Армии в одной из дивизий Юго-Западного фронта. С дивизией, после неудачных боев в первые дни войны, он попал в окружение. Много скитался по немецким тылам, несколько раз попадал в лагерь военнопленных, бежал, снова попадал в плен, рискуя быть расстрелянным. Словом, немало хлебнул он горя в немецком тылу, прежде чем прибиться к Ковпаку.

Как-то, вспоминая первые дни войны, горькие дни поражений и отступлений, Мудрый, задумчиво пожевывая опавший багровый березовый лист, говорил, как бы не замечая меня. Казалось, что он разговаривает сам с собой.

— Вот, думаю, как это могло быть, что эти же самые люди, которые с Ковпаком воюют — да как воюют! — тогда задавали драпа? Дед Ковпак — он понимает, что жизнь моя, может, в Госплане на счетах запланирована и во все входящие-исходящие записана, занумерована, запечатана… Это же не шутка! Это ж не пальто отдать, а все-таки жизнь! А жизнь, товарищ подполковник, всего-навсего одна…

И он, опираясь на ствол березы, задумчиво смотрел вдоль просеки, по которой сновали партизаны.

— Вот тут дело какое, — продолжал он. — Иду я, скажем, в бой, убьют меня там или не убьют, но я знаю, что сзади меня сидят дед Ковпак и комиссару сидят и маракуют о моей жизни. О всех нас. Второй год мы партизаним, и ни разу не было, чтобы Ковпак с комиссаром промах в своих мыслях дали. Вот оно и понятно теперь, откуда у меня, у Кольки Мудрого, смелость берется..

Сухая осенняя погода сменилась дождями, и в один из таких дней, когда на стоянке в лесу мы мокли под проливным дождем, радисты, работавшие в любую погоду, приняли приветственную телеграмму маршала Ворошилова.

У меня хранится фотография митинга, необычайного по своей обстановке. Где-то недалеко от Днепра, в лесу, под деревьями с размокшей от дождя корой, стоят сотни людей, закутавшихся в разнообразные плащ-палатки — мадьярские, румынские, немецкие, — бережно спрятав под палатки пулеметы и винтовки.

Ковпак произносит речь:

— Товарищи партизаны и партизанки! Маршал Ворошилов прислал мне радиограмму. Ось я вам зараз прочитаю.

Ковпак вынул очки, и, пока он надевал их, застыла в ожидании толпа партизан. Лил дождь, по усам стекала вода. Никто не замечал этого. Ковпак прочел приветствие маршала и начальника Центрального штаба партизанского движения.

Люди стояли не шелохнувшись.


«…Внимательно следим вашим продвижением. Связь работает хорошо. Донесения получаем регулярно. Уверены в успешном выполнении задачи. Шлем привет вам, вашим ближайшим помощникам и всем бойцам вашего отряда. Крепко жмем руку всему личному составу отряда.

Ворошилов. Пономаренко».


Еще в начале рейда на правобережную Украину в Брянском партизанском крае, который, по замыслу и указаниям товарища Сталина, стал базой для многих отрядов, мы были свидетелями кипучей деятельности Центрального штаба партизанского движения. На одном из первых самолетов полка Гризодубовой прилетел представитель штаба. Офицеры связи были почти во всех отрядах, в том числе и у Ковпака. С одним из них, капитаном Шевардиным, я отправил в штаб фотонегативы, которые успел «отщелкать» в Брянских лесах и в первые дни пребывания у Ковпака. Уже после войны я нашел их в целости и сохранности.

Самолеты доставляли грузы: оружие и боеприпасы, листовки и литературу, портативные типографии и мины замедленного действия. По своему служебному положению я не мог тогда знать во всех деталях приказ Главкома партизанским движением, но в общих чертах его знали многие командиры. Приказ этот (как и многие другие директивы, направлявшие деятельность партизан Белоруссии и Украины, Брянщины и Крыма, Смоленщины и Ленинградской области) ставил конкретную политическую и военную цель и определял задачи рейда.

Главнокомандующий партизанским движением Маршал Советского Союза товарищ Ворошилов в осуществление указаний товарища Сталина в боевом приказе отрядам Ковпака и Сабурова давал программу действий. Приказ был о выходе объединенных отрядов в новый район.

Противник в те месяцы из далекого тыла перебрасывал свои резервы, боевую технику, горючее и боеприпасы на фронт и вывозил из нашей страны в Германию награбленное имущество и хлеб.

Районы Житомирской и Киевской областей, расположенные на правобережной части Украины, с наиболее развитой сетью железных и шоссейных дорог, с многочисленными переправами через реки, являлись стратегически важными путями, идущими с запада на восток.

Важность этого района определялась еще и теми факторами, что в Киеве фашистские оккупационные власти сосредоточили административные, карательные и другие учреждения, осуществлявшие политику угнетения советского народа на Украине.

Кроме того, противник, используя западный, господствующий берег Днепра, возводил там усиленные укрепления, в связи с этим следовало ожидать, что Правобережье в ходе войны будет представлять собой плацдарм ожесточенных боев.

Именно здесь широко поставленная народно-партизанская борьба позволяла наносить врагу серьезные удары с тыла и тем самым оказать неоценимую услугу Красной Армии.

Приказ давал четкие указания целей, задач, маршрута и места дальнейшей деятельности отрядов Ковпака и Сабурова.

Перенесение опыта крупных партизанских отрядов из Брянских лесов на правый берег Днепра, в Полесье, Киевщину, Ровенщину и Житомирщину, — это была политическая цель рейда; в ходе рейда были нанесены удары по военно-промышленным объектам и узлам коммуникаций врага, — это была военная цель.

Ковпак, не торопясь, произносил речь под проливным дождем:

— Мы вышли к Днепру, старому, седому Днепру. Но нам надо форсировать его. Товарищи! Я знаю, что вы устали. Двадцать бессонных ночей и двадцать дней боев, как начался наш рейд. Знаю, что труден людыни такой подвиг. Знаю, что трудно раненым, нелегко и здоровым. Но згадайте, комсомольцы и коммунисты, колхозники и интеллигенция! Чкалов, колы летив через Северный полюс, тоже хотив спать. Та не заснув. Так невже заснемо мы? Каждый партизанин и партизанка должны знать, что свой подвиг они совершают во славу родины по приказу товарища Сталина.

Это было в канун 25-летия Великой Октябрьской революции.

Митинг состоялся накануне решительного прыжка вперед. Требовалось перерезать крупнейшую шоссейную и железную дороги, идущие из Киева через Чернигов — Гомель на Москву, с ходу подойти к Днепру и сразу же форсировать его.

К железной дороге мы подошли днем, сделали привал, и под вечер колонна вытянулась вперед. Тринадцатая рота оказалась напротив переезда, но в это время справа от него, с полустанка, не обозначенного на карте, ударил пулемет. Нас было всего несколько человек. Мы с Володей Лапиным и еще несколькими автоматчиками, не имея на то никакого приказа, просто оценив выгодность своих позиций, ударили во фланг переезда и смяли находившихся там мадьяр. Лапин выскочил первым на железнодорожное полотно, где одиноко торчал брошенный станковый пулемет. Он повернул его, направил вдоль железнодорожного пути и выпустил по убегающим мадьярам всю ленту.

Мы ворвались на полустанок, заняли его и вышли, сокращая путь, через болото, наперерез нашей колонне. Спускались сумерки. Через несколько километров начиналось шоссе.

Еще до занятия шоссе нашими заслонами конноразведчики, во главе с братом комиссара Костей Рудневым, подбили немецкую легковую машину. Она слетела с высокой насыпи в болото. В машине ехали два офицера. Они сбежали в камыши. Шофер был взят в плен.

Колонна прошла по шоссе около двух километров, а затем, не доходя метров двадцати до большого моста, свернула влево. У самого моста стояли заслоны. Я был в заслоне, и когда больше половины колонны прошло, вдали показались огоньки грузовой машины. Она шла медленно. Мы подготовились и напряженно ждали ее. Мост был деревянный, и, жалея тол, мы решили его сжечь, для чего разложили на мосту костер, но когда увидели машину, костер разбросали. Все же шофер перед самым мостом замедлил ход, очевидно заметив огоньки, вспыхивавшие на мосту.

Ждать больше было нельзя. Я скомандовал:

— Огонь!

Когда мы подбежали к машине, немцы были уже перебиты, а из машины партизаны волокли громадную бочку масла.

Мы уже стали поджигать машину, когда Володя Лапин, тщательно исследовавший кузов, вдруг закричал:

— Хенде хох!

Послышалось щелканье затвора, и из машины показался наш бравый автоматчик, подталкивающий впереди себя немца. Его хотели прикончить, но я воспротивился этому и оттащил немца в сторону, чтобы допросить, использовав в качестве «языка».

При свете горевшей машины я увидел испуганные голубые глаза и мальчишески круглое лицо. Поднятые руки его дрожали. На мои упорные вопросы по-немецки он не отвечал. Он силился, но не мог вымолвить ни слова, так как у него стучали зубы и не слушался язык. Я был зол на себя за то, что мог проговорить ему только несколько стандартных фраз на немецком языке, которые заучил по вопроснику.

Злость моя усиливалась.

— Вохин? — тыча пальцем ему в грудь, указывая вдоль дороги, спрашивал я у немца.

— Не умию я по-нимецькому… — наконец выдавил он из себя.

Партизаны загоготали. Я усадил пленного к себе на повозку и, догоняя колонну, стал допрашивать. Вот что рассказал он мне. Родился в украинском селе недалеко от Львова. Брат перед войной кончал военную школу в Одессе. Его самого немцы угнали на работу в Германию, а по дороге партию из двухсот украинцев одели в немецкие шинели и назвали немецким батальоном. Батальон этот за два дня до случая на шоссе спешно перебросили под Чернигов, из Киева он прошел по нашим следам больше ста километров, нигде не обнаруживая нас.

Наутро мы подошли к левому берегу Днепра, вблизи местечка Лоев, расположенного в устье реки Сож, впадающей в Днепр. Ночью нужно было перебросить несколько рот для захвата Лоева с тыла, но, когда партизаны подошли к городишку, оказалось, что разведчики уже хозяйничают в городе. Во главе с Черемушкиным, которому была поставлена задача только разведать противника, они перебили весь лоевский гарнизон, состоявший из нескольких десятков полицейских.

Моста через Днепр в этих местах нигде не было. Переправу пришлось организовать на скорую руку.

Сюда же подошло соединение Сабурова, шедшее параллельным с нами маршрутом. Часть его людей уже была на другом берегу. Повозки переправлялись на паромах и лодках. Лошадей переправляли вплавь, а затем гнали по полю вскачь, боясь, чтобы они не простудились после купанья в холодной воде.

Во второй половине дня на окраинах города начался бой. Из Мозыря и Речицы противник подбросил войска, две бронемашины и несколько грузовых машин с пехотой. Они пытались выбить нас из Лоева. Наши роты, которые стояли там — небольшой заслон на окраине города, — с трудом выдерживали их натиск. Ковпак приказал тринадцатой роте выдвинуться на помощь Сабурову. Бой был кратким и сильным. Бронемашины мы сразу подбили из бронебоек и пулеметов. Немцы бросились наутек, но мало кто из них ушел живым. Это было в ноябре 1942 года. Седьмого и восьмого ноября мы стояли в Лоеве и праздновали 25-ю годовщину Октябрьской революции. Вечером мы вспомнили о нашем пленном. Ковпак вызвал его, вытащил из кармана блокнот и начал допрос. Но так ничего и не успел записать — грянула гармонь. Дед Мороз, любитель танцев, пошел плясать казачка, за ним выскочил Ковпак, на ходу кинув мне:

— Разберись с ним, как знаешь… — и пустился в пляс.

Деды танцовали несколько минут. Потом стали беседовать. Баян все убыстрял темп украинского гопака. И вдруг мой пленный, важно подбоченившись, ударил гопачка, да так ловко пошел вприсядку, что я пожалел, что он пленный.

Я зашел в тринадцатую роту. Там тоже шло праздничное веселье. Бережной, изрядно выпивший, упорно твердил мне: раз пленного зовут Ярослав — значит он обязательно поляк, а раз поляк — значит брат-славянин. И полез с ним целоваться. Пленный отвечал на все вопросы типичным языком Ивана Франко. Я подумал, подумал и решил: «Живи, черт с тобой!»

Этот Ярослав страшно напоминал мне теленка, пяти-шестидневного теленка, который стоит, широко расставив ноги; они еще подрагивают от непривычки ходить, но иногда у него появляется желание брыкнуть ими, задравши хвост. И, уставившись в тебя глупыми глазами, теленок тычется мордой в колени и лижет их. Мы поручили Ярославу уход за лошадьми нашей радистки Ани Маленькой, и в этой должности он пробыл больше года.

Последние роты и батальоны пробивались уже по «салу», сковавшему воды Днепра. Мороз начал крепчать, и, задержись мы здесь два-три лишних дня, пришлось бы нам туго на переправе. Немцы этот момент тоже прозевали. Вот записи из моего дневника.

«10. XI. Пробыли два дня в Лоеве. Сегодня двинулись в леса. Немцы, наконец, направили против нас свою технику, пятью самолетами разбомбили в пух и прах мельницу, помольцев и дом полицейского. Есть жертвы среди местного населения.

11. XI. Первая крупная стычка с полицией в селе Новый Барсук. Результаты: взяли две машины и вымели полицию, как метлой, на полсотни километров. Взяли четырех врачей. Дед сидит и вычисляет, сколько лет потребуется для достижения довоенного уровня состояния крупного рогатого скота, овец и свиней. Имеет самые точные сведения по курам и гусям.

Вспоминается первая встреча с Ковпаком: «Хороший урожай на Украине, а придется жечь, взрывать, пускать под откос поезда, чтобы не досталось врагу».

И печаль, жесткая печаль большого, мудрого, видавшего виды человека пробежала по лицу.

И еще: «Заняли Путивль несколькими конниками, а там на площади я сам Ленину памятник поставил, а вокруг садик посадил. Памятник разрушили, садик вырубили, сволочи!..» — и скрипнул некрепкими старческими зубами.

Недаром, когда проходили Ямполь, а затем Путивль, по врагу, засевшему в Кролевце, дали беглым огнем шестьдесят снарядов. Это была потеха, но в то же время и демонстрация уверенности и силы. И воевали уверенно, как могут воевать лишь сильные духом и правотой своего дела люди.

12. XI. Отдыхали, мылись и громили полицию.

16. XI. Две ночи подряд на операции. Взорвали завод, вывели из строя железнодорожную станцию. Мост взять не удалось. Его защищали крупные вражеские силы. Учусь в партизанской академии… В бою пока везет, жаль, если жизнь оборвется раньше нашей победы, а она будет, это знают и наши враги.

В селе Избынь бабка, провожая нас, сказала: «Помогай вам бог победить». Многие так говорят. Население за нас, народ с нами, мы должны, мы обязаны победить!

18. XI. Сегодня форсировали Припять. Третья река по счету в этом походе. Все зависит от того, кто держит в своих руках инициативу. В партизанской войне инициатива всегда в наших руках. Противник не знает и не может знать, куда мы пойдем, где ему нас ждать, не знает до тех пор по крайней мере, пока не завелись предатели. Сегодня, кажется, он пытался их нам подбросить. Надо разобраться. Ночью снова долго беседовал с мудрым Ковпаком. Светлая, умная голова.

19. XI. Позади Припять. Ночь не спал. Люди из Мозыря, люди из Курска, люди нашей родины! Сколько их проникает через фронт в стан врага, и делают они свое незаметное, но опасное для немцев дело. Медленно, но верно подтачивают они его военную машину, и настанет день — враг упадет, захрипит и забьется в предсмертной конвульсии. Советские разведчики и партизаны делают свое дело. Но пусть помолчит пока бумага, пусть помолчит. Будем помнить лишь эту ночь, тихую, морозную и таинственную, освещенную багрянцем пожаров, и тихие звуки замерзающей Припяти. Мы поэтому не спим ночами и мечтаем о том времени, когда вскроются воды Днепра и Припяти и смоют с берегов последние следы фашистской падали. Весна придет, наша весна…

Предвестники нашей весны протаптывают партизанские тропы по первому снегу Полесья.

Нина, милый семнадцатилетний автоматчик, и Аня, дорогая, незнакомая мне москвичка Аня, погибшая в бою на станции Демехи. Погиб светлый человек, смертью своей бросивший вызов врагу и своей преждевременной гибелью доказавший бессмертие нашего дела. Не знал, не видел я ее живой, но предсмертный возглас, вырвавшийся из ее груди, не забуду никогда. Много ночей впереди, боевых и мирных ночей, и, может, каждую такую ночь под звездами будет звучать «А-а-х…» и мягкое падение тела на мерзлую землю. А вечером выпал первый снег, он покрыл саваном землю и тело девушки, отдавшей свою жизнь за родину. И автоматчица Нина, смелая и озорная, всегда с засунутыми по-мальчишески глубоко в карманы руками, воюющая так же по-мальчишески озорно. Когда ей не дали автомат, она заревела и выплакала-таки себе оружие. Сегодня разговорились на ходу в колонне. Отец погиб в плену, в Хуторе Михайловском: его сожгли фашисты, а дочь пошла мстить за отца. Училась при немцах в школе. Дважды вызывали в полицию и жандармерию. Усатый гитлеровец с глазами барана через переводчика объяснял ей прелести кухонной перспективы, обещанной ей фюрером, а девушка, придя к партизанам, выплакала себе автомат и пошла в бой. Трудно в семнадцать лет убивать людей… Глаза первого немца, убитого собственной рукой, снились ей две недели. Но надо убивать врагов, и она это делает.

Слава вам, наши девчата!»

14

Еще во время стоянки в Брянских лесах, возле «партизанской столицы» Ковпака Старой Гуты, я познакомился с семейным бытом этого своеобразного отряда.

Привлекало внимание большое количество детворы в лагере. Как-то не вязалось это с легендами о непобедимости отряда и с вещественными доказательствами боев. Трофейные немецкие и мадьярские минометы, пулеметы и автоматы, румынские баклажки и плащ-палатки, сигары и браслетки с часами, раненые бойцы с окровавленными повязками и вдруг — дети: сосущие, ползающие, шныряющие и гарцующие на конях…

В дни моего прибытия в отряд началась эвакуация партизанских семей на Большую землю. Первая эвакуация. До этого большинство из этих потомственных партизан провели в отряде более полугода. А некоторые и родились в нем. Позже я узнал их судьбы.

А понял только в рейде.

Осенью — зимой 1941 года партизаны Ковпака шли в отряд без семей. Кто был в состоянии эвакуировать своих родных — зная, на что он идет, — сразу сделал это. Но у большинства партизан родные оставались в оккупированных селах.

Первые активные действия отряда всполошили гитлеровцев. Стала работать немецкая контрразведка. Бесилось гестапо. И если вначале еще удавалось скрыть от врага наиболее активных участников отряда, его командиров, то уже зимой 1941–1942 года они стали ему известны. Отряд беспрерывно рейдировал. На стоянки становились в селах, и скрываться от населения уже не было смысла. Наоборот. Отряд окреп, окрепли его связи с народом. Но в семье не без урода. Подчас найдется человек болтливый, а то и злой. Бывало, что имена партизан пытками, угрозами, хитростью выуживались врагом. Особенно подличали и старались полицаи.

Немало невинных жен партизанских, отцов и матерей погибло в эти дни на виселицах в оврагах, в тюрьмах. Ох, как мстили врагу за свои семьи партизаны. Как мстили! Они первые бросались в атаку и последними уходили из боя. По настоянию партизан, у которых погибли родные, были взяты в отряд семьи, еще не захваченные врагом. В их числе и семья комиссара Руднева: жена Доминикия Даниловна и девятилетний сынишка Юрка. Старший, Радий, или Радик, как его звали в отряде, ушел в партизаны вместе с отцом. Радика знали и любили все в отряде, но особенная, трогательная и суровая, простая и нежная дружба была у него с Ковпаком.

Немцы должны были в эту ночь схватить его мать и братишку. Семнадцатилетний Радик с двумя друзьями-разведчиками проскочил через вражеские пикеты и вывез их в отряд.

С завистью смотрел Юрка на брата в ту зимнюю ночь.

Радик на рысях гнал по полю санки. Дулом назад глядел самый настоящий пулемет. Пулеметчик просил мальчика сесть на его широко расставленные ноги, чтобы не выпасть из саней. Сани скользили тихо, лишь фыркали кони. В окрестных деревнях в небо взлетали ракеты, да изредка прорезали поле трассы пулеметных очередей. После трассы проходило несколько секунд, и затем доносилось татаканье пулемета. Юрка считал. Он знал: каждый счет до четырех означает километр расстояния. Радик вез быстро и ловко. Счет был восемь, шесть и ни разу не было меньше четырех… Юрка, важно усевшись верхом на сапог пулеметчика, ободрял мать:

— Проскочим. Как пить дать — проскочим!

И они проскочили.

Так Юрка прибыл в отряд уже обстрелянным партизаном. В одном не повезло. Его отец — Семен Васильевич, комиссар грозного Ковпака, — лежал раненый. Рана была опасной. Мать не отходила от отца. Вместе с нею сидел и черномазый Юрка, не сводя смышленых глаз-маслинок с черноусого лица, забинтованного марлей. Иногда отец брал в руки карандаш и что-то быстро писал. Нет, разобрать косой, неровный почерк, да еще так быстро, Юрке было не под силу. Вот тогда-то он дал клятву, пионерскую нерушимую, учиться только на «отлично». А сейчас нужно было по громким ответам матери понимать смысл их разговора. Однажды мать прочла записку и передала ее Юрке.

— Это тебе.

— Мне?..

— Тебе. Ну, бери же.

Юрка схватил бумажку и прочел, волнуясь, по складам:

«Расскажи, как ты стал партизаном».

Партизаном? Значит, он и на самом деле партизан? А почему бы и нет… Ведь проскочили они тогда под пулеметным огнем. И он, Юрка, даже сидел на ноге у пулеметчика, чтобы тот не упал… Правда, стрелять из пулемета не пришлось… Но ведь могло быть так… что и пришлось бы… Ясно — могло быть!.. И вдруг пулеметчика убивают. Тогда за пулемет ложится Юрка и ведет огонь по фрицам… Нет, он еще не знал тогда пулемета… Пускай лучше — пулеметчика ранило… И он закрыл ему рану своей шапкой, пока мама…

— Чего же ты молчишь? Отец спрашивает… — шепнула мать.

Юрка даже вздрогнул от ее шепота, затем стал рассказывать… Из-под бинтов на него поблескивали черные глаза… Они иногда веселели. И Руднев делал движение, сдерживая смех, и сразу хватался рукой за простреленную шею…

— Ну, хватит, Юрка, хватит. Разошелся, — прервала недовольно — мать. — Отцу больно…

Рука комиссара опустилась на черную головку сына…

Затем он взял карандаш.

«Кем хочешь быть?» — прочел Юрка. И, не задумываясь, звонко ответил:

— Хочу быть комиссаром!

Отец закашлялся. Мать зашикала и выставила девятилетнего «комиссара» за дверь. Но на этом дело не кончилось. Юрка не забывал этого дня…

Радик и Юрик были большие друзья. Но все же девять лет возраста разделяли их. Старший — бывалый вояка, подрывник-диверсант, участвовавший во многих делах разведчик, а меньшой — всего только пионер.

Вскоре наступила весна. Рейдирующий отряд Ковпака остановился на дневку в лесу. В семьях партизан было до трех десятков мальчиков такого же возраста. Из них и был организован новый «отряд». Вначале ребята несмело играли в партизаны. Затем начитанный Радик рассказал Юрке о лозунге Макаренко в колонии: «Не пищать!» А пищать до этого ребятишкам приходилось часто… Обоз бомбили немецкие самолеты. Во время боев ребята хотя и отводились «в тыл» — в густой лес или надежно обороняемое село, но все же шальные пули, мины и снаряды от вражеских автоматических мелкокалиберных пушек — «шпокалок» — залетали частенько. Ребята залезали под повозки и, уткнувшись в материны подолы, ревели со страху. После организации Юркиного партизанского отряда во время боев категорически запрещалось плакать. За редкие исключения виновный наказывался «грушами», «орехами», «сливами», а то и изгонялся из отряда.

Научившись не пищать, ребятишки приобрели воинственный вид. В свободное от боев и маршей время «отряд» проводил всяческие боевые упражнения, с каждым разом все более сложные и шумные. С громким «ура» ходили в атаку на подорванный в Спащанском лесу немецкий танк, «забирали в плен» заблудившуюся в лесу бабу вместе с коровой, а однажды приволокли неразорвавшийся немецкий снаряд и стали в нем ковыряться. Только случайно проходивший мимо Сапер-Водичка спас ребят от неминуемой смерти или увечья.

С Юркиным отрядом не было сладу. Отцы виновато качали головами, когда Ковпак, обижаясь на шум, приказывал им приструнить ребят. Коллективная дисциплина отряда была, видимо, сильнее их отцовской. А «комиссар» выдумывал все новые и новые военные похождения. В этом исподтишка помогали ему Радик и разведчики Хапка, Черемушкин, Усач. Со скуки на стоянках они были не прочь позабавиться и науськать ребятишек на мелкие проказы.

Пришлось за это дело взяться самому Ковпаку. Он как-то вызвал через связного Юрку. Вместе с сыном пришла обеспокоенная мать.

— Что-нибудь опять натворил, Сидор Артемьевич?

— Ничего не натворыв. Я его одного вызывал, Доминикия Даниловна.

Руднева, удивленно пожав плечами, отошла в сторону.

— Почему не рапортуешь?

Юрка, склонив голову набок, недоверчиво заглянул под нахмуренные брови Ковпака. «Разыгрывает или серьезно…» Глаза под бровями не смеялись… Храбрость Юрки мигом исчезла, и он едва слышно пролепетал:

— Явился по вашему приказанию, товарищ командир.

— Так… Не бойкий комиссар… А ну, еще раз по всей форме…

Юрка откашлялся и гаркнул во все горло.

— Теперь подходяще… Ну, ще. Доложи про свой отряд…

— А чего докладывать?

— Как воюете? Какие с вас партизаны?

Мальчишка молчал…

Откуда-то узнав о происходящем, из-за кустов выглядывали Юркины «партизаны».

Ковпак, делая вид, что не замечает их, начал учить «комиссара»:

— Ты что думаешь, партизаны одним шумом против немца воюют? Ага?.. Совсем даже наоборот. Если б по-такому ваши батьки воевали, уже давно тю-тю — отряд разбили бы.

Тут уже Юрка не вытерпел:

— Не разобьет он отряд, никогда не разобьет.

— А ты помолчи. Почему не разобьет? А потому, что правильная тактика. Тихо и осторожно к нему подходим, а вже потом бьем крепко… Поняв?

— Ага…

— Щоб настоящим партизаном быть… это, брат, во-первых — научиться надо молчать. Это тебе первая тактика. Затем тихо сидеть, глазом не моргнуть, носом не шморгнуть — это будет вторая… А там еще третья… Ну, то вже в следующий раз обучу.

В кустах не выдержали:

— Расскажите вже все три сразу…

— Сидор Артемович, расскажите…

— Мы сразу выучим…

Ковпак, нахмурившись, смотрел то на малышей, то на «комиссара».

Юрка молчал.

— От бачите… Первую тактику только он один и знает, а вы що? А если б немец?.. Сразу б из автомата!..

Юрка подал знак, и хлопцы замолчали, широко вытаращив глаза и прижимая ладошками рот, чтоб не вылетело неосторожное слово. Ковпак еще долго говорил, объясняя им преимущества молчания и тишины в партизанской боевой практике…

Хлопцы упорно не отзывались на ковпаковское «поняв?»

Он хмыкнул себе под нос и долго, с выдержкой скручивал цыгарку. Закурил. С чувством затянулся и блаженно закрыл глаза…

— Так… Ну, на первый раз эти дела вы поняли. Теперь будем объяснять третью… Значит, так… Самый сильный, самый лютый зверь на свете — это кто?

Ребятишки упорно молчали…

— Ну, говорите. Вже можно… Кто самый сильный зверь?..

— Вовк, мабуть, — неуверенно произнес Мишка, сын ездового девятой роты.

— Ну да, вовк. А ведмедь?

— Той посильнее.

— Може, ежак?..

— Не, той колючий. А силы в нем меньше, как у кота…

На этом познания о зверях были исчерпаны.

Ковпак смаковал цыгарку.

— Так. Не знаете? Ну, я скажу. — Опять помолчал. Ребята впились глазами в его беззубый рот. — Самый сильный на свете зверь — это, пожалуй, тигра будет…

Ребятишки выдохнули сразу. Юрка, забыв о своем командирском достоинстве, не удержался, чтобы не прихвастнуть:

— Я видел тигра в зверинце… Как большу-у-щий кот…

— А ходит как? — спросил Ковпак.

— Ходит тихо…

— То-то… Сила у него громадная, а ходит тихо… по земле в траве ползет — и не услышишь… Лапы у него мягкие… Вот это и будет вам третья партизанська тактика… Чуешь, комиссар? Научить свое войско тихо ползать, щоб как тигры… А военные это будут называть: по-пластунському. А ну, давай за мной, — и, потушив цыгарку сапогом, к удивлению ребят, Ковпак хлопнулся на локти и быстро, ужом извиваясь в траве, пополз…

Ребята засопели за ним. Но вскоре отстали и потеряли его из виду… За полчаса, ободрав локти и коленки, они проползли метров двести. Только тогда пожалел их Ковпак. Обойдя их сзади, он свистнул тихо и призывно.

— Ну, хватит. Это я вас все равно как в плен забрал… Ты що ж? Вперед ползешь, а назад не оглядываешься… А ну как я — немец? Що тогда?.. Пиши пропало!.. — И, выставив вперед указательный палец вроде пистолета, щелкнул языком. — Вот и готово. Убитый. Падай…

«Убитого» схватили за ноги, за руки и поволокли в кусты «хоронить»…

К лету 1942 года ковпаковцы вторично вернулись из Брянских лесов в свой Путивльский район. Как буря, пронесся отряд по Путивльщине, Глуховщине, разогнал полицаев, разгромил фашистские гарнизоны. Враг в панике бежал к югу, где на железной дороге Бахмач — Ворожба у него были крупные гарнизоны. С ходу был захвачен Путивль. Сутки хозяйничали ковпаковцы в старинном русском городе, где перед войной их командир был председателем горсовета.

Затем отряд с обозами и ранеными остановился лагерем «дома» — в Спащанском лесу, откуда он впервые и двинулся в рейд в Брянские леса 1 декабря 1941 года. На железную дорогу, по которой к фронту беспрерывным потоком тянулись поезда, ночами уходили десятки диверсионных групп. Отряд бросил на диверсии лучшие силы. Поэтому задача оставшихся была как можно меньше привлекать внимание противника к своему лагерю. Ковпак в свободные от командирской и штабной работы часы уединялся на реке Клевень. То ли для успокоения нервов, то ли чтобы отдать дань «штатским» довоенным страстям, захватывал удочки. Вдали, за излучиной Сейма, в который впадала Клевень, виднелся на высоком берегу старинный Путивль. Как-то, глядя на него, учитель Базыма дрогнувшим голосом начал тихо читать:

То не кукушка в роще темной

Кукует рано на заре.

В Путивле плачет Ярославна

Зарей на городской стене.

— А що ты думаешь? — живо отозвался Ковпак. — Тоже солдатская жона. Така вже ихняя доля. Плакать, когда мужа на бой выряжаешь. Та и той Игорь хоч и князь, а, видать, был вояка добрый.

— Вот только… напрасно… в плен… сдавался… — вставил комиссар Руднев.

Он вылечился в отряде благодаря заботам врачей и жены. Не мог только есть горячую и твердую пищу. И говорил пока короткими фразами, передыхая после каждого слова.

— Не пришли… ворожбы?.. — спросил он Базыму.

— Нет еще. Жду к вечеру…

— От, бачиш, на тому горбочку вона плакала, — показал удилищем Ковпак на крепостные валы Путивля.

— Кто? — не понял Руднев.

— Та Ярославна ж!.. — ответил Ковпак, насаживая червяка на крючок.

— А я думал, Ковпачиха твоя, — сказал Базыма.

Руднев сжал его плечо. Базыма взглянул, куда показал ему глазами комиссар… и осекся.

Руки старика мелко дрожали. Не попадая на крючок, он отвернул в сторону нахмуренное лицо, шевелил губами…

— Пошли, начштаба, — тихо сказал комиссар.

Ковпак опустил удилище в воду и задумался… Сидел и вспоминал проклятый август месяц памятного сорок первого года… Нет, не плакала старая Ковпачиха, провожая своего мужа в Спащанский лес. Партизанила она с ним… еще в гражданскую, а сейчас понимала, что не может пойти с ним в лес. Годы не те. Понимала, что ни слезой, ничем его не удержишь. Да и не хотела удерживать…

От этих мыслей его отвлек шорох в кустах. Поправив котелок с уловом и нащупав в кармане пистолет, Ковпак, закидывая удочку, быстро взглянул в сторону кустов и усмехнулся. Окружая его со всех сторон, ползли стройной цепью «партизаны» Юркиного отряда. От натуги у многих из них поблескивало под носами, но, боясь выдать себя, они даже не шмыгали.

«Тихо повзуть бисенята». А когда они уже совсем окружили старика, он повернулся через плечо и погрозил пальцем.

— Только «ура» не кричать? Рыбу попугаете. Садись, комиссар! Бери удочку.

Через полчаса Руднев и Базыма, подойдя к реке, застали рыбную ловлю в самом разгаре. Только Юрка сидел печальный. Рыба на удочку Ковпака шла, как по заказу, а на Юркину ничего не попадалось. Сумев отвлечь внимание ребенка, грозный командир зацепил крючком Юркиной удочки рыбешку и закинул ее в воду.

— Тяни, комиссар! Тяни, клюет!

Торжествующий Юрка вытащил рыбу и, забыв всю солидность и престиж, закричал на весь лес:

— Мама, мама! Папа, смотри! Я поймал.

— А что же она за спину зацепилась у тебя? — засмеялся отец.

— Ладно. Пускай! — усмехнулся старик.

Базыма и комиссар понимающе переглянулись. А по лесу раздавался крик Юрки. Он, торжествуя, нес матери свой улов.

Через месяц отряд Ковпака, выполнив задачу, с боями ушел в Брянские леса. Там уже был организован партизанский аэродром. Впервые появилась возможность эвакуировать раненых на Большую землю. После раненых стали отправлять и семьи. Руднев как-то, гладя черноголового Юрку, сказал жене:

— А не отправить ли нам этого маленького человека на Большую землю, Дóма? А?

Руднева вздрогнула.

— А как же я?

— И тебя тоже.

— Ни за что, Сеня! Ни за что!..

Но комиссар был настойчив. Через несколько дней Доминикию Даниловну вызвал к себе Ковпак и в форме военного приказа предложил ей отправиться с ближайшим самолетом.

Юрка с матерью улетали. С ними улетали и остальные партизанские семьи. Юркин отряд «на крыльях полка Гризодубовой» перекочевывал на Большую землю.

Попрощавшись на аэродроме с отрядом, Юрка прижался щекой к мокрому усу отца.

— Будь здоров. Расти, партизан. Учись…

И тут Юрка, впервые за все время пребывания в отряде, не выдержал и заплакал.

Он больше никогда не увидел своего отца.

15

С форсированием Днепра и Припяти мы вышли в леса, которые сплошным массивом покрывают северную часть Житомирской и Ровенской областей и идут дальше на север, к южным областям Белоруссии. Сама природа благоприятствовала созданию здесь партизанского края.

Мы двигались днем. Руднев с каждым маршем становился все веселее. Он выскакивал на своей белой лошади в голову колонны, к разведчикам, шутил с ними. Иногда останавливал коня, протягивал руку вперед к дремучему синему лесу, на который мягкими хлопьями ложился белый снег, и шутя декламировал:

…Отсель грозить мы будем шведу,

Здесь будет город заложен,

На зло надменному соседу… —

и весело смеялся.

Южная часть бассейна Припяти — болотистая страна, сплошь покрытая лесами. По ней не проходят шоссейные дороги, и здесь почти нет крупных городов. Далеко на западе, прислонившись к этому сплошному массиву, одиноко стоит Ковель. Ближе к востоку — город Сарны. С юго-востока леса — Овруч. Вот и все города этого громадного лесного края, раскинувшегося на сотни километров в бассейне Припяти и ее притоков. Казалось, сама природа выключила его из войны.

Война проходила мимо, лишь изредка напоминая о себе гудением самолета, высоко в небе пролетавшего над этими местами. Но если для современной армии, ведущей маневренную войну, этот край был явно неподходящим, то лучше места для перенесения партизанской базы из Брянских лесов на запад было не найти. Нашим рейдом партизанское движение распространялось на все правобережье Украины, на западные ее окраины.

Решалась судьба партизанского края, которому суждено было сыграть основную роль в развитии партизанского движения правобережной Украины. Решалась, но еще не была решена. Все эти гиблые, болотистые места, составлявшие несколько административных районов — Лельчицкий, Ракитянский, Словеченский, Столинский, — по территории равных хорошей области, были объединены немецкими властями в один округ, или по-ихнему «гебит».

Голова округа — гебитс-комиссар — выбрал себе резиденцией районный городишко Лельчицы и находился там под охраной крупной комендатуры жандармерии и батальона полиции. До тех пор, пока мы не разгромим гебитс-комиссариат, не может быть и речи о создании партизанского края. Леса были нужны нам только как база, откуда будут совершать лихие набеги партизаны. Тогда нам и в голову не приходило, что Лельчицами мы решали судьбу карпатского рейда Ковпака, судьбу целого ряда крупных партизанских соединений, возникших через полгода — год в Житомирской, Ровенской, Каменец-Подольской областях Украины.

Если бы немцы остались в Лельчицах или Словечном, укрепились бы там, сделали их своими опорными пунктами, не было бы там партизанского края, а значит, и базы партизан.

Стоянки наши в этих дебрях были спокойны. Мы двигались днем, давая по ночам отдыхать людям. Марши делали небольшие. Иногда останавливались на целые сутки в полесских деревнях. Осваивание нового района начиналось с подробного изучения его.

Я часто и подолгу стал бывать в штабе. Ковпак в это время поручил мне руководство разведывательной работой. Особенно сблизился я с начальником штаба Григорием Яковлевичем Базымой и с Паниным, секретарем партбюро. Оба старые ветераны партизанского движения, они часто вспоминали первые дни становления отряда.

Чувствуя, что с этими людьми меня надолго связала военная судьба, я и сам интересовался первыми днями партизанской борьбы, уже как бы овеянными славой истории. Я кое-что записывал, и это очень нравилось Базыме.

Часто после часов, проведенных за работой в штабе, он крепко потягивался, до хруста в костях, подымал очки на лоб и говорил, как бы ни к кому не обращаясь и продолжая какую-то свою мысль, прерванную то ли боем, то ли составлением плана или отчета.

— А то, понимаешь, был еще такой случай… Приходим мы с Семеном Васильевичем в третью роту, а у них постов нет, все вповалку спят. Кое-кто, видно, хлебнул крепко… Ох и публика!..

Темой разговора чаще всего была третья рота, лучшая рота отряда, и ее командир Карпенко. Много раз такие разговоры велись в присутствии Руднева, и он, слушая Базыму, только улыбался, задумчиво покручивая ус. Говорил Базыма о людях Карпенко с любовью, а по существу из рассказов явствовало, что они во главе с упрямым Карпенко доставляли и Рудневу и Базыме одни только неприятности и хлопоты. Неприятности с «третьеротцами» начались у командования уже очень давно, чуть ли не с того дня, как группа Карпенко влилась в отряд. Люди Карпенко «признали» Ковпака командиром, но все же держали себя обособленно. Мы, мол, военные, а это все «штатская» публика, да еще все старики, из которых «песок сыплется». Партизанская жизнь на первых порах им понравилась, особенно когда Дед Мороз показал, где заложены базы с продуктами. На базах были бочки с вареньем, которое очень пришлось по вкусу молодым ребятам группы Карпенко и Цымбала. По всему было видно, что хлопцы быстро усваивали именно отрицательные стороны партизанской жизни, вольницу. Все это видел и понимал Ковпак, прошедший суровую школу Красной Армии, — ведь на глазах Ковпака и при его участии рождались партизанские отряды, Красная гвардия и армия молодой Советской республики. Видел, понимал, но пока молчал, присматривался. Да и трудно было ему сразу прибрать к рукам весь этот народ, который прибило к нему ветром окружения.

Разные люди бродили тогда по тылам только что прошедшей здесь немецкой армии. Все было неясно, скоротечно, быстро менялись настроения, порядки.

В это время из соседних лесов к Ковпаку пришла подмога — Семен Васильевич Руднев со своим маленьким отрядом в двадцать с лишним человек.

Первые недели оккупации отряды Ковпака и Руднева каждый действовали самостоятельно и связи между собой не имели. К началу осени Руднев по первым диверсиям Ковпака напал на его след. Крепко обрадовались они друг другу. Трудно приходилось обоим. Разные по возрасту, характеру и образованию, люди эти в одном были совершенно одинаковы: в преданности своему партийному долгу, в желании порученное им дело — организацию партизанского движения — выполнить во что бы то ни стало.

То были тяжелые дни. Враг был силен, силен не только своей техникой и военным престижем, но силен еще и нашим незнанием, нашей необученностью. У некоторых новоиспеченных партизан тряслись поджилки: люди боялись, многие просто не знали, с чего начать. Первое время в разведку ходили сами командиры отрядов — Ковпак и Руднев.

Ковпак по опыту понимал, что нужно обязательно выиграть первый бой, пусть маленький, нанести хотя незначительный урон врагу. Это было необходимо для сплочения отряда. Понимал это и Руднев.

При первой встрече командиры обсудили положение, поделились опытом первых дней борьбы, и Руднев предложил Ковпаку слить оба отряда.

Руднев энергично начал работать по сколачиванию отряда, по внедрению дисциплины. Он сам во всем показывал пример. Внешний вид бойца, распорядок дня, несение службы, подчинение начальникам, организованность питания, по старой армейской привычке, он считал обязательными для себя и требовал того же от подчиненных.

Так было в армии.

— В партизанах это все нужно еще больше, — внушал он бойцам. — Еще больше во сто крат потому, что борьба наша опаснее, силы наши меньше, а бить врага мы должны не хуже армии.

Многие соглашались, никто не возражал, но в роте Карпенко угрюмо поглядывали на нового комиссара. Не понравился крепко он им своими речами, а еще больше — делами. Но братва пока помалкивала. Взрыв произошел, как это ни странно, из-за варенья.

Наведя порядок в несении разведывательной и караульной службы, поработав над внутренним устройством землянок, комиссар взялся за питание. Учтя все имеющиеся продукты, он составил рацион — по двести граммов сала на человека, сухари, а когда есть возможность, свежий хлеб, овощи (осенью их можно было не нормировать) и по кружке варенья в сутки на двух человек.

Хлопцы из роты Карпенко первую часть «реформы» комиссара приняли с холодом, но все же, понимая, что без разведки, без караулов обойтись нельзя, молча соглашались. А вот варенье…

Тут уже посягательства на их «партизанские» права. Молодежь эта, буйная, зеленая, пышущая здоровьем и удалью, молодежь, которой в двадцать два года пришлось с глазу на глаз встретиться со смертью, да не раз и не два, а вот уже четвертый месяц встречаться ежедневно, на каждом шагу! Лязгает безносая по шоссейкам, громыхает по трактам, пылит по проселкам, завывает протяжными голосами моторов в небе. Молодежь эта не желала отказать себе в удовольствии, в единственном оставшемся удовольствии покушать сладкого вдоволь — «сколько хочу».

— Комиссар говорит — рассчитывать надо, чтобы до зимы хватило… Меня, может, завтра ухайдакают, а я на зиму буду рассчитывать.

— Карпо, или пускай выдает варенье, или давай отделяться своим отрядом. Ну его к чертям собачьим, с его «армейской дисциплиной»!

— И варенье поделить поровну. На черта оно им, старым хрычам. Последние зубы повыпадают!.. — кричал Мудрый.

Ребята заржали.

Не смеялся лишь Карпенко; он был угрюм и молчалив.

— Давай делегацию к нему пошлем, — предложил Шпингалет.

— Ша, молчите, хлопцы!.. Говори, командир! — крикнул Мудрый, заметив, что Карпенко поднял голову.

— Не надо делегаций, — сказал Карпенко. — Вы пока бузу не поднимайте. А этого комиссарика я сам…

Братва замолчала. Такого поворота дела даже и они не ожидали.

Карпенко отвернулся. Задумались и хлопцы. Постояли, постояли и тихо разбрелись.

На следующий день Базыма и Панин узнали об угрозе Карпенко. Они предупредили комиссара, затем пошли к Ковпаку. Тот сначала не поверил. Затем вызвал к себе Цымбала.

— Был ли такой разговор?

— Был, — отвечал тот.

Дело принимало серьезный оборот. Крепко задумались командиры. Им было ясно, что решается судьба этого первого боя, к которому так тщательно готовился Ковпак, а может, и судьба всего отряда, их детища, уже жившего, существовавшего, в которое они вложили много сил.

Было ясно, что смолчать, не ответить на эту выходку — нельзя.

Ковпак рассвирепел:

— Комиссара, моего комиссара стрелять грозится? Це що, восемнадцатый год ему? Партизанщина, туды его… — и он схватил с крючка автомат. — Зараз выстрою роту и собственной рукой, перед строем… Як у Чапаева того… самого…

Руднев стоял и думал тяжелую думу.

— Не надо, Сидор Артемьевич! Я сам разберусь. Так будет лучше.

Ковпак остыл немного.

— Ладно. Тильки ты гляди, осторожно с ними. Воны у нас недавно, кто его знает, що за народ.

Руднев долго говорил с Базымой и Паниным. Когда начало смеркаться, он оставил автомат и пистолет у Панина, вышел из штабной землянки и пошел в третью роту.

Землянка эта была в полукилометре от штабной.

Прошло полчаса, час…

Панин и Базыма часто выходили из землянки. Прислушивались… Они волновались все больше и больше. Но идти за ним Руднев категорически запретил.

Руднев вошел в землянку третьей роты, когда люди ужинали. Часть из них при виде комиссара встала, многие продолжали сидеть, посматривая на своего командира. Руднев остановился у порога и молча смотрел на Карпенко. Пауза затягивалась.

Карпенко поднял голову. Руднев стоял у двери, каблуки вместе, руки по швам, и спокойно смотрел на сержанта Карпенко. Тот не выдержал взгляда и как бы нехотя встал. За командиром вскочили остальные партизаны.

— Ну, вот теперь здравствуйте! — облегченно вздохнув, сказал комиссар.

— Здравия желаю! — ответил Карпенко.

— Здравствуйте, товарищ комиссар! — весело загалдели кругом. Хлопцы потеснились, уступая место комиссару.

Руднев подошел к чугунку и сел на чурбак, заменявший табуретку. Он пододвинул чурбачок поближе к огню. Карпенко поковырял железкой в чугунке. Он сидел босой — сушил у огня промокшие выше колен ватные брюки. Пламя вспыхнуло ярче, осветив фигуру комиссара и сидящих вокруг партизан. Хлопцы молчали, поглядывая на своего командира.

— А что же это вы, товарищ комиссар, без оружия? — спросил Намалеванный, стараясь разрядить неловкое молчание.

— Зачем оно мне сейчас?

— Ну, все-таки далеко отлучились.

— Сейчас оно мне ни к чему, — подчеркивая первое слово, сказал комиссар.

— Немец все-таки кругом.

— А что мне немец? Я пришел, чтобы вы меня убили…

Карпенко вскочил.

— Кто убил? Где?

— Здесь, в третьей роте.

— Кто посмеет!.. Да я…

— Ты, вот именно ты посмел…

Карпенко стоял прямо, глядя на комиссара. Вскочив, он толкнул казанок, и несколько раскаленных угольков скатилось ему под ноги. В руках он держал железный прут, заменявший кочергу. Небольшая головешка свалилась ему на ногу и жгла ее. Брюки дымились.

— Смотри, обжечься можешь так, — тихо проговорил Руднев, нагибаясь и сбрасывая жар с ноги Карпенко. Затем он откинулся назад и обвел взглядом присмиревших бузотеров. Железный прут со звоном упал на пол. Семен Васильевич поднял его и сунул в жар. Искры брызнули вверх. Вспыхнуло пламя.

— Так-то, ребятки.

— Товарищ комиссар, — хрипло сказал Карпенко. — Вы это напрасно всерьез подумали. Напрасно! Вы понимать должны: все-таки я невыдержанный человек. Простите, товарищ полковой комиссар. Сгоряча, необдуманно..

Руднев молча протянул руку. Долго еще сидел он в этой землянке. Не выдержав гнетущего чувства неизвестности, Панин и Базыма пришли за ним. Они вошли в землянку и увидели: Руднев сидел в кругу ребят и чистил печеную картошку. Федор Карпенко, Иван Намалеванный проворно переворачивали картофелины в золе и лучшие передавали комиссару. Руднев брал картофелину, клал ее на ладонь и, обжигаясь, перебрасывал с руки на руку. Когда Руднев ушел, Мудрый восхищенно сказал:

— Вот как можно в человеке ошибиться!

— Ну, глядите мне сейчас. Кто дисциплину поломает — хребет перешибу, — неизвестно кому пригрозил Карпенко.

В землянке третьей роты до рассвета горел огонь… После этого вечера Карпенко делал чудеса. Рота его беспрерывно ходила на минирование, в разведку люди напрашивались сами, и начштаба Базыме не было отбою от охотников получить какое-нибудь боевое задание. Рота и сам Карпенко принимали участие во всех первых боях отряда. После боя Руднев и Ковпак всегда отмечали их храбрые дела.

Но не прошло и двух месяцев, как Карпенко опять сорвался. Произошло это, когда отряд уже шел рейдом по Сумской области. Стояла зима. Снегами замело леса, намело сугробы в полях и перелесках. Отряд, выросший до пятисот человек, выходил после тяжелых боев на северо-восток, поближе к Брянским лесам. Полки противника шли наперехват отряду. Они жаждали отомстить партизанам за разгром нескольких своих батальонов.

Отряд пробивался на север, стараясь обходить гарнизоны противника. Иногда при этом приходилось делать большой крюк.

Однажды штаб наметил такой обходный путь. Начштаба Григорий Яковлевич вызвал командиров в штаб. Объявил маршрут, порядок движения и начал давать указания по ночному маршруту.

Карпенко был не в духе.

— А чего это мы лишних километров тридцать будем топать? — спросил он.

— Командир и комиссар приказали… — начал было Базыма.

— Приказали, приказали! — раздраженно перебил Карпенко. — Они себе пускай приказывают, а я пойду напрямки…

— Федя, не горячись… Ты послушай… Разведчики в пути на колонну мадьяр наскочили. Нам в бой с ними сейчас…

— А, бросьте! Все вам бой мерещится! Никак воевать не научитесь, а мы должны за это своими ногами расплачиваться..

Базыма, обидевшись, замолчал.

— Передайте, что я пошел напрямки. Пока вы будете за сто верст десяток мадьяр обходить, мы уже выспимся на месте стоянки.

И Карпенко, посвистывая, вышел.

Руднев уже давно был в хате и из-за перегородки прислушивался к речам Карпенко. Когда тот вышел, он подошел к Базыме.

— Сорвался Карпенко.

— Надо что-то с ним делать, Семен Васильевич! — сказал Базыма.

— Я слышал, но останавливать его сейчас поздно. Ни за что не послушает. И еще больше о себе возомнит, если уговаривать и просить начнем. Пускай идет куда и когда хочет.

На новой стоянке — длилась она три-четыре дня — Карпенко был объявлен бойкот. На таких стоянках обычно штаб работал очень активно. Подводились итоги прошедшим боям, запрашивались сведения, отчеты рот и батальонов суммировались в штабе.

Приказаний, рассылавшихся по всем ротам по распоряжению Руднева, Карпенко не получил. Он заметил это. Узнав у соседей, какие сведения требовались, сам принес их в штаб и молча положил перед начштаба. Базыма посмотрел на бумагу, затем поверх очков бросил взгляд на Федора.

— Оставь это у себя.

— Как у себя? Все сведения сдают. Потом опять будете меня шпынять — порядка не признает, дисциплину подрывает, такой-сякой… Знаю я!

— Нет уж, не будем! Оставь у себя! — твердо сказал Базыма.

— Это зачем же?

— Ты же работаешь самостоятельно… Вот у себя и держи…

— Ага… Ну, так я к командиру и к комиссару пойду.

— Не советую. Это я по их приказу делаю.

— Вы что же, снимаете меня с роты? Охота своих путивлян ставить, так бы и говорили!

— Никто тебя не снимает. Ты же сам отделился. Ну вот и действуй сам, как хочешь. Сам себе и отчитывайся.

Карпенко повернулся и вышел, хлопнув дверью. Руднев знал, что ему нелегко. В самовольном марше третья рота не избежала боя и потеряла ранеными шесть человек и убитыми двух. Никто Федора не попрекал, но все видели, что переживает и мучится он сильно.

Вечером того же дня отряд двигался дальше. Приказ на движение был разослан в секретном порядке за полчаса до выхода. Карпенко его не получил. Колонна уже строилась, когда он выбежал из хаты.

Почему мне не присылаете приказа? — вызывающе спросил он Базыму.

Старый педагог знал, что в таких случаях нужно держать взятую линию твердо.

— Ты же своим путем пойдешь.

— Баста! Довольно! — крикнул Карпенко.

— Шагом марш! — скомандовал впереди колонны Руднев, издали наблюдавший за ними.

Люди тронулись. Заскрипели полозья саней; вскинув винтовки на плечи, зашагали роты. Карпенко стоял молча, провожая взглядом людей и обоз. Когда прошли последние сани, вокруг него собралась вся его рота.

— Становись! — скомандовал он хрипло. — Шагом марш! — И пошел по гладкой санной дороге, выбитой сотнями ног, отшлифованной полозьями саней.

На горизонте всходила огромная багровая луна.

Повесив немецкий автомат на грудь и положив на него руки, Карпенко молча шагал впереди роты. Люди, тихо переругиваясь, побрякивая оружием, брели за своим командиром.

На рассвете нагнали хвост колонны. Она медленно втягивалась в село, так как передние задерживались квартирьерами, сновавшими верхами по переулкам. Указывая место заставам, проехал вдоль стоявшего обоза Базыма.

— Мне где остановиться? — спросил подошедший Карпенко.

— А где хочешь, — ответил Базыма.

Карпенко осел, и вдруг лицо у него сделалось жалобным, глаза заморгали. Базыма, никогда не видевший на лице Карпенко такого выражения, не выдержал и улыбнулся:

— Твое дело вольное, казацкое… Что, мол, хочу, то и делаю, — и начштаба перетянул коня нагайкой. Конь с места взял галоп.

Третья рота разместилась на окраине. Хаты были скверные, их не хватало. Теснота страшная. Привилегированным третьеротцам это казалось вдвойне нестерпимым.

— Во, братцы, камуфлет! — рассуждал Мудрый. — Чего же нам делать!..

— Карпо придумает что-нибудь, — убежденно говорил Шпингалет.

— Придумает, смотрите — позеленел весь. Не ест, не пьет, — рассуждал Намалеванный.

— Пойду в разведку, — собрался Мудрый. — Погляжу, что там дед Ковпак с комиссаром маракуют насчет нашей дальнейшей жизни.

— Верно, давай сходи, — согласились ребята.

Когда ушел Мудрый, все немного приободрились. Все-таки была надежда на какой-нибудь выход. Неизвестность — самое тяжелое наказание для людей действия и сильной души.

Мудрый действовал осторожно. Остановился возле часового, закурил и завел дальний разговор о том о сем. Угостил часового мадьярской пахитоской, которую тот спрятал в карман.

Базыма подмигнул комиссару, указывая кивком головы на окно.

— Разведка, — усмехнулся Руднев.

— Боевая?.

— Нет, пожалуй, им не до боя теперь!

— Не говори. Могут еще в наступление пойти. Народ молодой, горячий.

— Ну что ж, отобьемся.

Мудрый вошел и лихо, с вывертом, козырнул.

— Ну-с, вольные казаки, как живете? — спросил Руднев.

— Ничего-о, товарищ комиссар, Семен Васильевич.

— Так-таки и ничего?

— Не так, чтобы ничего, а все ж таки…

— Одним словом, ничего себе, — засмеялся Базыма.

— Ага, вот именно, — смутился Мудрый.

— Какие планы на дальше?..

— Какие уж тут планы!.. — вздохнул Николай.

— Что ж так? — уже без насмешки, а просто и задушевно спросил его Руднев.

Мудрый недоверчиво взглянул комиссару в глаза. Руднев смотрел серьезно, но участливо. Мудрый всем телом подался вперед…

— Ох, и не говорите! Я вам одно скажу, товарищ комиссар, Семен Васильевич. Страшная штука танк…

— Страшная… — задумчиво, покручивая ус, сказал Руднев.

— Но еще страшнее душа человеческая…

— Особенно, если душа эта как дикий конь и разум ею не управляет…

— Ага, понял… Мозги человеку вроде уздечки… Вот нашего брата надо крепко зануздать, да шенкелями, шенкелями..

— Ну, пошел, закрутил, замолол! — вздохнул Базыма. — Ох, и горазд ты, парень, языком молоть, в душе ковыряться… Ни дать ни взять Колька Шопенгауэр.

— Ага!.. А кто же такой с немецкой фамилией?

— Был такой философ…

— А-а, философ, понятно…

— А как командир ваш?

— Убивается…

— Плохо, — сказал Руднев.

— Вот и мы все думаем, что плохо, — оживился Мудрый. — А нельзя нам, товарищ комиссар, Семен Васильевич, об этом инциденте забыть? Вроде ничего не было…

— Забыть нельзя… — Руднев помедлил. — Исправить можно.

— Можно?! — обрадовался Мудрый.

— Нет ничего невозможного на свете, особенно для большевиков.

— Ну, какие мы большевики…

— Повторяю — ничего невозможного для человека нет.

— Это что же, так можно и Карпо передать?

— Можно передать, — внушительно ответил Руднев.

Мудрый, как пробка, вылетел из хаты.

— Я же говорил, разведка… — засмеялся Базыма.

Вскоре появился Карпенко. Он шел широким походным шагом, проходя мимо часового, козырнул по-армейски и, не останавливаясь, вошел в штаб.

— Разрешите обратиться, товарищ полковой комиссар, — отчеканивая каждое слово, сказал он.

— Обращайтесь, — Руднев встал. За ним поднялся и Базыма.

— Прошу третью роту принять обратно в отряд как боевую роту и назначить другого командира.

— А если мы прикажем вам командовать, товарищ старший сержант?

Карпенко колебался. Сдать роту другому, отличиться в боях рядовым бойцом, погибнуть в бою — это ему казалось более выгодным. Это была победа. То же, что ему сейчас предлагали, было поражение. Он молчал.

— Приказываю принять роту… Партия тебе приказывает.

— Подчиняюсь военной дисциплине. Разрешите идти?

— Идите.

Щелк каблуками, лихой поворот и резкий стук левым каблуком, первый шаг.

Руднев с восхищением смотрел ему вслед.

Базыма протер стекла очков и задумчиво проговорил:

— Педагогическая работа, одним словом.

— Вот только к партии их поближе надо…

— В партию? Кого, Карпенко? Ну, это уже слишком, Семен Васильевич.

— А чего ж… подумать надо…

— Подумаем, — согласился Панин.

Прямо поставить вопрос, зная нрав Карпенко, не хотели. Он мог заподозрить тут умысел, желание «связать» его самостоятельность, которой очень дорожил этот ежедневно рисковавший жизнью за других человек. Руднев знал, что скажи он Карпенко «умри за меня», тот, не колеблясь ни минуты, пойдет на смерть, но знал также, что в лоб ему ставить вопрос о партийности нельзя. В особенности сейчас, когда отношения вновь обострились.

Как-то в штабе было много народу. Мудрый, долго молчавший, что было для него необычайно, прокашлялся.

— Товарищ комиссар, Семен Васильевич! А нельзя ли мне как-нибудь в партию пролезть? — спросил он вдруг комиссара.

— То есть, как это «пролезть»? — удивился Семен Васильевич. — Ты что, с ума сошел? Ты понимаешь, что ты говоришь?

— Товарищ комиссар! — торжественно заявил Мудрый. — Вы для меня есть сама партия. А обманывать вас я не хочу. Я знаю, что так не годится говорить, но иначе я не могу. Ну, знаю, говорят в таких случаях: заявление подать, вступить в партию. Так это же про людей говорят. А про меня так не скажешь. Кто есть Колька Мудрый? — немного рисуясь, продолжал он. — Спекулянт, барахольщик, из милиции до войны не вылезал, по мелким всяким делам, купля-продажа, одним словом… Бывали и крупные… А теперь, как я честный защитник родины, — не могу я в стороне от партии… Но прошлого ведь не выбросишь, товарищ комиссар, Семен Васильевич, товарищ Ковпак, командир-отец. Эх, не знаю, и сказать как… Может, я и не так говорю, или нет таким, как я, ходу, так это несправедливо будет… Вы, товарищ командир, с самим Сталиным дела решали, — если что не так, вы ему запрос по радио… а?

Руднев, обнял Мудрого за плечи.

— Эх ты, чудак человек. Понимаю я твой честный поступок. Ну, ладно, — засмеялся он. — Рекомендации имеешь?

— Подзапас маленько, товарищ комиссар, Семен Васильевич.

— А мне и пролезть нельзя, — печально сказал Карпенко.

— Почему? — насторожившись, повернулся к нему Руднев.

— Ну кто же за меня, такого, поручительство даст?

Ковпак и Базыма переглянулись. Руднев молча порылся в кармане гимнастерки и протянул Федору вчетверо сложенный лист бумаги. Карпенко встал. Он смотрел в глаза Рудневу и не брал листа. Так же молча протянули их Ковпак и Базыма.

— Бери! — серьезно сказал Ковпак. — Только гляди, за двадцать пять лет в партии ни я себя, ни меня перед партией никто не опозорил.

Карпенко молча взял рекомендации и тихо вышел.

Прошло с полчаса, и боком в хату втиснулся Мудрый. — Заявление пишет, — заявил он по-секрету. — Четвертую тетрадку исписал. Напишет, порвет и снова пишет. Ох, и прикрутили вы его, товарищ комиссар. Просто удивительно даже, до чего силу имеет эта партийность над человеческой душой!..

— Ну, пошел Мудрый философствовать… — сказал Базыма, задумчиво перебирая какие-то бумаги. — Одним словом — Колька Шопенгауэр.

У меня есть сын. Ему сейчас всего четыре года. Я желаю ему лучшей судьбы и жизни, чем у Федора Карпенко. Но если ему придется в жизни ошибиться и затем выправлять свой промах, вину или ошибку, пусть он делает это, как Карпенко. Лучшего я ему не желаю.

16

Очень важным делом, от которого часто зависел успех и организационно-политической и боевой работы партизанского отряда, была связь с Большой землей. При организации отрядов летом 1941 года не всегда была возможность каждый отряд снабдить рацией. Сосед Ковпака, командир Харьковского партизанского отряда Воронцов, в этом отношении был счастливее нашего отряда. У него сразу была надежная радиосвязь. Путивляне же только изредка могли передавать через рацию Воронцова сведения о своих боевых делах. В первом коротеньком рейде из Спащанского леса в Брянские леса в декабре 1941 года командование отряда особенно остро ощущало этот недостаток. Как-то в Брянских лесах, возле будущей «партизанской столицы» Старой Гуты, Руднев, Ковпак и Базыма обсуждали свой первый, небольшой еще опыт борьбы. Они пробыли в лесах около двух недель, а в тылу врага — три месяца с лишним.

— Засиделись ребята, — сказал Ковпак. — До дому рвутся.

— И я так думаю. Надо нам продолжать рейд, — поддержал командира комиссар.

— А куда? — отозвался Базыма.

К ним подошел старик Корниенко — партизан еще гражданской войны, знавший все правобережье, как свои пять пальцев. Он один заменял отряду сотни проводников и был ходячей справочной книгой и топографической картой отряда.

— А от мы стариков попытаем, — схитрил Ковпак. Руднев имел на этот счет свое мнение.

— А я так думаю: хотя отряд наш и вырос… — он обратился к начальнику штаба: — Сколько у нас на сегодня с пополнением?

Базыма порылся в полевой сумке, вытащил блокнот.

— Шестьсот с лишком.

Ковпак сказал решительно:

— А все ж таки я думаю, надо нам обратно в свой район. Где нас партия поставила, там и должны мы быть.

Базыма спрятал блокнот в сумку.

— Многовато народу. А лесочки у нас, знаешь, какие..

— Да и зима…

Ковпак весело свистнул.

— А зачем нам леса? Будем по селам…

— Правильно, Сидор Артемьевич. Мы уже выросли из районного масштаба, — сказал Руднев.

— Это верно. Да вот связи нет. Есть же отряды, в которых радиостанции имеются. Вон как у Воронцова.

Корниенко вмешался в разговор на правах ветерана отряда:

— Надо через фронт людей послать.

Руднев подумал.

— Об этом мы давно думаем, старик. Да кого?

— Молодых ребят думали, — дойти-то они дойдут, а обратно вернутся ли? — хитро прижмурил глаз Ковпак.

Корниенко понял командира с полуслова.

— А старых?

Руднев еще мало знал старика партизана. Он не знал еще, что Корниенко не один раз переходил фронт белых и под Касторной, и под Ростовом, и в Донбассе. Но Ковпак знал об удалых делах, которые они совершали в молодые годы, и помнил о них хорошо.

Комиссар ответил на вопрос Корниенко, думая, что тот намекает на Ковпака:

— А старик не каждый доползет. Не можем же мы командира на такое дело посылать.

Корниенко рассердился.

— Зачем командира? Самый старший по годам между вами — я. До Хорошек все дороги знаю. А там и фронт близко.

Руднев посмотрел на Ковпака.

— Как думаешь, командир?

— А вот так и думаю. Жалко со старым товарищем расставаться, а другого выхода нема.

Корниенко облегченно вздохнул.

— Ну вот и добре. Пойду собирать манатки в далеку дорогу.

И он пошел бодрой стариковской походкой по лесу.

Комиссар, глядя ему вслед, тихо сказал:

— Надежный старик.


— Надежный старик? — спрашивал через неделю Корниенко о Ковпаке генерал, командующий крупным объединением армейских частей Красной Армии.

В большом штабе, перед столом, возле которого стояла батарея полевых телефонов, тянулся по-егерски Корниенко. В деревенском полушубке, в облупленной шапке, он подчеркнуто по-солдатски отвечал на вопросы генерала.

— Надежный старик? — спросил генерал.

— Так точно, товарищ генерал, я его с гражданской знаю.

Рядом с генералом сидел невысокого роста человек, тоже в военном кителе, но без знаков отличия на петлицах. Он, прищурившись, смотрел на Корниенко. Но, увлеченный докладом генералу и хорошо помнивший солдатскую школу, Корниенко смотрел только на генерала. Только когда член Военного совета сказал:

— Ну, это как сказать. Тогда война совсем другой была. Сейчас мы другими мерками командиров мерим… — Корниенко взглянул на него и сразу ответил:

— Так думаю, что и под вашу мерку подойдет, товарищ… — он запнулся, еще раз оглядел говорившего, и лицо его расплылось в широкой улыбке, — …товарищ Никита Сергеевич… Извиняйте, не опознал вас сразу, товарищ Хрущев. На портретах видел вас только в гражданской одежде.

— Ничего, ничего, — сказал Хрущев и подошел к карте. — Прошу, продолжайте, пожалуйста, — обратился он к генералу.

Генерал спросил у Корниенко:

— Где же ваш отряд? Вот здесь? — он показал пальцем на карту.

Корниенко немного растерянно глянул на незнакомого масштаба карту. Но тут же, оправившись, бодро сказал:

— Левее немножко будет, товарищ генерал.

— Бои бывали у вас? — продолжал вопросы генерал.

— А как же. Вот в этом месте, где вы изволили показать, тут у нас с танками немецкими бой был.

— Ну и как? — нахмурил брови генерал.

— А так. Пришли к нам в лес два танка, а из лесу ни один не ушел.

— Еще были бои?

Корниенко входил в раж и увлекался.

— Были. А вот тут левее, тут уже пехота на нас наступала. Но наш командир уже на танке воевал.

— На каком танке? — оживился генерал.

— Да на этом же, на немецком. Один мы подорвали, а другой в болото заманили. Вот он у нас и остался. Сами знаете, как на чужой технике воевать, — машина незнакомая, капризная. Одним словом, сами должны понимать…

Генерал улыбнулся.

— Да. Понятно. А где сейчас ваш отряд, покажите. Корниенко разошелся.

— Вишь, дорогой, отряд-то наш вроде рейсовый, сегодня здесь, — он ткнул пальцем в то место, куда указывал генерал, — а завтра там… — и он загнул дугу на карте километров на полторы тысячи.

Хрущев и генерал весело взглянули друг на друга.

— Как же так, сегодня здесь, а завтра там… расстояние-то какое?

— А чего же расстояние… — Корниенко смерил пядью по генеральской миллионке, — расстояние чепуховое..

Генерал, улыбаясь, отошел от карты.

— По скольку километров за ночь делаете?

— Как какой марш. Когда сорок, а когда и пятьдесят верст. А как на хороших конях да по санной дороге, — и все семьдесят отмахаем.

Генерал, а за ним Корниенко, подошли к столу. Хрущев указал старику на стул, тот присел.

Хрущев спросил:

— Какая же помощь вам требуется: оружием? патронами?

Корниенко сразу понял, что задачу Ковпака он уже выполнил.

— Самая главная для нас техника сейчас будет — радио. Патрончиков нам пока хватает, а вот связи нет. А без связи, сами знаете, какая война.

Хрущев задумчиво, как бы про себя, повторил его слова.

— Знаем, старик, знаем, какая без связи война…

— Хорошо, рацию мы им дадим, — ответил на вопросительный взгляд Хрущева генерал.

Корниенко не разобрал.

— Это чего? — спросил он без стеснения.

— Радиста с передатчиком, — сказал Хрущев.

— Ага. Понятно.

— Только куда вам ее бросать? — спросил, заговорщицки подмигнув Корниенко, генерал.

— А зачем бросать? Вы мне только дайте, а я его через фронт живо переведу.

Хрущев мягко сказал старику:

— Нет, лучше самолетом. Это и быстрее и надежнее.

Генерал сказал, подведя старика снова к карте:

— Только координаты точные надо. А то, видишь, сам говоришь, твой старик сегодня там, а завтра здесь. — Генерал повторил жест Корниенко на карте. — Точные координаты дать можете?

Корниенко все еще пытался вывернуться.

— А зачем вам координаты? Место условленное я вам сразу доложу. В Даниловой балке каждую ночь на протяжении месяца три костра гореть будут. Вот таким макаром: один костер, другой костер и третий… — он показал правильный треугольник на территории, этак, целой области.

Генерал, не желая обижать старика, сказал:

— Видите ли, координаты — это для летчика. А нам и этого достаточно. Только вот Данилова балка возле какого села?

— Известно, возле хутора Веселого.

— А хутор какого района?

— Известно… Глуховского.

Генерал быстро нашел на карте нужное место, сделал крестик карандашом. Корниенко присмотрелся ближе.

— Я же говорил — вот здесь и будет.

— Ну что ж. Завтра в ночь и полетите. С парашютом прыгать не приходилось? — спросил Хрущев делегата.

— Так мне, пожалуй, пешком дорога знакомей…

Хрущев твердо сказал:

— Нет. Зачем же. Так быстрее. Да и радистам дорогу покажете.

Генерал снял трубку и сказал:

— Соедините с аэродромом.

На большом снежном поле — полевом аэродроме — готовились к вылету самолеты.

Винт полувоенного, полупассажирского самолета ПР-5 вздымал снег.

С парашютным мешком за плечами стоял Корниенко, а с ним два человека с такими же мешками. Моторы стихли.

Корниенко, бодрясь, подошел к возившемуся у мотора механику:

— Скоро полетим?

— Минут через сорок, — ответил, отворачиваясь от ветра, механик.

Корниенко подошел к радистам.

— Минут через сорок. Пошли греться, ребята. Да вас как звать-то, молодцы?

Первый угрюмо ответил:

— Молчанов.

— А тебя? — повернулся старик к другому.

— Меня? Катей звать…

Корниенко оторопело посмотрел:

— Так, так… Что ж, пойдем греться, хлопцы и… девчата.


В Даниловой балке уже не одну ночь горели три костра. Вокруг одного из них, сладко затягиваясь дымом самокрутки, сидели бойцы роты Карпенко. В эту ночь особенно скучно казалось партизанам.

— Напрасно маемся мы, ребята, — сказал Шпингалет, подставляя спину к теплу.

— Даром вся эта канитель, не будет никаких самолетов, — поддержал его Намалеванный.

Откуда-то из-за дыма раздался смех Мудрого.

— Ты даром просидеть боишься? Ну что ж, давай я тебе немецкими карбованцами заплачу.

Он вытащил из кармана крупную пачку денег и хлопнул его по голенищу:

— Получай зарплату.

Намалеванный отвернулся.

Мудрый серьезно сказал:

— Нет, ребята, не даром. Скажу я вам, хлопцы, много я хлебнул, пока к отряду не прибился. Два раза за проволокой был. Бежал — опять ловили, а уж сколько по окружениям шлялся… и вспоминать удивительно… Уж бегали, бегали мы с вами по всей Украине… А почему, я вам скажу. — Он вдруг заговорил быстро, как будто торопясь высказать давно пережитые и продуманные слова. — Хочу я вам объяснить, откуда у меня, Кольки Мудрого, смелость берется…

Намалеванный плюнул в костер.

— Да причем тут смелость? Тут ноги на морозе задубели — вот и все.

Мудрый подошел к нему.

— А вот я тебе сейчас объясню.

— Объясняй не объясняй, а все равно не прилетит самолет. — Намалеванный поднялся и хотел отойти.

Карпенко, дремавший до сих пор, сказал тоном приказа:

— Прилетит не прилетит, а сидеть надо. Дисциплина. Намалеванный отошел от костра, послушал:

— Нет, не слыхать… А может, он и до фронта не дошел, старый хрыч…

Карпенко укутал ноги немецкой плащ-палаткой:

— Все может быть… милок… садись лучше, погрейся.

А в это время в звездном фронтовом небе, загребая лопастями винтов морозный воздух, летел к Ковпаку самолет, посланный Хрущевым. Это была старая машина, может быть испробованная еще Чкаловым, ПР-5, с кабиной на четырех пассажиров. В кабине находились Молчанов, Катя, штурман и Корниенко.

Через полчаса полета штурман крикнул в трубку мегафона летчику:

— Подлетаем к фронту… давай полный газ…

Пассажиры переглянулись, подтянулись. Громче заревел мотор. В небе зашарили прожекторы. Луч скользнул по плоскости… Прошел мимо. Затем поймал машину.

Штурман крикнул в мегафон:

— Костя, обмани его… На крыло, на крыло…

Звездное небо долго, казалось бесконечно, переворачивалось под крыло машины. Прожектор цепко держал ее в своих щупальцах. Быстрые пунктиры пулеметных очередей проходили, казалось, сквозь плоскости. Мотор ревел на полном газу. Но вот машина вошла в пике, взвыла мотором и выскользнула из лучей прожекторов.

Штурман снял шлем, вытер вспотевший лоб и проговорил в мегафон:

— Молодец, Костя… Теперь газуй.

Радистка Катя выглянула из открытой кабины. Замелькала внизу белая снежная земля.

Рядом со штурманом сидел Корниенко. Он весь как-то вытянулся, прижался спиной к парашютному мешку и ни на кого не смотрел, закусив губу. К нему лицом сидели Молчанов и Катя. Мотор самолета ровно зажужжал, набирая потерянную высоту. Корниенко — сунул руку под фуфайку. Когда сидящий рядом штурман бликнул фонариком, освещая большой планшет с картой, Корниенко взглянул тайком на свою руку. Она казалась вся черной.

Старик вытер руку о ватные брюки и снова откинулся на спину, закрыв глаза, как бы прислушиваясь к чему-то внутри себя.

Вскоре в мегафоне штурмана послышался металлический голос пилота. Штурман оживился.

— Ага… Дошли. Приготовиться… Заходи, Костя, с севера.

Несколько секунд ожидания. Самолет сбавил газ. Штурман крикнул пассажирам:

— Пошел!

Первым должен был прыгать Корниенко. Но он сидел с закрытыми глазами. Штурман взглянул на него, покачал неодобрительно головой. Снова крикнул, громче, чем требовалось:

— Костры проходим… Пошел…

Корниенко открыл глаза и, судорожно цепляясь за края дверцы, вывалился в люк. За ним один за другим выбрасывались радисты.

Хлопцы Карпенко при первом звуке долгожданного самолета плеснули в огонь бензину и подбросили сухой хвои. Костры запылали радостно и ярко, словно Карпенко хотел ими согреть все зимнее украинское небо.

Вдали от костров, опускались два парашюта. Почти одновременно с ними — у самого костра — третий. К нему первому побежал Карпенко. Шпингалет и Намалеванный подняли белое полотно парашюта, накрывшее Корниенко. Карпенко опустился на снег рядом с ним. Он осветил его лицо карманным фонариком, взял за руку. Она была темной от запекшейся крови. Карпенко расстегнул стеганку, приник ухом к груди старика. Затем встал и строго посмотрел на Намалеванного:

— Как же ты смел говорить — не пройдет старик через фронт… Прошел… И обратно к своим вернулся.

Он взял из рук Намалеванного полотнище парашюта и тихо накрыл им лицо Корниенко. Костер вспыхнул, раздуваемый ветром, ярче и осветил лицо Намалеванного, по которому одна за другой бежали слезы.

— Выполнил свое задание Корниенко.

Шифровальщик Молчанов сам подошел к костру. Подскакали Ковпак и Руднев. Долго искали Катю-радистку. Когда же нашли, Молчанов обрадовался так, что бросился ее обнимать. Она вскрикнула.

— Ой, больно, я, кажется, руку вывихнула.

Ковпак озабоченно подошел к ней. Он осторожно взял ее за правую руку и провел по ней от плеча к локтю.

— Э, дивчино, да тут перелом.

Катя испуганно посмотрела на незнакомого деда.

— Как перелом? А мне сегодня же связь установить надо, сеанс у меня в два ноль-ноль.

Девушка ожидала всего, готовясь к вылету в тыл врага. Была готова и к тому, что, может, понадобится применить оружие, и к тому, что можно погибнуть, но к такой «случайности», как перелом руки, она готова не была. И это как-то надломило ее силы, и она тихо, по-детски всхлипнула.

Ковпак участливо склонился над ней.

— Теперь, дивчино, твой сеанс один — в лубках лежать.

— Что вы говорите, дедушка?

— Не дедушка, а командир отряда Ковпак.

Катя свалилась на руки партизан без чувств, и ее положили поближе к костру.

Руднев озабоченно спросил Молчанова:

— Связь мы дадим?

Тот помялся.

— Пока трудно сказать. Если рука всерьез у нее переломлена..

— А вы?

— Я на рации не работаю. Я — шифровальщик.

— Так на какого черта тебя прислали? — вскипел Ковпак.

— Как мираж какой-то. Рацию выбросили, а работать на ней некому, — сказал возмущенно Руднев.

Они отошли в сторону, в морозную ночь, и долго ходили по снегу в отчаянии.

Без четверти два Молчанов подошел к Катюше и показал ей часы. Она встала, порываясь идти. Рука у нее была уже на перевязи в самодельной шине из древесной коры. С ней повозилась партизанский врач Дина Маевская. Дина подошла к комиссару и заговорила быстро и резко:

— Я не могу так, товарищ комиссар! Раненая только что после перевязки. Внутреннее кровоизлияние, перелом. Два раза в обмороке. А тут ее волнуют, — она показала на Молчанова.

Катя бормотала быстро-быстро, здоровой рукой раскрывая рацию.

— Сеанс у меня через четверть часа, понимаете — сеанс. Если не выйду на связь, на Большой земле будут считать, что мы все погибли. И ваш старик тоже.

— Но не может она, не может работать на ключе! — твердо и властно сказала Маевская. В вопросах медицины ее слушались все в отряде.

Катя поняла это и подняла к молодой женщине глаза, полные слез.

— Ну, пожалуйста, я очень прошу. Может быть, рацию раскинут товарищи; я покажу, как. Наушники наденьте, я хотя бы позывные послушаю и хоть чем-нибудь знак подам.

Молчанов уже распаковывал рацию, тянул антенну на поднятое дышло саней.

Ковпак подошел к врачу и отвел ее в сторону.

— Слушай, доктор. Ты почему солдату мешаешь свою службу нести? Ты що у меня тут — профессор-хирург, чи невропсихопат какой?

Маевская обиделась:

— Зачем же так, Сидор Артемьевич? Вы же сами знаете, я когда в отряд пришла, говорила вам, я физкультурный врач. Понимаете, институт специальный я кончила перед войной. Физкультурный врач.

— Не тарахти, знаю, слыхал. А раз слыхал, значит помню. А операции ты делала? Руки и ноги людям столярной пилкой резала?

— Так выхода ж другого не было. Хирургов у нас нет, вот и приходилось мне…

Казалось, Ковпак только и ждал этих слов.

— А що ж, у нас радистов тут много? Зачем же ты девушку обижаешь? Значит, как ты физкультурный врач, так ты можешь выше своей головы прыгать, а как она радистка, так ей уже и нельзя? Стой сзади нее со своей валерьянкой и не мешай, а помогай, понятно?

Пока дед убеждал врача, Катюшу положили на санки. Молчанов надел ей на голову наушники.

Ковпак сказал тихо;

— Карпенко, выводи роту. Готовьтесь к походу. Да тихо, хлопцы, не мешайте. Эта дивчина, может быть, нам не меньше чем крупный бой выигрывает.

— Который час? — слабым голосом спросила Катюша.

— Без трех минут два, — показал ей циферблат Молчанов.

— Включайте. Наушники поправьте, — командовала Катя.

С этой минуты вся жизнь людей, окруживших тесной стеной розвальни у костра, казалось, перешла к этой девушке. Ковпак, Маевская, Руднев стояли у ее изголовья. Катя лежала с закрытыми глазами. Затем протянула левую руку и ощупью положила ее на распределительную доску.

— Настраивает, — шепнул Молчанов. — Катя, есть позывные?

Катя не слышала. Он дотронулся до ее руки, лежавшей на доске рации. Радистка открыла глаза. Он спросил ее жестом, губами:

— Позывные фронта есть?

Она ответила одними глазами: «Есть!» Затем окинула взглядом склонившихся над ней людей и, как бы успокаивая их, шепнула:

— Стучит фронт, стучит…

Молчанов подошел к Ковпаку и Рудневу. Посмотрел на часы.

— Пять минут фронт будет вызывать, затем перейдет на прием. Следующие пять минут будет слушать наш ответ.

— Ну, а как же мы ответим? — спросил Ковпак.

Молчанов пожал плечами, глянул на часы.

— Пять минут, — показал циферблат.

Катя широко открыла глаза, попыталась сесть. Несколько партизан и врач мигом поддержали ее. По Катиным глазам все видели, что там, за линией фронта, перешли на прием. Катя вопросительно посмотрела на Ковпака и Руднева. Глаза многих были в слезах.

Ковпак отвернулся и буркнул себе под нос:

— Ну що це за война з бабами, та ще з дивчатами… Катя решительно сказала врачу:

— Посадите меня. Опустите ноги.

Нечеловеческим напряжением она повернула руку.

— Молчанов, дайте ключ! Положите на колено.

Молчанов держал ключ рации. Катя протянула раненую руку и попыталась стучать позывные, но сразу, вскрикнув от боли, без чувств упала на руки партизан. Молчанов снял наушники с головы Кати. К нему наклонился Ковпак. Шифровальщик отстегнул один наушник и передал его ему. Второй наушник протянул Рудневу.

Ковпак даже улыбнулся.

— Фронт. Це фронт нас вызывает, Семен Васильевич..

Катю привели в чувство. Она осмотрела всех, словно узнавая. Затем сказала Молчанову:

— Сколько еще осталось? Четыре раза будет вызывать и переходить на прием. А на пятый запишут: «Стрелка не вышла на связь». И рядом поставят крестик. Ой, чт же это я? Это же кличка моя, я никому не должна разглашать ее. Я честное комсомольское дала, подписку.

Ковпак успокоил ее.

— А мы ничего не слыхали, дивчина. И знать ничего не знаем. Так ведь, ребята?

Все молча кивнули головами.

— Спасибо, дедушка, — сказала Катя.

Ковпак потряс наушниками.

— Слухай, дивчино. Замолкло, не пиликает. Наверное, снова тебя слухают, — и он приложил ей наушник к уху.

Молчанов дал Кате ключ, сказал тихо:

— Ты спокойно, ты не шевелись. Ты левой рукой попробуй.

— Вот. Как же мне в голову не пришло, — и она начала работать левой рукой. — Не то, совсем не то. Техники нет. А ведь там радисты мой почерк знают. Не то…

— А ты попробуй вот так, я подержу, — уговаривал ее Молчанов.

Все молча наблюдали. Радистка несмело застучала левой рукой.

Было слышно, как в лесу строились роты. Грузили раненых. Командовали комбаты.

Ковпак позвал Семенистого.

— А ну, Михайло, смотайся. Дежурному скажи, чтобы тихо было. Скажи, с фронтом говорю.

Молчанов показал на циферблат.

— Катя, слышишь? Перешли на прием.

И снова застучала левой рукой Катюша.

— Больше не могу, дайте послушаю.

Она слушала долго, внимательно, затем сказала Ковпаку:

— Дедушка, товарищ Хрущев отвечает.

Ковпак нагнулся к ней ласково.

— А что ответили?

— «Плохо вас понимаю. Что случилось?» Ну, конечно же… Вот! «Завтра буду вас слушать в это же время. Слышали вы меня? Поняли вы меня?» Переходит на прием…

Ковпак, торжествуя, сказал громко:

— Стучи, дивчина, стучи як можешь. Стучи: «Слышали, поняли, завтра будем слухать».

Ковпак отошел в сторону. Подбежал с докладом Карпенко. Доложил шепотом:

— Товарищ командир, рота к маршу готова.

— Добре. А ну, слухай. Выбери мени из своей роты самых бойовых хлопцев. И сам проследи: оцю дивчину мени на повозку положить, да листьев, моху, сена наложить, щоб не трусыло. И всю дорогу не отходить. Кормить — чем только можете. — Он повернулся к Маевской: — Какую пищу ей принимать?

— Яйца, молоко, варенье.

— Чуешь? Щоб яец, молока достали. Варенья выдайте, хай кормять ее девчата. Поняв? Варенье любишь, милая?

— Очень люблю, — устало улыбнулась Катя.

— Понятно, — откозырял ей Карпенко.

— Ну, вытягивай свою роту. Ребят пошли сюда. Они при штабе вместе с ней будут. Пошли, комиссар.

Все ушли, кроме Маевской и Молчанова. Катюша кончила работать и показала на наушники Молчанову. Он снял их с ее головы.

— Укладывайте рацию, сматывайте антенну, как я вам показала. Ведь фронт ответил: «Завтра буду вас слушать в это же время?»

За деревьями замелькали люди. Это строй третьей роты, неделю дежурившей ночами у костра. Она двинулась… Впереди шел Карпенко, положив руки на автомат. Они подошли к свежевырытой могиле и построились в каре. Руднев сказал краткую речь. Грянул залп. Тихая команда прервала минутное молчание, и отряд снова двинулся вперед.

Всю зиму по Украине мели метели. Шла поземка… Но уже смелее и увереннее двигался отряд. А когда вздулись на украинской земле жилы рек, потекли ручьи, превращаясь в потоки, бурные и могучие, — все дальше и смелее шел отряд. Двигался и тогда, когда распустились, зазеленели буйные леса.

И каждый день радистка Катя работала на ключе.

В поле по небольшому оврагу ползли два разведчика. Один смотрел в бинокль: шли поезда с гитлеровскими дивизиями. Разведчики приносили Ковпаку донесения. Он подписывал и передавал радистке. Радистка работала на ключе.

На аэродроме стояли вражеские самолеты. Хлопцы достали живьем немецкого летчика, и снова радистка работала на ключе.

А через несколько часов разведчики, наблюдавшие за аэродромом, видели, как пикируют наши самолеты, слышали взрывы, видели клубы жирного дыма над вражеским аэродромом.

Еще прошло несколько месяцев, и радистка Катя приняла по радио радостное сообщение. Командиру отряда было присвоено звание Героя Советского Союза.


Уже после войны, встречаясь с партизанами — ленинградцами, брянцами, белорусскими и крымскими, изучая их дневники и записи, мне неизменно приходилось сталкиваться с фактами, показывающими, как руководители партии заботились и помогали с первых шагов зарождению партизанских отрядов, из которых потом выросло всенародное партизанское движение. Товарищ Жданов руководил и лично направлял боевую деятельность ленинградских партизан; товарищ Булганин готовил, проверял, вооружал и нацеливал удары партизан на западном направлении — на Смоленщине, Брянщине, в Калининской области; товарищ Щербаков был ближайшим другом и начальником московских партизан. Сотнями нитей, подпольных каналов, ходоков через фронт, подпольными и партизанскими радиостанциями партия связывала отдельные боевые труппы в единое всенародное партизанское движение.

Как неотделимая часть вооруженных сил, в. тылу врага действовали партизанские отряды, направляемые Верховным Главнокомандованием по верному пути к победе.

17

24 ноября 1942 года мы заняли большое село Стадоличи. Село напоминало новостройку. Оно делилось на две половины: старая его часть — типичное полесское село с несколькими кривыми улицами; чуть подале, на бугорке, по обеим сторонам хорошей улицы расположились новые дома, построенные за несколько лет до войны.

Село стояло в двенадцати километрах от окружного центра Лельчицы. До войны здесь было электричество и паровая мельница. Колхоз имел автотранспорт и славился своим животноводством.

В ночь на 27 ноября по хорошей санной дороге мы двинулись в направлении Лельчиц. Операция была разработана на полное окружение и уничтожение противника, который из Лельчиц своими щупальцами опутал весь этот большой район.

Руднев шутя говорил командирам:

— Ну, держись, хлопцы! Знайте, что Лельчицы — это наши партизанские «Канны»!

В двенадцать часов ночи роты вышли на исходное положение, и начался бой. Продвижение по окраинам шло успешно. Большая часть городишка была занята быстро, но затем наступление стало захлебываться. Центральная улица Лельчиц, на которой помещались учреждения, частично была занята нами, но затем противник стал оказывать все большее сопротивление. Большой двухэтажный дом жандармерии, опутанный проволокой, каменный дом гебитс-комиссариата, парк на пригорке в центре города со сходившимися к нему со всех сторон улицами, здание тюрьмы и другие каменные дома были сильными оборонительными пунктами немцев. Ковпак, расположившийся на командном пункте в крайних домах, решил бросить в бой артиллерию.

Прикрывать батарею пошла наша тринадцатая рота.

Первой нашей заботой было выбить противника из большого двухэтажного дома жандармерии — и десяток снарядов из 76-миллиметровой пушки сделали это. Мы ворвались в здание, битком набитое винтовками, лыжами, мешками с сахаром, бельем. Внутри помещение напоминало универсальный магазин. Вслед за первыми смельчаками в здание ворвались еще человек сто — полтораста.

Я из углового окна выглянул на улицу. На другой стороне ее, немного наискосок, стоял красивый особняк гебитс-комиссара. Здесь улица кончалась, и за нею на холмике был расположен небольшой парк, со всех сторон обнесенный забором; вокруг были вырыты окопы. Около парка высилась кубической формы каменная громада с бойницами, откуда торчали дула пулеметов, и недалеко от нее — противотанковая пушка, обстреливавшая улицу. Батальоны, наступавшие по окраинным улицам, уже сомкнули кольцо окружения, и противнику некуда было бежать. Поэтому он ожесточенно отстреливался.

В моем подчинении имелось лишь восемнадцать человек из тринадцатой роты. Я крикнул Бережному: «Давай обходи справа и атакуй фашистов в парке. Во фланг!» Затем вскочил в коридор дома гебитс-комиссара и крикнул своим:

— Выходи, все выходи на улицу и вперед!

Атака началась снова.

Выскакивая из окон здания гебитс-комиссара, на штурм парка шли пятая и шестая роты, тринадцатая заходила по огородам, третья шла прямо на каменную глыбу. В несколько минут все было кончено, около пушки валялись убитые, а из окопов наши хлопцы вытаскивали живых, спрятавшихся среди трупов гитлеровцев.

Как мы узнали после, каменная глыба кубической формы была пьедесталом памятника Ленину. Памятник фашисты сняли, а пьедестал превратили в импровизированный дот, выдолбив по углам его пулеметные гнезда. Спустя несколько минут после того, как мы закончили атаку, над нашими головами закружились два немецких самолета-истребителя. Они сделали по три круга и снизились. Когда их обстреляли, они быстро ушли на юг. Скоро со стороны Житомира подошло вражеское подкрепление: две бронемашины и около трехсот человек пехоты на автомашинах. Подкрепление мы разгромили, а бронемашины сожгли.

Это было 27 ноября 1942 года.

В те дни Красная Армия, прорвав фронт под Калачом и Клетской, начала окружение 6-й армии Паулюса под Сталинградом.

Вот записи из дневника за этот день:

«С боем взят гебитс-центр Лельчицы. Убито более трехсот немцев, полицейские, бургомистр, староста, много других «иже с ними» также переселилось в мир иной. Интересный бой.

Снова прямая наводка, уже много раз проверенная мной за эту войну. Интересен бой еще и тем, что я на практике ощутил, что может сделать воля командира, когда наступление захлебнется. И снова везет — два раза смерть ходила локоть в локоть со мной и прошла мимо. Первый раз из противотанковой пушки бронебойным снарядом снесло голову пулеметчику, стоявшему рядом, второй раз пулька, маленькая пулька, попала в переносицу соседа, пролетев мимо моего уха.

Ранена Нина Созина. Хотя бы дожила она до известия о награде.

30. ХI. Сегодня умерла от раны санитарка Маруся в плюшевой курточке. Много их, девушек, уже пало на своем посту.

1. XII. Милашкевичи, Глушкевичи и Прибыловичи. Озеро и площадка. Много работы. Интересные наблюдения и песни народа о войне:

А там старый батько

Окопы копав,

Вiн здалеку бачив,

Як стрiлець упав,

Пiдiйшов вiн ближче

Тай сина впiзнав.

Танцы «Полещуков» и девчата-«полещучки» в мягких лапотках…»


Разгромив Лельчицы, мы расчистили почву для создания партизанского края в районе среднего бассейна Припяти. В это же время Сабуров разгромил Словечно, расширив этим намечавшийся партизанский край к югу. Таким образом, громадная территория южнее Мозыря и Пинска оказалась свободной от немецких гарнизонов. Пока еще только пунктирно намечавшийся партизанский край обещал быть в несколько раз больше Брянского и по территории и в смысле охвата вражеских коммуникаций.

Вначале немцы, очевидно, не придавали этому большого значения. И только через месяц, когда вновь образованный партизанский край дал себя чувствовать, гитлеровцы опомнились и стали принимать меры. Но было уже поздно.

Партизанский край, о котором мечтал Руднев, был уже создан.

Почти два года спустя, когда войска Красной Армии, заняв Житомир, захватили архивы житомирского гестапо, я в них разыскал материалы суда над лельчицкими властями. Судили гебитс-комиссара, начальника жандармерии и многих других. Некоторых из них присудили к смертной казни, других вообще судили посмертно. Но, как говорит народ, «не помогли мертвому припарки».

18

Расправившись с немцами в Лельчицах, мы разместились юго-западнее — в селах Глушкевичи, Прибыловичи, Копище.

В Глушкевичах стал штаб и первый батальон, в Копищах — второй и третий, в Прибыловичах — четвертый батальон.

Мы стояли там около месяца. Здесь впервые я познакомился с народом, о котором знал только понаслышке. Это о них, о «полещуках», создавала свои чудесные произведения Леся Украинка. Разговаривая со стариками, глядя на танцы молодых девчат, я рисовал себе образы Левка, Килины из ее пьесы «Лiсова пiсня», и если бы немцы немного больше интересовались поэзией народа, который они задумали поработить, им бы чудилось по ночам: из Пинских болот Полесья на них подымается леший в мадьярской длинной шубе до пят, с козлиной бородкой, с автоматом в руках, и имя ему — Ковпак. Не берут его ни пули, ни железо, а он хватает немцев костистыми руками за горло, и они в ужасе испускают дух.

Руднев, на стоянке ежедневно посещал раненых, следил за их лечением, ободрял участливым словом. Он регулярно читал им сводки Совинформбюро, принимаемые ежедневно нашими радистами.

Как-то мы вместе зашли к тяжело раненной в бою за Лельчицы Нине Созиной. Семнадцатилетняя автоматчица лежала бледная, стараясь стоном не выдать боли.

Я живо вспомнил наш разговор на марше, когда она рассказывала, как пришла в отряд мстить немцам за зверски убитого отца.

Руднев осторожно присел на край кровати и взял девушку за руку. Она открыла глаза.

— Товарищ комиссар… — тихо прошептали ее губы.

Семен Васильевич вынул из бокового кармана гимнастерки радиограмму и прочел ее вслух. Это было поздравление. Правительство наградило Нину орденом Красного Знамени.

Девушка закрыла глаза, длинные ресницы тенью упали на щеки. Затем снова открыла их и улыбнулась комиссару.

— Спасибо, товарищ комиссар!

— На здоровье, — тихо проговорил Руднев.

— И еще раз спасибо, — прошептала Нина. — Теперь я обязательно поправлюсь.

— Обязательно, — ответили мы.

Как-то еще в Глушкевичах, не обращая внимания на протесты часового, в, штабную хату ворвалась белорусская дивчина. Из-под огромного теплого платка выглядывали лишь посиневший от холода нос да две яркокрасные помидорины щек. Смышленые глаза светились удалью. Домотканная юбка, подоткнутая к поясу на манер широких казацких штанов, делала ее похожей на юнца. На ногах — лапти. Цветные полотняные онучи вымазаны грязью.

Она сразу, с места в карьер, обратилась к комиссару:

— В отряд приймешь, старшой?

Руднев вскинул на нее черным глазом.

— Ошиблась, милая. Самого старшего тут по бороде определяй, — улыбнулся он, подмигнув, мне.

Девушка доверчиво оглядела присутствующих.

Шагнув вперед, она шлепнула лаптями.

— Примай в отряд!

После многих ночей марша и лельчицкого боя мы впервые хорошо выспались, и настроение у нас было поэтому веселое. Штаб еще не начал обычной будничной работы и пока больше походил на собрание друзей.

«Почему бы и не разыграть ее?»

Хмурясь, спрашиваю дивчину:

— А зачем тебе отряд понадобился?

Она недружелюбно оглядывает меня. Но на вопросы отвечает четко, немного с холодком. Только долго сдерживаться, видно, не в ее натуре. Первых нескольких фраз, по ее мнению, достаточно. Видимо, считая себя уже партизанкой, она круто берет инициативу разговора в свои руки. Теперь уже она задает мне вопросы:

— Ты мне вот что скажи, раз ты старшой: на Туров пойдете?

— Какой Туров?

— Город главный. На Прыпяце!

— Зачем?

— Немца бить! Хэ, партизанчики вы мои милые… Туров — городишко княжецкой…

Развязав платок и откинув его на плечи, сжав яростно кулаки, она продолжает на манер старинной думы:

— Туров-городок на Прыпяце стоит. Полонили его вражьи германы… и полицай-и-и…

Базыма задумчиво переводит взгляд на меня.

А дивчина в лаптях, со смышлеными глазами, распалившись в каких-то своих мечтах, досадует на нашу непонятливость.

— Я вас проведу. Да с такой силой я бы до самого Бреста дошла. А что Туров? Тьфу! — и смачно плюет на пол.

Руднев, наблюдавший за девушкой, подходит к ней.

— Постой, постой. Тебя как звать-то?

— Ганька звать. Да вы что? Зубы мне заговариваете? Кажите — пойдете на Туров или нет? Что, не верите? Я проведу. Ей-богу, проведу. И одним махом немца разгоним, побьем полицманов…

Убежденная в том, что только непонимание собственной силы мешает партизанам двинуться на Туров, она обращается то к одному, то к другому, просит, объясняет, растолковывает, убеждает.

— Постой, постой, дивчина, — перебил ее Базыма. — Ты кто же тут такая? Уже командовать собираешься? Ты что — распоряжаться сюда пришла или в отряд поступать?

— Поступать в отряд! — поворачивается к нему девушка. — Воевать!

— Воевать! — протянул Руднев. — А ты как думаешь — вот так — трах-бах и воюют? Это уметь надо.

Она смерила его насмешливым, презрительным взглядом.

— А откель ты знаешь, что я не умею? Во!

И вдруг выхватывает что-то из-под полы.

— Тю, скаженная! — бурчит, отодвигаясь от нее Базыма. — Кой черт пустил ее сюда? Подорвет еще к дьяволу. А ну, дай сюда.

В поднятой руке Ганьки поблескивает круглая немецкая граната, похожая на черный апельсин, снежной голубой головкой запала.

Девушка, подчиняясь суровому взгляду старика, нехотя отдает лимонку.

— Эх, вы… Часовые винтовку забрали. А гранату — не доглядели. И зачем я, дурная, сама показала?.. Ну, говорите, пойдете на Туров аль нет? — безнадежно, чуть не плача, спрашивает Ганька.

Комиссар поманил ее пальцем. Усадив на лавку рядом, стал расспрашивать, откуда у нее граната и винтовка. То, что она рассказала, было, пожалуй, обычное дело для этих мест. Если верить ее рассказу, то Ганька уже убила нескольких фашистов. Первого она зарезала серпом. Оттащила труп в болото и затопила. Добытым у первого оружием начала действовать смелее. Вместе с двенадцатилетним братишкой они нападали на немцев-одиночек и убивали их. Подкрадывались к хатам полицейских, швыряли в окна немецкие гранаты.

Это могло показаться неправдоподобным, но мы уже привыкли встречать на своем пути всяких людей; поэтому и верили и не верили дивчине.

— Займись, Петрович, по приему! Если стоит этого, зачисли в роту. Потом доложишь мне, — сказал комиссар, задумчиво похаживая по штабу.

После подробных расспросов я вызвал связного разведки.

— Ну, Ганька! Вот пока что твое начальство. Дальше жди распоряжений.

И тихо связному:

— Командиру передашь: распоряжение получит во время вечернего доклада.

Связной козырнул, повернулся и направился к двери. За ним пошлепала девушка. Уже на пороге повернулась и, — нахмурившись, кинула Базыме:

— Гранату отдай…

Скрипевший пером начштаба повернулся вполоборота и, сдвинув очки на лоб, глянул на нее через плечо.

— Ладно. Иди, иди, вояка. Будут и гранаты, — не то сурово, не то одобрительно проворчал он вслед новой партизанке.

Она недовольно отвернулась и вышла из штаба.

Вслед понесся смешок и шутливые замечания связных, толпившихся в сенях.

Я стал систематизировать черновые пометки у себя в записной книжке.

Со слов девушки я получил представление о туровском гарнизоне. Рассказала она кое-что и о других припятских городках и крупных селах. Задумавшись, я глянул в окно. По улице шагал связной разведки. Рядом, пытаясь попасть в ногу, маршировала новая партизанка. Руднев отошел от окна.

— А что, хлопцы? Пожалуй, права эта курносая? Гарнизончик небольшой. Паника у них после Лельчиц порядочная… Запряжем пятьсот коней! И ударим… Эх, ударим! А? Начштаба?

Базыма неодобрительно покачал головой и показал глазами на дверь.

— Если уж замышлять операцию, то надо держать язык за зубами.

Комиссар заулыбался и поднял руки кверху.

— Ладно, ладно! Шучу, шучу! Конспираторы-операторы. Стратеги доморощенные.

Ганьку определили в разведку.

На Туров мы не пошли. В эти дни нас увлекала идея разгрома Сарнского железнодорожного узла, и нам было не до Турова. Но в разведку я посылал новую партизанку дважды. Оба раза с отделением Лапина. Она отлично знала местность, ловко проводила разведчиков по лесным тропам. Побывав с нею в городке, хлопцы каждый раз возвращались с «языками» и трофеями. Докладывая о выполнении разведки, на мой вопрос: «Как новая партизанка?» — хлопцы одобряли ее смелость, подтверждали знание местности, но все это как-то с холодком, официально. Я видел, что они чем-то недовольны.

Когда же я решил послать ее в третий раз с Лапиным, командир отделения отказался наотрез.

— Да ты сам ее хвалил, — и местность знает… и не дрейфит…

— Ну ее к дьяволу, товарищ подполковник! Уж больно она какая-то… настырная.

— Дела не знает?

— Да нет, дело она знает… Ловкая девка.

— Ну, так чем ты недоволен?

— Дисциплины не понимает. Лезет, куда не надо. В прошлый раз я из-за нее отделение чуть не угробил.

— Что, неужели струсила?

— Да нет… Разведку мы кончили, из города она нас вывела. А на огородах что-то ей в голову взбрело. Гранаток у хлопцев набрала: «Ожидайте меня здесь», — говорит и опять в город шмыгнула. Ждал я, ждал, уже светать начинает. Уйти вроде совестно, все-таки свой же товарищ. А ее все нет и нет. Потом слышим: стрельба, взрывы. Смотрим — бежит. Ну, прикрыли огнем автоматным… В лес отошли — благополучно…

— Но могло быть и хуже?

— Вот этого я и опасаюсь. Не возьму ее с собой. Теперь ей вожжа под хвост попала, как понесет…

— Куда же она ходила?

— А леший ее поймет! В хату полицая какого-то понадобилось ей бросить гранату. Обидел он ее, что ли. Не возьму я ее больше в разведку! Дисциплины не понимает!

Я так и не мог его убедить. Затем началась боевая страда. Мы забыли о Ганьке, занявшись более важными делами.

Недели через две как-то проходил я по улице Глушкевичей. На улице тихо. Базыма утром разослал приказание прекратить движение — день был ясный, опасались немецкой авиации. Изредка, скрываясь в воротах, проходили партизаны. Одинокий всадник мчался галопом по улице. Полы кавалерийской шинели развевались, как крылья большой дикой птицы. Всадник тряс плетью над ушами коня, изредка подогревая его ударами. Только снег летит за копытами.

— Гоняет, скаженная! — недовольно и завистливо сказал часовой.

Только тогда я узнал кавалериста. Это была белорусская дивчина Ганька. Но что за странная перемена в фигуре и одежде!

«Надо вызвать ее, узнать, как освоилась она в отряде».

Через полчаса в штаб вошла Ганька.

Женщины, о женщины! Даже на войне вы любите наряды. Даже в самых примитивных условиях жизни вы остаетесь верны своей природе. И ухитряетесь быть кокетливыми, даже выполняя воинские уставы.

— Па вашему приказанию!.. — гаркнула Ганька на весь штаб.

Привычные ко всяким рапортам писаря, и те подняли головы от своих бумаг.

Базыма ахнул.

Перед ним стоял небольшого роста казачок. Лихая прическа под бокс, кубанка с малиновым донцем, кавалерийская шинель, волочившаяся по полу, синие галифе, сапоги — все это делало Ганьку неузнаваемой. Вот только голос — несмотря на все усилия говорить хриплым баском, выдавал девушку.

— Как живешь?

— Спасибо, товарищ начштаба!

— В разведке?

— Так точно, товарищ начштаба.

— По дому скучаешь?

— Никак нет, товарищ начштаба!

— Так… Солдат хоть-куда… Ну, а как воюешь? Ганька молчит.

— Что, заело язычок?

— Нет, не заело… Какая это война? Так…

— Ого! А начальство что? Не обижает?

— Никак нет. Премного благодарна, товарищ начштаба.

— Солдат получился из девки хоть куда! — Базыма даже прищелкнул пальцами.

Поговорив еще немного, мы отпустили ее в роту. Но на этом дело не кончилось.

Разведчики невзлюбили Ганьку. Они просто не могли примириться с ее лихостью. Командиры упорно отказывались брать ее на задания, а все старались пристроить к уходу за ранеными или по хозяйственным делам. У нас до сих пор если и ходили девушки в разведку, то в одиночку, без оружия. Это считалось делом женским. Но в боевую разведку, по глубокому убеждению старых разведчиков, женщины не годились. Больше того, слыхал я от них какие-то суеверные намеки: «Баба в разведке — добра не жди».

Хлопцы мои, по своему укладу мыслей, кое в чем походили на моряков времен парусного флота.

Но не на ту напали.

Ганька упорно домогалась своего. Иногда, вопреки желанию командира взвода или отделения, все же выпрашивалась в поиск. Внешне подчиняясь дисциплине, она изредка все же выкидывала свои боевые номера. Понимая, что если так будет продолжаться, ее рано или поздно вытурят из разведки, дивчина нашла выход из положения: стала «покупать» разведчиков. Прекрасно зная окружающие села, говоря на местном наречии, она, как никто, умела проникать в тайны отнюдь не военного значения, но оберегавшиеся полещуками не менее военных. Совершенно секретные сведения о дислокации, производственной мощности самогонных аппаратов, о качестве и количестве их продукции и были объектом этой самогонной тактики. А конспирировались самогонные дела от партизан не меньше, чем от немцев. Ганька вызвалась разыскивать аппараты и так ловко справлялась с этим делом, что разведывательные командиры скрепя сердце принуждены были признать ее авторитет.

Так к ней и пристало прозвище «Анька-самогонщица».

В селе Глушкевичи, находившемся в самом центре Пинских болот, мы задумали рискованное дело.

На карте, лежащей на столе у Руднева, был нарисован небольшой паучок с четырьмя черными лапками железных дорог и синими усиками рек, а сбоку надпись: «Сарны». Несколько вечеров просидели мы — Руднев, Ковпак, Базыма, Войцехович и я, — думая, как раздавить нам «паучка». Повторить лельчицкие «партизанские Канны», как шутя прозвал Руднев тот бой, — здесь было невозможно. Город имел значительно больший гарнизон, подступы к нему были не в пользу атакующих, а кроме того, к городу вело много коммуникаций, — здесь-то и была главная для нас опасность. Но это и привлекало нас больше всего.

А разведка доносила, что «паучок» живет жадной паучьей жизнью. Черные щупальца дорог лихорадочно гонят на фронт боеприпасы и войска. В обратную сторону — на запад — идет награбленный хлеб, высококачественный авиационный лес. И еще — что болью отзывалось в наших сердцах — по рельсам катят запломбированные вагоны, везут в Германию согнанных со всей Украины невольников, наших советских людей.

На столе, в хате штаба Ковпака, карта правобережной Украины. На севере леса и болота Припятского бассейна. На юге — степи. Обозначен уже на карте самодельными отметками появившийся, по приказу Сталина, новый партизанский край. Черными жилками тянутся железные дороги. Узлы: Сарны, Шепетовка, Фастов, Жмеринка… Над картой склонились командиры: Ковпак, Руднев, Базыма, Кульбака, Бережной. Руднев, хмуро теребя ус, говорит задумчиво:

— Не эти же леса, дикие и непролазные болота послал нас завоевывать товарищ Сталин… Вот… — он кинул жестом на юг и показал узлы.

Ковпак согласился.

— Верно… Но без базы тоже немного навоюешь… Надо нанести удар… — он показывает на южные коммуникации.

— Но надо и ноги унести после такого удара… — добавляет Базыма в развитие этой идеи.

— Так что же? Расширить партизанский край… Организовать новый отряд, — уточняет идею Руднев.

— А если сочетать одно с другим? — спросил Войцехович несмело и стушевался.

Командиры сразу повернулись на его голос. Он немного осмелел и показал циркулем на Сарны.

— А верно, жирный паучок. Сводку! — приказал комиссар Горкунову.

Долго читал разведсводку молча.

Да, паучок живет жадной паучьей жизнью… Черные щупальца дорог гонят на фронт боеприпасы, войска…

— Гарнизон большой, — чесал затылок Базыма.

— Разведку какую посылал? — спросил меня комиссар.

— Боевую… не дошла. Заставы сильные на дорогах.

— Надо было агентурную попробовать, — додумал за меня Базыма.

— Посылал. Только что вернулась Анька-самогонщица.

Все заулыбались.

— И «языка» привела. Только чудной какой-то. Не то немец, не то поляк. «Проше пане» все говорит.

— Допросил? — спросил Ковпак.

— Еще не успел.

— А ну, давай их сюда, — махнул рукой командир. Взгляд его кружит вокруг паучка. Жирный паучок. Щупальца — черные щупальца железных дорог — раскинул он на север, на юг, на запад и, главное, на восток, туда, к Сталинграду.

Вошел комендант, а за ним Анька-самогонщица. Позади — солдат в невиданном еще нами обмундировании.

— Привела жениха, чернявая? — спросил Ковпак.

— Та привела, товарищ командир Герой Советского Союза, — ответила смело разведчица.

— Да где ты его подцепила?

— Пристал на дорози… Там такое говорить… Тильки трудно разбирать… А так — смехота…

— Немец, или мадьяр, или що воно такое? — спросил Ковпак, разглядывая форму солдата.

Тот понял и отрицательно замотал головой.

— О нени, нени! Нени герман. Нени герман. Проминте, пан офицер.

Ковпак вопросительно взглянул на разведчицу.

— Каже, что не герман он, — пояснила Ганька.

— Ага. А кто же ты? Ты хто? Румын, чи що?

Солдат молчал. Руднев подошел к нему.

— Имя? Намен?

Он посмотрел на Ганьку, она ему подморгнула.

— Я есть словак валечник. Вояк.

— Чешский солдат? — спросил Базыма, вспоминая чехов по австро-германской войне.

— Ано, ано, — обрадовался вояк.

— Не понимаю, — отозвался Базыма.

— Ано, яволь, да, эгэ ж… — сразу на всех языках забормотал солдат.

— Славянин, — сказал как бы про себя Руднев. — Всех против нас собрал Гитлер.

И вдруг солдат зарычал, как волкодав при запахе приближающегося зверя.

— У… Гитлер… У валька… война — у чешска матка сльозы… Гитлер это — шволочь.

Ганька весело засмеялась.

— О, такое он мне всю дорогу говорил. Так он того Гитлера сволочив всю дорогу… Так сволочив…

— Добровольно пришел? — спросил ее Ковпак.

— Пристал за городом. Говорит: дивичка… веди до партизан… Я уже и так и сяк… Щоб не провалить дела, думала уж — заведу в кусты… — и отчаянная девка, как недавно гранату, выхватила откуда-то из рукавов финку. — А он руки цилует, горькими слезами плачет. Ну, от и привела, — пряча финку, оправдывалась перед командирами она.

— Йо, йо, хороший дивичка, русска дивичка, — подтвердил солдат.

— Добровольно к нам пришел. Не боялся, значит, партизан? — еще раз спросил Ковпак.

— О, о, партизан! Корошо! Герман — капут! Гитлер — шволочь, — опять закипятился солдат.

— Сарны? — спросил его Руднев и повел к карте.

— Ано. Сарны — валька, война… Сарны — полк словаков… Гарнизон, — тыча себя пальцами в грудь и показывая на карту, говорил словак.

— А германов? — спросил Базыма.

— Германов нет было, до вчера. Вчера эшелоны пришли, — он показал на пальцах четыре эшелона, — эсэс… У-у-у, шволочь.

— Ага, верно. Я на вокзале была. Выгружались эсэсовцы, — подтвердила Ганька.

— А может быть, они проездом? — высказал надежду Войцехович.

— Нет. Я обратно уже по огородам выйшла. На всех дорогах нишпорят, а на заставах машины и танкетки стоят.

— А ну, выйди с ним в сени, — сразу резко оборвал беседу Ковпак.

Ганька, комендант и словак вышли.

— В лоб теперь не возьмем, — потер бритую щеку комиссар.

Базыма согласился.

— Снаряды на исходе, — осторожно поддакнул он.

— И окружением тоже… — продолжал комиссар.

— И патронов не густо…

Руднев мрачно вглядывался в карту.

— А его нужно раздавить. А раздавить мы не в силах, — и комиссар грохнул кулаком по карте.

— Одно ясно, ни в лоб, ни путем окружения взять мы его не в силах, — сказал сидевший до сих пор молча Ковпак.

Он лег на карту животом, надел очки и стал шарить взглядом по карте вокруг да около Сарнского узла. Руднев, сделал знак командирам, и все застыли не дыша, чтобы кашлем или неосторожным словом не помешать командиру. А он, как зверь вокруг добычи, делал круги все больше и больше, захватывал взглядом сотни километров. Затем снова стал сужать петлю, пока не остановился… Потом вынул из халявы большой столярский карандаш.

Все облегченно вздохнули.

— Крест. Поставить крест на Сарнах… Отут, и тут, и здесь, — и командир ставил знаки в тех местах, где железная дорога пересекала извилистые реки.

Руднев уже подхватил его мысль:

— Правильно… Подорвать мосты! Сколько? Четыре?

— Можно и пять, — показал Ковпак на карте.

— Обрезать концы, — детализировал замысел Руднев. — Обрубить щупальца со всех сторон, в одно время, в один час, чтобы сразу застопорить движение с запада на восток. Не дать немцам обходных путей на юг, на север. Полностью вывести узел из строя на подступах к нему.

— Оце и буде — Сарнский крест, — встал из-за стола, отряхиваясь как после сложной борьбы, Ковпак.

— В одну ночь должны взлететь на воздух мосты. Это сложно… Надо пять самостоятельных групп, пять командиров, — сомневался Базыма.

— Командиры у нас есть, — крикнул на ходу Ковпак.

Базыма продолжал думать вслух:

— Связь конными исключается, ракетами тоже.

Он измерил по карте расстояние — 50–80 километров! Руднев немного насмешливо «поддержал» начштаба:

— И между соседями, выражаясь фронтовым языком, десятки километров территории, занятой противником.

Ковпак сплюнул и стал крутить цыгарку.

— Да тут и сам черт не разберет, кто кому соседи и где тут фронт, а где тыл…

Руднев громко засмеялся:

— …и где фланги… Да, трудно определить тактическую сущность этого дела. Операция не фронтом, а крестом. И каждый из командиров, повернувшись лицом к центру, то есть к своему объекту, будет иметь двух соседей справа, одного слева и одного в центре… Поняли, хлопцы?

— А той, що в центре, со всех сторон окружен врагами и четырьмя соседями сразу… Чудно… и правильно, — Ковпак засмеялся и запалил цыгарку. — Разработать надо каждый шаг, самое главное — это кого выделим на каждый мост. Рассчитаем маршрут и привлечем местных людей для разведки и оповещания, — ходил он по хате, дымя самокруткой.

— Кого же выделим?

— Главные силы в центре — наш отряд пойдет… Антоновка — Цымбал, Домбровицы — Бережной, Матющенко — на юг!

Руднев добавил, не забывая о пятом мосте:

— На Горынь — Кульбака…

Дело в том, что железные дороги в Сарнах перекрещиваются: с севера на юг — из Барановичей в Ровно и с запада на восток — из Ковеля в Киев. В Сарнах они встречаются и расходятся на все четыре стороны. А в нескольких десятках километров от узла дороги пересекают большое количество рек. Одновременным взрывом четырех-пяти мостов на подступах к Сарнам решалась судьба узла, хотя он сам оставался нетронутым.

В одну ночь должны взлететь на воздух мосты, и злой «паучок» должен надолго прекратить свое существование. Так родился замысел операции, и так же точно она должна была быть выполнена.

Снег, густо покрывший землю, позволил проводить операцию бесшумно и быстро. Мы выбрасывали роты с далекого расстояния, оставляя основную массу обоза и всю громоздкую махину отряда на сотню километров в стороне от места диверсий. Это давало нам возможность сохранить элемент внезапности нападения. Лошади, отдохнувшие после походов, по хорошей санной дороге за сутки могли вывезти наши боевые группы на исходное положение. Операция была экзаменом на зрелость нашего командного состава, на его организаторские способности. В то же время она была экзаменом на зрелость и среднего звена партизанских офицеров.

Вся сложность нашего задания заключалась — в том, что мосты должны были взлететь на воздух в один и тот же час.

Каждый из пяти командиров, решавших общую задачу, в выполнении ее был предоставлен самому себе.

Операция была рассчитана на три дня: выход на исходные позиции, взрыв мостов и возвращение к нашим главным силам.

Связи между командирами, как я сказал, не было. Каждый из них мог знать обстановку только на одном из пяти участков. Поэтому понятно, как волновались мы, ожидая возвращения рот. Только Цымбалу, рвавшему самый крупный и дальний мост, придали рацию для связи со штабом.


…Тихая морозная ночь. По лесной дороге движется отряд Кульбаки. Комбат дремлет на повозке.

— Товарищ Кульбака! Тут сапер до вас добивается. Все говорит — изобретение у него есть…

Кульбака сонно сказал связному:

— От морока. Тут толу мало на мост, а он со своими изобретениями лезет…

Связной решительно почесал за ухом плеткой.

— Дуже просится. Говорит — срочное изобретение…

— Ну, давай.

Сапер-Водичка догнал сани Кульбаки.

— Товарищ командир, по вашему приказу явился.

— Чего надо? Сидай на сани, говори толком..

— По секрету доложу, что толу для подрыва моста у нас маловато. Как какой мост… Если настоящий мост, так, пожалуй, не возьмет…

— Ну, и што ты надумал? — оживился комбат.

— Есть такая думка: так что можно противотанковыми минами заряд усилить…

— Ну, що ты мелешь? А где я этих мин возьму? — сказал с раздражением Кульбака, поднимая повыше воротник тулупа. — Були б у меня мины, я б и без тебя…

— Тут же фронт проходил. Не может быть, чтобы не осталось минных полей, товарищ командир. Надо только мужиков расспросить…

Сани скользили с тихим скрипом. Кульбака сразу повернулся к саперу лицом.

— А сколько времени тебе надо?

— На мину — пять минут.

Сапер задрал к небу голову и, словно считая на небе звезды, докладывал командиру:

— За два часа натаскаем десятка два… Этим мы усилим два заряда на крайнюю ферму…

— Сейчас разведку пошлем, — заторопился комбат. — Ну, чего еще? — спросил он, когда сапер, сев на коня, отъехал, а затем снова догнал сани.

— Только один уговор, товарищ командир, — щоб спекулянтом не звали. А то что же это получается? Я поле разминирую, дядьки мне за это благодарность выносят хлебом, или салом, или обмундированием. Потому им от этого — одна польза. А в отряде потом скажут: какой ты партизан? Ты спекулянт! Обидно, понимаете…

— Понимаю. Только на этот раз щоб никакой благодарности… Понятно?

— Понятно. Чисто по-деловому.

Кульбака свистнул связному:

— Командира разведки Шумейка — ко мне!

Связные поскакали вдоль колонны, осыпая ездовых комьями снега из-под копыт коней.


Штаб вторые сутки работал без перерыва. Базыма, Войцехович, Тутученко не вылезали из хаты. Штабная кухарка тетя Феня носила им туда обед и ужин. Ковпак и Руднев ездили по ротам и батальонам. Они готовили на всякий случай резервные группы и прикидывали в уме всякие варианты.

А в это время на реке Горынь, возле станции Антоновка, Цымбал со своей второй ротой подползал к зданиям вокзала. Уже полчаса тому назад он заметил, что на станции что-то неладно.

Вначале думал, что гитлеровцы обнаружили его роту. Отдал приказ. Хлопцы залегли. Только разведка ужом подползла к полотну железной дороги.

Но немцы метались по станции бестолково и бесцельно. Они то устанавливали пулеметы в, одном месте, то тащили их в другое. Вот пробежал полицейский, на ходу срывая полицейскую повязку с рукава. Долетали немецкие слова: «…Ахтунг, Кальпак!» Цымбал лежал в кювете и напряженно думал: «Что бы это могло значить?» Из-за угла бесшумно подползали два разведчика.

— Товарищ командир! Похоже, фрицы на новую фатеру собираются.

Но прошло еще несколько минут, и все стало ясно. Немцы оставляли небольшой заслон на станции, а главные силы бросали на охрану моста и для усиления гарнизона города Сарны.

В штабе соединения нервы всех были напряжены до предела. Время подходило к условному часу. Руднев ходил по хате широкими шагами. Садился. Вдруг стукнул кулаком по колену.

— Время! Время уже. К черту! Лучше было бы самому, чем тут вслепую сидеть…

Распахнулись широко двери и, словно родившись из клубов морозного тумана, вбежала радистка Катя.

— Товарищ командир, — она протянула Ковпаку бумажку, вырванную из блокнота. — Цымбал ведет бой с…

Ковпак выхватил из ее рук радиограмму.

— А ну, прикуси язычок, дивчина!

Комиссар через плечо Ковпака прочел текст.

— Так и знал. Так и знал. Не умеют маскироваться, не хотят действовать скрыто. Всё напролом. На «ура»… Сорвут операцию.

Ковпак снял очки.

— Зачекай, комиссар. Ты, радистка, больше не звони. Это раз. Ну, теперь думай, комиссар, чем ему помочь.

— Помочь ему можем сейчас только советом.

— Та больше нечем. Но чем же мы, старики, ему… Эх, молодо — горячо… Що ему такое разумное…

Комиссар подошел к карте. На ней были подчеркнуты жирными чертами интересующие нас объекты. Недавно приходил Вася Мошин со своей «библией», читал сводку Совинформбюро. Правда, она была за вчерашнее число. Поэтому на столе лежала, как всегда, вторая карта, карта Волги, и на ней грубо, на глазок нанесенная обстановка фронтов. И Сталинград, очерченный красными стрелками. Вот, зажатые в тисках сталинских армий, отборные войска фашистской Германии. Ковпак склонился пониже над картой. Опять напялил очки. И вдруг глаза его блеснули озорным огоньком. Руднев, хорошо зная эти вспышки творчества у своего друга, поднял руку, как бы приказывая нам замереть и неосторожным словом не помешать плавному ходу мысли командира.

— Гляди, Семен… Товарищ Сталин врага отсюда стянул. Ага? А потом що? А потом он его, как волка в капкане, прижал. Бачиш? Нам же надо на своих, пускай и маленьких масштабах сталинскую науку применять… Що нам надо? Нам надо немца убедить, що для нас город — самое главное. От они с Цымбалом бой ведут чего? Они думают, що он к мосту идет. А он должен сейчас на Сарны…

Дверь распахнулась, и в избу, как всегда шумно и весело, вбежал Горкунов.

— Пошел Черемушкин в разведку…

На него зашикали сразу несколько человек. Горкунов в недоумении остановился.

Ковпак крепко потер лысину.

— От черт. Мысль перебил. Самое главное, самое главное сейчас… Щоб тебя черти взяли с твоей разведкой…

Но Руднев уже схватил идею Ковпака на лету. Он подошел к нему и сказал тихо:

— Не сердись, старик. Самое главное сейчас — есть ли радиосвязь с Цымбалом…

— Была связь все время, — подтвердила радистка.

— Значит, и совет мы ему дадим такой, как Сталин нас учит.

Когда, по нашим расчетам, роты должны были выйти на исходные позиции, я поздно задержался в штабе. Возвращаясь, я заметил фигуру человека в высокой черной шапке и кожухе. Это был Руднев. Он ходил взад и вперед, нервно потирая руки, и поглядывал на часы.

Вскоре к нам подошел Ковпак. Он умостился на бревне, как в седле. Закутался в шубу и поднял воротник.

— Передохни, комиссар. Больше не думай. Теперь, що б ни придумал, оно без пользы. Началась эта инерция… Растак ее в печинку… Взорвут мосты так взорвут. А не выйдет — так что, голову тебе свою на рельсу класть?..

Руднев молча ходил по утоптанному снегу, скрипевшему на морозе.

— Нет, Сидор Артемьевич, не в мостах здесь дело. Не взорвет его Цымбал — ведь я тебя знаю, — сам пойдешь! Для этого и эскадрон Усача в резерве держишь.

Ковпак хмыкнул и завозился на бревне:

— А ты що, не пойдешь, что ли?

— Пойду…

— И голову свою горячую в пекло сунешь…

— Не об моей голове тут речь… Ведь это испытание, экзамен всей нашей годичной работе. Взорвут мосты — это значит, есть у нас пять партизанских командиров, которые уж и без нас народ поведут.

Помолчали, прислушались.

— От мени Цымбал спокою не дает… Понял он нас как следует?

— Если правильно мы его вели целый год — значит понял, а не понял — пеняй на себя…

На юге раздался взрыв, приглушенный расстоянием и мягким ковром лесных массивов. В иную ночь мы, может быть, и не услышали бы его. Но ночь была ясная, безветренная, морозная. Скрипел под ногами снег, светящееся кольцо вокруг луны мерцало на фоне звезд.

Семен Васильевич остановился и замер, прислушиваясь, как будто он хотел услышать эхо еле слышного взрыва, и после паузы сказал:

— Молодец Матющенко!

Снова сделав несколько шагов, Руднев поднял руку. Казалось, мы не услышали, а лишь инстинктивно почувствовали, как где-то, севернее, дрогнула земля, передающая детонацию шестисот килограммов тола.

Руднев с удовольствием потер руки и хлопнул меня по плечу:

— Ну, учись, академик! Чистая работа! — сказал он, картавя от волнения больше обычного.

Через несколько минут прямо на западе, растворяясь в ярком свете луны, вспыхнуло зарево.

— Бережной, Бережной работает! — проговорил Руднев. — Но почему же взрывов нет? Что они там жгут, черти?!

Зарево подымалось вспышками, похожими на взрывы, их было много, но звук до нас не доходил.

Наконец грянул пятый взрыв.

— Цымбал! Цымбал! — крикнул Ковпак, сорвавшись с места. — А я що казав?.. Понял нас. Понял и выполнил. Не может того быть, щоб не помогло.

Мы еще долго ходили с Рудневым, прислушиваясь, что же принесет нам единственный связной в этой странной операции — тихий морозный воздух Полесья.

Это было в ночь с четвертого на пятое декабря 1942 года. В эту ночь за полторы тысячи километров к востоку от нас войска Красной Армии под Сталинградом завершали окружение армий Паулюса. А Сарнский крест — это была посильная помощь партизан Ковпака героической Красной Армии, отныне начавшей поворотный путь к великим победам.

На следующий день вернулись роты, и мы из их рапортов окончательно убедились в том, что дело удалось полностью. Черные щупальца железных дорог были обрублены со всех сторон, а одно — даже дважды. Ясно было, что жирный «паучок» надолго захиреет.

От бойцов роты Цымбала и от него самого мы узнали детали выполнения совета, который ему дало командование в критический момент. Рота Цымбала вела бой. Вдоль дороги, по которой двигался обоз роты, засели немецкие цепи. Цымбал залег с резервным взводом на опушке лесной вырубки.

Раненый связной стонал от боли, зубами стягивая узелок на забинтованной руке.

— Товарищ командир, не пробьемся. На делянке их — как саранча. Из рубленого леса брустверы выложили и секуть… секуть из пулеметов. Патронов у него до черта… Не пробьемся… Надо в обход, товарищ командир… искать хода надо…

Цымбал глянул на часы.

— Поздно. Не успеем к сроку, — он взглянул на планшет с картой. — Нет! Пойдем на штурм, как только стемнеет!

Пуля срезала над ним ветку. Он поднял ее, посмотрел и задумался.

Раненый партизан сел на землю и прислонился к сосне.

Цымбал думал горько: «Нет, видно, еще не гожусь я в командиры. Мое дело — вперед! Ура! А там, сзади, сидит дед Ковпак и комиссар Семен Васильевич и маракуют насчет моей жизни. Где мне наступать, а где отступать… А тут голова кругом идет. Эх, видно, нет у меня той командирской смекалки…» Он сочувственно поглядел на раненого связного и сказал громко, с досадой:

— А тут еще от командиров нет никаких приказов. Третий раз запрашиваю…

Раненый связной при последних словах Цымбала порылся за пазухой и протянул комбату листок с радиограммой. Как бы оправдываясь, добавил:

— Я в бою был… От тут радист вам передавал…

— От черт… чего же ты? — Цымбал схватил радиограмму.


«Отходить на город, демонстрируя наступление на гарнизон. Задачу с мостом выполнить при возможности. А противника обмануть обязательно.

Ковпак. Руднев».


Подбежал командир резервного взвода. Он волновался, ожидая момента, когда комроты решит бросить его в бой.

Цымбал, схватив автомат, на ходу отдавал приказания командирам взводов: «Бегом, в цепь! Отход!»

Связной заковылял, забывая о ране, на фланг растянувшейся роты.

Цымбал говорил командиру резервного взвода:

— Читай… Сейчас рота выходить из боя будет. Задача тебе — прикрывать отход… Постой! — Он быстро вынул карту и нарисовал на ней стрелки: ложный удар вдоль дороги и действительный — по городу… Даже успел полюбоваться своей работой. Такую уверенность почувствовал он после получения радиограммы. — Так, еще подправим. Подрисуем окружение города.

Показывая свою работу, он спросил комвзвода:

— Понятно будет? Теперь задача, — он вложил карту в планшет: — надо, чтобы эта планшетка немцам досталась. Отут мы ее бросим… Только, чтобы наши не подобрали… Нет, лучше будешь отходить последним и бросишь.

Бой приближался. Цымбал пожал руку комвзвода.

— Отходят. Ну, прикрывай. Смотри, планшетка чтобы у немцев была… Эх, жалко карты… Ну, ничего не поделаешь.

Лесом отходили бойцы. Несли раненого. Цымбал крикнул:

— Хлопцы, даешь на город! Хлопцы, ура!..

Рота подхватила…

Заработали пулеметы прикрывающего взвода.

Выходящие из боя на бегу валились в сани и вскачь неслись за Цымбалом. Впереди ротной колонны, стоя в санях, он балансировал с вожжами в руках, лихо свистел и кричал:

— За мной, галопом, гайда, хлопцы!

Раненый связной свалился ничком в солому командирских саней. Он видел только спину командира, мимо нее мелькали сосны, кусты, и бешеным галопом бежала по верхушкам сосен луна вслед за ротой Цымбала, словно Взбесившийся фашист, пытающийся перехватить его на пути к Сарнам. Противник снял большую часть охраны с мостов на помощь сарнскому гарнизону. Таким образом, Цымбал своим маневром помог остальным четырем группам и блестяще выполнил задание, опоздав сам на полтора часа.

Вечером Ковпак созвал командиров, выслушал их доклады и положил на карту правую руку с покалеченными еще в первой мировой войне двумя пальцами. Загребая рукой по карте, он как бы захватывал в горсть города, мосты и дороги, сжимая кулак над картой, словно в нем был кусок творога. Казалось, что сейчас из немцев сыворотка потечет.

— Заждить ще трохи, хлопци. Дочекаются гитлеровцы в этих лесах та болотах, пока им жаба цыцьки даст!

…Экзамен на зрелость партизанские офицеры выдержали. Кто же были они, эти люди, осуществившие по частям столь сложную операцию?

Цымбал — сержант родимцевской дивизии, которая в эти дни дралась в Сталинграде, а он за тысячу с лишним километров от нее перерезал важный нерв врага.

Кульбака — кооператор, председатель потребительской кооперации города Глухова, Сумской области, участник финской кампании. Он организовал партизанский отряд и вначале действовал самостоятельно, а затем объединился с Ковпаком, став командиром второго батальона.

Бережной — разведчик Красной Армии. Парашютист. Молодой чернобровый украинец, веселый и жизнерадостный. Он прекрасно ориентировался на местности. Его полюбили ковпаковцы за веселый нрав. Особенно его любили разведчики.

Из этих людей, как из многих других, выковались в дальнейшем прекрасные командиры полков, батальонов ковпаковской дивизии.

Гитлеровцы забесновались. Разведка донесла, что на местах разрушенных мостов они организовали перегрузку вагонов. Чтобы помешать им и в этом, мы сразу выслали засады, которые обстреливали места перегрузки, пускали под откосы поезда с материалом для ремонта мостов. Разведка доносила, что это успешно начатое нами дело под корень подсекло представление даже наиболее отсталых крестьян о том, что немцы непобедимы. Мужики охотно принимали наших разведчиков, сообщали им последние данные о противнике, ходили по заданию нашей разведки в Сарны и другие городишки, узнавая все, что нам было нужно.

Там же, на большом двухсотметровом деревянном мосту у Домбровицы, сожженном Бережным, произошел комический эпизод, который очень насмешил нас.

Когда Бережной шел на мост под Домбровицей, он взял в ближайшем селе проводниками двух стариков, которые, поняв, что за люди, куда и зачем их ведут, особенно рьяно взялись показывать партизанам дорогу. Они многозначительно подталкивали друг друга в бок и всю дорогу закатывались тихим смехом, в лицах представляя, какие удивленные рожи будут у гитлеровцев, когда они наутро увидят, что случилось с мостом. Один из стариков сбегал за топором и пилой и стал пилить телеграфные столбы и рубить проволоку связи. Мост наши партизаны подорвали, а потом зажгли. Старички восхищались их работой и долго провожали диверсантов. Разведка, прибывшая через несколько дней проверить результаты диверсии, рассказала, что произошло там на следующий день.

Из Сарн на место диверсии выехала немецкая техническая комиссия и, подъехав к тому месту, где раньше был мост, увидела только торчавшие над водой его обгоревшие ребра.

Комиссии уже знакома была диверсионная партизанская работа, и это зрелище не особенно ее поразило. Но что это за большие круглые шары, почти касаясь воды, свешиваются на длинных веревках с обгоревших ребер моста? Кто-то из членов комиссии хотел подойти поближе, но его остановили.

— Не трогайте, может произойти несчастье.

На следующий день приехала другая комиссия и установила, что мост можно было бы восстановить за две недели, если бы не эти странные круглые желтые предметы, угрожающе повисшие над водой. Решили запросить высшее начальство, и только в третий раз сопровождавший комиссию местный полицай, понявший, наконец, что так затруднило немцев, пошел по обломкам моста, подтянул на канате загадочные предметы, оказавшиеся обыкновенными тыквами, снял их и положил к ногам недоумевающей комиссии. На ломаном немецком языке он объяснил им, что это за вещи, и, не выдержав, громко рассмеялся. Начальник комиссии, типичный, толстый немец, не мог простить ему этого смеха и мудро решил:

— Если бы он не был связан с партизанами, он никогда не полез бы так смело на мост доставать эти… штучки.

И «бедного» полицая арестовали.

До немцев так и не дошел смысл странной затеи. Я же уверен, что тыквы были повешены двумя стариками украинцами, больше нас торжествовавшими по случаю удачной диверсии. Это сама Украина, верная старинному обычаю, преподносила немцам «гарбуза»[3].

Наш партизанский край корнями врастал в народ.

19

«Сарнский крест» не мог пройти нам даром. Дней через десять разведка стала подавать тревожные сигналы. В Коростене, Олевском, Ракитном начали концентрироваться вражеские войска. Подбрасывалась артиллерия.

Ни с того ни с сего колонна немцев, выехавшая со стороны Столина в Старое Село по узкой лесной дороге, окружила село, порубила большую часть населения, а село сожгла. В этом селе никогда не было наших партизан. Его не посещала даже разведка. Видно было, что гитлеровцы нервничают.

Желая затянуть ремонт и восстановление мостов, мы разослали диверсионные группы и, ожидая возвращения их из далеких рейдов, долго задержались на одном месте. Это давало противнику возможность разведать нашу стоянку.

Внезапно наступившая оттепель согнала первый снег. Нам пришлось снова перейти на повозки. Ковпак затягивал решение на марш, ожидая морозов.

Восемнадцатого декабря немцы заняли все близлежащие с юга и запада села. Силы у них были солидные, но все же наше командование решило дать бой, чтобы отвлечь внимание противника от мелких групп, возвращавшихся с диверсий.

В первую ночь после боя, перейдя село Прибыловичи, мы оставили озеро, на котором Ковпак пытался организовать самолетную посадочную площадку для вывоза раненых. За время рейда из Брянских лесов на правый берег Днепра и Припяти раненых у нас накопилось порядочно, к тому же надо было получить боеприпасы, которых тоже оставалось маловато.

В середине ночи мы подошли головной колонной к большому селу Бухча. Здесь находились лесничество и лесной комбинат. На окраине Бухчи был небольшой поселок с каменными зданиями и солидными деревянными строениями: школа-десятилетка, лесничество, много больших сараев и главная улица — мощеная и с тротуарами. Эта часть деревни выросла в производственный поселок.

Разведка, которую мы выслали накануне по предполагаемому пути следования, вернувшись вечером, доложила, что Бухча свободна. Поэтому наш ночной маршрут был проложен через нее. Но когда вторая маршрутная разведка, идущая впереди колонны, вошла в село, она доложила, что Бухча занята противником. Вечером же, после нашего разведывания, в село въехала немецкая колонна. Крестьяне крайних хат точно не знали количества прибывших немцев, но говорили, что подводы ехали по улице довольно долго, и смельчаки насчитали их не менее сотни. Немцы расположились в школе и в каменных и деревянных зданиях вокруг нее.

Горкунов, помощник начальника штаба по разведке, сам побывал на краю села и, возбужденный, вернувшись вместе с разведчиками, доложил командиру и комиссару обстановку. Он лихо козырнул и попросил командира поручить ему дело по разгрому вражеского бухчинского гарнизона.

Горкунов был любимцем Руднева. Его биография и приход в отряд очень интересны.

Зимой 1941–1942 года Ковпак и Руднев совершали свой первый рейд по Сумской области. Стояли жестокие морозы. Тогда еще небольшая — в несколько сот человек — партизанская группа, руководимая Ковпаком, еще только нащупывавшая рейдовый метод партизанской борьбы, однажды с ходу заняла село в степи. На перекрестках дорог были выставлены заставы. На одну из таких застав и напоролся бывший лейтенант Красной Армии Горкунов. Он был ранен на правобережье Украины, попал в окружение и в плен. Затем ему удалось бежать, достать липовые немецкие документы и штатскую одежду. С ними он пробирался на восток, стремясь перейти фронт. Фронт был уже далеко от Сумской области, и гитлеровцы устанавливали здесь свой «новый порядок». Во многих селах они организовали полицию. Правда, среди крестьян ходили слухи о партизанах, но никто толком о них ничего не знал. Для того чтобы проходить через все полицейские заставы, караулы и посты, установленные гитлеровцами в каждом селе, Горкунов придумал себе вымышленную биографию, подкрепив ее соответствующими документами. Он выдавал себя за купца, доставал какой-то товар, а в удостоверении было сказано, что он направляется на восток по своим коммерческим делам. Так от села к селу Горкунов пробирался к фронту, пока его не задержала наша застава.

Командир заставы посмотрел документы и, ничего не расспрашивая, сказал бойцу:

— Ладно, чего с ним разбираться, веди его в штаб.

В штабе сидела группа партизан. Горкунов зашел, скинул шапку и громко отрапортовал:

— Здравия желаю, господа полицейские!

— Здравствуй, — не поднимая головы, ответил черноусый человек, склонившись над бумагой. Рядом с ним сидел другой и печатал на машинке. Отложив бумагу в сторону, черноусый стал задавать приведенному вопросы. Горкунов хорошо затвердил свою уже не раз рассказанную «биографию», он затараторил ее быстро, весело, суверенностью и убедительностью. Он рассказывал, как хороший актер. В этом рассказе, как в заправском драматическом монологе, было все рассчитано и проверено. Вначале он должен был разжалобить слушателя, говоря о тех переживаниях, которые он, как сын кулака, испытал за последние годы жизни при советской власти. Затем рассказал о том, как он был на Соловках, как бежал оттуда. Нужно было еще вызвать у слушателей-полицейских, набранных немцами из уголовников и всяких сомнительных элементов, ненависть к большевикам, затем отпустить пару шуточек, чтобы показать, как он «водил за нос» командиров Красной Армии, своими действиями помогая немцам.

Человек, сидевший за машинкой, перестал печатать и стал с интересом прислушиваться. Из соседней комнаты тоже показались какие-то лица. Горкунов почувствовал себя в зените своего актерского успеха. «Ну вот, кажется, и этих провел», — подумал он и поставил точку.

— Все? — спросил черноусый, поднимаясь из-за стола. Горкунов утвердительно мотнул головой и вынул из кармана объемистый кисет, доверху набитый махоркой.

На плечи черноусого поверх защитной гимнастерки, подпоясанной военным ремнем, была накинута шуба. Горкунов заметил, что такие ремни носили и полицейские, но у черноусого была пряжка со звездой. Он еще во время рассказа обратил на это внимание, но решил, что, видно, тот не успел ее сбить. Вдруг от резкого движения черноусого шуба сползла у него с одного плеча, и на гимнастерке блеснул орден Красной Звезды. Горкунов от неожиданности даже присел на лавку. «Влип, ох, влип!..» — подумал он. Черноусый вышел из-за стола и подошел к «купцу» вплотную. Горкунов встал и вытянулся.

— Все? — спросил черноусый.

Горкунов молчал. Да и что он мог говорить в такой момент? Партизаны за столом загалдели. Послышались слова: «Товарищ комиссар!»

Горкунову стало ясно, куда он попал.

Черноусый стоял и смотрел на него.

— Ну, что еще можешь рассказать?.. — спросил он, пристально глядя ему в глаза, и добавил: — Сукин сын…

— Братцы, товарищи… — начал Горкунов.

— Ладно, знаем, — оборвал его Руднев — это был он — и крикнул в соседнюю комнату: — Дежурный, уведи этого типа в караульное помещение!

Горкунов вошел в караулку, лег на нары, закинул руки под голову и, безразлично глядя в потолок, мучительно гадал: «Расстреляют или не расстреляют?» Он не успел в штабе никого угостить табаком. Сейчас к нему заходили партизаны и, закурив, выходили снова. А двое задержались в караульном помещении и уселись на лавку напротив Горкунова. Один из них, парнишка лет семнадцати, с черными густыми бровями, болтая ногами, в упор, с мальчишеской наглостью смотрел на белые чесанки Горкунова и, явно издеваясь над ним, говорил:

— Хорошие валенки у «купца». — И, подмигнув товарищу, усатому человеку, которого он назвал Сашкой, продолжал: — Подойдут, а? Как думаешь? — и хлопал себя по икрам.

— Можно примерить, Радик, — ласково посоветовал усатый Саша.

— Ну, ладно, — издевался мальчишка, — примерим, когда будем его… — и он выразительно щелкнул языком.

«Расстреляют», — с тоской подумал Горкунов. Он порывисто встал и подошел к ним. Усатый расстегнул кобуру.

— Ну-ну, ты потише! — угрожающе оказал он.

Мальчишка продолжал болтать ногами, не отрывая любопытных глаз от Горкунова.

— А ведь военный человек, — заметил он Сашке. — Ишь, вытягивается как: руки по швам держит. Вот только у немцев в плену не был. Немцы пленных совсем другую стойку «смирно» учат делать.

Горкунов ухватился за это замечание и, присев рядом с мальчиком, стал торопливо и горячо, боясь, что ему не дадут договорить, рассказывать о себе всю правду. Рассказал о том, что он лейтенант Красной Армии, о том, как трудно ему приходилось во вражеском окружении, что он пережил. Мальчик с увлечением слушал. Казалось, он уже готов был поверить рассказу, но потом, спохватившись, иронически, недоверчиво улыбался и небрежно цедил:

— Валяй, валяй!

В это время на улице неожиданно затрещала пулеметная очередь, за ней — другая. Послышалось характерное кваканье немецкого миномета. Затем наступило маленькое затишье, и опять вспыхнула перестрелка. Партизаны стремглав высыпали на улицу. Через минуту Горкунов вышел за ними. Часового у крыльца не было. По улице бегали люди, во дворах запрягали лошадей. Бой разгорался.

Горкунов посмотрел на огород… за ним чистое поле и дальше кусты. «Самый подходящий момент удрать», — подумал он и медленно пошел к огороду. Затем остановился. Ему было ясно, что он попал к партизанам, и к партизанам необычным. Вблизи больших лесов не было, а эти партизаны стояли в селе.

«Видно, отчаянная публика собралась. Да, неладно я к ним попал», — рассуждал он, шагая по огороду. Потом остановился и стал завертывать цыгарку. «Эх, была не была, — решил он. — Расстреляют так расстреляют! Лучше уж от своих погибнуть…» — и повернул обратно.

Горкунов подошел к обозу, который выстроился вдоль улицы. На одних санях, покрытых брезентом, лежало оружие: несколько ручных пулеметов, винтовки. Он подбежал к ездовому:

— Слушай, парень, дай винтовку.

Тот поглядел на него и спросил:

— Что, небось убежал из боя? Винтовку потерял, а теперь я тебе давай. А ты ее завоевал, шляпа? — но, заметив в зубах Горкунова цыгарку, глотнул слюну и уже милостиво добавил — А «сорок» дашь?

Горкунов с готовностью вынул кисет и высыпал в пригоршню ездовому почти весь табак.

— Ладно, выбирай, какая понравится, — предложил удивленный ездовой и гостеприимно распахнул брезент. — А патроны у тебя есть? — спросил он.

Горкунов пожал плечами.

— Ну что ж, бери немецкую, — говорил ездовой, смачно затягиваясь. — Для начала я тебе обойму патронов дам, а остальное уж от тебя зависит… горе-вояка.

Горкунов схватил обойму, зарядил винтовку и побежал на выстрелы. Он выбежал на окраину села, залег и стал стрелять на выбор. В Красной Армии он считался отличным стрелком, но первые два патрона промазал, так как сильно волновался, да и винтовка для него была непривычная. Немцы в это время поднялись в атаку. Позади партизан раздалась команда:

— Не стрелять! Подпускать ближе! Бить только в упор!

Подпустив гитлеровцев шагов на двадцать, партизаны ударили сразу, залпами и очередями, а затем пошли в контратаку. С ними бросился и Горкунов.

В этом бою он добыл себе гранаты, патроны и, удовлетворенный, возвращался с боя прямо к штабу, закинув за плечи немецкий карабин. А возле штаба в это время Руднев распекал дежурного за то, что он упустил арестованного, пытаясь добиться, когда именно тот убежал: во время боя или до него. У комиссара было подозрение, что Горкунов, удрав, привел немцев на место стоянки партизан. Арестованный с карабином за плечами в это время весело подошел к Рудневу, встал по команде «смирно» и спросил:

— Что прикажете делать дальше?

Мимо проходила, возвращаясь из боя, группа партизан. Один из них сказал, обращаясь к товарищу:

— А ничего новичок воюет. Смело. Немного зарывается вперед, но воюет хорошо, стреляет метко…

Услышав это, комиссар подозвал бойца, отвел его в сторону и стал расспрашивать. Тот рассказал, что видел нового партизана в бою. Комиссар подошел к Горкунову и приказал ему следовать за собой в штаб. Там сидел и молодой парнишка, называвший черноусого комиссара отцом. Это был Радик, сын Руднева.

Горкунов, торопясь и очень волнуясь, быстро повторил свой уже настоящий рассказ комиссару. Тот сидел, задумчиво теребя ус. А потом вызвал командира шестой роты:

— Получай нового партизана.

Командир с Горкуновым вышли. Комиссар походил по хате, подумал и сказал сыну:

— Радик, займись Горкуновым. Похоже, правду говорит человек, но может быть, и врет.

Радик часто заходил в шестую роту к новому партизану. Иногда во время движения колонны подсаживал его к себе на санки. Горкунов был хорошим разведчиком. Он десятки раз отличался в боях, показал прекрасное знание военного дела и постепенно стал командиром разведки. В рейде из Брянских лесов на правобережье Украины его уже назначили помощником начальника штаба по разведке.

Итак, Горкунов стоял теперь перед комиссаром и просил поручить ему руководство боем по разгрому немецкого гарнизона в Бухче. В нескольких словах наметив план операции, комиссар вызвал командиров рот, которые подчинялись в этом бою Горкунову, и поставил перед ними задачу. Командиры отошли в сторону, обсуждая с Горкуновым детали.

Бой начался. Начался он не так, как хотелось комиссару и Горкунову. Переборщили разведчики. Трое из них, самые отчаянные, Федя Мычко, Митя Черемушкин и Гомозов, вырвались раньше времени вперед, незамеченными подошли к самой школе, но снять часового, без шума не сумели. Часовой успел выстрелить, но тут же свалился под автоматной очередью. Разведчики залегли в канаву прямо против дверей школы. Из школы стали выбегать гитлеровцы, и разведчики в упор били их. Но вскоре патроны кончились, и разведчикам пришлось отползти. Пока к месту стрельбы подошли роты, которые должны были завязать бой и с ходу разгромить вражеский гарнизон, немцы успели занять оборону. Она у них, видимо, была продумана заранее. На всех каменных зданиях по углам были поставлены пулеметы, в школьном дворе — миномет. Нужно было брать дом за домом. Бой затянулся до утра.

Бои, как и люди, бывают разные. Есть бои светлые, есть хмурые. Бывают бои нудные и тяжелые, как жизнь старика вдовца, отягощенная застарелым ревматизмом. Бывают бои-пятиминутки, как быстрая летняя гроза. Каждый бой имеет свое лицо, свои особенности, свои неповторимые подробности, которые запоминаешь на всю жизнь.

На рассвете Ковпак приказал выдвинуть пушки и прямой наводкой разбивать здания. Включились в бой и я с Павловским.

Павловский — старый черниговский партизан гражданской войны, комиссар полка времен Щорса, еще в девятнадцатом году получивший боевой орден Красного Знамени, — остался в тылу у немцев и был у Ковпака помощником по хозяйственной части. Как хозяйственник отличался чудовищной скупостью, но в боях был исключительно смел и проявлял боевой опыт и командирский талант.

Павловский пошел на один фланг, я — на другой, где и встретился с Горкуновым. Быстро узнав и оценив обстановку, мы прямой наводкой из пушки стали разбивать здания. Нам удалось зажечь школу. Гитлеровцы страшно кричали, но горящее здание все-таки не дало нам возможности прорваться вперед. За школой был еще каменный дом, откуда били немцы, оставшиеся в укрытиях. В одном из больших дворов стоял немецкий обоз, состоявший из сотни повозок и лошадей. Истошно выли догоравшие в школе фашисты. Бой все затягивался. Немцы бросали сигнальные ракеты, вызывая помощь со стороны Сарн через Дзержинск; оттуда с минуты на минуту могло подойти подкрепление.

Ковпак выдвинул четвертый батальон с задачей перекрыть дорогу на Дзержинск и дать бой подкреплению противника.

Между тем бой становился все ожесточеннее. Немцы несли большие потери, но потери были и у нас. Во второй половине дня, увлекшись, мы столпились в одном дворе, у которого стояла наша пушка, стрелявшая прямой наводкой. Там были Горкунов, Павловский, командир конной разведки Миша Федоренко, несколько конных разведчиков и я — всего человек около пятнадцати. В этот момент прямо в гущу людей попала немецкая мина. Ею сразу были выведены из строя восемь человек, в том числе Горкунов и Федоренко. Все были ранены в ноги, так как мина разорвалась очень близко. Минометчик пристрелял это место и не давал нам подойти близко. Похоже было на то, что противник пытается контратаковать нас. Впереди не было пехоты. Пушка стояла только со своим расчетом. Она могла остаться в руках у немцев.

Я подполз к Горкунову и старался перевязать ему рану. В это время из-за угла сарая мне крикнул Павловский:

— Вершигора, надо пушку выволакивать. Если пушку немцам отдадим, знаешь, что нам от Ковпака будет?

— Гони расчет сюда! — крикнул я в ответ, а сам, прежде чем немецкий пулеметчик успел открыть огонь, перебежал через дорогу и, обогнув огород, выбежал к ездовым пушки, стоявшим под прикрытием сарая. Разобрав забор, мы галопом подкатили во двор, подцепили пушку и вдвоем с Павловским, не обращая внимания на стоны и крики Горкунова, положили его на лафет. Туда же положили и Мишу и так же на галопе выскочили из угрожаемого места.

В это время с другого конца села, с нагайкой в руках, бежал Ковпак. Полы его шубы развевались. За ним, еле поспевая, бежал Карпенко с третьей ротой. Карпенко, догнав Ковпака, схватил его за воротник и зашептал ему так, чтобы не слышали бойцы:

— Куда ты лезешь, старый хрен? И без тебя воевать есть кому.

Ковпак что-то ответил. Карпенко, пропустив мимо себя роту, строго бросил ему: «Смотри, чтобы такие штучки больше не повторялись. Береги себя!» И бросился догонять роту. Рота быстро восстановила положение, но все-таки выбить немцев из каменных зданий мы не могли. Две наши полковые пушки не пробивали толстых каменных стен, и хотя немцев осталось там, может быть, и очень мало, но взять их было невозможно. Потери наши все возрастали. Ясно было, что вести людей по открытой местности на пулеметы, укрытые за каменными стенами, бессмысленно.

В это время слева, на лесной дороге, разгорался бой. В сражение включился наш четвертый батальон. Со стороны немцев заработала артиллерия, били минометы, рвались ручные гранаты, огневым шквалом отвечали партизанские автоматы, и опытное ухо улавливало, что бой там идет ожесточенный.

Вечерело. Командование собралось на опушке леса. Разведчики, посланные во все стороны, доложили, что нашли дорогу через болото, в обход Бухчи. Ясно было, что к следующему дню немцы подтянут сюда резервы, и бить в лоб на Бухчу не стоило.

Проведя обоз через болото, мы к рассвету добрались до местечка Тонеж и заняли его двумя батальонами. Штаб разместился в двух километрах восточнее Тонежа, в селе Иванова Слобода.

Подсчитав свои потери, мы установили, что одних раненых у нас сорок семь человек. Среди них: помощник начальника штаба соединения по разведке Горкунов, командир отряда Кудрявский, начальник конной разведки Миша Федоренко и многие другие боевые друзья. Немцам это стоило, по предварительным данным, не менее двухсот человек убитыми, но, как мы узнали, вернувшись в эти места через год, после Карпат, потери их были значительно больше. Несмотря на это, по нашим потерям этот бой мы считали крупной неудачей.

Кстати, о потерях: как правило, потери противника, указываемые штабом Ковпака непосредственно после боя, при последующей проверке подтверждались и оказывались почти всегда уменьшенными. Установить потери в открытом бою можно только путем опроса бойцов, участвовавших в нем, командиров, путем донесений и рапортов снизу вверх; командир отделения докладывал командиру взвода, командир взвода — командиру роты, командир роты — командиру батальона, а тот — штабу соединения. Ковпак всегда боролся против дутых цифр. Он всегда, если только представлялась возможность, проверял эти данные разведкой. Он знал, за кем из командиров водится скверная страстишка преувеличивать. Поэтому часто в рапортах, не имея точных данных, он делал скидку на увлекающуюся натуру командира. Кроме того, он лично опрашивал бойцов, проверяя таким образом сообщенные ему цифры.

Зайдет к бойцам, поговорит с ними, а потом вызовет, допустим, Кульбаку, командира Глуховского партизанского отряда, считавшегося у нас командиром второго стрелкового батальона, и тихонько ему скажет:

— Вот ты тут рапорт написал. Забери его назад. И никогда больше так не пиши.

Если командир начнет доказывать, дед свирепеет и орет:

— Вот не люблю брехни! Бойцы только что мне рассказывали. Вот там у тебя было трое убитых, там вы взяли пулемет, там столько-то винтовок. Чего же ты пишешь? Чего же ты брешешь? Кого ты обманываешь?

Пристыженный командир уходит и переписывает рапорт заново.

20

В местечке Тонеж мы стояли последние несколько дней 1942 года. Бои в Глушкевичах 16–20 декабря и в Бухче 21 декабря показали командованию немецкой группировки, что в нашем лице оно имеет серьезного, настойчивого и злого противника. Мы отходили на север, прикрываясь все время сильными арьергардами. Мы думали, что противник попытается нас преследовать, но, к нашему удивлению, этого, не случилось. Очевидно, враг считал наш маневр попыткой затянуть его вглубь лесных районов. А может быть, потери немцев в Глушкевичах и Бухче не дали им возможности сразу перейти к преследованию. Похоже было, что немецкое командование отвязалось от нас, и возмездие за Лельчицы, «Сарнский крест» и другие «пакости», которые партизаны причинили немцам, ограничилось только боями в Глушкевичах и Бухче. Партизаны отдохнули после боев, начали поправляться и раненые. О них особенно беспокоился Руднев.

В рейдовом отряде проблема раненых всегда является, пожалуй, самой сложной и трудной проблемой. Отряд вынужден все время двигаться. Оставлять раненых другим отрядам не совсем честно, да и не всегда есть эти отряды поблизости. Мы нередко ходили по местам, еще не освоенным партизанами, по «краям непуганых фрицев», как мы шутя называли эти места. В истории соединения Ковпака только однажды мы были вынуждены оставить раненых. Дело было в Карпатах, когда в двухмесячных беспрерывных сражениях мы потеряли весь обоз. Там каждый новый раненый по существу выводил из строя до десятка здоровых бойцов, которые должны были нести его на руках. Ясно, что на это, даже в нашем безвыходном положении, нельзя было идти, не только ради самих раненых, а еще больше ради живых и здоровых. И мы были вынуждены оставлять раненых у населения. Это законное явление, и мне кажется, что комиссар Руднев в этом вопросе, как и во многих других, проявил себя очень умным партизанским комиссаром. Половину своего времени он отдавал раненым бойцам. За время партизанской войны он приобрел опыт врача. Он знал течение и ход многих болезней, умел определить ранение, его характер, опасность его для жизни.

Помню, еще в начале Сталинского рейда, осенью 1942 года, на подходах к Днепру мое внимание привлек один смертельно раненный пожилой партизан. Он лежал на телеге лицом вверх и, не шевелясь, смотрел туда, где сквозь верхушки сосен синело осеннее небо. Он был ранен в мозг навылет. Дни его были сочтены. Простреленный аппарат мысли создавал причудливые кружева из ругани и нежных слов. Он бредил иногда глупо и бессвязно, а часто остроумно и весело. На марше, обессиленный тряской, терял сознание, затем, очнувшись, хватался за горевшую жаром голову и громко звал комиссара, нежно матюкаясь.

Передышка, которую мы получили в Тонеже и Ивановой Слободе, дала нам возможность восстановить наши силы. Она особенно была необходима раненым, для которых тряская перевозка по лесам, по кочковатым дорогам была очень мучительна и опасна. Раненых у нас в то время насчитывалось уже около двухсот. Те из них, которых мы привезли с собой из-под Брянска, с боев на Днепре и в Лельчицах, постепенно выздоравливали. Но больше пятидесяти партизан было ранено в двух последних боях — в Глушкевичах и Бухче.

В Тонеже и Ивановой Слободе к нам пришло пополнение. Пришли в партизаны многие местные жители; пристали в пути застрявшие в этих лесах бойцы и командиры Красной Армии.

В Тонеже произошел один комический боевой эпизод. Ожидая противника с юго-востока и с запада, мы почему-то забыли о севере. Из Тонежа идет широкий тракт на Туров, городок, расположенный на Припяти. В Турове моста через Припять не было, и нашему штабу казалось, что оттуда противник не может вести против нас наступление. Кроме того, имелись сведения о том, что противник потерял нас из виду и точно не знает, где мы находимся. Шли пятые или шестые сутки нашей стоянки — это было под вечер 30 декабря 1942 года. Новый год мы предполагали встретить на марше, поэтому решили на скорую руку, по-походному отметить его за день раньше в Ивановой Слободе. Мы сидели в этот момент в штабной столовой, и Ковпак только собирался выпить чарку, но остановился, услыхав пулеметные очереди.

— Це що таке? — спросил Ковпак. — Кто мешает праздник встречать? Нимци, щоб я вмер, нимци поздравлять прийшлы. Ну що ж — чокнемось.

Старик выпил чарку, крякнул и сказал:

— Пишлы колядныкив калачами угощать!..

В этот момент примчался галопом обратно в Иванову Слободу связной одного из батальонов, стоящих в Тонеже, отвозивший приказание штаба, и доложил командиру и начальнику штаба о том, что между Ивановой Слободой и Тонежем движется большой обоз. По всему было видно, что это немцы. Они заметили связного, когда он уже скакал обратно, и выпустили по нему несколько очередей. В Тонеже уже шел бой. Ковпак выдвинул одну роту из Ивановой Слободы, а другую послал наперерез на тракт Туров — Тонеж, для того чтобы перехватить немцев или не дать подойти новым силам. Откуда здесь взялись немцы, было непонятно, но факт был налицо. Оказалось, что батальон немцев въехал головной колонной прямо в расположение наших двух батальонов в Тонеже. Десятая рота, которую выслал Ковпак, подошла к этой части Тонежа как раз в то время, когда на улицах разгорался бой, а обоз остановился в лесу и разворачивался, чтобы ехать обратно. Рота ударила в хвост по обозу. У немцев поднялась паника, но уже вечерело, и, воспользовавшись сумерками, они разбежались по лесу, оставив большое число убитых и много повозок. Целую ночь шла перестрелка, но, боясь в темноте пострелять своих, Ковпак не бросил роты в бой. Действовали только отдельные засады и разведчики.

На рассвете рота Карпенко пошла в сторону от дороги, в лес, по многочисленным следам. Лес представлял собою как бы своеобразную запись, протокол боя. Всюду валялись убитые, раненые, вокруг были разбросаны немецкие ранцы, эрзац-валенки, котелки, бегали разнузданные верховые кони со сбившимися под пузо седлами. В кустах густо стояли пароконные телеги, и лошади, запутавшиеся сбруей в кустах, испуганно храпели. Там же мы нашли одно орудие и два миномета — почти все тяжелое оружие немецкого батальона. Позже была найдена полевая сумка командира батальона майора Штиффеля. В ней мы обнаружили приказ, раскрывавший нам неясную до того картину: «Майору Штиффелю. Вам к 23.00 30.XII-42 г. выйти на северную окраину с. Бухчи, в 00 часов 00 минут 31 декабря внезапным ударом разгромить банду партизан. Затем прочесать лес вокруг Тонежа. При выполнении задачи учитывать, что с запада, юга и востока партизаны окружены батальонами 417, 231, 232, 233, 105».

Писавший приказ явно не разбирался, с каким противником он имеет дело, и батальон, вместо того чтобы захватить нас, сам попал к нам в руки, но из-за ночного времени мы не могли использовать это преимущество полностью. Паника у немцев была страшная. Потеряли они около половины своего состава, но разгромить и уничтожить батальон целиком нам не удалось, так как немцы разбежались быстрее, чем мы успели нанести им окончательный удар и организовать погоню.

Через несколько дней, выйдя под Туров и Давид-Городок, мы увидели, что удиравший батальон не был боеспособным, так как остатки его солдат только сейчас стали собираться в Турове. Вид у них был сильно потрепанный: кто без пилотки, кто в одном сапоге, кто без винтовки. Добравшись до села, немцы плакали, просили крестьян дать им хоть кусочек хлеба. Батальон, очевидно, был совершенно не приспособлен для борьбы с партизанами, а тот, кто ставил ему боевую задачу, тоже ничего не понимал в этом деле.

Когда в штабе переводчик читал нам захваченный приказ и дошел до того места, где майору Штиффелю приказывалось разгромить партизан в Бухче, Ковпак сидел, хмурился, пощипывал бородку и шепотком ругался. Но когда переводчик дошел до параграфа, который гласил: «после уничтожения банды майору Штиффелю прочесать леса вокруг указанного района», Ковпак откинулся на спинку стула и засмеялся. Переводчик остановился, недоуменно глядя на командира. Ковпак, захлебываясь от смеха, долго ничего не мог произнести. Наконец он выдавил:

— Оце прочесав, ох, и прочесав же…

Действительно, уже вторые сутки наши бойцы вытаскивали немцев, застрявших при «прочесывании» тонежского леса, и их барахло, разбросанное по лесу. Шутка Ковпака быстро разнеслась по отряду, и ребята долго вспоминали майора Штиффеля, «прочесавшего» тонежские леса.

21

Мы вышли из Тонежа с намерением пройти на север в поисках площадки для посадки самолетов, в которой мы остро нуждались. В районе Пинских болот и громадных лесных массивов ледяное поле озера было единственным ровным местом, способным принять огромные машины, летящие к нам прямо из Москвы. В ночь на 1 января 1943 года мы остановились на трактовой дороге Туров — Давид-Городок, в селе Ольшаны и других селах.

У Ковпака была мысль пощупать Давид-Городок, так как у нас, долго просидевших после Лельчиц в лесных районах, кончился табак, соль, сахар и другие необходимые продукты. В Давид-Городке у немцев, по предварительным данным, все это имелось в изобилии. Дело испортил Михаил Кузьмич Семенистый, тот самый четырнадцатилетний разведчик, который босиком пришел к Ковпаку еще в Сумской области. К этому времени мальчик стал опытным воякой, лихим разведчиком, пронырливым и смелым. Он без устали шнырял по колонне и впереди нее, состоя связным конной разведки при самом командире. Обычно он первым заскакивал в село и к моменту подхода головы колонны успевал доложить командиру, комиссару или мне, где можно разместиться, что слышно о противнике, как живут люди, есть ли в селе больные тифом и другие нужные нам сведения.

В Ольшаны Михаил Кузьмич тоже ворвался раньше всех. Староста успел спрятаться. Привязав лошадь у ворот сельской управы, Кузьмич вошел в контору. На стене висел телефон. Паренек заинтересовался несуразно большой коробкой сельского телефона. Покрутил ручку, снял трубку. Ему ответила телефонистка:

— Давид-Городок. Кого вам надо?

Кузьмич на секунду задумался, а затем сказал задорно:

— А ну-ка, барышня, дай мне гестапо.

Гестапо ответило, и Семенистый с переводчиком гестапо затеял «милый разговор». Семенистый напомнил гестаповцам, что сегодня канун нового, 1943 года, и обещал им, что придет сам лично с теплой компанией выпить чарку водки. Лихой разведчик просил приготовить соответствующую закуску. И когда гестаповец спросил, с кем он разговаривает, мальчик, важно подбоченясь и подражая Ковпаку, ответил:

— С кем говоришь, интересуешься? — И, откашлявшись, брякнул в трубку: — Сам хозяин здешних лесов с тобой говорит, Ковпак. Слышал про такого? Ну, то-то! — и важно повесил трубку.

Я вошел в хату как раз в тот момент, когда он произносил последние слова.

Колонна уже втянулась в село, работали квартирьеры, шла расстановка подразделений. Штаб, разместившись в сельской управе, начал свою работу. Зашли Ковпак и Семен Васильевич. Вместе с Базымой и со мной стали обсуждать, стоит ли ночью идти в боевую операцию на Давид-Городок, или нет. Комиссар склонялся к тому, чтобы двигаться без остановки на север и скорее оборудовать аэродром для приема самолетов. Ковпак хотел «пощупать» Давид-Городок. Я не обратил раньше особого внимания на разговор Семенистого по телефону, но тут вспомнил о нем и рассказал Ковпаку. Дед рассвирепел и приказал вызвать разведчика. Он долго расспрашивал его и ругал, а затем обрушился на меня. Действительно, этот разговор срывал все планы командира. По существу немцы были предупреждены о нашей близости, и, сам того не понимая, мальчишка разболтал наши планы. От замысла пришлось отказаться, и новогоднюю ночь мы провели на марше. На рассвете мы вышли на Припять, а затем, перейдя железную дорогу Калинковичи — Лунмнец, очутились в районе Князь-озера.

Однако, как мы узнали через месяц, гестаповцы так перепугались телефонного разговора с Семенистым, а может быть, и дополнительных данных о наших силах, полученных к тому времени от бежавшего старосты, что действительно в новогоднюю ночь они оставили большую часть Давид-Городка, перебравшись на другой берег реки Горынь. Гитлеровцы были уверены, что мы приведем свою угрозу в исполнение и займем Давид-Городок. Мост через Горынь в Давид-Городок был ими заминирован, и новогоднюю ночь они провели в обороне. Очевидно, мы не всегда в должной мере оценивали свои силы и тот страх, который внушали противнику. Многие возможности так и оставались неиспользованными.

Первого января 1943 года мы форсировали Припять. Отягощенные ранеными, вышли на север к большому озеру Червонному, или Князь-озеру, как называли его местные жители.

На льду этого озера мы решили принимать самолеты.

Здесь закончился большой рейд, названный партизанами Ковпака Сталинским — во имя человека, вдохновившего их на этот славный боевой подвиг.

За три с лишним месяца наш отряд прошел тысячу шестьсот километров, от Брянских лесов — к северу Украины, в Киевскую и Житомирскую области и Полесье.

В эти дни далеко на востоке, на берегах Волги, предрешалась судьба войны. Но и здесь, в глубоком тылу врага, за тысячу километров от Волги, мы ощущали горячее дыхание Сталинграда. Впереди была неизвестность. Мы не предполагали, что предстоят еще два года войны и четыре рейда: на Украину, на Карпаты, в Польшу, Белоруссию, еще долгий и славный путь в десять тысяч километров по тылам врага.

Но об этих рейдах разговор впереди.

Часть вторая

1

Первого января 1943 года соединение партизанских отрядов под командованием Ковпака вышло к Припяти. Теперь мы подошли к ней с юга. Несколько немецких батальонов было брошено на нас в отместку за «Сарнский крест» — одновременный взрыв пяти мостов на железных дорогах, ведущих к крупному узлу Сарны, — и за другие мелкие «ремонтные» работы на коммуникационных путях противника.

Вся вторая половина декабря прошла в боях с карательными батальонами, а к исходу декабря мы, огрызаясь, отступили вглубь лесов и подошли к этому болотистому и многоводному притоку Днепра.

Новогоднюю ночь отряды провели в селах, расположенных по тракту между городишками Туров и Давид-Городок, ожидая возвращения разведывательных групп, высланных на Припять для поисков переправы. Штаб расположился в селе Озданичи. После декабрьской оттепели лишь два-три дня стояли морозы, и мы не были уверены, удастся ли нам переправиться по льду. Ковпак был не в духе, так как не в меру шустрый Михаил Кузьмич Семенистый сорвал набег на Давид-Городок. Дед ходил по ротам, проверял посты и ругался.

Разведку мы проводили особо тщательно не только потому, что двигались в неизвестный край, но еще и потому, что капризная река Припять могла сыграть с нами неприятную штуку.

Местные старожилы утверждали, что характер у Припяти своенравный и упрямый и что лишь первому осеннему морозцу капризная река поддается охотно и он сразу сковывает ее в своих ледяных объятиях. Но стоит только ей раз оттаять — а оттепели среди зимы тут обычное явление, — то и в самые сильные морозы она стоит незамерзшая. Если же и замерзает вторично, то не везде, и таит в себе полыни, быстрины, покрытые тонким льдом и припорошенные снежком «обманы» — своеобразные водяные волчьи ямы. Что-то в этих стариковских приметах было похоже на правду. Действительно, еще в середине ноября, всего через семь дней после лоевской переправы на Днепре, мы подходили к финишу Сталинского рейда. Тогда мы форсировали Припять при первом морозе. По полосе льда в двести — триста метров шириной двигалась вся пехота и легкий обоз отрядов. Лед был тонкий и упругий, он прогибался, как рессорная сталь, но не ломался и даже не трещал, а удерживал на себе тяжесть пружинисто и эластично. На полкилометра ниже река еще была свободна от ледяного покрова, и работавший там паром хотя и был весь в сосульках, как святочный дед-мороз, но все же перевозил тяжести — пушки и повозки с боеприпасами.

Эту первую переправу через Припять мы прозвали «Ледовый чертов мост».

Сейчас предстояла вторая переправа через Припять и, хотя уже стоял январь, найти удобное место было нелегко. Старые полещуки из прибрежных сел, знавшие хорошо свою реку, когда разведчики брали их проводниками, отрицательно мотали головами:

— Трудно дело. Сей год Припять дюже норовиста буде. Як дивчина у богатого хозяина.

И правда. Первая разведывательная группа лейтенанта Гапоненко в поисках переправы вышла на толстый и крепкий лед. Разведчики благополучно прошли через реку на северный берег, уверенные, что выполнили задание, а когда возвращались, напоролись на «обман» и провалились под лед. Сам Гапоненко и лучший разведчик его группы, бывший фельдшер Землянко, или, как его все звали в тринадцатой роте, Антон Петрович, чуть не потонули. Их выручил Володя Лапин. Он догадался взять длинную жердину, бросил ее на лед и, удержавшись на ней сам, помог затем выбраться уже совсем выбившимся из сил товарищам.

Хлопцы приехали в задубевшей от мороза одежде и крепко ругались.

— Ведь вот какая река — всего на два метра в сторону от своего же следа взяли, и еле живы остались. Выручили полицаи — встретили мы их под Давид-Городком. Полицаев побили, нашли у них на возу бутыль самогона и немного погрелись, — оживленно рассказывал Володя Лапин.

Я погнал связного разведчика в роту принести хлопцам запасную одежду, а сам сел побыстрее записать и отметить на карте результаты их разведки. Хлопцы сидели полуголые, полупьяные, жмурились на свет и тепло, шедшее от печки, и, пока я отмечал на карте и в блокноте один пункт, успевали клюнуть носом. Затем просыпались и докладывали дальше. Обычно за нетрезвый вид при выполнении задания мы взыскивали строго, но тут я не мог сдержать улыбки, да и обстоятельства разрешали им это несоблюдение партизанской субординации.

Часам к десяти вечера собрались и остальные разведчики. Оказалось, что и им пришлось поплавать в ледяной воде. Решение на марш было принято: форсировать Припять возле хутора, где разведывал Гапоненко. В полночь мы двинулись к норовистой реке. На ходу к основной колонне пристраивались батальоны и роты, стоявшие в заставах в окружных деревнях.

Марш предстоял очень длительный.

Я задержался в Озданичах, пропустив всю колонну, и догонял ее по следу, черневшему на фоне свежевыпавшего снега. Через полчаса догнал меня связной восьмой роты, мальчишка лет пятнадцати, Володя Шишов.

Хлопец этот давно привлекал мое внимание, но ближе с ним познакомиться я не успел. Одет он был всегда в красноармейскую шинель, сидевшую на нем ладно, но без мальчишеского форса; за плечами болтался трофейный карабин, у пояса — наган в кобуре, им самим смастеренной из невыделанной свиной кожи. Особенного пристрастия к оружию — естественного в его возрасте — я за ним не замечал. Ездил он на небольшой лошади хорошо, но без той особой лихости, которая была присуща Семенистому, Ваньке Черняку, Вальке Николаеву и другим представителям юных партизан, исполнявшим преимущественно обязанности связных.

Володя Шишов выделялся среди них сдержанностью и тихостью нрава. Белокурый, с неправильными крупными чертами некрасивого лица, с большим носом, он был тих и молчалив в обычное время. Одни лишь глаза, светлосерые, с едва заметной в ясные солнечные дни голубинкой, то задорные, то понимающе-печальные и часто суровые — много видевшие глаза взрослого, поражали, когда я ближе присматривался и узнавал этого паренька. На маршах, в походе голоса его не было слышно; при размещении отряда по квартирам, когда сновали по селу, как угорелые, Семенистый и Ванька Черняк, рьяно, шумно и гордо выполнявшие свои обязанности квартирьеров, Володя тихо проезжал по улице, встретив свою роту, разворачивал лошадь впереди и, тихо промолвив: «За мной», — шагом ехал к расположению, нагайкой указывая ездовым, кому где становиться.

Оживал он лишь в бою. Летал, как птица, от комроты к штабу и обратно с донесениями. Голос его звенел. Устные его доклады поражали меня своей ясностью, пониманием тактической обстановки, лаконичностью. В то время это был уже старый, заслуженный партизан, на груди у него блестел орден Красной Звезды.

Володя догнал меня и, не обгоняя, поехал рядом.

— Далеко колонна ушла, товарищ подполковник?

— Не знаю, хвоста пока не видно.

Володя подхлестнул свою лошадку, а затем, стараясь, чтобы я не заметил, подхлестывал под пузо моего конька. Мы проехали немного рысью. Володя, видимо, проверял мои кавалерийские способности. Лошадь моя, потерявшая подкову на передней ноге, часто спотыкалась на гладко укатанной обозом дороге, и я перевел ее на шаг.

Мне показалось при лунном свете, что парень хитро улыбался.

— Ты что же, дружище, не опасаешься по ночам один ездить?

— Почему один? Колонна впереди.

— А вдруг заблудишься?

— Ну, сейчас заблудиться невозможно. По следу хоть сто километров можно ехать… Вот летом хуже, сразу след не различишь по пыльной дороге.

— А не страшно одному?

— Чего же тут страшного? Страшно впереди, в разведке, когда неизвестно, что перед тобой делается. А там, где наш отряд прошел, уже ничего страшного не остается.

— А в бою?

— Чего в бою? — не поняв, спросил меня связной восьмой роты.

— В бою неужели не боишься? Говорят, ты под пулями лучше старых партизан ходишь.

— Нет, я под всякую пулю не лезу, но и не бегаю. Привычка. Это вроде как верхом ездить. Вот вы, товарищ подполковник, тоже привыкнете и на лошади верхом ездить будете не хуже других. — Он помолчал, но в отсветах снега мне показалось, что он улыбался. — А вы, видать, в пехоте все служили?

— В пехоте, — ответил я.

Володя продолжал:

— Оно и видно. А к боям привыкнуть легко. Легче, чем без отца и матери.

Дальше мы ехали молча. Этот короткий разговор сблизил нас, и мы уже чувствовали себя друзьями. Так часто бывает в солдатской жизни, в особенности если одному из солдат пятнадцать лет и он сирота. Теперь уже мне казалось, что десяток ничего не значащих слов свели нас, как узкая дорога сводила наших коней, — они шли, задевая друг друга боками, изредка позвякивая стременами.

Вскоре впереди замельтешили подводы и отдельные бойцы. Пристроившись к хвосту колонны, мы проехали шагом минут десять. Затем крупной рысью стали обгонять колонну по обочине дороги и через полчаса очутились в центре ее — возле штаба. Володя пристроился к группе в десять — двадцать конников, следовавших за повозкой командира. Это были связные батальонов и рот. Я поскакал дальше. Отъехав от Озданичей километров пятнадцать, мы сделали привал в небольшом селе. До реки оставалось километра полтора. Руднев и Базыма верхом выскочили в голову колонны, и, посоветовавшись с Горкуновым и со мной, решили форсировать Припять на рассвете. Когда рассвело, мы подъехали к коварной реке. Лед был крепкий, но после того как по нему прошло несколько повозок, он стал обламываться у берега. Пришлось на скорую руку сделать мостки. По льду шли не напрямик, а изгибами, но все же кое-кто, свернув в сторону, проваливался. Выручали жерди и канаты, которые, по приказу Ковпака, припасли и разбросали по льду. Благодаря этому небольшие аварии кончались весело, так как провалившегося со смехом сразу вытаскивали из полыньи и поили спиртом. Спирт после долгого препирательства с помпохозом Павловским, по приказу Ковпака, был выдан дежурному по части для согревания попавших в воду.

Павловский, старый партизан, краснознаменец еще гражданской войны, был первый год у Ковпака командиром восьмой роты. В знаменитом Веселовском бою он с небольшой горстью бойцов уничтожил до роты врагов, но сам чуть не погиб. Пулеметной очередью ему перебило обе ноги. В лубках кости срослись неправильно, и он ходил, широко расставив ноги, кавалерийской поступью, опираясь на палку. Ходить ему было трудно, и Ковпак назначил его своим помощником по хозяйству. Старика это повышение обидело, но все же он согласился, с непременным условием, что ему будут поручать и боевые дела. На новом своем посту Павловский обнаружил чудовищное скопидомство, обоз его был набит всякой всячиной, и Руднев беспрестанно воевал с Павловским, правда без особого успеха, из-за непомерного роста хозяйственного обоза. Павловский всегда защищал свое хозяйство страстно и настойчиво. На приказ Ковпака о выдаче спирта он реагировал чуть не истерикой, и только когда дед повысил голос, Павловский, бурча себе под нос, что у него «вылакают весь медицинский резерв», отошел в сторону.

Ковпак и Руднев стояли на берегу, с тревогой следя за переправой 76-миллиметровых пушек. Рискованный груз уже подходил к середине реки, к самому опасному месту, когда к нам приковылял охрипший от ругани помпохоз. За ним виновато плелись дежурный и здоровенный, весь мокрый партизан.

— Я ж говорив, товарищ командир?! С такими архаровцами весь медицинский запас…

— Говори толком… — не отрывая глаз от пушек, сказал Ковпак.

— Толком и говорю. Нарошно пид льод розбишака прыгае… Щоб нашармака спирту налызаться…

— Как это нарочно? — спросил Руднев.

— А от так. Иду я з колонной. А он, товарищ комиссар, бронебойку хлопцам отдает и каже: подержите, хлопцы, берданку, я сейчас за здоровье нашего командира магарыч выпью; и боком, боком, до того, як его, ну до ополонки, и бух в воду. А хлопцы його зразу назад, а он до дежурного, а тот, понимаете, товарищ комиссар, уже хотив налывать… Щоб не мое присутствие, так и налыв бы.

— Совсем одурел Павловский. Ведь человек из ледяной воды вылез. Ты что?..

— Зажды, Семен Васильевич, — перебил Ковпак. — А ну, подойди сюда. Какой роты?

— Второго батальона, первой роты бронебойщик Медведь, — ступив два шага вперед и оглушительно щелкнув обледеневшими сапогами, отрапортовал мокрый партизан.

— У того Кульбаки вси таки архаровци, — вставил Павловский.

— Мовчи, Павловский. Ты що, в самом деле нарошно в воду полиз?

— Первый раз нечаянно, второй раз нарочно, товарищ командир Герой Советского Союза, — бойко рапортовал Медведь.

Все рассмеялись. Один Павловский был серьезен и зол.

— Так ты один уже попробовав? — смеясь, говорил Ковпак.

— Ну да…

— Мало показалось?

— Маловато. Я прошу добавки по моему росту, як я бронебойщик, а воны говорить — норма. Говорить — за одно купанье тильки двисти грамм положено. Хочешь ще, говорыть раздатчик, то й прыгай ище раз…

— Какой раздатчик? — спросил Руднев.

— А от воны, — указывая на дежурного, говорил безобидно Медведь.

— Ну, и скочив ты ще в воду? — облегченно вздохнул Ковпак: одна пушка уже выбиралась на берег.

— А що ж поделаешь, товарищ командир Герой Советского Союза, як выпить захотилось, ну хоть умры… Одним словом, дальше все було, як товарищ Павловский рассказалы. Все чиста правда.

Снова все засмеялись.

— За другое купанье выдать Медведю двести грамм, а за то, що правду говорыть, дать ище триста… — громко сказал Ковпак.

Павловский ударил руками об полы кожуха.

— Дежурного от дежурства освободить! Я з ним зараз сам побалакаю…

— Я ж говорыв — дайте выпить, що положено, а вы до командира тягнете. От тепер давайте полных поллитра, — миролюбиво укорял Медведь Павловского, отходя в сторону.

К этому времени переправа артиллерии закончилась.

— Поехали, — сказал мне Руднев.

Мы взмахнули плетьми и вскачь понеслись вдоль колонны на свои места. Сзади остались лишь Базыма, назначавший нового дежурного, и Ковпак, чтобы «побалакать» со старым.

Рискованная переправа завершилась успешно. Впереди изредка потрескивали автоматные очереди — это разведки и ГПЗ[4] разгоняли в прибрежных селах полицию, спокойно чувствовавшую себя под прикрытием реки.

Весь день 1 января двигались на север и северо-восток. По ходу движения форсировали реки Случь-северную, довольно большой приток Припяти, и железную дорогу Гомель — Лунинец — Пинск. Реку — без приключений, дорогу — тоже, если не считать тот, что мне влетело от Руднева за излишнюю осторожность. Подойдя к железке, я, сменив Горкунова, ведшего колонну, послал разведку на переезд, а через полчаса только выставил заслоны. Пока мы копались, со стороны Пинска прошел поезд как раз перед носом наших рот, выходивших занимать полотно. Поезд обстреляли, но он ушел. Руднев вырвался верхом вперед и, узнав, что заслоны высланы мною лишь после разведки, страшно ругался.

Ковпак, напротив, отнесся к происшествию спокойно.

— Семен, що з воза упало, то пропало. Чого жалить? Ще вси наши поезда впереди. От бы швыдче нам аэродром наладыть, як полагаеться. А поезда дило наживное… будуть поезда, будуть и нимци, щоб у их духу не було до скончания вику. Я так думаю, що нимцив ще на нас хватить.

— И то правда… — согласился Руднев. — Поехали! И колонна стала форсировать железку.

Пройдя километров двенадцать, мы остановились на ночевку. Люди устали после суточного марша. Лошади тоже.

Села мы занимали ночью, выставив только заставы. Разведка до того замоталась в последние дни, что, с разрешения Ковпака, я решил дать разведчикам одну ночь отдыха. Всю ночь падал лохматый снег, покрывая талую торфяную землю Полесья белым ковром.

2

На рассвете наша застава задержала четырех вооруженных людей в штатском. Они пытались бежать. Было раннее утро. Я вышел во двор и умывался снегом, когда на улице показался эскорт. Впереди верхом ехали два наших паренька — Ванька Черняк и Семенистый, за ними на двух дровнях, спустив ноги на снег, сидели неизвестные люди. Сзади их провожали санки заставы с охраной.

Конвоируемых доставили ко мне. Вели они себя довольно странно. На вопрос, кто они такие, не отвечали, все переглядывались. Их оружие хлопцы у них не отбирали и вообще отнеслись к ним довольно добродушно, но все же у одного под глазом я заметил небольшой синяк, к которому он изредка прикладывал снег, сгребая его с забора.

Я повел их с собой в штаб, и, лишь окончательно убедившись, с кем они имеют дело, необычные гости признались, что они местные партизаны, но тем не менее отвечать на вопрос, где находится их отряд, отказались наотрез. В штаб пришли Ковпак и Руднев, и нам сообща удалось выудить у партизан, что они приняли нас за «казачков», которых противник поставил на охрану коммуникаций в этих местах. Это, пожалуй, и не удивительно, так как многие наши бойцы ходили в немецком обмундировании. Оружия у нас тоже было много немецкого, мадьярского, чешского и даже французского1. Убедившись, наконец, что мы партизаны, «делегаты» рассказали нам, что они из соединения «Бати».

Руднев и Ковпак, посоветовавшись, решили послать меня для связи с этим партизанским отрядом. Нужно было получить подробные данные о районе, еще мало известном нам, и, во избежание всяких недоразумений, которые легко могли случиться в этих местах, договориться о пароле.

Это была моя первая дипломатическая командировка. В дальнейшем мне десятки раз приходилось выступать в подобной роли, налаживая связь с советскими партизанскими отрядами и разными вооруженными группировками в Западной Украине и Польше.

В тот же день я уехал с партизанами Бати, взяв с собою Володю Лапина, Васю Демина, Володю Зеболова и недавно бежавшего из плена донского казака Сашу Коженкова.

Дорога шла по старому, дремучему сосновому лесу. Мы проехали километров двенадцать. Лошади бежали по мягкому снежку быстро, весело пофыркивая. На развилке лесных дорог Вася Демин на ходу соскочил с саней и, подхватив автомат, скрылся в лесу. Вернувшись, он объяснил нам, что заметил в чаще человека, но пока добежал — человек исчез. Остались только свежие следы лыж.

Минут через двадцать мы выехали из леса. За огородами дымились трубы хат. Впереди была деревушка. Когда мы въехали в нее, она оказалась совершенно пустой, хотя во многих избах топились печи. Мы объехали всю деревушку — нигде ни души. Лишь когда выехали на противоположную околицу, на опушке леса заметили несколько человек. Наши спутники стали подавать им условные знаки.

Старший вышел вперед на несколько шагов, поднял вверх левой рукой винтовку, затем ступил два шага вправо, поднял правую ногу и три раза подрыгал ею. Оказалось, что эти выкрутасы, похожие на какое-то шаманство, были зрительным паролем, сигнализацией. Мы с интересом наблюдали эту церемонию.

Люди, стоявшие на опушке, осторожно вышли из лесу и, повторив свое колдовство еще раза два, уже смелее подошли к нам. Поняв, в чем дело, хлопцы мои покатывались со смеху. Из лесу стали выползать мужики, бабы и детишки.

Оказалось, что четырнадцатилетний мальчишка, стоявший на посту при лесной развилке дорог, заметил наши сани и на них трех человек в зеленых немецких шинелях, помчался в деревню и поднял там тревогу. Население в этих деревнях всегда было готово по первому сигналу скрыться в леса, где имелись землянки, запасы пищи и одежды.

Шедшие впереди вооруженные люди тоже оказались партизанами. Это была застава отряда, или, по здешней терминологии, комендатура.

Некая строгая личность, назвавшая себя комендантом заставы, долго меня допрашивала, довольно коряво пытаясь выяснить какие-то скрытые мотивы моего появления здесь. Убедившись, наконец, что, кроме желания видеть командование, никаких других целей у меня не было, комендант сообщил мне, что завтра он доложит по команде, а к концу недели, может, командир и приедет. Я потребовал, чтоб это сделали побыстрее, и в ответ услышал, что раньше никак нельзя. Командование, видимо, находилось далеко.

Пришлось прибегнуть к испытанным методам и «нажать». После нескольких громких тирад с упоминанием усопших и на земле сущих ближних и дальних родственников комендантской особы дело завертелось быстрее. Дальше уже все зависело от провидения, и, натянув кожух на голову, я решил вздремнуть. Дремота моя, видимо, затянулась надолго, потому что когда меня разбудили хлопцы, то в оконца проглядывали серые сумерки.

— Товарищ подполковник, вставайте скорей, — поддавая мне под бока, шептал Володя Лапин.

Я сел на лавке.

— Неладно получилось, — виновато говорил Вася Демин.

— Да в чем дело? Говорите вы толком…

— Да поснули мы все. На коменданта понадеялись. А они, видно, умотали… И вот, глядите…

Я глянул в окно. В сумерках вокруг дома перебегали какие-то люди.

— Комендант, видимо, смылся, нас не предупредив. Прорываться придется, не иначе. Ох, елки-капалки, недаром мне поп в зеленой рясе приснился, — шептал Володя, хватая со стола и распихивая по карманам гранаты.

К счастью, я заметил, как мимо окна промелькнула знакомая фигура коменданта. Я задержал хлопцев, уже занявших оборону возле окон и дверей, распахнул дверь и вышел на крыльцо. Навстречу мне шли два человека в зеленых ватных бушлатах и шапках-ушанках. Немного сбоку, как-то подозрительно обходя меня, жался под стенкой комендант. Из-за плетней выглядывали какие-то фигуры и торчал ручной пулемет. Я понял, что приближавшиеся ко мне двое мужчин были долгожданным командованием, шагнул вперед и назвал свою фамилию. Мы поздоровались и зашли в хату. Воинственный пыл моих хлопцев немного остыл. Пришедшие стояли у порога и держали руки в карманах. «Что за чертовщина такая! — подумал я. — За кого они нас принимают?» Но в это время Вася Демин, приглядевшись к одному из пришельцев, заорал:

— Капитан Б.! — и бросился его обнимать.

Тут все выяснилось сразу. Комендант, оказывается, донес, что к нему прибыли «черт-те що за люди, называют себя колпаками… и я пока что держусь». Батя, он же инженер Л., и капитан Черный, он же капитан Б., после такого сообщения выехали в комендатуру со всякими предосторожностями. И кто его знает, сколько бы продолжалась эта комедия хитроумного выпытывания и ловли на словах, если бы мой Вася Демин, выброшенный ко мне с группой Бережного, не оказался бывшим бойцом-автоматчиком батальона капитана Б.

Все недоразумения сразу рассеялись, и мы, рассказав друг другу о своих подозрениях, перешли к делу.

Батя расчувствовался и, пренебрегая законами конспирации, пригласил меня к себе. Ехали мы долго. Несколько раз в самых неожиданных местах делались остановки, и так как была уже ночь и таинство пароля не могло быть различимо простым человеческим глазом, то лес оглашался совиными криками, свистом неведомых мне птиц и завыванием зверей. Хозяева доверительно сообщали мне, где мы проезжаем через минное поле, где через фугасы. Я понимал, что без этой музыки воя, свистов и гугаканий мы обязаны взлететь на воздух по всем законам инженерно-подрывного дела.

Сомневаться в инженерном искусстве Бати у меня не было никаких оснований. Я сидел в санях, натянув ковер до ушей, и предавался печальным размышлениям о бренности человеческой жизни. Думалось мне, что может же какой-нибудь страж из местных полещуков, обученный немудрому делу обращения с подрывной машинкой, спросонку, не расслышав крика ночной птицы, включить искру тока и…

То, что со мной ехали сами «директора» этой адской кухни, меня мало успокаивало, ибо еще от ковпаковцев-минеров я много раз слыхал и усвоил истины, гласившие: «Подрывники своей смертью не умирают» или: «Минер ошибается только один раз в жизни».

Эти мудрые изречения очень мало меня тешили, и я только мычал в ответ на болтовню своих соседей, которые вели себя так, словно мы совершаем экскурсию по Зимнему дворцу, а они в качестве почетных экскурсоводов объясняют мне чудеса искусства.

— Однако это целая крепость в Пинских болотах, — начал я разговор, немного привыкнув к путешествию по минным полям.

— Ого, тут еще не то увидите, — подхватил Батя.

— А что еще? — тревожно спросил я.

Но он, видимо, уже был удовлетворен произведенным на меня впечатлением и таинственно замолчал.

Скоро езда закончилась.

— Приехали, — вздохнул я облегченно.

— Не совсем. Здесь придется ваших хлопцев оставить. За черту нашей просеки еще никто из посторонних не переступал.

«Этого еще не хватало», — подумал я, но, чтобы скорее добраться до места, согласился.

Дальнейшее путешествие показало мне, что самые тяжелые мытарства сегодняшнего дня еще впереди. Меня потащили по болоту. Болото замерзло кочками, а поверх него был навален бурелом. Густой, колючий, скользкий. Я падал, полз на руках и, при каждой попытке пройти по-человечьи, на двух ногах, снова падал.

Впереди шел Батя с фонариком, безуспешно стараясь облегчить этот поистине тернистый путь.

На место прибыли мы около полуночи. В отсветах электрического фонаря я увидел возвышающиеся среди бурелома несколько куполов — землянок. В одной чуть заметно мерцал свет. Мы вошли в землянку. Вид ее приятно разочаровал меня. Просторная, высокая, с деревянным, как в предбаннике, решетчатым полом, с коврами на стенах, с приличными кроватями и полочками для книг, гвоздями для оружия и всего необходимого человеку в оседлой партизанской жизни.

На железной печке поспевал ужин, кипел чай. Поужинали мы плотно и молча, а затем улеглись. От переутомления и треволнений сегодняшнего дня я не мог уснуть. Задал несколько вопросов, и Батя стал рассказывать. Рассказывал он очень много и занимательно.

Уже перед самым рассветом я сказал своему собеседнику:

— Наконец-то я вижу партизан точно такими, как их показывают в кино.

— А разве бывают и другие? — не поняв, удивился он.

— Бывают, — ответил я, натягивая на голову кожух.

3

Утром Батя и капитан Черный решили отдать визит Ковпаку. Пока хозяева наводили порядок и отдавали распоряжения на время своего отсутствия, я присел к самодельному столику записать наши злоключения и историю этого отряда.

Вот что рассказал мне Батя в землянке, затерянной среди Пинских болот, в полночь, в начале января 1943 года:

— По специальности я инженер, занимаюсь строительным и разрушительным делом. Строительным всю жизнь, а разрушительным вот уже второй год. Как мне в голову пришла мысль в тыл противника пробраться, рассказывать не буду, слишком это длинная и путаная история, а окончилась она тем, что в результате многих мытарств попал я на службу в одну чересчур секретную организацию. Сколотили довольно большой боевой коллектив и даже назначили время вылета в тыл врага. Я летел командиром, были, как водится, назначены комиссар и начштаба.

Много раз сроки вылета менялись, отменялись и переменялись, но все же, наконец, выбросили и нас.

Вся моя компания и груз с оружием и прочими медикаментами разместились на семи самолетах.

— И, как всегда бывает в этих случаях, летчики выбросили вас совсем не в то место, куда вам нужно? — спросил я.

— А вы откуда знаете? — удивился Батя. — Совершенно правильно, но если бы только не в то место, это еще полбеды. А то ведь они мне мой отряд в радиусе ста — ста пятидесяти километров разбросали. Он на полградуса в сторону взял, а мы четыре месяца собирались, пока друг друга нашли.

Я засмеялся.

— Вы что?

— Да вот вспомнил Володю Зеболова, безрукого автоматчика-десантника, которого летом прошлого года таким же манером выбрасывали под Бахмач. А вместо Бахмача он попал ко мне, в Брянские леса. Всего-навсего на сто семьдесят пять километров по прямой не «довернул» штурман.

— Вижу я, вы порядки в нашем деле знаете.

— Маленько знаю, — сказал я смеясь.

— Во-во. Вот так и меня, где не «довернули», а где и «перевернули». Так без малого полгода мы собирались, пока собрались, кто в живых остался. Комиссар мой так и погиб, не дошел… Пришли в этот благословенный богом и людьми позабытый край. Пришли и стали здесь обосновываться. Я ведь шел с вами и все слушал, как вы крестили эти болота и о нас, болотных жителях, вероятно, только из вежливости умалчивали. Но ведь земля-то эта завоеванная. Народ в селах наш. А полгода назад, когда мы только появились, в каждом селе были полицейские посты. Строгости страшные, о появлении каждого чужака село обязано было сообщать в район немедленно, под страхом расстрела заложников, а то и все село каратели сжигали. Что ж тут удивительного, что каждого путника в селах не с радостью и не с пирогами встречали. А в открытую мы тогда действовать не могли. Сил мало, да и раскрыть свое появление мелкими делами — это значит никогда крупных дел не совершить.

— Да-а, — протянул я с удивлением, разглядывая коренастую фигуру инженера.

— Вот вам и да-а…Землянку вырыть в этом месте, куда до нас с сотворения мира, может, кроме медведей да залетной птицы, никто не ступал, это дело нелегкое, а все-таки пустяки. А вот на месте, где немецкая организация, оккупационная власть корни пустила и щупальца протянула, обосноваться и начать работу — это потруднее будет. Начали мы с подполья. Не может быть, чтобы партийная организация, районная, областная, не оставила людей. Ну, отступали в спешке, следы, может, и потеряны, ниточки там всякие попутаны, порваны, так люди-то есть? Люди-то куда денутся? Не без этого, конечно, чтобы не погиб кто-нибудь по неопытности или по неосторожности товарищей, но кто-нибудь да остался же? Стали мы искать тех, кто погиб. От могил, значит, решили оттолкнуться. Парадокс? Да-с, дорогой мой. Парадокс, как и война вся в общем и целом. А то, что я, инженер, что равно слову строитель, разрушением занимаюсь, разве это не парадокс? Ну-с, нащупали мы одну могилку. В первые дни девушку тут одну в райцентре повесили. В самом этом факте публичной казни через повешение ничего удивительного нет. Арийских зрелищ тут хватало, и не это примечательно, а примечательно то, что, когда ее похоронили, на могилке ее венки из пинских всяких роз стали появляться. Удивительного тут тоже ничего нет. Может, из родственных чувств или просто из романтических побуждений кто-нибудь это делал. Но мало что появляются цветы, — с цветами записки, а в записках сказано: так, мол, и так, цветы не простые, а вроде с того света, потому что носит их себе на могилу сама безвременно скончавшаяся Нина. Гитлеровцы погрозились, что за это загробное хулиганство может кто-нибудь живой… и так далее и тому подобное. У них в их афишках интересно получается: «За неточное выполнение распоряжений — штраф сто марок, а также карается смертью…» Но Нина, как и полагается мертвецам, второй смерти не испугалась и стала всякие тому подобные записочки жандармам в казармы подбрасывать, на квартиры захаживать, возле немецких постов на заборах расклеивать… Большого вреда от ее загробных путешествий немцам пока что не было, но беспокойство немалое. Слухи об этом привидении до нас сразу дошли, а вот как с ним познакомиться?

— Романтическая девушка…

— Романтическая, ничего не скажешь. Ходили я и мои хлопцы по следам на кошачьих лапках, и, наконец, выходили. Оказалась сия бесплотная Нина здоровенным дядей, верзилой этак пудиков на шесть, а от роду ему было лет под тридцать пять. Добиваться сразу у детинушки — за свой страх и риск он работает или от какого подпольного кооператива, я не стал. Сам знаю, по законам конспирации, а попросту говоря, по обыкновенной житейской логике, он мне правды не скажет. Да и спугнуть этим можно. Веду с ним дело так, как будто на всем белом свете только я да ты, да мы вдвоем. Разговор у нас все больше о том, что все равно немцу тут век не вековать, что мы, мол, русские люди и сидеть сложа руки нам не удобно. Детина и заявляет, что он и не сидит. «У меня даже на всякий случай склад оружия припасен». Ага, думаю, склад оружия есть? Особенно не добиваюсь, а сам думаю: через этот склад он мне еще кого-нибудь из организации покажет, а я им тоже выложу свои карты. Так вот и ходили мы друг возле друга.

— Да он кто же такой, этот детина?

— Да киномеханик. В райцентре. Киношку крутит. Стал я за ним следить — может, думаю, таким образом его компаньонов узнаю. Но, кроме помощника-немца, ни с кем он вроде не встречается и знакомства не ведет. Помощник этот вечером киношку крутил, а днем на базаре краденым добром спекулировал. А тут начальство мое снова нажимать стало: «Не пора ли, уважаемый, переходить к делу?» А дело, за которым меня посылали, есть диверсионная работа. Чистота в производстве тут нужна очень большая, и тонкость тоже требуется не меньше, чем у часовых дел мастера. Ну вот и решил я, что пора стартовать. Сообщил по начальству, что держу в своих руках нити целой подпольной организации, способной вершить большие дела. Требуется только немедленная помощь «медикаментами». Ну, там сразу поняли и через пару дней мне шлют «дугласок» и сбрасывают «медикаментов», пока что одну тонну. Одним словом, можно этим самым лекарством не одну сотню людей или машин, а то и домину в небеса поднять. Склад оружия у этого самого киномеханика Нина — такую мы ему кличку дали — «Нин», за то, что свои листовки именем покойницы Нины подписывал, — склад оружия, говорю, у Нина оказался из пяти штук гранат, одного пистолета и десятков четырех патронов. Уже когда мы вошли у него, в доверие, он мне раз шепотом признался: «Я, говорит, самого вахмайстера жандармерии из пистолета убить хочу!» И глаза блестят этаким жертвенным огнем. «Ну, убьешь ты вахмайстера, а дальше?» Молчит. «А дальше тебя на веревочку и на перекладину». Опять молчит. Вообще выложил я ему все и говорю, что из пистолетиков стрелять теперь не годится. Надо действовать так, чтобы если уж самому погибать, то хотя бы сотни две взамен своей жизни гитлеровцев уложить. «Чем?» — спрашивает. «Подрывным делом, диверсионным методом», — отвечаю. И на затравку предлагаю: «Скажи, Нин, дорогой, заминировать твой кинотеатр можем мы или нет?» А он глазами моргает. «Ну, охрана возле театра есть или нет?» — спрашиваю. «Какая тут охрана? Да что хочешь можешь там делать». — «Так чего же ты удивляешься?» — «А как же заминировать, чем?» — «Это уже, брат, моя печаль. Ты нам только условия создать должен». Словом, договорились мы что к чему, и через недельку в кинотеатре под полом у нас пятьдесят килограммчиков «медикаментов» было заложено. Теперь осталось подключить провод и ждать момента, когда в кинотеатре одни гитлеровцы смотреть киношку будут. Вывели мы провода и подвели их к будке. Подключили к рубильнику, который граммофонные пластинки в репродуктор включает, адаптер называется. При включении рубильника замыкается цепь под полом, и театр должен взлететь к аллаху на небеса.

— А кто же включить должен? Неужели этот Нин сам решился?!

— Вот тут-то и заковыка. Вахмайстра стрелять — это он может, а вот взлететь на воздух вместе с ротой немцев, вижу, не совсем его устраивает. Сразу я не понял, почему.

— А это не очень романтично. Стрелять — это все-таки действие. Можно застрелить и самому сбежать, отстреливаться. Потом и похвастать можно. Вот я какой!

— Вот именно. А тут уж очень верные математические формулы. Если удастся этот взрыв, то уже самому остаться в живых нет никакой надежды.

— Правильно. Это вы правильно поняли. Пожалуй, каждый точно так же чувствовал бы себя на его месте.

— Это как сказать. Но подобными размышлениями мне тогда заниматься некогда было. Полдела сделано, а вторая, самая ответственная половина впереди. Кто включит рубильник? И когда? Я говорил вам, что был у Нина помощник. Немцы ему своего солдата поставили. Вроде — часовой для порядка, и подучивался. Нестроевой, но тоже гонор показывал, — как чуть подучился киноделу у русского, так уже и норовит своего наставника по зубам съездить. Аппарат запустить умел, ленту перемотать. Вот и остановились мы на таком варианте, что этот рубильник пускай сам немец и включит.

— А когда?

— Во время сеанса, конечно.

— Но в театре же русские, мирные люди бывают.

— В том-то и дело. Но тут нам подвезло. Правда, обычно немцы для русских особый сеанс устраивали, а для себя особый. Но тут подвернулся случай: прибыл в район карательный отряд. Лучшего момента для нашей затеи нечего и ждать. Днем мы с Нином все в последний раз спланировали, что к чему. Он свою проводку проверил. Вечером шел фильм с участием знаменитой артистки Марлен Дитрих. И вечером же мой киномеханик всю эту затею чуть не погубил.

— Как же? Неужели открыли ваш замысел?

— Да нет. Немцев привезли на авто, театр полон, надо сеанс начинать, а мой механик вышел на улицу и говорит мне: «Я взрывать не буду, нет моего вахмайстера». — «Какого тебе вахмайстера надо?! Вон их сотни три в твоих руках». — «Нет моего из районной жандармерии. Рыжего. Он мне морду бил. Я без него взрывать не согласен». Да, понимаете, на всю улицу орет. Я на него цыкнул. Ну вот-вот провалит все дело. Выручил меня сам рыжий вахмайстер. Смотрим — идет. Да не один, а с девахой. Была в районе одна потаскушка, с немцами гуляла. Все надеялась, что какой-нибудь Ганс ее замуж возьмет, в Берлин повезет. Вот ее-то и ведет рыжий вахмайстер на наш сеанс с участием знаменитой артистки Марлен Дитрих. «Ну, давай, — говорю, — Нин, дорогой, давай им эту самую музыку через адаптер». Побежал мой киномеханик. Минут через пять и ахнуло. Я на углу улицы стоял, и то меня малость оглушило. Толу хотя и немного было, но он у нас под полом заложен. А здание закупоренное. Окна и двери двойными ставнями заделаны, поэтому вроде и взрыв двойной силы получился. Стены остались целы, но зато потолок и крышу сначала наверх подняло, а потом и ахнули все эти балочки да качалочки обратно в зал. Одним словом, из двухсот восьмидесяти немцев только семь осталось в живых, из-под обломков их вытащили, да и этим я не завидую: меньше чем по полдесятка костей переломанных ни у одного не было. Ну-с, как вам нравится?

— Ничего. Старт подходящий. А как же киномеханик?

— С Нином нашим история приключилась. Он своему помощнику рубильник показал и говорит: «Я нах хауз сбегать должен… Так ты минут через фир-фюнф включи пластинку». А сам из театра вышел и бегом ко мне. А тот, видно, коньяка насосался и понятие о минутах имел неясное. Не успел Нин шагов тридцать от театра отойти, пластинка-то и заиграла. Нина об землю без чувств ахнуло. Он и сейчас вроде контуженный. Заикаться стал, и руки дрожат. Ну-с, вот. После взрыва в кино пошли у нас дела. Да об этом разговор долгий. Мы уже и так заболтались. Спать пора.

Через четверть часа в землянке все спали.

Уснул и я.

4

К вечеру мы вернулись к себе в отряд.

Один из моих провожатых, Володя Зеболов, с увлечением рассказывал радистке Ане Маленькой о приключениях последних двух дней.

— А помнишь, как ты приземлился в Брянских лесах? — смеясь, сказала Анютка.

Володя Зеболов нахмурился.

Чудной человек с чистой и застенчивой душой, искалеченным молодым телом, с обнаженными войной нервами!

Володя Зеболов, безрукий автоматчик тринадцатой роты, а сейчас лихой разведчик.

Да, да, уважаемые граждане с руками и ногами! Солдат без обеих рук, и не какой-нибудь солдат, а лучший — разведчик. Левая рука у него была отрезана у локтя, правая— у основания ладони. Правая рука от локтя была раздвоена вдоль лучевой и локтевой костей и пучком сухожилий, ткани и кожи обтянута вокруг костей, чем образовала что-то вроде клешни. Только страстной жаждой к жизни и деянию, силой молодого организма и мастерством хирурга у человека было спасено подобие одной конечности, искалеченной, безобразной, но живучей. Шевеля этими двумя култышками, он питался, писал, мог свернуть папироску и хорошо стрелял из пистолета. Ремень автомата или винтовки обматывал вокруг шеи и, нажимая обезображенным комком мускулов на спусковой крючок, стрелял метко и злобно. Все остальное делал той же култышкой, иногда помогая себе зубами. И тихонько, для себя, писал стихи. Странные и не очень складные, никому не нужные стихи! А часто, забравшись куда-нибудь на ток в селе или уйдя от колонны на стоянке в гущу леса, громко декламировал мальчишеским грубоватым баском:

Уважаемые товарищи потомки!

Роясь в сегодняшнем окаменевшем дерьме,

наших дней изучая потемки, вы,

возможно, вспомните и обо мне.

Я так и не добился от него, где он потерял свои руки. Этой темы он не любил касаться, хотя мне и кажется, что я был в его жизни одним из самых близких людей.

— Было дело в молодости… — уклончиво отвечал он. Также избегал он говорить и о своих бесшабашно храбрых делах в отряде. Но о них мы узнавали от товарищей, видели их сами…

По одному разговору с глазу на глаз, неясному и отрывочному, по отдельным ироническим намекам я понял, что беда эта случилась с Володей в финскую войну, куда он пошел добровольцем.

Струсил ли он, был ли оставлен товарищами, или сам был виноват в чем-то, но при каких обстоятельствах у него ампутировали отмороженные кисти рук, он умалчивал.

Я понял, что касаться этой темы ему больно и как будто стыдно… Один раз он все же разоткровенничался немного.

— Три месяца лежал я в госпитале весь в бинтах и просил, чтобы меня застрелили. Просил сестер, раненых с руками, врачей. Когда я сказал об этом профессору, он мне ответил: «Стыдитесь, молодой человек. Пока я вам делал эту сложную операцию, отнявшую у меня время… два часа времени хирурга на фронте! — в приемной, не дождавшись операции, умерли два человека. Понимаете? Стыдитесь…» — «Зачем же вы делали это?» — спросил я. «Я спас вам руку… вот этот большой палец, этот указательный…» — и он показал мне пальцы на этой култышке. Я задвигал ими, «пальцы» болели, но все же двигались…

Зеболов говорил все это задумчиво, ровным голосом, что с ним бывало очень редко. Он помолчал немного, а потом продолжал:

— Стал я тренировать «пальцы», чтобы суметь взять пистолет и… застрелиться. И когда я уже мог кое-что делать, я достал его, стрелял, но неудачно… и, понимаете, профессор набил мне морду и сказал, что я подлец. Скоро опять началась война… теперь было бы уже смешно стреляться… Как это сказано —

Прекратите, бросьте! Вы в своем уме ли?

Дать, чтоб щеки заливал смертельный мел!

Вы ж такое загибать умели…

Володя Зеболов перед войной был студентом Московского университета. Говорили, что учился хорошо и талантливо… И вот война.

Я впервые познакомился с ним перед вылетом в тыл врага, когда готовился к выброске и проходил разведывательную школу. Ее же со мною проходил и Зеболов. Затем я был выброшен в Брянские леса и позабыл о своем безруком товарище, с которым всего на несколько недель свела меня военная судьба.

Пробыв уже месяца полтора в партизанском крае и обжившись в нем, я однажды сладко спал на сеновале где-то километрах в четырнадцати от Брянска, вернувшись после полуночи с явки с брянскими железнодорожниками. Разбудили меня визгливые бабьи голоса, спорившие между собою:

— А я тебе говорю: немец его спустил. Я ж сама парашют бачила. От и шворку себе отрезала. Из нее хорошие нитки…

— Ну, сама подумай, зачем немцу яво спускать… Зачем?

— Шпионство разводят… А потом он самолетами зажигалки бросать будет, куда твой безрукий вкажет.

— А я тебе говорю: он Красной Армией спущен.

— Ну, и где ты видала в Красной Армии безруких? Где?

— Ну, не видала. А все равно, то не германский самолет. Я же слыхала, как он гудев… Немецкий только угу, угу, угу, а наш жу, жу…

— Ах, много ты понимаешь в самолетах…

Они так и не дали нам спать. Я слез с сеновала. Возле сарая сидели освещенные утренним солнцем две бабы.

У обеих — длинные драгунки за плечами с белыми самодельными ложами. Это была самооборона. Старшая держала в руках метров пять парашютной стропы, младшая, почти совсем подросток, из-под ладони, щурясь, смотрела на дорогу.

Я спросил, о чем они спорят.

Перебивая друг друга, они рассказали мне, что километрах в пяти от нас, у партизанского села, ночью приземлились три неизвестных парашютиста. Один из них, молодой парнишка в штатском, опустился в Десну и чуть не утоп. Второй, приземлившийся возле ветряка, оказал вооруженное сопротивление партизанам, а когда был взят ими, оказался безруким. Третий парашют найден в жите, а парашютист исчез.

— Безрукий? — спросил я. — А как звать его?

— Он не говорит. Он только губы кусает. Я ж говорю: их немец спустил, зажигалки вызывать будет.

Я вспомнил о Зеболове, вспомнил, что отрядом, где приземлились таинственные парашютисты, командовал милиционер, возомнивший себя Александром Македонским. Я быстро оседлал коня и пустил его в галоп. Действительно, безрукий Володя, мой однокашник по разведывательной школе, сидел на бревнах возле штабной избы и угрюмо улыбался. Ноги его были связаны, култышки рук, торчавшие из закатанных рукавов полосатой косоворотки, делали его похожим на общипанного селезня. Рядом стоял табун ребятишек, таращивших глаза на невиданного парашютиста.

Володя бросил на меня безразличный взгляд, а затем, узнав, рванулся ко мне.

— Сиди, — сказал «часовой» — здоровенная бабища, замахиваясь на него винтовкой.

Володя сразу присмирел. Он кинул косой взгляд на часового.

— Майор, скажи ты ей. Прямо по шее прикладом лупит, сволочь.

Я только сейчас заметил плачевный вид Володи. На теле были ссадины, рубаха разорвана.

Я приказал бабе не превышать прав караульного, а Володе не горячиться.

Разговор с командиром отряда был длинный. Он долго молчал, слушая мои объяснения, а затем вырвал из толстого гроссбуха несколько листов и начал что-то писать.

«Протокол», — прочитал я заглавие. Далее следовала обычная «шапка». Внизу на всю страницу он долго, пыхтя, выводил: «вопрос — ответ, вопрос — ответ» и, пронумеровав их по порядку, только тогда обратился ко мне.

— Вопрос, — подняв ко мне красное лицо, с которого градом катился пот, начал командир — Откуда вам известен этот человек и как давно вы с ним связаны?

Ответ мой, очевидно, был столь выразителен, что так и не был записан. Протокол остался незаконченным.

Словом, я взял Володю на поруки.

История его неудачного приземления проста и рассказана мною ранее в главе о Бате. Летчики просчитались и вместо района Бахмача выбросили его под Брянском. Бросали его под Бахмач потому, что там на разведывательной карте было белое пятно. Но, выбрасывая Зеболова в этот район, ему говорили, что друзей с оружием в руках он вряд ли встретит. Вооруженными могли быть только немцы или полиция.

По ошибке летчика группа выбросилась в самую гущу партизанского края. Не удивительно, что, приземлившись у ветряка и увидев бегущих к нему вооруженных людей, Зеболов решил, что он попал в руки противника. Быстро отстегнув стропы он отбежал в картофельное поле и залег. Партизаны оцепили белое пятно парашюта. Пока они возились с ним, Зеболов успел отползти дальше. И ушел бы, если бы не те две бабы, что спорили утром. Они заметили его, ползком пробиравшегося к кустарникам. Володю окружили и стали кричать, предлагая сдаться.

Зная, что под «Бахмачем» никаких партизан нет, и слыша русские окрики, парень решил, что попал в лапы полиции. «Все кончено», — подумал он и бросил гранату себе под ноги. Партизаны кинулись врассыпную, но она не взорвалась. Очевидно, какой-то из «пальцев» на руке Зеболова, смастеренный руками хирурга, все же действовал плохо в таких необычайных условиях. Партизаны лежа ждали взрыва гранаты, но его не последовало. И лишь тут кто-то из них вдумался в смысл фразы, которую выкрикнул парашютист, бросая гранату:

— Знайте, сволочь полицейская, что советский разведчик живым не сдается.

— Товарищ, если ты советский, тут свои, партизаны! — закричали из картофеля.

— Какие партизаны? Обманом хотите взять? Врешь, не возьмешь, — хрипел парашютист, изготовив вторую гранату и зажав ее кольцо в зубах.

— Партизаны, ей-богу, партизаны!

— Не подходи! Еще шаг — себя подорву и вас уложу, — не сдавался разведчик.

Кое-как всякими хитростями и уловками хлопцы уломали Володю и подошли к нему. Все же для большей безопасности они отняли у него гранаты и другое оружие. Совсем сбитый с толку парень решил, что его все-таки ловко обманули, и бросился в драку. Он разбил головой лица двум партизанам, искусал третьего. Ему тоже насовали под микитки, связали и привели в штаб.

Мой приезд намного разрядил обстановку. Коллега Володи Миша, бесцветный и трусоватый парень, неизвестно зачем завербованный для дела, требующего недюжинных людей, сидел в сарае мокрый и ревел. Его полуживого выудили из реки мальчишки. Но где же третий? Володя, сплевывая кровь с разбитой губы, рассказывал мне, что третьей была радистка Маруся Б., черненькая, смуглая девчина, недавно кончившая школу радисток. Она приземлилась недалеко от него, но успела убежать в рожь. Девушка слыхала звуки «полицейской» облавы на ее командира и, вероятно в испуге, забежала далеко. «Может быть, даже к немцам в руки», — подумал я.

— Как вы условились о сборе? — спросил я Зеболова.

— Если приземлимся «с компотом», во что бы то ни стало перед вечером быть на месте посадки.

— Значит, Маруся сегодня к вечеру должна быть у мельницы?

— Да, в этом районе. Если не сдрейфит.

— Какие условные сигналы?

— Крик совы.

— Но ты же пойман немцами. Так она думает. Значит, и кричать можешь, выманивая ее?

— Ну да…

— Вот задачка.

Мы сидели и думали, как же вытащить Марусю из ржи. Ходить искать ее — может забежать еще дальше. Унесет рацию, шифры и, не ориентируясь, обязательно попадет к врагу. Или, в лучшем случае, застрелится сдуру.

И тут у меня мелькнула мысль: «Песня, советская песня».

У милиционера глаза заблестели, когда он понял, что я хочу сделать.

— Собирай всех девчат. Пускай ходят по полю и поют советские песни.

Милиционер зашевелился.

Я никогда не слыхал, чтобы так пели девушки. Их голоса звенели, выводя:

Широка страна моя родная…

В другом конце поля отвечали:

Полями широкими, лесами далекими

Лети, наша песня, лети.

С перекрестка дорог раздавалось:

— А-у-у!.. Товарищ Катерина! Председательша вызывает… — И наконец:

— Вот она, ваша радистка…

— Ура-а!..

Маруся действительно выползла. Она просидела целый день во ржи, а под вечер уснула и проснулась от песни и голосов, которые так живо напомнили ей колхозные поля, Украину…

И Маруся вышла на голоса.

Стояла окруженная девчатами и, ничего не понимая, смотрела на всех красными от слез глазами.

— Молочка выпей, девонька, молочка, — говорила здоровенная баба с винтовкой за плечами. — Ох, и зубатый у тебя командир! Выпей, выпей молочка. Свое, наше — партизанское.

Зеболов после этого пристал ко мне. Со мной он пришел к Ковпаку. Особенно полюбил Зеболова Руднев. Полюбил так, как может полюбить человек, знающий толк в людях.

Анюта Маленькая дружила с Володей. Довольно капризная девушка, но с Володей у нее установился трогательно-грубоватый тон… Когда Зеболов хандрил, она подходила к нему и, заглядывая в глаза, говорила:

— Не горюй…

В разведроте они жили немного обособленно. Этого требовала специфика их работы. Анюта работала на своей рации, связывая меня с фронтом. Недостатка в полезных данных о немцах у меня не было, и ей приходилось работать целый день. Они занимали отдельную хату — небольшой коллективчик молодежи: Володя Лапин, Анюта Маленькая, ее повозочный и ординарец Ярослав из Галичины, взятый мною в плен под Лоевом, Володя Зеболов, Вася Демин и недавно бежавший к нам из плена донской казак Саша Коженков.

— Не горюй, Володя, — все чаще говорила ему Анюта, даже когда в глазах его не было и тени грусти.

А Зеболов, садясь за стол с дымящейся картошкой и нагибаясь ближе к тарелке, отвечал:

— По-ве-се-лимся-а-а…

Это означало, что пора отделению ужинать. Володя иногда поддразнивал радистку, вспоминая, как она хотела подстрелить меня во время первой нашей засады, когда я мчался мимо нее на немецкой легковой машине.

— Повеселитесь с нами, товарищ подполковник, — сказали хором ребята отделения Лапина, уступая мне место за столом и давая ложку.

Это было вечером после поездки в отряд Бати.

5

Бате, так же как и нам, остро нужна была посадочная площадка. У него были свои нужды, у нас свои. Он хотел отправить на Большую землю какие-то важные документы, людей и несколько раненых товарищей. Ковпаку же аэродром необходим был до зарезу. Свыше ста раненых, среди них много тяжелых, сильно затрудняли маневренность отряда. Сказывалась также нужда в боеприпасах. Ясно было, что в таком состоянии отряд мог только пассивно держаться, а идти на серьезное дело — в новый рейд — командование не решалось. Поэтому мы объединили с Батей наши усилия в поисках площадки, пригодной для посадки современных тяжелых машин. Задача оказалась гораздо труднее, чем мы могли это себе представить. Леса, пески и топи — самые неподходящие места для аэродрома.

А именно они и составляют господствующий ландшафт в этих краях и простираются на сотни километров во все стороны. Батя расчистил площадку среди леса, но когда я посмотрел на нее, мне стало ясно, что машина здесь угробится.

Еще в декабре была у нас мысль посадить самолет на озеро, но наступившая тогда оттепель сорвала наши строительные планы. Так размокропогодило, что наш аэродром сразу оказался самой обыкновенной водой. От ледяной затеи мы временно отказались. Сейчас этот вариант приема самолетов всплыл опять, причем все яснее становилось, что он единственный. Разведчики, рыскавшие в поисках ровного, твердого и достаточно большого куска планеты в этом районе, не приносили ничего утешительного. Ровными здесь были только обширные незамерзающие болота, летом непроходимые ни для зверя, ни для человека, а зимой с трудом удерживавшие легонькие белорусские дровни да плохонькую лошаденку, привычную к топям; твердыми могли быть только вырубки леса, но там тысячами торчали пни. Выкорчевка их зимой была делом невозможным ни по времени, ни по количеству рабочих рук. Словом, самолеты можно было принимать только на озере.

Вначале мы думали принять их на небольшом, километра полтора в длину, озере Белом. Но оно было очень глубокое — до семидесяти метров, вода плохо промерзала, и лед был тонкий. Окончательно наши мнения сошлись на том, что наиболее подходящим было озеро Червонное, или, по-простонародному, Князь-озеро. Большое, самое крупное в этих местах, оно имеет яйцевидную форму. В длину километров двенадцать, в ширину — шесть-семь, не особенно глубокое, окруженное шестью селами.

Мы сразу же перебазировались в села, разбросанные по оврагу Князь-озера, расположив отряды по южному берегу его. Штаб и первый батальон стали в селе Ляховичи. Третий батальон — в селе Пуховичи. Второй — в колхозе «Комсомолец», четвертый батальон выдвинули на северный берег озера. Таким образом обеспечивались подходы к будущему аэродрому и его дальняя оборона.

Морозы все больше крепчали, и лед на озере достигал уже тридцати сантиметров толщины. Не откладывая дела в долгий ящик, мы сразу же приступили к подготовительным работам. Разметили большую площадку, где лед был потолще, и стали счищать с нее снег. Когда площадка была готова, появилось новое препятствие, которое преодолеть мы были не в силах. Авиационное начальство, узнав о том, что мы хотим садить сухопутные самолеты на лед, не соглашалось на это. Время уходило. Стояли хорошие, лётные ночи, но сколько они продержатся среди зимы, да еще в Полесье? Несколько радиограмм, посланных Ковпаком о том, что лед крепкий, не возымели никакого действия. В посадке самолетов на лед нам отказывали.

Организацию аэродрома Ковпак возложил на меня, потому что еще в Брянских лесах, вылетая на Большую землю и два-три дня ожидая самолета, я с летчиками и техниками прошел нечто вроде небольших курсов подготовки. Курсы эти были продолжительностью пятнадцать — двадцать минут, но все же я знал основные технические требования, которые предъявлялись к посадочной площадке. Все у меня было учтено, кроме постройки аэродрома на льду.

Полной уверенности в том, что он выдержит тяжелую машину, не было. Тогда мы по-своему занялись техническими расчетами. Народу на очистке льда было до пятисот человек плюс сто саней с лошадьми. Я заставил людей притаптывать, плясать. Лед потрескивал изредка, но держал. Потом стали подсчитывать. Ковпак вообще любил всякие подсчеты и расчеты. И подсчитали, что вся эта группа людей с повозками и лошадьми весит до ста тонн. «Дуглас» вместе с грузом весит семь тонн. Мы эти семь тонн удвоили, затем в пять раз увеличили на силу удара во время приземления и решили, что можем принимать самолеты без риска.

Ковпак подождал дня два и дал радиограмму такого содержания: «Рядом с Князь-озером провели большую работу по выравнению, и нами подготовлена посадочная площадка на грунте». Дальше шли все технические данные, почти идеальные. Я знал их еще от летчиков, — земля твердая, грунт мерзлый, ни топей, ни болот, подходы замечательные и т. д.

Начальство запросило данные снова. Мы дали их вторично в том же виде. Руднев колебался, но Ковпак все более настойчиво нажимал на авиационное начальство. Наконец пришел ответ: «Ждите самолетов». Условные сигналы даны, и мы стали ждать.

На берегу озера была хатка, где всю ночь проводили сигнальщики. На льду жгли костры, в селе возле штаба стояли верховые лошади и несколько упряжек в санках.

Все было рассчитано так, чтобы по первому гулу самолета указать ему ракетами место посадки. Пока самолет делал круг и заходил на посадку, Ковпак, Руднев, Базыма и другие работники штаба должны были успеть вскочить на коней или в санки и проскакать километра полтора от штаба до посадочной площадки.

Как всегда бывает, в первую ночь самолета не дождались. Мы просидели у костров и в штабной халупе до трех часов ночи. Вначале разговоры вертелись вокруг Большой земли и авиации. Сперва они были восторженно-ожидательные, затем, по мере напрасного ожидания, придумывались причины, строились догадки, почему не летят самолеты. Так постепенно все причастные к приему самолетов осваивали некий техминимум по авиации, ее материальной части, организации и порядкам. Потом уже стали поругивать летчиков. На третью ночь эта тема была полностью исчерпана, и, поругав еще напоследок Гризодубову, полк которой работал на нас, мы переключились на разные другие близкие нам темы. Об авиации помнили только часовые да дежурные, которые, позевывая, похаживали по улице, сидели на крылечках, кому как было положено нашим уставом внутренней службы.

Эти вечера, вернее ночи, имели каждая свой «гвоздь», каждая завершалась наиболее удачным рассказом. Рассказы эти поражали меня разнообразием, и я записал их мелким бисером в ученическую тетрадь с косыми линейками, поставив на обложке заголовок: «Тысяча и одна ночь в ожидании самолетов Гризодубовой, или партизанская Шехерезада».

История самой тетради тоже стоит, чтобы о ней рассказать. Выспавшись после первой ночи ожидания самолетов, часа в два я зашел в штаб. Нужно было суммировать все разведданные, добытые за прошлые сутки, и дать задание группам на следующую ночь.

Примостившись на уголке стола, я собрал пачку донесений, делая на них пометки. Начальник штаба, Григорий Яковлевич Базыма, трудился над отчетом.

Стоянки в ожидании самолетов, перерывы между рейдами — для штаба страдная пора. Нужно привести в порядок все документы, оформить, обработать все приказы, которые в боевой обстановке часто пишутся на клочке бумаги огрызком карандаша, сверить списки людей, записать погибших, внести вновь прибывших, отметить раненых. Словом, для бывшего директора десятилетки, а ныне начштаба Григория Яковлевича, который все любил делать сам и был как бы рабочей лошадкой соединения, работы хватало. Напротив сидели: за машинкой Вася Войцехович — инженер-топограф, по военной специальности артиллерист тяжелой артиллерии, в отряде — помначштаба по оперативной части; Семен Тутученко — архитектор, автор одного из павильонов на Всесоюзной сельско-хозяйственной выставке, в отряде — художник, он же завделами штаба и он же заведующий архивами. Тутученко сейчас трудился над картой Сталинского рейда, изображая на ней путь отряда и его дела. С этой картой было нам много мороки. На художественное оформление карты особенно напирал Ковпак, придирчиво требуя нанесения всех мельчайших деталей рейда. Базыма составлял отчет о рейде. Карта и была иллюстрацией к этому отчету. Колонки цифр ложились столбиками и рядами в шахматном порядке на большую бумажную канцелярскую «простыню». В штабе у нас в последние дни был бумажный кризис. Давно не громили крупных центров, а на изготовление отчетов, наградных листов, списков ушли все запасы. Для черновиков с расчетами не хватало бумаги, и Семен Тутученко достал из объемистого, кованного железом сундука бумажный НЗ — стопку тетрадей, пересчитал и несколько тетрадок бросил на длинный стол, за которым работала вся оперативная группа штаба. Григорий Яковлевич взял верхнюю тетрадку и задумчиво стал перелистывать ее страницы. Губы его шевелились и что-то шептали. Войцехович перестал печатать, нагнулся и через плечо начальника штаба заглянул в тетрадь. Страницы ее были совершенно чистые. Светло-синие жилки линеек наискось перекрещивали шершавую бумагу, но Григорий Яковлевич все так же задумчиво листал чистые страницы, словно читал на них не видимые нам письмена.

Мы с Васей недоуменно переглянулись. Базыма поверх очков взглянул на меня.

— Что, дед-бородед, смотришь? Вот она, моя нивушка, лежит чистая, незасеянная, грязными пальцами не замызганная, черными пятнами не заляпанная… Эх! — вздохнул он. — Сидит бывало какой-нибудь Кирилло-Мефодий, два вершка от горшка, на парту навалился, ручонки расставил, головку набок держит, и выводит, выводит по листочкам: «Мама мыла… Мы не рабы..», и кряхтит, и носом шмыгает… А теперь… Ну, чем мы занимаемся..

Я, пораженный словами сурового Базымы, так ярко представившего нам этого семилетнего мальчишку, высунувшего набок язык, посмотрел на стол.

На «простыне» стояли в графах столбиками цифры, а графы гласили: убито, ранено, взято в плен, взорвано, уничтожено, взяты трофеи, пестрели названия оружия: «Манлихер», «МГ-34», «Дегтярев», минометы 81-мм, пушки, автомашины.

Тутучетко восторженно смотрел на своего начальника. Его, видимо, тоже тронули эти воспоминания. Базыма первый очнулся и строго заговорил:

— Ну, хватит, хлопцы, хватит! За работу! Прилетит сегодня самолет, а у нас не будет отчет готов, не пришлось бы нам дедовой плетки попробовать.

Штаб продолжал вести свою работу. Одну тетрадку с косыми линейками я тихонько взял для своих заметок.

6

Вечером мы снова были на своих постах. И снова безрезультатно. Прождав на льду до часу ночи, изрядно промерзнув и разуверившись в том, что сегодня будут самолеты, я поручил дежурство начальнику техническим довольствием Соловьеву, а сам поехал в штаб. Там шла беседа. Ковпак и Руднев уже ушли домой. В штабе сидела в большинстве молодежь. Разговоры шли о боях. У большинства партизанский стаж с 1942 года. В первых наиболее опасных и ставших уже легендой партизанских боях, полыхавших на Украине осенью 1941 года, мало кто из нас принимал участие. Когда наступила пауза, заговорил Григорий Яковлевич.

— Хотите, я расскажу вам о знамени нашего отряда? — сказал начштаба Базыма.

Он убавил свет в лампе, сдвинул на лоб очки и, глядя в окно, искрившееся снежинками в голубоватом свете луны, задумчиво начал:

— Было это в конце октября 1941 года. Отряд наш уже собрался — без малого сто человек. Люди пообвыкли малость в новом своем положении. Привыкли к смерти, борьбе, к противнику привыкли, одним словом, как говорят, обстрелялись. Отряд в это время уже костью в горле немцам стал. На дорогах к Путивлю не только ночью, но и днем не было им покою. Лучше всех работали наши минеры, да и разведчики щелкали немцев и полицию. В будень поодиночке, а в выходной — когда подвезет — и по десятку. В Спащанском лесу мы устроились хорошо и, можно сказать, даже комфортабельно. Вырыли землянки, лес разбили на сектора обороны. В карту заглядывать не было никакой необходимости — каждую кочку знали мы в своей округе, во всех селах и колхозах были свои люди. Особенную помощь нам оказывали женщины. Женщина и белье постирает, и разведчика укроет, и сама в город или на станцию в разведку сходит. Образовался у нас такой женский актив, и самым ответственным и ценным человеком в нем была Соловьева Екатерина. Прибегает она однажды перед вечером в лес. Слышим, наша Катя корову кличет. А это ее пароль был. Выхожу я на этот крик. Она, запыхавшись, сообщает: «Завтра будут на вас наступление делать. Понаехали в Путивль танки, сказывают, будут танками партизан уничтожать». — «Больше ничего не скажешь?» — спрашиваю. «Ничего», — отвечает. «Ну, и на этом спасибо». Она и побежала. Ждем мы на другой день противника. Дороги подминировали. Только ждали мы их с одной стороны, а они — вот они, уже возле нашего лагеря. Два немецких танка ведут огонь во все стороны и прямо по лесу прут. Повыскакивали мы кто куда. Стреляем. Сначала без толку все это делалось, а потом дед Ковпак команду подал: «Отстреливаться из-за деревьев и отходить к болоту». Была у него, видно, мысль заманить танки в болото. Так по его и вышло. Залетел с разгону один танк в трясину, забуксовал, на пузо сел и замолк. Несколько очередей дал и снова молчок. Другой, тяжелый, к нему не дошел, постоял и стал разворачиваться назад. «Эге, думаем, не везде эта машина страшна». А сами за деревьями лежим, обложили, как медвежатники медведя. Разворачивается второй танк и полным ходом назад из лесу.

«Эх, жаль, уйдет косолапый», — говорю.

«Не уйдет, — говорит Ковпак. — Я на выход из леса минеров послал. Заминировать дорогу прямо след в след».

И действительно, не прошло и десяти минут — как ахнет, только эхо лощинами да буераками пошло. Послали мы туда разведку, а сами первый танк караулим, только он — ни гу-гу. Давай мы подползать. Ползем ближе — молчит. Поползли еще ближе — не отзывается. Поднялись по команде комиссара с гранатами. Ура-а!.. А танк пустой. Экипаж сдрейфил и на другом танке бежал. Да не убежал. Тут и разведка возвращается — второй тяжелый танк действительно на мине подорвался и еще вдобавок загорелся. Значит, никто из танкистов из лесу не ушел. Да еще мы с прибылью. Совсем исправный танк с полным боевым запасом патронов и снарядов нам остался. Стали мы в башню лезть, а там всякой всячины полно. И мыло, и щеточки, и рушников вышитых, с петушками — целая дюжина, скатерть вышитая, мережкой отделанная… Со дна этого склада вытаскивает Митя Черемушкин — он у нас танкист был и потом на этом танке воевал, — вытаскивает Черемушкин завернутое в немецкую пятнистую плащпалатку красное знамя. Развернули мы его. Не так чтобы очень роскошное, но вполне приличное знамя. Шелковое, посредине герб вышит золотыми нитками, со шнурками, а на конце их золотые китаечки, по бокам бахрома. Читаем надпись: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Пионерский отряд школы-десятилетки».

Как развернул я его да эту надпись прочел, поверите, так меня слеза и прошибла. Тут Семен Васильевич, комиссар наш, подходит. Показали мы ему.

«Вероятно, немцы в Германию хотели везти. Как боевой трофей».

«Еще и крест заработали бы», — смеется Митя Черемушкин.

«Знамя пионеротряда завоевали — думали так же легко и партизан возьмут».

Взял комиссар знамя в руки: «Вот мы и освободили тебя из неволи, пионерский славный стяг! Не было у нашего отряда своего знамени, а сейчас будет. В бою добытое, кровью врагов омытое». И край знамени поцеловал. Все, кто тут был, подошли и тоже знамя поцеловали.

Вечерело. Собрались мы в землянках, результаты боя обсудили и решили, как сказал наш комиссар: «Считать пионерский стяг — знаменем нашего отряда». На другой день наши девчата под гербом простыми серыми нитками вышили: «Путивльский партизанский отряд». И вот уже второй год как под этим знаменем через всю Украину мы ходим…

7

На следующую ночь мы также не дождались самолетов. Морозы все крепчали. По ночам уже отмечалось до 35 градусов ниже нуля. Лед на озере звенел и гулко потрескивал, разбегаясь извилистыми трещинами от центра к берегам. Самолеты могли прибыть лишь после полуночи, и я первую половину ночи решил провести в штабе.

В жарко натопленной хате народу было полно. Штаб работал, заканчивая отчет о Сталинском рейде. К полуночи все было закончено. Ковпак и Руднев поставили свои подписи под каждым документом и ушли ужинать.

В полночь я выехал на озеро. Там уже давно горели костры. Опасаясь вражеской авиации и разведки, мы придумали движущиеся костры, которые горели в стороне от расчищенной ледяной площадки. Мы рассчитывали, что вражеские самолеты не поймут костерного шифра, который будет меняться, а если вздумают бомбить, то разбомбят лед в стороне от подготовленной площадки. Костры были сделаны на санях. На обыкновенных больших дровнях закреплялся ящик с песком. На песке складывался костер. Пара лохматых, куцых полесских лошадок удивленно-весело помахивала хвостиками, подогреваемыми огнем, горевшим на санях. При появлении своих самолетов движущиеся костры должны были образовать нужную фигуру, которая служила условным знаком. Она показывала направление посадки и границы аэродрома. Аэродром обслуживала шестая рота. Люди ее уже имели некоторый опыт, а с командирами я провел целый ряд инструктивных бесед, передавая им свои скудные познания в аэродромном деле. Был у нас и один летчик, сбитый немцами еще в начале первого года войны и подобранный осенью в районе Гомеля. Он помогал мне. Одним словом, партизанский БАО был сколочен на славу. Рота, разбитая на группы по количеству костров, несла дежурство всю ночь.

Хорошо закутанные хлопцы сидели у огня и вели бесконечные разговоры вокруг надоевшей темы о самолетах, затем о прочности льда и рыбачьих способностях Павловского, успевшего использовать нашу стоянку на озере для заготовки рыбы. Рыба под давлением льда, который, утолщаясь, грозил ей гибелью, жалась к берегам и сама шла в приготовленные ей ловушки. Рыбакам оставалось только черпать ее широкими вилами да следить, чтобы ловушки не замерзали. Вилы наших рыбаков были с утолщениями на зубьях, как для перегрузки свеклы, и черпали ими рыбу из запруд прямо в сани. Павловский обещал в неделю засолить несколько тонн рыбы. Торопясь, он даже ночью выгонял старшин рот на каналы, и рыбу ловили при свете «летучих мышей».

— Легко ему так рыбачить, когда сама рыба в санки лезет, — говорили командиры.

— Богатому и черт дитя колыше, — смеялся Ковпак.

— Озеро не только самолеты принимать будет, оно и кормить нас должно.

— Такое уж наше озеро. Недаром оно Червонным прозывается. А то еще Князь-озеро, по-нашему, простонародному, — заметил старик рыбак.

— А как же правильней будет?

— А кто его знает. Говорят старые люди по-разному. И Червонное, и Князь, и Жид-озеро, и всякому названию свой пример будет.

Дед-белорус, полсотни зим отмахавший топором в лесу, а летом рыбачивший, простуженным голосом начал нам рассказывать легенду полесского озера. Оно, подобно древнему витязю, носило несколько имен.

— Озеро наше Червонным зовут за то, что много рыбы в нем и рыба все больше красноперая. Так я понимаю. А отец сказывал — еще на его памяти было это, — за владение озером большой бой был между богатеями, и даже кровь люди проливали. Через ту кровь пролитую оно и Червонным прозывается…

Колька Мудрый, перебивая старика, засмеялся:

— Это что, дедок. Самый правильный пример нам бабка оказывала, даже песни про то сложенные пела. Там бабка, знаешь, какая? Ей уж девятый десяток, а она песни поет, а когда самогоном хлопцы угостили, даже в пляс пошла. Из нее песок сыплется, а она пляшет. Вот это пример так пример…

Дед замолчал, видимо обидевшись.

— Расскажи, Мудрый!

— Не умею я, хлопцы. Вот бы бабку сюда, на лед, — подморгнул он в сторону старого рыбака.

Тот сплюнул и отошел подальше от костра, как будто послушать, не гудит ли самолет.

— Ну вот, деда отшил, а сам не рассказывает!

— Теперь от скуки подохнем, пока тех самолетов дождемся!

— Так бабка озеро — Жид-озером только и прозывает..

— Опять чего-нибудь набрешет…

— Давай рассказывай про это озеро!

— Ну, добре… Так и быть, расскажу.

— Ша, хлопцы, тише…

От соседних костров стали подходить заинтересовавшиеся партизаны.

Выждав, пока все усядутся, и перевернув огромное полено, вспыхнувшее в морозном воздухе снопом искр, Мудрый начал:

— А был этот пример еще во времена царицы Екатерины, а может, и еще раньше. Жил в этих лесах князь. Все леса, реки и сеножатки ему одному принадлежали. За большие заслуги ему царица все то пожаловала. Был князь рода знатного, характера твердого, и полжизни провел он в войске да по границам честь царскую защищал. Вот вышел срок его службы, и получил он этот край во владение. Приехал князь, терем построил и живет.

— Чего построил?..

— Терем, дура… Дом такой на множество этажей…

— А-а-а… Это как в Харькове я видел. Дом из одного стекла. Все насквозь видать…

— Какое стекло? Деревянный дом, но весь в этажах… Ну, вот и перебили!

— Хлопцы, не перебивайте, — скомандовал комвзвода шестой роты Деянов. — Кто хоть раз пикнет, так головешкой между глаз и шандарахну!

Воцарилась мертвая тишина, лишь потрескивал костер да тихо фыркали лошади, помахивая нагретыми хвостами.

Мудрый, подражая старческому бабьему шамканью, продолжал:

— Живет себе князь во многоэтажном терему. Но на ту беду детей у него много, да все одного женского полу, а сын один-одинешенек и последний в роде, как на руке мизинчик. И не чаял тот князь в своем сыне души. Известное дело: богатства он имел неисчислимые, и оставить все то девкам без продолжения своего княжеского корня была для него большая обида. И было тому князьку молодому с малых лет всякое попущение и баловство. А старших дочек держал родитель в строгости и непреклонном послушании. Положено было им большое приданое каждой и справа девичья, как то княжеским дочерям приличествовало, и все. Больше ни на какую ласку они не могли надеяться, потому что вся отеческая любовь и весь княжеский маеток был от отца молодому князю. Стал князек подрастать и выровнялся в красного молодца, как дубок ровный, крепкий, щечки розовые, волосы русые, глаза голубые. Нрава был тихого, послушного и задумчивого. Дружков-годочков у него не было, потому что с мужиками знаться ему отец не дозволял. Больше любил у сестер в горнице сидеть да их песни девичьи слушать.

— Вот чешет, ну тебе — чистая бабка… — восхищенно прошептал молодой партизан.

— Ша, я что сказал? Ша — и все, — зашипел Деянов.

Мудрый продолжал:

— Как подошла пора его женить — заботился сильно старый князь о продолжении рода, — объявись тут нежданная оказия. Уже пару годов как всему этому случиться, взял у старого князя в аренду корчму — шинок по-нашему — один польский еврей. А стояла корчма на перекрестке трех наиглавнейших дорог. Для корчмы то место было самое выгодное, так как перекресток этот выходил прямо к пристани, а пристань на Припяти-реке. На реке в ту пору, бабка сказывала, кораблей шло видимо-невидимо. Открылся на реке канал королевский, что по нем из Польши да от шлёнзаков всякие товары до Днепра и дале шли. А люд по тем дорогам шел торговый, все купец да приказчик, хоть и разной нации — что поляк, что русский, что немец, а все купец. А купец всякой нации и поесть и попить не дурак. Скоро по всем шляхам пошла слава про ту корчму, а еще большая слава про дочку корчмаря Сарру. Сказывала бабка, что видела она в молодые годы ее патрет, выбитый на платок, так краше на свете баб нет.

— Вот бы тебе такую бабу, Колька! — не выдержал сам Деянов.

Мудрый только презрительно посмотрел на него:

— Этим не занимаемся… Рисовал этот патрет заезжий тальянец. Как завидел он шинкарочку Сарру, так глаз отвесть не мог, краски слезой мочил, патрет малевал. А ей все про любовь свою говорил. В свою Италию замуж за себя сманывал. Но не такова была шинкарская дочь, чтобы на уговоры поддаться. Сидит за прилавком, глазом не моргнет. Кто в шинок зайдет, пить закажет — подаст с легким поклоном, и больше ни-ни.

— Люблю девок с характером! — заметил Деянов.

— Ходил-ходил тот тальянец, вздыхал-вздыхал, пока в одну ночь не повесился на высокой сосне. Еще большая слава про ту корчму да про шинкарочку Сарру пошла. И приключись тут оказия молодому князьку по этим шляхам путь-дорогу держать. Заехал в ту корчму, за почетный стол сел, круг него слуги, соколки. Тут и случись беда с шинкарской дочерью. Как взглянула на молодого князя, так и глаз не сводит, дух никак не переведет. Совсем девичий свой стыд и совесть потеряла. Князек сидел задумавшись. «Медку попробуем, ваша княжеская милость?» — говорит один соколок. Князь головой задумчиво кивнул, а шинкарочка уже с поклоном чарку серебряную подает. Поклонилась до земли, поднос держит, а как назад голову свою подняла и черные косы с плеч тряхнула, прямо князю в очи глянула, так тот и обомлел. Смотрит, глаз от шинкарки отвесть не может, чарку серебряную не берет. «Плохо просишь, девица», — смеются соколки. А они все глаз друг от друга отвесть не могут. Тогда и крикни главный соколок: «Наш князь — молодец, от девицы чарочку сухую не берет! Надо пригубить и князю губки призасахарить». — «Правда?» — тихо пытает шинкарочка. «Правда», — отвечает князек. Тут она чарочку пригубила и молодого князя в губы поцеловала.

— Ух, ты! — осторожно выдохнул Деянов.

Колька явно был в ударе и продолжал, вдохновляясь все больше:

— Чарку с подноса сняла и, как он ее выпил, шасть по-за прилавок — и в покои убежала. Сидит князь с соколками, пьет, веселый вроде стал, а глаза задумчивые. Шинкарка в тот день так больше и не вышла. Словом, стал с той поры князек частенько по тем дорогам ездить, то на охоту, то с охоты, то на речные караваны глядеть, да все ту корчемку не минает. Соколки-то смекнули, что князю шинкарская дочь полюбилась, и еще более того ему про нее говорят, сманить ее на ночку предлагают в соседнее именьице. Так оно и вышло. А как ее сманили, тут шинкарская дочь князю и говорит: «Женись на мне, тогда любить, миловать буду». Да с тем обратно на княжеском рыдванчике укатила.

— Ох, и стерва баба! — опять не выдержал Деянов. Кто-то из партизан показал ему на головешку.

Мудрый вошел во вкус и продолжал, жестикулируя:

— Как услыхал про то старый шинкарь, аж за пейсы схватился. «Сарка, — кричит, — сучья дочь, что себе в голову взяла? Князь тебя любовью одаряет, а ты что? Замуж! Ты что, меня и себя погубить хочешь? Не знаешь, что такое князь?» — «Знаю, — отвечает Сарра, прекрасная еврейка. — Знаю, что князь, что он меня любит, души во мне не чает, а — если любит, значит и замуж возьмет». — «Выкинь ты из головы это. Где это видано, чтобы сиятельный князь на бедной еврейке женился?» — «Если любит, так женится», — отвечает упрямая дочка. Стоит она на своем. Узнал про ту неравную любовь старый князь. Страшно разгневался старик и, ни слова не говоря сыну, велел своим слугам старого корчмаря схватить и связанного к себе привести.

Корчмарь в ноги князю повалился и слезно молит простить его неразумную дочь. Затем просит руки ему развязать и вынимает из кармана платок, на котором патрет красавицы Сарры тальянцем нарисован. «Ваша княжеская милость, вот она, моя дочь, казните, милуйте, но всему виной красота ее, не больше». И рассказал князю случай тот с тальянцем-художником, который на сосне повесился. Призадумался тут старый князь, сына зовет и спрашивает: «Скажи, сын дорогой, надежда моя, что ты думаешь?» — «Люблю, — на корчмаря показывает, — его дочь Сарру и жениться прошу вашего благословения». Рассерчал князь: «Не будет тебе моего благословения». Князеньку с глаз прогнал, а корчмаря велел в подземелье бросить.

— Вот сплотаторы-феодалы! Всегда у них так: чуть что не так — сразу в подземелье.

— Это чего — «феодалы»? — шепотом спросил молодой партизан.

— Ну старинные фашисты. Одним словом… феодалы.

— Но князек тут тоже свой норов показал. Было у него небольшое именьице, от покойной матери в наследство осталось, да злата-серебра кованый сундучок. Завелькнязек знакомство с разным ушлым народом, и стали они пуще прежнего со своей любезной встречаться. А чтобы никто про то не ведал, построил князек тайно от отца, посреди большого — одним лесным людям ведомого — озера каменный теремок и в том теремке поселил любезную свою зазнобушку.

Он вскоре и сам на этот островок перебрался, благо зима стояла и по озеру напрямик санная дорога была проложена. Сарра в христианскую веру перешла, и должно было быть им венчание по всему закону. А зима в тот год была морозная, снежная. Озеро льдом сковало да снегом занесло. А как глянула весна с туманами, да сразу ветры с Днепра подули, и солнце припекло, тронулся враз везде лед. Припять разлилась, что море, тут и на озере воду вверх подняло, и пошел по нему гулять толстый лед. Вот тут-то теремок и разнесло. Князька в ту пору там не было, он еще по санной дорожке укатил к главному попу договариваться, чтобы сразу по всему закону с крещеной еврейкой венец принять. Договорился с попами и едет весел по дороге весенней, распутной, тяжелой. Подъезжает к озеру, а на нем только волны да льдины гуляют. Узнал он у рыбаков, что никто с того острова и теремка живой не выплыл. Постоял, постоял, вышел на высокий берег, что вековыми соснами оброс, да с разбегу в озеро и ухнул. Не успели люди к берегу подбежать, а уж ему льдинами и голову русую размозжило, и не стало видать молодого князька. Дошла про то весть до старого князя. Корчмарю он велел камень на шею привязать, в озере утопить, а сам потосковал, потосковал, да вскоре и помер. И называется с тех пор это Червонное озеро еще Жид-озеро или Князь-озеро. Кому как в голову придет, так и называют. Вот, дедок, какой пример нам бабка рассказывала.

Мудрый кончил свой рассказ. Долго молча сидели хлопцы у костра и никто не нарушал тишины. Только шумело пламя костра и потрескивали сухие дрова. Снег вокруг саней с костром оттаял, и на льду образовалось темное пятно воды, углей и золы — все, что осталось от сгоревших дров.

Мы по команде Деянова перекочевали на новое место. Переехав, еще долго сидели молча. Затем начались новые разговоры, рассказы и побрехеньки, в которых люди коротали время длинной январской ночи в ожидании самолета.

8

В третью ночь ожидания самолетов в центре внимания был рассказ Ковпака. Дед сначала включился в общий разговор и рассказал несколько забавных случаев из своей жизни, а затем перешел к более древним солдатским воспоминаниям:

— Родился я в селе Котельва, Полтавской губернии. Село здоровенное — до сорока тысяч народу. Семья была немаленькая, одних братьев пять человек. Як стали пидростать, пришлось идти внаймы — земли у нас не хватало. Потом служил приказчиком у купца. Так дотопал до призыва. В армию прийшов уже грамотный, свита побачив, кое-що чув. Помню один случай. Работал батраком у хозяина, у него сын был, в каком-то коммерческом училище учился, студент вроде, тогда для меня это все равно было: студент и студент. Приезжает раз сынок на рождество з города, вещи разложил, а один чемоданчик ко мне в каморку под топчан сунул. Меня тут и разобрало: що в тому чемоданчику? Я чемоданчик тот раскрыл, а там одни только книги. Полистал я их и стал по одной вынимать и тихонько почитывать. Особенно запомнилась мне одна, называлась «Попы и полиция». Насчет первого тезиса я много кое-чего знав. Я в церковном хоре долго в дискантах был, голос був у меня звонкий, характер бойкий, — за голос хвалили, за характер гули от регентовского камертона с головы не слазили, а от второй тезис на многое мени очи открыв.

Стал я тогда всякой такой литературой интересоваться. После 1905 года она по всяким потайным сундучкам да скрытым местам еще оставалась. Так что в солдаты я пришел, уже имея понятие о жизни и борьбе, которую народ вел с царизмом.

Затаив дыхание, сидели Семенистый и Шишов, Колька Мудрый и Намалеванный, боясь проронить хотя бы слово. Ковпак вошел в раж, лихо сдвинул шапку на затылок.

— …Действительную служил в Саратове, в Александровском пехотном полку, четырнадцатая рота, четвертый взвод, шесть раз стоял часовым у знамени. Командовал ротой штабс-капитан Юриц, большой чудак. То он во время дежурства весь полк на улицу выгонит — зорю играть с барабанщиками, сигналистами и оркестром: все в городе остановит. Хулиганством от скуки занимался.

Даже губернатору выезжать на усмирение приходилось. А то в тире стрельбу устроит. А стрельба такая. Высыплет полный карман пятаков перед ротой и скомандует: охотники стрелять, выходи! Попал в яблочко — получай пятачок, не попал — в ухо! И так, пока все пятаки не расстреляет.

Ребята дружно захохотали. Один Коренев сидел сумрачный.

— Знаем мы эти офицерские шутки. Я, брат, действительную ломал. Так у меня от одной словесности черепок лысеть в двадцать три года стал…

Ковпак, все более оживляясь, говорил:

— Во-во! Наш штабс-капитан Юриц тоже любил словесностью заниматься. Тоже комедии ломать мастер был…

Так я и протянул при — нем всю службу. Шесть раз у знамени часовым стоял, — повторил с гордостью Ковпак. Затем, засмеявшись, продолжал: — А один раз тридцать суток ареста заработал. Вместо полного генерала, командира корпуса, полицмейстеру почетный караул с оркестром вызвал… Лошади у них, понимаешь, одинаковые были, серые в яблоках. Ну, поторопился, дал маху и сразу на гауптвахту. Но отсидеть полностью арест штабс-капитан не дал, — во время своего дежурства освободил. Кончил я действительную, а домой идти не к чему. Земли у батька было мало, да и та вся на песках. Если разделить между братьями — не хозяйство, а пшик получается. Остался в Саратове. Попервоначалу устроился грузчиком на элеваторе, мешки с зерном таскать. Триста двадцать две ступени на гору носить надо было. На самом верху — большая ссыпка, откуда зерно по трубам в пароходы и баржи поступало. А называлась эта ссыпка — «цветок». Вот первый день как потаскал я мешочки на «цветок», так к вечеру и спину не разогну. Так на всю жизнь запомнилось: как дело трудное, непосильное, говорю я: «на цветок!» Потом работал я в трамвайных мастерских и по всяким другим местам. А тут скоро война германская: не успел солдатский мундир забыть и снова — шинелку на плечи и шагом марш!..

Войну по-всякому пришлось тянуть. Был и стрелком, и ординарцем, и разведчиком. Два егория заработал и две медали, а потом все дальше понятно стало, за що тая война идет, и стал я сам к себе вроде жалость иметь. Но все же числился отличным разведчиком. Как вызывают охотников, я тут как тут. Только стали мы на всякие хитрости пускаться. Немецких и австрийских погон у нас были полны карманы. Как в разведку пойдем — с окопов выползем, в первой же лощине выспимся, а перед рассветом стрельбу поднимем — и обратно. Начальству доложим, что сняли часовых и тому подобное, а в доказательство — немецкие погоны. Начальство чарку выдаст и от караулов и секретов освободит. Так и получалось, что один и тот же немецкий полк на разных участках фронта воюет. Одним словом, воевать по-честному за царя у нас охота пропала — выкручивались кто как мог.

В революцию притопало нас, фронтовиков, в Котельву больше сотни. Стал народ на партии делиться, а мы, фронтовики, все за большевиков. Брат мой Алексей, я и еще из матросов один, Ковпак, однофамилец мой, стали мы у себя переворот делать по всем правилам. Я командиром, фронтовики Милетий, Пустовой, Бородай — помощниками. Захватили почту, школу, установили советскую власть и стали землю делить. Землю порасхватали в момент. Я земельным комитетом заворачивал, всем беднякам старался в первую очередь, где получше, а когда сам опомнился, то и вышло мне снова на песках. Ох, и ругала меня мать за эту самую дележку! «У людей диты як диты, а у мене… От же бисова дытына, всих землею надилыв, тилыки про себе забув». Недолго с той землей дело шло гладко. Вскоре появились белые: карательный полк к нам пожаловал. Думали они кавалерийской атакой в село ворваться, застать нас врасплох. Да я уже кумекал, что к чему: сотни три борон собрали и устелили ими улицы. Пришлось лихим кавалеристам коней назад поворачивать, особенно когда мы из «люиса» и «шоша» их полоснули. Пулеметы такие были — «люис» — ду-ду-ду, а «шош» — бах-бах, выстрелов сорок в минуту давал. Это вам не шутки.

— Вам бы тогда одну нашу третью роту с автоматами и пулеметами, товарищ командир, — весело сказал Колька Мудрый.

— Всю белогвардейщину покорили бы, — вставил Дед Мороз.

— Дали мы белякам по морде, а все же пришлось нам со своим отрядом в леса уходить. Затем снова в село — власть устанавливать. Всего пришлось. Так постепенно наш отряд сколачивался, вначале действовали в своем районе, затем по заданию переключились на другие фронты. Пришлось мне еще в гражданке побывать и в Путивльоком районе. Тут недалеко я с Пархоменко встретился. Получаю приказ от Полтавского губвоенкома: «Двигайся на Сумы, Ковпак, в распоряжение старшего военного начальника». Ну, двигаюсь. Навстречу колонна, а в середине колонны здоровенная легковая машина. В машину пара серых волов впряжена, а в машине дядько в чемерке и с биноклем. Кто такой? Говорят: сам командующий, товарищ Пархоменко. Доложил я ему все как следует по форме, тут же он мне и задачу дал — на Сейму переправу держать своим отрядом. «Занимай, товарищ, оборону и держись. Через пару дней, как бензину достану, я к тебе подкачу. Получишь дальнейшие приказания». И укатил на своих волах. И что вы думаете? Через два дня точно — газует на машине прямо ко мне в цепь. Ребята мои повеселели. Все-таки техника! «Разжились бензинчиком, товарищ Пархоменко?» — спрашиваю. «Где там, на денатурате езжу, не видишь, синий дым сзади стелется». Посмеялись немного. Тут он мне новую задачу дает: двигаться в Тулу на сборный пункт, на организацию регулярных частей Красной Армии. Ну, до Тулы я не дотянул — в дороге тифом заболел. Хлопцы мои сами поехали, а меня в санитарную теплушку положили. После тифа на сборном пункте встречаю я матроса, земляка из Котельвы, а по фамилии тоже Ковпак. Сразу мне аттестат в зубы и прямо в Чапаевскую дивизию помощником начальника по сбору оружия. Сейчас, по-теперешнему, выходит вроде трофейная команда, а на самом деле совсем не то. Чапаев тогда через Урал рвался, а сзади у него казачество оставалось, а у каждого казака спокон веку на стене винтовка и шашка висят. Чапаев нам и приказал: «Если хоть один выстрел нам в спину будет, я с вас тогда шкуру сдеру!» Вот какая должность мне выпала. Ну и помотались мы с этим сбором оружия. Всего приходилось. Скоро Чапаев погиб, а меня, с оружием этим собранным под Перекоп перебросили. Так и дотопал я в Красной Армии до конца гражданки. А потом…

— Гудить! — закричал дежурный на дворе.

Мы все высыпали на улицу, думая, что летит самолет. Прислушались — ничего не слышно.

— Кто кричал? — спросил Ковпак у часового.

— Так это дежурный нас разыгрывает. Кричит: «Гудить!..» А мы: «Самолет?» — «Не, Павловский гудить…» Они там свою хозчасть распекают. Ну и похоже…

Ковпак сплюнул и зашел обратно в штаб. Хлопцам понравилась затея. Все ночи в разных концах села шутники кричали:

— Гудить…

— Хто, самолет? — притворно серьезно спрашивали из дворов.

— Не, Павловский гудить, — отвечал балагур, шествуя дальше и затем в другой роте повторяя то же самое.

9

На длительной стоянке я ближе стал знакомиться с внутренней жизнью отряда, его людьми, организацией и моралью. Стал наблюдать и выяснять для себя движущие силы, цементировавшие этот коллектив, способный на большие дела. Особенно меня поразили отношения людей друг к другу, их моральные нормы, очень действенные, оригинальные и самобытные. Они были основаны на большой правдивости и честности, на оценке человека по прямым, ясным и суровым качествам: храбрости, выносливости, товарищеской солидарности, смекалке и изобретательности. Здесь не было места подхалимам, жестоко высмеивались трусы, карались обманщики и просто нечестные люди. Это был коллектив без тунеядцев. Беспощадно искоренялись ложь — щит посредственности от трудностей жизни, и обман — спутник насилия.

Я совершенно не знаю, как сложился, в какие жизненные формы вылился труд, быт и солдатский подвиг осажденного Ленинграда, но я почему-то уверен, что нормы поведения, кодекс морали ленинградцев имели много общего с нашими требованиями к себе, хотя по чисто внешним признакам между нами было мало общего. Голодать нам приходилось отнюдь не часто, а лишь в редкие периоды крайне затруднительных положений, когда немцы бросали на нас крупные карательные экспедиции, да если голодали мы, то не систематически. Воевали все время на ходу, и вся наша тактика строилась на том, что мы, не обороняя территории, непрерывно нападали на противника. Зерно тактики — никогда не допускать, чтобы враг мог блокировать нас. Но когда я ищу сравнений, то мне иногда кажется, что мы были кочующими по просторам Украины, Польши и Белоруссии ленинградцами. Какие-то незримые нити связывали нас, как связывает блеснувшая во взгляде мысль единодумцев, решившихся умереть, но не сдаться врагу. И не только не сдаться, и не только умереть, но и сеять в рядах врага смятение и смерть.

За год борьбы в отряде сложились правила поведения, традиции, обычаи и обряды. Вот один из них.

Весной 1942 года командиру отряда Ковпаку было присвоено звание Героя Советского Союза. Как трудовые пчелы матку, охраняли старожилы отряда честь высокого звания командира. Особым смыслом и значением был проникнут введенный после этого обряд сдачи дежурства. Ежедневно вечером, без четверти шесть, к штабу подходили старый и новый дежурные и, пошептавшись с Базымой, докладывали ему по бумажке все мелочи бытия отряда за сутки. Затем отходили в сторону и ждали. Базыма продолжал работать, изредка поглядывая на часы, круглую цыбулину, всегда лежавшую перед ним на столе. Без одной минуты шесть он снимал очки и глазами давал сигнал дежурным. Сдающий дежурство делал несколько шагов вперед к Ковпаку и громко командовал:

— Отряд, смирно! Товарищ командир отряда Герой Советского Союза… — и четко рапортовал о сдаче дежурства.

За ним произносил вызубренные слова рапорта принимающий дежурство. Нужно было посмотреть на серьезные лица стариков: Деда Мороза, Базымы, Веласа или на связных мальчишек, всегда вертевшихся в штабе. Все застывали по команде «смирно». Да и сам Ковпак, — он не просто исполнял одну из своих служебных обязанностей, нет, он священнодействовал.

Но не мелкое честолюбие породило этот обряд. Гордость за свою боевую славу, увенчанную высшей наградой — званием Героя их командиру, и честь этого звания они оберегали всем своим авторитетом ветеранов-партизан.

— Отряд, смирно! Товарищ командир Герой Советского Союза… — ежедневно раздавалась громкая команда в полесских избах, на полевых дорогах, на стоянке в лесу… Даже если роты вели бой и шальные пули срезали ветки деревьев возле штабных повозок, все равно в восемнадцать ноль-ноль раздавалась она.

А в стороне стоял, стройно подтянувшись, комиссар Руднев, введший в отряде этот обычай, стоял серьезно, глядя в глаза дежурному, с рукой у козырька армейской фуражки.

Солдат честолюбив. Тем более честолюбив солдат-профессионал. Руднева тоже наградили — орденом «Знак почета». И он, два раза раненный за этот год, скромно стоял в стороне и держал руку у козырька, ежедневно в восемнадцать ноль-ноль с уважением слушая им же самим придуманную форму рапорта.

— Отряд, смирно! Товарищ командир Герой Советского Союза…

Да будет вечной слава бескорыстному честолюбию этого солдата!

Через год с лишним Рудневу посмертно присвоили звание Героя.

С Ковпаком на Князь-озеро пришли четыре отряда, называвшиеся соединением партизанских отрядов Сумской области. Отряды эти были: Путивльский, Глуховский, Шалыгинский и Кролевецкий (по имени районов Сумской области, где они организовывались). Соединение для конспирации получило — номер и именовало себя воинской частью 00117, а отряды были названы батальонами с порядковой нумерацией. Правда, батальоны были очень неравны: в Путивльском, или первом, батальоне насчитывалось десять рот, а из Брянских лесов нас вышло даже тринадцать. Добавочные три номера носили разведывательные группы различных органов — вроде моей тринадцатой роты. В Глуховском отряде, или втором батальоне, было три роты, в Шалыгинском — четыре и в Кролевецком — три.

Кроме стрелковых рот, в каждом батальоне — взвод разведки, отделение минеров и хозяйственная часть. Командиры батальонов: второго — Кульбака, третьего — Матющенко, четвертого — Подоляко. Первый батальон командира не имел: им командовал сам командир соединения Ковпак. При первом батальоне была разведрота, или, как у нас называли, главразведка, рота минеров, взвод саперов, узел связи и главная хозчасть, подчиненная Павловскому.

Роты возникали не сразу, а формировались постепенно, как партизанские группы, и возникали часто по территориальному признаку: так, например, восьмая группа почти вся состояла из жителей сел Литвиновичи и Воргол, Путивльского района; шестая рота — из командного состава, «окруженцев»; девятая рота — из жителей сел Бывалино и Бруски. Села Бывалино и Бруски, Путивльского района, примечательны тем, что все жители этих сел однофамильцы — Бывалины. Поэтому и в девятой роте, в начале организации, все бойцы были Бывалины. Затем они рассосались по отряду, а в девятую роту вливалось пополнение.

Это обстоятельство накладывало своеобразный отпечаток на подразделения. Постепенно, с уходом от родных мест, группы вырастали в роты и приобретали новый характер. Во время Сталинского рейда роты распределялись уже не по территориальному признаку, а по военной целесообразности. Вторая и третья роты, самые лихие, где преобладала военная молодежь, были превращены в роты автоматчиков; четвертая рота, под командованием директора путивльской средней школы Пятышкина, — стрелковая; пятая рота имела 45-миллиметровую противотанковую пушку, шесть станковых пулеметов и считалась ротой тяжелого оружия; шестая — стрелковая; седьмая — тоже; восьмая рота, так же как и пятая — с пушкой и батальонным минометом, — была тяжелой ротой, а остальные — стрелковые.

Первый батальон насчитывал до 800 человек, остальные три — по 250–300 человек. Эта странная, с военной точки зрения, организация складывалась исторически, в боях и в муках рождения нового человеческого коллектива, и никому в это время не приходило в голову ломать эти формы, освященные традициями.

Армия не только воюет, жизнь ее состоит из сложных хозяйственных, учебных, организационных процессов. Вопросы снабжения ее продовольствием, одеждой, обувью и оружием — одни из самых главных. Но как их решать в тылу врага? Продовольствие — это самое легкое дело. В первые месяцы войны было много всяческих складов, продуктов, захваченных немцами, многие из них слабо охранялись, и отбить их у врага не представляло особого труда.

Оружие добывалось труднее. В первую зиму часть оружия добывалась у населения, подобравшего его при отступлении Красной Армии, остальное бралось в бою. А вот одежда, обувь — это был, пожалуй, самый сложный вопрос. В первые месяцы организации отряда этот вопрос еще не ставился. Но к зиме сапоги поизносились, поистрепалась по лесам и кустам захваченная из дому одежонка. Начались холода. Одежда стала самым острым, самым больным местом.

Были лихие хлопцы, которые в боях захватывали много немецкого обмундирования, но комиссар Руднев, «совесть отряда» — человек, не только руководивший боями, но и устанавливавший нормы поведения, мораль, — вначале отрицательно относился к людям, напялившим на себя мундир врага. И действительно, многие брезгливо относились к трофейной шинели, мундиру…

— Вроде и неплохое сукно, да не наше — козлом пахнет, — говорили вчерашние колхозники, выбрасывая захваченную одежонку и стараясь добыть к зиме ватный пиджак с воротником, а еще лучше — хороший кожух. Но, вникая глубже, мы нащупали суть, если хотите — политическую сторону этого интендантского вопроса. И, нащупав, увидели, что этот, на первый взгляд, интендантский, хозяйственный вопрос, по существу дела, становился главным рычагом, регулирующим взаимоотношения с населением. Крестьянин, мирный житель, если ему и приходилось поделиться с партизанами куском хлеба или мяса, как правило, делал это с охотой. Много ли партизан съест, да и съест он раз-другой, а при налете на немецкие продсклады вернет взятое сторицей. А вот сапоги… это уже дело похуже… Интендантство становилось политикой. Нужно было учитывать это, и к осени 1942 года мы пришли к заключению, что единственный правильный выход — это стимулировать переход на одежду врага. Зимой сказанная Колькой Мудрым фраза сразу облетела весь отряд:

— На иждивение Адольфа Гитлера!..

— Правильно, — смеялись старики, — раз нас с печек потревожил, пусть и кормит и одевает нас Адольф.

К зиме большинство партизан носило немецкие мундиры и шинели, а наиболее лихие обзавелись жандармскими кожухами с бараньим, теплым мехом. Они были крыты немецким мундирным сукном с каракулевыми воротниками. Мы рассуждали так: лучше снимать одежду с врага, чем с мирного жителя.

Ковпаку еще ранее хлопцы добыли длинную мадьярскую шубу до пят. Она была широка и напоминала поповскую рясу. Но Ковпаку она пришлась по душе. Он часто мерз. Мало кто знал это, но старика одолели зубы. Они почти все выпали, и заботливая кухарка штаба, чернявая тетя Феня, ежедневно готовила Ковпаку мозги. Молока дед не любил, предпочитая ему «то, що от — скаженой коровы».

Мозги опротивели ему до тошноты, но больше ничего не мог он разжевать.

Рудневу и Базыме тоже добыли немецкие теплые шубы.

Присматриваясь к людям во время Сталинского рейда и особенно во время стоянки на Князь-озере, я увидел, что правильное регулирование трофеев — это одна из важных жизненных задач отряда.

В отряде были разные бойцы, были храбрые, лихие воины, были просто честные бойцы, встречались и трусы. Были роты боевые, были роты, выдающиеся своей стойкостью, выносливостью, боевым напором, были и похуже. Чем же регулировать боевые качества людей и коллектива? Трофеи постепенно становились общественной формой соревнования между ротами.

Третья рота что ни бой — так два-три пулемета возьмет у противника, а то и миномет, пушку.

Карпенко от пушки отказался.

— На черта мне она. Пушка в роте будет, так это в роте один разврат. Один немец засядет за забором — уже кричат: «Пушку давай». А пока ее притащат да установят, он уже за другим забором сидит. То ли дело граната, автомат, — ими мы везде фрица достанем. И верно и быстро!

10

Много ночей прошло в ожидании самолетов. Много было и ругани по радио. Волнение наше усугублялось еще тем, что мы решили принимать самолеты на лед. Таким образом, риск за исход посадки мы целиком брали на себя. Наконец кончились наши мытарства. Летчики… Надо, чтобы знали они, что значит ожидание самолета в тылу у врага. И когда первая дюралюминиевая птица стукнулась об лед и гулом отдался к берегам этот толчок, сотни сердец, жестких солдатских сердец, замерли… Выдержит или не выдержит?.. От того, сядет ли этот первый самолет благополучно, зависела судьба партизанского аэродрома и судьба наших раненых, боеприпасы… судьба дальнейшего нашего рейда.

Самолет бежал все медленнее, лед затихал, перестал гудеть, и машина на секунду остановилась, а затем, повинуясь зеленому фонарику, стала выруливать на старт. На берегу озера кричали «ура», и в морозное небо летели партизанские шапки.

А под звездами уже гудела вторая машина.

Слава вам, товарищи летчики! Сколько мы ругали вас последние дни и сколько людей с благодарностью сейчас думали о вас!

— Привет вам, посланцы родины!

— Привет! — сказал человек в комбинезоне, вылезая из машины.

— Здорово! — И к его протянутой руке потянулись десятки рук. Пришлось взять летчика под защиту. Народ наш недовольно отпустил долгожданного гостя.

— Командир корабля Лунц, — отрекомендовался летчик.

К нам подошли Руднев и Ковпак, а я побежал принимать вторую машину.

В первую ночь мы приняли три самолета. Только когда машины уже разгрузились и приняли заботливо укутанных раненых, Ковпак подозвал Лунца к себе и, показывая вокруг на безбрежную равнину озера, спросил:

— Ну, як, хлопче, хорошу площадку пидготувалы?

— Аэродром идеальный, — не подозревая никакой каверзы, отвечал тот.

— А подходы? — спрашивал Ковпак.

— Очень хороши.

— А развороты?

— Тоже хороши.

— А подъем? — ехидно щурился дед.

— Замечательный.

— А грунт?

— Грунт твердый. Садился, как на бетонированную площадку.

Старик торжествовал.

— Ну, то-то. Теперь ходи сюда. — И он отвел Лунца в сторону, вывел на чистый, неутоптанный пушистый снег и валенком разгреб площадку с квадратный метр. Затем снял шапку и чисто подмел ею лед. Лед был гладкий, как отполированное зеркало. Лунц смотрел весело на лысину Ковпака, блестевшую при лунном свете, и улыбался.

— Це що такое? — грозно спросил старик.

— Лед, товарищ командир отряда, — бойко отвечал Лунц.

— Значит, можно на лед самолет посадить?

— Можно, товарищ командир.

— Так и генералам передай.

— Будет передано, товарищ командир отряда. А вы, товарищ командир, шапку-то все-таки наденьте. Тридцать два градуса мороза сегодня.

Ковпак лихо, набекрень, надел шапку и, хитро улыбаясь, сказал:

— Ты мне зубы не заговаривай. Ты мне от що скажи: а сам еще раз к нам прилетишь? Машину завтра посадишь?

— Прилечу и машину посажу, товарищ Ковпак!

— Ну, добре. Ище передай, что летчиков напрасно мы обкладывали всякими словами. Пишлы в сторожку. Самогоном угощу, и гайда в далеку дорогу.

— Спасибо, товарищ Ковпак.

Так началась дружба наших партизан с молодым еще тогда летчиком Лунцем. На прощанье, немного разгоряченные встречей и выданным, на радостях, перваком Павловского, мы снова подошли к машине. Ковпак крепко пожимал руку Лунцу и говорил:

— Так и запамятай. Раз я радирую, що можно машину сажать, ты смилыво сидай. Як у себя дома. Поняв? Я не пидведу. У мене от помощник мий Вершыгора по аэродромам курсы пройшов. Раз мы радируем, що сидать можно, так ты и сидай смило. Поняв?

Не знаю, убедил ли Ковпак Лунца моими познаниями аэродромного дела — думаю, вряд ли, — или летчику понравился первак Павловского, но еще много наспех построенных площадок на песке, на целине, на лесных полянах пришлось мне сооружать, и первой всегда прилетала машина Лунца. Прилетала, садилась и снова улетала. Улетала до отказа загруженная ранеными, письмами и теплыми пожеланиями. Летала без задержек и аварий.

11

Теперь самолеты садились каждую ночь. Несколько ночей подряд я принимал по три-четыре машины, а потом вернулся к прямым своим обязанностям — налаживанию разведки.

Аэродром привязал нас на длительный постой к Князь-озеру, и это давало нам возможность вести углубленную и тщательную разведку. Мы организовали целую сеть агентуры среди населения сел и городишек, где стояли вражеские гарнизоны. В это время — в начале 1943 года — уже наметилась политика гитлеровцев воевать в своем тылу руками русских. И кое-где им удавалось это.

Осенью 1942 года в районе Шепетовки в лагерях военнопленных с их обычным режимом голода, пыток и истязаний появились «вербовщики». Они выстраивали полуживых пленных и объявляли им запись в «добровольное казачество». Изъявившим согласие сразу увеличивался паек, выдавалось по 600 граммов хлеба, обмундирование. Фашисты иногда достигали своей цели. Адская их система постепенно уничтожала человека, истощая организм голодом, убивала человеческое достоинство. Некоторые из пленных были неспособны сохранить в этих условиях моральную чистоту, стойкость и чувство долга. За несколько месяцев пребывания в лагере у них оставались только физические потребности. Но все же многие шли на вербовку умышленно, надеясь при первой же возможности воспользоваться облегчением режима и бежать, другие, сделав первый шаг, катились по пути предательства до полной и подлой измены. Надежда вернуться к своим, хотя бы тяжелой ценой искупления, становилась все призрачней.

Те же, кто вступал на этот путь для того, чтобы бежать из лагеря, часто осуществляли свой план, бежали к партизанам, многие из них кровью врага смывали свой позор. Были и яростно ненавидевшие советскую власть — они становились закваской этих формирований изменников родины.

Наша задача сводилась к тому, чтобы оторвать все здоровое и случайно попавшее к немцам. Вовремя спасти заблудившихся в дебрях войны — это тоже была немаловажная задача для партизан. Она требовала особого умения, чуткого, справедливого подхода к людям. Но требовала она также осторожности, тщательной проверки и, я бы сказал, ажурной тонкости в работе, умения разбираться в психологии людей.

Малодушие — это самый страшный враг того, кто силой обстоятельств, обычных и законных в маневренной, механизированной войне, попал в тыл врага.

Не факт пребывания в тылу врага, а то, как ты вел себя там, должно быть мерилом отношения к человеку. Чистой и суровой мерой, родившейся в горниле войны, надо мерить человека, мерить делами его, а не местом, где он эти дела совершал.

И там, далеко за линией фронта, мы по-своему решали эти дела. Там нельзя ждать и раздумывать, там надо действовать, а главное — знать. Знать все или хотя бы как можно больше о жизни народа, о процессах, происходящих в его коллективной огромной и сложной душе, знать замыслы противника, его планы и намерения.

В партизанском деле разведка — половина успеха. Значение ее, пожалуй, еще больше, чем в регулярной армии. И понятно, что, рассчитывая простоять в этом районе долго, пока работал ледовый аэродром, мы основной упор сделали на разведку. Ближнюю и дальнюю. Войсковую и агентурную. Фактическую и психологическую. Словом, рейдовому отряду, для того чтобы простоять значительное время на одном месте, нужно знать все о противнике. Понятно, что поле для разведки было широкое. Начали с поисков «языка».

Нам сразу повезло. Отличился в этом деле разведчик Кашицкий, бывший учитель семилетки из Речицы, во время Сталинского рейда только вступивший в партизаны. Он хорошо знал местность; в ближайших районных центрах — Житковичах, Турове, Мозыре — нашлись у него знакомые. Да и чувствовалась в этом парне хватка разведчика, сметливость, хитрость, терпение, осторожность и решительность. Он не был бесшабашным удальцом, как старые, опытные разведчики Митя Черемушкин, Федя Мычко; не блистал он и талантами Вани Архипова, тоже в прошлом учителя, виртуоза-балалаечника и еще более блестящего актера. Архипов часто проникал к немцам, переодевшись то стариком, то девушкой.

Кашицкий не обладал всеми этими качествами, но все же лучшие разведывательные дела периода Князь-озера принадлежат ему. Это он украл из районного центра Житковичи прямо с вечеринки двух «казачьих» офицеров.

Они пришли на окраину погулять к девчатам, совершенно не подозревая, что девчата эти — члены подпольной организации, которую создал Кашицкий из бывших своих учениц.

Думаю, что офицерики не принадлежали ни к одной из крайних групп «казачков». Это были просто люди-песчинки, люди-щепочки, которых захватил и понес бурный поток войны. Кашицкий зашел спокойно на вечорку и взял офицериков. Они не сопротивлялись, хотя и особенного восторга по поводу взятия их партизанами ни Кашицкий, ни я, допрашивая их, что-то не замечали. Это и понятно, потому что если рядовые еще могли надеяться на помилование партизан, то изменникам, главарям, офицерам, встреча с нами предвещала мало хорошего. На допросе они вели себя сдержанно, но откровенно рассказывали все и, видимо, за ночь примирились с мыслью, что с жизнью им придется расстаться. Фамилия одного из них Курсик, другого — Дяченко. Оба воевали на фронте и в 1942 году под Харьковом попали в плен. Прошли лагеря, голодовку, а месяца за два перед этим казусом были отправлены в четвертый казачий полк и оба назначены командовать взводами. Они стояли передо мной спокойно, немного уныло поглядывая в окно, где с гомоном кружилась стая черных птиц, предвещая резким галочьим криком, может быть, снегопад, а может, и смерть в 23 года. Стояли, не зная, как себя держать передо мной, бородатым дядей, одетым в штатское. Один из них был в кубанском чекмене, сшитом из русской шинели, с узкой талией, газырями, черкесским пояском и яркокрасным башлыком, лихо закинутым на лопатки, с золотой бахромой и кисточкой, болтавшейся ниже пояса. Второй наряжен во что-то среднее между вицмундиром и шинелью цвета «жандарм».

Допрашивал я их тщательно, так как они знали многое об организации немцами полицейских банд с русским составом, под названием различных казачьих, кубанских, донских легионов, сотен, куреней. Допрашивал долго. Допросу упорно, несмотря на угрозы часового, мешал партизан, земляк Ковпака, худенький костлявый старичок лет шестидесяти пяти. Он одним из первых пришел в отряд и сейчас работал ездовым в санчасти. На правах ветерана, кроме Ковпака и Руднева, никого больше он не признавал. Звали его Велас. Имя это было или фамилия, никто так и не знал.

За Веласом укрепилась репутация заядлого весельчака и, так сказать, человека «на особом положении».

Узнав еще на рассвете о том, что разведчики украли офицеров, Велас смастерил из вожжей петлю, вырубил несколько тонких жердей и явился ко мне с явным намерением начать инквизиторские штуки. Я выставил его за дверь и продолжал допрос. Отпустив какое-то замечание по моему адресу, Велас придумал другую забаву. Обманывая всякими ухищрениями часового, он через каждые несколько минут подбегал к одному из трех окон и, кривляясь и высовывая язык, кричал «казачкам» на разные лады:

— Христопродавцы!.. Шкуры! Подлецы!..

Часовой отгоняет неугомонного старика. Он делает вид, что уходит. Затем что-то вспоминает, возвращается и, обойдя дом с другой стороны, снова кричит в окно:

— Кровопийцы! Душегубы! Черту-гитлеряке душу продали! Тьфу… — и показывает им петлю. Вначале меня раздражал неугомонный старик, потом рассмешил, потом я снова сердился. Но так и не мог ничего поделать — до того неутомим он был в своем шутовском изобретательстве, в котором сказывался гнев народа против изменников.

Конечно, они заслужили петлю, но, уже привыкнув к требованию Руднева никогда не употреблять насилия над пленным врагом, я старался отогнать Веласа. Кроме того, он мешал мне получить сведения о важном мероприятии врага. А хлопцы эти знали фамилии немецких и русских офицеров, комплектовавших формирования изменников, номера частей, их задачи и расположение.

Разумеется, мы не могли руководствоваться примером Дениса Давыдова, отпускавшего своих пленных, взяв у них честное слово, что они больше не будут сражаться против русских. Было у партизан 1812 года другое правило по отношению к пленным: «Вообще чем их будет меньше, тем лучше» — и хотя мы и не знали этого правила, но необходимость вынуждала нас придерживаться его.

Но это были не просто пленные, а лейтенанты, оба до сих пор сохранившие комсомольские билеты и давшие ценные данные.

В 12 дня офицерики перешли из моих рук в штаб, где ими занимались Руднев, Ковпак, Базыма, Коренев. Занимались они ими долго и много. Я превратился в пассивного наблюдателя. Все нужное я уже получил от них, и, с военной точки зрения, эти хлопцы меня уже не интересовали. То же, что происходило в штабе, было и смешно, и трогательно, и печально, а я сидел у окна и приводил в порядок свои записи об очень важном военном мероприятии врага, стараясь уложить все в телеграфные слова, которые сегодня же Анютка Маленькая должна была отстучать на своем ключе.

Ковпак сам допрашивал пленников. Руднев сидел за столом, курил и, бегло просматривая протокол допроса, вслушиваясь в эту повесть двух человеческих жизней, заблудившихся в вихре войны, щурился то ли от дыма, то ли от раздумья. Дед все более свирепел, как всегда внешне не выражая этого, сдерживаясь. Мы ожидали, что вот-вот он вспыхнет гневом и тогда жизнь этих лейтенантов оборвется мигом, как соломинка, попавшая на огромный партизанский костер.

Я подал Рудневу их комсомольские билеты. Он долго смотрел на профиль Ильича на обложке и задумчиво листал страницы, затем передал их Ковпаку. Тот схватил один билет и, подняв высоко, сказал:

— Зачем хранили билеты?

Они молчали.

— Ну, говори!

Дяченко поднял глаза на грозного старика.

— Говори, только правду. Как на исповеди.

— Жалко было…

— Чего жалко?

— Молодости своей, — почти шепотом ответил тот и, всхлипнув, опустил голову на грудь, украшенную газырями.

Руднев и Ковпак переглянулись. Мы с Базымой, поймав этот взгляд на лету, уже чувствовали, что гроза проходит. Где-то у нас в груди поднялась волна не то жалости к этим не выдержавшим испытания жизни молодым людям, не то боли за них…

Все молчали. Мы видели, что Ковпаку уже жаль вывести их в расход, но другого решения он не находит.

Выручил Руднев.

Он встал и подошел к ним вплотную. Лейтенанты, инстинктивно почувствовав в нем старого военного, подтянулись, взяв руки по швам.

— Но хотя бы вину свою вы понимаете, подлецы? — спросил комиссар, глядя им в глаза.

— Понимаем, — ответили они.

— Кто вы есть? — спросил сидевший до сих пор молча в углу Дед Мороз.

Они перевели на него взгляд и оба враз ответили:

— Изменники!..

— Понимают, сукины дети! — сказал Дед Мороз.

Руднев, указывая на седобородого Коренева, говорил:

— Видите? Человеку уже давно на печке пора сидеть, и тот с немцами воюет. За вас, подлецов. А вас учили, надеялись…

Хлопцы молчали.

— Сидор Артемьевич! Я предлагаю: Дед Мороз тут самый старший. Пусть он и рассудит, — сказал Руднев.

— Добре. Оце добре. Твое слово, Семен Ильич.

Дед Мороз вышел из угла и подошел к ним. Казалось, он сейчас тут же уложит их на месте.

— Вы, молокососы! — загремел его голос. — Вас как судить, по совести чи по закону? Сами выбирайте. Как выберете, так и судить буду. Только, чур-чура, не обижаться.

В сенях завозились и засмеялись связные, наблюдавшие до сих пор молча.

Семенистый незаметно по подстенку подвинулся поближе и шепнул:

— Просите по совести, вы, обормоты…

Глаза его по-озорному блестели.

— Ну? Як судыть? — повторил Дед Мороз.

— Судите по совести, — выдохнул Дяченко.

— А тебя?

— И меня, — сказал Курсик.

Дед Мороз прошел по хате взад-вперед. Ковпак скручивал из газеты самокрутку, Базыма барабанил пальцами по столу. Руднев смотрел на Деда Мороза серьезно, а глаза блестели таким же огоньком, как у Семенистого.

Коренев подошел к хлопцам.

— По совести? Ну, ваше счастье. Що ж? Скидайте штаны. Скидай, скидай, не стесняйся. Будем вам мозги с одного места на другое перегонять. Дежурный! По двадцать пять плетей каждому!

Хлопцев уже схватили и положили на лавку.

Последние пять плеток всыпал им сам Дед Мороз.

Чтобы заключить историю офицериков, я расскажу сразу и конец ее. Дяченко оказался средним человеком, не шибко храбрым, но и не трусом. Воевал у Ковпака с полгода, затем был ранен и эвакуирован на Большую землю. Курсик сразу после суда в штабе попал в роту Карпенко, воевал хорошо, выдвинулся, был много раз ранен, ходил на Карпаты; я сам вручил ему в 1944 году орден Красного Знамени. Он был убит в бою под Брестом в мае 1944 года.

А ведь приходили к нам и другие, этих было больше. Приходили люди с выбитыми зубами, как Бакрадзе, с сожженной кожей, как Миша Тартаковский, с исполосованным шомполами телом… Приходили люди, которые скрипели зубами при одном слове «немец».

Приходили и такие, у которых где-то глубоко в глазах светился огонек ненависти, злобы и предательства…

Как узнать, как понять, как расшифровать души их? Как отделить честное, боевое, может глубоко заблудившееся, но раскаявшееся, от враждебного, предательского, чужого?..

Вот стоит перед тобой человек, которого ты видишь впервые. И нужно решить ясно и бесповоротно. И без проволочек. Либо принять в отряд, либо. А в руках никаких документов, справок, а если и есть они, так веры им мало. Как решать? Может быть, перед тобой будущий Герой Советского Союза, а может, ты впускаешь за пазуху змею, которая смертельно ужалит тебя и твоих товарищей. Тут не скажешь: придите завтра; не напишешь резолюцию, которая гласит: удовлетворить по мере возможности; не сошлешься на вышестоящее начальство. Чем руководствоваться? Глаза — зеркало души человека. Вот так, смотришь ему в душу — и решаешь, что же за человек перед тобой. А затем даешь смертельное задание, бросаешь в бой. Выдержит человек суровый экзамен войны, останется жив — первый рубикон пройден, живи, борись, показывай нам дальше, кто ты есть. Погибнет — вечная ему слава. Сорвешься — не пеняй на нас: нам не до сентиментов. Вот норма, суровая, не всегда справедливая, но единственная.

Как часто думалось: мне: «Эх, к нам бы на исправительные курсы всех бюрократов, волокитчиков, кляузников и перестраховщиков! Тут или быстро выпрямились бы их души, тверже и решительней стали характеры, или непосильная ноша ответственности переломила бы их хребет». У нас все эти недуги излечивались быстро — как зарубцовывается туберкулез на морозном воздухе Сибири. Больной либо вскоре выздоравливает, либо так же быстро умирает. Ибо силой неумолимых обстоятельств, подобно капле прокипяченной воды, мы были коллективом без тунеядцев.

Разведка, разведка и еще раз разведка… Разведка у партизан — это половина успеха. Лучшие разведывательные поиски и диверсионные фортели периода Князь-озера принадлежат народному учителю белорусу Кашицкому. Он очень быстро наловчился пускать в ход магнитные мины замедленного действия, и вскоре они, с его легкой руки, стали взрываться то возле ночных постов немцев в центре города, то под несгораемым шкафом районной жандармерии, а то и под матрацем у мозырьского гебитс-комиссара.

Особенно много шума и смеха вызвал взрыв магнитной мины на печке у начальника «бюро труда», изменника, подлеца, ведавшего угоном в Германию наших людей. Взрыв случайно произошел тогда, когда через Житковичи к нам летел самолет. Взрывом разнесло печку и сожгло дом. Население торжествовало, уверенное, что одной единственной бомбой, брошенной с самолета, летчики разбомбили гнездо самого ненавистного человека в районе. Легенды о самолетах, специально нащупывающих гнезда отъявленных изменников, ловко пущенные Кашицким, еще больше усилили эффект.

По своей давней привычке узнавать людей, которыми руководишь, не только по их анкетным данным, а стараясь понять их душу (разумея под душой скрытые, не выявленные в действии, потенциальные возможности человека), я занялся прежде всего изучением разведчиков главразведки. Опасность подстерегает разведчика тысячами глаз, а он может противопоставить ей лишь зоркость пары своих, да еще сметку, быстроту мысли и воображения, улавливающих и фильтрующих звуки, краски, запахи. Он должен читать неуловимые знаки природы, рассказывающей ему о присутствии врага. Разведчиков в отряде было более восьмидесяти человек, включая и моих восемнадцать автоматчиков из тринадцатой роты. Но стиль, классический почерк разведчика определяли все же несколько человек: Черемушкин и Мычко — отчаянные хлопцы, действовавшие всегда решительно и с налета; Ваня Архипов — хитростью, юмором, так сказать, артистически. Это он, еще в первые дни организации отряда, явился в невообразимом штатском наряде в отряд и чуть не был принят за немецкого шпиона. Затем, уже став разведчиком, он задержался как-то в селе у знакомого колхозника и опомнился лишь тогда, когда село было полностью занято немцами. Он переоделся, сунул свою винтовку в мешок, вскинул его на плечи и промаршировал по улице села, где его знало почти все население, мимо немцев. Хотя, по его собственному признанию, душа у него и была в пятках, но все же у этого неисправимого штукаря хватило духу подморгнуть бабам, стоявшим у журавля, и крикнуть им весело: «Смотрите, бабы, как я из Гансов дураков делаю». Бабы с замиранием сердца смотрели, как проходил вихляющей походкой мимо немцев этот лихой партизан. А чем еще можно победить истосковавшееся сердце солдатки, даже если смерть скалит на тебя свои зубы, как не лихостью и умением в любой обстановке кинуть безносой в лицо презрительную шутку?! Словом, Архипов, или, как его прозвали в отряде, Ванька Хапка, был прирожденный артист. Каждая разведка у него была спектаклем. Но все же, увлекаясь, он часто забывал основное задание и мог выделывать свои фортели без пользы, так просто, забавы ради. Словом, разведчик был мало дисциплинированный, нецелеустремленный, но веселый и музыкальный. Я уже на Князь-озере пришел к выводу, что Хапку посылать надо на дела рискованные и интересные, но там, где требовалось получить точные сведения и в строго ограниченный срок, его кандидатура была мало подходяща.

Митя Черемушкин — разведчик-асс. Вологодский охотник. Еще с детства развитая способность выслеживания как бы определила ему место разведчика на войне. Он и на марше ходил осторожной, охотничьей поступью и, принюхиваясь к дороге, лесу, людям, зорко всматривался своими озорными глазами в темноту. Это он обучал Толстоногова, горожанина-еврея, разведывательному искусству. Тот быстро перенял приемы Черемушкина, и часто они ходили в разведку вдвоем. Когда же в разведку шел весь взвод Черемушкина, то только своему ученику Толстоногову доверял командир взвода идти первым. Если же приходилось отлучиться или делить взвод на две группы, то во главе второй группы он тоже назначал своего помощника.

Закадычный друг Черемушкина, Федя Мычко, такой же плотный и круглолицый, отличался от своего корешка лишь более светлыми волосами и более буйным нравом, особенно во хмелю. Правда, и Черемушкин кротостью и тягой к трезвенности не обладал. Единственным способом укротить разбушевавшихся корешков-командиров взводов капитан Бережной считал уже испытанный им дважды окрик: «Комиссар идет». Услышав эти слова, оба хлопца моментально превращались в милых, забавных медвежат, которые забивались куда-нибудь подальше на сеновал или в сарай, где тихо и миролюбиво урчали о том, что, мол, выпили они самый последний раз и что ведут они себя тихо и мирно.

Несмотря на неразрывную дружбу, между Черемушкиным и Мычко шло скрытое и яростное соревнование, и не дай бог если кто-нибудь из разведчиков Мычко получал замечание за плохо выполненную разведку, тогда как хлопцы Черемушкина удостаивались похвалы или благодарности. Мычко ходил хмурый, а бедный проштрафившийся разведчик боялся показаться своему командиру на глаза, пока каким-либо сногсшибательным делом не поправлял свою репутацию.

На особом счету был командир отделения Гомозов. Тихий и спокойный, он был замечателен своей выносливостью и мог вести разведку буквально по нескольку суток подряд. Его обычно мы посылали в дальние разведывательные рейды, иногда на сотни километров в сторону от пути отряда.

Немного обособленным был взвод конных разведчиков. Раньше им командовал Миша Федоренко, по прозвищу «Баба-бушка». Он немного заикался и, когда заходил в хату, говорил, потирая руки и смеша своих бойцов и хозяев:

— Ба-ба-бушка, вари картошку, тащи огурцов, а пол-литра у солдата всегда найдется. Выпьем, милая с-старушка.

Тетки всегда с радостью угощали после такого вступления.

Мишу Федоренко ранило в Бухче вместе с Горкуновым, и мы их отправили на Большую землю первым же самолетом Лунца. Сейчас отделением командовал сибиряк Саша Ленкин, по прозвищу «Усач». Усач пробился к Ковпаку из окружения под Оржицей еще в сентябре 1941 года. Был известен военной выправкой, удалью, неважной дисциплиной и любовью к лошадям, на которых ездил мастерски. Посадкой в седле он приводил в восхищение Михаила Кузьмича Семенистого. Одет был всегда опрятно, я бы сказал — изысканно. Имел и недостатки: слабоват был по «женской части». Винить его в этом было трудно, так как то ли благодаря его внешности, то ли еще почему-либо, но девчата и молодухи сами липли к нему, как мухи на мед. Словом, все его достоинства и недостатки были сугубо кавалерийского происхождения, и никому из нас и в голову не могло прийти, что этот лихой «гусар» до войны владел ультрамирной профессией бухгалтера леспромхоза.

Имел он еще недостаток: любил посмеяться над партизанами других соединений, особенно над теми, которые воевали слабо.

Партизаны с удовольствием говорили о выходках Ленкина. Комиссар вызвал Ленкина к себе.

— Это что за зазнайство?

Он часто распекал лихого кавалериста-забияку.

Однажды, после очередного разноса Ленкина, когда тот ушел, Ковпак, сидевший до сих пор молча, повернулся в телеге на другой бок.

— Трымать хлопцив треба, щоб не зарывалысь. А все ж таки з цього хлопця толк буде. Гордость у чоловика есть, а без гордости який солдат? Ни, Семен Васильевич, ты его за це бильше не ругай. 3 цього усатого буде вояка, щоб я в мер, буде…

— Ну, знаешь, так мы можем далеко зайти, — возразил комиссар.

— Далеко чи блызко, а чоловик за честь своего отряда борется. А як получается у него це по-хулигански — наше дило навчыть. Вершыгора, а ну, пошли на саме трудне дило Ленкина, и хай соби охотников набере…

12

Пока я налаживал разведывательные и диверсионные дела, аэродром работал вовсю. Каждую ночь прилетало по две-три машины. Мы успели отправить почти всех раненых. Улетели Горкунов, Миша Федоренко, врач Дина Маевская и много других бойцов и командиров. Легче стало с боеприпасами, взрывчаткой и всем другим, необходимым в партизанском обиходе. Наш партизанский штаб в Москве начал понемногу расширять ассортимент. Среди военного груза стали появляться и, так сказать, культтовары: книги, журналы, а затем и люди. Каждый вновь прилетевший приводил Ковпака в ярость.

— Мени патронив и толу треба, а вони мени людей шлють.

Вскоре после недовольных радиограмм Ковпака посылка людей прекратилась. Затем через несколько ночей все же из Москвы стали прибывать к нам более важные пассажиры. Они спокойно вылезали из машин на лед, как будто на обыкновенном аэродроме аэрофлота.

Прилетел к нам корреспондент «Правды» Коробов. Он жаждал боевой жизни и приключений, и я решил его пристроить по своему ведомству — при разведке. Вызвав Черемушкина, временно заменявшего Бережного, я сказал ему:

— Тут товарищ с Большой земли прибыл. Хочет с нами в рейд идти. Принять его и всем обеспечить!

Черемушкин понял мою команду по-своему. Вечером того же дня в разведке была устроена вечеринка в честь дорогого гостя с Большой земли.

Вареного и жареного было припасено хозяйственным старшиной Зеблицким — сибиряком по рождению и сибаритом по натуре — достаточно. Было чем и промочить горло. Но одного не учли гостеприимные хозяева. Ледовый аэродром уже нащупала немецкая авиация и бомбила лед и село. Хозяева, боясь пожаров, вынесли всю утварь, и в том числе и посуду, далеко на огород. Когда был накрыт стол и гости и хозяева чинно расселись по местам, Черемушкин, кроме сулеи с жидкостью и черепков с холодцом, ничего стеклянного или фарфорового на столе не обнаружил. Командир грозно нахмурил брови. Зеблицкий ответил ему отрицательным жестом. Черемушкин смущенно кашлянул в рукав, но тут взгляд его упал на одиноко стоящий на подоконнике цветочный горшок. Позабытый цветок уже окоченел от ледяного дыхания мороза, врывавшегося сквозь заткнутые подушками окна. Черемушкин молча вытряхнул безжизненное растение, тщательно вытер цветочницу, заткнул хлебом отверстие в дне горшка и наполнил его до краев живительной влагой. Бедному корреспонденту пришлось с трепетом приложиться к этой посудине. Быть бы ему мертвецки пьяным, не окажись с ним его закадычного друга Матвеева, хлопца недюжинной силы, шофера и владимирского пимоката. Парнишке этому не страшны были ни финны, ни немцы, ни цветочные горшки.

Но вскоре разведчики нашли с корреспондентом общий язык, тем более что политрук Ковалев — ходячая библиотека, художественной литературы — перевел при помощи Коробова разговор на культурно-просветительные темы. Вечер закончился вполне благопристойно.

На другой день Коробов рассказал мне о вечере, и я понял свою оплошность. Про себя я решил в дальнейшем более строго регламентировать подобные торжественные встречи. Но в общем все обошлось хорошо. Разведчики заявили, что гостя они зачислили на довольствие на весь рейд. Потому ли, что Коробов был неплохой рассказчик, или потому, что ребята знали, что еще за участие в финской кампании не пером, а пулеметом он был награжден орденом Ленина, — но между разведчиками и прессой был установлен контакт и, как любят выражаться газетчики, найден общий язык.

Авиационного инженера В. прямо из теплой московской квартиры всунули в самолет, а часов через семь-восемь он уже вылезал на лед аэродрома и, беспомощно озираясь, спрашивал:

— А далеко тут немцы?

— Близко, близко, — восторженно известил его комвзвода Деянов, низенький скуластый парень из шестой роты.

— У-у, — произнес нечленораздельно инженер, очевидно с холода, пятясь к самолету.

— Куда, куда? — кричал Деянов. — Далеко, далеко немцы!

И когда инженер немного успокоился и подошел к костру, Деянов, неловко оправдываясь, говорил мне тихо: «Я думал, ему надо, чтоб они близко были, а ему, вишь, надо, чтобы подальше».

Инженера повезли в село на отдельную квартиру. Утром он проснулся, когда никого не было в хате, выглянул в окно. Увидев часового в немецкой шинели у ворот, он забрался на чердак. Просидел он там битых два часа, пока хозяин хаты, долго разыскивавший пропавшего гостя, смеясь, не позвал его завтракать.

Когда о случившемся узнали и инженера подняли на смех, Ковпак встал на его защиту:

— Ну, чего вы ржете!.. Со всяким такое может случиться. Завезлы чоловика, як кота в мишку, черт-те зна куды… Тут з непривычки и не то може почудыться.

Но все же инженер был желанным гостем в отряде. Он прибыл к нам в связи с аварией, без которой все-таки не обошлось на нашем ледовом аэродроме. Инженер привез винты к пострадавшему самолету. Летчик этой машины мало летал в тыл врага и посадил машину далеко от сигнальных огней. Затем зарулил совсем в другую сторону и въехал в ледяную трещину, заглушив моторы винтами об лед. Винты поломались, но машина осталась целой. Инженер привез новые винты. Несколько сот человек под командой Павловского два дня подымали и подняли, наконец, машину из продавленной ею полыньи. Инженер с Павловским руководил подъемом самолета и уже на второй день вместе с партизанами смеялся над своими страхами. Достаточно было двух дней, чтобы все его представления о немецком «тыле» показались ему дикими и несуразными.

— Вы понимаете, ведь никакой разницы, как если бы я выехал в подмосковный колхоз. Только, что у всех людей за плечами оружие. Вот и вся разница.

— Ну, положим, разныци ти ще не бачыв. Буде тоби ще и разныця… — говорил Павловский.

— Не пугайте, не уговаривайте, все равно не страшно, — смеялся инженер.

— Вишь, как его на храбрость потянуло, — замечал комвзвода Деянов.

— Разныцю, бач, раки зъилы, — бурчал под нос Павловский.

Он немного ревновал к инженеру. Не будь его, он мог бы вписать в свою бурную биографию еще один подвиг — подъем чуть ли не со дна озера громадной машины. А так приходилось делить лавры.

Инженер освоился с народом быстро. Этому помогала обстановка кипучей деятельности. Подъем самолета близился к концу. Смекалка партизан выручала инженера. К концу второго дня машина уже была на льду и к ночи была отбуксирована к берегу. Но в конце, когда уже ставили винты, все дело сорвалось. Немецкая авиация нащупала наш аэродром. «Юнкерсы» стали беспрерывно кружиться над озером. Они все-таки высмотрели замаскированную машину и зажгли наш самолет, беспомощно стоявший у берега. Затем «юнкерсы» принялись бомбить лед, и ровная площадка, похожая на бетон, вспузырилась большими круглыми полыньями, забитыми мелким крошевом льда.

Ледовый аэродром кончил свое существование. Закончилась и наша стоянка на льду. Ковпак был не в духе — он надеялся получить еще с десяток тонн груза. Но все же ледовый аэродром крепко выручил нас. Мы отправили на Большую землю всех раненых, ликвидировали острую нужду в боеприпасах для русских систем оружия. К остальному оружию — немецкому, мадьярскому — мы добывали патроны у врага.

Последним самолетом прилетел на наш аэродром депутат Верховного Совета Бегма. Он привез ордена для партизан соединения Ковпака и других украинских партизан. Пробыв несколько дней у нас и вручив награды, он остался в тылу врага организовывать партизанское движение на Ровенщине и вышел из вражеского тыла, лишь когда Красная Армия освободила эти места. Прибыл он на наш аэродром один, а через год встречал Красную Армию во главе многотысячных отрядов ровенских партизан.

Ясно было, что немцы не дадут нам долго простоять на месте. На дальних подступах к озеру стали увеличиваться гарнизоны, появились и подвижные немецкие части. На совещаниях командования мы стали обсуждать планы дальнейшего рейда. Снова, как пять месяцев назад в Брянских лесах, была приведена в мобилизационную готовность вся человеческая махина отрядов. Проверены люди, оружие, транспорт. Лошадям выдавались повышенные порции овса. За несколько дней Павловский с несколькими ротами добыл в совхозе «Сосны», превращенном немцами в помещичье хозяйство, сотни тонн овса, несколько сот голов рогатого скота. Наблюдая за этими приготовлениями и рассылая во все стороны разведгруппы, получая сведения от белорусских партизанских отрядов, я физически ощущал, как замыкается вокруг нас кольцо немецких частей. Иногда у меня лопалось терпение, и я, докладывая Ковпаку и Рудневу разведданные, подчеркивал не столько факты, сколько свои выводы и соображения о них. А соображения мои сводились к одному: надо сниматься.

— Зажды, не горячкуй, Вершыгора, — спокойно говорил Ковпак.

— Надо, чтобы немцы наладили всю свою машину, — рассуждал как бы сам с собой Руднев. — Надо, чтобы окончили они все приготовления. Надо дать им время и возможность разработать все планы до мельчайших подробностей. А точно разработанные планы имеют один недостаток— они разлетаются в пух и прах, когда противник, то есть мы, сделаем один небольшой, но неожиданный шаг, не предусмотренный немецким командованием. Понятно, академик? — смеясь, закончил комиссар.

— Понятно. Но какой же это шаг? А если и он учтен немцами?

— Тоди наше дило швах. Риск на войне — родной брат отваги, — сказал Ковпак. — А що воно за шаг? На що тоби знать? Ты от що робы: розведка щоб беспрерывно действовала.

Я рассказал Ковпаку о своей системе перекрытия разведданных. Разведчики, сами этого не зная, перепроверяли данные друг друга. Это была довольно простая система кольцевых разведывательных маршрутов во времени и пространстве. Я очень гордился тем, что придумал ее, и долго проверял на практике, пока решил рассказать о ней своим профессорам.

— Це добре. Так и действуй, — мимоходом сказал Ковпак таким тоном, как будто ему сказали, что я изобрел спички или велосипед. — Теперь так. Сегодня двадцать восьмое января. Напиши приказ всим командирам явытысь на командирское совещание на третье февраля в штаб. Мисця не вказую. Нимецька розвидка все равно вже його знает. И що хоч робы, а щоб завтра цей приказ був в руках у нимцив.

Я с недоумением посмотрел на комиссара.

— Делайте так, как говорит командир. Нам надо выиграть еще несколько дней. И пусть немцы строят свой пунктуальный немецкий план по нашей указке. Начштаба, примите меры, чтобы о наших приготовлениях к рейду поменьше было шуму. Полнейшая безмятежность и благодушие. Пусть все считают, что мы собираемся стоять еще долго. Высылайте роту на лед. Пусть проводят работы по подготовке новой площадки.

Я ушел. Выполнил все приказания, но заснуть не мог. Вышел на улицу. В штабе еще не спали. Свет горел в квартире командира и комиссара. Жили они вместе. Прогуливаясь по улице, я долго и мучительно думал обо всем происходящем. Боясь упустить капризную нить еще не ясной мысли, подошел к светящемуся окну и, вынув блокнот, стал записывать.

«…Движение — мать партизанской стратегии и тактики», — начал я. Чья-то рука легла мне на плечо. Я вздрогнул. Напротив меня стоял Ковпак.

— Все записуешь? Пиши, пиши, на то советская власть и обучала вас… — Он посмотрел на мою запись и добавил: — Верно.

— А хотите, товарищ командир, я скажу вам, когда вы решили двинуться в рейд?

— А ну, ну? Интересно… — Он отвел меня в сторону от часового и сказал шепотом: — Кажи… на ухо кажи.

— В ночь на второе февраля… — тоже прошептал я.

Ковпак посмотрел на меня косым, недоверчивым взглядом. Казалось, он впервые видел меня. Затем пробормотал смущенно:

— От чертяка. Правильно. А ну, дай своего блокнота. — Перечитав написанное, Ковпак полистал задумчиво листочки и затем еще раз начал читать: — «Движение — мать партизанской стратегии и тактики»… А ну, слухай сюды. Ще в двадцатом году одного бандюка мы пиймалы. Так вин нам, знаешь, що на допроси загнув?.. У вовка, каже, сто дорог, а у того, кто ловить, — тильки одна… От и пиймайте нас… Выходит, той махновець академии не кинчав, а був… А все же пиймалы… Ну, ладно, пишлы спать… Тильки про срок держи язык за зубами… А там подывымось, чи вдасться Адольфу нашего хвоста понюхать…

Мы разошлись. Я еще долго ходил по улицам спавшего села. В окнах Ковпака горел огонь. Проходя мимо, я видел… старик сидел на печке, спустив ноги на лежанку, и курил цыгарку за цыгаркой. Облокотившись на стол, комиссар Руднев взглядом рейдовал по карте — на юг, на запад, на север… Изредка он широкой пядью отмеривал расстояние на восток. Пядь мерила по десятикилометровке шесть-семь раз. До Сталинграда от нас было 1200 километров. Это была ночь на 29 января 1943 года. За 1200 километров к востоку от нас красноармейцы добивали последние группы Паулюса. Мы же собирались еще дальше на запад… На запад, где нити черных и красных жилок сходились к Бресту, и дальше к Варшаве…

13

Движение — мать партизанской стратегии и тактики. Неужели только мы понимали это? Нет, не мы одни. Старый полководец России, мудрый Кутузов, писал партизану Дорохову, принявшему оборонительную тактику: «Партизан никогда в сие положение придти не может, ибо обязанность его есть столько времени на одном месте оставаться, сколько ему нужно для прокормления людей и лошадей. Движение есть лучшая позиция для партизана».

1 февраля за три часа до темноты все пришло в движение в наших четырех отрядах и двадцать одной роте ковпаковцев.

— Вперед, на запад, академик! На запад, и только на запад! — весело говорил мне Руднев после того, как я доложил ему о том, что разведчики, целый день следившие за гарнизонами немцев, не отметили там никаких перемен.

Руднев усмехнулся:

— Даю слово, что в штабе немецкой группировки сейчас пишутся последние диспозиции.

— Завтра с утра вся махина придет в движение и начнет хватать руками воздух…

— Да и местных партизан. Кстати, предупредил ты соседей о нашем уходе?

Я ответил, что начштаба Григорий Яковлевич сделал это.

Замысел наш был прост и заключался в том, что нацеленные на нас немцы готовили наступление на завтра. Мы же уходили сегодня через совершенно непроходимое болото Бурштын. Январские морозы образовали на нем довольно прочную кору. Пройдя километров двенадцать болотом, колонна остановилась. Пока выясняли причину, в голову колонны въехали Руднев и Дед Мороз, сопровождаемые кучей связных мальчишек.

В это время нас нагнал Михаил Кузьмич. На скаку он спрыгнул к нам на санки. Прирученный конек сразу пристроился за санками с его малым хозяином. Недаром скормил Семенистый ему десятки хлебов и делился с ним сахаром, который он всегда таскал в карманах для своего верного друга.

— Командир прислал оказать, что боковое охранение нащупало немцев. Чтобы в колонне никто не знал, я только командиров предупредил.

Положение становилось незавидным. Руднев задумался.

Дед Мороз вышел в сторону от ряда саней и, медленно бредя по глубокому снегу, приглядывался к чему-то на земле.

— Черемушкин, ко мне, — тихо позвал он.

Молодой разведчик подбежал к старику, и они перекинулись несколькими словами. Колонна стояла молча.

Руднев скомандовал:

— Буланого вперед!

За нами, обгоняя обоз, почти по брюхо в снегу, вскачь неслись розвальни, запряженные рослым конем, который был известен в отряде своей неутомимостью.

Дед Мороз на ходу повалился в розвальни. Я слышал, как он сказал Черемушкину:

— У тебя глаза помоложе, у меня голова поумней. Давай вдвоем работать. Смотри не сбейся со следа. Не сорвись на след зайца или лисы. Запутаемся совсем… Нагонит нам Ковпак холоду…

Дальше колонна шла по следу волка. А в начале сорок третьего года в колонне ковпаковцев было полторы тысячи людей и до пятисот саней.

Часа через два мы уже были на внешней стороне немецкого кольца. Теперь нам был и черт не брат.

Усач Ленкин ехал, как всегда, впереди колонны. Он молчал, а затем, сплюнув, буркнул свою любимую поговорку:

— Ночь темная, кобыла черная, едешь, едешь, да пощупаешь — не черт ли везет!

— Вот дьявольщина, нельзя ли хоть спичкой чиркнуть, что ли, — завозился Коробов, сидевший рядом со мной на санках.

— Зачем тебе?

— Это же целый абзац. Фольклор, партизанский фольклор. Нельзя ли чиркнуть спичкой?

— Нельзя, — сказал я эгоистично. — Саша, прибавить шаг!

— Ночь темная, кобыла черная… — и Усач взмахнул нагайкой.

Когда-то в беззаботные, голодные студенческие годы я любил музыку. Изучал ее под руководством Кости Данкевича, пианиста и выдающегося украинского композитора. Любил часами сидеть в концертном зале консерватории и, закрыв глаза, отдаваться звукам. Они вызывали неясные образы… Так и эти бесконечные переходы, когда слаженная, гармонично организованная боевая группа врезывается, как острый нож, в тело вражеского тыла и разрубает каменные кости шоссеек, стальные мускулы железных дорог, всегда вызывали в моем мозгу неотразимое впечатление симфоний. И когда вдали, начинаясь отдельными выстрелами, сухим треском автоматов, барабанным боем станкачей, разворачивалась прелюдия ночного боя, нервы немного натягивались и, казалось, звенели в теле подобно струнам. Вот уже ударили литавры батальонных минометов. Чем не Бетховен, Мусоргский, Рахманинов!

Впереди взвилась ракета и осветила вздыбившегося посреди переезда коня Саши Ленкина с вьющейся гадюкой плетью над головой.

— Огонь! — скомандовал Усач.

Автоматы разведки застрочили, скосив вражеские патрули, бросившие ракету. Затем очереди стали раздаваться по бокам, веером, расчищая захваченный плацдарм у переезда.

Углом через поле шла девятая рота, стоявшая в заслоне справа, а слева быстро передвигалась вдоль насыпи пятая. Артиллеристы уже вытащили противотанковую пушчонку и поставили ее прямо посреди рельсов. Заслоны, отойдя на полтора-два километра, залегли по бокам. Впереди минеры быстро закладывали мины. Бронебойщики пристраивали свои тяжелые ружья на запасных шпалах.

— Обоз, рысью вперед! — скомандовал Базыма.

— Саша, вырывай голову колонны вперед!

— Я свое дело сделал. Кланяйтесь фрицевым бабушкам. И-ех, ночь темная, кобыла черная…

И взвод конных разведчиков понесся вскачь.

— Классическая работа! Какой стиль! Я пятый раз в тылу врага, но подобного не видел! — восхищался Коробов.

— Подожди, не то увидишь, — говорил Базыма, толкнув задремавшего ездового. — Не разрывай колонну, шляпа.

Этого только и надо было Семенистому, стоявшему во главе оравы связных. Они с гиком понеслись верхом, нахлестывая отставших коней. Разрыв колонны на марше — опасное дело. Он может оторвать часть колонны, разрезать отряд на две части. Особенно опасен он при форсировании вражеской коммуникации. Мы перерезали ее стальной нерв пополам, но она также перерезает наше живое тело колонны. Каждую минуту жди эшелонов, патрулей, автодрезины, а то и бронепоезда. Поэтому и дорога каждая минута, а чтобы пройти всему соединению через переезд, даже рысью, даже по укатанной дороге, нужно не менее чем полтора часа.

Ночные марши утомляли и людей и коней. И не удивительно, что часто засыпали и те и другие, задерживая движение массы людей и повозок, вытянувшихся на несколько километров позади.

Разослав связных по колонне расчищать путь, проверить «маяков»[5] и растолкать пробки, Базыма, вдруг превратившись в озорного хлопца, размахивавшего плетью, крикнул мне:

— Петро! Машинка закрутилась. Дуй! Глазки вперед, ушки на макушке. Верно говорил дед. Навряд ли удастся Адольфу нашего хвоста понюхать!

Я кинулся в санки, и они понеслись.

— Движение — мать стратегии и тактики партизана! — крикнул я, нахлестывая застоявшихся на морозе коней.

— Придержите коней. Дайте зажечь спичку. Это же абзац. Это же записать надо.

Но в это время сзади нас в темноте блеснуло красное пламя, и во все стороны ночь прошили зеленые нити трассирующих пуль. Затем по снежной равнине прогремел взрыв и сразу, как хвост звуковой кометы, сплошной рев автоматов и пулеметов.

— Поезда как не бывало. Как вам нравится?

— А что за бой там?

— Заслоны добивают эшелон.

— Нельзя ли вернуться?

— Нельзя. Каждый делает свое дело. Да и не успеете. Пятая рота и ее командир, бухгалтер Ефремов, это дело сделают и быстро и чисто.

— То есть какой бухгалтер?

Только тут мне пришло в голову, что и Ленкин и Ефремов в мирной жизни бухгалтеры.

— Хотите, дам вам абзац? — рассердился я. — Зажгите спичку. Пишите. Самая воинственная профессия — это профессия бухгалтера. А развивать эту тему можете сколько угодно. Вот вам прототипы.

Эшелон медленно загорался. Пламя лениво лизало щепы изуродованных вагонов, освещая брюхо черного дыма, поднимавшегося к небу.

Мы понеслись по укатанной санной дороге. Впереди была еще шоссейка, и разведчики Ленкин и Бережной уже должны подъезжать к ней. Нужно было догнать их, чтобы принять наиболее быстрое и поэтому наиболее правильное решение, ибо движение и быстрота — мать партизанской тактики и стратегии…

Дорога на запад была открыта.

Рейд начался удачно.

14

Существовал у нас обычай, заведенный комиссаром Рудневым. Два раза в день, в 14 и в 24 часа, радист Вася Мошин подходил к штабу с толстой книгой подмышкой.

— Читать сводку! — командовал Руднев.

Как угорелые, разлетались во все стороны связные, Семенистый, Ванька Черняк и другие, орали на весь лес, если дело было летом, стучали плетью в окна и двери халуп, если дело было зимой, кричали:

— Читать сводку!..

Через несколько минут возле штаба собиралась толпа партизан, и Вася Мошин раскрывал свою библию.

— От Советского Информбюро. Вечернее сообщение за…

Воцарялось молчание, и люди выслушивали все, что он читал. Кто не сражался в тылу у противника, кто не был по месяцам лишен возможности читать родные строчки советской газеты, тот не может понять наше волнение.

Многие месяцы лишь тоненькой нитью эфира, да и то не всегда, мы были связаны с родиной. О событиях, происходивших на фронте и в советском тылу, мы знали только по сводкам Совинформбюро и только от Васи Мошина.

И понятно, что этот человек, выполнявший лишь трудную и скучную техническую обязанность, стал олицетворением всего того, что делалось за фронтом.

— Ну, сколько городов оставил? — серьезно спрашивал Ковпак Васю в 1942 году.

И парень, печально раскрыв книгу, монотонно и громко читал сводку, а окончив чтение, молча захлопнув свою библию, сейчас же уходил.

Мне иногда даже становилось жаль этого хлопца, так сокрушенно принимал он упрек старика командира, словно был сам повинен в этих невеселых делах.

Но вот еще в конце декабря 1942 года голос Васи окреп, стал он читать раздельней, научился останавливаться в наиболее интересных местах, стал делать психологические паузы. И все больше слушателей собиралось у штаба, так что пришлось Васе читать сводку в разных концах расположения отрядов. Затем ее стали размножать на машинке и рассылать по ротам вместе с оперативными документами штаба, а вскоре стали издавать в двухстах — трехстах экземплярах типографским способом в ручной партизанской типографии, присланной нам на ледовый аэродром.

Раз заведенное, как и многие другие традиции, чтение сводки в штабе проводилось ежедневно. А зимой, начиная с декабря 1942 года, обряд этот становился все торжественней и оживленней, а ждали в штабе Васю Мошина все с большим нетерпением.

19 ноября началось наступление Красной Армии, и Васю заставляли читать сводку по нескольку раз, делая по ходу глубокомысленные стратегические и философские замечания.

23 ноября замкнулось кольцо у Калача, и откуда-то из дебрей кованого сундука наш штабной архивариус Семен Тутученко вытащил карту Волги, и к ней по вечерам тянулись толстые обмороженные пальцы стариков и мальчишек, разыскивая еле заметный кружочек с надписью «Калач».

Теснее сжималось кольцо вокруг армии Паулюса, и уже не в штаб ходил Мошин, а победоносно вертел регуляторами приемника в новой просторной избе, куда его перевели по приказу Ковпака. Вокруг хрипящего репродуктора сидели, затаив дыхание, Ковпак, Руднев, весь штаб, все связные, политруки и парторги рот и ловили раздельно, по слогам, передававшуюся диктовкой сводку для областных газет «От Советского Информбюро».

2 и 3 февраля 1943 года отряд совершил марш, и сводка не была принята. Четвертого мы сделали небольшой переход и, разместившись по квартирам, уже собирались отдыхать, как услыхали за окном голос часового, тревожно выкрикивавшего первую цифру пароля, и дикий голос: «Экстренное сообщение». Не успел часовой задержать кричавшего, как в штаб влетел Мошин.

Он еще в сенях кричал:

— Разрешите, товарищ начштаба? Экстренное сообщение!..

— Ну, читай уж… — сказал Базыма, сидевший без гимнастерки на покрытой плащ-палаткой соломе.

— Экстренное сообщение… — начал Мошин, держа свой гроссбух только для проформы раскрытым, а сам торжествующе глядя на нас.

— Надо за командиром и комиссаром послать, — сказал Войцехович.

— Я уже был у них на квартире, одеваются…

— Ну, тогда подождем…

— Так я им уже прочел…

— А они что?

— Сказали: беги скорее в штаб, читай! Мы сейчас будем сами.

— Ну, читай, чертова регенерация, — буркнул из-под одеяла Тутученко.

— Сами же перебивают, товарищ начштаба. Разрешите начать?..

— Давай, Васютка…

Вася откашлялся.

— «Главная квартира фюрера, 3 февраля», — прочел он громко и остановился, глядя на нас. Удовлетворенный нашим видом, продолжал: — «По приказанию фюрера по всем территориям райха объявлен трехдневный траур. Запрещены зрелища и кино. Всем женщинам носить черные траурные ленты или платья…»

В это время в хату вошли Ковпак и Руднев.

— Читав? Чулы, хлопци? — спросил старик и, ударив себя плетью по валенку, сел на лавку. — О це вам, хлопци, наука… О це вжарылы, так вжарылы.

На столе лежала карта Волги, вся исчерченная синими и красными значками, стрелками и кружками. Базыма молча подошел к ней, бережно свернул ее и протянул Тутученке:

— Сховай, Сеня, сховай на память…

Руднев взял карту из рук начштаба, снова расстелил ее на столе. Он долго смотрел на место излучины Дона и Волги и затем красным карандашом перечеркнул синее кольцо у Сталинграда.

— Вот и наступил он, праздник на нашей улице… Товарищи, вы понять не можете, что значит эта победа…

— Чего уж тут не понимать, раз по всей Германии на три дня траур объявлен. Тут все понятно! — сказал Базыма.

— А понятно ли, какой ценой и кровью, каким трудом досталась нашей Красной Армии победа? Ведь я же знаю многих людей, которые ее добывали, может многих из них уже и в живых нет.

Руднев замолчал задумавшись.

Из сеней, двери в которые были открыты, раздался несмелый голос Володи Шишова:

— Товарищ командир Герой Советского Союза! Тут у нас к вам просьба имеется.

— Чего еще? — не поворачивая головы, спросил Ковпак.

Володя шагнул через порог и уже смелее сказал:

— Просим вам рассказать про встречу с товарищем Сталиным.

Старик повернулся, встал со скамьи и глянул на обступивших его партизан, его солдат и сподвижников; многих из них он знал еще до войны, за многих давал поручительство в партию.

— Правильно, расскажи, Сидор Артемьевич.

— Добре… — Старик задумался.

Руднев отошел в угол штабной избы и, сев на предложенный Войцеховичем табурет, улыбаясь, смотрел на командира.

Ковпак начал рассказывать. Я уже не раз слыхал этот рассказ. Многие из присутствующих, те, кто пришел из Брянских лесов, тоже знали его в подробностях. Но сегодня старик был особенно в ударе и, видимо, вспоминая, снова переживал незабываемую встречу.

Долго звучала речь Ковпака:

— …Я обо всем доложил товарищу Сталину. Как начали партизанить, как воюем. Как с народом связь держим. На все вопросы ответил. Тут товарищ Сталин стал других командиров спрашивать, а я потроху став в себя приходить. Понимаете, хлопци, трохи я перед цим заволновался. Может, через то з другими Иосиф Виссарионович и почав балакать, що заприметил мое волнение. Пока там разговор шел — все до тонкости товарищ Сталин од нас про партизанские дела допытуется, — я уже и по бокам оглядуюсь…

Ну, злива од мене сидят наши хлопци: Сабуров, Дука — брянский партизан, Покровский. Повертаюсь я направо. Тут рядом со мною хтось сидав у штатской одежыни… Глянув я на того гражданина… и знов заволновался… А це, хлопци, товарищ Молотов. Я так сбоку позыраю. Як же я, думаю, зразу не запримитыв? А Вячеслав Михайлович до мене лице повернув и посмихнувся. Поняв, значит, що я на товарища Сталина все внимание обращав. А разговор все дальше и де. Уже хлопци до цыгарок добралысь. Тут мы посмилишалы: хтось з наших все мени шепче: «Насчет второго фронта как? Вопрос задай…» Думаю, чи можна нам задавать вопросы? До цього времени все только нас товарищ Сталин спрашивав. Дай, думаю, я вперед у товарища Молотова попитаю, все-таки це по его части, — и тихонько, щоб не мешать дилу: «Товарищ Вячеслав Михайлович, можно вопрос?» Вин повернув до мене очи. Ну, от так рядом сыдымо. «А что, какой вопрос?» И я ему знов пошепки: «А как насчет второго фронта?» Дивиться вин на мене, а потом нахылывся почти до самого вуха, а очи смиються, а сам серьезный, ладошкою прикривсь и тоже мене пошепки пытае: «А вы, товарищ Ковпак, з какого года в партии?» — «3 1919 года, товарищ Молотов», — сразу отвечаю. Замовк я и сразу щось не разкумекав, що и до чого вин мене пытае. Тут и товарищ Сталин до нас повернувся. «Товарищи интересуются, будет ли второй фронт?» — говорит Молотов, а очи знов смиються. «Будет, обязательно будет второй фронт! Заставим… А пока что вы наш второй фронт. Вы…» — и так рукою на нас всех показав. И сразу перейшов к дилу. Став нам задачи ставить..

Партизаны слушали, затаив дыхание. Ковпак продолжал:

— А насчет Сталинграда я так понимаю, хлопци, що ще тогда у него план був. Як мени и Сабурову поставив задачу на правый берег Днипра йти — то ще тоди сказав товарищ Сталин: «Скоро там Красная Армия будет. Надо будет помочь с тыла. А для этого надо народ подготовить. Пойдете поднимать народ…»

— Как же он знал это? — восхищенно спросил Володя Шишов.

— Такой человек, да чтоб не знал, — ответил за Ковпака Базыма.

— Теперь скоро и до Путивля Красная Армия догонит немца. Може, найду свою старуху з детьми, — вздохнул Коренев.

— А я все-таки думаю, товарищ командир, трудно ему…

— Кому? — спросил Ковпак.

— Товарищу Сталину. Вот человек! Так наперед все знать…

— Трудно, Володя, всем трудно… — отвечал Руднев, — а ему всех трудней.

Голова мальчика склонилась к карте, где синий круг на берегу Волги был накрест перечеркнут красным карандашом.

Еще долго сидели партизаны в штабе. Говорили о Сталине, о Красной Армии, о победе, которая казалась уже такой близкой.

Разошлись лишь тогда, когда в окнах забрезжил серый зимний рассвет.

15

Мы вырвались из кольца вражеских гарнизонов и подвижных частей, готовых начать крупную операцию против партизан, скопившихся вокруг отслужившего свою службу ледового аэродрома.

В ночь на 3 февраля мы отмахали еще километров сорок и приблизились к Пинску. Теперь надо было подумать о том, чтобы оттянуть немцев, навалившихся всей тяжестью своего великолепно организованного механизма на оставленный нами район.

Нужно было бросить в этот великолепный часовой механизм стальной болтик. Пусть заскрежещет и с разбегу остановится немецкий точный механизм. Пусть, не отзвонив своего боя, в недоумении застопорит ход.

Задача сводилась к тому, чтобы оттянуть от местных партизан на себя подвижные гитлеровские части, а от гарнизонов они отобьются и сами.

Для меня это был первый рейд в суровое зимнее время. Еще раньше от старых партизан я слыхал:

— Поскорей бы ударили морозы, замело бы, тогда нам немцы не страшны.

— Нет лучше времени для партизан, как зима.

Эти реплики, а иногда и длинные рассказы совершенно противоречили моему штатскому представлению о наиболее удобном для партизанской борьбы времени года.

Не завершив полного годового цикла в партизанах, я не имел еще собственного опыта и принимал эти замечания с некоторым недоверием. Может быть, похваляются старики? Может быть, просто повезло им в прошлую зиму — зиму сорок первого и сорок второго годов? Может быть, преимущества зимы, ярко защищаемые старыми партизанами, только кажущиеся? Когда, как не летом, ему легче воевать? Тут и листва прячет от глаз противника, и теплое солнце греет, и прочие преимущества, связанные с лирическим, сентиментальным представлением о весне, лете, бабьем лете и других мягких временах года. И все эти преимущества исчезают в нашем сознании, замороженные ледяным дыханием зимы. Тут и лютые морозы, и глубокие снега, и следы в снегу, по которому рыщут немцы, и трудности с пищей и одеждой. Это все верно для небольшой местной группы партизан. Для рейдирующего же отряда — наоборот. Я слыхал и от своих профессоров — Ковпака и Руднева, Базымы и Коренева, и от рядовых партизан это же утверждение: «Зимой воевать легче». Обсуждая сложившуюся ситуацию, Ковпак говорил комиссару:

— Семен Васильевич. Зараз зыма, можно смило вдарить нимцям по пяткам. Подрочыть их трохи. Демонстрацию им зробым. Хай воны всю свою механику на нас кинуть…

Комиссар молчал.

— Зимой не страшно и с дивизией в кошки-мышки играть, — добавил Коренев.

— Хорошо, если они на машинах, а если на санях? — возразил Базыма.

— Ну, на санях немец вояка сам знаешь какой!

Дед Мороз долго еще объяснял преимущества санной дороги для партизан. Очевидно, кроме меня, это всем было известно, и Ковпак, Руднев и Базыма, склонившись над картой, водили по ней пальцами.

— Подожди, Ильич, — сказал Ковпак Кореневу. — Ты лучше от что скажи: пушки по болоту пройдуть?

— Морозы крепкие были. Должны пройти. А впрочем, я разведку пошлю. Хай на болоте толщину корки померяют.

— Шанцевый инструмент пускай захватят, — сказал Ковпак.

Комиссар откинулся от карты и снял шапку.

— Сидор Артемович! Я думаю, нужно демонстрацию немцам в двух направлениях делать. У станции Лахва есть мост, недалеко от станции — аэродром. С него самолеты нас на озере бомбили. Это один удар, настоящий, а второй — ложный, по Пинску.

— Правильно. Нимци на машинах за нами кинуться. А мы по болотам их водить почнем. Стануть нимци з машин на санки пересаживаться, от тогда — як той сказав?

— У волка сто дорог, а у того, кто ловит, только одна, — засмеялся Коренев.

Очевидно, Ковпак часто вспоминал этот афоризм.

— Ну, на тому и порешили, — и Ковпак надел шапку. — Назавтра демонстрацию зробым.

Ночью несколько рот под командой Павловского всерьез повели наступление на станцию Лахва. Мост взорвать не удалось, на аэродроме самолетов тоже не оказалось, но Павловский все же уничтожил два эшелона и, ворвавшись на станцию, устроил там такой кордебалет, что сразу же, по данным разведки, немцы приостановили наступление на белорусских партизан и стали оттягивать войска к железной дороге. К Пинску нами был послан только один взвод разведчиков, но с минометом и пулеметом. Ему была выдана тройная норма боеприпасов и поставлена задача как можно активнее обстрелять областной город и как можно скорее скрыться.

— Ох, и дали мы шквал! Огонек такой был, что немцы думали — не меньше как дивизия на них наступает, — смеялся Черемушкин, докладывая о выполнении задания.

Мы два дня делали к вечеру лишь небольшие переходы за десять — двенадцать километров, чтобы запутать разведку противника. Вскоре появились связные от местных партизан. Большинство командиров поняло наш маневр и благодарило за оказанную помощь.

Окончательно запутав следы, беспрерывными мелкими диверсиями и засадами мы заставили немцев перейти к обороне и бросить все свободные силы на охрану железных дорог и важных центров. Через несколько дней путь на запад был свободен. Можно было двигаться к Бресту, а там кто его знает — перемахнув через Буг, Вислу…

Нет лучшего времени для рейда крупного боевого отряда, да еще с опытными и смелыми командирами, чем суровая русская зима. Снегом замело все дороги, автотранспорт не пройдет нигде, кроме шоссе. Зимой противник теряет первое свое преимущество — быстроту маневра. Он может маневрировать только на санях, а если учесть, что инициатива в наших руках, что мы диктуем направление, то главное средство войны — маневр — в наших руках. Зимою ночь длинная, а день короткий. Ночь — наше время: это второе преимущество партизан. От него производное третье: действие авиации противника затруднено зимой. Четвертое — трудные условия для ведения противником разведки и обнаружения нашей стоянки: пока разведка противника нащупает нашу дневку, уже ночь, а на другой день начинай сначала; где был вчера рейдовый отряд, там его нет сегодня. Словом, пока стояли морозы, мы могли рейдировать куда угодно.

Вспомнился один случай. Это было со мной в первые дни пребывания в тылу врага, под Брянском. Я выехал поближе к важной железной дороге и расположился на участке Почеп — Выгоничи. Вел разведку, опираясь на передовые отряды огромного партизанского края. Отряды эти недавно были организованы из местных крестьян с небольшой прослойкой военнослужащих. Надо было приключиться вскоре после моего появления такому случаю. Из Брянска на Унечу шла крупная немецкая колонна: до 180 автомашин, несколько танкеток и один или два средних танка. Машины шли с грузом. Охраны было немного. Проехав Выгоничи, колонна двигалась по грунтовой дороге. Движения автотранспорта там не было давно, тракт зарос бурьяном и запустел. На развилке дорог немцы встретили двух баб, и переводчик спросил у них дорогу на Почеп. Бабы возьми и покажи дорогу, которая вела в партизанский край. Немцы покатили прямо к нам. Заставы, увидев такую сильную колонну — впереди шла пара танков, дальше же все сливалось в тучах пыли, — отошли в балки, а командованию донесли, что к нам движется свыше ста танков. В еще не обстрелянных отрядах поднялась паника. К счастью, один танк напоролся на мину и ему выбило гусеницу. Колонна остановилась. Через полчаса улеглась пыль, и партизанские разведчики подползли по ржи и дали нам уже более точные данные: «180 грузовых авто, несколько легковушек, три или четыре танкетки, один средний танк с перебитой гусеницей. Немцы стоят в нерешительности. Вместе с шоферами их не больше 300 человек». Отряды понемногу пришли в себя. Их было четыре, общей численностью тоже не более 300 человек, если считать и женщин. Многие из них всего несколько дней назад впервые взяли винтовки в руки, а свиста пуль не слыхали никогда. Командиры были и боевые, и вчерашние мирные колхозники, вообще всякие. Естественно, что они обратились ко мне. Я имел тогда еще интендантское звание и носил две шпалы. Командиры отрядов засыпали меня вопросами: что им делать, принимать бой или уходить в леса? Уйти без боя нам было легко, немцы, повидимому, еще не знали о нашем существовании. Принять бой с таким войском, а затем отойти — значило отдать на расправу озлобленным немцам несколько деревушек, в которых мы стояли. А больше всего смущало меня то, что никаких полномочий на командование этими отрядами никто мне не давал.

Решено было дать бой. Быстро отданы распоряжения, размещены отряды в обороне и засадах. И когда колонна двинулась вперед, мы затеяли перестрелку. Выдержки у молодых партизан не было, они открывали огонь издалека, нервничали и вообще вели бой неумело. Все же немцы потеряли одну танкетку и около десятка автомашин и отошли назад. Они попутались в этих краях еще один день, пока не напоролись на более опытные отряды Василия Ивановича Кошелева, который устроил им ловушку. Солдат перебили, а машины уничтожили. Никаких лавров этот бой мне не дал, больше того — была куча неприятностей, но на этом деле я многому научился. Больше всего меня поразил случай, происшедший в процессе самого боя. Командир одного отряда был местный житель. Он имел военное звание старшего сержанта или старшины и поэтому единогласно был избран командиром. Он занял по моей «диспозиции» оборону на указанном рубеже. Так как у противника имелись танки, естественно, что я прежде всего учел наши противотанковые средства. Во всех четырех отрядах были две бронебойки и один крупнокалиберный пулемет без мушки, стрелявший только одиночными выстрелами, а иногда, словно сбесившись, срывавшийся на очередь, которую уже никто остановить не мог. Замолкал он лишь тогда, когда кончалась лента. Я указал места для бронебоек, а сам с этой капризной машинкой расположился на опушке леса у дороги. Когда колонна немцев двинулась, я заметил, что одной бронебойки на указанном месте нет. Верховой связной, посланный мною к командиру, доложил ответ командира: «Я бронебойку поставил на более нужном месте».

— А где? — спросил я связного.

— Во-он в селе, хата с новым забором.

— Так туда же танки не пойдут. Кругом болото. — Так то же хата командира, — отвечал связной.

— Что за чертовщина?! Он что, опупел, что ли? А сам командир где?

— Сам в цепи. С обороны, говорит, не уйду живым, но бронебойку, где поставил, там и стоять будет.

Колонна подходила, перестраиваться было некогда. Метров за триста, где-то на фланге, раздались выстрелы партизан без команды, из передних машин выскочили немцы, а я, ругаясь и проклиная судьбу, которая ввязала меня в эту глупую историю и свела с таким недисциплинированным войском, скомандовал: «Огонь по всему фронту!» Конечно, будь это немцы как немцы, они прогнали бы нас, но у них тоже, видимо, тряслись поджилки. Несколько машин уже горело. В стане врага я заметил признаки паники. Мы расхрабрились, стали нажимать, но гитлеровцы, поставив танки в арьергарде и прикрываясь их огнем, стали под малодейственным нашим обстрелом разворачивать колонну назад, а часа через два и совсем ушли. Враг оставил одну танкетку, 8 чадивших черным дымом грузовиков и 16 убитых. С нашей стороны был убит лишь один: командир отряда, поставивший бронебойку возле своей хаты. Бойцы говорили, что сражался он храбро. Мы похоронили его с почестями, а я отметил в дневнике эту историю, поразившую меня, и решил написать о ней трагический рассказ. Рассказ у меня не вышел, но затем на протяжении двух с половиной лет партизанской жизни я еще встречался с подобными случаями. Люди не понимали, что врага надо бить не в том районе, где хочется Ивану Ивановичу, потому что он там главный начальник, а там, где врага можно ударить наиболее удачно, с наименьшими потерями для себя и с наибольшими для противника. И, встречаясь с такими районного масштаба стратегами, а иногда будучи вынужден и выполнять, ох, немудрые их планы, я всегда вспоминал командира отряда, который поставил бронебойку у своей хаты, а сам погиб в чистом поле, сраженный снарядом немецкого танка.

Волею судеб под Брестом и Варшавой нам суждено было побывать лишь через год. А сейчас, в феврале сорок третьего года, Руднев, просидев над картой много часов, сказал нам с Базымой:

— Придется круто поворачивать на юг.

— Снова форсировать Припять? — спросил Базыма.

— Изнов! — сердито ответил Ковпак. — Ох, и набрыдла мени ця ричка. Вершыгора, выберы таке мисце, де берега снигом замело. Щоб я и не бачив цю прокляту Припять з припятенятами!

Выполнить командирскую волю мне было нетрудно. Весь январь и начало февраля стояли морозы, они все-таки заковали непокорную реку в ледяные одежды, а метели замели берега и скрыли под белым саваном ее нагое, холодное, мертвое тело. Казалось, природа специально работала, чтобы скрыть свою гнилобокую дочь от глаз разозлившегося Ковпака. Кроме проводников, разведки да нас с Базымой и Войцеховичем, в отряде и не знали, что мы, километрах в двадцати пяти восточнее Пинска, перемахнули Припять в третий раз.

С этой ночи мы круто повернули на юг.

16

На юг мы двигались быстро. За два перехода прошли километров девяносто и, окончательно сбив с толку преследовавшие нас несколько батальонов врага, оторвались от этого хвоста. Крупных боев так и не было. Зато было много стычек разведчиков, засад и боев застав с авангардами противника. Схватки вспыхивали молниеносно и порядочно измотали немецкие войска. Заставы, дав десяти — пятнадцатиминутный шквал огня, отходили, запутывая следы. К моменту подхода больших сил немцев партизаны уже успевали скрыться, а немцы наступали цепями, по горло в снегу, на пустые опушки рощ и лесов. Словом, противник везде наталкивался на партизан, но найти их сам нигде не мог. Зима — крепкое подспорье, но в умелых руках. Были бои при форсировании железных дорог. За время со 2 по 8 февраля, включая два поезда, разбитых Павловским, мы уничтожили шесть эшелонов.

После двухдневного марша мы достигли районного центра Ромейской области — Владимирца, где стоял сильный гарнизон полиции, жандармерии и «казачков». Не считая Владимирец важным пунктом, за овладение которым стоило бы пролить хоть каплю нашей крови, мы решили остановиться километрах в двенадцати от него. Для стоянки выбрали большой населенный пункт — Степан-Городок.

Величайшая экономия жизни людей, — одна из важных особенностей комиссара Руднева. Никогда не шел он на боевые дела, может и эффектные, заманчивые, но влекущие за собой неизбежные потери, не оправданные к тому же верным результатом. Всегда этот человек мерил высокой мерой государственной пользы цену крови наших товарищей. Сознавая, что воевать без крови нельзя, он ночами бодрствовал в штабных хатах, на походной тачанке или санках, продумывая, взвешивая всевозможные варианты и ходы, добиваясь, чтобы цена нашей крови была как можно выше.

Мы внезапно ворвались в этот край с северо-запада. Слухи о нас доходили в декабре, но тогда мы действовали на востоке, и отзвуки «Сарнского креста» растревожили местные власти, полицию. Но немцы ждали неведомых партизан с востока. Тем более внезапным было наше появление почти с противоположной стороны. Оно вызвало панику среди местных властей. Естественно, что мелкие группы жандармов и полиции либо разбегались, либо захватывались нами врасплох. Пленных хоть отбавляй, много и новичков приходило в отряд. «Окруженцы», застрявшие по ранению или неумению ориентироваться, бежавшие из плена и оставшиеся в приймаках, — все шли к нам.

Работы было по горло. Всю эту часть командирского труда Ковпак и Руднев возложили на меня. Многих из взятых в плен полицейских нельзя было отпускать на волю, а тем более брать с собою. Их смерти требовали местные жители, боясь, что после нашего ухода они с удвоенным рвением начнут вымещать свою злобу на безоружном народе. Многие шедшие в партизаны просили расстрелять изменников, так как, оставь мы их в живых, семьи новых партизан будут качаться на виселице.

Одновременно там же, в Степан-Городке, командование поручило мне работу по фильтровке, проверке и приему в отряд новых партизан. Работа эта еще больше сблизила меня с Базымой, штабистами Васей Войцеховичем, Семеном Тутученко, разведчиками Бережным, Черемушкиным, Хапкой и Кашицким. Без них я не мог бы делать ее хорошо.

Степан-Городок — сейчас большое село среди дремучих лесов, мелких речушек, лесных ручьев и болот. Может быть, когда-то, во времена нашествия татар или борьбы казацкой вольницы с польскими панами, оно было крепостью, опорным пунктом, центром, в котором люди оборонялись от врага. Теперь же, оставшись в стороне от железных и шоссейных дорог, оно стало обыкновенным полесским селом. Разве только улицы были поровнее, и расходились они лучеобразно от центральной площади, да на самой площади вросло в землю несколько древних каменных домов, торговых помещений; да поближе к центру деревянные ветхие дома со стеклянными верандами или мезонинами, с замысловатыми чердаками, похожими на галочьи гнезда, своей архитектурой указывали на далекое прошлое села и на не совсем крестьянское его происхождение. Оторвавшись от своего хвоста, мы решили здесь дать людям и лошадям передышку. Вначале думали постоять сутки, а затем начальство с Большой земли, вероятно обрадованное тем, что мы все же повернули на юг, предложило еще подбросить груз. Стоянка была продлена на несколько дней. Морозы упали, погода стояла ясная, снег не таял, но был мягкий, пористый и сам просился в снежки и бабы, а укатанные за зиму санные дороги желтели конским пометом, соломой и листвой срубленных осенью на топку берез. Где-то в утренних морозах, ярких солнечных днях и светлых лунных ночах угадывалась пришвинская весна света. Кто бы мог подумать, что в эти светлые ночи гитлеровцы и их верные слуги, бессильные против захлестывавшего Украину и Белоруссию народного гнева, осуществят самое жестокое и провокационное дело? Гнусный замысел врага не был понят нами вначале во всей его черной глубине, и, лишь постепенно сталкиваясь с ним, мы все более познавали новую опасность, которая вставала на нашем пути. Пусть же приоткроется завеса этой подлой истории, так как мне и моим товарищам пришлось быть свидетелями начала ее и присутствовать у истоков провокации украинско-немецких националистов, принесшей нашему народу еще больше страданий и жертв.

Вот как было дело.

На второй день стоянки в Степан-Городке меня разбудили задолго до рассвета разведчики. Спросонья я не сразу понял, о чем они докладывали. Быстрый разговор Лапина, перебиваемый фразами и руганью Володи Зеболова, их торопливые жесты и взволнованный вид этих видавших виды хлопцев навели меня на мысль, что где-то, обойдя наши заставы, к нам прорвались немцы. Не дожидаясь конца доклада, я крикнул часовому:

— Найди дежурного, и пусть разбудит Базыму! Есть важные данные.

— А командира и комиссара тоже будить?

— Не надо, — сказал Зеболов. — Вы лучше послушайте нас до конца, товарищ подполковник.

И они, немного успокоившись, стали рассказывать. Население окрестных районов смешанное. С давних времен живут тут поляки, украинцы и евреи. Изредка встречаются чисто польские села, чаще украинские, а больше народ живет вперемежку. Сегодня ночью в одну из небольших польских деревушек, лесной хуторок в тридцать хат, ворвалась группа в полсотни вооруженных людей. Неизвестные окружили село, выставили посты, а затем стали подряд ходить из хаты в хату и уничтожать жителей. Не расстрел, не казнь, а зверское уничтожение. Не выстрелами, а дубовыми кольями по голове, топорами. Всех мужчин, стариков, женщин, детей. Затем, видимо опьянев от крови и бессмысленного убийства, стали пытать свои жертвы. Резали, кололи, душили. Имея порядочный стаж войны и зная хорошо стиль немецких карателей, я все же не верил до конца рассказу разведчиков. Такого я еще не встречал.

— Да вы, хлопцы, постойте! Может, вам набрехал кто со страху?

— Какое набрехал! — торопился досказать Лапин. — Мы сами в этом селе были. Когда подъезжали на санках, их постовой выстрелил два раза из винтовки. Мы резанули из автоматов. Сразу в селе шум поднялся, несколько выстрелов было, но не по нас, а затем собака залаяла, и все затихло. Лишь слышно, какая-то баба голосит и причитает. Мы тихонько, огородами, пробрались и своими глазами все видели.

— Все как есть.

— Рассказывайте все по порядку. Все, что вы там увидели.

В хату вошел Базыма. Он на ходу надевал ватный пиджак, а войдя, вынул из кармана гимнастерки и надел на нос очки. Я молча показал ему на разведчиков.

Они снова сбивчиво, торопясь и волнуясь, стали рассказывать. Понять я снова толком ничего не мог.

— А что за люди там в санках у ворот штаба? Детишки какие-то?.. — спросил Григорий Яковлевич.

— Так они же. Те, что остались из польской деревушки. Всех остальных вырезали. И старых и малых.

— Да кто же? Говорите вы толком, ребята…

— А если мы и сами толком не знаем?.. — удивился Лапин, привыкший меня видеть более спокойным, чем сегодня.

— Ну, что рассказывают эти ваши пассажиры? Говорили вы о чем-нибудь по дороге? Давай их сюда, — скомандовал Базыма.

Пока Лапин ходил по улице, Володя Зеболов объяснял нам:

— У них тоже мало толку добьешься. Только зубами цокают, да все: «Проше пана, да проше пана». Чудно даже. Единственно, что я от них слыхал, что главного этой банды резунов зовут Сашком. Как сказал «Сашко», так дети ревмя ревуть… Вот сами увидите.

— Всех давать или по одному? — кричал в сенях Лапин.

— Потише ты, потише, — зашикал на него Базыма.

Хозяева дома сгрудились у дверей горенки, и я заметил, что при имени «Сашко» у них тоже расширились глаза, а детишки стали испуганно жаться к коленям матери.

Наконец, подталкиваемые Лапиным, вошли неизвестные жители лесной деревушки. Их было четверо: старик лет шестидесяти, молодая женщина и двое детей. Действительно, они дрожали. Может, от страха или холода. Одежда на них была легкая, наспех наброшенная на полуголое тело. Видимо, они были захвачены врасплох, среди сна, как захватывает людей пожар, внезапно вспыхнувший в их доме после полуночи.

— Папаша, заходите. Садитесь, папаша, — пододвинул старику табуретку Базыма.

— Проше пана, — отвечал старик. — Проше пана, я тутай, тутай постою, — и он прислонился к косяку двери.

К другому прислонилась женщина, положив руки на плечи мальчику и девочке. Она молчала. Дети были одного роста, лет восьми-девяти, очень похожие друг на друга, может быть, близнецы.

— Папаша, расскажите, что было у вас в деревне? — попросил Базыма.

— Проше пана, те паночки все видзели, паны про все можуть пану оповядать, — указывал он на разведчиков.

— А может, пан сам нам расскажет? — попросил я его.

— Проше паночка, нех паночек выбача…

Старик долго бормотал что-то невразумительное. Половина слов была «проше пана», а остальные слова были непонятны. Тогда мы обратились к женщине. Но она молчала. Лишь когда я внимательно посмотрел на нее, на ее остановившиеся глаза, на бледное лицо с крупными каплями пота, — я увидел: это была сумасшедшая или во всяком случае человек с парализованными волей и чувствами. Она механически судорожной хваткой держалась за плечи детей и, вперив безжизненный взгляд куда-то поверх нас, молчала. Мы еще раз попытались что-то спросить у нее.

— Проше панов, то есть цурка моя. Цурка, а то — то ее дзятки.

Дочь молчала.

Мальчик, до сих пор смотревший на нас широко раскрытыми глазами, вдруг заговорил:

— Воны вошли в хату и сразу стали ойцу нашему руки крутить… «Говори, мазурска морда, где золото?..»

— И у татка косточки трещат, а мы плачем… — сказала девочка.

— Потом один взял секиру и голову ему порубал.

— Ага, а потом стали всех бить, и мучить, и рубать.

— А остатней душили бабуню на печи…

Дети наперебой стали рассказывать нам подробности этой страшной картины. Говорили по-детски, просто, может до конца не понимая ужасного смысла своего рассказа. Они с детской бесстрастностью, какой не может быть и у самого справедливого суда, говорили только о фактах.

— А как же вы сами живы остались? — вырвалось у Базымы.

— А на дворе стрел начался, и они быстро выбежали на улицу. Последним бег Сашко, он нашу Броню из пистоля забил…

— А мы живы зостались з мамкою. Мы под лужко сховались…

— А потом ваши, он они, в хату зайшли и нас найшли…

— Так, так, проше пана, так было. Дзятки правду мувили, — прошамкал старик.

Женщина все молчала. Казалось, она слыхала лишь голоса своих детей, но смысл их страшного рассказа не возбудил в ней никаких чувств.

Я разослал дополнительные разведгруппы, а Базыма забрал поляков в штаб и занялся устройством их быта.

Когда утром я доложил о ночном происшествии Ковпаку и Рудневу, они потребовали от меня разведать эту странную и не совсем понятную своей бессмысленной жестокостью резню.

Я вместе с разведчиками выехал в село на место ночного происшествия. Картина ночного налета была еще ужаснее при ярком солнечном свете.

В первой избе, в которую мы вошли, лежало семь трупов. Входная дверь была открыта. В сенях, перегнувшись гибким девичьим станом через высокий порог, лежала лицом кверху девушка лет пятнадцати в одной ночной сорочке. Туловище было в горнице, а голова свисала на пол сеней. Солнечный луч позолотил распустившиеся светлокаштановые волосы, а голубые глаза были открыты и смотрели на улицу, на мир, над которым веселилось яркое солнце. Из раскрытых губ по щеке стекала, уже затвердевшая на утреннем заморозке, струйка крови. В хате вповалку лежали взрослые и дети. У некоторых были раздроблены черепа и лиц нельзя было рассмотреть, у других перерезаны шеи. На печи — совершенно черная и без следов крови древняя старуха со следами веревки на шее. Веревка, обмотанная вокруг качалки, валялась тут же. Когда я поспешно уходил из дома, представлявшего семейный гроб, увидел на щеколде наружной двери пучок длинных волос. Они запутались в ручке и трепетали под дуновением предвесеннего ветра навстречу солнцу.

В других домах повторялась та же картина.

Все это было слишком ужасно, чтобы я мог что-либо понять. Одно очевидно: движимые какой-то страстью к уничтожению и убийству, люди потеряли облик человеческий и бесцельно, как волк, ворвавшийся в овчарню, влекомые одним бешенством, одной жаждой крови, смерти и крови, устроили эту резню.

Лишь собрав все сведения, которые можно было добыть от перепуганных до полусмерти ночным происшествием жителей окрестных польских и украинских деревень, и специально разослав разведчиков под Сарны, удалось немного распутать это страшное и гнусное дело.

До того, как мы подошли к Сарнам из-за Днепра, и после, когда мы устроили «Сарнский крест», в гестапо работал сын владимирецкого попа по имени Сашко. Был он молод, красив и жесток. Вначале работал переводчиком, а затем, выдвинувшись своим жестоким и придирчивым отношением к населению, расстрелами евреев, сделался чем-то вроде следователя и палача.

…Но вскоре после «Сарнского креста» Сашко из гестапо уволили. Не выгнали, не арестовали, а уволили. Очевидно, этот факт был событием немаловажным, так как сарнское гестапо поспешило уведомить об этом население городка и окрестных сел. Был издан, отпечатан и расклеен на заборах специальный приказ об увольнении сотрудника Сашко, тогда как обычно не угодивших им холуев гестаповцы имели привычку выбрасывать просто пинком ноги. Что дальше показалось странным, это то, что, увольняя Сашко, гестаповцы «забыли» отнять у него оружие: кортик, парабеллум, автомат.

А когда через месяц Сашко появился во главе банды человек в пятьдесят — шестьдесят, из которых половина тоже была «уволена» из полиции, а другая половина набрана из уголовников, — банды, объявившей борьбу за «самостийну Украину», якобы против немцев, а на самом деле начавшей резню польского населения, дело начало проясняться. Как узнали мы позже, эта провокация была не единственной. В те же дни из Ровно, Луцка, Владимир-Волынска, Дубно и других центров Западной Украины по сигналу своего руководства ушли многие националисты, дотоле верой и правдой служившие немцам в гестапо, полиции, жандармерии. Ушли в леса, на весь мир разгласив свое желание бить немцев. Немцев они били на словах и в декларациях, в листовках, на одной из них оказалась даже виза немецкой типографии в Луцке. А на деле занимались резней мирных поляков.

Естественно, что мирное население обратилось к немецким властям, умоляя защитить их от этого произвола. И немецкие власти в разных городах, областях отвечали слово в слово одно и то же: «Войска у нас все заняты на фронте. Единственно, чем мы можем помочь вам, — это дать оружие. Защищайтесь сами. Но дадим оружие при условии, если поляки поступят в полицию и наденут форму шуцманов».

Немцы не смогли разбить нас в отместку за «Сарнский крест», но они сделали выводы. Как и подобало гестаповцам, они стали бороться против грозно нараставшего партизанского движения методом провокации, разжиганием национальных конфликтов.

Трагедия лесной польской деревушки потрясла нас всех — и командиров и рядовых партизан.

За весну и лето сорок третьего года мы встречались с явлением резни мирного населения фашистско-националистическими бандитами. Идет ночью колонна, разведчики впереди, и вдруг автоматные выстрелы вспыхивают на несколько секунд, а затем жители выбегают к нам и встречают, как своих избавителей. А иногда мы приходим поздно…

Один раз мы спасаем польскую деревушку от украинских националистов, другой — украинцев от польских полицаев… Не все ли равно?

Одно только типично для тех и других: ни разу ни те, ни другие не оказали нам вооруженного сопротивления.

Как шакалы по следам крупного зверя, так и эта мразь ходила по кровавым тропам немецкого фашизма и делала свое шакалье дело. И, подобно шакалам, бежала при первом чувствительном ударе палкой по хребту. А затем снова нападала из-за угла.

17

Весна пришла ветрами.

Она шумела в столетних парках польских магнатов, а на несколько десятков метров выше верхушек деревьев гудели самолеты с черными крестами. Они шли на восток, юго-восток, груженные боеприпасами, а обратно везли раненых, штабных офицеров и несостоявшихся владельцев совхозов и колхозов Украины, Дона и Кубани.

Весна пришла буйными ветрами.

Далеко на востоке наступала Красная Армия.

Далеко ли?

Уже далеко от Сталинграда шли бои. Уже перемахнули полки, дивизии, армии Дон, Донец, взяли Харьков, Курск.

Весна шла буйными, порывистыми ветрами, гнала с востока изорванные в клочья облака, а под ними сновали обезумевшие самолеты с черными крестами на крыльях.

Шоссейными дорогами, асфальтом из Житомира на Ровно, старыми украинскими шляхами Подолии и Волыни ехали, шли толпы, колонны, обозы. Вот оно: докатилось и до нас эхо Сталинградской битвы. Ошметки разбитых под Воронежем итальянских дивизий, венгерские бригады, румынские полки, понюхавшие под Краснодаром русского пороха, шли они, позабыв о Кавказе и Волге. Шли оборванные, усталые, с тупой пугливой мыслью, с растерянным, бегающим взглядом попавшегося воришки. Куда? До матки! До матки, домница, до матки, сеньора, до матки. И выменивали оружие на хлеб. Винтовку за краюху, пистолет за буханку, пулемет за миску вареников. Вот как оно звучало, эхо Сталинградской битвы, докатившись до Житомира, Ровно и Шепетовки.

Весна шла ветрами и с юга и с востока. Они гнули непокорные кроны старых лип, тополей и берестов; они прижимали к земле самолеты, меченные черными крестами; они гнали в спину, надувая паруса желтых, зеленых и коричневых шинелей. Ветры свистели в проводах, завывали в трубах хат, смертельным воем напоминая вассалам о близком дне возмездия.

Весна донесла к нам буйными ветрами эхо Сталинградской битвы.

Разведчики, ходившие в дальние поиски и достигавшие Ровно, Дубно и Ковеля, приносили радостные вести.

По дорогам Правобережья шло отступление. Пока отступали только разбитые мадьярские, итальянские и румынские части, шли обозы с каким-то скарбом; уходили с награбленным имуществом полицаи Курской и Харьковской областей, да на машинах проносились коменданты, ландвирты, сельхозкомиссары, гебитс-комиссары, забежавшие дальше всех на восток, а сейчас вдруг горячо желавшие забежать как можно дальше на запад.

В ночь на 19 февраля мы заняли село Большой Стыдень. Разведчики и конный взвод под предводительством Саши Ленкина ворвались в него первыми. Центральная улица оказалась хорошо вымощенной, с каменными плитами тротуаров по бокам. Когда в село въехали мы с Коробовым и копыта наших лошадей зацокали по камням, перестрелка уже затихла. Иногда она вспыхивала по бокам и сзади нас — это разведчики гоняли по огородам жандармерию и полицаев. Улицы чернели, снег уже стаял по дорогам, но поля и огороды были сплошь белыми. Это и заставляло полицаев Большого Стыдня бегать по огородам, хотя снег и резал их босые ноги, но зато он был хорошим маскирующим фоном, так как большинство их выбежало из помещений в одном белье.

Все же очистка села с таким деликатным названием заняла у нас около часа. Колонна подтянулась, и голова обоза начала втягиваться в село. До утра было недалеко, и мы, посоветовавшись с Войцеховичем, решили становиться на дневку.

Уже когда по селу рыскали квартирьеры, мы узнали новость: оказывается, мы задумали стоянку в районном центре.

Так вот почему здесь столько жандармерии и полиции! И тротуары… и бургомистр.

Бургомистра прислал мне в подарок в начале перепалки Ленкин. Толстого господина, замотанного в несколько шарфов, провели мимо меня, и я приказал поместить его в самый крепкий сарай.

Комиссар, узнав о нашем безрассудном решении, отменять его не стал, но все же поругал порядком.

— Придется принимать бой. Не может быть, чтобы немцы оставили нас в покое в райцентре. Сами заварили кашу, сами и поезжайте по круговой обороне. Проверьте всю и утром доложите мне.

Так мы и сделали.

Но, к нашему удивлению, за весь день немцы никаких попыток трогать нас не обнаружили. Более того, разведчики нигде соприкосновения с противником не имели. По этой причине решили мы остаться в этом «стыдливом» городишке еще на один день.

Как ртуть в чутком термометре, так рахитичный фашистский «тыл» реагировал на события на фронте. Жизненная логика подсказывает, что чем хуже у немцев дела на фронте, тем, казалось бы, внимательнее они должны присматриваться к тылу своей армии. Практика показывает обратное. Немецкие власти слабее всего реагировали на то, что происходило вокруг именно в те дни, когда на фронте шли бои, не особенно успешные для немцев. Вывод из этого напрашивается сам собой. Нужно удары с тыла приурочивать к наступательным действиям на фронте. Тогда эффективность их значительно вырастает.

Второй день стоянки в Большом Стыдне был для нас знаменательным. Через село, видимо, проходила трасса немецких самолетов. Они все чаще стали пролетать над нами. Весенний ветер прижимал их к земле. Сначала по самолетам палили из винтовок, так, из спортивного интереса. Но к середине дня мы установили специальные точки, и часам к четырнадцати немецкая трехмоторная машина, вспыхнув над селом и протянув на несколько километров черный хвост дыма, рухнула в лес. Я успел доскакать к месту ее «приземления», когда среди расщепленных деревьев дымилась лишь куча дюралюминиевого лома да на земле валялось несколько изуродованных трупов. У одного из них была забинтована нога, и, видимо, еще при жизни он был ранен, у другого на полуобгоревшем мундире я смог разобрать погон оберста. Вокруг валялось много бумаги, в воздухе летали лепестки бумажного пепла.

Я поднял несколько листиков, и они подсказали моему нюху разведчика, как гончей собаке след лисицы: ищи!..

И я стал искать. Где-то под листами гофрированной жести, скрученной ударами и взрывами, удалось найти небольшой фибровый чемодан с обгоревшим углом. В чемодане, запертом и перевязанном прочным шпагатом с пятью сургучными печатями по углам, один из которых был словно срезан бритвой огня, я увидел плотные, спрессованные бумаги.

Бумаги, военные бумаги! Кто работал в разведке, должен знать эту дрожь, когда в твои руки попадает важный документ врага.

«Наверное, здесь весь план войны, и, узнав его, я сразу поставлю врага на колени», — честолюбиво думает разведчик, вчера только взявшийся за это дело.

«Может быть, я добыл план важной операции фронтового масштаба?» — с надеждой раздумывает разведчик этак с полугодичным стажем.

«Возможно, я достану документы, и они, подкрепленные еще другими данными, помогут моему командованию распутать сложную сеть замыслов противника?» — мучается сомнениями опытный разведчик, знающий толк в своем деле.

Но волнуются и дрожат они одинаково при виде бумажки, хоть чем-нибудь говорящей им, что здесь военная тайна врага.

А ведь в моих руках был целый чемодан. С печатями, с документами, с сетками координат.

Юноши, впервые идущие на свидание с любимой! Вы не знаете, что значит волнение! Вы понятия не имеете, что такое страсть! Вы и не узнаете ее, если у вас никогда в жизни в руках не окажется чемодана с военными документами противника.

Но тут я вспомнил второе правило разведчика. Спокойствие, благоразумие, рассудительность! «Не торопись! — сказал я себе. — Внимание и спокойствие! И еще раз внимание!» И я стал лазить по дымящемуся лому самолета.

Самолеты сбивали мы и раньше: «стрекозы», «рамы», парочку «юнкерсов», но это был особенный. Простая транспортная машина № 0136, мотылек, всего за три недели до своей смерти родившийся из кокона завода «Герман Геринг». Недолго прожил ты на свете, фашистский трехмоторный мотылек!

Но вез он интересных пассажиров. Среди трупов, выброшенных ударом в сторону и поэтому не так обгоревших, были: оберст артиллерии, майор-танкист (тот, что с перевязанной ногой) и майор полевой жандармерии или кавалерийских частей (и у тех и у других цвет окантовки одинаков — желтый). Все остальные или сгорели совсем, или настолько были обезображены, что никаких суждений о них я составить себе не мог.

По остаткам документов, одежды, дневников я мог судить, что это были офицеры, имевшие какое-то отношение к группировке войск Клейста. «Может, офицеры связи генштаба?» — думал я, спотыкаясь о железо, торчавшее из земли, и набивая себе шишки на лбу. Уже вечерело. Каждый кустик был мною и моим переводчиком и помощником Мишей Тартаковским осмотрен, каждая обгоревшая бумажка поднята, отпороты погоны с трупов, осмотрены «зольдатенбухи»…

Все! Остается только чемодан.

— Поехали, Миша! — с печальным вздохом сказал я своему чичероне.

— Поехали, а то как бы на заставах не подстрелили.

— А ты знаешь сегодняшний пароль?

— Нет!

— И я не знаю!

— Придется ехать и все время громко разговаривать.

— И еще громче ругаться?

— Ну, да. Единственный способ, когда не знаешь пароля, чтобы не быть подстреленным часовым.

— А интересно, что все-таки в чемодане?

— Конечно, интересно. Но меня интересует еще больше: почему, когда подъезжает человек и тихо говорит, что он не знает пароля, в него стреляют, а если он едет и за километр ругается, его пропускают?

— Не знаю. Психологически это, вероятно, объясняется просто: мы даем часовому время подготовиться к встрече с нами. Он уже все обдумал и спокойно ждет нас. А если сразу — надо либо пропускать, либо стрелять. А подумать человеку и некогда.

— Верно. А может, потому не стреляет, что считает: мы его боимся. Знаете, когда дети остаются в темной комнате, они всегда разговаривают и ни на минуту не умолкают.

— Доезжаем. Давай начинай свой детский разговор.

— Товарищ подполковник! — заорал Миша. — Не гоните так коня, моя кобыла спотыкается. Не успеваю.

— А какого лешего? Видишь, вечереет! Так с тобой еще на заставу напорешься. Черт дернул меня с тобой ехать на твоей кляче! Ну, куда ей за моей угнаться! — кричал я все громче.

Ехали мы отнюдь не рысью, а просто тихим шагом.

— Стой! Восемь? — раздался из темноты требовательный вопрос.

— Какой восемь? Какой восемь? — сразу ответил Миша. — Не видишь, помощник командира части едет. Восемь, восемь…

— Да слышу, слышу, а так, для порядка… Восемь, — продолжал он уже более миролюбиво.

— Не знаем мы пароля, — ответил ему я.

— Так бы и сказали. Вона карнач, он вам скажет. Пароль был тринадцать.

Это значит, что на оклик восемь нужно было добавить число, дававшее при сложении тринадцать, то есть пять.

Когда карнач сообщил мне пароль, я подумал честолюбиво: «Черт возьми, ведь пароль тринадцать, а число это для меня явно везучее. Чем черт не шутит, а?»

И я стал любовно поглаживать немецкий чемоданчик с сургучными печатями.

Дав удила коню и волю фантазии, я принялся строить всякие радужные планы. Конечно, я не был разведчиком, только вчера взявшимся за это дело, и уже хорошо знал, что все на свете профессии — это труд, труд кропотливый и дающий результаты по капле, по песчинке, труд многих людей, но… была темная ночь, пароль был тринадцать. Возле меня не ругался придирчивый Ковпак, не «воспитывал» меня Руднев, и мог же я хоть в это неслужебное время фантазировать, о чем мне угодно.

«Тем более, — думал я, — ведь это же все реально. Чемодан с документами немецкого генштаба…

— стратегия!!!

…или по крайней мере пресловутого Клейста…

— оперативное искусство!!!

…дневники летчиков, оберста и других важных персон…

— ну, хотя бы что-нибудь из немецкой тактики!!!

…в моих руках».

Нет, юноши и девицы, идущие на первое свидание, ничего вы не понимаете! Вы не знаете, что значит дрожать от волнения темной ночью ранней весны.

Три дня и три ночи мы сидели с переводчиком Мишей над содержимым чемодана. Серной кислотой догадки мы пытались проникнуть в смысл документов. Там была и книга шифровок штаба Клейста за сорок второй год и много, много карт: отчетных, оперативных, карт с приказами… И среди них одна большая километровка, еле помещающаяся на полу комнаты, а на ней наверху надпись: «Von russischer Karte abgelegt».

И на карте — вся Изюм-Барвенковская операция. Ее начало и развитие. Поползав по остальным картам, я увидел ее конец.

В эти дни я впервые ощупью бродил по большим штабным дорогам, по глухим тропам, перекресткам и тупикам войны.

«Да, — думалось мне. — Недаром пароль был тринадцать в этот ясный весенний день — весенний и ветреный день 2 февраля, прижимавший немецкие самолеты к земле, к верхушкам тополей и ясеней, столетиями росших в парках польских магнатов на украинской земле».

18

Мы простояли в Большом Стыдне дня четыре. Кроме работы над документами группировки фон Клейста, у меня было много других забот. Не обошлось и без неприятностей. Захваченный Ленкиным бургомистр сбежал в третью ночь. Часовой дал по нему несколько выстрелов и слышал, как он вскрикнул, но найти его так и не могли. В ночной темноте-неразберихе толстопузый бургомистр скрылся, как иголка в пуховой подушке.

После памятного случая под Владимирцем мы стали все больше интересоваться националистами. Я провел с разведчиками несколько инструктивных бесед, потребовав от них сведений об этом новом, нами еще не изученном противнике. К моменту нашего прихода в район Большого Стыдня мы уже располагали большим количеством фактов, но еще полностью не разобрались в них. Данные указывали на прямую связь националистов с немцами, с гестапо, с жандармерией. Особенно там, где верховодили галичане, сразу появлялась связь с немцами, иногда очень скрытная, тщательно законспирированная, а иногда и открытая.

Еще во время стоянки в Глушкевичах в декабре 1942 года до нас доходили смутные слухи о каком-то Тарасе Бульбе. В Большом Стыдне мы все чаще слышали новое имя — «Муха». Мы уже знали, что большинство националистических атаманов тщательно скрывает свои настоящие имена и действует под кличками или, как они называли свои вымышленные имена, — «псевдо». Муха — это было явное псевдо. Разведка и охранение второго батальона Кульбаки, выдвинутого нами заслоном от Ровно километров на восемь южнее Большого Стыдня, столкнулись с вооруженной группой националистов. Боя с Кульбакой они не завязывали, но в то же время на переправе через реку Горынь заняли оборону фронтом к нам и задержали несколько разведчиков. Одного из них, подержав некоторое время, отпустили к нашему командованию с предложением начать переговоры. Кульбака согласился и пригласил к себе парламентеров, потребовав, чтобы это были обязательно ответственные лица. Когда они к нему явились, он задержал их, потому что продвигавшаяся вторая группа разведчиков его батальона была обстреляна цепями противника. Пришлось вмешаться в это дело Ковпаку. А так как парламентеры все равно были уже задержаны, то мы и решили вызвать их к себе и самим выяснить, что же это за люди.

Парламентеры были доставлены в штаб. К нашему удивлению, оба оказались молодыми хлопцами лет двадцати — двадцати пяти. Один из задержанных был командиром националистического формирования, носившего название «курень». Высокий прыщавый блондин в штатском пальто, с шелковым кашне на шее и в очках на угреватом носу, быстрый, подвижной, с уверенными глазами. Руки у него были потные, с длинными пальцами, нервно перебиравшими борта модного пальто. Второй — высокий, черноволосый. Хрящеватый нос с горбинкой, упорный взгляд карих глаз и широкая ладонь мужицких рук. Одет в крестьянский кожух с расшитым воротником, из-под которого выглядывал бархатный лацкан немецкого мундира. Это и был Муха. Молодой человек лет двадцатипяти, но когда разговор пошел в открытую, выяснилось, что ему и того меньше.

Вначале с помощью довольно нехитрых уловок он пытался выяснить цель нашего прихода и направление дальнейшего маршрута. Руднев легко избегал прямого ответа на его вопросы, которые были наивны, но не на все мы могли отвечать, а Ковпак только улыбался, пощипывая бородку. Парень был, видимо, не из терпеливых дипломатов, так как уже через десять минут он откровенно заявил:

— Скажить, куда и для чого идете, и я дам наказ пропустыть вас…

Ковпак не выдержал и ответил ему своей любимой поговоркой:

— Здоровый ты вырос, хлопче, а у твого батька був сын недотепа.

Я полагал, что это означает конец дипломатических переговоров, но, к нашему удивлению, чернявый хлопец сначала приподнялся, оскорбленный, а затем снова сел и, овладев собой, сказал:

— Не знаю, як вас звать и кто вы будете, а на вашу мову я скажу одно: батька мого нимець застрелыв, а я вырвав у нимця автомат и троих жандармив до земли прышыв. И с того времени я с германом веду свий счет…

Но тут он встретил взгляд своего напарника и осекся. Мы хотели продолжать этот разговор, но Муха молчал. Стал говорить прыщеватый блондин. Он обнаружил неожиданную покладистость и резво пошел на уступки. Просил только, чтобы мы дали им день сроку, и они пропустят нас в любом направлении.

На этом и договорились.

Парламентеры поднялись. Ковпак, хитро прищуриваясь и потягивая цыгарку, вдруг спросил:

— Ну, а за що вы боретесь, хлопчики?

— Як за що? — отвечал Муха. — За самостийну Украину.

— Ага, понятно. А против кого? — в упор спросил он прыщавого.

— Против нимакив, — отвечал Муха.

— Ты подожди, хлопче, — отмахнулся от него Ковпак, — не тебе пытаю, ты ж мужик необразованный, а от пускай воны скажуть.

Глаза прыщавого забегали, он встал и быстро стал бормотать заученые слова:

— Або загынешь в боротьби за волю, або добьешься своего. Мы боремось за Украину, без московского империализма, мы за то, щоб каждый украинец в своей хате був сам соби пан…

— Вот сукин сын, — тихо сказал мне Руднев.

Ковпак кинул в нашу сторону сердитый взгляд и быстро обернулся к Мухе.

— Ну, а ты, хлопче, тоже так думаешь?

Муха молчал.

Ковпак не отступал:

— Скоро Красная Армия придет, так вы що, против нее тоже воевать будете?

— Будем! — не задумываясь, ответил прыщавый.

— А ты, хлопче? — настаивал Ковпак.

Муха молчал.

— А теперь еще один вопрос к вам, господин. Вот вы сами, своими руками, сколько немцев убили?

— Ну, это уж лишнее, — отвечал тот, — и значения это не мае ниякого.

— Так чьими же руками вы будете с нами воевать? — не унимался Ковпак. — Его руками? — указал он на Муху.

Оба молчали.

— Да, хлопчики, — затягиваясь цыгаркой, говорил Ковпак, — неважное ваше дело, бес-пер-спе-ктив-по-о-е… Поняв? Погибель вас ждет.

Криво улыбаясь, прыщавый выдавил из себя, видимо, где-то вычитанную фразу:

— Ну, и что же из того? Хоть погибнем, но зато попадем в историю.

— А! Разве что так, — засмеялся Руднев.

Они ушли.

19

Простояв дня четыре в Большом Стыдне, отряд двинулся дальше. От Припяти более двухсот километров мы шли все время на юг, в обход Сарнского узла с запада, а сейчас круто повернули на восток, в обход Ровно и Новоград-Волынска.

Мы торопились, так как начиналась уже весенняя распутица, и хотя грунт был еще мерзлый и твердый, но сверху уже лежала жидкая кашица таявших снегов. По дорогам текли ручьи. Впереди наш путь преграждали реки Случь и Горынь, южные притоки Припяти, речушки небольшие, но быстрые и глубокие. При весеннем разливе они могли стать серьезной преградой, в особенности если учесть, что никаких саперных или понтонных частей у нас пока что и в помине не было. До сих пор реки и побольше — Днепр и Припять — мы форсировали на чем бог послал.

Время года, климат и перемена погоды для рейдового отряда имеют важное значение. Волка ноги кормят! А ключом нашей неуязвимости было движение. Противник мог это движение затормозить на одном из направлений, поэтому Руднев всегда старался иметь как можно больше выгодных вариантов в выборе маршрута. Он не любил рек, встречавшихся на нашем пути, и старался поскорее перемахнуть через них. Терпеть не мог он железных и шоссейных дорог. Дороги эти довольно сильно охранялись, может быть потому, что находились в районах, близких к партизанским гнездам. Они были досягаемы для мелких диверсионных отрядов, а такие партизанские отряды уже успели организоваться в Полесье. Дороги тоже были преградами на нашем пути.

Разведчики и третья рота называли их полупрезрительно, полуласково «железки», мощеное шоссе звали «шоссейка», а единственную в этих краях асфальтированную магистраль Киев — Житомир — Ровно — Львов с некоторой долей уважения называли «асфальт».

Когда разведчики двигались на поиски в южном направлении и проходили заставы Кульбаки, бойцы заставы обычно спрашивали:

— Куда двигаетесь, хлопцы?

— На асфальт! — важно отвечали Черемушкин или Володя Лапин, и застава с уважением пропускала их. И не удивительно: ведь эти хлопцы через несколько часов должны были очутиться на важной коммуникации врага. «Это вам не какой-нибудь паршивый полицай или трусливый жандарм», — слышалось в ответе разведчиков. По асфальту шло большое движение. Здесь пульсировала живая артерия армии врага, армии еще сильной и до зубов вооруженной.

Мы не часто ставили перед разведчиками диверсионные задачи, и особенно редко в тех случаях, когда они шли на асфальт. Роль их сводилась к тщательному наблюдению, умению разобраться в движении врага, умению найти вблизи дороги своих людей и вовлечь их в разведку. Но удержать хлопцев было трудно. Выполнив задачу, разведчики зачастую в перерыве между движением колонн выскакивали на шоссейку, резали связь, а то подбивали одинокую машину или обстреливали небольшие колонны немцев, шедших на восток, румын и мадьяр, двигавшихся на запад. Частенько возвращались с трофеями, к зависти остальных партизан.

Вот вдоль этого асфальта, держась от него на почтительном расстоянии — в 25–40 километрах, навстречу потоку частей венгров, румын, итальянцев, двигавшихся из Киева на запад, шли мы с запада на восток, от Ровно на Житомир. Здесь впервые за полгода дружбы и совместной работы с Ковпаком и Рудневым я почувствовал неудовлетворение. Разведка приносила хорошие сведения. По дороге шли разгромленные части врага, деморализованные, иногда слабо вооруженные, хотя и многочисленные. Близость асфальта раздражала меня, и казалось, что мы делаем очень мало.

Как-то ночью, во время марша, трясясь на тачанке, я сказал Коробову:

— Черт знает что такое! Бродим мы по тылам, гоняем разную сволочь.

Коробов удивленно повернулся ко мне:

— А что же тебе еще надо? Должность у нас такая.

— Да не в этом дело: вот южнее нас крупный зверь бежит, а мы все из пушек по воробьям стреляем.

Коробов молчал.

За последние дни по весеннему, пористому, хрупкому, покрытому водой насту мы отмахали километров сто на восток. Форсировали Случь и Горынь и вышли в район севернее Новоград-Волынска. Разведка велась непрерывно, и данные об асфальте все больше и больше раздражали меня. Я все чаще стал докладывать Ковпаку и Рудневу эти данные и свои выводы: «Нужно ударить по асфальту». Но у командования, видимо, были свои планы.

Дороги развезло весенней распутицей. Несколько ночных маршей потребовали от нас небольшой передышки. Люди и лошади устали. Водная преграда осталась позади, и Руднев решил сделать остановку. Противника вблизи не было, с асфальта на машине до нас не дотянуть, хотя мы находились всего в двадцати пяти километрах от него. Единственный немецкий гарнизон в Городнице сидел, окопавшись и опутав свои казармы проволокой.

Две бронемашины, имевшиеся в Городнице, тоже не страшили нас, так как в отряде уже было немало бронебоек. По Случи когда-то проходила граница, и, перейдя ее, мы вышли из пределов Западной Украины.

Украинские националисты здесь не показывались, не потому что тыловые порядки у немцев здесь были иными, а просто потому, что корень их — кулачество — давно уже был уничтожен в этих местах. Не так легко советского колхозника обмануть баснями про «самостийну Украину».

Разведка, посланная мною, как обычно, в звездном порядке, принесла забавные вести. Немецкий гарнизон в Городнице сидел тихо и мирно. Узкая лента асфальта кишмя кишела войсками и беженцами, катившимися с востока на запад. Постоянных войск было мало: где-то далеко на северо-востоке одиноко и безрезультатно взывал о помощи небольшой гарнизон Эмильчино, на севере — Сарны, лишь недавно оправившиеся от «Сарнского креста», да Ровно на юго-востоке. Но до Ровно сто пятьдесят километров, помноженные на грязь весенней распутицы, лесные дебри и пески Полесья. Вдруг действительность немецкого тыла повернулась к нам обратной стороной медали.

На берегу Случи есть такая деревушка — Старая Гута. Название этого села очень много говорило сердцу старых ковпаковцев. Села, как и люди, бывают разные. Они редко похожи друг на друга. Но кто много путешествовал по глухим местам, тот знает, что у них есть сходство если не по виду, то хотя бы по имени. Странное дело, но по всем необъятным просторам, от Орловщины до Вислы, по болотистым и глухим местам, разбросаны Старые Гуты. Мы их встречали десятками. Почти так же часто, как Ивана на Орловщине, Яна в Польше и Микиту на Украине… Старые Гуты есть в Брянских лесах, есть они на Черниговщине, их бесчисленное множество в Полесье, оттуда перекочевали они на Львовщину, на Тернопольщину, забрели и на Карпаты.

Старые Гуты севера чернеют древними избами, Гуты юга кокетничают белыми глиняными хатами, важничают красными черепичными крышами Гуты запада, — а рядом с ними обязательно прилепились Новые Гуты, а то и просто Гутки, — тулятся и живут, как села-детеныши возле древних, поседевших родителей. Мы уже перестали удивляться обилию их, и Базыма, склонившись над картой и выбирая маршрут, обычно говорил:

— Ну, вот старые знакомые. Придется стоянку здесь устроить. Опять Старая Гута.

Но на этот раз Старая Гута оказалась в стороне от нашего маршрута, и разведка, посланная мною в этом направлении скорее из любопытства, чем по нужде, не вернулась в срок. Я уже жалел, что послал туда разведчиков, и решил про себя, что хлопцы, смекнув, на какое пустячное дело их послали, просто загуляли где-то. Но не вернулись они и к следующему утру, и к вечеру. Это уже стало меня беспокоить. Посоветовавшись с Ковпаком, я послал по тому же маршруту усиленный взвод, приказывая вести разведку как можно тщательнее и осторожнее. Во главе стоял Черемушкин — лучший разведчик. Он вернулся в срок и доложил, что в Гуте живут исключительно поляки и что население приняло разведчиков хорошо, даже чересчур хорошо. Паненки наперебой предлагали ребятам водку, но разведчики были настороже и прибыли почти трезвыми. Но все же Черемушкин не принес нам никаких утешительных известий.

Отделение разведки Гомозова, первым посланное мною в Старую Гуту, действительно было там накануне. Гомозов побыл в селе всего лишь несколько часов и уехал. Что случилось с ним дальше, никто не мог сказать.

Так мы и не узнали подробностей исчезновения разведчиков. Хлопцы как в воду канули.

Лишь через полгода, вернувшись с Карпат, мне удалось кое-что выяснить. Недалеко возле Старой Гуты расположился лагерь польского отряда. Это не был партизанский отряд, он не восставал с оружием в руках против немцев, он не был связан с жителями польских деревень, он просто держал их в узде, карал и расстреливал, заставляя скрывать свое присутствие и темные дела. Верхушка этого отряда прибыла из Лондона в конце 1942 года; панов сбросили с самолета где-то под Люблином. Теперь уже всем известно, что нужно было этим людям, пришедшим в леса Житомирщины в хромовых и шевровых сапогах, щеголеватых бриджах, с кокетливыми белыми птичками на четырехугольных фуражках!

Гестапо провоцировало через своих слуг, немецко-украинских националистов, резню польского населения. Может быть, защищать своих соотечественников пришли они? Но первое, что они сделали, — это расстреляли всех поляков-коммунистов из советско-польских сел, а потом пригрозили населению: всех, кто будет делать что-либо не по их указке, ждет такая же судьба. Второй шаг, сделанный ими, — переговоры с «Тарасом Бульбой» — атаманом украинских националистов. Они заключили с ним соглашение, что по ту сторону Случи территория останется под влиянием Бульбы, а по эту — за ними. Кто же командовал этим войском? В Лондоне — Соснковский, в Люблине — майор Зомб, в Старой Гуте — капитан Вуйко.

Соснковскому не было нужды скрывать свое имя. У майора Зомба, разумеется, имелась другая фамилия. «Зомб» — это был только его псевдоним. У Вуйко тоже. Интересно, что враждовавшие друг с другом группки националистов, устраивавшие по указке гестапо и Соснковского резню между поляками и украинцами, были удивительно похожи друг на друга. Атаманы и паны тех и других формирований обязательно скрывали свои настоящие имена. Действовали они на чужой земле, следовательно у тех и у других семьи были в безопасности. Зачем же так тщательно скрывали они свои имена? Не потому ли, что дело, которое делали они, было грязное и, запачканные предательством, изменой и кровью невинных людей, они хотели скрыть свои имена? Второе, что объединяло их: и прыщавый малец — полуграмотный интеллигентик, приходивший к нам с Мухой, и капитан Вуйко, с которым мне довелось встретиться через полгода, почти одними и теми же словами выразили это. «Чего вы хотите? Чего добиваетесь?» — спрашивали мы. Они отвечали: «Хоть погибнем, но попадем в историю». А Вуйко сказал еще яснее: «Хотим управлять».

В каждом виден был прежде всего кандидат или в гетманы, или в атаманы, или в министры, или в воеводы.

Не служить народу, а сесть ему на шею страстно хотели и те и другие, и всей своей подлой жизнью добивались этого.

21

Мы двигались на восток, и, казалось, весна шла навстречу нам. С каждым днем дорога становилась все хуже. На полях и в перелесках снега уже не было, и только узкими полосками серел он в оврагах. Зато ручьи стали бурными потоками, которые, разлившись в долинах, превращались в реки и озера. Пришвинская весна воды рейдировала по Украине вместе с Ковпаком.

Мы вышли на территорию Житомирской области с запада и двигались параллельно асфальту, огибая Новоград-Волынский и приближаясь к Житомиру. Руднев упорно не соглашался с моим стремлением нанести серьезный удар по этой важной коммуникации врага. По асфальту в эти дни двигались отступающие колонны тыловых немцев. Они бежали на запад, увозя с собой награбленное имущество. Часто машины были доверху нагружены не только узлами и чемоданами, но и мебелью: пианино, шкафами, кроватями, диванами. Уже прошли колонны эвакуировавшихся из Харькова, занятого в первый раз нашими войсками. Теперь эвакуировались немцы из Киева и других городов.

До войны я жил в Киеве. Там осталось у меня в квартире несколько шкафов с любимыми книгами и рукописями. Докладывая о движении немцев на асфальте, я каждый раз заканчивал свой доклад шуткой:

— Семен Васильевич, наверное, где-то недалеко возле нас путешествует из Киева мой книжный шкаф или диван. Нельзя ли попробовать?

Комиссар, видимо, понимал меня, но никогда не смеялся в ответ на эту печальную шутку. А когда я все чаще и настойчивее стал повторять ее, однажды, вспылив, он оборвал меня:

— Послушайте, товарищ подполковник, я бы просил вас в дальнейшем избавить меня от этих ваших домашних воспоминаний.

— Слушаюсь!

И дальше до меридиана Житомира мы двигались, расчищая впереди себя мешавшие нам мелкие гарнизончики.

Только Коробову теперь я рассказывал с мельчайшими подробностями, как вот уже второй месяц везут из Киева «нах Дейчлянд, нах фатерлянд» мой книжный шкаф и рукопись пьесы «Дуб Котовского» о Хотинском восстании бессарабских партизан в январе 1919 года, написанной мною перед самой войной.

В первых числах марта мы остановились на стоянку между Городницей и Эмильчино, городишками севернее Новоград-Волынска. Стоянка была нарушена тем, что немцы бросили на нас сотни две пехоты и две двухмоторные двенадцатитонные бронемашины, вооруженные пулеметами и скорострельной мелкокалиберной пушкой. Удар принял второй батальон Кульбаки, а вскоре одна из шикарных машин с моторами Даймлера, удивлявшая наших бойцов в начале войны тем, что она могла ходить, не разворачиваясь, взад и вперед с одинаковой скоростью, зачихала в луже. Один из моторов заглох, а после нескольких выстрелов бронебойщика Медведя из-под брони показался синий дымок. Он становился все чернее, клубы его вились все выше. Из люка выскочили три гитлеровца. Они пытались бежать, но тут же были сражены нашими автоматчиками.

Вторая бронемашина, пользуясь своим удивительным задним ходом, укатила от нас. Пехота также отошла без особых потерь. Мы с Коробовым, прискакав из штаба на выстрелы, успели лишь запечатлеть на пленке догоравшую машину. На память о ней я оторвал от кабины водителя медную табличку, на которой значилось: «Даймлер-Бенц — 12 тонн».

Зная по опыту, что немцы, нащупав нас в этом месте, на следующий день обязательно подтянут сюда превосходящие силы, мы двинулись дальше.

Когда уже совсем стемнело, меня догнал командир отделения Володя Осипчук и доложил мне добытые сведения о гарнизонах Эмильчино, Коростень, Ушомир, в направлении которых мы держали путь. Он проводил разведку на Эмильчино. Разведчики в одном селе встретили девушку, которая шла из Эмильчино, разыскивая нас. В этом городишке, оказывается, существовала подпольная организация. Часть руководителей ее была недавно арестована немцами, а оставшиеся товарищи со дня на день ждали арестов. Я посадил девушку к себе на тачанку. Лица ее не было видно. Голос, очень мелодичный и нежный, звенел в ночном воздухе странно и решительно. Володя успел рассказать мне, что на обратном пути они приняли бой с немцами и что девица уже успела показать себя в бою неплохо.

Соня, так звали ее, рассказала мне все подробности житомирского оккупационного бытия. Рассказала о том, что во всех районах Житомира существуют подпольные группы, усиливается антигитлеровская агитация. В эту мартовскую ночь я впервые услышал фамилию «Калашников».

— А кто такой этот Калашников? — спросил я, по ассоциации сразу вспомнив лермонтовскую «Песню о купце Калашникове».

— Калашников? О, это знаменитый партизан, — видимо удивляясь моей неосведомленности, отвечала опа.

— Чем же знаменитый?

— Как же вы не знаете? Это он приехал в Житомир на немецкой машине к складу эсэсовцев в форме немецкого обер-лейтенанта, выписал все, что ему необходимо, погрузил на машину, расписался и уехал. И только когда машина скрылась из глаз, удивленные эсэсовцы увидели его расписку, где было сказано: «Все необходимое для себя получил с немецких складов». И подпись: «Калашников». В другой раз он сидел в театре рядом с немецким генерал-комиссаром, и, придя домой из театра, герр Магния нашел в кармане записку на немецком языке: «Сидел рядом с вами и с удовольствием смотрел спектакль». Подпись: «Калашников».

И еще долго и восторженно рассказывала мне Соня о похождениях этого знаменитого житомирского партизана. Я сидел молча. Тачанка потряхивала нас на кочках. Я слушал, думал, вспоминал, что обо всех этих похождениях я где-то читал или слышал много раз. И вспомнил. Да ведь это же юношеские похождения Котовского в 1905–1908 годах! Биографию своего земляка я знал превосходно и даже пытался писать о нем повесть и пьесу.

— А в тюрьме сидел этот ваш Калашников? — спросил я Соню.

— Конечно, сидел. В гестапо. В Житомире.

— И удрал? — спросил я.

— Удрал… — раздался тихий голос Сони.

— Через окошко?

— Откуда вы знаете?

— Да вот, знаю… «Разорвав тюремный халат на длинные ленты, он свил из них веревку и, привязав ее к решеткам окна, опустился по тюремной стене, прыгнул на плечи часового и, задушив его, бросился бежать. Второй часовой стрелял, но не попал в него в ночной темноте», — на память цитировал я.

Соня молчала.

Так впервые я услыхал о Калашникове.

Мы двигались очень быстрым темпом на восток и вскоре прошли Житомирскую область. За это время я так и не успел узнать поподробнее о «знаменитом партизане». И только через полгода, пройдя еще несколько тысяч километров, возвращаясь из карпатского рейда, я еще раз побывал в этих краях. Тогда я узнал все подробности о Калашникове.

Это была провокационная фигура житомирского гестапо. Калашников был вызван к жизни гестаповцем, который наделил провокатора всеми чертами героя книги, очевидно терпеливо изучив нашу романтическую литературу, и выманивал на этого «живца» неопытных подпольщиков. Кое-где это удалось. Являясь в небольшой городок с ореолом непобедимого, хитрого подпольщика и неуловимого партизана, разъезжающего на немецких машинах и обманывающего глупых немцев, Калашников мог постепенно войти в доверие подпольных организаций и нащупать их нити. Организация доверяла провокатору свои тайны, а затем наступал неизбежный провал, которого избегал только один романтический герой, для того чтобы затем появиться в другом месте.

Из «Сарнского креста» и «лельчицких Канн» гестаповцы сделали для себя выводы, и контрмеры их не лишены были хитрости.

В Западной Украине — украинские и польские националисты, а на Житомирщине — нечто вроде Зубатова образца 1943 года, носившего имя «Калашников»[6].

Я для себя тоже сделал вывод: не слишком верить в ореол партизана-одиночки, особенно во второй период войны, когда уже развилось массовое народное партизанское движение, грозное для немцев.

Но Житомирщина поразила нас не только Калашниковым. Были там вещи и похлеще. Если взглянуть на равнобедренный треугольник карты, основанием которого является линия Житомир — Новоград-Волынокий, а вершиной Коростень, вас поразит необычайное очертание местности и нанесенных на карте знаков. Со всех сторон этого треугольника зеленеют леса. Сам же он чист, и в белизне его люди, привычные к карте, угадывают равнину и степь. По краям он ограничен линиями железных дорог, параллельно им, как бы дублируя их, протянулись жирные красные жилы шоссеек… Сюда по развитой сети дорог ворвались гитлеровские войска в июле 1941 года. Этот треугольник был плацдармом и для наших войск.

Но вглядимся внутрь треугольника. Он весь усеян черными точками, крестиками и жилками. Это хутора, церкви и проселочные дороги. Треугольник весь усыпан маком хуторов. Когда мы пришли в этот треугольник, то обнаружили, к своему удивлению, что весь хуторской мак не только жив, но, что самое главное, хутора заселены немецкими колонистами. Немцы, еще по гостеприимству Екатерины, поселились на Украине. Они выбрали себе самые плодородные земли и оставались на них до нашествия Гитлера.

Ни земельные реформы, ни революция, ни война 1941 года — ничто не тронуло их. Конечно, они перед войной называли себя колхозниками, но, вероятно, добрая половина их обслуживала немецкую разведку.

Колонна наша проходила через хутора, и почти из каждого окна стреляли. По крайней мере в, первую ночь. Процентов, двадцать — тридцать украинского и русского населения, оставшегося там, были превращены немецкими колонистами, или, как они называли себя, фольксдейчами, в рабов. Рабы эти с утра до ночи работали в хозяйствах немцев. Все мужское население фольксдейчей было вооружено винтовками, сведено во взводы, роты, батальоны. Оно служило надежным заслоном центральных коммуникаций, идущих через Украину от Полесья. Явление это было для нас настолько неожиданным, что мы, врезавшись в самую гущу этого хуторского «рая», трещавшего со всех сторон ружейными выстрелами, не знали сразу, что и предпринять. И только когда упали первые раненые и было убито несколько разведчиков, Ковпак махнул плеткой и сказал:

— Чтобы ни один хутор, из которого раздастся хотя бы один выстрел, не остался целым.

Тогда я впервые увидел, а понадобилось еще полтора-два года, чтобы я до конца осознал, что немецкий колонизатор любит и понимает только один аргумент — палку. Палка в философии, палка в быту, палка автоматной очереди, но только этот убедительный аргумент был ясен и понятен колонизаторам до конца.

Дальнейшее наше продвижение через столыпинско-гитлеровский край шло быстро и без приключений. Мы объяснили немецким колонистам, почему на партизанском марше 1943 года их хутора горели, и дальнейшее наше путешествие проходило без эксцессов. Правда, все мужчины еще задолго до появления нашей колонны, как мыши, разбегались по оврагам и рощам. В домах стояла приготовленная пища, немки, толстые и дородные, худые и костлявые, — все одинаково угодливо улыбались и кланялись, и на протяжении остальных семидесяти километров нашего быстрого марша ни одного выстрела не раздалось ни из одной хаты. Аргумент был понят фольксдейчами до конца.

Вскоре мы вышли под Коростень, где земля была хуже, леса мешались с песками. Там уже не было немецких колонистов, а жили украинцы и русские. Мы забыли о гостеприимных немцах и только весной 1944 года в Польше, под Замостьем, мы вторично встретили целое клопиное гнездо гитлеровских колонизаторов и тут уж окончательно убедились в том, что этакому фольксдейчу понятен только один аргумент — палка.

22

Невдалеке от Коростеня, на выходе из немецко-столыпинского треугольника, разведка, рыскавшая на шоссейках, подбила «пикап», который вез почту. На машине лежало несколько кожаных мешков с письмами и посылками немецких жандармов. Посылки были преимущественно со съестным и жирами. Разведка по праву все это разделила между своими людьми, а кое-что из деликатесов и вин ребята принесли в подарок Ковпаку и Рудневу. Письма свезли в штаб. Была на «пикапе» еще одна вещь, никому не нужная, с которой разведчики не знали, что делать, поэтому и притащили ее ко мне. Это был кубической формы железный ящик, в котором, как тарелки в буфете домохозяйки, лежали круглые жестяные коробки с кинолентой.

Увидев киноленту, которая вызвала во мне самые противоречивые чувства, я сказал Сашке Коженкову, моему ездовому: «Побереги-ка этот ящик!» — и, освободившись от дел, пришел на квартиру, вынул коробку с надписью «эрсте-тейль» и стал рассматривать пленку на свет. Фильм был звуковой, надписей на нем не было, и хотя я мог улавливать движения актеров, но смысл кинодействия понять было трудно. Привычное шуршание пленки, мягкими спиралями ложившейся на пол, вызвало у меня воспоминания о прошлой мирной жизни. За этим делом и застал меня Коробов.

Но не пленка была самой интересной находкой в почтовом немецком автодилижансе. Просмотрев несколько частей, я свернул пленку и, сказав Коженкову: «Погрузишь этот ящик на тачанку», — пошел обратно в штаб. В штабе Тутученко, Войцехович и ротные писаря разбирали письма. На большинстве конвертов было выведено женским почерком, полуграмотно: «Украина, Житомиргебит, Дорф…» Письма, как две капли воды, походили одно на другое. Горькие письма невольниц — домой из немецкой каторги. С поклонами родным и знакомым, с горючей слезой погибшей молодости. Но некоторые были необычны и трогали своей безыскусственностью.

Одно письмо начиналось так:

3 неба звездочка упала

И разбилась на льоду.

Я в Германию попала

В сорок третьему году.

В другом письме девушка писала, что она пока жива и здорова и что «…по ночам над заводом, где мы робымо, летают швидки голубки, и наша сусидка Маруся, которая поихала вместе со мною, сшила себе платье с одним рукавом», и в конце письма: «Не плачьте, мамо и тато, я все равно не вернусь».

Третье письмо было написано на открытке. Она была ярко раскрашена и живо напомнила мне детство. Розовощекий ангелочек лет четырех, с голубыми глазами, с синеватыми крылышками, в белоснежной одежде, усыпанной золотыми и серебряными блестками, а на обороте письма тот же адрес латинскими буквами. Корявым почерком написано:

«Посылаю вам, мамо, оце боженя. Таких боженят у меня есть ще штук з десять. Про мене не беспокойтесь, живу хорошо, потому що не маю времени проклясть ту годыну, колы вы мене на свит народылы. Прощайте и не ждить до дому».

Я перелистывал желтые, синие, розовые конверты. Бумага писем шелестела, как осенние листья. С открытки улыбался наглыми голубыми глазами розовощекий немецкий ангел.

В штабе вертелся Коробов, все время рассказывая Базыме о том, как я рассматривал немецкий фильм. Мысленно он уже сочинял очерк, в котором бывший кинорежиссер поджигает мосты фашистским трофейным фильмом. Базыма отмахивался от него, как от надоедливой мухи.

Я сидел и задумчиво перебирал письма девушек-невольниц, читал их приветы, поклоны, мольбы и песни, сложенные в неволе, и вспоминал вековую долю украинской женщины, воспетую поэтом:

Де не лилися ви в нащiй бувальщинi,

Де, в якi днi, в якi ночi —

Чи в половеччинi, чи то в князiвський удальщинi,

Чи то в казаччинi, ляччинi ханщинi, панщинi,

Руськiї сльози жiночi!

Слухаю, сестри, тих ваших пiсень сумовитих,

Слухаю й скорбно мiркую:

Скiльки сердець тих розбитих, могил тих розритих,

Жалощiв скiльки неситих, сл!з вийшло пролитих

На одну пiсню такую!

Мысль о безвестной украинской Марусе сверлила мне мозг. Ритм частушки-коломыйки звучал в ушах:

Белая хустыночка —

В море полоскалася,

Бедная дивчыночка —

Що сюда попалася.

Шелестели, жгли руки и мозг эти корявым почерком и кровью сердца написанные слова… Я думал печальную думу. Просмотренный немецкий фильм оставил на руках еле уловимый запах пленки, со стола улыбался пухлыми щечками немецкий ангелочек.

Через несколько дней мы действительно использовали немецкий кинофильм для поджога иванковского моста. Письма я отдал Коробову, который раньше меня мог быть на Большой земле и обещал построить на их материале «потрясающий» очерк. Я же в этот день твердо решил, что до тех пор, пока не оборвем мы вместе с Красной Армией крылышек фашистскому ангелочку, не выпускать автомата из рук и забыть о том, что люди создали услаждающие их слух музыку и поэзию, радующие глаз полотна великих мастеров кисти и пластику кинолент, сделанных из вещества, которым поджигают города и заряжают пушки.

23

Мы обходили Житомир, прижимаясь ближе к дороге Житомир — Киев, всего в десяти — пятнадцати километрах от Коростеня. Для того чтобы обезопасить себя от крупного гарнизона, состоявшего из отведенных для переформирования двух немецких дивизий, мы выслали крепкий заслон, поставив ему задачу взорвать железнодорожные и шоссейные мосты. Так близко от Коростеня мы проходили еще и для того, чтобы дать разведке нащупать движение на железной дороге и высмотреть места, где можно ударить почувствительнее.

С первым заслоном, который должен был взорвать мост на шоссейке, получился конфуз. Девятая рота, выполнявшая эти обязанности, задержалась на марше. В одном селе, где хлопцы обнаружили склад водки, командир роты Петя К., парень не особенно подверженный алкоголю, вдруг загулял.

По расчетам времени, которые мы сделали вместе с ним по карте, роте нужно было простоять в этом селе полчаса, чтобы дать передышку людям и лошадям, и дальше двигаться к мостам и взорвать их. Но подрывники задержались там около двух часов. Дальше уже поехали навеселе. Рота шла и ехала на повозках без строя — ватагой. Никто не интересовался, куда она движется. Всем было море по колено. Впереди ехал выпивший проводник. Вскоре они заблудились. Когда командиры опомнились, было уже поздно. Светало, а до моста все еще далеко. Словом, девятая рота задания не выполнила, и именно через этот мост прошли автомашины, пехота и танки, которые вот-вот могли обрушиться на нас.

Ковпак все же сумел вывести соединение из-под удара, бросив в дело своих кавалеристов, которые зажгли на ложном направлении несколько скирд соломы. Немцы кинулись на пожар и потеряли время. В эти считанные часы мы, уже на рассвете, форсировали железную дорогу Коростень — Житомир. Затем пришли в болотистые Потиевские леса, куда не могли проникнуть немцы со своей техникой. А без техники они не посмели бы наступать на нас. Авиации у немцев, видимо, не было, и мы смело двигались лесом почти до полудня. Затем, дав четыре-пять часов отдыха людям и лошадям, хорошенько запутали свой след. В следующую ночь опять марш.

Отдохнув немного, мы собрали командиров для того, чтобы решить судьбу девятой роты. Дело было ясное. Но Петя К., или просто Петро, был хорошим парнем, он пришел к Ковпаку еще в 1942 году, пришел с партбилетом и орденом Красного Знамени, которые он сумел уберечь, проходя через немецкие полицейские заставы. И надо сказать, что Ковпак, обычно суровый в таких случаях, сильно колебался.

Один только Руднев был непоколебим. Он сам продиктовал приказ о расстреле. Колонна уже выстроилась для движения. В сумерках пофыркивали кони; когда командир вышел к построенной у штаба девятой роте, комиссар зачитал приказ. Тут же, у помещения штаба, была выкопана яма. Комиссар подошел к Петру, стоявшему молча, и сказал:

— Расстегнись.

Тот расстегнул шинель, под которой блеснул кругленький орден Красного Знамени.

— Снимай, — сказал ему Руднев.

Петро снял орден и молча передал его комиссару. Через несколько секунд его расстреляли.

Колонна двинулась дальше.

Я ехал верхом. Колонна шла из села в степь, по которой в эту ночь нам предстояло совершить шестидесятикилометровый марш к Киеву, в радомышльские леса. Проезжая мимо повозки комиссара, я мельком взглянул на него и увидел в свете всходившей луны, что Семен Васильевич плакал.


Утром следующего дня мы подходили к реке Тетерев в десяти километрах западнее города Радомышль.

24

Из Потиевской Рудни мы должны были за ночь совершить шестидесятикилометровый марш через степную полосу. Оставаться днем в степи было бы рискованно, так как немцы уже пытались нащупать нас с воздуха.

Колонна шла на рысях. Мы торопились до рассвета проскочить этот степной пятачок. После полуночи я с конной разведкой въехал в село, где днем взвод Гапоненко, состоявший из отделений Лапина и Землянко, вел бой.

На окраине догорали сарай и скирды сена, дорога черной змеей уходила в село. Днем падал весенний мокрый снег. По краям дороги, среди улицы, черными подсолнухами цвели разрывы ручных гранат, брызгами земли была расчерчена девственная белизна снега, а вокруг в мрачном беспорядке лежали тяжелые клубни человеческих и лошадиных тел. Это военная осень собирала свои плоды на правобережной Украине. Она была урожайной, и хотя в календаре числился март — апрель, но бравые косари, жнецы и молотильщики ехали рядом и удовлетворение от хорошо выполненной работы было на их молодых лицах.

Лапин, Остроухов, Землянко и Гапоненко… Они ехали рядом, здоровые и жизнерадостные, а на улице села лежало двадцать два трупа гитлеровцев. Один безрукий Зеболов уложил четверых. Я ехал с ними и думал: «Во Франции, Голландии, Дании и Норвегии было и есть немало здоровых мужчин… Почему же там не собирали такой обильный урожай?»

Может быть, у нас этой весной все удачнее шли боевые дела потому, что осень второй мировой войны была так обильно полита кровавыми дождями Сталинграда?..

Ночной марш по степи прошел спокойно. Треск автоматных очередей, как всегда, раздавался по бокам колонны, двигавшейся ускоренным маршем. Ее подгоняли связные, которых все время рассылал комиссар то в голову, чтобы прибавить темп, то в хвост — подогнать отстающих. Но все же за ночь пройти всю степную полосу мы не успели и последние десять километров прошли на рассвете. Справа в туманном ореоле трепетным, сказочным видением мерцал древний город Радомышль; впереди синели радомышльские и кедринские леса, и дорога шла под уклон, указывая, что где-то впереди, еще скрытая волнами степи, протекает река. Слева, сквозь туман, пробивалось немощное, неумытое, тусклое солнце. Комиссар с тревогой посматривал на него, и благословлял туман.

И хотя всем было ясно, что до реки и лесов идти нужно не менее двух часов и что каждую минуту на колонну могли налететь самолеты, против которых мы были почти беспомощны в открытой степи, все же люди шли медленно, вразвалку, усталые от ночного марша и от сладкой истомы весеннего утра. Колонна шла без строя и с интервалами, каких мы не позволяли себе ночью. Весело переругивались бойцы, аукали девчата-партизанки, лихо закинувшие за плечи легкие карабины. Девушки эти, в черных брюках, напущенных по-казачьи на добротные немецкие сапоги с высокими голенищами в бутылку, поверх которых пестрели цветные и полосатые городские и деревенские юбки, шли вместе с нами — лихие девушки-солдаты. Командиры тревожно поглядывали в небо и прислушивались, не подкрадывается ли к гомону колонны шмелиное жужжание немецких самолетов.

Туман ли выручил нас, или проспали немецкие летчики, не ожидавшие такого нахальства с нашей стороны, но самолеты появились лишь тогда, когда большая часть колонны разместилась в селах по реке Тетерев. Штаб стал в селе Межирички.

Не успели мы начать свою будничную работу, как были отвлечены шумом у входных дверей. Кто-то спорил и толкался в сенях, и когда дверь наконец отворилась, в нее втолкнули безоружного партизана. Базыма понял, что произошло «чепе» — чрезвычайное происшествие, отложил в сторону свои бумаги и сдвинул на лоб очки.

Позади за партизаном шел Володя Шишов, карабин его, как всегда, был за плечами, а «на руку» он держал автомат, видимо отнятый у арестованного.

— Разрешите доложить, товарищ начальник штаба. Привел нарушителя приказа двести.

Базыма встал из-за стола, кашлянул в руку и снова надвинул на нос очки.

— Докладывай, Володя, все по порядку.

Володя Шишов, шестнадцатилетний связной восьмой роты, взволнованно начал:

— Товарищ начштаба, всего три дня, как мы снова приказ двести прорабатывали. Я сам его в роту возил. А они что делают?.. Я раньше всех в село въехал, думал квартиры для роты высмотреть, а там уже разведка четвертого батальона орудует. Помните, где развилка улиц: по одну сторону магазин с хлебом и овсом, который мы потом разобрали, а напротив, в садочке, домик под черепицей. Это и есть молочарня. В эту молочарню бабы со всего села молоко сносят. По немецкому приказу каждое утро. У них там сепаратор есть и все оборудование. Так они, вот эти, не то чтобы по приказу двести действовать — взять себе самое необходимое, а остальное народу раздать, — мало того, что сами нажрались, всю остальную продукцию испортили, масло по полу растоптали, сметану поразливали…

— Понятно, Володя, ближе к делу.

В это время в штаб вошел комиссар. Шишов остановился и, приставив автомат к ноге, вытянулся по команде «смирно».

— По приказу двести? — быстро окинув взглядом, спросил комиссар.

— Так точно, Семен Васильевич! Опять четвертый батальон, — ответил Базыма.

— Понятно, продолжайте, — и комиссар сел за стол. Приказ двести — это был основной закон ковпаковцев. Старому бойцу, воевавшему с 1941 года, достаточно было сказать: «Что, хочешь, чтобы под приказ двести тебя подвели?» — и человек, если — он хоть в чем-нибудь чувствовал себя виноватым, смирялся и каялся в грехах. Каждому новичку, недавно поступившему в отряд, приказ двести, вместе с партизанской присягой, зачитывался под расписку. Вокруг этого же приказа строили свою работу политруки и парторги рот. Он имел всего несколько пунктов, с предельной ясностью гласивших, что только связь с народом, с массой дает силу партизанам. Мародерство каралось по приказу двести как измена и преступление против присяги. Особо злостных преступников по приказу двести командиры имели право расстреливать на месте.

Помню, еще во времена Сталинского рейда, был такой — случай. На хуторе, где стояла разведрота, украли мед, ограбили пасеку и перевернули ульи. Виновника обнаружили по искусанному пчелами лицу. Бойца поставили под расстрел. Пришел дед-пасечник.

— Лучше по морде надавайте, — упрашивал он.

— У нас нельзя.

— Ну, посадите на гауптвахту, на хлеб и на воду! Так и отпросил.

А хлопец, рыжий веснушчатый украинец из-под Путивля, так и остался в отряде с прозвищем «Мед».

Сейчас перед нами стоял нарушитель приказа двести, которого привел связной восьмой роты Володя Шишов.

Что привело этого мальчишку сейчас к нам, в штаб, что заставило его вести здорового детину, добродушно озиравшегося по сторонам и отрыгивавшего сливки и масло, которыми час назад он так сладко наелся?

Володя как бы отвечал на эти вопросы:

— Бабы вокруг собрались. Когда замок сбили и сепаратор ломали, они смеялись.

— Ну да, — угрюмо сказал арестованный. — Немец по восемьсот литров молока на корову наложение сделал… Они нам одобрение говорили.

— А потом, когда вы стали продукты переводить, какое они вам одобрение говорили?

Детина молчал.

— Вот молчишь. А я скажу. Бабы кричали: «Грабители! Бесстыдники и грабители!» Это про наш отряд, товарищ комиссар!

Володя сердито толкнул автоматом в спину арестованного. Тот незлобно отодвинулся в сторону.

— Через таких вот шкурников и мародеров на весь отряд пятно.

Глаза Володи вдруг наполнились слезами, и, попытавшись еще сказать несколько слов, он вдруг заплакал.

Базыма и Руднев посмотрели с понимающей улыбкой друг на друга и отвернулись.

Арестованный, до сих пор добродушно слушавший укоризненные речи мальчугана, сейчас топтался и перебирал ногами в стоптанных сапогах, как будто глиняный пол был раскаленной огромной сковородой.

Володя изо всех сил старался сдержать слезы, и от этого они лились все обильнее.

Руднев, Базыма сделали вид, что обсуждают что-то, и низко склонились к карте, а я отошел к окну.

Когда я повернулся от окна, Шишов стоял возле стенки, беспомощно опустив руки с автоматом, и сухими глазами смотрел в угол хаты. Я даже вздрогнул, — такой скорбной показалась мне эта тщедушная фигурка мальчика.

…Я видел патриотизм, чистый, как слеза, патриотизм шестнадцатилетнего Володи Шишова.

25

Данные разведки последних трех дней говорили: гитлеровцы вокруг нас что-то готовят. От Коростеня по нашим следам неотступно шло несколько батальонов пехоты. Со стороны Житомира тоже выдвинуты были войска. Подтянувшись на тридцать — пятьдесят километров северо-восточнее города, они разместились по селам в ожидании чего-то. Видимо, вражеское командование, сбитое с толку нашими крутыми поворотами под Коростенем, совершало предварительную перегруппировку, отложив решительные действия до получения более точных данных о наших намерениях. Нужно было быть начеку. Мы форсировали по мелководью, по льду и по жердяным мосткам реку Тетерев и, совершив небольшой марш, стали в двенадцати километрах от Радомышля. Ковпак и Руднев скрытничали и не говорили о своих замыслах, но мне показалось, что, может, хоть сейчас они согласятся на южный вариант — удар по асфальту Житомир — Киев. Во всяком случае ясно было, что мы готовимся к прыжку и удару, иначе незачем было так рисковать. Вот уже два дня, как мы устраивали стоянки перед самым носом у врага. Радомышль сам по себе городишко небольшой и малозначительный, но от него до Житомира километров шестьдесят пять, до Киева не больше ста, кругом довольно густая сеть железных и шоссейных дорог. А тут еще стала донимать авиация. Пока что это были разведчики: «костыли» и «рамы». Первые все время висели над нашим районом, выслеживая направление движения колонны, вторые пробовали даже раз-другой бомбить. Загадочно пока вел себя Киев. До него было далековато, и разведка моя туда не доставала.

Вот в таком тревожном настроении я прибыл в Крымок — большое село на южном берегу реки Тетерев. После предыдущих напряженных переходов и марша через степь мы в эту ночь сделали всего десять — двенадцать километров и к полуночи уже расквартировались. Люди спали, для коней в пойме Тетерева набрали сена, и они, удивленные тем, что марш прервался среди ночи, весело жевали, фыркали и перекликались низким, ласковым ворчаньем, словно благодарили спавших хозяев за отдых. Они заслуживали его — наши лошади-солдаты, за последнюю неделю отмахавшие до трехсот километров, ночами без устали тянувшие по грязной, неустоявшейся, кочковатой весенней дороге тяжелый обоз с боеприпасами, продовольствием и ранеными. Но не из жалости, видимо, давал нам Ковпак эту передышку. Мне казалось, что и кони понимали это. В ласковом перефыркивании слышен был добрый солдатский призыв: «Готовьсь, братцы, готовьсь. Отдыхай, пока можно, а завтра марш-марш!..»

Я бродил ночью улицей незнакомого села и думал: «Хорошо, людям… они знают лишь то, что отдых дается им перед новым тяжелым переходом. Да и то знают ли?.. Хорошо солдату. Он знает, что воевать надо, а если надо, то уж лучше воевать под началом командиров, которым веришь, таких, которые никогда не подводили тебя под пулю без нужды». И я вспомнил слова Кольки Мудрого, сказанные еще во время Сталинского рейда, в первые дни моего пребывания в отрядах Ковпака:

«Вот сидят дед Ковпак и комиссар Семен Васильевич и маракуют насчет моей жизни и дел моих солдатских. И еще ни разу не было, чтобы они в своих мыслях маху дали. Вот оно и понятно, откуда у меня, у Кольки Мудрого, смелость берется».

Да, вот откуда смелость… Вера в своего командира на войне значит многое, а в войне партизанской еще больше.

И как трудно должно быть человеку, на чьи плечи люди складывают эту почетную, но тяжелую ношу… Давай спать, хлопцы, ведь сами Ковпак и Руднев насчет нашей жизни маракуют, и еще не было ни разу, чтобы они в этом деле маху дали…

Лошади пофыркивали, часовые и патрули негромко позвякивали оружием. Заставы, вероятно, подошли к своим местам. Откуда-то из чащи леса изредка доносились еле слышные одиночные выстрелы. Намечая заставы, мы с Базымой наиболее сильную выставили под самый Радомышль. От преследовавших нас по пятам коростеньских частей, с севера, отряд прикрылся рекой, а в Радомышль легко могли быть подброшены войска из Житомира. Киев все еще был для меня загадкой.

Под Радомышль в село Березницы вышла заставой четвертая рота Пятышкина — директора средней школы города Путивля. Базыма не без основания звал его «коллега».

Я так и не уснул этой ночью, в неясной тревоге болтаясь по улицам Крымка. На рассвете зашел в хату и только стал умащиваться на отдых рядом с Коробовым, как часовые подняли шум. Прямо по улице катила машина. Пулеметчики комендантского взвода, Гаврилов и Кириллов, уже поставили в воротах ручник, но с машины крикнули пароль и затормозили у штаба. Машина — обыкновенная полуторка «газ» — была захвачена четвертой ротой в Березнице еще ночью. Но, выполняя мое требование — обязательно достать «языка», который сейчас необходим был до зарезу, — Пятышкин задержал ее до утра. Он надеялся, что «язык» сам придет к нему в руки и его машиной доставят в штаб молниеносно и вполне комфортабельно. Расчет его оказался верным. Действительно, только рассвело, как прямо на секреты, выставленные ротой, напоролся человек в штатском, но с оружием. Когда хлопцы заговорили с ним, он отрицательно замотал головой и забормотал:

«Их бин бухгальтер… — А затем задал вопрос: — Зи зинд руссише полицай?» — чем помог часовым выйти из затруднительного положения, бить ли его сразу прикладом по черепку, или немного подождать. Хлопцы радостно загорланили: «Ияа, йяа, руссише полицай, пойдем, пойдем, пан» — и привели его к Пятышкину, который, задав немцу несколько вопросов и выяснив, что он всего полчаса как вышел из Радомышля и шел в Березницу к «девушка Маруся», сразу отправил немца на машине ко мне.

Читатель, вероятно, уже знает из книг, очерков, фильмов о войне, что такое «язык». Это то, чем блистают разведчики, очеркисты и драматурги. Разведчикам «язык» дает право на лишние сто граммов, и по величине, значению, а также характеру начальника — на медаль или орден; драматургу он нужен, как воздух, так как только при помощи «языка» можно выпутаться из самых замысловатых перипетий и коллизий военного сюжета, который уже стопудовой гирей висит на капризном пере автора; для очеркиста… Ну, словом, читатель знает, что вслед за «языком» загремят пушки, мы пойдем в атаку или контратаку, и все будет в порядке… Но читатель не знает, что только редкий «язык» бывает таким, каким его изображают драматурги и какого хотелось бы заполучить начальникам.

Я взглянул на тщедушную фигурку пятидесятилетнего немца, выволоченного хлопцами за шиворот через борт полуторки, «язык» оказался как раз одним из многих, никуда не годных для военных целей немцев. Бухгалтер какой-то фирмы, имевшей в Радомышле свое отделение как филиал, он понятия не имел о войне, «языках» и немецких группировках. Шел он действительно к «русская Маруся» и набрел прямо на Пятышкина, тихо занявшего Березницу ночью. Вот и все. Военных сведений от бухгалтера мы не получили.

Во второй половине дня к Тетереву с севера подошли немецкие батальоны, двигавшиеся по нашим следам из Коростеня; в это же время и в Радомышль стали прибывать автоколонны. Немцы охватывали нас с севера, юга и запада. Но Киев, Киев… Вот что было непонятно! Может быть, путь туда оставался открытым? Может, немцы не ждали от нас такой смелости, а может, и хотели прижать нас поближе к Киеву, к Днепру? На расстояние одного марша на восток путь пока был свободен. Эти данные разведка успела собрать, и они были достоверны… Во всяком случае на девятнадцать ноль ноль… Что же случится за ночь, за завтрашний день — никакой разведчик предсказать не может.

Заставы уже ввязались в бой и, судя по приближающимся выстрелам, отходили. Мы подбросили им еще по одной роте, стараясь оттянуть время до вечера. Завязывать бой всерьез нам не хотелось. Может, поэтому, когда я доложил свои соображения по разведданным, Ковпак, переглянувшись с Рудневым, недолго думал.

— Давай чеши на восток. Базыма, стоянку пошукайте, щоб для обороны була пидходяща.

— Всегда выбираем такую, — говорил Базыма, водя карандашом по карте.

— Не такую, як всегда. А такую, щоб большой бой можно було держать.

Базыма поднял глаза на комиссара. Тот утвердительно кивнул головой. Ковпак продолжал:

— Все равно от цих батальонов не одчепимось. А з Киева пока еще ничего нема. Так треба зараз коростеньским и житомирским по шиям накласты, тоди киивским страшнище буде. Поняв?

— А, тогда другое дело…

Мы склонились над картой. Не выдержав, к нам подошел Руднев и тоже облокотился на стол.

— Будем бить по частям. Нельзя дать им подтянуться из Киева, тогда у противника будет очень большой перевес. Очень трудно будет выполнить…

— Что выполнить? — спросил я.

— Еще с сорок первого года в нашей части заведен обычай: никогда не спрашивать, куда идем и зачем идем!

— Знаю…

— А все же не выдержал, спросил?

— Не выдержал, — смутился я.

— Ну, ладно. Теперь уже можно. Очень трудно будет выполнить приказ товарища Сталина. Вот поэтому надо бить выделенные против нас войска по частям. Понятно?

— Не совсем…

— Завтра необходимо во что бы то ни стало дать им бой. А так как мы более слабая сторона и нам надо беречь силы для будущего дела, то надо сделать так, чтобы на нашей стороне было преимущество обороны. В общем, если заставить немцев наступать, выиграем не только завтрашний бой, а всю операцию.

— А как их заставить?

— Вот в этом-то весь секрет. Но если завтра немцы поведут на нас наступление, значит половина дела сделана. Ну как, выбрал позицию? — спросил он начштаба.

— Я думаю, Кодра. Местность лесистая. Наступать заставим по лесу…

— Вот именно заставим… — уже про себя говорил Руднев, впившись в карту, где было черным квадратиком обозначено селение и стояла подпись: «Кодра».

— Наступать заставим только по лесу. По грязи, по болотам. Хорошо! Высоты наши…

— Затем, Семен Васильевич, переход небольшой. Успеем до утра изготовиться, занять оборону, разработать огонь…

— Хорошо…

— А как же заставить немцев наступать именно завтра?

— Что скажешь, разведчик?

Я задумался. За окном урчал мотор немецкого самолета. Иногда в небе раздавались глухие очереди, опереженные резкими, разрывами пуль «дум-дум» по крышам, заборам, улицам. Один сарай загорелся.

— А что, если нам двинуться засветло? Так, чтобы разведчик засек?..

— Обстреляют. Потери будут. А то еще вызовет бомбардировщиков… — задумчиво говорил Базыма, размечая на карте местность вокруг Кодры.

— Надо точно рассчитать!

Руднев тряхнул головой и сдвинул шапку набекрень. Это было признаком того, что он принял решение.

— Когда солнце заходит?

— Часов в восемь.

— Точнее — часов, минут?

— А дьявол его знает…

— Эх вы, вояки! Штатская команда, — вздохнул Руднев. — Надо отвечать точно: двадцать часов шестнадцать с половиной минут. Пиши приказ, начштаба: выступать рассредоточенно авангарду и ГПЗ без обоза в двадцать часов пятнадцать минут. Успеют заметить, а повредить не успеют.

— Для большего впечатления в голове пустить скот.

— Правильно! Павловскому выгнать «пятый батальон» ровно в двадцать. Все-таки четыреста голов. Если не разглядеть, что такое, примут за батальон или крупный обоз. Действуйте!

Руднев вышел из штаба.

Скот, отбитый нами еще в Ровенской области, более полутора тысяч голов, в насмешку назывался «пятым батальоном». Обычно он шествовал в хвосте колонны, подгоняемый штрафниками. Гонять стадо было тоже одной из форм наказания. В зависимости от провинности в скотогоны назначали на время от пяти дней до месяца. Иногда даже командиров. Это было самое тяжелое моральное наказание, и «пятого батальона» боялись, как огня. Гонявший скот долгое время считался опозоренным человеком, и нужно было совершить что-то уж очень лихое, чтобы избавиться от презрительной клички «скотогон» или «комбат пять», или какого-нибудь другого «лестного» прозвища. Сегодня же «пятому батальону» суждено было играть важную военную, можно сказать, оперативно-тактическую роль в замыслах нашего командования. Конечно, мы подвергали бедных коров и быков опасности обстрела, а может, и бомбежки.

Две ночи подряд мы делали небольшие переходы. В Кодру я прибыл с разведкой часа в два ночи, а к пяти утра весь отряд разместился по квартирам. Обозы замаскированы, боевые роты и батальоны заняли заставы, посты и основную линию обороны. Мы полагали, что использовать артиллерию противнику не удастся; лес подходил к самому селу, лежавшему в глубокой лощине, и рельеф был такой, что достать нас немец мог только минометами, но у минометов не хватило бы дальности. Правда, противник мог еще бомбить — село, но только наобум, без уверенности, что именно в этом селе находятся наши главные — силы. Вообще же, с точки зрения обычной армейской тактики, наша позиция была явно невыгодной, больше того, мы сами залезали в ловушку. Из Кодры шли всего три дороги, да и то лесные. В этом-то и заключалось наше главное преимущество. На эти три дороги мы выдвигали на четыре-пять километров сильные заставы, а в километре от села располагались главные силы обороны. Таким образом Руднев заставлял немцев давать бой, когда он хотел, то есть завтра, и где он хотел, то есть в лесу, да еще потопать по снегу четыре километра до встречи с главной обороной.

— Пусть даже сомнут они наши заставы. Пусть! Но это значит, что они развернутся в цепи перед нами, затем либо увлекутся преследованием, либо измотаются, продираясь сквозь лес, где за каждым деревом им будет чудиться партизан.

— Словом, к главной обороне доползут не все сразу и уставшие, потерявшие связь..

— А может, и управление.

— Но вообще позиция рискованная…

— Чего больше — выгоды или риска?

Мы с Базымой задумались.

— А что скажет Кутузов? — кивая в сторону Войцеховича, сказал комиссар.

— Я думаю, что выгоды больше, если немец глупее. А если… — он закашлялся.

— Немец не глупее. Но зато русский смекалистей.

— Э, что говорить! Оборону заняли — все равно бой принимать.

— Ой, не кажи, Григорий Яковлевич, — впервые вмешался Ковпак, — бой можно по-всякому повернуть. От подкинуть на заставы силы, або зробыть заставы двойными, отут одну и отут — це буде бой на затяжку, а так, як зараз, — це буде бой на разгром… Можно ще по лесу автоматчиков порозкидать, це буде…

— Бой кукушкой. Вроде финской тактики…

— Ну да… А ище можно на ложное направление затягнуть… А самым балочками та просеками…

— А авиация?

Дед задумался.

— Ця авиация мени зараз в печинках сидит… Ех, було в гражданку! Оторвался от противника и пишов, и пишов…

— Так чего же все-таки больше — выгоды или риска?

— А це писля боя побачымо, — усмехнулся Ковпак.

— Это нужно сейчас решить, — настаивал Руднев. Ковпак насторожился.

— Сейчас?

— Для того чтобы знать, сколько и какие роты оставить в резерве.

— Ну в резерве третью, восьмую.

— Как всегда? А я думаю, что третью надо в обход послать, чтобы ударила немецкие главные силы по шее. А в резерве оставим вторую и шестую.

— Тогда, пожалуй, риска меньше, — сказал начштаба.

— Вот видите…

На том и порешили.

Часам к двенадцати вернулись разведки, отметившие колонны немцев по всем дорогам, а часа в два дня на заставах начался бой. Через полчаса он затих, а еще через час снова вспыхнул и, уже больше не затихая, все приближался. По звукам боя мы узнавали путь отходящих застав. Оборона пока молчала. Самое сейчас важное для Ковпака было разгадать, на каком из трех направлений немцы наносят главный удар. Для меня же, как всегда, главным было достать «языка». Пусть он не даст полезных сведений, которые могли бы помочь нам в сегодняшнем бою, но, решая эти сегодняшние задачи, я не мог забыть о Киеве, моем родном городе. Кроме того, что он очень интересовал фронтовое командование, в его расположении находилась четвертая и самая главная группа противника, предназначенная действовать против Ковпака. Где она? В Киеве? Или на пути? Или же включилась и ведет бой? Или ее берегут для окончательного разгрома наших сил?

На мое требование «языка» Ковпак разразился потоком ругани. Бой уже шел на всей линии обороны, и это было, конечно, полное окружение. Ковпак до сих пор не решил, куда бросить автоматчиков в обход.

— Пора, Сидор Артемьевич! Пора! — сказал Руднев.

— Сам бачу. Я думаю, на Кульбаку они напирают?!

— Правильно…

Через две минуты рота Карпенко скрылась в лесу. Слева в обход пошла восьмая.

— Клещи, одним словом, — невесело засмеялся Руднев.

— От, раскокают нам Карпенка, будут тогда клещи. Ты знаешь, что тоди буде в отряде?

— Не раскокают. Пошел! Хорошо пошел!

Лесное эхо доносило сплошной рев автоматов. В третьей роте было восемьдесят шесть автоматчиков плюс четырнадцать ручных пулеметов. Даже обозники третьей роты считали для себя позором ездить с винтовками. Обязательно автомат, как символ быстроты, натиска и ближнего боя.

— Только бы подошли незаметно. Не потратили бы первый диск впустую.

— Не чуешь? Ручными гранатами действуют. Значит…

— Значит, накоротке…

— Метров тридцать — сорок…

— Нет, ближе. В лесу на тридцать метров не бросишь..

За углом в переулке стояла моя тачанка. Не вытерпев более неизвестности, мы с Коробовым вскочили в нее и понеслись на участок Кульбаки. Улица уже простреливалась из леса пулеметным огнем. Мы свернули в кривые переулки и, колеся по ним, доскакали до крайней хаты, где был штаб Кульбаки. Кульбаки там не оказалось. Он был в бою. Оставив у хаты Коженкова с лошадьми, мы через огород махнули прямо в лес на выстрелы. Батальон Кульбаки отличался от других тем, что очень хорошо был оснащен станковыми пулеметами. Еще в Сумской области Кульбака добыл более десятка «максимов», натренировал расчеты, приспособил их к партизанским боям. Поэтому-то его и поставили в обороне там, где ожидали наибольшего нажима противника. Все вышло по расчету Ковпака. Преследуя нашу отходящую заставу, передовой батальон немцев дошел к главной обороне Кульбаки с потерями, цепи шли неровно, солдаты сбивались в кучи вокруг офицеров, тяжелое орудие отстало. Кульбака подпустил их вплотную к станкачам, выставленным в ряд на склоне бугра, и сразу положил свыше полусотни вражеских солдат.

Наступление немцев затормозилось. Они стали вытаскивать раненых офицеров, станкачи били по ним и увеличивали потери. Но сзади спешил на помощь свежий резервный батальон. Немцы, видимо, решили эшелонировать свои силы, и вслед за первым батальоном шел второй. До сих пор в борьбе с партизанами они такого боевого порядка не применяли, и Кульбаке, пожалуй, пришлось бы туго. Батальон первого эшелона понес большие потери, но он нащупал силы, порядки и огонь Кульбаки, стоявшего крепко. А батальон второго эшелона мог просто обойти Кульбаку по опушке и ударить по селу, штабу и обозу в месте, где почти не было никакой обороны.

Вот тут-то и выручил Карпенко. Он успел зайти в тыл залегшим немцам первой цепи и встретил резервный батальон на марше. Гитлеровцы шли густой колонной, шли быстрым маршем, почти рысью, торопясь на выручку своим передовым силам. Шли по дороге, где час перед этим наступали свои, поэтому двигались без разведки и наблюдения. Эта марширующая сто тридцать шагов в минуту колонна с размаху напоролась на восемьдесят шесть автоматов и четырнадцать пулеметов Карпенко. Стычка произошла лицом к лицу. В первые же несколько секунд передовая рота немцев была уложена вся, во второй остались в живых лишь те, кого заслонили от потока пуль тела их товарищей, третья рота обратилась в бегство.

Это был, пожалуй, единственный случай, когда Карпенко не ругал своих хлопцев за длинные очереди, потому что даже из половины диска, выпущенного в толпу фрицев, почти каждая, пуля находила свою цель.

Мы прибежали к обороне Кульбаки, когда бой еще продолжался, но это было уже не наступление врага, не наша оборона, а просто ловля немцев по лесу и их избиение.

После боя в селе Выползово, под Курском, зимой 1941 года, где танки Алеева уничтожили огромное количество немцев, я — нигде не видел столько вражеских трупов. Перед одними лишь станкачами Кульбаки их было семьдесят три — уложенных рядами, в касках, шубах и валенках.

Охваченные общим порывом, мы с Коробовым тоже стали гоняться за немцами, которые группами по три-пять человек метались по лесу, как угорелые, повсюду натыкаясь на партизан. Так прошло еще около часа. До вечера оставалось немного. На двух других направлениях бой утихал и отдалялся. Мы дошли до участка, где рота Карпенко подстерегла немецкий батальон второго эшелона. Узкая лесная дорога была забита трупами, валялись они и в лесу. Может быть, людям, не воевавшим, но слышавшим много сводок с подсчетами потерь противника, это и покажется обыденным. Но тот, кто знает цену не только своей крови, но и крови противника, поймет меня. Легко оперировать сотнями и тысячами на бумаге. Люди, не убившие ни одного немца, очень гнушались цифрами меньше чем с двумя нолями. Нам же понятна была эта точность настоящих солдат, подсчитывающих каждого убитого врага.

Коробов носился с аппаратом, торопясь до сумерек заснять это лесное побоище, я торопился собрать золдатен-бухи, медальоны и другие документы. «Языков» пока не было. В пылу боя автоматчики Кульбаки и Карпенко не брали пленных.

Мы переворачивали гитлеровцев, потрошили их карманы, когда мимо проходил взвод третьей роты, возвращавшийся из боя. Несмотря на то, что победа была полная и небывалая, люди шли медленно и молчали.

— Прямо в голову, — услыхал я слова Шпингалета, шедшего навстречу Намалеванному.

«Неужели Карпенко?» — мелькнула у меня мысль. За поворотом дороги шла группа автоматчиков. Они поддерживали человека, который нес на руках чье-то безжизненное тело.

— Карпенко! Недаром Ковпак так тревожился, — сказал мне Коробов.

Я бросился навстречу идущей роте.

В это время, чуть не сбив меня с ног, пронеслась тачанка. Ездовой хлестал лошадей и, не доехав несколько шагов до идущих, круто сдержал коней.

Мы подошли к автоматчикам. В центре группы стоял Карпенко и держал на руках Кольку Мудрого. Черные волосы его слиплись от крови и снега, скрывая маленькую ранку. Лишь на затылке, замерзая на вечернем морозе и блестя снежинками, выступала кровь.

— Жив?! — спросил запыхавшийся ездовой.

— Конец. Пропал Колька. Эх… — положив безжизненное тело на подушки тачанки, сказал Карпенко.

Автоматчики молчали.

— Шагом марш! — скомандовал Карпенко.

Подвода тронулась. В двух шагах от нее своим привычным шагом, положив обе руки на автомат, висевший на груди, шел Карпенко.

Сзади пристраивались автоматчики. Из села вышла вся третья рота, в полном строю, молча шествовавшая за повозкой. На подушках, взятых заботливым ездовым для раненого, качалось бездыханное тело Николая, Кольки Шопенгауэра, философа и балагура.

Так вот какой ценой досталась наша победа… Но этого было мало. Когда третья рота вошла в село, в переулке, где я оставил Коженкова, я услышал голос Базымы:

— Володя Шишов ранен…

— Тяжело?

— Смертельно… До завтра не доживет.

Володя лежал на моей тачанке и своими чудесными голубыми глазами смотрел на небо. Оно озолотилось заходящим солнцем, скрывавшимся за вершины леса, где только что шел бой.

Я подошел к Володе. Он узнал меня и хотел улыбнуться.

— Видите, не уберегся я, товарищ подполковник…

— Больно, Володя?

— Нет… Жалко только умирать…

Базыма не выдержал и отошел к лошадям.

— А может, и не умру?.. Вот мы тогда прокатимся, товарищ подполковник… Вы после войны командовать кавалерией будете… И я к вам служить пойду.

— Хорошо, хорошо… Потерпи, друг. Поедем в санчасть. Перевязку сделаем…

— А-а-а… — зевнув, сказал он. — Хорошо, раз перевязку, значит хорошо.

Тачанка двинулась. Базыма и я шли сбоку и поддерживали ему голову. До штаба он ни разу не вскрикнул, не застонал, не скривился. Только из уголков детских глаз бежали одна за другой слезы вниз по огрубевшим обветренным щекам, на которых пробивался еле заметный золотистый пушок.

Когда моя тачанка стала в ряд с тачанкой Мудрого и Базыма склонился над лицом Володи, он уже был мертв. Мы положили их обоих рядом; безмолвным караулом стали вокруг бойцы третьей и восьмой.

Нам нельзя было оставаться здесь. Мы с Базымой пошли в штаб, чтобы разработать ночной маршрут на восток. Через час колонна двинулась дальше.

26

Ночью, на марше, дьявольски хотелось спать. Меня переутомили бессонные ночи и напряжение последних двух дней. Засыпая на тачанке, я успел подумать: «Все же Ковпак — мудрый старик… Теперь по крайней мере хвост коростеньских батальонов отстанет от нас… Да и не многие из наших преследователей унесли ноги. А как же Киев? Киев… Киев…» И вот наша тачанка с Сашей Коженковым на облучке и корреспондентом «Правды», дремавшим на моем плече, почему-то свернула в сторону от колонны и мчится уже по полям через долины и буераки. Под нами уже замелькали верхушки деревьев. Что это? Вероятно, я уснул и не слыхал, как пришли самолеты из Москвы… Это я лечу через фронт. Но почему лечу? Ведь не было вызова? А-а-а… Это я был ранен в кодринском бою, и меня везут на Большую землю вместе с Володей Шишовым. Да, но почему же нас не сняли с тачанки, а погрузили в «Дуглас» вместе с лошадьми? И теперь тачанку покачивает на воздушных ухабах… Наверное, мы летим выше трех тысяч метров, холод пощипывает щеки, пальцы на ногах окоченели, а лошади пофыркивают на морозе. Вот машина круто переходит в пике, и внизу я вижу город. Москва? Нет, это же Киев. Видно изогнутое колено Крещатика и дальше Красноармейская, Сталинка, Соломенна… Машина, взвыв моторами, уходит ввысь. Под крылом мелькнула фигура, высоко держащая крест над головой. Владимирская горка и Днепр. Да, но ведь посадка запрещена. Надо прыгать, прыгать… Первым будет прыгать Коробов, за ним я, а вот Коженков, ведь он никогда в жизни не прыгал с самолета. Ничего. Парашют автоматический. Но тогда мне надо прыгать последним; я вытолкну Сашку пинком ноги, как меня когда-то толкал майор Юсупов. Но как же с лошадьми? Они стоят, весело помахивая хвостами, а на спинах, как громадные вьючные седла, привязаны парашютные мешки. Наконец прыжок! Мы приземляемся где-то в районе Аскольдовой могилы, и вот я уже иду по улицам Киева. Крещатик. Посреди улицы маршируют немецкие войска, шныряют тупорылые машины, на тротуарах группами и в одиночку разгуливают эсэсовцы. Странно, что они как бы не замечают меня. Навстречу идет немец-бухгалтер, тот самый, что позавчера на рассвете шел на свидание к «русская Маруся». Неужели хлопцы из комендантскою взвода выпустили его? Он смотрит на меня пристально и подходит все ближе и ближе. Кажется, узнал?! Да, ведь на мне его теплый, зеленого драпа, пиджак с кожаными плетеными пуговицами. Толпа окружает нас. Рядом я слышу голос: «Это я, Маруся!» Немец орет, страшно раскрыв пасть со вставными зубами: «А, русская девочка Маруся!» Я бросаюсь в толпу, бегу, падаю и… просыпаюсь. Тачанка едет медленно. Коробов трясет меня за плечо. На облучке — неизменная спина Саши Коженкова, а рядом с ним, лицом к нам, неясная фигура, говорящая: «.. а звать меня Маруся». Я протираю глаза в недоумении. Коробов говорит:

— Никак не добудишься тебя. Ты так кричал. А тут девушку привели.

— Какую девушку?

— Черемушкин и Мычко ходили в разведку по следу разбитых батальонов. Сведения они уже доложили комиссару, а вот ее…

— Русская девушка Маруся? — еще не проснувшись окончательно, говорю я.

— А кто ее знает, русская она или украинка. Вот садись на мое место и в приятном визави начинай разговор тет-а-тет. Саша, — обратился он к нашему кучеру, — помни, мы оглохли и онемели, — и, откинувшись в угол сиденья, Коробов притворно захрапел.

Все еще не понимая, сон это или явь, я буркнул непрошенной визави:

— Ну что ж, давайте знакомиться, что ли.

— Я Маруся, — громко сказала она.

— Какая Маруся?

Лица не было видно. Я судил по голосу — он принадлежал женщине лет сорока, и по шершавой руке — это была рука труженицы.

Вместе с улетевшим сном прошло и минутное раздражение, а на смену ему пришло любопытство — верховой конек разведчика.

Я постарался подавить его и с нарочитым безразличием, уже искусственно зевая, стал задавать обычные вопросы.

— Кто, куда, зачем, почему, откуда?

Да, это была простая украинская женщина Маруся, она очутилась в тылу у немцев с семьей, детьми: большими, которые ушли в партизаны, и маленькими, которые остались дома и хотели пить, есть и жить…

Ответив на мои вопросы, она продолжала:

— Я подпольщица, товарищи. Меня прислал комиссар Могила… Тут отряд такой действует. Мы уже три дня как о вас слыхали, шли на соединение по вашему следу, да немцы помешали — те, что от вас тикали из Кодры.

— Большой у вас отряд?

— Человек тридцать. Они в бою задержались. Есть раненые и убитые. Я связная… Товарищ Могила приказал с вами связаться и вас предупредить. Дорога, по которой вы сейчас идете, заминирована. Еще с сорок первого года мины лежат. Бои тут большие шли за Киев. Ох, я болотом шла, по воде. Боялась — утопну, и задание товарища Могилы…

— Постой, Маруся… Дай сообразить. Где минные поля?

Она быстро и толково объясняла мне приметы и ориентиры, и мы с Коробовым в свете электрофонаря лихорадочно засекали минные поля на карте. Выходило, что всего лишь несколько сот метров отделяет нас от них. «Если только они есть», — шепнул мне Коробов.

Я хотел что-то спросить Марусю, но почувствовал, что женщина склонилась ко мне на плечо и тело ее обмякло. Она спала… или притворялась, что спит. Юбка у нее была мокрая до колен.

— Догоняла нас, — сказал Коробов. — Черемушкин подобрал.

Я крикнул Черемушкина, ехавшего с группой связных.

— Где подобрали? — облокотившись на луку его седла, спросил я шепотом.

— Да возле Кодры. Мне ее скотогоны передали.

Еще раз взглянув на карту, я понял, что времени оставалось в обрез. Голова колонны уже подходила к минным полям.

— А может быть, только для того, чтобы задержать нас? Украсть время?

— Надо доложить Ковпаку.

— Некогда, — не успеем!

Я подозвал Семенистого, приказал скакать в голову колонны и остановить ее. Хлопец птицей понесся вперед. Знал ли пацан, что, обгоняя колонну, он скачет по минам?

Думаю, что знал.

Несколько минут прошло в томительном ожидании, будет ли взрыв. Но вот движение стало замедляться с небольшими перерывами. Это колонна, растянувшаяся, как мехи двухрядки у лихого гармониста, сжималась, подтягивая середину и хвост к остановившейся голове. Бессильно склонившись ко мне на колени, спала женщина. А я думал. Конечно, одновременно с Семенистым был послан другой связной к Ковпаку и Рудневу с донесением, но колонну остановил я, и решать надо было самому. Возвращаться обратно? Минует ночь, и завтра снова придется принимать бой у Кодры. Или гнать колонну на мину? Решение не приходило, а время шло. Вот уже полчаса, как стоит колонна, а связной все еще не вернулся от Ковпака. «Чего молчит старик?» — думал я с обидой, забывая о том, что у Ковпака было для раздумья на десять минут меньше времени, чем у меня. А я сам так и не мог ничего придумать. Я уже собирался гнать второго связного к командиру, но за нами, все приближаясь, раздавались рев и мычание скота. Впереди скакал связной. Он сказал, запыхавшись:

— Дед приказал: «Идти по маршруту, не останавливаясь, впереди гнать скот».

Еще через четверть часа колонна двинулась. Ехали молча. Колонна шла тихо, тише, чем обычно, люди ступали осторожно по вытоптанной коровами земле. Мы с Коробовым ждали взрывов, но их не было. Уже прошли более километра. Маруся все спала. Ну, что ж. Провокаторы и изменники ведь тоже могут уставать.

Но мины были. Несколько взрывов раздалось впереди. Мины были небольшие и рвались не все. Так двигались мы по минному полю около часа. Шли, как по раскаленной сковороде. Люди жались узкой ленточкой, стараясь ступать ногой в след повозок. Все обошлось благополучно. Подорвалось несколько коров, которых тут же пристрелили. Павловский заставлял старшин рот свежевать их на ходу, грозясь не выдавать неделю мясного пайка тем, кто отказывался брать готовое мясо. Не меньше сотни коров разбрелось в стороны, но даже скупому Павловскому не взбрело в голову посылать людей загонять их в гурт. Он только ахал и чертыхался.

— Пропадае добро, чорти його батькови в печинку. Ох, пропадае… — жалобно говорил он мне, со вздохом показывая на маячивших среди поля коров. Они, никем не подгоняемые, бродили по полю, копытами разгребая подмерзшую землю и выкапывая из нее коренья с зелеными побегами.

Словом, все обошлось благополучно. Только история с минным полем украла у нас по крайней мере два часа. Маруся, спасшая несколько жизней, свернулась на облучке, который ей уступил Коженков, устроившийся где-то на крыле тачанки. Она не просыпалась даже от глухих взрывов, расчищавших наш путь. К переезду железки колонна подошла незадолго до рассвета, а мы рассчитывали форсировать ее ночью. Может, это и было к лучшему. Охрана спала, а трех патрульных с ручным пулеметом Федя Мычко уничтожил одной гранатой. Разведка ворвалась в будку и в несколько минут расчистила путь. Главные силы форсировали переезд уже засветло. Коробов, обрадовавшись свету, щелкал аппаратом, я тоже не мог удержаться от соблазна. Но у меня была другая работа. Разведчики не успели перебить всю охрану, и уже при дневном свете, когда подошел обоз, ездовые, забегавшие в будку, вытаскивали по одному фашисту то с чердака, то из бочки, из которой торчали ноги в кованых ботинках, то из кустов. Но это были не немцы, а эльзасцы. Батальон их охранял этот участок железной дороги и большой железнодорожный мост через Тетерев.

Миша Тартаковский беспомощно разводил руками. Пленные либо совсем не говорили по-немецки, либо говорили на таком диалекте, который моему переводчику был явно не под силу.

Эльзасцев нам все же удалось кое-как допросить тут же на переезде, через который на галопе неслась колонна. Я, кончив допрос, подошел к Коробову. Через переезд прошла на рысях батарея, а затем пошли повозки штаба. Новая тачанка Ковпака, подаренная ему Карпенко еще в Ровенской области из имений князя Радзивилла, подпрыгивала на рельсах и подмостках переезда. Дед в мадьярской шубе восседал на кожаных подушках, как китайский бог. Его ездовой, Политуха, щелкал бичом и держал вожжи по-ямщицки. Эта забавная картинка мелькнула в визире моего фотоаппарата и исчезла раньше, чем я успел нажать спуск.

За штабом всегда двигалась санчасть — медперсонал, повозки с медикаментами и ранеными.

Сегодня вслед за обозом санчасти шла повозка, где покрытые с головой лежали Колька Мудрый, лихой автоматчик третьей роты, и Володя Шишов. Их не успели похоронить в Кодре и везли с собой.

27

За железной дорогой начались сплошные леса. Они дали нам возможность двигаться днем. К полудню колонна вышла под село Блитча. Выход к населенному пункту среди бела дня заставил меня принять меры для соблюдения особой осторожности и, как мы говорили, «добавить внезапности». Взвод конников под командованием Саши Ленкина я послал в обход села, и, таким образом, все дороги были перехвачены. На выходах поставили посты. Из села никто не мог выйти. Это давало мне надежду, что киевская группа, которой мы все же опасались, хотя бы до вечера потеряет наш след. Немцы засекли нас на железной дороге возле станции.

Но после Кодры у противника, видимо, пропала охота ходить по нашим следам лесными дорогами. Значит, можно было на время остановиться в открытом месте. Село Блитча, расположенное на берегу реки Тетерев, — типичное украинское село на Киевщине. Проверив, что все возможные выходы прикрыты конниками, я стал искать квартиру, и тут мое внимание привлекли телефонные столбы, тянувшие по улицам села бесконечную железную проволоку. Проволока эта привела меня к площади, в центре которой был красивый домик под черепицей; в селах Киевщины в таких домиках обычно помещаются сельсоветы и правления колхозов. К этому-то дому и шел телефонный провод. Сейчас здесь была сельская управа. Кинув повод на столбик «ганочка», я вошел в дом. Близ стола висел телефон, похожий на старинные стенные часы с боем. Деревянное коричневое сооружение с блестящей ручкой, огромной черной трубкой и зеленым шнурком! Конники и квартирьеры уже успели перевернуть в управе все вверх дном. Со стены глядела фигура Гитлера; узнать его можно было лишь по прическе — шутники уже выкололи ему глаза и подмалевали бакенбарды. На полу валялись бумаги и дела управы. Все было в хаотическом беспорядке. Один только телефон был на месте и в полной исправности. Рядом с ним, как охотничий лягаш на стойке, сидел на табуретке Михаил Кузьмич Семенистый и никого не подпускал к аппарату. Видимо, ему до сих пор памятна была дедова «прочуханка» за новогодний разговор с давид-городковским гестапо.

— Товарищ подполковник! Никого не допускаю. Что прикажете с ним делать?

Я остановился перед сооружением, соображая, нельзя ли как-нибудь использовать этот предмет культуры.

В коробке заурчали звонки.

— О, опять звонит, — с детской наивностью проговорил Семенистый. — Вы сразу не снимайте. Я уже слухав. Там всякие разговоры идут из району. А только когда шесть раз дзенькнет, тогда будет нас вызывать: «Блитча, Блитча…» Только я не отзывался.

— А говорил что-нибудь?

— Не, я ж понимаю теперь это дело. Я вон трубку платком носовым замотал, щоб не засмеяться. Я только слухал все. От комедия…

— Так, говоришь, Блитча — шесть звонков?

— Ага! Как шесть звонков, так сразу кричить: «Блитча, Блитча…» А пять — Леоновка. Только Леоновка отвечает, а я молчу.

— А что отвечает Леоновка?

— Он говорит: «Леоновка, выслали сметану в район? Вахмайстер требовал двойную порцию». Готовят бал какой-то. Будут на мосту бал справлять со сметаной.

— На мосту? Бал со сметаной? Ты чего-то привираешь, Кузьмич?

— Ей-бо! Так и говорили! Это первый раз. А другой — все спрашивали Леоновку, почему Блитча не отвечает.

Больше ничего я не добился от Михаила Кузьмича. Но из его рассказа я понял, что на одном проводе есть несколько аппаратов, и это дает возможность слушать все разговоры, во всяком случае до тех пор, пока в районном центре Иванкове, находившемся от нас километрах в десяти — двенадцати, еще не знают о нашем пребывании здесь. А это не так уж плохо для нового вида получения разведданных. Я понял также, что поспать уже не удастся, а надо вооружаться терпением и сидеть энное количество времени с телефонной трубкой и слушать. Неизвестно почему я вспомнил Крылова:

Навозну кучу разрывая,

Петух нашел жемчужное зерно… —

и, прикрыв для верности еще ладонью трубку, обмотанную тряпкой, и цыкнув на возившихся конников и связных, отпустил кивком Семенистого. Хлопцы поняли и на цыпочках, по одному, вышли из немецкой управы, бывшей конторы колхоза, а в настоящее время помещения 2-го отдела штаба Ковпака.

Через несколько мгновений деревянная бандура опять нежно заурчала, и я услышал грузный низкий голос, хрипевший в мембране:

— Блитча, Блитча! Та слухай, Блитча. От бисовы диты, знов самогонку пьють. Скильки раз наказував, хоч виконавця оставляйте коло телефону… А тут…

И снова заурчала нежно коробка. Я считал: раз, два… Пять звонков.

— Леоновка, Леоновка? Що там Блитча не вид повидае?

— Не знаю, — отвечала Леоновка сонным фальцетом.

— А сметану послали?

— Я ж говорыв, послалы.

— Ну, посылай ще!..

Похоже было, что обладатель баска собирался утопить в сметане весь районный центр во главе с вахмайстером жандармерии. Через несколько минут телефон зазвонил снова. Разговор шел о всяких хозяйственных мелочах. И если бы не часто упоминаемая высокая персона вахмайстера, можно было бы подумать, что никакой войны нет и не было, а мы слушаем нудную телефонную болтовню райзо с периферией в передышках между двумя текущими кампаниями, когда начальники звонят своим подчиненным только со скуки и по мелочам.

Я уже стал подремывать у трубки, как вдруг в обычные сонные разговоры вплелась нотка тревоги.

— Блитча, Блитча!.. От черт! Леоновка… А ну, срочно коменданта полиции к телефону. Вахмайстер буде говорить.

«Ага, — отметил я про себя первое полезное разведданное, полученное при помощи этой бандуры. — Значит, в Леоновке есть полиция. Послушаем еще нежный голосок вахмайстера».

Через несколько минут в трубке послышался голос, пытавшийся подражать немецким интонациям:

— Комендант полицайшафту, дорфу Леоновка, Мазуренко слухае.

К моему удивлению, с ним заговорил женский голосок. Это уже интересно… Ого!..

— Герр Мазуренко, вернулись ли люди из леса?

— Вернулись.

— И что же?

— А ничого. Пишлы по хатам.

Теперь я начинал понимать. Где-то за спиной девичьего голоса зарычала, взвизгивая и подвывая, немецкая речь. Девушка-переводчица после паузы сказала внушительно:

— Герр Мазуренко. Герр вахмайстер говорит, что вы осел!

— Що такое ос-сел?

— Ну, ишак. Кинь такий с вухами.

Молчание. Снова немецкая речь.

Нежный голосок:

— Вахмайстер говорил: немедленно собрать всех людей, прибежавших, слышите, прибежавших из леса…

— А це вирно. Действительно, люди прибиглы. А я и не розшолопав…

— Ай, Мазуренко, Мазуренко! Собрать всех и допросить, что они видели в лесу. Какое войско?

— Войско?

Снова рычит немец.

— Послали, Мазуренко?

— Ни ще!

— Посылайте. А сами не отходите от телефона.

Теперь мне уже не до сна. Базыма, заинтересовавшись моими сообщениями, положил передо мной чистый лист бумаги и всунул в руку карандаш. Я стал записывать.

— Послали?

— Вже. Ну, ище що?

— Слушайте внимательно. Снарядите своего человека и немедленно посылайте в Блитчу. Надо выяснить, что там и почему не отвечает Блитча.

— Добре.

Проходит полчаса. На заставы полетели распоряжения Базымы. Задерживать всех идущих из Леоновки и доставлять в штаб.

По линии прекратились всякие сельскохозяйственные разговоры.

— Леоновка. Послали?

— Послав.

— Кого?

— Кривого Микиту.

— Верхом?

— Не-е…

— На подводе?

— Не-е…

— А как же? — нервничает девица-вахмайстер.

— Пишки…

Не кладя трубку, она переводит это по-немецки. И сразу же в трубку несется оглушительная немецкая ругань. Я успеваю передать трубку Ковпаку, Базыме, Войцеховичу, стоявшим за моей спиной и до сих пор следившим за моим карандашом, протоколировавшим на бумаге разговор. Сейчас дело принимает веселый оборот.

— Молодец Михаил Кузьмич, — говорит Ковпак.

— Почему? — спрашивает Базыма.

— А що захватив в плен оцю бандуру, — отвечает командир.

Семенистый, торжествуя, вытягивается, и глазенки его смеются.

Снова начинает говорить переводчица. Из ответов я точно устанавливаю все приметы Кривого Микиты: он черноусый, на левой ноге деревяшка, за поясом топор, в шапке; и Семенистый летит на заставу сообщить приметы.

Часа через полтора в штаб приводят Кривого Микиту. Все приметы сходятся.

— Здоров, Мыкыта, — говорит ему Ковпак, как старому знакомому.

Тот с недоумением смотрит на нас всех.

И тогда Ковпак, наслаждаясь, продолжает:

— Ну, Мыкыта, пидийди сюда. Расскажи, куда тебе Мазуренко, комендант полиции Мазуренко, посылав. В Блитчу? А чого посылав? В розвидку? Вийшов ты из Леоновки и думаешь, пиду я, все узнаю, а потом назад вернусь. А того не думав, що ты ще з Леоновки не выйшов, як мы все чисто зналы, — даже якой у тебя ноги нема.

Микита смотрит на Ковпака и молча плюхается на пол.

— Не погубите, пане товарищу, чи хто вы будете…

— В комендантскую, — машет плетью Ковпак.

Через час Иванково требует послать новую разведку. Теперь идет женщина. Затем верховой. К концу дня пять посланных в разведку сидят у нас.

Под вечер мы узнаем, что в Иванково из Киева прибыли мотоциклисты и одна машина.

Вот он, Киев! Я поручаю свой пост у трубки Тартаковскому, а мы удаляемся с Базымой на квартиру командира. Надо обсудить создавшееся положение. Надо приготовиться на завтра к бою. Уже видны щупальца киевской группировки. Теперь мы спокойны. Все начинает проясняться. А раз есть ясность, все будет хорошо. «Ведь недаром Ковпак и Руднев маракуют о нашей жизни», — сказал бы Колька Мудрый.

Он лежит сейчас в братской могиле на площади в Блитче вместе с Володей Шишовым.

А в штабе его командиры маракуют о жизни живых, зная, что чем лучше будет продуман завтрашний день, тем меньше прольется нашей, а больше вражеской крови.

Величайшая экономия людей — вот почему не спим мы в эту ночь. Бодрствуют разведчики, под покровом ночи рыскающие под Иванковом, Леоновной, — на шоссейках, ведущих к Киеву. Бодрствует Миша у телефона-бандуры, исписывая стопку бумаги болтовней бестолковых районных воротил.

В районе тревога. Воротилы что-то знают, но еще нет у них ничего определенного. Знают, что не отвечает Блитча, знают, что в иванковские леса прорвалась большая группа партизан. У страха глаза велики. В Иванкове паника. Пусть паникуют. Руднев решает: дать бой киевской группировке под Блитчей. Но для этого надо раздробить эту группировку на части. В сторону Киева высылаются роты с минерами: под Дымер, Дарницу и Бровары.

Главная задача — подорвать железнодорожный мост через Тетерев. Рвет Кульбака и приданные роты. Общее командование поручается Павловскому, комиссаром — Панин. Это важная задача, но меня сейчас больше интересует Киев.

Роты первого батальона участвовали в кодринском бою, брали железку и мост, второй батальон Кульбаки тоже дрался в эти дни. Вся оборона Блитчи поручена третьему и четвертому батальонам. А так как третий батальон обороняется от Иванкова, то пусть он и жжет мост, тот самый, в честь постройки которого иванковским властям понадобилось столько сметаны.

Командир третьего батальона (Шалыгинского партизанского отряда), бывший предколхоза, потом секретарь райкома, Федот Данилович Матющенко, приходит в штаб ругаться. Ему уже известно, что мост построен из свежего лесоматериала, который не горит, что длина его 148 погонных метров.

Федот Данилович просит помочь зажигательными средствами, а еще лучше толом. Но Ковпак в последние дни стал скуп на взрывчатку. Давно нет самолетов, а впереди, видимо, много работы.

— Соломкою, соломкою, Матющенко, — поучает он комбата-три.

— Сам знаю, що соломкою. А як не загориться?

— Ну, дам тебе еще три десятка термитных шаров.

— Так вони не запалюють дерево.

— Ну, солому подпалишь!

— Це я можу и серником и катюшею.

Матющенко кончил институт имени Артема. Ему нечего объяснять горючие качества соломы. Но они долго рассуждают на эту тему, пытаясь переспорить друг друга, а Руднев и Базыма, улыбаясь, слушают затянувшийся диспут.

— Ну, дай ему еще один ящик взрывчатки, Сидор Артемьевич!

Дед сердито сопит:

— Добре. Дам ящик. Кажи спасибо комиссару. Ни за що сам не дав бы.

Матющенко — человек с военной смекалкой и суворовским умением. Как все, кто впервые столкнулся с военным делом только в боях, не умеет козырять, не имеет выправки и бравого вида. Но зато он понимает противника, знает своего солдата и умеет воевать.

Выторговав тол, он довольно ворчит и собирается уходить. Тут я только вспоминаю, что до сих пор мы возим с собой немецкий кинофильм, изрядно надоевший нам. Я передаю его Федоту Даниловичу, обещая ему, что он будет гореть лучше термитных шаров.

28

В этот же день насмешил нас всех Бережной. Я послал его во главе усиленного взвода разведки по нашему следу. Поставил ему задачу дойти до Кодры или до соприкосновения с противником и получить полные данные о коростеньской и житомирской группировках. Приказал посылать с дороги донесения связными. Первое донесение пришло с переезда, где мы громили эльзасцев. Бережной сообщил данные об охране, о количестве эшелонов, идущих в обоих направлениях, а также и то, что к вечеру он форсирует дорогу и за ночь пройдет до минного поля, заминирует дорогу и обратно.

В конце донесения была приписка:

— «Еще имею честь донести, что разбитые части пятого батальона (до одного эскадрона) под испытанным командованием быка Васьки, преодолевая препятствия и трудности, движутся в направлении дислокации в/ч. Есть полная уверенность, что к утру прибудут и вступят в строй. Ходатайствую о представлении к награде».

— В чем дело? Какой еще бык Васька? — недовольно сказал начштаба. — Это ты, дед-бородед, свои коды разводишь? Какие, кому награды?

Я долго вертел донесение, пока понял, что никакого кода тут нет. Вспомнив коров, которые разбрелись по минному полю и были оставлены нами на произвол судьбы, и вспомнив, что стадо мы в шутку звали пятым батальоном, я расхохотался.

Базыма плюнул и отвернулся.

Когда в штаб зашел Павловский, мы выяснили, что в числе отставших и, как мы считали, погибших рогатых был и бык Васька, необычайно умное и выносливое животное с маленькими злыми глазками. Он умел отличить своих постоянных скотогонов от штрафников, последних он не жаловал, видимо считая их гастролерами, и пытался чужака поддеть рогом. Павловского он любил, может, потому, что стоило помпохозу появиться на постое возле стада, как скотогоны тащили сено, солому или шумно гнали коров на водопой. Бык узнавал каким-то своим бычьим умом главного хозяина и, ласково мыча, подходил к нему, хлопая себя по спине хвостом, и наклонял красивую голову, как бы грозясь боднуть. Но Павловский говорил ласково: «Васька, дурный, Васька!» Тогда бык опускался на одно колено, подставлял голову, которую помпохоз почесывал между рогов, одновременно ругая скотогонов за разные погрешности. Когда он не замечал быка, тот сам подходил к хозяину и одним рогом поддевал его под пояс или почесывал ему спину, напрашиваясь на ласку, пока не услышит знакомое: «Васька, дурный, от дурный…»

Я показал помпохозу донесение Бережного.

— А що, я не казав? Васька выведе! Як только сам на мину не нарветься, то выведе…

Действительно, ночью со стороны леса показались коровы. Часовой, увидев движущуюся по дороге массу, выстрелил, и если бы не рев Васьки, дело кончилось бы плачевно для уцелевших от мин рогатых.

Вернувшийся на другой день Бережной рассказал, что накануне он встретил около сотни коров, шедших по следу колонны. Впереди шел Васька, принюхиваясь к дороге и вытягивая вперед голову, ласково помыкивая на послушно шедшее за ним стадо. Он-то и привел стадо в Блитчу.

Это событие дало нам возможность разрешить одну небольшую проблему, с некоторых пор беспокоившую Руднева.

Дело было в том, что многие партизаны у нас ходили в немецкой одежде, и к ней в отряде выработалось определенное отношение. Но некоторые лихие хлопцы стали перегибать. Уже можно было встретить ребят, у которых вместе с мундиром оставались погоны, отличия и награды. Это было форсом ненужным и немного рискованным. Конечно, можно было запретить носить все эти побрякушки приказом сверху, но Руднев не хотел — ждал удобного случая.

Он-то и подвернулся. Утром мы собрались в штабе и еще раз, смеясь, перечитывали донесение Бережного: «…Есть полная уверенность, что к утру прибудут и вступят в строй. Ходатайствую о представлении к награде…»

— Придется награждать, — вытирая выступившие от смеха слезы, говорил Базыма.

Комиссар тоже хохотал, а затем вдруг призадумался, а потом крикнул:

— Дежурный!

Дежурный явился из соседней комнаты.

— Собрать все гитлеровские награды, кресты, медали..

— Да их в комендантской целый ящик, — сказал Тутученко.

Руднев выразительно посмотрел на него, и тот умолк.

— Исполняйте!

Через полчаса дежурный притащил полные карманы фашистских крестов и медалей. Их нанизали на длинную ленту и вручили Павловскому, который тут же нацепил их на шею своему любимцу.

Связные мальчишки не замедлили разнести по ротам весть о награждении Васьки, и в полдень на площади собралось много партизан, которые покатывались со смеху, указывая пальцами на быка. А он, важно потряхивая звеневшими орденами, шествовал впереди «пятого батальона» к реке. Смеху было много, а главное, больше никому из молодых партизан и в голову не приходило напяливать на себя вражеские ордена.

Следующие несколько дней пребывания в Блитче были полны событиями самыми разнообразными: военными, стратегическими и тактическими; разведывательными, диверсионными, поимкой шпионов; комическими и уморительно-драматическими.

Несмотря на то, что немцы два раза предпринимали наступление на нас, что шли бои и лилась кровь, все же Блитча у большинства из нас осталась в памяти как что-то свежее, веселое и радостное. Может, потому, что это была настоящая Украина, а может, потому, что в эти дни полностью вступила в свои права пришвинская весна воды. Просыхала земля, запахло почками и пахотой, дни стояли солнечные, с юга дул легкий сухой ветер. На второй день вскрылась река, и по Тетереву пошел лед.

Мы с Коробовым разместились в хорошей хате под черепицей, на самом берегу обрыва, под которым шуршали и оглушительно лопались льдины. К концу дня по реке шло уже мелкое крошево. В первую ночь Ковпак и Руднев пошли на большой риск. Большая часть боевых рот была разослана на задания. Прикрывать обоз, штаб и санчасть оставалось очень мало сил. В эту ночь одновременно рвали мосты: железнодорожный — Павловский и Кульбака, иванковский — Матющенко, дымерский — Пятышкин. И во все стороны были посланы разведки. Антон Петрович Землянко переправился на северный берег Тетерева и рыскал вдоль побережья. Бережной ушел по нашему следу на Кодру, проверить, нет ли преследования. Если бы немцы подтянулись на следующий день и повели наступление, нам пришлось бы несладко. Большая часть боевых сил в расходе, наличных не хватило бы, чтобы занять оборону вокруг села, а сзади — вскрывшаяся река. Но обычно осторожный Ковпак шел на этот риск, верно рассчитав, что одновременный удар в радиусе свыше ста километров собьет противника с толку. Он ошибся в одном: немцы все же нащупали нас в Блитче, но позже, а самый рискованный день мы провели относительно спокойно.

К вечеру стали возвращаться боевые роты. Первым — Матющенко, он дотла сжег вновь построенный иванковский мост и разогнал собравшихся на банкет строителей. Ночью вернулся Павловский, тоже с удачей. Важная магистраль Киев — Ковель была перерезана. Правда, батальон Кульбаки, стоявший заслоном со стороны Киева, сильно потрепали подоспевшие немецкие части, но мост все же взлетел на воздух.

Но уходить Ковпак не торопился — не вернулся еще Пятышкин, он оперировал под самым Киевом.

На третий день пришлось принимать бой. На этот раз основной удар немцы нанесли по батальону Матющенко. Он принял удар в обороне, а затем погнал гитлеровцев и прижал их к реке. Пришлось им купаться. Из Блитчи с нами ушло много жителей. Из них мы в дальнейшем составили саперное отделение. Это имело свой резон, потому что в Блитче жили потомственные сплавщики и боцманы, гонявшие плоты по Тетереву и Днепру. Уже после войны я встречался с ними, и они рассказывали, что все лето хлопцы-пастушки находили в прибрежных кустах и песчаных островках, поросших верболозом, вымоченные и высушенные трупы немцев, застрявшие в половодье в ветвях. Когда вода сошла, они так и остались висеть на деревьях и кустах, словно какие-то чудовищные, уродливые плоды, взращенные войной.

Днем светило солнце, ночью играли звезды, перед утром прихватывал весенний игривый морозец. Играли гармошки, и всю ночь раздавались голоса, песни и хихиканье девчат. Весна брала свое.

Мы в штабе не придавали особенного значения боевым действиям Матющенко и лишь на следующее утро выяснили, какой опасности подвергались мы, если бы Матющенко дрогнул и нам пришлось бы отступать через Тетерев. На северном берегу перед Блитчей есть большая — до километра в ширину — пойма реки, примыкающая к лесу. Ночью из Иванкова возвращалась группа разведчиков Матющенко, посланная туда два дня назад. Хлопцы ушли по льду, а обратно возвращались уже, когда тронулся лед. Моста тоже не было. Поэтому они вышли к лесу напротив Блитчи, надеясь пробраться к реке у села и там как-нибудь переправиться. Подошли они к реке на рассвете и рассчитывали, что из села им удастся вызвать лодку. Хозяин нашего дома принял партизан за немцев, и в тумане я увидел приближавшуюся к селу цепочку людей. На всякий случай мы выставили пулеметы, но огонь открывать приказал я лишь тогда, когда «враги» подойдут к берегу реки. Пока они путались по пойме, обходя вымоины, полные талой воды, уже совсем рассвело, и хлопцы, лежавшие за станкачами, узнали своих. Хозяин мой был сконфужен ошибкой не менее меня. Разведка принесла известия о том, что вчера большая группа немцев расположилась в обороне по опушке леса, ожидая, видимо, что наступавшие с юга части погонят нас через реку на лес. Туго пришлось бы нам, если бы нас прижали к реке. Разведчики привели с собой пленного. Он оказался полицаем, но группу немцев он тоже видел. Я только начал допрос, как в хату вошел Ковпак. Мне было неловко перед командиром, что я поддался панике, но когда Ковпак услыхал о вчерашней засаде, он сразу стал серьезным и кивнул мне:

— Це добре, що ты станкачи на берегу поставив. Треба добавить.

Я ободрился.

Дед сам начал допрашивать полицая. Тот все вопросы понимал по-своему, много раз повторяя, как его силой записали в полицию, и тянул обычную жалобную канитель, которую всегда разводят нашкодившие безвольные люди, попавшиеся с поличным.

— Ты не переживания свои рассказуй, а кажи, скильки нимцив в лиси и що воны роблять! — проговорил Ковпак, пригрозив плеткой полицаю. Тот стал говорить ясно и вразумительно.

Немцев, видимо, было до батальона. Сегодня они предприняли наступление с севера. Наступление это выглядело смешно. Немцы шли по открытому месту, да еще вдобавок наш берег командовал над их берегом. То ли батальон не имел связи с наступающими с юга частями, то ли немцы не знали, что тронулась река, но они были видны нам как на ладони. Мы легко погнали их. Со стороны Матющенко они вновь пытались наступать, но не особенно активно. Видимо, новые части знали, какая участь постигла их предшественников вчера, и не лезли на рожон, предпочитая постреливать из пулеметов с далекой дистанции, да наудачу кидали в село по одной-две мины.

В Блитче мы простояли несколько дней. Тут нас догнал отряд Могилы, который на время присоединился к нам. Держалась ясная, солнечная погода, из земли полезли зеленые побеги, на деревьях набухали почки. Уверенность в успехе операции не покидала Ковпака и Руднева.

Ковпак собрал блитченских лоцманов и сплавщиков и спросил:

— За сколько часов можете построить мост через реку?

Плотный, круглолицый Яковенко ответил вопросом:

— А що возить?

— Подводы, пушки…

— А танки будут? — деловито осведомился Яковенко.

— Танки? — серьезно переспросил Ковпак, затем, подморгнув мне, ответил лоцманам: — Танки пойдуть у другому мисци.

— Ага, ну так за пять часов.

— Гляди не промахнись. У нас за такие ошибки по… дают.

— Понятно.

Все мужики были посланы на берег, где еще с мирного времени лежали заготовленные для сплава комли сосен. Из них дружно принялись вязать плот длиною в семьдесят пять метров. К вечеру мост был готов. Еще не спустились сумерки, как мы начали переправу. Форсировав Тетерев, взяли курс на север, уходя от Киева в овручские леса. С нами шел отряд Могилы, названный отдельной ротой. Лишь подпольщица Маруся, пройдя с нашей колонной три километра, свернула по лесной дороге вправо. Она шла по заданию Ковпака и Могилы в Иванков на связь с подпольщиками, имевшими в Киеве свои явочные квартиры и подпольный центр. Я проехал по дороге верхом с ней рядом несколько минут, а затем остановил коня.

— А знаете, Маруся, не окажись тогда мин, я бы застрелил вас как провокатора.

Она положила руку на шею лошади.

— Знаю…

— Не страшно?

— Нет. Я ведь знаю, что рано или поздно, а погибать на таком деле нужно.

— Почему же погибать?

Не ответив на мой вопрос, она задумчиво продолжала:

— Не хотелось бы только, чтобы от своих. Уж пусть лучше от вражеской пули… Прощайте…

И, пожав мне руку, быстро пошла по лесной просеке.

Я поглядел ей вслед еще несколько мгновений, потом, повернув коня, пустил его в галоп вдогонку уходившей колонне.

29

После Блитчи мы несколько дней двигались на север. Форсировали реку Уж, оправдывающую свое название. Протекает она по совершенно ровной местности в крутых берегах, и, если б не сплошные извилины, в которых клокочет весенняя вода, ее можно было бы принять за канал, вырытый руками человека. Это была северная часть Киевщины, песчаная, покрытая невысокими дюнами. Они уже не пересыпались ветрами, а заросли мелким ельником и лишаями колючих трав, растущих на песке. Кое-где попадались болота и рощи. Ни больших рек, ни важных дорог, за исключением забытого шляха, идущего из Чернигова на Овруч, Ельск, Мозырь. Единственная железная дорога, связывающая эти города, не работала — мосты через Днепр и Припять были взорваны еще в начале войны.

На подходах к Ужу, ведя разведку, я все чаще слышал от местных старожилов название «Толстый Лес». После встречи с отрядом Могилы я по заданию Руднева включил в общий круг вопросов, которые нужно было выяснить, еще один: действуют ли в этих краях какие-либо партизаны? И почти все опрошенные жители отвечали:

— Отам, за Шепеличами, есть Толстый Лес, там, слышно, есть партизаны.

И это вполне понятно. Где лес, да еще и «толстый», там должны быть партизаны. Лишь позже я узнал, что название «Толстый Лес» носило село, стоящее посреди чистого поля. Рядом с ним раскинулись села Тонкий Лес, Долгий Лес и еще много других.

Правда, недалеко от Толстого и Тонкого Лесов начинались действительно дремучие леса, идущие на север и восток от Припяти, Мозыря и Барановичей. Мы дошли до этих мест в конце марта. Расположившись лагерем на южной окраине лесов, заняли окружающие села. Павловский, рвавшийся в бой, выпросил у командования три роты на «хозяйственную операцию» и налетом на райцентр Большие Шепеличи захватил склады муки, овса, табаку, соли.

Наступала весна травы и леса.

Погода становилась все лучше, и мы иногда останавливались на дневные стоянки не в селах, а в лесу. Как-то на дневке я, бродя вокруг лагеря, «вышел на небольшую лесную поляну. В низинах еще держался снег, а на песчаных буграх было уже сухо, кое-где проглядывала зеленая трава.

Чувство неудовлетворения не покидало меня за последние дни. Вдали, как пчелиный рой, гудел голосами лагерь. Приглушенные лесом песни были особенно стройны и печально-мелодичны. Я перешел на другую сторону поляны, и звуки стали затихать. А затем слева от меня послышался треск сучьев и громкий голос Володи Зеболова. Он, как всегда, оставшись наедине, читал стихи.

Через несколько минут на поляну вышел Руднев. Он ходил некоторое время по поляне нервной походкой, покручивая ус, потом, привлеченный голосом Зеболова, подошел к нему. Володя не замечал его и, яростно жестикулируя своими култышками, выкрикивал:

Слушайте,

товарищи потомки,

агитатора, горлана-главаря!

— О чем шумишь, ярый враг воды сырой? — спросил комиссар, подходя к нему.

Зеболов улыбнулся.

— Да так, о жизни, товарищ комиссар. Сколько мужчин в Советском Союзе?

— Много, Володя, много…

— Я вот и думаю, что если бы каждый здоровый мужик убил одного немца..

— Как, сразу, в один день? — засмеялся комиссар.

— Ну, не в один день, но все же в ближайшее время.

— А кто снаряды будет делать, патроны?

Володя молчал.

— Знаешь, дружище, французы подсчитали еще в прошлую войну, что на каждого солдата, лежащего в окопах, работают восемьдесят два человека.

— Восемьдесят два? — удивленно спросил безрукий солдат.

Комиссар сел рядом с ним и положил ему руку на колено.

— Так-то, брат. А мужчин без малого сто миллионов, отбрось стариков и детей, затем делающих снаряды и патроны…

— Это я все понимаю, но все-таки что было-бы, если бы каждый здоровый мужчина убил немца, одного немца. Ну хотя бы из тех, кто не делает ни снарядов, ни патронов?

— Да пожалей же хоть немцев, кровожадный ты человек. Если бы каждый убил немца, война кончилась бы на другой же день.

— Вот видите.

Они помолчали. Затем Руднев, смахнув набежавшую тень тоски, в последние дни часто омрачавшей его красивое лицо, повернулся к Володе:

— Что легче — воевать или переживать войну в тылу?

— Смотря кому…

— Ну, допустим, человеку честному и не трусу…

— Не знаю…

— А мне кажется, что во время войны для человека самое легкое дело быть на фронте…

— Ну да? — криво усмехнулся Володя.

Руднев, казалось, не слышал его и продолжал:

— От войны страдают больше всего: из вещей — стекла, из животных — лошади, а из людей — женщины и труженики тыла. Да, вот эти восемьдесят два человека, работающие на каждого из нас… Мать, у которой трое-пятеро детей голодают, а она с утра до ночи делает тебе патроны, хлеб, гимнастерку, — это герой, перед которым ты должен стать на колени, Володя… И ничем, никаким своим военным героизмом ты не поднимешься выше нее… В чем наш военный подвиг? Научиться не бояться смерти, привыкнуть к мысли о том, что тебя могут убить, уметь перенести боль, боль ранения — вот ты и герой. Душа у тебя чиста. Ты воин — защитник родины, на тебя вся страна смотрит, на тебя делают патроны, на тебя работают ученые, за тебя молятся старушки…

— Нужны мне их молитвы…

— Нужны или нет, а это так… Эх, если бы можно было никогда не воевать, не содержать этих дорого стоящих армий и не тратить золото на награды героям… И чтобы самые храбрые люди были эпроновцы и… милиционеры.

Володя угрюмо молчал.

— Или если бы можно было воевать без этого чувства долга перед тылом, который все отдает тебе, последний кусок хлеба, железа и тяжелый, изнурительный труд. Не будь этого, я согласен воевать хоть всю жизнь. Война — если только эта война справедливая — закаляет характер, соскабливает грязь себялюбия, обмана и угодничества, вырабатывает волю, учит ценить жизнь.

— Ценить жизнь?..

Володя вскочил с пенька, изумленно глядя на комиссара.

— Да, да, только то, что можно потерять каждый миг, становится бесценным… Да, можно было бы воевать всю жизнь, если бы не это неловкое чувство перед теми восемьюдесятью человеками, за счет которых ты чувствуешь себя героем… Чувство долга и долга…

— Как это долга и долга?

— Ну, долга, вины то есть. Я все время как бы виноват перед ними…

— Вы виноваты, товарищ комиссар! Семен Васильевич! Да бросьте вы меня разыгрывать…

У Зеболова на глазах блестели слезы.

— Нет, я не разыгрываю тебя, Володя, милый ты мой солдат… — тихо и печально сказал Руднев. Он стоял, опершись плечом о ствол старой сосны, перед безруким автоматчиком.

Я тихо отошел в сторону. Было неловко за мое невольное подслушивание, радостно, что я слышал этот разговор. И я подумал: «Вот какими должны быть те, у кого в руках тысячи человеческих жизней…»

30

На второй день стоянки недалеко от Долгого Леса я нашел большой выгон, пригодный для посадочной площадки. Песчаная почва уже успела подсохнуть, грунт был твердый. Смущало меня одно обстоятельство: рядом с выгоном были карьеры, где добывали камень. Они представляли собою глубокие ямы, выбитые динамитом. Зазевайся летчик и посади самолет не точно в указанном кострами месте — от машины не собрать и винтиков. Ковпак, как всегда решительный в таких случаях, приказал подготовлять площадку, а сам дал радиограмму с координатами. Все же, опасаясь соседства карьеров, я собрал все имевшиеся электрофонари с красными и зелеными шторками и расставил по краям поля сигнальщиков, указывающих дополнительно границы посадочной площадки. Была она немного поката в одну сторону, немного тесновата, но в общем хороша.

В первый вечер мы не слишком надеялись на прибытие самолетов, но все же для очистки совести зажгли костры, так через часок после наступления темноты. Дежурила шестая рота, натренированная в этом деле. Не успели еще завязаться бесконечные разговоры у костров, как мы услышали рокот моторов.

— Не может быть, чтобы в первую ночь, да еще так рано! — заметил комроты майор Дегтев.

— Немец проходящий, — сказал Деянов, позевывая.

— Вот он тебе, проходя, сбросит полтонку, — с тревогой сказал кто-то из темноты.

— Ага, — шептал Деянов, задирая голову к звездам и напрягая слух. — Разворачивается.

От костров стали одна за другой отделяться фигуры и исчезать в темноте.

Бойцы шестой, не особенно боевой роты уже не раз получали бомбовые гостинцы во время своих бесконечных дежурств.

В небе машина делала круг над нами, заходя где-то над лесом и снижаясь.

— Гасить костры! — скомандовал майор Дегтев.

Но у костров уже почти никого не было. Один-два смельчака попытались выполнить команду, однако огромные поленья еще ярче вспыхивали оттого, что их шевелили, а вверх летели искры.

Самолет шел прямо на костры, резко снижаясь, почти пикируя.

«Почему так тихо?» — думал я, готовый броситься в карьеры, где было меньше шансов угодить под осколки. И вдруг, сразу выключив мотор и включив две фары, машина пошла на костры. Теперь ясно: это «Дуглас!» Сейчас он, как обычно, пройдет на бреющем над кострами и осмотрит площадку, а пока будет делать заход, я успею собрать разбежавшихся людей.

«Надо осветить карьеры и выпустить две белые ракеты». Я заорал: «Все по местам!» — и выбежал на поле в тот момент, когда машина подходила к первому костру.

Вдруг сразу за костром «Дуглас» подпрыгнул раз — сильно, другой — меньше, и, тормозя, взревели моторы. Пока я стоял в недоумении, машина уже бежала прямо на меня, замедляя ход. Не успели найти красную ракету, чтоб предупредить (это все равно было-бы поздно), как самолет затормозил метрах в двадцати от меня и, постояв несколько секунд, деловито стал разворачиваться в сторону крайнего костра, освобождая посадочную площадку.

— Лунц, щоб я вмер, Лунц! — услышал я сзади восторженный голос Ковпака. Дед лежал на земле, подстелив свою мадьярскую шубу. Я его не заметил.

— Да, похоже, — и я подбежал к самолету.

Выключив моторы, из кабины стали вылезать люди в меховых комбинезонах. Это был действительно Лунц.

Когда улеглось первое волнение, были произнесены первые слова приветствий, Ковпак крепко потряс руку Лунцу, а затем отвел его в сторону, очевидно желая, чтобы не слышали его подчиненные.

— Сам садыв машину?

— Сам.

— А чого не роздывывся?

— А что?

— Все летчики первый раз роздывляются, а потом…

— А что там увидишь? Это так, для очистки совести…

— А що, хиба летчик свою смерть николы не бачыть?..

— Правильно. А кроме того, у нас с вами уговор: если вы даете радиограмму, значит машину садить можно…

Ковпак молчал. К ним подошел Руднев.

— Семен Васильевич, от товарищ Лунц до нас прилетив…

— Вижу! Хорошо сели, товарищ. Только очень уж неожиданно..

— Доверяю вам. Такой уговор. Все равно ночью садишься вслепую.

— Доверие — большое дело. Надо чувствовать плечо соседа, с которым лежишь в цепи, идешь в атаку…

— Так це ж в пехоти, Семен! А то ж авиация, все равно, що кавалерия або матросня. Так у нас було в ту войну.

— А в эту иначе, товарищ Ковпак, — серьезно ответил Лунц.

«Да, надо чувствовать локоть товарища», — думал я всегда, вспоминая эту посадку Лунца.

На следующий день немцы повели наступление. То ли их раздразнил Павловский своей «хозяйственной операцией», то ли пронюхали о посадке самолета в степи, но на села, занятые нами, наступало несколько рот, подброшенных на машинах из Чернобыля и Овруча. Мы дали бой. Нам надо было удержать выгон еще хотя бы на эту ночь. Лунц вчера прилетал в разведку, на сегодня нам обещали три машины с посадкой. Это значило, что человек пятьдесят раненых полетят на Большую землю. Правда, в результате этого боя мы имели еще на одну машину раненых, но площадку удержали.

Последней машиной улетел в Москву Коробов. Мне было жаль расставаться с этим смелым корреспондентом. Но я понимал, что больше ему у нас делать нечего… Какая корысть, если он сломит у нас шею? Может быть, многие из нас погибнут, а он расскажет о нас.

— Будь здоров, Леша!

— Ты что печален, Петрович? — участливо спрашивал он.

— Да так…

— В Москву хочется?

— Конечно. Но я не об этом…

— Ну, брось, все будет в порядке.

— Письмо передай.

— Завтра утром буду у твоих, поцелую Женьку…

Вдалеке в звездное небо взлетали трассы пулеметных очередей. Это перестреливались немецкое оцепление и наша оборона.

— Как думаешь, сможет Лунц набрать высоту? — спросил я Коробова.

— Нет, конечно. Проскочим на бреющем. Не успеют изготовиться.

Замолчали. Я вспомнил о наших мечтах, о проекте, который вез Коробов в Москву.

Прощаясь у самолета Лунца, я пожал ему еще раз руку и отвернулся. На сердце было невесело.

— Да что ты, Петрович?

— Да так, Леша!

Взревели моторы. Корреспондент «Правды» скрылся в люке. Меня ветром отбросило в сторону.

Вздымая пыль, машина Лунца на бреющем ушла на восток.

Еще через минуту небо в той стороне рассекли снопы огненных нитей.

Мы ждали, не услышим ли взрыва и не полыхнет ли в небо огонь.

Трассы потухали, горели звезды, наступила тишина.

— Пролетив, — вздохнул Ковпак. Затем еще раз прислушался и, вывернув руку тыльной стороной, глянул на светящийся циферблат. — Можно снимать оборону.

Во все стороны разлетелись связные с приказом Базымы.

Мы уходили в леса.

31

По всему чувствовалось, что командование считало рейд законченным и подыскивало базу для организации нового аэродрома.

На восток от нас была Припять, на запад — Овруч, железная дорога на Мозырь и бесконечные леса и болота, полностью очищенные от немцев и полиции. На сотни километров вокруг здесь хозяйничали партизаны.

Отряды и соединения Сабурова, Маликова, Бегмы и других вожаков навели там свой порядок. Заканчивающийся сейчас рейд как бы расширял этот край. Соединение Ковпака обошло партизанский район на сто пятьдесят — двести километров дальше внешней окружности партизанской зоны.

Мы проходили по местности, где уже была подготовлена почва для партизанских дел — подпольными организациями и бурлившим в народе сочувствием. В немногих точках нашего пути побывали разведчики и диверсанты осевших в лесах соединений, но они проходили тайком, по ночам. Где-то поближе к матери городов русских, в Дымере или Пуще-Водице, подпольно работали коммунисты и комсомольцы, державшие связь с Могилой. Нити к ним вели через Иванков. Поэтому и пошла в Иванков Маруся, связавшая нас с отрядом Могилы и предупредившая о минных полях.

Из Долгого Леса, в ту же ночь как улетел Лунц, мы форсировали последнюю шоссейку Гомель — Овруч. За шоссейкой уже начиналось Полесье. Шоссе почему-то охранялось: днем патрулировали бронемашины, а в крупных населенных пунктах стояли гарнизоны, иногда до роты. Это показалось мне странным. Шоссе не имело значения, потому что мост через Припять был под корень взорван нашими войсками при отступлении в 1941 году. Никаких попыток наладить мост или понтон со стороны немцев не отмечалось. Шоссе шло от Овруча до Припяти и там, у села Довлядьт, обрывалось. Оно заросло травой и бурьяном и походило на мостовую в захолустных городках.

Но почему же такая охрана? Непонятно.

Отойдя от шоссе на север километров двенадцать, мы расквартировались в большом селе Мухоеды. Чтобы увериться в безопасности стоянки, провели ближнюю разведку. Сразу же выслал я и дальнюю — на Припять. Хотелось раскрыть, понять причины странного поведения немцев на шоссе. До Овруча разведчики не дошли. Группа вернулась с полдороги, имея двух раненых.

В Довляды был послан Антон Петрович Землянко. Фельдшер по образованию, он не пожелал работать по своей специальности и был командиром отделения главразведки во взводе лейтенанта Гапоненко. (Вторым отделением у Гапоненко командовал Володя Лапин.) Антон Петрович, так звали его в разведке, отличался пытливостью, верным глазом и удивительной молчаливостью. Вначале я пытался получать у него сведения обычным путем, как у всех разведывательных командиров: они являлись ко мне прямо с разведки и докладывали устно все, что удавалось разузнать интересного; я на ходу делал заметки, задавал вопросы. Отдохнув, разведчик писал подробное донесение. Доклады же Антона Петровича как-то не удавались. Он являлся ко мне и упорно молчал. Вначале он производил впечатление человека, не выполнившего задания. Лишь немного привыкнув к нему, я понял, что немногословные его сообщения добывались с большим трудом и были ценнее, чем болтовня иных словоохотливых разведчиков. Часто случалось так, что хлопцам ничего не удавалось увидеть самим и сведения они получали только у мирных жителей. В таких сведениях мы тоже нуждались, но эти были скорее черновые данные для начала разведки, а не те наиболее важные черты портрета врага, узнав которые командир принимает решение. Для этого требовались точность, факты и их понимание. Но что было делать с Антоном Петровичем, когда он просто молчал?

Наконец я нашел к нему подход.

Обычно, возвращаясь из разведки, он распускал у моей квартиры разведчиков по домам, и я слышал его голос: «Зайду…» — дальше, очевидно, следовал жест, указывающий, куда зайдет, зачем и на сколько времени. Хлопцы понимали его с полуслова.

Затем фельдшер входил ко мне, становился у порога хаты, вытянувшись и взяв под козырек кепки, произносил: «Явился…» и тыкал пальцем на циферблат больших карманных часов «ЗИМ», переделанных на ручные. Это должно было означать: «прибыл в положенный срок». Затем он кашлял — удовлетворенно, смущенно или вопросительно. Это тоже много значило. Я уже привык к этой манере и тоже молча подавал ему чистый лист бумаги. Землянко садился к свету и писал. Рапорт его тоже не походил на обычные рапорты, начинавшиеся словами: «Настоящим доношу, что разведывательное отделение, выполняя ваше задание, достигло и т. д…»

Цидула Антона Петровича разделялась на пункты: первым стояло: видел… и шли сухие факты, цифры, перечисления. И можно было ручаться, что там было написано лишь то, что он видел собственными глазами. А видеть он умел. Второй пункт гласил: думаю… Это был краткий вывод из всего предыдущего. Если речь шла о передвижении войск, то куда и откуда, расчет времени; если об оборонительных сооружениях, то об их назначении и т. д. Третий пункт совсем не по форме. Он носил заглавие: хлопцы говорят… Вот тут в нескольких фразах укладывались сведения, добытые устным опросом жителей, лесников: эту часть разведки выполняли хлопцы из его отделения (основную часть разведки он всегда вел сам). На обратном пути ему передавали слухи, бабьи сплетни и стариковские мудрые заключения — их тоже обязан знать и понимать разведчик, — а заодно подкармливали его салом, хлебом или огурцами, добытыми в процессе этих собеседований.

Вернувшись из разведки в Довляды, Антон Петрович вошел с обычным докладом.

— Явился… с Припяти, — добавил он. Циферблат сегодня не фигурировал. Отправляя людей в дальнюю разведку, я не ставил точных сроков возвращения, предупреждая лишь, сколько суток могут они пробыть в поисках и куда им следует явиться. На это задание Землянко получил трое суток; вернулся же он на пятые.

— Почему задержался, Антон Петрович? — спросил я, подавая бумагу.

— На тот берег переправлялся.

— Зачем?!

— Узнать. Шоссе… Есть ли там охрана.

— Ну?

— Охраны нет…

— Интересно…

— Очень даже интересно…

— Значит, шоссе охраняется только до реки?

— Точно.

Я, удивленный этим необычным потоком слов, смотрел и ждал, что еще скажет мне Антон Петрович.

— Потом по берегу пошел. Вверх.

— Куда?

— До Юрович…

Я взглянул на карту — до Юрович по прямой было не менее тридцати пяти километров. Да тридцать пять обратно. Теперь понятно, почему Землянко задержался. Я ждал дальнейших объяснений, но словоохотливость его исчезла. Примостившись у лампы, он писал. Я глянул через его плечо.

«Видел, — написал разведчик и, подумав, добавил: — сам. Немцы моста в Довлядах не строят. Нет даже подвоза леса. Дорогу охраняют сильно. Патрули по шоссе — через каждые два часа. Бронемашина курсирует два раза в день. Пошел по реке вверх. Везде идут работы. Установлены бакены, где остались старые — покрасили. Взяли на учет всех бакенщиков и лоцманов. Выдают им паек — два пуда в месяц».

— Неужели готовятся к навигации?

Он взглянул на меня и снова склонился над бумагой:

«Думаю. Через неделю начнется навигация на Припяти… и, наверное, на Днепре…»

Через несколько минут, дождавшись, пока Землянко закончил свой немногословный рапорт, я пошел к командованию. Руднев прочел рапорт молча, а затем передал Ковпаку. К моему немалому удивлению, Ковпак сразу увлекся возможностью разгромить немцев на воде.

Мне было приказано немедленно снарядить контрольные разведки, и пока я выполнял это распоряжение, у командиров уже, видимо, созрел план действий. Я застал Ковпака, Руднева и Базыму за картой. Карта была необычной по масштабу и размерам. Вся Украина, Белоруссия и Польша лежали на столе: бассейны Вислы, Западного Буга, Припяти и Днепра. Внимательно вглядевшись в голубые вены рек, я уловил ход мыслей Руднева и Ковпака и понял до конца, какое открытие сделал Антон Петрович. Мы находились вблизи водной коммуникации, связывающей Вислу с Днепром, Черное море — с Балтийским, Украину — с Польшей и Восточной Пруссией. Давно был построен Днепро-Бугский канал. Смутно вспомнились уроки географии и выветрившиеся из памяти за ненадобностью слова: Королевский канал соединяет Балтийское море с Черным. Это старый водный путь «из Варяг в Греки»… Но сейчас карта ясно говорила нам: с Вислы через Буг до Бреста, а дальше по каналу вдоль реки Пины до Пинска и дальше по Припяти до Днепра могли идти речные пароходы, баржи, флотилии и перевозить грузы, войска, боеприпасы, хлеб. Если сведения Землянко верны — а «мы в них почти не сомневались, — гитлеровское командование задумало восстановить эту водную магистраль, способную перевезти сотни тысяч тонн грузов из Германии и Польши на центральный и южный участки фронта. Фронт перешагнул к этому времени через Дон, Донец и подошел к Десне. Своей дугой у Курска он уже упирался в Днепровский бассейн. Ковпак загорелся идеей срыва навигации и фантазировал, как юноша, выдумывая разные варианты. Базыма вымерял на карте расстояния, прикидывал ширину реки и высоту берегов.

Через три дня вернулись разведчики, подтвердившие сведения Антона Петровича, и мы стали готовиться к движению на восток. Решено было перейти через Припять и бить врага с левого, более высокого берега реки.

Накануне выхода из Мухоед пришло известие от связных Могилы о гибели в иванковском гестапо нашей подпольщицы Маруси. Ее выдали предатели, когда она уже выполнила свое задание и выходила из города, держа путь на Толстый Лес. Она пробыла в застенке два дня, а на третий ее повесили на площади. Связной рассказывал, что привели ее истерзанную на площадь, куда были согнаны жители. Она еле шла. Лицо, руки в синяках и крови. Одежда изорвана в клочья. Сверху был накинут мешок с прорезью для шеи, покрывавший худое тело женщины. На мешке тоже были кровавые пятна. Она двигалась с трудом, но когда ее вывели и поставили на машину, женщина, взявшись рукой за петлю, крикнула: «Да здравствуют партизаны! Смерть немецким оккупантам!» — и сама надела петлю на шею. Мы были уверены, что она не выдала товарищей, хотя никто не знал, что происходило в застенках гестапо.

А вероятно, это было так. Ее били, мучили, истязали, но она молчала. Какую силу воли, какой героизм проявила эта женщина, мать и простой человек, знают лишь застенки гестапо. Она осталась в моей памяти как сестра и мать Черемушкиных, Семенистых, Мудрых и Шишовых..

Женщине вообще не полагается быть солдатом, и на судьбах женщин-солдат особенно ярко видно наше моральное превосходство над врагом.

В Мухоедах пришла к нам в отряд еще одна женщина. Звали ее Александра Карповна. Я увидел ее в первый раз во взводе Гапоненко. Зайдя как-то к разведчикам, я обратил внимание на чистоту в хате. Посидев немного, заметил, что наши ребята вели себя удивительно чинно. За столом сидели Гапоненко, Зеболов, Землянко и читали.

Когда я, поговорив с ними, вышел вместе с Зеболовым из избы, он спросил:

— Видали хозяйку?

Мне показался необычным его восторженный голос.

— Ох, и женщина! Бритва острая. Так хлопцев прибрала к рукам, ругаться совсем перестали.

— Ну-у? — недоверчиво протянул я.

— Ага. Книжки читают. Прямо не квартира, а красный уголок.

— Чем же она вас проняла? — допытывался я, вспоминая хозяйку, женщину лет двадцати восьми, чернобровую, длиннолицую, с угловатой мужской фигурой. Ее никак нельзя было назвать красивой, ласковой или игривой.

— А кто ее знает! Как глянет, так хлопцы и замолкнут, а если головой покачает, готов сквозь землю провалиться.

Второй раз я увидел ее в штабе за несколько дней до выхода на Припять.

— Я хочу в партизаны, — обратилась она к Базыме.

— Дед-бородед, по твоей части, — неизвестно почему подмаргивая мне, сказал начштаба. Меня покоробила эта неуместная игривость Базымы.

Женщина подошла ко мне и, по-солдатски стукнув высокими каблуками и вытянув руки по швам, повторила те же слова. И замолчала, устремив на меня взгляд черных и суровых глаз. Голос ее был обычен, но слова она как бы откалывала ломтиками от ледяной глыбы души. Нос прямой, большой рот и крепко сжатые губы указывали на сильный характер. Широкие черные брови, сросшиеся на переносице, — они взлетали на узкий невысокий лоб черной широкой ижицей. Но сильнее всего были глаза, упрямые, жесткие, холодные и, казалось… честные.

Поеживаясь под ее взглядом, я спросил:

— А где вы хотите партизанить?

Базыма кашлянул в кулак. Он последние дни донимал меня намеками на весну и на усиленный якобы интерес дамского пола к моей бороде. Женщина вопросительно подняла одну бровь.

— На кухне или в санчасти? — брякнул я сердито.

— Нет, я могу пойти только в разведку… — спокойно возразила она, словно огрев меня хлыстом.

— Ого… — сказал Базыма и вышел, оставив нас наедине.

Я скороговоркой стал задавать вопросы, ставшие профессионально-стандартными.

Александра Карповна, двадцати девяти лет, белоруска, беспартийная, учительница, образование высшее, муж на фронте, есть дочь, живет у бабушки под Минском, отвечала она мне.

— А что вы можете делать в разведке?

— Это ваше дело. Одно могу сказать: сделаю все, что нужно командованию…

— Это опасно и непривычно…

— Я могла бы пойти в Овруч. Там среди словацких офицеров у меня есть знакомые.

— Откуда знакомые?

— Стояли у нас. Я специально познакомилась.

— Зачем?

— Была уверена, что рано или поздно к нам придут партизаны. А среди словаков есть много сочувствующих нам.

— Когда можете пойти в Овруч?

— Хоть завтра…

Это меня вполне устраивало. Попытки проникнуть в самый Овруч мне пока не удавались, но и сведений от разведок, бродивших по окрестностям города, было достаточно, чтобы проверить учительницу, если она соврет. Я, таким образом, убивал сразу двух зайцев.

— Хорошо. Пойдете завтра. После возвращения продолжим разговор.

— Проверяете? — вдруг спросила она меня в упор.

Впервые в своей разведывательной работе я не знал, что ответить.

— Это хорошо, так и надо. Я согласна. — И, пожав мне крепко, по-мужски, руку, вышла.

Я чувствовал себя не совсем ловко, когда вошел Базыма.

— Завербовал? — насмешливо спросил он меня. — Ох, как бы эта барышня тебя не завербовала. Весна все-таки… Тут и нам, старикам… — сладко потягиваясь на стуле, поддразнивал он меня, как некий партизанский Мефистофель.

— Идите вы к дьяволу, Григорий Яковлевич, — хлопнул я дверью, сквозь которую несся вслед мне сатанинский хохот Базымы.

На следующий день Карповна ушла в Овруч. Я слыхал и раньше, что разведчики звали ее так. В штабе тоже стали звать новую разведчицу Карповной.

Она вернулась в Мухоеды через два дня после известия о смерти Маруси и за день до нашего марша на Припять. Сведения Карповны своей точностью не вызывали сомнений. Мы приняли ее в отрядную разведку.

На следующий день, пройдя на восток сорок километров, мы начали четвертую переправу отрядов Ковпака через осточертевшую нам всем Припять.

32

Штаб разместился в красивом просторном селе Аревичи, километрах в двух от реки.

После проверочных разведок, перекрывших и уточнивших первые данные Антона Петровича о значении Припяти для немцев, Ковпак принял решение сорвать навигацию.

Район Аревичей вполне соответствовал замыслам деда. Ковпак и Руднев объезжали позиции, намечая расстановку сил. Они вникали во все мелочи, как перед большой и сложной операцией. На второй день мы с Рудневым поехали к Кульбаке в село Красноселье.

— Как, глуховцы, много рыбы наглушили? — теребя черный ус, спрашивал комиссар Кульбаку.

— Пока ловим удочками. А от нимець поплыве, тоди нимця и рыбу глушить будемо, — отвечал Кульбака.

Глушить рыбу категорически запрещалось командованием. Берегли тол и гранаты.

Обменявшись еще двумя-тремя шутливыми фразами, перешли к делу. Последний приказ командования обязывал Кульбаку «выставить крепкий заслон на подходе к реке, возле дамбы, что против села Довляды». Это село находилось против Красноселья, на правом берегу Припяти. Мы стояли на левом.

Я сидел в штабе над картой и искал русло Припяти. Где русло этой большой судоходной реки? Где в этом затейливом узоре голубых кружев проплывают суда и баржи?

Весной сотни болот и болотец, топей, озер и ям, «стариков» и «стариц» оплетают реку, стерегут ее и стоят крепким естественным барьером на подходах к ее берегам.

Вот оно, русло! Чистое, широкое. Выйдя из «кружев» к простору полей у большой белорусской деревни Дерновичи, оно извивается к селу Аревичи и далее к Красноселью. В Дерновичах стоял батальон Матющенко, в Аревичах — штаб и первый батальон, в Красноселье — батальон Петра Кульбаки.

По шоссе из Коростеня немцы быстро могли подкинуть в Довляды свежие силы и переправить их на наш берег. Заняв Красноселье, противник мог ударить нам в тыл и прижать к реке.

Батальон Кульбаки обеспечивал безопасность с юга и перекрывал шоссе.

Мы не знали, когда немцы пожалуют в гости, но, судя по воде, которая улеглась в берега, это должно было случиться скоро. Поговорив с Кульбакой и побывав на берегу, мы вернулись в Аревичи.

Уже стемнело. Ехали крупной рысью по песчаным кучугурам, заросшим верболозом. Казалось, в кустах, освещенных яркой луной, к нам наперерез гурьбой бегут какие-то таинственные существа. Перед Аревичами перешли на шаг. Быстрые тени исчезли. В одной из хат недалеко от штаба пели.

— Заедем к разведчикам.

Комиссар спрыгнул с коня, привязал его у калитки и зашел во двор.

В хате, где жил командир разведки капитан Бережной, находилось еще несколько разведчиков: Черемушкин, Мычко, Архипов, Землянко, Лапин, Володя Зеболов.

Только что кончили ужинать.

— Товарищ комиссар, чайку с нами!..

— Не откажусь.

Черемушкин подсел к Рудневу:

— Скоро с курорта тронемся, товарищ комиссар?

— С какого, Митя?

— С Аревичей!

— Почему с курорта?

— Весна… немцев нету… солнышко… речка под боком…

Руднев рассмеялся, за ним разведчики.

— Прыткий ты, Митя! — Руднев внимательно глянул на Мычко и улыбнулся. — На все свое время!.. А что, ребята, не спеть ли нам? Ну, хотя бы…

— Хлопцы! Любимую комиссарову!

В чистом поле, поле, под ракитой,

Где клубится по ночам туман…

Э-эх, там лежит зарытой,

Там схоронен красный партизан… —

запел Руднев. Мигала коптилка, и длинные тени метались по стенам. Семен Васильевич задумался. Я тихо вышел на улицу, вскочил на коня и поехал к квартире Ковпака. Командир сидел на крылечке, щипал бороденку, думал, курил. Я пустил коня во двор, а сам, чтобы не мешать деду, присел за углом на завалинке. Я любил наблюдать Ковпака, когда он оставался наедине с самим собою.

Вдалеке виднелось зарево. Неслышно по темной улице прошла в караул смена.

Ковпак выругался и, подойдя к воротам моей хаты, забарабанил по ним плетью.

— Комиссар приихав?

Я поднялся к нему навстречу.

— Приехал.

— А где вин?

— У разведчиков.

— А… Ну, Вершыгора, я думаю завтра нимци по ричци поплывуть.

— Ждем уже который день.

— Ну и що?

— Ребята бузят.

— Чого?

— Курорт, говорят. Солнце, вода, песочек…

— Завтра будут нимци.

— Откуда нам знать?

— От так командир разведки! Це я тебя должен спытать.

— Никаких сведений пока не имею, товарищ командир.

— Товарищ командир, товарищ командир… А я кажу — будуть. От побачишь. Щоб я вмер, будут завтра нимци.

— Посмотрим.

— Кажуть, пид цыми Аревичами богато ракив. Ох, и пидгодуемо фашистами ракив.

Я не придавал большого значения его предчувствиям, но то, что речной проект, в котором я уже сам немного разочаровался, владел всем существом старика, было очевидно. Дед порой умел увлекаться, как юноша.

И все же он оказался прав. На следующий день немцы пришли. Вернее, приплыли. В середине дня послышалась стрельба. Со стороны Красноселья, занятого батальоном Кульбаки, шквал огня то вспыхивал, то опять затихал.

— А що, я не казав? — обрадовался Ковпак. — Политуха! Коня!

Ординарцам и приказывать не надо было. Как только вспыхивал где-либо бой — первое дело седлать командирских коней. Политуха, ординарец Ковпака, уже вел высокого рыжего коня, ординарец Руднева Дудка — белую полукровку-арабку.

Тут же горячил своего коня и лихо гарцевал командир батареи Анисимов. Мне ординарца не полагалось, и свою мохнатую сибирку я седлал сам.

Бой у Кульбаки разгорался все сильнее, гукали бронебойки, длинные очереди станкачей блудливо воркотали над весенней рекой, лозняком и песками…

Я уже сидел верхом на лошади, когда к штабу прискакал связной второго батальона.

Кульбака прислал в штаб за подмогой. Ковпак вызвал из пятой роты командира орудия, худощавого высокого Николая Москаленко.

— Бери… — сказал Ковпак, затянулся махоркой, закашлялся и погасил пальцем цыгарку, — бери, Микола, свое орудие и на галопе скачи до Кульбаки. Треба допомогти хлопцям добить немецкие поплавки.

Через полчаса, отдав нужные распоряжения, Ковпак, командир батареи Анисимов и я верхом выехали из штаба к месту боя. Я задержался у разведчиков минут на пять, надеясь догнать галопом Ковпака и Анисимова. Выезжая из села, увидел, что они уже отмахали больше километра чистым полем. В это время над улицей с воем пронеслись два самолета. Лошадь моя шарахнулась в огород и остановилась под крайним сараем. Самолеты взмыли ввысь и высоко в небе стали разворачиваться друг с другом. Это были «мессеры». Немцы иногда использовали их против партизан, нагружая небольшим запасом бомб. Кроме того, «мессеры» штурмовали на бреющем полете, обстреливали наземные цепи, пользуясь своей быстротой и скорострельными пулеметами, установленными в плоскостях.

Два конника скакали галопом по открытому полю. До кустов лозняка, где им можно было укрыться, оставалось не меньше километра. На таком же расстоянии находился и ветряк, одиноко стоявший среди поля. Самолеты сделали круг и пошли вниз друг за другом, пикируя на кавалеристов. Один из них ловко на полном ходу соскочил с коня и исчез между маленькими кучками соломы или навоза, разбросанными в поле, другой кубарем скатился с коня и маленьким комком лежал на дороге. Самолеты прошли над людьми и конями. Дорога и поле вздымались дымками и пылью, а через две секунды до моего слуха долетела длинная очередь нескольких пулеметов и авиационных пушек. Кони без седоков бежали то по дороге, то сворачивали в сторону и наконец, сделав большой круг, поскакали к селу.

Самолеты спикировали еще два раза на реку, откуда слышалась редкая перестрелка, и ушли на север. Я вскачь понесся туда, где только что ехали Ковпак и Анисимов. Доскакав до места, где они спешились, услышал сзади свист. Круто повернул коня. На копне лежал Ковпак и курил. Он запахнул полы своей шубы и сказал мне:

— Кони в село забиглы. Придется тебе самому до Кульбаки добыраться. Анисимов, гайда в село!

На оклик Ковпака выполз откуда-то командир батареи. Сильно хромая, подошел к нам. Лицо его было поцарапано и все в пыли.

— Я думав, ты умиешь на ходу скакать с коня, — засмеялся Ковпак. — Бачу — «мессеры» на нас идуть, кричу: скачи с коня, а вин — бач!

Теперь я понял, что человек, так ловко спрыгнувший с коня, и был Ковпак, а кубарем слетевший — Анисимов.

— До села дойдешь. Ну, пишлы! Катай, Вершыгора, до Кульбаки. Хай кинчае… Я прийду потим.

И, поддерживая Анисимова, смеясь, дед заковылял в село.

Я поехал к реке, где добивали пароход.

Первый, кого я увидел, был начштаба Кульбаки Лисица. Фамилия эта действительно оправдывала его повадки и характер. Хитрый и пронырливый, он особенно хорошо наладил агентурную разведку, умел допрашивать пленных, особенно полицейских, которых сразу сбивал с толку и ловко поставленными вопросами выпытывал все, что ему было необходимо. Я не сразу узнал его. Он был в длинном одеянии с неимоверно блестящими пуговицами: не то пальто, не то сюртук тонкого черного сукна.

— Капитанское, — сказал он мне. — А капитан там, в воде загорае. Вот документы…

Мы вошли с ним на палубу судна, кругом были следы крови, валялось несколько трупов.

Я просматривал документы. Солдатские книжки, толстый в хорошем переплете паспорт. «Hoffnung» («Надежда») — было вытиснено на них золотом. Взглянул на спасательные круги — там то же слово.

Пароход, построенный в Германии.

— Как они его сюда перекинули? По кускам, что ли? — удивлялся Лисица.

Действительно, пароход недавно прибыл из Германии. В судовом журнале мы видели отметки: «Данциг», «Бжесць над Бугом», «Пинск».

«Загоравший» в реке был и владельцем и капитаном «Надежды». Новый большой буксир, тянувший против течения три баржи, он выбросился на берег метрах в трехстах от разрушенного моста у села Довляды. А баржи, запутавшись в тросах, как большие рыбины в сетях, догорали посреди реки. У берега, на отмели, серели, белели, чернели трупы немцев.

Когда я зашел в штаб Кульбаки, комбат стоял у стола и диктовал донесение Ковпаку о ходе боя.

Командиры рот и взводов, писаря окружили Кульбаку, шутили, смеялись: не прошло еще возбуждение от только что пережитой схватки с врагом.

В хату быстро вошел Москаленко, командир орудия. За ним партизаны вели пленного немца.

— Между прочим, получить мий трофей — оцього хрыця. Сам пиймав, — важно сказал Москаленко.

— А чоботы де? — пытливо спросил комбат Кульбака. Немец стоял перед ним в опорках на босу ногу.

Еще у прибрежных ракит Микола снял чоботы с немца и передал одному из своих партизан.

— Чоботы де? — переспросил Москаленко. — В ных же повно воды… от вин и сняв их, сушить поставыв…

Засмеялись кругом командиры. Усмехнулся комбат. Я отошел с Москаленко к окну и стал расспрашивать его, как он взял в плен гитлеровца.

Когда Москаленко закончил стрельбу по пароходам и баржам и отошел в сторону от пушки, он услышал робкое восклицание, доносившееся из кустов.

Тут Москаленко вошел в раж и стал в лицах показывать мне, как происходило пленение немца.

— Бачу, а з корчив верболова пиднялась палка и на ний билый платочек. «Хлопци, неначе хрыць», — кажу тыхенько, а сам вытягаю из кобуры свий парабель и йду на голос. «Иа стаюса», — лопоче немець.

— Хенде хох! — крикнул Микола непонятное слово, похожее на ругательство. — Зброя де?

— Хенде хох! — вторично гаркнул Микола, вытаращив на меня глаза, в штабе Кульбаки.

Пленный стоял у края стола с посеревшим от страха лицом. Он не сводил глаз с Кульбаки — мужчины высокого роста, плечистого, грузного, грозного. Когда же Москаленко заорал, он снова поднял руки кверху, недоумевая, зачем его вторично берут в плен. Партизаны покатывались со смеху.

Немец заметно дрожал. Немного овладев собой, он стал перед Кульбакой навытяжку и, запинаясь, проговорил:

— …пан Коль… пак! Я добровольно приходили плен.

— Ач, як труситься, собачья душа! — кивнул Кульбака на немца.

— То вин вас, товарищ комбат, приняв за самого Ковпака, — рассмеялся Ленька, ездовой Кульбаки.

Комбат подошел к немцу.

— Ось, слухай: я не Ковпак… — и таинственно полушепотом: — Ковпак на голову выше за мене, вдвичи ширше за мене, а голос як тая труба…

Стекла халупки дрожали от дружного взрыва хохота.

Пленный рассказал, что, открывая пробную навигацию 6 апреля на линии Мозырь — Киев, немцы боялись нападения партизан. Они уже знали, что Ковпак пришел на Припять. Для охраны судов послана команда СС.

Москаленко вертелся тут же и мешал допросу, но, как героя сегодняшнего потопления судов, я не выставил его из штаба батальона. Он был в приподнятом настроении и все еще «переживал» бой.

Лисица, говоривший с Кульбакой только по-украински, вставил:

— Дывлюсь, по-немецкому трохи кумекаю; на труби крейдою нашкрябано: «Achtung, Kolpak» — «Внимание, Колпак», значит.

— Ох, и реготали ж мы с Лисицею, — вставил Москаленко.

Ковпак вошел незаметно раньше и слыхал похвальбу Москаленко. Когда тот заметил командира, подошел строевым шагом.

— Дозвольте доложить…

— Ты доложи, скильки снарядив выпустив, — перебил Ковпак.

— Двадцать два, товарищ командир!

— Потопыв пароход?

Москаленко молчал.

— Потопыв, пытаю? — рассвирепел Ковпак. — Не! Растратчик ты, от хто, а не артиллерист. На бинокля, выйди на вулицю и подывися. Трубы видать аж с видселя-а!

Москаленко молчал.

— Объявляю выговор. Начштаба записать в приказ, — сквозь зубы процедил Ковпак и вышел, хлопнув дверью.

А еще через день, прочитав донесение Кульбаки, Ковпак, посмеиваясь, подписал приказ: «С командира орудия Н. Москаленко выговор снять. Объявить благодарность».

Кульбака писал:

«Пароход долго не тонув через те, що сидив на мели; зийти с мели не мог, бо машину розбив Москаленко — з пушки третим снарядом».

33

На следующий день противник вел воздушную разведку. Самолеты-разведчики рыскали вдоль реки на высоте, иногда зависая в воздухе для аэрофотосъемок. Изредка на бреющем проходила пара истребителей. Баржи уже успели догореть, и если бы не застрявший на мели пароход, немцам не удалось бы обнаружить точное место нападения на караван. Пароход выдавал нас с головой, и над ним долго кружилась и зависала одна «стрекоза». Пулеметчики Кульбаки обстреляли ее, и, фыркнув раза три из крупнокалиберного пулемета, немецкий «костыль» заковылял на север.

— Ну, завтра жди гостей! — сказал Руднев Ковпаку, наблюдавшему в бинокль за самолетом.

— И гости будут с Мозыря, — опустив бинокль, ответил командир и пошел к штабу.

За два дня до этого случая к нам прибыла разведка соединения черниговских партизан. Соединением этим командовал Герой Советского Союза Федоров. Я слыхал о нем еще в Брянских лесах, до прихода к Ковпаку, летом 1942 года. Федоров рейдировал тогда по Черниговщине, и немцы выделили против него крупную карательную экспедицию. Немцы, вероятно, заставили его часто менять районы действия. Может быть, поэтому, а может, и по малой опытности летчика самолет, летевший к Федорову, безрезультатно искал его над лесами Черниговщины и, не найдя костров, повернул обратно. А я в это время жег костры в Брянских лесах, и уже не первую ночь. Самолетов все не было. Однажды мы, правда, дождались: вместо парашютов с радиопитанием и боеприпасами нам бросили восемь штук фугасок. Но все же я не терял надежды, упорно жег костры и швырял в небо ракеты.

Наконец на восьмые или девятые сутки в ответ на наши световые вопли один самолет (а летало их над нами и своих и вражеских до черта) стал подозрительно кружиться над кострами. Мы уже стали похитрей и вырыли в стороне щели. Из щелей пускали ракеты и кодировали.

Хотя самолет шел с запада, я все же на всякий случай просигналил ему. За третьим или четвертым заходом над нами вспыхнули световые пятна, а когда я подсветил их ракетой, убедился, что на парашютах спускался к нам долгожданный груз. Сбросив четыре мешка, самолет зажег зеленые огни и, приветливо мигнув ими, ушел на восток. Это была старая фанерно-брезентовая калоша «ПР-5».

На следующий день я известил начальство о получении груза. А еще через день получил ответ: «Никакого мы груза вам не высылали». Только тогда я понял, почему в одном из мешков были письма с неизвестным номером полевой почты, а повнимательней разобрав содержимое, нашел записку летчика: «Товарищи партизаны! Летаю третий день к Федорову — нет сигналов. Бросаю на ваши костры. Если встретите Федорова, поделитесь грузом. Привет! Пилот Миша».

А сейчас, в марте 1943 года, почти через год, Федоров, секретарь Черниговского обкома ВКП(б), Герой Советского Союза, двигался из Черниговщины на запад почти по тому же маршруту, по которому мы шли прошлой осенью.

Разведка его была у нас за день до того, как Кульбака уничтожил буксир с баржами, а сам Федоров со штабом и основными своими отрядами подошел на следующий день.

Ковпак и Федоров, Руднев, и комиссар Федорова Дружинин поговорили друг с другом о своих делах, а затем, поручив гостей заботам Павловского, Ковпак вышел на улицу, с тревогой наблюдая за немецкими самолетами.

Я на всякий случай старался не попадаться Федорову на глаза; чем черт не шутит, а вдруг припомнит старый должок.

Сейчас, в присутствии таких гостей, никак нельзя было ударить лицом в грязь. По догадкам Ковпака, немцы должны были наступать по реке с севера. Это значит, что за ночь нужно перестроить всю сложную систему засад, окопов, траншей вдоль берега реки.

Гости уже показали себя. Идущий вместе с Федоровым полковник Мельник километрах в двадцати пяти севернее нас налетел со своим отрядом на вражескую колонну на марше и расчехвостил ее в дым. Побил прикрытие обоза, а обоз захватил. А самое главное — взял две совершенно исправные 105-миллиметровые пушки системы «Шкода» со снарядами.

Случись у нас неудача — позор был бы на весь партизанский мир. Командование понимало это, но оно хотя бы умело скрывать свое волнение, маскируя его усмешками и шутками. Весть о приезде Федорова, который, «как и наш командир, Герой Советского Союза», облетела все роты и пошла по цепям.

— Хлопцы, теперь нам нельзя подкачать.

— Хоть сам Адольф пусть наступает — не дать спуску. Руднев до полуночи ходил по ротам, говорил с бойцами, давал задания политрукам и парторгам.

До глубокой ночи в штабной хате горел огонь: сюда заходили командиры, забегали разведчики, связные приносили донесения и сводки, увозили приказы.

Рассвет застал нас на ногах.

Утром к штабной хате подъехал командир отделения конной разведки Костя Руднев, брат комиссара. Через пять минут он вышел из штаба и крикнул: «Михаил Кузьмич!» Вскочив на коня, подъехал Семенистый. К тому времени это уже был толковый и смелый разведчик-связной.

Костя Руднев похлопал по сапогу плеткой.

— Михаил Кузьмич! Скачи к Ефремову, командиру пятой. Передай ему приказ командира: через пятнадцать минут вывести людей из села и занять окопы… Понял?

— Понял, товарищ командир!

На крыльцо вышел Семен Васильевич Руднев. Он сказал брату:

— На вот, Костя, бинокль! Заберись на холм, понаблюдай за рекой, а заметишь что — дай знать!

— Есть, товарищ комиссар, наблюдать на холме!

С момента прихода в отряд Ковпака Костя Руднев — до войны председатель колхоза — никогда не называл брата по имени, всегда только «товарищ комиссар».

У меня уже были закончены все дела, оставалось ждать новых донесений, «языков», а пока главным оружием разведчика служили глаза. Взобравшись с Костей на бугор, я лег под кустом. Понаблюдав минут пятнадцать за пустынной рекой, я почувствовал, что не могу больше бороться со сном. Вставало солнце и грело спину. Глаза слипались. Над рекой и прибрежными кустами плыл туман.

— Товарищ подполковник, немцы…

Я вскочил, хватаясь за автомат.

— Где?..

Костя протер линзы. Тыльной стороной ладони вытер глаза.

— Не показалось ли?

— Вон плывут.

Над рекой теперь уже ясно был виден дымок пароходов. Немцы шли из Мозыря флотилией.

Костя вихрем слетел с холма.

— Идут… каратели… шесть пароходов… — задыхаясь от бега, доложил он командиру.

— Так-таки шисть пароходов?.. Яка честь! Може, хлопче, тоби показалось? У страха очи велики… Га? — подымаясь на холм, говорил Ковпак.

— Шесть дымков… ей-богу… своими глазами…

Ковпак, Руднев и Базыма влезли на холм — их главный КП. Я только сейчас заметил, что солнце было высоко. Я проспал не меньше часа.

Связные остались у подножия холма. Через минуту поднялся туда и Федоров. Я верхом, пока еще суда были далеко и не могли видеть движения на низменном берегу, поскакал к командиру роты.

Москаленко сидел на кряжистом дереве. Внизу, под деревом, стоял командир пятой роты Ефремов.

С рязанским говорком на «о» Ефремов кричал Москаленко:

— Не видишь, говоришь, ничего… лучше смотри! Лучше, Микола…

— …Два, чотыри… шисть… шисть дымков бачу, Степа. Нимци йдуть… шисть пароходив!..

Караван шел быстро; в трех километрах от крайней нашей заставы — против села Дерновичи — катеры открыли огонь по берегу из пулеметов и пушек.

Подошли ближе; наша застава молчала. Берег был пустынен. Что-что, а маскироваться мы умели.

Продолжая вести огонь наугад, суда плыли вниз по течению, к Аревичам. Поровнялись с позициями пятой роты.

Цель была так близка и заманчива.

— Степа, давай команду… вдарим прямою наводкою… уходят же… Эх!

— Товарищ командир роты, дайте команду!

— Команда где?.. Уйдут немцы…

Ефремов скрипнул зубами.

— Молчать! Кто без команды выстрелит — уложу на месте!

Бойцы знали, что их командир слов на ветер не бросает. Судорогою свело пальцы на спусковых крючках, слеза выступила на глазах, уже несколько минут державших пароходы на мушке, но выстрела не было ни одного.

Ефремов, по приказу Ковпака, глубже затягивал немцев в мешок, чтобы вернее отразить им пути отхода, пропустить к роте Горланова и бить по хвосту.

Он дал пароходам пройти еще двести метров и только тогда скомандовал по-рязански:

— Давай, робята! Жми на всю железку!

Загремела пушка Миколы, забухали бронебойки, заворковали станкачи, застучали ручники Дегтярева.

Не давая немцам опомниться, Горланов повел огонь в лоб.

Попав под кинжальный огонь, суда заметались по Припяти. Четкий строй их был нарушен в одну минуту. Судов оказалось больше, чем дымов. Между шестью речными пароходами, из труб которых валил дым, вертелось еще пять юрких катеров.

С пароходов вели сильный ответный огонь. Маленькая пушчонка Москаленко не могла с ним справиться. Я поскакал на КП и, получив санкцию Ковпака, с одной 76-миллиметровой пушкой пошел в обход, чтобы отрезать немцам отступление. Пушку прикрывала третья рота. В тот самый момент, когда Ковпак отдавал приказ начальнику артиллерии перекрыть отход немцев 76-миллиметровой пушкой, на КП, расположенный на холме, пришло донесение Горланова с просьбой прислать подводу за раненым бойцом Кулагиным.

Руднев крикнул связного Семенистого:

— Михаил Кузьмич! Найди сейчас же подводу и отправь к Горланову.

— Есть!

Семенистый поскакал к зданию школы. Здесь расположилась санчасть. Лошади стояли за клуней.

На крайней подводе сидел рыжеватый парень с пухлым лицом, маленьким носиком и глазками-щелочками. На макушке прилепился старый, облезлый авиашлем.

Парень сидел на сене, положив под себя винтовку.

— Эй ты, парашютист! — звонко крикнул Михаил Кузьмич. — Тебе говорят!

— А шо? — с досадой поднял голову парень.

— А то… ехать надо за раненым. Мотай сейчас же в восьмую роту, к Горланову. Да живей, живей поворачивайся! Звать как?

— А шо?

— Шо, шо! Звать как, спрашиваю?

— Ну, Кузя…

— Нукузя! Давай, Нукузя, за раненым!

— Воздух! — раздался голос дежурного.

Семенистый быстро повернул коня. Осмотрелся. К селу летел самолет. С криком «маскируйсь!» Михаил Кузьмич помчался по улицам.

Прошел час. Время бежало быстро, как всегда в азарте боя, незаметно…

Семенистого вызвали в штаб.

На табуретке возле рукомойника, в забрызганном кровью бушлате, сидел боец, связной из роты Горланова. Левой рукой он бережно поддерживал свою забинтованную правую.

На свежей марле проступали яркие пятна крови.

Когда Семенистый вошел в хату, связной замолчал.

— Подводу послал Горланову? — поднялся с места Руднев.

— Послал, давно послал, товарищ комиссар, — весело ответил Михаил Кузьмич.

— Нету подводы, — устало сказал связной.

Холодок прошел по спине Семенистого.

— Нету подводы… кончается Кулагин, — тихо повторил связной.

Подперев подбородок ладонью, молчал Ковпак.

Базыма, дохнув на стекла очков, протирал их платком.

Руднев стоял, держась руками за ремень портупеи. На побледневшем лице комиссара выступили багровые пятна.

— Тебя кто учил так воевать?

Жесткие, гневные слова любимого комиссара долетели издалека, как из тумана.

— Ей-богу, послал подводу, — шептал Семенистый.

Глаза его были полны слез.

— Й-э-х! — заскрежетал зубами связной.

И непонятно было, к чему относится это — к сильной ли боли в руке или к словам Семенистого.

— Чтобы сейчас же подвода шла за Кулагиным! Ступай!

Шарахались люди на улице, из-под ног коня с криком вылетала домашняя птица, бросались собаки в подворотни.

Дергая лошадь из стороны в сторону, Миша давал шпоры, хлестал нагайкой и мчался, не разбирая дороги.

Куда — сам не знал. Искал кого-то… От ярости мутилось в глазах.

«Только б увидеть эту проклятую рожу…»

Под небольшой вербой на околице стояла подвода. Кузя, высунув голову из-под телеги, боязливо смотрел на небо.

— Съездил в роту? — подлетел Семенистый.

— А шо?

— Съездил к Горланову, рыжая морда?

— Дак… самолет же кружився, и з парохода бьют… Боязно…

Блеснув на солнце змеей, хлестнула плеть.

— Ой! За що бьешь?

— Я кому сказал ехать за раненым? Тебе, гад полосатый, приказ мой ноль без палочки?

Не помня себя от злости, наотмашь, хлестал Семенистый Нукузю; слезы, недетские слезы горькой обиды и гнева текли по щекам.

Кони вихрем мчались к роте Горланова. Ездовой дико орал на лошадей и дергал за вожжи. А рядом на взмыленной лошади скакал Михаил Кузьмич и безжалостно хлестал ездового.

В штаб поступали донесения от рот и батальонов: восьмая рота Горланова подбила два парохода, пятая рота — один и два бронекатера, но еще вела бой. Один пароход, выбросившись на мель на противоположном берегу, упорно отстреливался. Остальные догорали под Красносельем. Руднев и я пошли к берегу. Там лежали в цепи бойцы третьей роты. Пароход прочно сидел на мели. До него было метров шестьсот. Совершенно открытый берег не позволял подкатить пушку. Пулеметы немцев косили вовсю. На пароходе, видимо, не особенно боялись нашего ружейно-пулеметного огня. Только бронебойки на таком расстоянии пробивали его железную обшивку. Часть экипажа пыталась выбраться на берег, но пулеметы Горланова пристреляли косу, отделявшую пароход от суши, и на ней уже лежало более десятка трупов. Оставшиеся на пароходе засели в трюме и отстреливались.

Вечерело. Ночью они уйдут.

К роте Карпенко подошел Павловский. Он был возбужден. Не замечая комиссара в цепи, он стал ругать автоматчиков. Вначале он ворчал про себя, а когда кто-то из роты огрызнулся, помпохоз совсем ошалел, вылез на берег и стал во весь рост.

— Вперед — он выхватил пистолет.

Рота лежала на самом берегу, и продвигаться ей, конечно, было некуда — впереди была река.

Карпенко подошел к помпохозу. Павловский рассвирепел и лез на рожон. У Карпенко заиграли желваки на лице, — глаза покраснели. Они стояли друг против друга, размахивая пистолетами, и не было, пожалуй, в русском лексиконе ругательств, которыми бы они не обменялись.

Вот уже Павловский схватил Карпенко за грудки. Смешок, до сих пор пробегавший по цепи, затих. Третьеротцы знали, что еще никто пальцем не посмел тронуть их командира. Федя рванулся. С ворота посыпались пуговицы. Павловский и Карпенко стояли, как быки, готовые столкнуться лбами.

— Эх, трусы, боягузы! — хрипел Павловский.

— Кто? Я — трус? — тихо спросил оскорбленный Карпенко, загоняя патрон в «ТТ».

— Товарищ комиссар, зараз он его застрелит, — тихо сказал Шпингалет.

Руднев, переставший наблюдать за пароходом, подошел к распетушившимся командирам и стал между ними.

— Убрать оружие! Убрать, говорю!

Карпенко, весь дрожа и не попадая пистолетом в кобуру, отошел и лег в цепи, лицом вниз, положив голову в ладони.

Похоже, очень похоже было на то, что он плакал.

— А ты, старая калоша, чего тебе надо? Пошел вон, — тихо сказал комиссар Павловскому.

— Эх, товарищ комиссар!

— Пошел вон, говорю!

— Так немцы же уйдут. Вот только стемнеет.

— А что ты с ними сделаешь?.. По воде в атаку идти, что ли?

— Эх! — махнул рукой Павловский и отошел в сторону.

Выстрелами бронебоек с берега удалось зажечь деревянные части внутри судна. В иллюминаторах изредка вспыхивало пламя и валил дым. Когда мы прекратили огонь, из одного иллюминатора все чаще стала показываться рука с котелком на пояске. Черпая воду, немцы, видимо, пытались потушить начинавшийся пожар.

В это время из затоки выплыла лодка. На ней сидели Сердюк, командир отделения пятой роты, и еще один боец.

Павловский подошел к ним и, поговорив с ними, влез в лодку, крикнув в цепь:

— Прикрывайте огнем, сволочи! Я вам покажу, як у Щорса воевали, сопляки… — И над Припятью поплыло густое и виртуозное ругательство…

Лодка, забирая вверх по течению, стала выходить на плес реки.

— Вот дурной!.. Погибнет же, — сказал Руднев, картавя и чертыхаясь.

Карпенко поднял голову и, опершись подбородком на ладонь, смотрел на реку.

У Карпенко в цепи было четырнадцать пулеметов, из них три станковых.

Видимо, у Сердюка был какой-то свой план или условие с Горлановым. Когда лодка Сердюка с Павловским, отчалившая гораздо выше цепи третьей роты, почти достигла середины реки, ниже от нашего берега отделилась вторая лодка. Она тоже быстро пошла вперед.

— Кто там еще? Какой дурак выискался? — спросил Руднев.

Карпенко, наблюдавший в бинокль, переводя его, ответил:

— Кажется, брат ваш, Костя…

— Вот дуроломы! Белены объелись, что ли?

— Пулеметы, держать на мушке пароход, не стрелять без моего сигнала, — командовал Карпенко, не отводя бинокля от глаз.

Лодки вышли на открытое место и неслись по течению, хрупкими клещами охватывая пароход.

Две-три винтовочные пули могли пустить лодку на дно. К счастью, немцы не замечали их.

Лодка Павловского первая перевалила через стрежень и, выйдя на уровень корабля, стала спускаться по течению вниз. Пароход стоял носом против течения. Лодка попала в мертвое пространство, и вести по ней огонь можно было только с открытой палубы, которая хорошо простреливалась с нашего берега. Поэтому Павловский и Сердюк беспрепятственно приближались к пароходу. Но по лодке Кости Руднева, заходившей со стороны тупой кормы, немцы уже стали вести огонь. Вначале раздались отдельные винтовочные выстрелы, а затем по воде полоснула пулеметная очередь. В это время Бакрадзе успел установить одну пушку и, пока немцы занимались лодками, ахнул по судну три снаряда.

Один из них разворотил трубу. Из парохода повалил густой дым. Но немцы успели крепко обстрелять лодку Кости Руднева. Людей на ней уже не было видно, и она заколыхалась на воде, относимая течением вниз. Павловский успел в это время подплыть к пароходу с носа и взял железную посудину на абордаж. Стрелять из пушки мы больше не могли, опасаясь попасть в своих. Павловский прильнул ухом к обшивке корабля и слушал. Наступила тишина. Затем, карабкаясь по плечам товарищей, на палубу взобрался Сердюк. У него в руках был неизменный ручной пулемет, с которым он не расставался. Из крайнего иллюминатора высунулся немецкий кривой автомат, и, не видя противника, а лишь чувствуя его по шороху в мертвом пространстве, немец тыркнул наугад очередь на полдиска. Павловский из-за угла схватил рукой автомат и дернул его. Немец выронил автомат, но не удержал его и Павловский. Черная кривулина бултыхнулась в воду. Сердюк в это время обследовал половину палубы до капитанской рубки и по звуку голосов и топоту определил, где в трюме люди. Он стал ходить по палубе и поливать сквозь палубу пулеметным огнем трюмы парохода.

Если бы не глухое татаканье, можно было подумать, что человек ходит со шваброй и подметает пол, швабра подпрыгивает у него в руках, как отбойный молоток.

Сердюк увлекся и не видел, что делалось на кормовой части палубы, закрытой от него трубой и мостиком. Из кормового трюма поднялась фигура человека. Ползком он стал пробираться к трубе. Карпенко прильнул к биноклю.

— Только станковые пулеметы — огонь! — скомандовал он.

Станкачи мадьярской системы повели огонь. Немец успел все же бросить гранату, но не рассчитал, и она взорвалась в воде позади Павловского. В предвечернем фиолетовом небе, слившемся с темносиней водой, вспыхнул красным заревом взрыв гранаты. В тот же миг разноцветные трассирующие пули мадьярского станкача прошили немца, замахнувшегося второй гранатой.

— Не стреляйте, сволочи, по своим! — хрипел Павловский со дна лодки, куда его сбросило взрывной волной. Он считал, что это мы с берега угостили его, и страшно ругался, забывая, что за перегородкой железного борта враги. Но выскочивший на корму немец — это уже был весь резерв загнанного в трюм экипажа. К Павловскому подоспели еще две лодки. Отвлеченные стрельбой, немцы перестали тушить пожар внутри судна. Когда сгустились сумерки, команда Павловского вынуждена была покинуть взятое на абордаж судно. Оно пылало. Языки огня, вырывавшиеся из иллюминаторов, лизали борта, отражаясь в черной воде, а корма горела, как свеча, ровным высоким пламенем. Двух гитлеровцев везли ко мне в качестве «языков», а в горящем пароходе страшными, нечеловеческими голосами ревели остальные. Они были уже не в состоянии ни обороняться, ни сдаться в плен. Через несколько минут затихли и они.

Наступила ночь. Хлюпала вода у берега, доносился треск догоравшего на мели парохода, да хриплый голос Павловского откуда-то из темноты нарушал покой и гармонию полноводной широкой русской реки, поглотившей сегодня несколько сотен немецких трупов. На берег не ушел живым ни один немец. Пророчество Ковпака сбылось полностью. Раки в Припяти пировали вовсю… А мужики окрестных деревень два дня вылавливали рыбу, оглушенную разрывами партизанских мин и снарядов.

Пинская флотилия немцев была разгромлена наголову. Поздно ночью к роте Горланова прибило лодку Кости Руднева. Два бойца в ней были убиты наповал, а Костя ранен.

34

По всем правилам партизанской тактики надо было уходить подальше от места разгрома флотилии. Но нас привязывал новый аэродром, организованный километрах в восьми от Аревичей. Под селом Тульговичи, почти на берегу Припяти, удалось найти хорошую площадку. Снова полетели к нам самолеты Гризодубовой.

Нас немного удивило, что после разгрома карательной экспедиции в составе десяти судов противник не сделал больше никаких попыток выбить нас с берега и продолжать навигацию. Все прибрежные села были заняты партизанами.

Ближайшие вражеские гарнизоны севернее нас, в Юревичах и Хойниках, состояли из частей словацкой бригады. Мы знали от населения, что словаки сочувствуют нам. Многие из них бежали к партизанам. Никаких активных действий против партизан словацкое командование не предпринимало. Щупальца нашей разведки доставали на полтораста — двести километров. О всяком скоплении сил противника, могущего угрожать нам, я знал заблаговременно. Вокруг активизировались мелкие партизанские отряды, чуткие к близости врага благодаря своей малочисленности. Как крупный зверь по крику птицы и тревоге лесной зверюшки узнает о появлении охотника, так и мы по настроениям и делам мелких отрядов и диверсионных групп угадывали намерения врага.

В Аревичах мы простояли больше месяца, снабжаясь боеприпасами и отдыхая. Командиры решили прощупать городишко Брагин, считавшийся у немцев окружным центром. Громили Брагин тремя соединениями: Ковпака, Федорова и Мельника. Ничего особенного эта операция собой не представляла. Убито было более двухсот человек гарнизона, захвачены большие продовольственные склады. Цель операции — захват склада с боеприпасами — не была достигнута: немцы зажгли его.

Остатки гарнизона засели в дзотах и каменных зданиях. Немцы успели вызвать авиацию. Я случайно имел с собой ракетницу и полные карманы ракет. Заметив сигналы осажденных, я рискнул и стал давать такие же из цепи роты Карпенко. Самолеты ожесточенно бомбили болото, видимо принимая кочки за партизан. Лишь к вечеру вражеские летчики, поняв нашу уловку, сбросили серию противопехотных бомб прямо на мой сигнал. Потери были незначительные.

Как только стемнело, мы ушли из Брагина, увозя обозы с хлебом, сахаром, солью и оборудованием.

Наступило затишье. В это время к Аревичам прибился командир партизанского соединения Наумов с частью своего кавалерийского отряда. Он зимой совершил исключительный по смелости рейд по южным областям Украины, но немцы бросили на него крупные силы и потрепали его войска и штаб. Он шел через Киевщину по нашим следам. Аревичи стали притягательным местом для многих отрядов и партизанских командиров.

В эти же дни мы получили известие, вначале ошеломившее нас. Пяти командирам партизанских соединений были присвоены генеральские звания. Эти первые партизанские генералы были: Ковпак, Руднев, Сабуров, Федоров и Наумов.

Аэродром в Кожушках притягивал к себе все большее количество партизан. За нападение на Брагин немцы отомстили нам лишь усиленной бомбежкой Аревичей. Село было наполовину сожжено. Поэтому штаб, санчасть, обоз и все громоздкие подразделения были выведены в лес. Уже наступили теплые дни. В селе осталась лишь пятая рота Ефремова и восьмая Горланова.

Заметно было, что немцы ведут против нас усиленную разведку. Чтобы не расшифровывать лесной стоянки штаба, свою разведывательную квартиру я оставил в селе, в одной из немногих уцелевших хат.

Я часто оставался в селе ночевать. Ко мне в это время ходил всякий народ, многих приводили под конвоем, шлялись подозрительные бабы и мужики.

В один из вечеров, когда патрули бродили по улицам наполовину сожженного села да в условных местах ожидали своих хлопцев девчата, по селу промчалась тачанка. Я вышел на улицу. Тачанка остановилась у бывшей квартиры Ковпака.

— Куда, Политуха? — спросил я у ординарца.

— На аэродром.

— Чего это вздумалось деду трястись ночью?

— Дело срочное.

Старик вышел из хаты и, хлопнув плетью по голенищу, подошел к нам. Подмышкой он держал свои валенки, вложенные холявками один в другой.

— Что, Сидор Артемович, задумали ночью подежурить?

— Эге. Задумав… тильки не я. Ох, мени ця конспирация. На, читай! Китайська грамота, а що толку?

Он протянул мне листок, на котором карандашом был написан текст радиограммы, и сам подсветил электрическим фонариком.

«Встречайте ценный груз. Примите меры к приему и охране аэродрома…»

Над такой загадкой стоило подумать.

Самолеты садились у нас еженощно, аэродром охранялся, никаких эксцессов до сих пор не было.

Повидимому, имелись важные причины особо предупреждать нас.

Ковпак взгромоздился на тачанку, закутался в шубу, поднял воротник.

— От и разбери их… Ценный груз?! Встречайте… Доведется самому проверить. Щоб хлопцы чого не побылы. Може, яка техника новая?

Он повалился на бок, видимо собираясь вздремнуть по пути.

— Можно трогать, товарищ генерал-майор? — спросил громко Политуха и оглянулся, запнувшись, правильно ли сказал. Многим ближайшим подчиненным приходилось туго в последние дни. Никак не могли привыкнуть; раньше было проще: «товарищ командир», «товарищ комиссар», а сейчас вдруг — «генерал-майор». То были себе люди как люди, а теперь вдруг — генералы.

И старые партизаны крутили головами, хотя втайне и гордились, что они имеют дело с генералом.

Велас, так тот упорно говорил так: «Дозвольте, товарищ майор-генерал Ковпак, Сидор Артемович, до вас обратиться?..»

И Политуха, которому по сотне раз на дню приходилось обращаться к командиру, все еще с тревогой озирался, словно опасался, не сидит ли на его возке кто-нибудь другой, носящий это важное звание.

— Ехать можно, товарищ генерал-майор?

— Поспиешь! Не до курьерского с балагулами. От лучше давай закуримо.

Политуха полез за кисетом.

Дед свернул цигарку на четверть фунта махры. Закурили. Посмаковали едкий дымок.

— От, теперь рушай!.. — и генерал поднял высокий воротник шубы.

Я ушел спать на сеновал. На рассвете меня разбудила возня на дворе. Рядом со мной, подстелив плащ-палатки, спали два человека, одетые в новые костюмы, еще со складским запахом. Я оттолкнул дверь сеновала. Солнце осветило моих соседей. Люди были явно с Большой земли.

Бледные лица горожан, незагорелые руки, спят крепко, но тревожно. Волнение непривычных людей никогда так не заметно, как во сне. Я слез с сеновала и вышел во двор. У ворот стояли подводы с грузом. Толстые, круглые грузовые мешки с нераспустившимися парашютами. Это говорило о том, что самолеты были с посадкой, а не сбрасывали груз на парашютах. Я вспомнил о радиограмме Ковпака. Может, это и есть ценный груз? Пощупав мешки, убедился, что содержимое было обычное: ящики с толом, патроны, мины, медикаменты и… киноаппарат.

У ездовых узнал, что командир давно уехал в лес к штабу. Я оседлал коня и поскакал к лесной опушке, где были расположены штабные подразделения.

Ковпака и Руднева я нашел на поляне, уходившей вверх огромным косогором, заросшим мелким ельником. Рядом с ними на расстеленной шинели сидел человек в полувоенной фуражке, сером коверкотовом костюме, с орденом Ленина. Он, казалось, дремал, прикрыв рукой глаза от солнца. Я взял под козырек.

— Знакомьтесь, — сказал Руднев.

Я отрекомендовался по всей форме.

— Демьян… — сказал скороговоркой человек.

Руднев продолжал докладывать обстановку. Потребовались справки. Я давал их по памяти, все время ощущая на себе внимательный взор из-под ладони. Незнакомец интересовался всем: частями противника, системой гарнизонов и патрулей, работой дорог и транспорта, базами и аэродромами, гебитс-комиссарами, ландвиртами и комендантами полиции…

Но больше всего удивил он меня вопросом:

— А какие у вас сведения о политике немецких властей в сельском хозяйстве?

Я молчал. «А черт их немецкий знает, какая у них политика!»— думалось мне.

Ковпак нахмурил брови и дымил самокруткой, как паровоз.

— Н-не знаю… — процедил я сквозь зубы.

— Надо знать, — сказал Демьян резко и больше не задавал вопросов.

Мне показалось, что мое присутствие уже не требовалось, и я отошел к штабу. Было немного обидно. Совсем недавно я закончил солидный доклад о состоянии гитлеровского тыла. Около тридцати страниц текста, отпечатанного Васей Войцеховичем на машинке, вмещали данные о гарнизонах по крайней мере четырех областей; расписания движения на железных дорогах и состав грузов; около полусотни характеристик немецких должностных лиц и почему-то фольклорные записи сказаний и песен народа о войне. «Правда, о сельскохозяйственной политике немцев там, кажется, не сказано ни слова, — думал я. — Да что я, агроном или облзо, что ли?..»

С бугра семенил к штабу Ковпак. Лицо у него было сконфуженное.

— Що ж ты, Вершыгора? Про сельску политику? А? От и надийся на вас, интеллигенция-яа!

— Ну что ж, что интеллигенция? Мало ли что кому захочется знать? Я ж не справочное бюро.

— Не кому, а… Поняв? — и дед поднял многозначительно палец к соснам.

Я ничего «не поняв».

— Да кто такой? Говорите вы толком.

— Радиограмму читав вчера? Ценный груз. Поняв?

Я начинал немного понимать.

Ковпак сделал таинственное лицо.

— А как же обращаться, звать как?

— Так и кажы: «товарищ Демьян», и точка. А про сельскую политику щоб все сведения… Поняв?

Конечно, законспирировать в отряде «ценный груз» не удалось. Уже к вечеру по всему отряду знали, что к нам прилетели руководители ЦК партии большевиков Украины.

— А Хрущев буде? — спрашивал дед Велас вечером у штабной кухарки, тети Фени, но сразу же удалился под ее грозным взглядом.

Мы все же решили не особенно разбалтывать о том, что в нашем отряде находятся такие люди, и Руднев поговорил минут пять с политруками и парторгами. Объяснил, что среди прибывших Хрущева нет. Что группу возглавляет один из секретарей ЦК КП (б) У.

Руднев объяснял:

— Был у нас такой обычай, — никогда не спрашивать у командования, куда идем, зачем. Так и сейчас, будут спрашивать: «Кто приехал с Большой земли?» — «Кому надо, тот и приехал». — «А как обращаться?» — «А вот так и называйте — товарищ Демьян, товарищ Сергей, товарищ…»

Этих объяснений было достаточно, и на следующий день наш лагерь зажил привычной трудовой, кропотливой жизнью муравейника. Только пытливые глаза «товарища Демьяна» ко всему приглядывались, все изучали. Иногда он отходил в сторону, на поляну или на лесную тропу, и, заложив руки за пояс брюк, ходил взад и вперед, о чем-то сосредоточенно думая. Иногда подходил к Рудневу, спрашивал и о чем-то снова думал. Люди его группы, Сергей Кузнецов, кинооператор Глидер, занимались своим делом.

Не скажу, чтобы мы чувствовали себя очень спокойно. Это партия проверяла нас и готовила для нас новые задания.

На третий день товарищ Демьян, встретившись со мной на поляне, спросил улыбаясь:

— Ну, как материалы по сельскому хозяйству?

— Постараюсь…

— А что еще у вас есть нового?

Я подал последнюю сводку.

Он прочел.

— Вы не пробовали это собирать, систематизировать, обобщать?

Я вспомнил о своем докладе. Порывшись в полевой сумке, подал ему тридцать страниц печатного текста.

— Ого… это я у вас возьму. Возьму, возьму, — и ушел, улыбаясь и потирая руки.

Через полчаса, съездив верхом в главразведку, я, возвращаясь, увидел Демьяна. Он сидел на пне, держал на коленях мой доклад и, видимо, читал его вторично, карандашом подчеркивая что-то.

— Слушайте! Подполковник…

Я остановил коня.

— Это то, что мне нужно… вот только бы сведения посвежее…

Действительно, доклад относился к прошлому месяцу и был расплывчат, охватывая обширнейшую территорию нескольких областей.

— Это хорошая информация, но без целеустремленности… А сейчас нужно разведать Киев, Днепр. Я поговорю с командованием, а вы подумайте и доложите свои соображения.

Мы собрались еще раз: Ковпак, Руднев, Базыма и я. Товарищ Демьян уточнил свое задание. Пока что это была крупная разведывательная операция, но по своему размаху она стоила больше другой боевой, кровавой. Уже не только «на себя», не на дивизию, не на армию, а на всю Красную Армию мы вели разведку. В это время гитлеровское командование кричало о неприступных оборонительных «валах» на востоке. Главным «валом» оно называло рубеж реки Днепра. Нужно было проверить, действительно ли существует этот «вал» на Днепре.

Была у меня карта, которую Руднев шутя назвал стратегической. Обыкновенная десятиверстка, от Дона до Одера и от Черного до Балтийского моря. Когда было время подумать, он говорил мне, всегда улыбаясь при этом:

— Товарищ подполковник, нельзя ли стратегической одолжиться на часок? А?

А когда бывал в шутливом настроении, все уговаривал продать ее. Каких только благ не предлагал он мне! То немецких марок, то оккупационных карбованцев — хоть миллион. А зачем мне марки?

— А хочешь коровами расплачусь? За каждый квадрат плачу по корове. Сколько тут? Двадцать? Плачу двадцать коров. Как, по рукам?

Но я был непреклонен, и «стратегическая» оставалась у меня в сумке. «Ну зачем мне коровы?»

Разведчикам особенно трудно было без карт. Посылаешь хлопца в разведку, а он два часа сидит у тебя и, пыхтя, срисовывает «кроки» своего маршрута. Дать ему карту нельзя, потому что она единственная, а рисовать эти «кроки» для него каторжный труд… Вот и перебивались.

Вынув из сумки «стратегическую», мы с Рудневым сообща мусолили ее, разрабатывая задания.

Одновременно восемь разведывательных групп пошли на Днепр. Берега Днепра от Речицы и Гомеля до Киева ставились на неделю под тщательный контроль нашей разведки. Каждый паром, мост, дорога, высотка, рощица ощупывались, наблюдались, изучались. Надо было дать командованию Красной Армии подробное и исчерпывающее представление о силах и намерениях противника на Днепре. Существует ли там «вал» или он только выдумка, рассчитанная на то, чтобы обмануть русских и заставить испугаться реки?

Мы не льстили себя надеждой, что этот наш кропотливый труд решает важную проблему стратегии. В великой войне слишком мала была песчинка нашего отряда. Но сейчас мы знаем, как протекала одна из славнейших операций Отечественной войны — битва за Днепр. И думается мне, что в небывалом в истории военного дела решении форсировать большую реку с ходу, раньше чем враг успеет занять на ней жесткую оборону, и форсировать ее именно на участке Гомель — Киев, думается мне, что в этом решении есть и наша капля творческого, пытливого, осмысленного государственного труда.

Это был первый результат пребывания у нас «ценного груза». Человек, которого мы называли «товарищ Демьян», учил нас в любой мелочи чувствовать государственный пульс.

Свыше двухсот человек лучших партизан-разведчиков мы разослали на задания и поэтому не могли уходить с места.

Через Москву к нам попала радиограмма крупного партизанского вожака — товарища С. Москва писала: «С. доносит: агентурным путем удалось узнать о готовящейся крупной карательной экспедиции немцев, названной ими «мокрый мешок». С. предполагает, что это операция против Ковпака, и просит указать Ковпаку выходить из боя не в его сторону. Радируйте ваши соображения».

— Сукин сын, — пробурчал Ковпак.

— Что, что? — переспросил товарищ Демьян.

— Сукин сын вин, а не партизан.

Демьян молчал, хмуро улыбаясь.

Руднев задумчиво вертел в руках радиограмму.

Так уже сложилась тыловая обстановка, что действующие отряды в тылу врага разделялись на рейдовые и сидящие на месте. Рейдовые ходили по тылам, совершали набеги, будоражили противника, соответственно своим силам громили его, а базирующиеся на месте создавали базы, обосновываясь в глухих лесных дебрях, действуя вблизи своего района. Каждый вырабатывал свою тактику. Не все понимали, что каждый из этих двух видов тактики нужен и они лишь дополняют друг друга.

Ясно было, что С. опасался нашего прихода, ибо это наверняка означало появление вслед за нами крупных сил врага.

Руднев, усмехнувшись, отдал радиограмму начштаба.

— Спрячьте. История разберется… может быть.

— Шутки шутками, а треба нам рушать в дорогу, — ворчал Ковпак. — Як, начштаба?

Базыма взглянул на командира.

— Не надо было рассылать разведчиков. А теперь хочешь, не хочешь, а придется их дожидаться.

— Ох, вылизае нам боком ця стратегия!

Базыма внимательно вчитывался в радиограмму, как будто в коротком ее тексте можно было найти какой-то скрытый внутренний смысл.

Угроза «мокрого мешка» становилась все более реальной. Мы залезли в него сами, и обстоятельства, помимо нашей воли, удерживали нас в междуречье Днепра и Припяти.

Ковпак еще долго ругался, придираясь то к штабным писарям, то к Политухе.

Он в последние дни был особенно не в духе. Старика окончательно одолели зубы. Выкрошились, болели и вынуждали к молочной диете, что ему было не по душе. Самолеты шли на аэродром в Кожушках через час по столовой ложке. Прибывал груз, инструкторы, минеры, новая подрывная техника. На одном из самолетов прилетели два врача. Оказалось, это прибыли врач-стоматолог и зубной техник — вставлять зубы Ковпаку; Леша Коробов, улетая, обещал похлопотать перед начальством и выручить старика из беды. И сдержал слово.

Через день стоматолог установил в ельнике хрупкую, блестящую хромированными частями бормашину и начал свое дело.

Старые ветераны отряда ходили целыми экскурсиями в ельник и с благоговением наблюдали сложную и необычную операцию.

— Из Москвы. Значит, знают про нас все. Даже про зубы нашего генерала не забыли, — восхищался Велас.

Еще через несколько дней для Ковпака и Руднева прибыли новые военные костюмы с фронтовыми генеральскими погонами. Соединение партизанских отрядов стало принимать вид войсковой части. Батальоны и роты, взводы и отделения становились стройней и организованней, дисциплина и порядок все больше проникали в дух и содержание нашей работы. Мы стали готовиться в новый рейд. Куда мы пойдем, еще никто не знал. Ясно было лишь то, что пойдем на юг, где нет лесов, только степи, холмы и горы.

35

К нам перебежал словацкий солдат Андрей Сакса. Вначале трудно было договориться с ним. Он все пытался изъясняться на международные темы и поэтому употреблял чисто чешские выражения. Более половины слов я не понимал. Как только удалось перевести разговор на обычные темы — о жизни солдат словаков, об их домах, о семье, о немецких властях, мы прекрасно поняли друг друга.

Дав ему побыть у нас несколько дней и немного пообвыкнуть, я стал подольше с ним беседовать. Андрей рассказал мне занятные вещи. То, что среди словацких солдат есть люди, хорошо относящиеся к русским и даже готовые перебежать к партизанам, это я знал, но что подполковник Гусар Иозеф, командир словацкого полка, стоявшего в Хойниках, положительно относится к нам, этого я никак не ожидал. Убедившись, что мы действительно дружески настроены к словакам, Андрей признался, что был шофером подполковника. Дело начинало принимать серьезный оборот.

— Почему сразу не сказал? — спросил я его.

— Боялся, пан офицер.

— Чего боялся?

Солдат молчал. Я поставил вопрос ребром:

— А может, тебя послал сам подполковник?

— Не, не, прошу пана… — замахал он руками.

— Но знал, что ты к нам идешь?

— Нет. У нас дисциплина. И если бы он смолчал, то завтра половина солдат пошла бы в партизаны, а послезавтра швабы повесили бы самого пана подполковника Иозефа.

Я доложил о нашем разговоре командованию.

Больше всех им заинтересовался товарищ Демьян. Мне показалось, что его уже начал разбирать партизанский зуд. Ничем его не обнаруживая, он говорил спокойно:

— Надо этого словацкого подполковника обязательно агитнуть.

— Но как?

— Написать письмо.

— Это можно. А как его передать? Если оно попадет к немцам, мы погубим человека. Подполковника расстреляют. А если письмо дойдет, надо же еще получить ответ.

— Ну, это ваше дело. Думайте. Передают же люди… — немного вспылил Демьян.

Я подумал об Андрее, но этот вариант сразу отпадал. Его знали солдаты, знали, что он бежал к партизанам.

И тут я вспомнил о Карповне, о том, что она сама вызывалась на разведку в Овруч.

— Давайте ее сюда, — сказал Демьян.

Мы рассказали ей все, ничего не скрывая.

— А это очень нужно? — спросил Карповна.

— Да, нужно, — ответил, не колеблясь, товарищ Демьян.

— Дайте подумать.

— Думайте.

Учительница прошлась по просеке взад и вперед.

Минут через десять она подошла к нам и сказала:

— Я согласна. Только с условием…

— Какое условие?

— Достаньте мне шикарное платье…

— Ну, от ще выдумка… — пробурчал Павловский.

Ковпак так посмотрел на помпохоза, что тот даже крякнул.

На чистом куске холста от парашюта Вася Войцехович напечатал текст письма. Карповна зашила его в полу куртки.

До места ее провожало отделение разведчиков под командованием Кашицкого. В нескольких километрах от городка они должны были ждать ее, пока она не вернется.

К вечеру экспедиция вышла из лагеря.

На четвертые сутки Карповна вернулась. Я расспросил ее и повел к Демьяну. Когда мы, внимательно выслушав Карповну, обменялись мнениями о результатах, товарищ Демьян сказал:

— Почему вы не фиксируете такие вещи? Надо фиксировать. Тем более, что это же грамотный человек.

Я взял в штабе несколько листов бумаги и пошел к Карповне.

— Вы можете записать весь ваш разговор с подполковником?

— На свежую память могу.

— Пишите.

Опа присела у пня свежесрезанной сосны и тут же карандашом записала весь свой разговор.

Я передаю его без изменений.

«— Господин подполковник, я пришла к вам как представитель Красной Армии.

— Какой Красной Армии? — спросил подполковник.

— Красной Армии, действующей в тылу противника.

— Что вы от меня хотите?

— Я хочу, если вам дорога ваша родина, если вы хотите видеть свою Словакию свободной, чтобы вы поступили так, как поступил полковник Свобода.

— А кто такой полковник Свобода? Я его не знаю.

— Полковник Свобода — это чехословацкий полковник, перешедший со своей дивизией на сторону Красной Армии и воюющий теперь против нашего общего врага — немцев.

Подполковник молчал.

— Господин подполковник, я принесла вам письмо от наших генералов.

— Давайте его мне, — сказал подполковник.

Я отдала ему письмо.

— Но я не понимаю по-русски.

— Дайте, я вам прочитаю и объясню непонятные места, — сказала я. — «Господин подполковник…» — начала я читать письмо.

— А вы знаете, что я могу вас расстрелять? — спросил он.

— Знала еще тогда, когда получила задание отнести вам письмо.

— Зачем вы пошли?

— Нужно было, — ответила я.

Подполковник молча посмотрел на меня. Что он в этот момент подумал, не знаю, но у него был такой удивленный вид, что в другой обстановке я, пожалуй, расхохоталась бы, но теперь я попросила его, чтобы он выслушал меня до конца, а потом уже привел свою угрозу в исполнение.

— Нет, никогда я не отдам вас в руки немцев! — воскликнул подполковник.

Когда было кончено чтение письма и его объяснение, подполковник сказал:

— На парламентерские переговоры я не пойду, перейти на сторону Красной Армии не могу, потому что за это нашу родину немцы сожгут.

— А полковник Свобода перешел же? — сказала я.

— Он был во Франции, в Германии и оттуда пошел на фронт, там он перешел на сторону советских войск. Мы же находимся в тылу врага. За переход словаков на сторону партизан их семьи расстреливают или жгут их дома, — ответил он.

— Но бывают же случаи, что во время боя сдаются в плен. Почему же вам не перейти на сторону партизан во время боя? — спросила я.

— Потому, что немцы уничтожают семьи тех словаков, которые перешли на сторону партизан, и тех, которые сдались в плен, — ответил подполковник и в подтверждение своих слов прочитал немецкий приказ.

— Но ваши же переходят? — сказала я.

— И плохо делают, — ответил подполковник. — Нам немцы не доверяют, и если начнется массовый переход словаков на сторону партизан, то нас отсюда уберут и на наше место пришлют немцев. Вам же будет хуже. Мы вас не трогаем, и вы нас не трогайте. Когда вы наступали на Брагин, мы немцам на помощь не пошли. Мы вас не обстреливаем, если мы одни, хотя и видим вас. Все наши солдаты на стороне русских. Русские — наши братья. Чем можем, тем помогаем. Лично я из этого местечка отпустил трех человек, которым грозил расстрел, и многих партизан отпустил на свободу. Большего сделать пока что не можем, у нас ведь, у всех словаков, есть семьи, а если мы перейдем к вам, то их уничтожат. Бейте германов! Мы их тоже ненавидим. Уничтожать их мы вам не помешаем. Еще передайте своим командирам: лучше вам перебраться на другую сторону реки, а то прибыло много мадьяр и немцев с танками в местечко Н. и Р. На другой стороне реки их меньше.

— Значит, все? — спросила я.

Он ответил, что перейти на нашу сторону пока нельзя. И замялся, покраснев.

— Уходите скорее, чтобы вас здесь не заметили, вам нужно жить, — сказал подполковник задумчиво в конце нашего свидания».

Но не во всем благополучно окончилась эта разведка. Отделение Кашицкого, сопровождавшее Карповну, осталось ждать в лесу под Хойниками. Хлопцы вели себя беспечно, их заметили. Когда они уснули, на них напали. Один разведчик был убит, а пулеметчика Пархоменко взяли в плен вместе с пулеметом.

Кашицкого Ковпак разжаловал в рядовые. Нужно было выяснить судьбу Пархоменко. Если он в руках у словаков, мы еще могли надеяться, что они его хотя бы не расстреляют.

— Нужно немедленно послать кого-нибудь в Хойники, — приказал Руднев.

— Но кого? Карповну нельзя. Сейчас ее может выдать тот же Гусар Иозеф.

Приблудилась к нам одна девчушка по имени Валя, воспитанница Богодуховского детдома на Харьковщине. Немцы угнали ее на работу в Германию. Ей удалось бежать, и где-то возле Киева она набрела на наш отряд. Пристала к нам. В роту я ее не послал. Носить оружие ей пока было не под силу. Измученная непосильной работой, она походила на золотушное дитя гигантского роста. Сходство довершали остриженная под машинку голова и коротенькое платье. За две недели пребывания в отряде она успела немного откормиться, обмыться, приодеться, и на голове у нее буйно росли короткие мальчишеские вихры, завивавшиеся возле ушей и на затылке. Валентина рассказывала мне о Германии, о подземном городе, вырытом в горе, где работали тысячи русских пленных, поляки, французы и украинские девчата. Они производили оружие и части к самолетам. Город назывался Зуль. «Подземный город Зуль, Зуль, Зуль…» — часто сверлила мой мозг мелодия, когда я на марше видел стриженую девчурку, рассказывавшую мне впервые о «белых неграх» — тысячах невольников, свезенных со всей Европы в подземелья кровожадного фашистского Ваала.

Валя неплохо владела немецким языком. Имела документы, добытые в Польше. С ними могла ходить по оккупированной территории, якобы пробираясь домой, на Харьковщину. Она недавно сама просилась в разведку. У нас каждый не участвовавший в боевых делах чувствовал себя неловко. Такой уж была атмосфера нашего боевого коллектива. Валю я и решил послать в Хойники.

Она вернулась на четвертый день и рассказала о смерти Пархоменко.

Его вывели расстреливать 1 мая.

Гестапо вызвало словацких солдат. Никто, ни словацкое командование, ни солдаты, видимо, не знали, зачем их вызывают. Пархоменко поставили у ямы, и немец прочитал приказ о расстреле. Жителей допускали на такие зрелища, очевидно, для внушения им почтения к немецкой власти. Среди небольшой группы женщин и толпы вездесущих глазастых мальчишек толкалась Валентина. Пархоменко стоял лицом к взводу и улыбался. Если бы я не знал его хорошо, я не поверил бы Валентине, но то была правда. Пулеметчик этот улыбался всегда. Казалось, не было на свете причины, способной заставить его опечалиться. Он всегда носил свой ручной пулемет на плече, как коромысло или булаву, взяв его за конец ствола, ложем за спину. И в свой смертный час он остался самим собой. У могилы улыбался и, вероятно, думал об одном: «Как жаль, что в руках нет моего «дегтяря». Дал бы я вам партизанской жизни».

— И вдруг, — рассказала Валентина, — когда раздалась команда и солдаты звякнули оружием, Пархоменко произнес речь.

Валя не сумела запомнить слов, не смогла толком рассказать, глаза ее были полны слез; всхлипывая, она повторяла:

— Он говорил о дружбе славянских народов и затем крикнул: «Кого стреляете, словаки, чехи, — своего брата?»

И тогда немец скомандовал взводу. Они подняли ружья и выстрелили все сразу. Пархоменко стоял у ямы и… улыбался. Все солдаты выстрелили в воздух. Немец закричал и бросился к солдатам с маузером в руке. Пархоменко перепрыгнул через яму и бросился бежать по кладбищу. Немец застрелил двух солдат.

Пархоменко остановился и побежал обратно.

«Стреляй шваба, стреляй, браты!» — крикнул он. Но солдаты стояли молча. И немец выпустил всю обойму в Пархоменко. Я ушла, не могла больше. Эти солдаты не могут убить партизана, но и на немца у них тоже не поднимается рука… — И девушка громко зарыдала, уткнувшись мокрым лицом мне в колени.

36

Наши бойцы явно скучали. Уже давно мужички из Аревичей, Тульгович и Красноселья растащили, отвинтили, обломали все, что отвинчивается и ломается, с обгоревших и продырявленных пароходов. Мы были привязаны к этому месту нашей стратегической разведкой. Ее выполняли тринадцать разведывательных групп. Всего до двухсот разведчиков рыскали по Днепру от Речицы до Киева, ощупывая побережье древней реки протяжением на триста километров. Надо было дать хлопцам время сделать работу добросовестно и вернуться. Три разведгруппы пошли еще дальше: одна — под командованием Шумейко, командира разведки второго батальона, — под Чернигов; другая — под командованием Швайки, командира разведки третьего батальона, — под Бахмач — Конотоп; Федя Мычко ушел под Киев, к Могиле. Поэтому мы сидели на месте, чувствуя, что хватили через край. Федоров и Мельник давно ушли через Припять на запад. Ближайшие разведгруппы, ведущие разведку «на себя», приносили тревожные вести, а уходить было нельзя. Не могли же мы бросить лучших своих людей.

Конечно, разведчики не погибнут, но найдут ли они свое соединение или пойдут бродить по белу свету?

— И рада душа в рай… Эх, не в час мы в цю стратегию впуталысь… — чесал затылок Ковпак, искоса поглядывая на товарища Демьяна.

— Обойдется, — говорил тот.

— Залезли мы сами в мешок. Вот что плохо, — говорил Руднев, разглядывая карту. — Две большие реки, а мы между ними. Действительно, «мокрый мешок».

Но бросать разведчиков командование все же не решалось. Немцы по всем правилам организовали оборону по берегам рек: по Припяти, на правом, западном берегу, — фронтом на восток; и по Днепру, на восточном, — фронтом на запад. Конечно, это были пока только отдельные гарнизоны в селах, где по роте, где по батальону. Но с нашими переправочными средствами, с большим количеством грузов, припасенных для нового рейда, прорвать эту оборону и вырваться через реку было трудновато. Оставался один путь: вылезать из мешка на север.

— Ох, завяжуть нимци гузно, буде нам мишок, — кряхтел старик.

К середине мая собрались разведчики, подтвердившие наши опасения. Но одновременно они сообщали: на участке от Речицы до Киева никаких оборонительных сооружений нет. Нет не только дотов или дзотов, но даже и окопов. Правда, разведка «на себя» подтверждала скопления войск. По разношерстному их составу, малому количеству артиллерии ясно было, что эти войска предназначены для действий против партизан.

Днепр и Припять, сближаясь, образуют нечто вроде треугольника, обращенного своей вершиной на юг.

Замысел немецкого командования был понятен: загнать партизанские отряды в угол и прижать к воде. Это подтвердили позже немецкие пленные солдаты. Потому-то задуманную операцию так и называли они — «мокрый мешок».

Наиболее простым и правильным решением был выход на север. Междуречье расширялось в этом направлении и давало большую свободу маневра. Выйдя за линию железной дороги Мозырь — Гомель, мы попадали в белорусские леса, где действовали сотни отрядов отважных белорусских партизан. Затем, повернув на запад, могли двигаться вдоль Припяти сколько нам угодно, хоть до Буга и Вислы.

Но так только казалось. В последних числах мы выдвинулись из района Аревичей и, пройдя между Хойниками и Аревичами, где все еще стояли словацкие гарнизоны, подошли к железной дороге. В это время на аэродром в Кожушках вернулся Горкунов, лечившийся после ранения в Бухче, и принял на себя войсковую разведку. Я вел агентурную и подытоживал по заданию товарища Демьяна результаты наших крупных разведывательных операций на побережье Днепра.

Не знаю, как это случилось, но выбор места форсирования железной дороги оказался не слишком удачным. Кажется, подвел нас политрук разведки Ковалев. Он хотя и знал наизусть «Анну Каренину» и многие другие художественные произведения, но разведчиком был неважным. Помню, что именно по его данным мы выбрали место форсирования на лесном полустанке, западнее станции Демихи. Правда, мы получили сомнительные сведения от местных партизан о том, что участок железной дороги между Днепром и Припятью усиленно охранялся. Кто-то из командиров отряда даже уверял, будто немцы в последние дни поставили на этот участок железной дороги полторы дивизии. Но мы не могли поверить этому явно фантастическому слуху. До сих пор немцы охраняли железные дороги небольшими силами самых разношерстных и низкопробных войск.

Но, подойдя вплотную к полустанку, мы убедились, что местные партизаны, пожалуй, были правы.

Конечно, будь место форсирования железной дороги выбрано лучше, мы бы пробились через нее. Как это ни странно на первый взгляд, но этот полустанок был очень хорош для ведения разведки днем и оказался совершенно непригодным для ночного перехода через него большой колонной.

Узкие просеки, ведущие к железной дороге, уже за сто метров от железнодорожного полотна с одной и другой стороны были сплошь завалены деревьями: лес вокруг просеки немцы вырубили и свалили на землю, очевидно, что кое-где завалы даже заминировали. Для того чтобы успешно провести всю колонну через переезд, следовало сперва перебить или разогнать охрану бункера, потом разобрать завалы с одной и другой стороны в только тогда продолжать движение отряда с обозом.

Бой за переезд начали третья, восьмая и пятая роты. Командование этим сводным батальоном выпало на мою долю. Мы бросились вперед в тот момент, когда мимо проходил эшелон. Это была единственная возможность под шум поезда проскочить стометровую полосу, заваленную сухим валежником, который трещал под ногами. Но мы не смогли учесть одной детали, ибо разведка днем проморгала эту «мелочь»: подходы к переезду были опутаны колючей проволокой. Подбежав вплотную к полотну, роты напоролись на колючку и залегли. Пока побежали в обоз за ножницами, поезд прошел, наступила тишина. Через минуту залаяла собака, в небо взвилась ракета, одна, другая. Раздалось несколько винтовочных выстрелов часового, и начался бой.

Он продолжался до самого утра.

Третья и восьмая роты проскочили через железную дорогу, обойдя переезд. С другой стороны ворваться на полустанок тоже было невозможно: везде колючая проволока. Словом, гарнизон полустанка, почти полностью перебитый и обладавший лишь одним пулеметом и несколькими автоматами, взять все же не удавалось.

На рассвете противнику стали подбрасывать подкрепления. Но небольшие составы, в пять-шесть вагонов, подходившие к полустанку, в упор расстреливались батальонами и ротами, к утру введенными нами в бой.

Патронов мы не жалели, так как были ими снабжены хорошо, и, казалось, лес уже перестал отзываться эхом на бесчисленное количество выстрелов и очередей, на гуканье бронебоек и взрывы ручных гранат.

Вырывался пар из трех подбитых и продырявленных паровозов, кричали раненые фашисты; большинству из них не удавалось даже вылезть из вагонов. Их крошили перекрестным огнем восьмая и третья роты, находившиеся по другую сторону пути. Но все это было только половиной победы. Чем выше поднималось солнце, тем яснее становилось нам с Базымой, что это первая железная дорога, которую нам не удалось перейти.

Немцы удивили нас своим упорством в стремлении разбить отряд. Скажу прямо: мы не ожидали от них такой прыти.

Часов в десять утра из обоза, остановившегося в полукилометре от полустанка, переползая от дерева к дереву, к нам пробрался Миша Семенистый. Не дойдя метров тридцать, он крикнул:

— Товарищ начальник штаба, товарищ подполковник, вас командир вызывает!

Мы лежали в валежнике на опушке леса. Базыма взглянул на меня и спросил:

— Как думаешь, Петрович, отходить?

— Да, пожалуй, — ответил я.

Туман, до этого времени скрывавший нас от немцев и проклятый полустанок от нас, рассеялся, все стало видно как на ладони. Метрах в семидесяти пяти впереди еле заметно, грибом вросло в землю маленькое деревянное здание, засыпанное до крыши землей. Вот оно-то, как кость поперек горла, стало на нашем пути.

Чем дальше затягивался бой, чем детальней выяснялись силы противника, тем больше наше первоначальное удивление переходило в тревогу. Дело принимало серьезный оборот.

За ночь и на рассвете мы успели изучить всю опушку леса и знали каждое дерево на ней. Отползать стали быстро и смело.

Но, видимо, не все позволенное ночью можно делать и днем. За проволочными заграждениями у противника уже было несколько пулеметов, и не успели мы с Базымой подняться для перебежки, как пулеметные очереди снова прижали нас к земле.

Нервы, отвыкшие за время полуторамесячной мирной стоянки на аэродроме от стрельбы, не выдержали напряжения. Помню, как сейчас: мы залегли за старой, раскоряченной, как рукоятки гигантской рогатки, сосной, и каждый из нас спрятал за ее ствол лишь голову и часть туловища. Щепки летели от сосны, осыпая нас корой и смолистой хвоей, прижимая все ближе и ближе к земле. Почти касаясь щекой мягкой, усыпанной желтыми хвойными иглами земли, я взглянул на Базыму, а он на меня — и вдруг мы весело заржали, два старых дурака.

Еще полгода нам пришлось воевать вместе, часто встречаемся мы с ним и сейчас, но этот смех под раскоряченной сосной мы всегда вспоминаем в первые минуты свидания.

— А помнишь, как мы лежали под сосной на полустанке?

— Ну еще бы…

Когда мы подошли к обозу, оказалось, что и там было небезопасно. Хотя штабные повозки находились в середине, но и туда залетали шальные пули и мины. Убило комиссарову лошадь, красавицу, белую арабскую полукровку, прошедшую с нами весь путь от Брянских лесов.

Ковпак лежал на повозке, закутавшись с головой в воротник своей мадьярской шубы, и курил цыгарку за цыгаркой.

Возле комиссара толпились представители Большой земли; товарищ Демьян сидел на тачанке с прутиком в руках; Сергей Кузнецов что-то оживленно объяснял Панину.

По сконфуженным лицам Руднева и Базымы (это ведь был первый бой в присутствии Демьяна), по тихим многоэтажным словам Ковпака, которые он цедил сквозь новые зубы, по подчеркнуто спокойным репликам товарищей с Большой земли было ясно, что положение серьезное.

Связным было передано приказание выводить роты из боя.

Не знаю, понимали ли это все, но товарищ Демьян, Ковпак и Руднев понимали. Неудача на полустанке означала, что надо поворачивать назад, на юг. Места для двух- или трехдневного маневра было достаточно, но уже становилось ясно, что противник снимется с железки и пойдет вслед за нами, все более и более загоняя нас в тесный «мокрый угол», загребая нас, словно рыбу неводом.

Начало операции ему удалось. Нашу попытку выйти из мешка он отбил успешно.

— Завертай, Политуха, — сказал Ковпак, спрыгнув с тачанки.

Обоз уже двигался по дороге в обратную сторону. Назад ушли и повозки штаба, уехали товарищ Демьян и Руднев.

Ковпак присел в придорожной канавке. Мы с Базымой передавали краткие словесные приказания и сообщали порядок отхода. Дед сидел и ворчал:

— Оце мени морока с цым гарнизоном.

Я подошел к нему и расстелил карту. Он рассвирепел еще больше:

— Ну, що ты з картою зараз? Тут треба думать, як вылазыть. Не казав я, раниш выходыть в рейд, а от тепер далы время нимцю гузно у мишка завьязаты. От тепер попробуй вылизай. — Затем кинул мне через плечо: — Щоб мени до вечера той Ковалев не попадався пид горячу руку. Пристрелить можу. Поняв?

И вдруг легко, на ходу, прыгнул в проезжавшую мимо обозную тачанку и скрылся за поворотом лесной дороги.

Многие роты уже вышли из боя, но не было двух: третьей — Карпенко и восьмой — Сережи Горланова. Они оказались отрезанными по ту сторону насыпи.

Кроме первых трех подбитых нами на полустанке составов, немцы пригнали еще несколько. Им удалось разгрузить их в стороне. И, судя по выстрелам, раздававшимся то тут, то там, и лаю собак, они уже двигались цепью по лесу, заходя нам в тыл. Надо было уносить ноги.

Базыма оставил несколько пулеметных расчетов прикрывать отход. Сзади еще задержалась пушка Ефремова и несколько повозок, вывозивших раненых.

Немцы обходили нас, все глубже забирая в лес.

Мы уже собрались уносить ноги, когда со стороны полустанка галопом прискакала оседланная лошадь. Базыма выскочил на просеку и поймал ее под уздцы.

Только тогда мы увидели Костю Дьячкова: он лежал, склонившись на шею лошади, весь окровавленный. Мы переложили его на Базымову повозку. От головы до ног он весь был в крови. Я сел за извозчика. Базыма пробовал выяснить, куда он ранен, поговорить с ним, но парень, видимо, агонизировал. Когда мы догнали обоз и поехали шагом, начальник штаба сказал: «Конец!» А потом вдруг нагнулся над телом Кости, разжал его кулак и вынул смятую в комок бумагу. Разгладил ее и вытер полой кожанки Костину кровь, проговорив:

— Письмо. Возьми! Приедем, на месте разберемся.

Конверт был в крови, к нему прилипли песок и пожелтевшие иглы хвои. Это был конверт с подложкой из толстой сиреневой бумаги. Вскрыв его, я увидел, что письмо сохранилось. Я спрятал исписанные листки в полевую сумку вместе со своим дневником и письмами украинских девчат из Германии.

Отойдя километров десять на юг от железной дороги, мы раскинули лагерь в лесу, выставив заставы, и простояли до вечера, надеясь, что роты Горланова и Карпенко все же нагонят нас. Но они так и не пришли. Медлить мы не имели права. Сейчас нас могли спасти только решительность, быстрота движения; нам помогало и то, что вражеский мешок был относительно велик.

Пока междуречье еще давало нам возможность выбирать самим то место, где удобней всего было бы вылезать из мешка. Не дождавшись сумерек, двигаясь лесом, скрывавшим наше движение от авиации, мы начали стремительный марш на юг, почти по той же дороге, по которой и пришли. На месте нашей десятичасовой стоянки осталась лишь одинокая могила Кости Дьячкова да где-то на линии железной дороги две лучшие роты — Карпенко и Горланова. Судьба их нам была неизвестна…

37

Рассвет застал отряды южнее Хойников, недалеко от места, где еще три дня назад мы принимали самолеты.

Разведать Аревичи и близлежащие шоссейные дороги мы не успели и поэтому решили два дня стоять в лесу.

Начиная от Тульговичей, Припять была хорошо разведана нами еще во время стоянки и разгрома флотилии. Русла и бесчисленные «старики» и «старицы» обхожены разведчиками-рыболовами. Переправляться через реку можно было только здесь.

Для того чтобы построить мало-мальски пригодную переправу, следовало выгадать два-три дня. Южнее села Тульговичи, у громадного заливного луга, стоял некогда большой сенопрессовальный завод. Конечно, он зря носил громкое название — «завод»: это был просто громадный деревянный сарай, чуть ли не в полкилометра длиной, а в сарае несколько станков, прессующих сено. Да еще на километра полтора протянулась к заводу и от завода к реке узкоколейка.

Завод сейчас не работал. Станки были разбиты, большая часть рельсов, сорванных со шпал, лежала в стороне.

Стены прессовального завода мы решили использовать как материал для наплавного моста.

У нас уже был опыт постройки наплавного моста через речку Тетерев; завелись и кадры сплавщиков, возглавляемые Яковенко из Блитчи, носившего громкое название «командира отделения саперов-понтонеров».

Когда Ковпак привез Яковенко на своей тачанке к сенопрессовальному заводу, тот долго ходил вокруг сарая, заложив руки за спину, останавливаясь и почесывая всякие места, начиная от потылицы и ниже, которые надлежит почесывать настоящему потомственному украинцу в затруднительные моменты, и пытался убедить Ковпака, что в Блитче лесоматериал был другой: толстые сосны и ели, река поменьше и знакомая. Но дед упрямо настаивал на своем.

— Речка незнакомая? — говорил Ковпак. — Ты что ж, думал только в знакомых местах воевать? Раз вже решився — я ж тебе силою не брав, — так у нас, брат, дисциплина.

Последний аргумент Ковпака, видимо, убедил «сапера», и он, еще раз почесав потылицу, замолчал.

Но, потерпев поражение в вопросах технических, Яковенко попробовал было отыграться на тактических соображениях.

Километрах в трех от сенопрессовального завода, на противоположном берегу, в чаще леса, скрывалось село Тешков. Уже около недели в Тешкове стоял эсэсовский батальон.

Выторговав около полутора суток на постройку наплавного моста, Яковенко поставил вопрос прямо:

— А дадут нам тешковские построить мост?

— А то не твое дило. Мост будемо строить в кустах за насыпью, по кускам. За ночь сведемо в одну линию и утром переправымось.

Яковенко, подняв было руку к потылице, не дотянул ее и двинул плечом:

— Ну, тогда возражениев не имею.

— Так бы и давно. Но тильки памятай, у нас так: не давши слова — крепысь, а давши — держысь.

Яковенко получил под свое техническое руководство несколько рот первого батальона, и постройка началась.

Но с севера, от Аревичей, уже подошли немецкие части, которые начали загонять нас в мешок. Пока это были два полка пехоты и восемь танков. Но, кроме них, нам следовало учитывать еще два полка — словаков, которые до сих пор, по договору с подполковником Иозефом Гусаром, сохраняли нейтралитет; однако, с подходом крупных немецких сил, и они могли быть брошены против нас.

В это время нас догнала рота Карпенко, отставшая за железкой. Карпенко подтвердил скопление больших сил на севере. На шляху Гомель — Хойники, он сам видел, всю ночь двигались автомобили, танкетки, бронемашины, артиллерия.

Ковпак взял на себя постройку моста. Руднев должен был удержать противника и не дать ему прорваться. На карту мы ставили все. Пока что инициатива попрежнему была у нас. Но если немцам удастся прорвать нашу оборону, или же Ковпак затянет постройку моста, или же тешковские наблюдатели разгадают место и точку нашей переправы, — нам придется туго.

К концу первого дня начался бой. Стычки носили характер авангардных боев. Заставы, сбив передовые отряды немцев, сразу же отходили в лес. Правда, на одну из застав навалилось три танка, и отход ее был больше похож на бегство. Выручили минеры, подорвавшие передний танк на узкой лесной дороге.

По присутствию танков на этом участке мы определили, что именно здесь намечается основной удар гитлеровцев по шляху, вдоль левого берега Припяти, к югу. Они вели разведку боем, но вели ее и мы.

К концу первого дня стало ясно, что завтра противник готовит большое наступление на разгром.

Правила партизанской тактики и опыт, уже становившиеся каноном, подсказывали нам, что именно здесь, вдоль опушки леса, надо строить оборону. К счастью, в штабном сундуке Тутученко оказалась километровка этой местности. Руднев долго изучал ее, прикидывая циркулем, намечал что-то карандашом. За час до захода солнца он оставил Базыму руководить боем застав, взял с собой Матюшенко, Кульбаку, Анисимова и меня и помчался к селу. Мы едва поспевали за ним, не понимая, зачем ему нужно было так спешить.

На юго-восточной окраине села, куда мы прискакали галопом, оказалась большая, заросшая кустарником высота, полого уходящая вверх. На ее макушке чернел сосновый бор. Когда мы взлетели на высотку, солнце уже заходило. Едва — мы повернули коней на северо-запад, как сразу поняли, куда так спешил Руднев.

Впереди расстилалось поле завтрашнего боя.

Ни слова не говоря, Руднев только показал нам широкую равнину, косым углом уходящую к селу, ограниченную справа речушкой, перерезающей Тульговичи пополам, слева — шляхом из Юрович и Припятью.

— Ну, как? — спросил комиссар.

Кроме Руднева, здесь не было ни одного военного профессионала. Колхозник Матющенко, кооператор Кульбака, снабженец Анисимов и я, смиренный служитель муз, — ни один из нас ни разу в жизни не слушал ни одной лекции ни по топографии, ни по тактике. Но если мы хоть что-нибудь понимали в слове «позиция», то это была она.

— Вот тут завтра будем давать бой, — сказал Руднев и слез с коня.

Мы вытащили ноги из стремян.

— Куда? — спросил Руднев. — Ловите момент. Вы не увидите больше всей этой позиции в целом, так запоминайте ее сейчас. Изучайте на местности каждый овраг, куст и бугор. Все пригодится вам завтра.

Солнце уже зашло. Со стороны реки и леса набежали тени и — словно губка рисунок с грифельной доски — стирали пригорки, бугорки, овражки и речки. С Припяти вставал туман, над Тульговичами поднимались хозяйственные дымки из труб.

— Матющенко будет на левом фланге. Кульбака — на правом. Изучайте свои участки и участки соседей. Обоз и раненых расположим в бору, — комиссар указал на восток. — В кустах — батарея. Анисимов стрелять будет с закрытых позиций. На этом месте — наблюдательный пункт.

До сих пор наши партизаны привыкли ночью либо двигаться, либо спать. Эта же ночь перевернула все наши привычные партизанские представления об этом времени суток. С высоты мы спустились вниз, и на местах, выбранных и указанных Рудневым, целую ночь рыли окопы полного профиля. Большая часть нашего рядового состава была знакома с примитивным фортификационным делом. Многие служили младшими командирами в армии, пришли к нам из окружения и плена, но все же стоило немалых трудов заставить людей серьезно отнестись к окопным работам. Тем не менее к рассвету подходы к Тульговичам опоясались глубокими канавами, были отрыты одиночные ячейки для бойцов, пулеметов, бронебоек. От них — ходы сообщения к реке, оврагам. Словом, в шесть часов утра противник начал наступление на несколько километров севернее нашего настоящего переднего края. Проведя предварительную подготовку, вошел в лес и никого там не обнаружил. Подготовка ушла впустую. Часть дня мы выиграли без выстрела.

Лесные дороги были нами заблаговременно подминированы, и на них взорвался еще один танк и несколько автомашин. Немцы шли по лесу цепями, прочищая его. Только к двенадцати часам дня они сосредоточились на южной опушке леса, провели разведку и лишь к двум часам дня начали наступление на Тульговичи.

Не меньше двух полков пехоты и пятнадцати танков пошли в наступление против нас и были отбиты с большими потерями двумя нашими батальонами. Пушечки Анисимова тоже хорошо поработали.

Конечно, это не так просто — отбить даже одну атаку немцев. А мы отбивали их трижды в этот день.

В бою за Тульговичи и Кожушки я до конца понял Руднева. Какой командир! Ясный ум, командирский темперамент, умение одновременно видеть все этапы и фазы боя и его развитие и кульминационный момент. Не партизанский вожак, а генерал регулярной армии. Как жаль, что ему пришлось растрачивать свой талант, командуя несколькими пушчонками и двумя батальонами, насчитывавшими в совокупности не более трехсот человек, тогда как ему было бы по плечу руководить десятками тысяч бойцов.

Главное в этом бою было то, что позиция, выбранная Рудневым и показанная нам накануне в лучах заходящего солнца, надежно обеспечивала фланги шестикилометрового участка нашей обороны.

Ковпак строил в кустах мост, через который к утру должен был переправить всю свою армию; а это как-никак— полторы тысячи человек, два 76-миллиметровых и восемь 45-миллиметровых орудий, десятки тонн груза, сотни повозок и тачанок.

К рассвету наступил критический момент. На лодках и частью вплавь мы перебросили две роты на противоположный берег, чтобы обезопасить себя со стороны Тешкова, но переправу основной массы наших сил нельзя было начинать. Яковенко просчитался и построил мост метров на двадцать короче. Надо было дотачать его, но не хватило материала и людей. Не спавшие несколько ночей хлопцы уже впали в состояние апатии.

Противник отошел вчера с большими потерями. Оборону мы сняли и подтянули все силы к реке. Но сегодня немцы должны были начать наступление с новым ожесточением.

Оставшийся в Тульговичах взвод конницы всю ночь швырял в небо ракеты всех цветов, имитируя оставшуюся на местах оборону. Надо было торопиться. Но люди совсем выбились из сил.

И вот, когда уже почти совсем рассвело, в воду вошел в хромовых сапогах и коверкотовых бриджах товарищ Демьян. Вместе с ним в реку полезли по одну сторону — Павловский, по другую — я, и мы начали таскать к переправе бревна, хворостину, траву… Сейчас же в работу включилась рота Бакрадзе, воодушевленная своим командиром. Давид бегал в одних кальсонах, похожий на огромного утопленника, крича совершенно непонятные грузино-русско-украинские слова. Наконец последние двадцать метров моста на мелком песчаном берегу были кое-как достроены. Вернее говоря, тут была навалена куча досок, бревен, гнилых пней и все забросано песком, камышом, кустарником и в довершение присыпано сверху землей. Мы и сами не могли бы точно определить, что это такое, но теперь появилась хоть некая видимость почвы под ногами — и это было главное. К счастью, река с нашей стороны оказалась неглубокой.

К восходу солнца отряд стал переправляться. Одновременно передовые роты, переплывшие на лодках, начали бой.

В Тешкове проснулись, обнаружили нас.

Но по мосту уже бежали старики, девушки, мальчишки с патронными ящиками на плечах, поднося боеприпасы.

Рота за ротой с ходу бросалась в бой.

На том берегу, у столетнего, снесенного грозой дерева, к которому был привязан трос, державший мост, стояли Руднев и товарищ Демьян. Жестами, словами, шуткой они подбадривали бегущих бойцов.

Переправив часть рот, мы задержали два батальона на том берегу и стали переправлять обоз. Но больше всего мы опасались за артиллерию. Невозможно было переправить пушки с лошадьми по хлипкому и жиденькому мосту, колыхавшемуся даже под тяжестью человека. Пушки переправляли отдельно, без зарядных ящиков, вручную. Они погружались, и их тащили под водой. Одна накренилась и почти свалилась в воду, но ее подхватили люди; они сами падали в воду, выплывали, цепляясь за тросы, бревна, и все толкали тяжелую пушку вперед. Когда перевезли артиллерию, мы уже поверили, что мост способен выдержать всю тяжесть отряда.

Переправа продолжалась больше половины дня. Я не знаю, что делалось там дальше. Сразу, как только переправили пушки, я ушел, по приказу Руднева, в лес, где вели бой рота и второй батальон Кульбаки.

Вначале мы только сдерживали натиск батальона, наступавшего от Тешкова. Противник опомнился и хотел отбросить нас обратно к реке, но, подтянув минометы, а затем и пушки, мы сами повели наступление и во второй половине дня ворвались в Тешков с юга.

Село горело, трещал тысячами выстрелов патронный склад.

Изредка взрывались гранаты. Разноцветным фейерверком разлетались во все стороны ракеты. В конце улицы мелькали спины убегающих, и вся дорога была голубой: гитлеровцы, бежавшие по центральной улице села, бросили более двухсот шинелей и не менее ста мундиров. Это были новые эсэсовские шинели голубого сукна на шелковой подкладке и такие же мундиры. Они-то, пожалуй, и спасли часть тридцать девятого эсэсовского батальона.

Может быть, всего минуту задержались наши бойцы, разглядывая диковинные, до сих пор невиданные шинели, но этой минуты как раз и хватило противнику. Часть эсэсовцев успела уйти на машинах, прикрываясь огнем одной танкетки, остальные напрямик чесали через поле к кустам и к лесу.

Вечером отряды Ковпака взяли курс на запад.

38

Форсировав Припять в пятый раз, отряды выбрались из «мокрого мешка».

На второй стоянке я занялся содержимым своей полевой сумки. Она разбухла, и надо было освободить ее для новых донесений, заметок и документов. Среди бумажного хлама я обнаружил конверт, покрытый большими ржавыми пятнами, и несколько секунд вертел его в руках, пока не вспомнил, откуда он у меня: это было то письмо, которое конвульсивно скомкала и зажала рука конного разведчика Кости Дьячкова в его смертный час. Прошло не больше недели, а я уже не сразу мог вспомнить, что это такое. «Тогда, на солнце, свежая кровь так ярко алела, теперь же лишь неясные, расплывчатые пятна ржавчины на бумаге!» — пытался я внутренне оправдаться. Но себя трудно обмануть.

Начали читать. Письмо к матери. Простое солдатское письмо. В нем были поклоны родным, приветы товарищам, наивные описания своих боевых дел. Но в конце письма — ярким лучом — глубокое, пережитое и только для себя сохраняемое, застенчивое чувство… Поразили меня последние — слова письма. Костя писал: «Мамочка! Идем на большие дела. Все может быть… Но если я погибну, не смей плакать! Ты гордись мною!»

Я отложил письмо и задумался, вспоминая Дьячкова. Где, как и откуда в этом дерзком, молчаливом и грубом на вид парне нашлись нежные, полные человеческого достоинства слова?

Долго смотрел я на строки и несколько раз перечитывал расплывавшиеся в глазах слова: «Мамочка!.. если я погибну, не смей плакать! Ты гордись мною…»

Если моим сыновьям суждено так же, с оружием в руках, защищать честь и свободу родной земли, высшей наградой для меня были бы такие же мысли. Пусть поднимутся они из самых глубин юношеской чистой души!

Я дописал матери Кости несколько слов от себя. Написать о смерти сына не хватило сил.

Вложив письмо в конверт и надписав адрес, я отправил его на аэродром.

Три марша на запад — и мы вошли в гущу партизанских владений. Это был тот самый, открытый и завоеванный нами в декабре совместно с Сабуровым, партизанский край. Мы перенесли его из Брянских лесов сюда, в район Лельчиц, Словечно, Сарны.

Теперь трудно узнать эти места; некоторые села сожжены; оставшееся в живых население ушло в леса; все способные носить оружие носили его; в лесах возникали новые поселения — землянки и лагери партизан. Сотни отрядов — украинских, белорусских, польских — обосновались здесь. Многие действовали самостоятельно, но большинство объединилось: одни — под командованием Сабурова, так и оставшегося здесь с декабря; другие — под началом Бегмы и прилетевших на наш ледовый аэродром Маликова, Грабчака-Буйного и других. Здесь же организовались молдавские партизаны. Федоров ушел дальше на запад, под Ковель.

Сейчас задача была в том, чтобы двинуть эти соединения на юг, в безлесные области Украины. Они были уже разведаны: зимой — Наумовым и весной — Ковпаком.

Мы подводили итоги рейда, только что закончившегося разгромом флотилии и «мокрым мешком».

Он был промежуточным и совершался походя, но при взгляде на карту видно было, что этот рейд как бы очерчивал границы той области, где через месяц-два все сплошь кишело партизанами. Сотни отрядов, знаменитых и незнаменитых, больших и малых, действовали по нашим следам. Партизанский край расширялся на сотни километров. Но все же чувство неудовлетворенности не покидало меня. Эх, надо было идти к Киеву и тряхнуть как следует немчуру. «Может, помешала ночь под Коростенем, стоившая жизни командиру девятой роты?»

Понимал ли это Ковпак? Да, понимал.

Помню, я как-то обмолвился. Говоря об одном из партизанских командиров, я брякнул:

— Стратегической смелости не хватило, — очень туманно представляя себе в то время сущность, роль и задачи стратегии.

— Як, як? — переспросил Ковпак.

Я повторил не совсем уверенно, опасаясь, что дошлый дед поймает меня на путаном слове.

Но Ковпаку понравилась эта мысль.

— Оце ты здорово… От ще в ту вийну помню: есть чоловик храбрый, вси четыре егория заробыв честно, подвигом, потом, кровью. А потом почелят ему командирские погоны — глядь, а за весь взвод чи роту думать — нема у чоловика той самой «стратегической смелости». Все норовит сам. И погибает, надрывается.

Вернее всего, мы потеряли, сидя на Князь-озере, самое лучшее время для удара — зиму! Лишь начало рейда проходило по санной дороге, затем наступила длинная полесская весна. Распутица защищала нас от преследования, поэтому рейд был почти без потерь. Но она же сковывала, задерживала движение отряда, не позволяя молниеносно поражать врага. Мы подошли к Киеву, когда противник уже немного оправился после сталинградского разгрома, когда фронт стабилизировался.

Эх, быть бы нам под Киевом на месяц раньше! Но этого не случилось.

Есть люди — кто бы они ни были, простые рабочие, колхозники, — понимающие свой труд как частицу общего, даже если он крошечная песчинка в грандиозном труде государства. Но есть люди, мыслящие порайонно, поквартально, со своей колокольни. Им нет дела до того, что не входит в круг их обязанностей. «Отвечаю я за колхоз, цех, учреждение, полк, дивизию, делаю свое дело правильно, а там хоть трава не расти!» Не знаю, как в мирной жизни, но на войне, да еще в партизанской войне, это поквартальное мышление — гроб.

Умение создать превосходство сил в нужный момент и в нужном месте — вот ключ военного мастерства. Но иные люди простодушно думают достигнуть его арифметическим путем, путем подсчета штыков, автоматов и стволов. Они забывают, что иногда один солдат способен уничтожить десятки солдат противника, что дух армии стоит порой выше сложных машин, что знание, предвидение и умение командира уловить случай, момент, миг стоят на одной доске с пушками и танками. Превосходство сил — это техника, люди плюс талант полководца.

Я поделился как-то с товарищем Демьяном этими мыслями.

— Солдат рискует всем, жизнью… А командир еще и престижем, — разгорячившись, ратовал я.

Демьян посмотрел на меня серьезно. Затем сказал:

— А разве много есть на свете людей, для которых престиж дороже жизни?

— Не очень много, но они есть. И не так уж мало, — горячо сказал Руднев.

Демьян повернулся к нему и внимательно всматривался в лицо Семена Васильевича.

— Верно. Вот поэтому основа всех армий — внушение этого престижа. А что такое честь мундира и былой офицерский гонор, как не внушение той же мысли, что престиж дороже жизни?

— А у нас, партизан?

— У вас? — засмеялся товарищ Демьян. — Здесь, брат, сохранение престижа и командирской персоны одно и то же. Прохлопаешь дело — и свою голову потеряешь…

— Может быть, раньше всех, — продолжал его мысль Руднев.

— Верно, генерал, верно…

— Нет, я про армию спрашиваю, — допытывался я.

Товарищ Демьян продолжал:

— В армии? В нашей армии честь мундира покоится совсем на другой основе. Партийный долг, престиж честного коммуниста — вот наша честь мундира.

Разговор этот происходил на берегу реки Убороть, где мы раскинули свой лагерь.

В этот день нас догнала рота Сережи Горланова.

Мы считали ее погибшей. Почти полмесяца не было сведений о роте, оставшейся за железной дорогой, за Припятью, отрезанной полками немецких карателей, распоясавшихся в междуречье Днепра и Припяти.

Сережа Горланов — лейтенант Красной Армии, парень лет двадцати двух — и был причиной этого разговора. Он недавно командовал ротой. То, что рота, оторвавшись, не вернулась на третий день в отряд, старики были склонны отнести за счет неопытности и молодости ее командира.

Но молодой парень провел роту сквозь все рогатки, не только не растеряв ее, а еще с новичками, приставшими по пути.

Встречали его восторженно. Руднев даже прослезился, обнимая загоревшего и усталого лейтенанта.

— Наши ребята от своего отряда не отстанут никогда, — с волнением говорил он товарищу Демьяну. — Вот это и есть честь партизанская!

Товарищ Демьян подошел к Рудневу, дружески улыбаясь.

— Смотрю я на вас, на любое дело пойдете…

— Пойдем!

— Вот почему и пошлем вас туда, куда больше послать некого. Пошлем, потому что для вас дело — дороже репутации, славы.

Руднев насторожился.

— Но все же… Не били еще вас немцы по-настоящему! — закончил Демьян шуткой этот разговор.

Товарищ Демьян созывал совещание командиров соединений, собравшихся в партизанском крае, совместно с руководителями ЦК КП(б)У. Там и решались дела дальнейшего развития партизанского движения и его нацеливания на юг.

В эти дни я получил вызов в Москву. Начальство вызывало меня еще из Аревичей, но дела не позволяли отлучиться, — я послал с документами и отчетами безрукого Володю Зеболова. Все время пребывания у Ковпака я работал на двух хозяев; один был в Москве — тот, что забрасывал меня в свое время в тыл; другой — Ковпак, Руднев, товарищ Демьян, с которыми мы вместе сражались. Сейчас мне требовалось лететь к своему разведывательному начальству.

— Оставайся на совещание, потом полетишь, — сказал мне товарищ Сергей.

— Не могу. Начальство приказывает. Кроме того, на совещании присутствовать не могу… Я ведь беспартийный.

— Чего-о-о? Ну, это бросьте, бросьте, дорогой товарищ!

— Ей-богу. Вот Семен Васильевич подтвердить может. Руднев кивнул головой.

Прощаясь перед отъездом на совещание, товарищ Демьян спросил, задержав мою руку:

— Петр Петрович, почему вы беспартийный?

— Так, не пришлось. — Я в нескольких словах рассказал о своей жизни.

В юношеские годы мечтал стать агрономом, был сапожником, трубачом музыкальной команды, лихо играл польки, вальсы и краковяки на свадьбах, окончил два вуза, стал артистом и режиссером, учился, читал, пописывал, но для души больше всех книг и романов любил «Жизнь растений» Тимирязева. Перед войной начал писать повести. А 10 июня 1941 года закончил пьесу «Дуб Котовского» — о Хотинском восстании молдавских партизан. Войну провел по-разному, но честно. И, только заканчивая путь по тылам врага, понял, что мне бы с юности стать моряком, неутомимым мореплавателем. Недаром в студенческие годы в Одессе тянуло меня к Дюку в порт и так манил туманный горизонт волнующегося моря.

Мы попрощались.

Я уехал к Сабурову на аэродром. Лежа весь день на тачанке, а ночью перелетая через фронт, я все думал над вопросом товарища Демьяна: «А почему же вы беспартийный?» — и так и не нашел ответа. «В первые годы становления Советов на Украине — председатель комитета незаможных селян, первую пятилетку — в Донбассе, на Волге, всегда со своим народом. Никогда не искал работы полегче, места потеплее, и вдруг — беспартийный… Ерунда какая-то!»

На востоке полнеба было розово-оранжевым, сзади и под левым крылом самолета все еще была ночь. Машина набрала высоту, и вот уже небо посветлело, и свежесть трех тысяч метров проникала в кабину вместе с рассветом. Далеко внизу выступала израненная траншеями земля. Мы шли над отвоеванной территорией.

Я вошел в кабину Лунца и ахнул от удивления. Впереди, как на полонинах[7] Карпат или на широких плато Алтая, в утреннем небе паслось стадо светлосерых овец… Их продолговатые тела с кургузыми хвостами, освещенными первыми лучами солнца, медленно плыли по небу, а некоторые резво сбегали вниз, в туманную дымку земли, как ягнята к водопою.

Лунц взглянул на меня и, поняв мое удивление, крикнул на ухо: «Москва, аэро…» Дальше я не мог понять. Тогда он мимикой показал мне: воздух и решетку из пальцев.

— Аэростаты воздушного заграждения? — спросил я губами. Он утвердительно закивал головой.

Так вот какая ты, военная Москва!

Под ложечкой сладко засосало, в кабину пахнуло теплым летним воздухом. Самолет круто шел на посадку.

На аэродроме нас никто не встречал. На земле еще чуть брезжил рассвет.

В Москве, только что получив в Кремле первый орден Красного Знамени — еще за действия в Брянских лесах, — я встретил Коробова. Увидев меня, он каким-то особым взмахом рукава стер с ордена пылинки и пожелал удачи.

— Как наш проект?

— Забраковали. Утопия, говорят.

— Жаль.

— Петрович! Все так же увлекаешься?! Садись — прокачу!

Он лихо возил меня по городу в своей машине, сам сидя за рулем и искоса поглядывая на девушек-регулировщиц.

— Милая… взмахни палочкой! Не видишь, какую бороду везу?

— А все же жаль, очень жаль, что забраковали…

Еще в рейде, сидя ночами на тряской тачанке, когда невозможно было заснуть, или в перерывах между боями мы мечтали. Мы много мечтали с ним. Пусть простит читатель, если я посвящу его в эти фантазии. Еще тогда, до битвы на Курской дуге, имея смутные сведения от людей, прошедших полсвета, вырвавшихся из лагерей смерти, прошедших вдоль и поперек распростертую ниц Европу, мы могли судить о глухой, подспудной борьбе порабощенных народов. Нас притягивала к себе Польша. Мы мечтали побродить по тылам врага в Бессарабии, Румынии и Чехословакии. Думали (чем черт не шутит!) дорваться и до Германии. Так постепенно у нас возник план организации партизанского отряда в триста — четыреста человек. Он должен действовать на машинах, внезапно появляться и так же внезапно исчезать. У нас были сделаны расчеты и сметы и даже намечены штаты. Коробов улетел, взяв с собой все материалы.

Нашу идею сочли авантюрой.

Я думал побыть еще недельку в Москве. Коробов добыл билеты в Большой театр.

Но на третий день меня вызвал генерал — мой начальник — и подал узенький листок бумаги.

— Вам… Прочтите.

Это была радиограмма Руднева. Он звал в отряд. Новый рейд начинался раньше, чем мы предполагали.

— Сегодня есть лишний самолет. Можем целиком загрузить его всем необходимым для вас. Возьмите радистов, радиопитание. Обмундирование подбросим для разведчиков. Полетите? Подумайте и скажите через полчаса. До вечера еще успеете побыть часок с семьей…

Конечно, встреча с семьей была радостной и хотелось продлить ее. Но существовала и другая семья, большая, боевая. Она звала, настойчиво требовала к себе этим узеньким листочком радиограммы: «Передать Вершигоре: двенадцатого выходим в рейд. Если думаешь идти с нами, прилетай не позже тринадцатого. Догонишь. На аэродроме оставляю за тобой взвод Гапоненко. Руднев».

Значит, очень я нужен был этому человеку.

«Пойдем с нами», — звал Руднев, комиссар. «Пойдем», — требовали украинские девчата из подземелий Германии. «С неба звездочка упала и разбилась на льоду». «Торопись», — требовали товарищи, живые и погибшие. Память о Володе Шишове, Кольке Мудром, Дьячкове не позволяла оставаться здесь. «Мамочка!..если я погибну, не смей плакать! Ты гордись мною!»

Через полчаса генерал пожимал мне руку и говорил на прощанье:

— Желаю вам успеха.

Уже на аэродроме рассказал я жене о Косте.

— Смотри, если что случится, вырасти сына и, когда сможет понять, скажи ему эти слова. Запомнишь? «Не смей плакать! Ты гордись мною!»

— Как ты можешь погибнуть? Ведь сегодня тринадцатое июня!

— Да, я и забыл. Ровно год. Елец. Саша Маслов и Брянские леса.

— Женька уже говорит «пальтизаны», — успокаивала жена, а на глазах — слезы.

Взвыли моторы, и ветром сдуло слезу.

— Все же не забудь этих достойных человека слов Кости Дьячкова…

Машина взмыла и пошла ввысь. Под крылом мелькнула Москва и осталась позади. На земле вечерело. В небе еще был день. До фронта осталось более часа. Пока долетим, и в небе будет ночь. Ночь с тринадцатого на четырнадцатое июня 1943 года.

Я встречал свой годичный партизанский юбилей.

«С неба звездочка упала и разбилась на льоду…»

Я вспомнил комиссара. Однажды он уезжал на совещание и не был в отряде полтора дня, а когда вернулся, быстро прошел по табору, раскинутому под соснами у болота, тревожно осматривая все вокруг. Затем подошел к штабу и облегченно сказал Базыме:

— Фф-у… Все в порядке… Соскучился я…

— Семья, родная семья, — улыбнулся понимающе Григорий Яковлевич.

Такое чувство было и у меня, когда машина шла через фронт. Затем его сменило тревожное: «А кончится война — тогда как? А ведь когда-нибудь она кончится. Как мы оставим эти родные степи, сосны, хаты и людей — товарищей?» И больно защемило сердце. А может быть, все это просто потому, что машина шла на высоте трех тысяч семисот метров? Немного морозило и перехватывало дыхание… Часа через четыре заметно потеплело. Внизу были видны костры. У костров люди, огненные нити ракет и сигнальные огни… Снижаемся.

И еще через минуту несколько мягких толчков, и самолет затормозил у последнего костра…

Вот мы и дома. Успею или не успею?

39

Самолет выруливал на дневку в лес. Летом ночи не хватало дотянуть обратно через фронт, и на аэродроме Сабурова организовали дневку. В одну ночь машина прилетала к нам, на вторую — улетала обратно.

Меня встретили Гапоненко, Володя Лапин и бойцы тринадцатой роты. Оказывается, отряд двинулся еще вчера, и Руднев выслал взвод разведчиков встретить меня.

«Все-таки комиссар был уверен, что я приеду», — с радостью подумал я.

— Куда идем? — спросил я Володю.

— Не знаем.

Традиция ковпаковцев — никогда не спрашивать, куда и зачем идем, — соблюдалась свято.

— А где отряд догоним?

— Комиссар приказал: дождетесь подполковника и двигайте по следу — прямо на юг.

Через час, погрузив на две подводы груз и трех радистов, привезенных из Москвы, мы двинулись на юг. Отряд мы догнали на вторые сутки, на границе партизанского края. В эту ночь готовились форсировать с боем железку Сарны — Коростень.

И как только я въехал в дубовую рощу на берегу реки, где под деревьями расположились бивуаком роты, на сердце стало легко и радостно. На поляне паслись кони, под повозками отдыхали после марша бойцы, многие купались в реке.

Штаб разместился в палатке из парашюта, выкрашенного в зеленый цвет.

— Письмо привез? — спросил Руднев.

— Нет, не привез. Не успел.

Он, опечаленный, отошел в сторону. Я так и не успел повидаться с семьей Руднева.

Меня окружили партизаны. Всем хотелось услышать о Москве.

Базыма сидел на траве, склонившись над картой, рядом примостился Войцехович, на машинке выстукивающий какой-то приказ. Недалеко от палатки под развесистым дубом сидел в генеральском одеянии, по-турецки подогнув ноги, Ковпак и мурлыкал песню. Генеральские погоны поблескивали на солнце.

Я подошел к деду поздороваться. Он, щурясь на солнце, молча кивнул мне и подал руку с двумя негнущимися пальцами. Затем продолжал тихим фальцетом:

Горные вершины,

Я вас вижу вновь,

Карпатские долины,

Кладбища удальцо-о-ов… —

и, лихо присвистнув новыми зубами, затянул громко:

И-е-ех,

Горные вершины…

Я подошел к комиссару. Руднев молчал, не глядя на меня.

«Может быть, он сердится, что я не привез ему писем?» Я ждал. Через несколько минут он отозвал меня в сторону от штабной палатки и сказал тихо:

— Слушай, Вершигора!

— Я слушаю, товарищ генерал-майор.

— Что, еще за тебя я должен замечания получать?

Ничего не понимая, я смотрел на комиссара с удивлением.

— Нахлобучка мне была от Демьяна Сергеевича. Понимаешь?

— Не понимаю…

— «Не понимаю»! — передразнил он. — Вот публика! Ты что, несознательным прикидываешься? А? Будешь ты заявление писать или нет? Что, мне опять из-за тебя глазами хлопать?

У меня как гора свалилась с плеч, я даже улыбнулся.

— Товарищ генерал-майор, Семен Васильевич, вот заявление.

— Вот так бы давно. Ищи двух поручителей. Третий — я. Проси Ковпака и Базыму. Сегодня же оформим кандидатом. В рейде будет некогда. — И уже более добродушно: — Хорош академик. Ну, поварил ты из меня воду!

Руднев поднял полог палатки и зашел в штаб.

Базыма понимающе кивнул мне и отошел с картой вглубь леса.

— Знаешь? — спросил он многозначительно.

— Догадываюсь…

— Ковпак прямо рвется в бой. Все ту войну вспоминает.

— Пусть! Ему везет на войне. Если дедово счастье — дойдем. А как Семен Васильевич?

— Он тоже говорит — дойдем. Только нервничает немного.

— По семье скучает. А я и писем не привез.

— Эх ты! Он, когда маршрут обсуждали, сказал: «Дойти — дойдем». А потом добавил: «Прежде чем войти в эту обитель, подумай, как из нее выйти».

Базыма говорил это, улыбаясь, гордясь своими командирами.

— А где товарищ Демьян?

— Вчера проводил нас и отбыл к Сабурову. Прощались, как с родным человеком. Не так много времени — два месяца, а привыкли. И он тоже. Даже прослезился. Тебя хотел видеть. С комиссаром что-то они говорили о тебе.

— Значит, не встретимся мы с ним больше?

— С кем?

— С товарищем Демьяном. Хотелось поговорить.

— Из рейда вернешься — поговоришь. Тогда все будет по-другому.

Мы замолчали, задумавшись каждый о своем.

— А знаешь, он сказал нам, штабистам, на прощанье: «Берегите командиров. Увлекаются. Не думайте, что вы уж так непобедимы: просто немцы ни разу не поколотили вас как следует».

Я улыбнулся. Так живо напомнил мне Базыма этого человека, за короткий срок своего пребывания научившего нас многому.

Начинался новый рейд отрядов Ковпака, необычайный, опасный и поэтому увлекательный и заманчивый.

Я попросил у Базымы дать мне рекомендацию в партию. Он утвердительно кивнул головой и продолжал, задумчиво вытягивая нить мысли:

— Да, может, ты прав был, дед-бородед! О киевском рейде. Как это у тебя? «Стратегической смелости не хватило». Но теперь, брат, этого не скажешь.

«Не об этом ли говорил товарищ Демьян с генералами?» — подумал я.

Базыма продолжал:

— Теперь, брат, этого не скажешь, нет!

— Вот именно. Это и есть стратегическая смелость, если уж хочешь знать мое мнение.

— Или безрассудство? — хитро глянул он поверх очков.

— Так они же — родные сестры.

— Ну, если так: безумству храбрых поем мы славу. — Глаза у Базымы блестели дерзостью юнца. — Пошли, дед-бородед! Напишу поручительство.


Вечерело.

Люди отдохнули за день. Ездовые выкупали коней в реке, помылись сами и сейчас копошились у возов.

Строились роты, шныряли связные.

— Взвод маяков, в голову колонны! — командовал Горкунов.

Быстрым шагом прошли маяки. Лесные дорожки и просеки в крупном сосняке кишели народом. Из ручейков выстраивалась огромная извилистая река колонны и, дойдя к шляху, замирала. Ветер команды колыхнул ее, и в последних лучах солнца она зарябила зыбью шапок, головами коней и тусклым блеском вороненой стали.

Руднев весело, походным маршем, шел впереди с разведротой. Побритый, подтянутый, в новой гимнастерке с генеральскими погонами, он был красив. Рядом шел Карпенко, как всегда, положив обе руки на трофейный автомат, свешивающийся на грудь. Именно тогда, глядя на комиссара, идущего во главе разведчиков и автоматчиков третьей роты, я вспомнил горьковского Данко.

«Нет, пока с нами он, мы не заблудимся и пойдем хоть к черту на рога», — казалось, говорили гордые лица этих отчаянных ребят.

Далеко на востоке, под Орлом, Курском и Белгородом, в тех краях, откуда десять месяцев назад вышли мы в Сталинский рейд, заканчивалась подготовка гигантских армий к битве.

А мы шли наперерез венам и артериям врага, чтобы всеми силами помочь Красной Армии в ее титанической борьбе. Вслед за нами и другие соединения украинских партизан должны были выступить на юг.

Начался рейд украинских партизан в Карпаты. Он начался летом, во время затишья на фронте, за месяц до битвы на Курской дуге.



Загрузка...