Сердце корабля

Внук помора

1

Корабль выходил на траверз поворотного маяка. Море, спокойное, величавое, сияло.

Летом Заполярье дарит иногда морякам несколько хороших тихих дней. Почти все сутки светит солнце. Приплюснутое, багровое, оно кружит по небосклону невысоко над морем и только глубокой ночью прячется на некоторое время за пурпурной занавесью горизонта. Точно ожидая этой минуты, на темной части неба вспыхнут звезды и приветливо замигают. Но недолго Заполярье «улыбается» морякам… Массы воздуха, охлажденные льдами Гренландии, прорвутся к берегам Мурмана, и забурлит, заклокочет море. Только что ласковое голубое небо мгновенно оденется в панцирь бурых облаков, и нет уже ни солнца, ни тепла, ни тишины. Заиграет, запляшет студеное море. Теперь держись! Как легонькую щепку, бросают могучие волны стальной корабль.

Но североморцам не привыкать к капризам родного моря. Вот полетели по кораблю из кубрика в кубрик, с поста на пост команды вахтенного офицера, — и ожили, подобрались моряки. В такие минуты запоет душа моряка, нальется силой тело, готовясь к борьбе со стихией. «Шалит, родное», — скажет рулевой и крепче сожмет в руках штурвал. «Одолеем, милое», — скажет машинист и прибавит обороты машины. Стрелка тахометра качнется и прыгнет вперед. Корабль вздрогнет от удара набежавшей волны и зароется носом в водяном холме…

Но сегодня чист горизонт, и корабль, чуть покачиваясь на мертвой зыби, идет средним ходом — этак узлов пятнадцать.

Мы с командиром корабля капитан-лейтенантом Чернышевым вышли на ходовой мостик. Чернышев направил бинокль в сторону маяка и сказал:

— Здесь совершили подвиг дед и внук Багровы. Именем их и назван этот маяк. Саня Багров учится теперь в военно-морском училище, а дед его похоронен здесь, на мысе «Гнездо баклана».

Я приложил к глазам бинокль и увидел у маяка каменный обелиск с красной звездочкой.

— Отдать почести могиле помора Потапа Багрова, — приказал капитан-лейтенант вахтенному офицеру, когда корабль поравнялся с мысом.

— Есть! — ответил офицер и, повернувшись лицом к корме, протяжно и торжественно скомандовал:

— На флаг, смирно!

Находившиеся на палубе матросы застыли на месте. Офицеры взяли под козырек. Затих корабль, лишь мерно шумели машины да шипела за бортом вода.

— Флаг приспустить!

Вздрогнул и медленно пополз вниз бело-голубой военно-морской флаг. Над кораблем поплыли печально-торжественные звуки горна.

Моряки отдавали почести герою.

Вечером я попросил капитан-лейтенанта рассказать мне о подвиге внука и деда Багровых. Я знал, что Чернышев участвовал в высадке морского десанта у маяка и был лично знаком с Багровыми. Капитан-лейтенант согласился. Вот она, эта история, записанная мною…

2

… Бушует студеное море, бушует и стонет. Свистит, воет и плачет морской ветер. Черные волны с грохотом разбиваются о скалистый мурманский берег. Каскады брызг взлетают над уступами и, падая, застывают на обточенных прибрежных камнях. На серых гнейсовых скалах белеет снег. Ветер ревет сильнее и сильнее. Волны в ярости грызут неприступные каменные отвесы. Грохочет Баренцево море. Мороз не в силах сковать его льдами, не в силах заставить умолкнуть: теплые струи Гольфстрима даруют студеному морю жизнь круглый год.

Полярная ночь легла от края и до края побережья, и, если бы не далекие оранжевые вспышки батарей, поднимавшие мгновенные факелы огня над сопками, казалось бы. что нет здесь жизни — все живое превращено в лед и камень, и только одно море живет: ворочается и стонет.

На мысе «Гнездо баклана» стоит полуразрушенный маяк. Фонарь его повалился набок и уже давно не пронизывает мглу лучом света. Пустынно вокруг. Домик у маяка и пристройки кажутся безжизненными. Когда началась война, смотритель маяка Потап Петрович Багров вместе с гостившим у него внуком Саней, пытаясь спасти оборудование маяка, задержался и не успел эвакуироваться.

Потап Петрович Багров — старый моряк, природный помор. Род Багровых с незапамятных времен накрепко связан с морем. Море кормило поморов. Море приносило радости и печали.

Потап Багров еще четырнадцатилетним парнишкой впервые вышел с отцом в море на рыбный промысел да с тех пор никогда уж и не расставался с профессией моряка. Где только не побывал он за полвека своего «моряченья», из которого добрые тридцать лет прожиты были на воде, на крутой и злой морской волне, вдали от родных берегов. Бывал Багров и на Новой Земле и на Груманте, захаживал в Англию, Америку и другие заморские страны. Но сердце моряка, как стрелка компаса, всегда тянулось к родной земле.

Суров и молчалив был помор Багров, как и вся багровская ветвь истых моряков. «Больше дела — меньше слов», — такова заповедь поморов. Студеное море не любит болтунов и трусов, не принимает лентяев.

Любые дела по плечу помору. Страх и хныканье неведомы были и Потапу Багрову. Только дрогнет сердце, затуманят на миг глаза моряка радостные слезы, когда, возвращаясь домой из дальнего похода, увидит он вдали родные берега, протягивающие навстречу судну лучи маяка, словно мать руки к своим верным сыновьям. Смахнет шершавой рукой слезу Багров, крякнет да молча поклонится в пояс поморской твердой землице.

Но прокатились годы жизни, как волны по студеному неласковому морю: стар стал Потап Багров. Поседела широкая борода, поредели, обвисли смоляные усы. Но и тогда Багров не смог сидеть сложа руки. Как ни просил сын отца остаться у него в дому на готовых «хлебах-чаях», Потап Петрович не согласился. Походил он, поговорил с морским начальством да вскоре и уехал на самый отдаленный поворотный маяк. Стал Потап Петрович маячником. Светит маяк, указывает кораблям пути во тьме — и радостно на душе у старика: все-таки при деле, а не на печке.

Так и прослужил на маяке десяток лет. Бывало в свободное от трудов время сидит дед Багров на обрывистом берегу, смотрит вдаль, попыхивает трубкой, слушает море. Идут корабли морскими дорогами, идут мимо, и мысли помора плывут вслед за ними.

Однажды заехал к старику погостить сын моряк. Посидели, помолчали. Прощаясь, Потап Петрович сказал:

— Саньку ко мне присылай на каникулы.

Сын недоуменно вскинул брови.

— Скучаешь, отец?

Старик махнул рукой.

— Не до скуки. К морю пусть привыкает.

Внук приехал, погостил. А на следующее лето сам запросился к дедушке. Ему очень понравилось на маяке. Главное — полная свобода. Бегай по скалам, выискивай гнезда, охоться, лови рыбу — все что угодно. Дедушка только поглаживает бороду да кивает головой. А иногда посадит внука рядом с собой и начинает рассказывать удивительные истории о дальних плаваниях, о суровой и прекрасной морской службе, о жизни моря, о чужих далеких странах, о своих друзьях моряках, которые умели любить свою родину и постоять за нее в боях.

А как красив здесь летом берег, изрезанный фиордами и заливами! Меж скал шумят быстрые ручейки. Склоны сопок покрыты карликовыми березками, изумрудной травой. В низкорослых ивовых зарослях прячутся олени. А птиц сколько здесь! — чайки, гаги, бакланы, кайры, частики, тупики… — всех и не перечесть. Два раза в день спускался Саня к морю, чтобы проверить по футштоку высоту приливов и отливов моря. Потом бежал к дедушке и показывал свои записи. Потап Петрович молча кивал головой и давал внуку новые поручения. Вскоре Саня научился зажигать маяк, плести маты, делать прогнозы погоды по облакам, различать птиц по полету…

Но в это лето, едва Саня успел приехать к дедушке, началась война. Вероломно напав, фашисты захватили пограничную часть нашего берега. И хотя им не удалось продвинуться в глубь Мурманского побережья дальше нескольких километров от границы, но повторный маяк оказался в тылу у гитлеровцев, недалеко от переднего края.

Потап Петрович и внук успели все-таки разобрать и попрятать в тайниках оборудование маяка до того, как на мысу появились фашисты. В первый день их пришло человек десять. Они ворвались в избушку, обшарили углы и сундуки, переворошили сарай и мастерскую, осмотрели башню маяка.

Потап Петрович, словно не замечая фашистов, стоял около дома и смотрел на восток, откуда доносились глухие взрывы. Саня, прижавшись к деду, исподлобья поглядывал на гитлеровцев.

Тонкий длинноногий фашист, видимо старший, подошел к деду Багрову, ткнул пистолетом в грудь и, кивнув на дом, закричал на ломаном русском языке:

— Шагайть!

Потап Петрович глянул на него, спокойно отвел от груди руку с пистолетом.

Фашист чуть отступил и, потряхивая пистолетом, опять закричал:

— Шагайть! Шагайть!

— В свой дом отчего не шагайть! — сказал дед и пошел.

В комнате длинноногий начал тараторить, то улыбаясь, то грозя пистолетом:

— Маяк есть исправляйть… Прибор зашигайть… Где есть будет прибор?

Дед молчал, пожимая плечами. Длинноногий рассвирепел и ударил деда пистолетом по голове. Багров покачнулся, но не издал ни звука. Саня задрожал и, кинувшись к длинноногому, закричал:

— Не тронь дедушку, морда!

Потап Петрович притянул внука к себе.

— Молчи!

Саня замолчал и с ужасом стал наблюдать за тем, как с дедушкиной бороды на пол падали красные капли.

Длинноногий что-то скомандовал солдатам. Солдаты схватили деда за руки и пригнули к полу. Саня страшно закричал. Длинноногий взял мальчика за шиворот и выбросил за дверь. Саня упал на камни и зарыдал от обиды и бессилия. Спустя некоторое время из дома вышел длинноногий, приблизился к мальчику и ткнул его сапогом. Саня не пошевелился и только широко открытыми глазами пристально, ненавистно смотрел на гитлеровца. Когда немцы ушли, Саня поднялся и побежал в дом. На полу лежал окровавленный дедушка.

— Дедушка, дедушка! — закричал Саня, став около него на колени.

Потап Петрович открыл глаза.

— Дедушка, больно?

— Ничего… — прохрипел старик.

— У-у! Это тот длинноногий. Я его убью, дедушка. Возьму ружье и убью.

Потап Петрович с трудом сел.

— Ружье?.. Ничего, ты крепись. Будет срок. Дай воды.

… И потекли тяжелые дни в немецкой неволе. Каждый день приходят на маяк фашистские егеря, кричат на дедушку, тычут кулаками, гоняют Саню в рыбацкое становище за водкой и, напившись, горланят какие-то непонятные песни.

Верят дедушка с Саней: возвратятся советские моряки, и все будет хорошо, как раньше. Дедушка отремонтирует маяк, и свет его, как прежде, будет указывать кораблям верные пути в морские просторы. Но когда это будет?!

Наступили холода. На берег и море все чаще налетали снежные заряды. Дни стали короче, ночи длиннее.

Потап Петрович так и не смог оправиться от побоев. Он еле-еле передвигается по комнате, кряхтит, но на внука посматривает весело.

— Ты, Саня, запоминай, — сказал он однажды внуку, — где у немцев расположены пушки, пулеметы, склады, проволочные заграждения… Все запоминай. Пригодится. Наши должны вернуться. Обязательно! Спросят У тебя — должен ответить. Понял?

— Я запоминаю, дедушка. У «Бараньего лба» они большие пушки поставили, а на «Клюве» — пулеметы…

— Все и запоминай. Только не попадайся на глаза.

— Дедушка, а я видел того длинноногого, который бил тебя. Я в него камнем запустил… Не попал только. Но я его еще увижу, дедушка. Я ему покажу!

Потап Петрович притронулся рукой к голове внука.

— Ты погоди. Веди себя тихо, не задирайся. Дай срок. Придут наши, тогда…

Но Саня не послушался деда. Длинноногий не выходил у него из головы. Он видел его уже несколько раз; Шагает по берегу, длинный, прямой, как мачта. У него и усики тонкие, бесцветные, и губы тонкие, а нос большой и красный. Саня его на всю жизнь запомнил. Только бы выбрать подходящий момент…

Мальчик приметил, что длинноногий часто спускается к морю по крутой тропке. Ходит он по этой тропке в одно и то же время и всегда в сопровождении нескольких солдат. Саня несколько раз проследил за длинноногим, и у него созрел план. Он внимательно осмотрел тропку у обрыва и в следующую же ночь, ничего не сказав дедушке, решил устроить засаду. Мальчик захватил с собой тонкий пеньковый трос и натянул его поперек тропинки у самого обрыва, привязав одним концом за выступ скалы. Другой конец взял в руки и спрятался невдалеке, «Побеги теперь только!» — пообещал мальчик своему врагу и стал ждать. Долго лежал Саня, но длинноногий не появлялся. Мальчик промерз, стучал зубами, но не покидал своего поста. И вот наконец вверху, в расщелине скалы, послышались шаги. Кто-то спускался по тропинке. Саня вгляделся в темноту и увидел несколько человеческих фигур. Впереди шел длинноногий. Саня узнал его сразу. Мальчик изо всех сил натянул трос и притаился. Сердце колотилось так громко, что ничего, кроме его глухих ударов, Саня не слышал. Казалось, прошло бесконечно много времени. Саня перевел дыхание, и в этот самый момент трос неожиданно дернулся и выскользнул из рук. Мальчик съежился и замер. Сейчас, сейчас… Мало-помалу оправившись от испуга, он прислушался: вокруг никого. Под обрывом тоже как будто никого нет. Что же случилось? Мальчик осторожно выглянул из-за камня, осмотрелся. Трос болтался над обрывом. Очевидно, длинноногий даже не заметил его, когда задел ногой, и без труда вырвал трос из рук мальчика. Саня чуть не заплакал от досады. «Ладно! Я привяжу и другой конец. Все равно кувыркнешься под обрыв, длинноногий!» — решил мальчик. Отвязав трос, он вернулся на маяк.

В следующий раз Саня закрепил оба конца троса. Длинноногий и солдаты появились, как всегда, в то же самое время. Мальчик чуть не вскрикнул от радости, когда увидел своего врага скользящим по тропинке. Вот он почти приблизился к тому месту, где был натянут трос… Саня даже приподнялся от нетерпения. Страха он теперь не чувствовал. Все это походило на занятную, хотя и опасную игру. Длинноногий сделал несколько шагов и вдруг запнулся, перегнулся вперед и, растопырив руки, с криком полетел вниз головой под обрыв. Один солдат поспешил к нему на помощь и… тоже упал и покатился по склону.

Остальные солдаты спустились по тропинке благополучно.

Саня прислушался. Снизу доносились вопли, громкая речь. Сильнее всех орал длинноногий. Мальчик узнал его по голосу, хотя и не видел в темноте, что творилось там. «Так тебе и надо!» — прошептал Саня и, отвязав концы порванного троса, что есть духу побежал домой.

— Где ты был? — спросил дедушка, когда дрожащий Саня забрался к нему на топчан. Мальчик ничего не ответил, прижался к деду и, уткнувшись лицом в его бороду, заплакал навзрыд.

Длинноногий больше не появлялся. Видно, сломал-таки себе шею при падении. Но радости Саня не чувствовал. Дедушка стал совсем плох, хотя по-прежнему утешал внука: «Ничего. Вернутся. Дай срок. Доживем, Саня!» И Саня, как мог, крепился. Но время шло, а свои не возвращались.

3

Наступили полярные ночи. Темно и мертво стало вокруг. Холодно в доме. Больной дедушка бредит во сне, что-то бормочет, зовет кого-то. Саня прижимается к нему и обнимает морщинистую, холодную шею деда. За окнами свистит ветер и бросает в стекла снежную крупу. Немцы сегодня не высовывают и носа на улицу. Заняли теплую комнату, завалились спать, выгнав дедушку и внука на кухню. «Ладно, придет срок» — думает Саня, повторяя дедушкины слова, — «возвратятся наши, наподдают фашистам как следует», — и засыпает.

Во сне слышит Саня выстрелы, топот ног. Ему кажется, что это наши моряки высаживаются на берег. Кто-то тихо, но настойчиво шепчет ему на ухо: «Вставай! Вставай!» — «А, это дедушка», — догадывается Саня и просыпается.

Дедушка чем-то встревожен: прислушивается, чуть склонив голову набок. Через окошко в кухню льется мягкий голубоватый свет северного сияния. Ветер стих так же быстро, как и нагрянул.

— Что, дедушка? — спрашивает Саня, приподнимаясь на локтях. Он взлохмачен. Давно не стриженные волосы спадают на лоб, закрывая глаза, на затылке же торчат рожками.

— Стихло. Выстрелы были. Наши-то «квартиранты» убежали, как на пожар. Должно, с перепугу подняли переполох, а может быть… Стихло…

— Я сбегаю посмотрю. Ладно, дедушка?

— Сбегай посмотри. Да не ходи далеко…

Саня поправил на ногах меховые продырявившиеся унты, запахнул пальто, нахлобучил меховую дедушкину шапку и выбежал во двор. Теплые щеки его ущипнул морозец. Вокруг все освещено сполохами северного сияния. Огромные радужные завесы, медленно, как на слабом ветру, покачивались в вышине и таяли. Серебристые лучи, словно стальные ленты, блеснули из-за горизонта, молниеносно вытянулись к зениту, где-то на невидимой высоте скрестились, поиграли и тоже исчезли.

Вспыхнули и погасли лиловые облака. И снова огромные разноцветные занавеси повисли в небе. Волны то малинового, то бледно-зеленоватого цвета пробегали по небу, усыпанному яркими звездами.

Далеко за сопками на востоке глухо грохотала канонада: там шли бои.

Внизу боролся с камнями и шумно вздыхал морской прибой.

Саня подбежал к обрыву и осмотрелся. Над черной лентой берега, открытого отливом, поднимался пар. Море сверкая убегало вдаль.

Саня грустно вздохнул: сон не сбылся. Упираясь пятками в камни, он спустился по отвесной тропе вниз. У моря между камнями Саня увидел притаившегося человека. На груди его висел автомат. Человек настороженно смотрел на мальчика и молчал. Меховая куртка его была изорвана, на черной шапке поблескивала золотая эмблема советского моряка.

— Наш, — тихо, неуверенно вздохнул Саня и остановился.

— Мальчик, ты откуда, как тебя зовут? — спросил моряк.

Саня, обрадовавшись, подбежал к моряку и опустился около него на колени.

— Я с маяка, дядя. Мой дедушка маячник. Он больной. Я — Саня, внук дедушки Потапа. Знаете его? Дедушку многие моряки знают.

Моряк попытался улыбнуться.

— Знаю, по рассказам товарищей знаю.

— Это по вас стреляли немцы, да? Вы один? — с тревогой спросил Саня, оглядываясь вокруг.

— Ранен я, Саня. Немцы на маяке есть?

— Нету. Они убежали. Пойдемте в дом.

— Возьми эту радиостанцию, — сказал моряк и тяжело, еле сдерживая стон, поднялся.

Саня, сгибаясь под тяжестью переносной рации, взобрался наверх и скрылся в домике. Потап Петрович, опираясь на палку, встретил моряка у входа. Перешагнув порог, моряк упал и потерял сознание.

Дед и внук втащили его в комнату, сняли с левой ноги окровавленный сапог, забинтовали рану простыней. Вскоре моряк очнулся и, схватившись за автомат сел.

— Лежи, лежи, — успокоил Потап Петрович. — Саня, иди посмотри за немцами. Как бы не нагрянули.

Саня убежал.

Моряк оказался мичманом Чернышевым со сторожевого корабля. Зная, что дед Багров — человек надежный, он кратко рассказал ему о происшедшем. Их было двое — лейтенант Дагаев и он, мичман Чернышев. Высаженные на берег с катера, они должны были разведать силы противника, огневые точки, связаться по радио с десантом и обеспечить высадку его и корректировку артиллерийского огня кораблей.

Пробираясь к мысу «Гнездо баклана», моряки наскочили на немецкий патруль. Дагаев был ранен. Он приказал мичману Чернышеву выполнить задание, а сам завязал бой с немцами. Чернышеву удалось ускользнуть, но Дагаев, очевидно, погиб.

Сегодня в ночь должен подойти десант: его задача разгромить опорный береговой узел немцев, перерезать единственную грунтовую дорогу в этом районе, взорвать мост и таким образом помешать наступлению фашистов, обеспечив перегруппировку и сосредоточение наших сил.

— От меня ждут сведений… А я… — закончил рассказ мичман Чернышев и от усталости закрыл глаза.

Потап Петрович оживился, расправил бороду и усы.

— Поможем. Расположение позиций немцев и батарей мы знаем. Примечали с Саней на всякий случай. Вот и пригодилось. А высаживать десант надо здесь, на нашем мысу. Хоть и крутые берега, а подход есть. А главное — в этом месте нет огневых точек. Фашисты на свой аршин меряют: обрывы неприступные, не одолеть, — и успокоились. Если надо, сигнал можем подать настоящий: оборудование-то маяка и баллоны с газом я припрятал. Дадим огонь — далеко будет видно.

Дед словно помолодел. Прихрамывая, он ходил по комнате и поглаживал бороду.

В комнате становилось светлее. За сопками нежно порозовел восток. Мичман, отдохнув, начал проверять радиостанцию.

— Работает… — вздохнул удовлетворенно он и обратился к Потапу Петровичу. — Немцы часто бывают здесь?

— Бывают. Тут патрули ихние ходят.

— Хорошо, — сказал мичман и задумался.

— Если придут, спрячу тебя в маяке.

— А вдруг, придут надолго? От меня ждут сигнала. Придется их… — мичман поднял автомат.

— Стрелять опасно, услышать могут. Что-то Сани долго нет.

Саня вбежал в дом, как стрела, но дверь прикрыл тихо:

— Идут! Двое!

— Хорошо, — спокойно сказал мичман и, опираясь на автомат, поднялся. — Дадим войти. Они часто меняются?

— Через сутки.

— Хорошо. Достаточно.

В окно было видно, как немцы обошли площадку, посмотрели вокруг, о чем-то поговорили и направились к дому. Потап Петрович присел к столу, положив на скамейку топор. Саня спрятался в угол за кроватью.

— Пусть войдут, — еще раз тихо, но твердым голосом сказал Чернышев и прижался к стенке у входа.

Скрипнула дверь и приоткрылась. Через порог переступил ефрейтор и прошел к столу. Потом вошел солдат.

— Свет зашигайть, — только и успел крикнуть ефрейтор. Мичман ударил фашиста прикладом автомата по голове, и тот повалился на пол.

Солдат отскочил в сторону, и следующий удар Чернышева пришелся по стене. Автомат хрустнул. Гитлеровец выстрелил в Чернышева, но Потап Петрович успел загородить моряка, и пули, посланные в мичмана, впились в грудь старика. Топор выпал из рук деда. Потап Петрович упал. Чернышев прыгнул на фашиста, сбил его с ног и прижал к полу. Но гитлеровец, вывернувшись, подмял моряка под себя и стал душить. Руки мичмана сразу ослабли, перестали слушаться; в глазах помутнело. Моряк захрипел. Саня, прижав к горлу кулаки, испуганно следил за смертельной схваткой. Когда упал дедушка, Саня сжался и закрыл лицо. Но страх завладел им лишь на секунду. Открыв глаза, он увидел немца, лежащего на мичмане.

«Душит, — мелькнула у Сани в голове мысль, — душит… фашист душит!» — Он нерешительно шагнул вперед и закричал: «Отпусти! Отпусти!» — Саня понимал, что надо ударить немца, но ноги словно примерзли к полу и не двигались. Лишь глаза его шарили по сторонам. Не помня себя, Саня схватил автомат и изо всех сил несколько раз ударил немца по голове, бессмысленно приговаривая: «Отпусти! Отпусти! Отпусти!»

Фашист дернулся, застонал и свалился рядом с Чернышевым. Испуганный и дрожащий, Саня бросился к мичману, погладил его по лицу, потом — к дедушке и опять к мичману. Губы его дрожали; он бормотал что-то и тормошил то деда, то моряка.

Ефрейтор зашевелился и повернулся на бок. Саня отпрыгнул в сторону к стенке. Фашист медленно приподнял голову и, опираясь на руки, начал подниматься. Саня испуганно вскрикнул. Ефрейтор повернул голову на крик и, торопливо шаря по полу, нащупывал оружие. Но его рука не успела дотянуться до автомата: очнувшийся Чернышев вскочил на ноги и всей тяжестью своего тела рухнул на гитлеровца. Ефрейтор вскрикнул и, ударившись головой о пол, обмяк.

Четыре тела, распростершись, неподвижно лежали у ног Сани, Он стоял у стены, прижимаясь к ней спиной, раскинув руки по сторонам, затаив дыхание.

Наконец мичман зашевелился, приподнял голову и позвал:

— Саня!

Услышав свое имя, Саня вздрогнул и, как подкошенный, опустился на пол.

4

Зимний день на Мурмане короток. Солнце, вынырнув из-за горизонта, перекатилось шаром по краю земли и скрылось за сопками. Снова наступила полярная ночь.

Мичман положил труп Потапа Петровича на койку и прикрыл флотской шинелью.

Фашистов мичман связал и, не в силах убрать в сторону, так и оставил на кухне. Саня все еще сидел на полу и безучастно смотрел на все, ч то делал моряк.

— Пойдем, Саня, сказал мичман. — Надо осмотреться. Мальчик тяжело поднялся.

— Пойдем. Ты теперь здесь хозяин. На тебя вся надежда.

Саня поднял голову, посмотрел на мичмана и шагнул к выходу.

— Пойдемте.

Вокруг было тихо: немцы не слышали автоматных выстрелов. Осторожно подойдя к краю площадки, Чернышев присел на камень и вытянул ноющую ногу.

— Рассказывай, Саня, где и что у них здесь расположено. Саня осмотрелся н начал тихо рассказывать, постепенно оживляясь.

— Так. Хорошо! — одобрял мичман. — Дадим им жару-пару.

Саня загорелся и начал торопливо показывать расположение немецких позиции, батарей, огневых точек, тех, что примечал на всякий случай по совету дедушки.

— А за той сопкой, в рыбацком становище, у них есть танки и много-много солдат. Дорога проходит вон за той грядой… Я смотрел один раз: машины идут, танки, пушки, солдаты…

— Молодец, Саня!

Вытащив карту из сумки, Чернышев что-то отметил на ней крестиками и кружочками. Потом они вернулись в дом. Мичман включил рацию, надел наушники. Издалека еле слышно, но настойчиво прозвучали в телефоне знакомые позывные. Сторожевой катер запрашивал по условной таблице о положении дел десантников.

— Есть, — вздохнул Чернышев и подмигнул Сане. Он включил передатчик и, прикрыв рукой раструб микрофона, прерывающимся голосом заговорил:

— Лютик. Лютик. Я Астра. Как меня слышите? Как меня слышите? Отвечайте. Прием. Прием.

«Лютик» ответил и сразу же запросил о готовности показать сигналом место высадки и вести корректировку огня.

Чернышев ответил, что все готово, сигнал будет дан на мысе «Гнездо баклана» в назначенное время. О том, что он ранен, а лейтенанта Дагаева, возможно, нет в живых, Чернышев умолчал. Сообщив предварительные данные о противнике, мичман включил радиостанцию и взглянул на часы.

— Так! Будем готовиться к бою, Саня.

5

Туманная мгла окутала берег и море непроницаемой пеленой. Чернышев подошел к груде камней, которыми было завалено отверстие в тайник. С помощью Сани он отвалил несколько камней и вынул из пещерки баллоны, детали и инструмент. Перетащив все это в башню маяка, Чернышев начал собирать устройство для подачи сигнала огнем. Саня молча помогал ему. Мальчик словно повзрослел за этот один день.

Закончив работу, Чернышев снова включил радиостанцию. Переговорив с кораблями, мичман сказал:

— Подходят… Скоро будут здесь.

— Дядя, разрешите, я зажгу маяк, — попросил Саня.

— А умеешь?

— Еще бы. Дедушка научил меня.

— Хорошо. Я скажу, когда зажигать. А сейчас рацию перетащим на площадку. Будем корректировать огонь.

Укрывшись на площадке у дороги за каменным барьером, так, чтобы хорошо просматривать и море и берег, Чернышев взглянул на часы. Светящиеся стрелки циферблата показывали 00.45.

— Пора!

Чернышев вызвал корабли:

— Лютик. Лютик. Я Астра. Даю данные. Ориентир — огонь маяка. Саня, зажигай!

Саня стремглав бросился к маяку, взобрался по винтообразному полуразрушенному трапу наверх и открыл вентиль баллона с газом. Чиркнув спичкой, он поднес ее к горелке, и она тотчас же окуталась слабым трепещущим пламенем. Саня вспомнил о дедушке: как ждал он дня, когда маяк снова, как прежде, пошлет снопы света навстречу советским кораблям. Не дождался, погиб.

Саня решительно открыл вентиль до отказа. Пламя увеличилось и побелело. Теперь его хорошо должны видеть со стороны моря. Мичман прокричал в микрофон несколько слов и цифр. В ответ ему на море тотчас же вспыхнуло и исчезло пятно света, словно далеко в темноте кто-то раскурил огромную папиросу. На берегу раздался взрыв. Чернышев снова закричал в микрофон, и опять далеко в море вспыхнули два оранжевых пятна, и на берегу прогромыхали два взрыва.

— Накрытие! — крикнул мичман. — Накрытие! Залпом из всех орудий. Огонь!

И сразу же над морем растянулась и засверкала длинная пунктирная цепочка оранжевых пятен: огненный вал обрушился на врага.

Немецкие позиции ожили. По небу забегали лучи прожекторов, затявкали наугад зенитки, застрочили пулеметы, прожекторы суматошно шарили по пустынному небу. Фашисты ждали удара с воздуха. А огненная метла корабельных пушек захватывала все новые и новые участки берега.

Немцы наконец опомнились. Прожекторы потухли, зенитки умолкли, и тотчас же ударили пушки крупных батарей. Фашисты открыли огонь по кораблям. Разгорелся артиллерийский бой.

Саня, прижав к груди автомат, испуганно, удивленно смотрел по сторонам. В неверном свете взрывов он увидел на дороге группу немецких солдат. Они бежали к маяку. Саня дернул мичмана за рукав. Чернышев спокойно кивнул головой и, не отрываясь от микрофона, открыл огонь по солдатам. Но немцы подбирались все ближе и ближе. Саня долго не решался стрелять, но, подбадриваемый Чернышевым, неожиданно нажал спусковой крючок и закрыл глаза. Автомат затрясся в его руках, как живой.

— Крепче, крепче прижимай к плечу! — крикнул ему мичман.

Саня изо всех сил прижал к плечу приклад и снова нажал крючок. На конце ствола перед самыми глазами его запрыгали огоньки. С минуту Саня удивленно следил за огоньками и вдруг испугался, что стреляет не туда, куда следует. Оживившись, оттого ли, что так весело прыгают огненные зайчики на стволе, оттого ли, что страх прошел и стрелять оказалось даже интересно, Саня навел ствол автомата на ряды ползущих немцев и застрочил.

В небо взвились ракеты, и тотчас же корабельные пушки перенесли огонь в глубину обороны немцев.

— Ура-а-а! — прокатилось по берегу. — Ура-а-а!

С катеров морских охотников, подходивших к берегу, спрыгивали моряки и разбегались по склонам сопок и скал.

— Ура-а-а!

За всю свою жизнь никогда не испытывал Саня такого подъема, такого сильного чувства, захватывающего дыхание. Он вскочил на ноги и тоже закричал: «Ура!»

На площадке появились моряки. Ряды фашистов дрогнули и попятились.

Уже в полдень, когда на востоке растаяла тьма и из-за горизонта выкатилось большое и холодное солнце, десант, выполнив боевое задание, покидал берег.

Освобожденный из плена раненый лейтенант Дагаев, мичман Чернышев, Саня и группа десантников собрались на площадке у маяка. Посредине стоял сколоченный из плавунов и досок гроб с телом Потапа Петровича. «Вырытая» в скале динамитом могила ждала старого моряка.

Саня не плакал. Он стоял в строю моряков, сжимая в руке автомат.

— Дорогой Потап Петрович! — сказал глухо мичман Чернышев, преклонив колено у гроба. — Мы клянемся тебе по-поморски, по-русски драться с врагами. Мы еще вернемся сюда. Мы зажжем твой маяк. Мы добьем последнего фашиста на нашей советской земле, на нашем студеном море. Клянемся!

— Клянемся! — повторили моряки и преклонили колени.

— Клянусь! — тихо сказал Саня.

Залп из автоматов скрепил боевую клятву моряков. В его прощальный гул влился и выстрел Сани Багрова, внука помора,

Сердце корабля

1

Старшина группы мотористов торпедного катера Абдулла Ахметов возвращался с друзьями из города на плавучую базу. По дороге моряки повстречали парнишку лет четырнадцати в изорванном пальтишке с куском хлеба в руках. На голове его ухарски сидела белая заячья шапка с длинными наушниками, из-под которой выбивались пряди черных волос. На ногах гремели подбитые железками огромные солдатские сапоги.

— Здорово, парнище! — шутливо окликнул его Ахметов.

— Ступай себе мимо, — серьезно ответил «парнище», отправляя в рот изрядный кусок хлеба.

— Какой ты грозный!

Моряки засмеялись.

— Я не грозный, — я обыкновенный.

— Батыр! Как тебе имя?

— Александр Владимирович Савин.

— Важный джигит! А куда ты идешь?

— В город.

— Домой?

— У меня дома нет. Разрушило бомбой, и маму убило. Один я, — сказал Саша и сразу опечалился. Петушиный задор его пропал, и он показался морякам совсем маленьким.

Моряки перестали улыбаться и окружили мальчика.

— Так. А отец? — продолжал расспрашивать Ахметов.

— Отец умер еще до войны.

— А родственники есть?

— Есть. Они далеко, в Ленинграде. А Ленинград в блокаде, там тоже фашисты напирают, — не доберешься.

— Ты куда ходил?

— Так просто, — неуверенно ответил Саша и, застеснявшись, спрятал за спину хлеб.

— Понятно, — Ахметов задумался. — Ты учишься?

— Нет, бросил. Уже два месяца не хожу в школу.

— Плохо. Совсем плохо, Александр. А хочешь учиться?

— Какое теперь учение: воевать надо с фрицами.

— А где ты воюешь?

— Я… — начал воодушевленно и громко Саша, но, посмотрев на ордена и медали Ахметова, смешался и тихо закончил: — Я зажигалки сбрасываю с домов. Как немецкие «горбыли» прилетят, я сразу на крышу. Конечно, этого мало. Вот если бы на корабль попасть да в бой ходить, — это да.

— Кто же тебя в бой пошлет, если ты не умеешь бороться с простыми трудностями?

— Я умею, — обиженно сказал Саша.

— Умеешь, а вот в школу не ходишь. Конечно, в школе надо учиться, готовить уроки, а это нелегко. Сила воли для этого нужна, мужество.

Саша широко раскрыл глаза и удивленно посмотрел на старшину.

— Шутите вы! Какое тут мужество: сиди и решай задачки, учи географию, зверей разных, растения. Терпение лопнет.

— Во! Терпение! Тропа — мать дороги, терпение — мать мужества. А терпения у тебя нет. Слабый ты, джигит, не выносливый, значит. Настоящий батыр — это такой человек: ему тяжело и холодно — он терпит; нет хлеба, воды нет — он терпит; рана в груди — он терпит, не падает духом; враг со всех сторон — он терпит, не отступает, а идет вперед, бросается на врага и уничтожает его, как шакала.

— А учеба? — неуверенно возразил Саша. — В бою разве нужны знания? Сильным надо быть…

— Хо! — воскликнул Ахметов. — Если враг умнее тебя — он страшен. Ему яснее обстановка, он видит все насквозь, в этом его сила и преимущество. Учись, поднимись выше врага, чтобы победить его. В бою соображать надо.

Саша опустил голову.

— Ну вот что: пойдем с нами, — просто, по-отцовски сказал Ахметов, — накормим тебя. Чай горячий, кирпичный попьешь — молодой, совсем молодой будешь. Выспишься, а завтра мы поговорим, хорошо поговорим.

Согласен?

Саша посмотрел на моряков и улыбнулся.

— Ну, вперед, — скомандовал Абдулла Ахметов и, положив на плечо Саши руку, зашагал по дороге.

Саша пошел рядом, изо всей силы стараясь шагать в ногу с моряками,

2

На следующий день Саша проснулся поздно. Он поднялся и огляделся. В небольшом кубрике стояло несколько коек, заправленных зелеными одеялами с белоснежными подушками в головах. Матрос с бело-синей повязкой на левом рукаве фланелевки смотрел на него и улыбался.

— Ох, и спишь ты! Все уже давно встали — видишь, никого нет. Скажи спасибо старшине Ахметову: он приказал не будить тебя.

Саша вскочил с койки и поискал глазами свою одежду. Матрос засмеялся:

— Твои «доспехи» за борт выбросили. Новое обмундирование получишь, матросское. Понимать надо: к гвардейцам попал. Во! — и матрос поиграл кончиками оранжево-черной ленточки своей бескозырки, но вдруг крикнул: — Марш умываться! За мной!

Саша побежал за матросом. Чистый, повеселевший, он возвратился в кубрик. Вскоре пришел старшина первой статьи Ахметов. Саша узнал его и обрадованно бросился навстречу. Абдулла был тронут.

— Батыр! На вот, одевайся, — Ахметов разложил перед Сашей черные брюки, фланелевку, синий матросский воротничок, полосатую тельняшку, флотский ремень с медной бляхой, бескозырку. Вещи были настоящие, добротные, и Саша замер от восхищения.

— Одевайся! Не тяни, к командиру пойдем: к гвардии капитану третьего ранга Остроухову. Приказал явиться.

Саша оделся. Бескозырка оказалась без ленточки, и это обстоятельство разочаровало его. Он пристально посмотрел на старшину, теребя край бескозырки.

— Салака! — сказал матрос насмешливо. — Не положено ленточки. Гвардейскую ленту заслужить надо.

— Да, да, — подтвердил Абдулла. — Гвардеец — это высокое звание воина. Заслужить его надо. Ну, пойдем, — сказал старшина, осмотрев Сашу со всех сторон.

Капитан третьего ранга расспросил Сашу о жизни, об учебе и разрешил Ахметову оставить его на плавучей базе, но устроить немедленно в школу.

— Учиться надо тебе, Александр. Вот ты пропустил два месяца — это плохо. Старайся наверстать упущенное. Я буду ходатайствовать перед командующим о зачислении тебя в отряд воспитанников. Смотри же, не подведи.

— Я буду стараться, сильно стараться, — ответил взволнованно Саша.

— Добро! Гвардейцы должны быть всегда во всем впереди, — и, обратившись к Ахметову, приказал: — Вам, старшина, поручаю заниматься воспитанником Савиным, учить его своей специальности без отрыва от школы, приучать к морскому делу. Но главное — школа. Это запомните. Ясно?

— Ясно. Есть, товарищ капитан третьего ранга! — ответил старшина.

Так Александр Савин был принят в семью гвардейцев отряда торпедных катеров. Абдулла Ахметов устроил его в школу, подарил полевую сумку, купил книги, тетради, и Саша начал учиться в шестом классе. В свободное время старшина знакомил Сашу с катером. Командир катера лейтенант Загребный и все члены немногочисленного экипажа встретили воспитанника приветливо.

— Торпедный катер — это не простой корабль, — рассказывал старшина, показывая Саше ходовую рубку, торпедные лотки, моторный отсек. — Он стремителен, смел и решителен, как беркут. Он идет на врага прямо и поражает его торпедой. У беркута есть сердце, у катера тоже есть сердце — машина. Сердце работает — катер летит на врага, он грозен и страшен. Сердце не работает — катер стоит, враг бросается на него и уничтожает. Поэтому, что бы ни случилось, какие бы раны катер ни получил, сердце его должно работать бесперебойно. Понял?

— Так точно, товарищ гвардии старшина первой статьи, — по-военному ответил Саша и зарделся от счастья.

— Молодец! Буду учить тебя на моториста.

— Есть! — ответил Александр.

3

Редко видел свой катер Саша. Катер уходил на выполнение боевых заданий, задерживался на маневренных базах и возвращался только для ремонта, отдыха и пополнения запасов. Приходил он потрепанный, с рваными дырами на серой рубке и палубе, но всегда своим ходом. Саша научился узнавать его по реву моторов и бежал встречать Ахметова.

Отремонтированный, катер снова уходил в море. Старшина перед уходом проверял тетради Саши: очень сердился, если обнаруживал кляксы, скупо хвалил за хорошие оценки. Прощаясь, он всегда обещал Саше взять его на катер, как только тот закончит шестой класс с отличными оценками.

В одном бою Ахметова ранило в руку, но он, немного подлечившись в санитарной части на плавучей базе, снова возвратился в строй.

— Товарищ гвардии старшина, вы бы отдохнули: рука-то не зажила еще. Бинты вон не сняли, — сказал ему Саша.

— Откуда ты знаешь, что не зажила?

— А я у доктора спрашивал. Он сердился на вас, обещал командиру пожаловаться.

— Да я же здоров, как верблюд, — и, обняв Сашу, тихо и серьезно добавил: — Хороший бой — лучшее лекарство. Лучше смерть, чем не отомщенная врагу рана.

Саша подружился со всеми моряками. Когда своего катера не было, шел на другие и просил мотористов рассказать об устройстве и работе моторов. Моряки охотно выполняли его просьбу. Саша так увлекся изучением моторов, что запустил учебу в школе и однажды получил по русскому языку двойку. Как назло в этот день вернулся катер Ахметова.

Старшина весь вечер провел с Сашей, рассказывал о том, как они потопили немецкий транспорт. С замиранием сердца ждал Саша минуты, когда старшина начнет проверять его тетради и дневник. Но в этот вечер старшина не спросил о школе, и Саша облегченно вздохнул. Утром он, спрятавшись в читальне, втайне от всех исправил чернилами двойку на пятерку и, пытаясь остаться незамеченным, украдкой проскользнул в кубрик. Там его ждал старшина.

— Где ты был? — спросил Абдулла.

Саша смешался, покраснел и потупил взор.

— Вот командир спрашивал, как дела у тебя с учебой. Я сказал, что хорошо. Доложил ему также о том, что ты, овладел специальностью моториста и можешь нести самостоятельную вахту. А ну-ка, покажи дневник.

Саша бледнея протянул Ахметову дневник. Старшина перелистал его, посмотрел оценки за последнюю неделю и молча положил на стол. Саша смотрел на Ахметова, пытаясь узнать, заметил или не заметил он подделки. Но старшина молчал. Потом он встал и сказал:

— Идем на палубу, Александр.

На баке они присели у обреза. Старшина раскурил трубку и широким жестом показал на море.

— Неправду говорят, что в море не видно следов кораблей. Неправда! — начал разговор Ахметов. — Вон, видишь, след? Это ушел катер Героя Советского Союза Петрова. След героя виден далеко и долго. Идут корабли, а за кормой остается след. Иногда он едва заметен, и только по пузырькам определишь его направление, иногда же он сверкает фосфорическим светом. Много дорог в море. Есть дорога лжи и обмана, дорога бесчестья. А есть дорога мужества и чести — дорога советских моряков. Ты какой бы хотел идти дорогой, Александр?

— Я бы хотел, — начал Саша и запнулся. Краска стыда заливала его лицо, но старшина был занят трубкой и, не замечая ничего, ждал ответа.

— Дорогой чести, — словно выдавил наконец из себя слова Саша.

— Так! Правильный ответ. Хорошо говоришь. Но иногда у некоторых слабых людей слова расходятся с делом. Такой человек хитрит, лукавит, как лиса, вертит хвостом: говорит одно, а делает другое. Что это за люди? Фальшивые люди, плохие, совсем плохие люди. С такими людьми нам не по пути. Как думаешь, Александр?

— Не по пути, — как эхо повторил Саша.

— Но в жизни бывают ошибки и у хорошего человека. Такой человек найдет в себе мужество признаться в ошибках. Он не обманет друзей и товарищей. Он осудит свой проступок и исправит его трудом, делом. Быть правдивым во всем, уметь сказать в глаза друзьям о своих недостатках и ошибках, открыто, смело бороться с ними, устранить их — вот закон настоящего советского человек ка. Подумай об этом, Александр.

Старшина поднялся и ушел на катер.

Долго сидел Саша у борта, пристыженный, глотая невольные слезы. Очнулся он только тогда, когда услышал знакомый шум моторов. С грустью смотрел он на уходящий вдаль маленький корабль. Вот катер рванулся и, разбросав по сторонам длинные белые усы буруна, помчался к мысу. «Мой старшина прибавил обороты мотора. Эх!» — подумал Саша и вздохнул. Он постоял еще немного, задумавшись, и решительно направился к командиру,

4

Неделю Саша ходил сам не свой. Командир объявил ему выговор за подделку отметки и, как узнал Саша, приказал писарю задержать приказ о присвоении воспитаннику Савину воинского звания. «И все это наделала проклятая двойка», — думал Саша и, вспомнив о проступке, краснел до самых ушей.

Шло время. Приближались экзамены. Саша старался учиться как можно лучше. Двойку по русскому языку он честно исправил на пятерку. Учитель похвалил его и обещал сообщить об этом командиру.

В тот день, когда Саша сдал последний экзамен, закончив учебный год на отлично, на корабле его ждала еще одна большая радость.

Вечером на плавучей базе перед строем моряков был зачитан приказ командира: «За отличные успехи в учении и примерную дисциплину воспитаннику отряда торпедных катеров Савину Александру присваиваю звание «гвардии юнга» и объявляю благодарность. Ранее наложенное взыскание «выговор» снимаю ввиду честного и открытого признания гвардии юнги Савина в совершенном проступке».

У Саши от радости перехватило дыхание.

— Служу Советскому Союзу! — прерывистым, но звонким голосом ответил он.

Тут же, перед строем, офицер вручил гвардии юнге Савину гвардейскую ленту и погончики.

Через несколько дней вернулся с маневренной базы торпедный катер лейтенанта Загребного. Весь в шрамах, с разбитой рубкой, с пробоиной в борту, катер шел, сильно накренившись, но моторы его, как всегда, гудели ровно и сильно. Саша бросился к причалу. Первым вышел на берег командир. Прихрамывая, он опирался на плечо боцмана. За ним вынесли тело убитого в бою моториста украинца Ивана Дробного. Наконец появился на палубе старшина Абдулла Ахметов. Ступив на трап, он покачнулся. Несколько матросов подхватили его и понесли. Саша бросился к старшине.

Почти месяц лежал в госпитале Ахметов. Его часто навещал Саша. За это время они о многом переговорили. Саша рассказал, как он подделал отметку в дневнике, как честно доложил об этом командиру после разговора со старшиной.

— Молодец, — сказал Абдулла.

Саша, счастливый и гордый, восхищенно смотрел на бледное лицо своего старшины.

Ахметов спросил о ходе ремонта катера.

— Скоро будет готов. Отремонтировали, как новенький стал. Гвардии лейтенант разрешил мне участвовать в ремонте вместо старшего матроса Дробного.

— Да, погиб Ваня. Вместе с ним воевали с первого дня войны. Герой! Моторы знал как свои пять пальцев. Нет друга… — Старшина тяжело задышал и смял руками одеяло.

— Ему орден посмертно дали, — сказал Саша.

Абдулла переспросил:

— Орден? — Ахметов помолчал и тихо, торжественно заговорил: — Бессмертие — вот награда тому, кто умирает смертью храбрых за Родину! У подвига нет старости, у подвига не бывает смерти. Жив Иван Дробный!.. Ты, Саша, должен заменить его. Будь достойным светлой памяти настоящего батыра.

Саша поднялся с табуретки и, вытянувшись, по-морскому коротко ответил:

— Есть!

Вскоре катер вступил в строй. Вернулся на корабль и Абдулла. Саша был назначен мотористом вместо Ивана Дробного в подчинение старшины Ахметова и уже участвовал в двух боевых операциях. Старшина одобрительно поглядывал на молодого моториста. Он с радостью отмечал, что у юнги была настоящая морская хватка — упрямая, твердая. Он, как равный, делил с экипажем все трудности матросской жизни, не жаловался на усталость.

5

Однажды рано утром звено торпедных катеров срочно вышло в море на боевое задание. Нужно было прорваться к вражескому берегу и атаковать фашистский конвой. Море штормило. Маленькие легкие катера бросало на волнах. Саша нес вахту у левого мотора. Тесный отсек был наполнен приторными испарениями бензина и гулом моторов. У Савина от непрерывных толчков, шума и духоты кружилась голова. В отсек спустился старшина и заметил бледность юнги.

— Иди, Саша, на верхнюю палубу, глотни свежего воздуха! — крикнул ему Абдулла.

— Я ничего. Я могу продолжать вахту, — ответил юнга, поборов усилием воли подступившую слабость.

— Гвардии юнга Савин, идите на палубу, — приказал старшина, и Саша нехотя полез наверх. Высунувшись из люка, Савин услышал, как боцман докладывал командиру, что на горизонте обнаружен конвой из семи вражеских кораблей. «Наконец-то, — подумал Саша, — будет фашистам баня!» — и вернулся в отсек.

Старшина прибавил обороты до самого полного. «Торпедная атака!» — с радостью отметил Саша. Моторы заревели натруженным басом. Вскоре Саша почувствовал, как вздрогнул катер и повалился влево. «Торпеды пошли», — угадал он и насторожился. Послышались два взрыва. В люк заглянул боцман и показал два пальца. Это означало, что еще два фашистских пирата нашли свою могилу на дне моря.

Звено выходило из атаки, когда из низких, хмурых облаков вывалилось пять фашистских самолетов. Командир катера дал аварийный ход и крикнул в моторный отсек:

— Теперь моторы решают дело. Заглохнет хоть один мотор — погибнем!

Саша внимательно осмотрелся вокруг. Старшина Ахметов стал рядом с юнгой и впился глазами в щиток приборов. В эту минуту над головой прогнулась палуба, засветились рваные отверстия. В отсек полетели осколки. Самолеты набросились на катер! Ахметов схватился за рычаги аварийного выключения. От гудящих моторов пахнуло сухим жаром. Стрелка тахометра напряженно дрожала на красном предельном делении. Саша не отрывал от нее глаз. Надо было выдержать, во что бы то ни стало выдержать предельные обороты. Снова пулеметная очередь прошила палубу. Из поврежденной бензоцистерны в пулевые отверстия струями ударил бензин, растекаясь по палубе, попадая в отсек. Молча показав Саше на рычаг, за которым он стоял, Абдулла Ахметов бросился заделывать течь. Вдруг юнга почувствовал острый запах гари и осмотрелся. Из пробитого коллектора вырывались яркие языки пламени. Пожар! Левый мотор начал захлебываться, сбавлять обороты.

«Если я не закрою пробоины коллектора, то пламя вызовет взрыв бензина», — мгновенно сообразил юнга. Он бросил торопливый взгляд вокруг и ничего не нашел. Секунды решали судьбу катера, жизнь всего экипажа. Не мешкая, он схватил ватную куртку и накинул ее на коллектор. Но выхлопное пламя, с силой вырываясь из отверстий, отбросило ее в сторону. Юнга снова схватил куртку и, не раздумывая, прижал ее к огненному коллектору своей грудью.

Острая боль обожгла тело, сжалось сердце. Но Саша еще сильнее прижался к коллектору, обхватив руками раскаленный металл. Он ни о чем не думал, а знал лишь одно: катер ведет бой, моторы должны работать.

Юнга медленно терял сознание, но руки его и тело все крепче и крепче прижимались к коллектору, не давая распространяться пламени.

Когда Абдулла заделал пробоины в цистерне и спустился в машинное отделение, он увидел Сашу Савина без сознания сползающим на палубу. Ахметов остановил левый мотор, бережно подхватил Сашу на руки и вынес наверх. На секунду юнга пришел в сознание и тихо спросил:

— Живы?.. Катер…

Ахметов сказал:

— Отбились. Идем в базу — все в порядке. Саша! Друг! Ты настоящий гвардеец! — и старшина обнял юного друга.

У Александра Савина радостно блеснули глаза.

— Хорошо… Спасибо… — сам не понимая этих слов, тихо выговорил он.

Золотой шафран

С горного перевала виднелось море. Отсюда, издалека, оно казалось ровным и гладким, как синий бархат.

Иван Правдин — кок первой роты батальона морской пехоты, оборонявшего перевал, — облокотившись на козырек походной кухни, задумчиво смотрел вдаль. Кок — специальность на флоте уважаемая. Любители плотно поесть особенно почтительны с коками. Но заглазно, а иногда открыто, над коками любят подшучивать. Если на корабле Правдин этого как-то не замечал, то здесь, в морской пехоте, он стал объектом постоянных шуток и каламбуров. «Наш тыл», — называли его моряки.

Но прозвище «тыловик» не очень обижало Ивана: он знал, что товарищи шутят, что без него они не смогут и дня прожить, и усердно кормил моряков сытными флотскими борщами, вкусными макаронами «по-флотски».

До призыва во флот Правдин работал в одном из ресторанов Сочи. На этом основании моряки считали Прав-дина природным коком и хвастались им перед другими ротами. Иван помалкивал. Молчаливый, грузный, с огромными руками, он производил впечатление нелюдимого, мрачного человека. На бритой круглой голове его, как на шаре, лежала бескозырка, обладавшая удивительным свойством не падать с затылка. Разговаривал кок мало, искусством матросского «словотворчества» не владел, а на шутки моряков отвечал только взглядом. Стоило кому-либо бросить реплику в адрес кока или его кулинарии, как он поворачивал свое большое тело к говорящему и смотрел на него долгим, внимательным, изучающим взглядом. За эту особенность моряки прозвали кока «флюгером презрения». Словом, каких только прозвищ не давали моряки своему коку!

Однако вся рота, зная его бесстрашие и доблесть, не раз проверенные в боях, уважала Правдина, и каждый моряк считал за большую честь получить из рук кока… яблоко. Почти с первых дней войны в роте привыкли к тому, что после боя кок обязательно угощал кого-нибудь яблоком. Ни за что не начнет раздачу пищи прежде чем не угостит одного-двух моряков яблоками. Матросы со временем заметили, что яблоко всегда получал самый храбрый, особенно отличившийся в бою. Кто-то в шутку предложил назвать правдинские яблоки орденом «Золотого шафрана». Посмеялись моряки, но выдумка эта всем понравилась, а потом стала и традицией. Оказалось, что не так-то просто получить от кока орден «Золотого шафрана».

Церемония вручения ордена «Золотого шафрана» была несложной. После боя моряки окружали камбуз и замолкали. Правдин медленно оглядывал всех и доставал из кармана заветный ключик от камбузного рундучка. Моряки с интересом и серьезно ждали: кого сегодня отметит кок?

Правдин открывал рундучок и бережно вытаскивал одно яблоко, редко — два и уж в исключительных случаях— три. Неторопливо взбирался на подножку камбуза и называл фамилию. Счастливчик подходил строевым шагом и получал яблоко. Моряки кричали «ура», если обстановка позволяла, или одобрительно улыбались и только после этого, с шутками и прибаутками, подставляли котелки под огромный черпак.

Но одного человека из всей роты, кажется, не любил молчаливый кок — это Петра Бобрикова — маленького, ершистого, злого и храброго на язык, но не отличавшегося храбростью в бою матроса. Не любили его и другие моряки. Желчный, занозистый, он особенно донимал кока, и Правдин отвечал ему презрительным взглядом. Как-то, не выдержав очередного кривляния Бобрикова, кок укоризненно сказал: «Эх ты, жареная пуговица!» Моряки, не предполагавшие в Правдине подобной словесной прыти, покатились со смеху. Прозвище же Бобрикову приняли с удовлетворением. «Жареная пуговица» очень обиделся и с того времени неутомимо при всяком удобном и неудобном случае изощрялся в колкостях в адрес кока.

Так они и жили, как говорят моряки, «в контрах».

…Бой длился долго. Фашисты атакуют моряков все новыми и новыми силами, стремясь во что бы то ни стало сбить морскую пехоту с перевала, важного пункта на подступах к прибрежной железнодорожной станции.

Укрывшись с камбузом среди огромных камней под тощими деревьями, Правдин сделал закладку в котлы и задумался, глядя вдаль на море. Его не отвлекал близкий шум боя, вой мин и шипение пролетающих над головой снарядов. Фашистские самолеты бомбили перевал. Несколько бомб упало вблизи, и воздушная волна опрокинула камбуз. Борщ и каша расползлись. Поставив камбуз «на ноги», Правдин начал готовить пищу заново.

Сварив гречневую кашу, он, не ожидая затишья, наполнил большой термос, взвалил его на спину, взял в руки автомат и отправился в окопы.

Последние метры до траншей, занятых ротой, Правдину пришлось ползти: вокруг густо ложились снаряды и мины. Внезапно огонь противника прекратился, и Прав-дин увидел, как по склону горы поползли зеленые шинели и черные каски. Фашисты поднялись в атаку.

Кок спрыгнул в ближайшую ячейку, где сидел Бобриков. Тот, высунувшись над бруствером, стрелял по фашистам спокойно и методично.

Правдин навалился грудью на бруствер, тщательно прицелился и застрочил из автомата короткими очередями.

Пулеметно-автоматным огнем и гранатами атака была отбита. Правдин сел на дно окопа и молча наполнил котелок Бобрикова кашей.

Бобриков торжествовал. Он вызывающе посматривал на кока и, уписывая кашу, хвастался: «Дали гадам по шеям, а? Здорово я их шуганул. Полроты, пожалуй, уложил, а?».

— Болтун! Совести в тебе нет, — протянул гневно Правдин.

— Совести! — воскликнул Бобриков, шлепнув рука ми по ляжкам. — Ух, уморил. Совесть я съел вместе с твоей кашей как приправу, а то от твоей еды с голоду подохнуть можно.

Кок побагровел, а Бобриков закатился торжествующим смехом. Правдин, даже не взглянув на «жареную пуговицу», пополз дальше по ходу сообщения.

Накормив нескольких моряков, Правдин хотел было возвратиться к камбузу за новой порцией каши, но шквальный артиллерийский и минометный огонь заставил его укрыться в яме. В небе появились самолеты, началась очередная бомбежка. Правдин стал забрасывать гранатами ползущих по склону фашистов. Среди шума боя отчетливо прозвучали призывные слова: «Вперед, моряки! За мной!» — и над окопами поднялся и стал нарастать протяжный крик: «А-а-а-а!». Моряки пошли в рукопашную. Кок перевалился через бруствер и покатился вниз. Лишь на мгновение он увидел Бобрикова, который нерешителыю выглянул из окопа и, встретившись с горящим взглядом Правдина, вызывающе улыбнулся. Кок вскипел и яростно бросился навстречу врагу. И хотя перед броском он ясно видел немцев, но первый из них оказался перед ним неожиданно, словно вырос из-под земли. Правдин ударил его в грудь. Кто-то навалился на него, он рванулся, бросил па землю человека, побежал дальше, ударил, опять ударил и снова заскользил вниз…

Забросав врага гранатами, моряки отошли па исходные позиции. Правдин, добравшись до своих окопов, оглянулся назад и увидел Бобрикова. Тот лежал посередине окопа и шевелил руками, словно пытаясь ползти. «Ранен»… догадался Правдин и кинулся на помощь. Фашисты открыли по одинокой фигуре моряка сильный огонь. Правдин подкатился к Бобрикову и, подняв его на руки, как ребенка, побежал обратно. Моряки, прикрывал товарища, усилили огонь. Вот Правдин, почти достигнув вершины, покачнулся, упал, но тотчас вскочил.

Добравшись до укрытия, он осмотрел Бобрикова и улыбнулся: «Жив, жареная пуговица». Но когда Бобриков застонал и открыл глаза, Правдин пробубнил: «Не скули ты». Бобриков замолчал. Правдин вытер рукавом ватника мокрое лицо «жареной пуговицы» и, не теряя времени, понес его за перевал на походный пункт полевого госпиталя.

Вернувшись к камбузу и сняв наконец с себя термос, кок осмотрел его и покачал головой: термос был в нескольких местах пробит пулями. В боку Правдина остро кольнуло. Он медленно снял ватник и с удивлением осмотрел кровавую тельняшку: рана! Кок торопливо перевязал рану и оделся, решив никому не говорить об этом.

Только к ночи затих бой. Небо заволокло тучами, и сильный дождь, смыв с камней кровь противников, смешал ее в бурном потоке и унес в море.

Правдин накормил уставших моряков, и они, разойдясь по местам, затихли. Один из матросов, уходя, сказал Правдину:

— Слышишь, Иван. Жареная пуговица-то… того, а? Герой!

— Что? — не понял кок.

— Как что! Так ведь защитил тебя.

— Что?!

— Ну вот, зачтокал. Тебе же один фриц чуть не всадил штык в корму. Шашлычок был бы ого-го!

— Ну уж. Я придавил одного-двух…

— Да не о том я. Бобриков-то как кинется на того фрица да по ногам его прикладом… Тот упал — он на него. Заколол ведь, шельмец, хоть и сам получил рану. Если б не Бобриков — быть тебе… фью-юить! — у крабов на побегушках.

— Ну-у? — удивленно пробормотал Правдин.

— Да ты что — не видел?

— Нет. Квашня такая была…

— Здорово! А бросился на помощь…

— Так ранен же… Нельзя.

— Ну да, нельзя. Это понятно. Я не про то. Мы думали, что ты знаешь, как Бобриков прикрывал тебя с тыла. Командир приказал представить обоих к награде.

— Меня-то за что?

— Так спасли же — он тебя, ты его, — матрос почесал затылок, засмеялся. — Ох и чудаки вы оба!

Матрос, покачивая головой и приговаривая: «Ну и ну — чудаки!» — ушел, а Правдин долго еще стоял неподвижно, о чем-то раздумывая.

Немцам так и не удалось овладеть перевалом. Вскоре морскую пехоту сменили на позициях армейские части, и батальон был переброшен на другой участок фронта. Перед отъездом Правдин зашел в медпункт. У дежурной сестры он узнал, что Бобриков через несколько дней будет в строю.

— Можете поговорить, — сказала сестра, подавая Правдину халат.

— Нет, нет. Пусть отдыхает. — Правдин торопливо вытащил из кармана три яблока. — Вот, прошу, передайте ему, пожалуйста, — сказал он, смущаясь и краснея.

Портрет комендора

Прасковья Евграфовна Полегаева, старая седая женщина, вошла в здание студии художников. Просторный и гулкий коридор был пуст. В матовом свете электроламп поблескивали никелированные дверные ручки. Одна из дверей открылась, и тоненькая, строгая на вид девушка в белой кофточке с короткими рукавами-фонариками и черной юбке прошла мимо.

— Доченька! — окликнула ее Прасковья Евграфовна. — Мне бы надо портрет нарисовать…

Девушка остановилась.

— Чей портрет? — спросила она.

— Сына Павлушку срисовать бы, милая…

— Здесь студия. А вам нужно обратиться в бюро заказов. В этом же доме следующий подъезд, направо.

— Нет, нет… Мне сюда надо, — возразила Прасковья Евграфовна.

— Вы прямо к художнику хотите?

— Нет, доченька. У нас в колхозе есть художник. Мне бы к народному…

— К Владимиру Владимировичу? — девушка гордо тряхнула высокой прической. — Вот дверь его мастерской. Только он не принимает обычных заказов. Обратитесь в бюро.

Когда девушка ушла, Прасковья Евграфовна потопталась на месте, потом решительно взялась за ручку двери. «Народный, — подумала она, — должен принять».

Народный художник республики Владимир Владимирович Каштанов был так поглощен работой, что не заметил вошедшей. Расхаживая около мольберта, он хмурился и отрывистыми короткими движениями кисти накладывал на холст мазки. Картина, видимо, ему не нравилась. Каштанов отошел к стене, искоса поглядывал на полотно. Выбившиеся из-под тюбетейки пряди седых волос упали на лоб. Он резко отбросил их назад, снова подошел к мольберту, сделал несколько мазков и сел в кресло. Каштанов то вскакивал, то снова садился в кресло и продолжал работу. Прасковья Евграфовна долго наблюдала за ним и наконец, вздохнув, проговорила:

— Маята какая…

Каштанов оглянулся в недоумении:

— Вы к кому?

Полегаева быстро заговорила:

— К вам, к вам… Простите за беспокойство, товарищ народный художник.

Каштанов удивленно вскинул лохматые брови, положил кисть и сухо спросил:

— Чем могу служить?

— С просьбой к вам пришла. Сына надо бы нарисовать, да никто не берется. Трудно, говорят.

— Что же в этом трудного… Зайдите в бюро «заказов студии, там скажут, когда приходить вашему сыну. Дни и часы назначат на сеансы к любому свободному художнику.

Каштанов не склонен был к длинному разговору. Он кивнул Полегаевой и взял кисть.

— Не может он прийти, — едва слышно произнесла Прасковья Евграфовна. — Нет его на свете. Моряком он был. В бою погиб… Вместе с кораблем. Вот…

Сжав чуть подрагивающие губы, Прасковья Евграфовна достала из кармана платья сверток, развернула и протянула художнику конверт и орден Отечественной войны.

Каштанов нерешительно взял конверт, вынул из него бумагу, пробежал глазами и взглянул на старуху. Та стояла настороженная, подавшись вперед. Глаза ее были полны слез.

— Садитесь, пожалуйста, — спохватился Каштанов, смахнул с широкого дивана эскизы и усадил Прасковью Евграфовну. Присел рядом и начал внимательно читать.

В письме на имя Прасковьи Евграфовны сообщалось о том, что комендор сторожевого корабля «Молния» Павел Полетаев совершил героический подвиг… Корабль вел неравный бой с противником. Многие матросы были ранены, корабль получил повреждение и начал тонуть. Полетаев, несмотря на ранение, не покинул боевого поста, а продолжал вести огонь. Истекая кровью, он успел сбить самолет противника. До последнего удара сердца моряк остался верен воинскому долгу.

Далее говорилось, что комендор Полетаев внесен навечно в списки личного состава дивизиона сторожевых кораблей. Орден, которым награжден он посмертно, командование посылает матери с великой благодарностью за то, что она воспитала безгранично преданного родине героя. Письмо было подписано адмиралом.

Дочитав письмо, художник задумался. Полегаева вытерла уголком головного платка глаза. С минуту помолчали.

— Ну, полно, — сказала наконец Прасковья Евграфовна. — Многих уже просила нарисовать Павлушин портрет. Отказывались: ведь даже фотографии его не сохранилось. Мой дом сгорел в войну от бомбы. Пришла с поля — одни угли застала. О вас мне рассказывали… Думала, думала я, да и решила вот обратиться к вам, как к народному художнику. Отпросилась у председателя, приехала… На вас одного надежда. Нарисуйте Павлушу!

Каштанов нахмурился. Полегаева ждала ответа, пристально глядя на художника.

— Павлу сколько лет было? — спросил Каштанов, чтобы нарушить затянувшуюся паузу.

— Двадцать семь… Жить бы да жить, — вздохнула Прасковья Евграфовна, и слезы снова навернулись у нее на глаза.

Каштанов встал, прошелся по мастерской. «Что же делать? — напряженно думал он. — Жаль старушку, а придется отказать. Времени у меня нет. И с чего же писать — со слов?».

Но сказать ей об этом прямо почему-то было трудно. Художник подошел к мольберту. Стараясь хоть как-нибудь отдалить неприятное объяснение, он сказал:

— Вот, Прасковья Евграфовна работа у меня… Так сказать, на колхозную тему.

Старушка взглянула на полотно, и лицо ее прояснилось.

— Хорошая картина! — сказала она — Лес и поле совсем как у нас. Утро это?

Каштанов утвердительно кивнул головой.

— Только по этой дороге, — продолжала Полегаева, — у нас колхозники ездят в поле на работу, а у вас пусто, никого нет… Видно, запаздывают с уборкой-то. А пшеница клонится к земле — налита, готова. Пора убирать.

Художник насторожился:

— Значит, пора начинать уборку, говорите?

— Пора, пора, Владимир Владимирович. Только солнце пусть подсушит пшеницу: утренняя роса-то у нас обильная. Подождать надо, а потом — в самый раз.

Каштанов улыбнулся:

— Вы, Прасковья Евграфовна, в колхозе, значит, хлеборобом работаете?

— Раньше с хлебом имела дело, а теперь — птичница. В поле уже не справляюсь, так председатель перевел на птицеферму. В прошлом году медаль мне дали, за курочек-то.

Она с удовольствием начала рассказывать о колхозе. Каштанов с интересом слушал.

Оля, ученица художника, та строгая девушка, которую Прасковья Евграфовна встретила в коридоре, уже несколько раз заглядывала в мастерскую и, удивленная тем, что старушка прошла-таки к художнику и. кажется, чем-то заинтересовала его, деликатно прикрывала дверь.

— Оленька! — вдруг окликнул ее Каштанов, когда девушка вновь заглянула в дверь. — Заходите же. Что вы носик свой нам показываете в щелку. — И добавил с улыбкой: — Вот Прасковья Евграфовна тут внесла поправку. Прикройте-ка это полотно. Пусть подсохнет пшеница, тогда мы за нее возьмемся.

Каштанов зашагал по мастерской. Оля, укоризненно поглядывая на старушку, застучала каблуками по полу, отодвигая мольберт за ширму.

— Заговорила я вас, от работы отрываю. — Прасковья Евграфовна торопливо поднялась с дивана. И, словно считая вопрос с портретом окончательно решенным, спросила:

— Приходить-то когда, Владимир Владимирович?

— Что? — рассеянно спросил Каштанов.

Дельные замечания старой колхозницы о картине увлекли художника, заставили забыть обо всем.

— Говорю: когда приходить? — спокойно сказала она. — Я расскажу о Павлуше. Подробно расскажу.

Каштанов растерялся.

— Видите ли, Прасковья Евграфовна, без фотокарточки ничего не получится. Сами понимаете…

Прасковья Евграфовна испуганно поджала губы. Дрожащими руками она завернула в платок орден и письмо, прижала сверток к груди и молча направилась к двери.

Художник, чувствуя себя виноватым перед ней, быстро заговорил:

— Вы не сердитесь, Прасковья Евграфовна. Постарайтесь отыскать где-нибудь фотокарточку сына. Тогда— другое дело.

— Где же ее найдешь?.. — тяжело вздохнула Полегаева. — Видно, никто не может помочь моему горю.

— Извините, Прасковья Евграфовна, ничего не могу сделать, — оправдывался Каштанов. — Очень сожалею, сочувствую вам всей душой, но в каждом деле есть пределы, перешагнуть которые невозможно. Со слов портрета не напишешь.

Каштанов проводил ее, пожал руку, извинился еще раз и сказал на прощанье:

— Если найдете где-нибудь фотокарточку Павла, обязательно сообщите мне…

Потом Каштанов долго стоял у окна. Чувство досады, неудовлетворенности угнетало его. Художник хмурился, барабанил по стеклу пальцами.

В этот день он уже не смог продолжать работу и раньше обычного уехал домой.

На следующий день художник отправился в мастерскую с твердым решением закончить свою картину.

Надевши халат, он взял палитру, смешал краски, подсел к мольберту, но только взглянул на полотно — сразу же вспомнил Полегаеву и ее сына. Каштанов сделал несколько мазков, нахмурился и положил кисть. В памяти всплыли подробности письма адмирала к матери Павла… И вдруг ему отчетливо представилось бушующее море, корабль, охваченный пламенем, и комендор Полегаев Истекая кровью, стиснув зубы, он бьет, бьет по врагу, а за его спиной берега родины, поля и леса, село, где ждет его с победою старушка мать, город, где в ту осень, согревая дыханием озябшие пальцы, Каштанов рисовал военные плакаты…

И Каштанов вдруг почувствовал, что не имеет права отказать Прасковье Евграфовне, не может разрушить ее великую веру в искусство. Он во что бы то ни стало должен написать портрет Павла Полегаева.

Художник встал, нервно прошелся по мастерской, взглянул на часы: где же Оля?

Девушка пришла через несколько минут, весело поздоровалась.

— Опаздываете, Ольга Николаевна, — недовольно сказал Владимир Владимирович. — А я жду вас.

— Извините, Владимир Владимирович, но я всегда прихожу в это время, — возразила удивленная ученица. — Теперь буду раньше приходить.

Каштанов забарабанил пальцами по стеклу.

— Вы не запомнили, из какого она колхоза?

— Кто? — спросила ничего не понимавшая Оля.

— Прасковья Евграфовна Полегаева.

— A-а, та, что приходила насчет портрета?.. Я не спрашивала, откуда она.

— Нужно спрашивать. Вообще впредь интересуйтесь людьми.

— Хорошо, Владимир Владимирович, буду интересоваться, — ответила Оля, надув губы.

— Наведите справки о Прасковье Евграфовне, узнайте ее адрес сегодня же.

Написать портрет Павла Полегаева оказалось гораздо сложнее, чем предполагал художник. Тех скудных сведений о внешности Павла, которые он получил от Прасковьи Евграфовны, встретившись с ней в ее селе, было далеко не достаточно. Каштанов списался со штабом флота и даже разыскал адмирала, приславшего письмо матери моряка, но, кроме новых подробностей его подвига, ничего не узнал.

Тогда Владимир Владимирович навел справки и поехал в райцентр, где Павел учился, а потом работал некоторое время инструктором физкультуры и спорта в десятилетке. Директор школы выслушал Каштанова и тотчас же собрал всех учителей. Они очень хотели помочь известному художнику, но фотографии, на которой был бы заснят Полегаев, ни у кого не нашлось. Звонили в район, но и там не сохранилось личного дела Полегаева.

Извинившись перед учителями за беспокойство, Каштанов, опечаленный неудачей, простился. Директор проводил его до машины.

— Война все перетряхнула, Владимир Владимирович, — как бы оправдываясь, сказал он. — Очень трудно найти, а ведь были у нас фотографии Полегаева с учениками— целая фотовитрина о спортивной жизни школы.

Директор вдруг остановился и воскликнул:

— Да, вспомнил! У тети Поли надо спросить. Это ветеран нашей школы, уборщица, — пояснил он.

Директор куда-то заспешил и через несколько минут привел немолодую женщину в синем рабочем халате. Выслушав просьбу художника, она сказала:

— Должны быть карточки, — и, кивнув в сторону директора, добавила: — Они-то выбрасывают — мусор, мол, антипожарно, а я собираю все и храню в кладовке. Тут приходил один в медной каске, шумел: «Безобразие! Нарушаете пожарную инструкцию!» и Петр Акимович туда же. Не дала выбросить. Пойдемте.

Директор виновато улыбнулся, развел руками и вместе с Каштановым последовал за уборщицей.

По полуразвалившейся качающейся лестнице они пробрались на чердак и в полутьме уперлись в фанерную дверцу с огромным висячим замком. Тетя Поля вытащила из кармана связку ключей, тряхнула ею и ловко выхватила нужный ключ.

В тесной, слабо освещенной маленьким оконцем кладовой Каштанову и директору пришлось согнуться, чтобы не удариться о наклонный потолок.

Тетя Поля смахнула полой халата пыль с табуретки и подставила ее художнику, а директору указала на ящик с песком, установленный здесь по требованию пожарной охраны. Сама же, полусогнувшись, полезла куда-то в угол. Вскоре оттуда полетели пачки стенгазет, связки каких-то бумаг, старых изодранных плакатов, журналов.

— О-о, да у вас, тетя Поля, тут целый архив, — воскликнул поощрительно директор.

— Архив! — отозвалась тетя Поля. — То-то же. А то… «Хлам! Выбросить!»

Директор сконфуженно посмотрел на художника.

Наконец появилась уборщица, держа в руках большой сверток, перетянутый крест-накрест бечевкой. Она присела на пачку газет и развязала сверток, в котором оказались стопки пожелтевших фотографий. Тетя Поля начала перебирать их.

— Вот, — сказала она, передав Каштанову одну из фотографий, и начала связывать сверток. — Больше нету. Каштанов, приподнявшись, потянулся к оконцу, но, ударившись головой в потолок, снова сел.

— Который? — спросил он, разглядывая фотографию и поправляя съехавшую на глаза шляпу.

— Вот, — указала пальцем тетя Поля на одного из игроков, рассыпавшихся по волейбольной площадке. — Хороший был парень, уважительный к старшим и бережливый. Не в пример другим.

Директор заерзал на ящике.

Каштанов ничего не видел, кроме фигуры Павла, который стоял в дальнем углу площадки с поднятыми руками, готовый принять мяч. Половина лица его была закрыта — виднелись лишь короткий чуб, часть лба и один глаз. Это было не то, что искал художник, но все-таки.

Каштанов поблагодарил тетю Полю.

— Не стоит. Потом передадите матери Павла, — ответила она.

Спускаясь по шаткой лестнице вниз, директор, как бы между прочим, глядя на Каштанова, сказал тете Поле:

— Я распоряжусь, чтобы завхоз сделал для вас специальные ящики для хранения этого архива, — и улыбнулся примирительно.

— Ладно, — коротко ответила уборщица. — И чтобы лесенку исправили. Тут шею можно сломать.

— Хорошо, хорошо, — торопливо заверил директор и, пропустив Каштанова вперед, укоризненно взглянул на уборщицу.

— Ты, Петр Акимович, не смотри на меня так, — простодушно и прямо ответила на его взгляд тетя Поля. — Или не узнал? Или думаешь, что в присутствии народного художника я буду молчать? Нет уж!

— Ладно, ладно, тетя Поля, потом, потом… Ух, и критик у нас Полина Савельевна! Все не по ней, — с деланой шутливостью проговорил директор. — Так и сечет… и в хвост и в гриву… Ну и ну!

Но тут же согнал с лица улыбку и официальным тоном спросил Каштанова:

— Полина Савельевна вам больше не нужна?

Художник серьезно посмотрел на директора, потом на тетю Полю и неожиданно рассмеялся. Но директор даже не улыбнулся.

— Вот при вас обещал сразу, — как ни в чем не бывало продолжала тетя Поля, — а ведь я ему говорю об этом почитай что три года — язык намозолила.

Все трое уже вышли со двора школы и остановились у «Победы» Каштанова.

— Значит, рисовать Павлика будете, — словно для себя, вслух сказала тетя Поля, когда Владимир Владимирович, попрощавшись с ними, открыл дверцу кабины.

— Да, попробую, Полина Савельевна.

— Это хорошо. Парень стоящий. Он и у нас тут добрую память по себе оставил. Пруд-то наш — его затея: речку перегородили — и пожалуйста. Теперь и рыба и купанье для ребят. Видели?

Каштанов остановился, с интересом слушая уборщицу.

— И стадион наш районный — его же дело. Он тогда всех комсомольцев поднял на ноги. Сделали. Потом какие только игры и спорты не устраивали! Бывало там только и слышишь — смех, песни. А всего-то и делов — площадка с перекладинами и сетками. Теперь, конечно, наш стадион выглядит много лучше: скамейки сделаны, забором огородили, поставили большие ворота…

Художник некоторое время пристально смотрел на тетю Полю, словно что-то соображая, и вдруг решительно захлопнул дверцу машины. Он шагнул к тете Поле и порывисто и тепло заговорил:

— Надоумили вы меня. Останусь тут у вас на несколько дней, поживу, поразузнаю кое-что о Павле Полегаеве.

Тетя Поля растерялась, не поняв причины внезапной перемены в художнике, но ответила с достоинством:

— И то дело. Многие помнят Павлика. Расскажут. А главное — в деле человек лучше виден: душа его там.

— Именно так, именно так, Полина Савельевна, — возбужденно подхватил Каштанов. — С этого и надо бы начать.

Через несколько дней Владимир Владимирович возвратился домой и сразу же засел в своей мастерской. Он внимательно изучил фигуру Павла, долго смотрел через лупу в его чуть прищуренный глаз — и спрятал фотографию в ящик. Из рассказов матери Полегаева и других людей, с которыми пришлось встретиться за это время Каштанову, перед мысленным взором художника мало-помалу вырисовывался образ простого скромного парня, честно прошедшего свой короткий жизненный путь. Воинский подвиг Павла теперь представлялся не каким-то случайным, необычным явлением, а естественным продолжением всей его жизни.

Каштанов еще раз перечитал письмо с флота, задумался и незаметно для себя, словно записывая свои мысли и чувства, начал набрасывать эскизы.

Художник работал много и упорно. Оля, поглядывая на рисунки, разбросанные по столу и дивану, старалась ходить по мастерской тихо, не касаясь звонкими каблуками пола.

Через несколько дней Каштанов взялся за этюды. Работал он мучительно: нервничал, бормоча что-то и посвистывая.

— Не то! Не то! — ворчал каждый раз художник и снова и снова писал этюды.

Оля украдкой вздыхала, тревожно посматривая на Владимира Владимировича, но в душе она радовалась: кажется, у Владимира Владимировича наступила пора настоящей работы, подлинного творчества. Она старалась быть предупредительной и опрометью бросалась исполнять малейшую его просьбу.

Наконец однажды Каштанов решительно ударил в ладоши и бодро прокричал:

— Оля, холст!

Художник начал писать портрет.

Несколько дней спустя, когда портрет был уже почти готов, Каштанову принесли заказную бандероль с флотским штемпелем на конверте. В ней оказался дружеский шарж на лучшего артиллериста корабля — старшего матроса Полегаева, сделанный неумелой рукой корабельного художника-любителя. Павел был изображен богатырем, разбивающим в щепки вражеский корабль пушкой, которую он держал за ствол. На заднем плане изумленный Нептун, вынырнув из глубины своего царства, приветствовал моряка, потрясая трезубцем и крича: «Ура!» В письме сообщалось, что рисунок обнаружен в корабельной стенгазете военных лет, случайно сохранившейся на береговой базе. По словам моряков, знавших Полегаева, этот шарж довольно верно отображал силу и бесстрашие комендора. Портретного сходства рисунок не передавал, за исключением разве характерного очертания губ и подбородка, удачно схваченных рисовальщиком.

Каштанов мысленно поблагодарил неизвестного художника и, спрятав рисунок в ящик, где хранилась и фотография, продолжал работу над портретом. В очертаниях губ и подбородка портрет был не схож с рисунком, но художник уже не мог и не хотел изменять его» Перед глазами Каштанова стоял тот Полетаев, которого создал он в своем воображении. Художник поверил в свою интуицию, в свой замысел.

— Пусть так, — решил Владимир Владимирович. — Так должно быть.

Через несколько дней портрет был закончен. Художник изобразил Павла Полегаева в матросской форме, в бескозырке, с орденом Отечественной войны на груди. У комендора было несколько орденов и медалей, но Каштанов умышленно нарисовал только тот, который хранила мать. За спиной моряка виднелись луга, поросшие скромными белыми цветами, пологие холмы, маленькая деревушка на пригорке. Ниточка линии электросети убегала куда-то вправо. Лучи восходящего солнца окрашивали в золотистые тона пшеничное поле, за которым виднелось синее-синее море, незаметно переходящее в прозрачно-хрустальное голубое небо.

В небе над головой моряка кучились клубастые облака и, будто подгоняемые ветром и лучами солнца, торопливо уползали на запад.

Павел смотрел прямо перед собой, смел и спокоен был взгляд его чуть прищуренных добрых глаз. Безмятежное ясное лицо моряка дышало здоровьем, молодостью и силой. Но едва заметные тонкие морщинки у глаз и упрямые складки на лбу в то же время придавали всему его облику выражение глубокого, не юношеского раздумья, давали почувствовать, что молодой моряк уже успел пройти немало трудных дорог по жизни, узнать цену и прелесть ее, и никому ни за что не позволит омрачить просторный прекрасный мир, широко и привольно раскинувшийся за его спиной.

В тот день, когда должна была приехать по вызову Прасковья Евграфовна, Каштанов почти не работал. Несколько раз он брался за кисть, но так и не сделал ни одного мазка. Снова и снова подходил он к портрету, стоящему на мольберте, и как-то недоверчиво и вопрошающе поглядывал на него. Тревожное чувство не покидало художника. Он часто посылал Олю сбегать посмотреть, не идет ли Прасковья Евграфовна. Волнение Владимира Владимировича передалось и девушке. Она то и дело без надобности расправляла свои рукава-фонарики, внимательно осматривала углы мастерской, проверяя, все ли в порядке, и выбегала на улицу.

Наконец Оля стремительно влетела в мастерскую и прерывистым шепотом сообщила:

— Идет!

Каштанов поспешил к выходу, но Прасковья Евграфовна уже открыла дверь.

— Здравствуйте, Владимир Владимирович.

Художник что-то невнятно пробормотал и, торопливо взяв ее за руку, подвел к портрету.

— Вот, Павел… Как мог, написал…

Прасковья Евграфовна взглянула на портрет и замерла, веря и не веря своим глазам. Каштанов, чуть наклонившись вперед, выжидающе смотрел на нее.

Прасковья Евграфовна долго всматривалась в дорогие, словно ожившие черты лица сына и вдруг припала морщинистой щекой к широкой раме.

— Сыночек, родной…

Каштанов вздрогнул. Ему стало душно, и он рывком расстегнул ворот рубашки. Прасковья Евграфовна вдруг выпрямилась и, повернувшись к художнику, низко-низко поклонилась, прижав руки к груди. Владимир Владимирович, не видя ни растерянно улыбающейся Оли, ни Прасковьи Евграфовны, тоже низко поклонился матери героя.

Загрузка...