Дорога! Я люблю дорогу. Движение радует меня. Едешь, идешь ли в дальние села, — всегда чувствуешь тревожную радость новых встреч с новыми людьми, с жизнью. Получая очередное задание редакции, я никогда не думаю, как удобнее попасть в намеченный пункт. Я не беспокоюсь заранее о транспорте. Я выхожу на дорогу. И вот уже, прижимаясь к борту тряского кузова попутного грузовика, прислушиваюсь к музыке движения. Стучит, свистит — еду. Я подлаживаюсь песней под неравномерный ритм движения: «По морям, по волнам, нынче здесь — завтра там… Эх!..».
Серая лента дороги взбегает на дальний холм, устремляясь в небосклон. Грузовик упруго приседает на ухабах, натруженно урчит, взбираясь на подъем, — рвется, рвется вперед. И плывут мимо холмы — буро-зеленые волны. И точно гребни их — подвижные серые пятна — отары овец. А впереди колышутся, шушукаются изумрудные разливы пшеницы.
Я пою и смотрю вперед. Глубокая прозрачная алтайская даль спешит навстречу мне. В грудь толкается рассеченный воздух, из-под колес вырывается дорога — еду!
В дороге всегда случается много происшествий, интересных встреч. Неинтересных встреч не бывает.
Сегодня утром вышел на большак. Вокруг ни души. Тихо. Легкий ветерок перебирает листочки кустарников, нежит придорожные травы, перекатывает белые гребешки пыли по дороге, гонит упругие зеленые волны по полям.
Уже рассвело, но солнца не видно. Легкие облака стоят неподвижно в сине-голубом небе. И все вокруг кажется голубовато-синим, точно прикрытым зеркальным стеклом: поля, холмы, купы дальних рощ.
Мне ехать по большаку десять километров, а потом вправо по проселочной дороге до Назаровки.
Вглядываюсь вдаль: дорога пустынна. Закуривая, слышу за спиной чьи-то торопливые шаги. С радостью оглядываюсь. Так и есть: попутчик. В руках у него две большие связки книг, под мышками — свертки. Парень — в черном матросском бушлате, на голове шляпа, соломенная, с серым бантиком сбоку. Лицо загорелое, обветренное. Неужели моряк? Сердце мое радостно забилось. Прошло немало времени, как я демобилизовался из флота, но до сих пор, лишь только увижу флотскую форму, вспоминаю о морских просторах, о трудных походах, о крепком, бодром, веселом родном экипаже.
— Балтийский привет! — взволнованно приветствую я незнакомца и жду ответа.
— Океанский привет! — кричит парень.
— Значит, тихоокеанец?!
— Так точно! «И на Тихом океане свой закончили поход».
Парень подошел, дружески улыбнулся, опустил на дорогу книги.
— Моряк? — спросил он.
— Старший лейтенант, бывший командир четвертой боевой части эскадренного миноносца! — с комической важностью отрапортовал я.
Парень вытянулся, отчеканил:
— Есть! Старшина второй статьи Крабов, комендор крейсера.
Мы крепко пожали друг другу руки.
— Какая волна забросила вас на сей малонаселенный остров? — спросил я шутливо и широким жестом обвел вокруг.
— Комсомольская волна. После демобилизации закончил институт и двинул сюда… на целину. Здесь, как в море, — простор! Есть где развернуться. И главное — люди здесь замечательные. Лучших из лучших послали сюда — так я понимаю. И горжусь.
— Поживем — увидим. Я тоже после флота доучился в литературном институте и… вот. Поработаем!
— Да-а, — Крабов посмотрел вдаль, прищурился, — Здесь есть работенка для рук и для души. Хватит на всех. Значит, вы из редакции?
— Так точно, собственный и неподкупный корреспондент.
— А сейчас куда едете?
— Пока иду, но думаю ехать до Назаровки.
— Логично. Назаровка от нас вправо. Я знаю. — Он улыбнулся каким-то своим хорошим мыслям. — А мы с Леной первыми сюда приехали…
— С какой Леной?
— Ах, да вы же не знаете. Лена — это моя жена.
Крабов степенно одернул полы бушлата, как бы подчеркивая этим сказанное.
— Вы учитель? — спросил я, оглядывая книги.
— Нет, агроном. Это для Лены — она учительница. Был в райцентре и попутно выполнил заказ. Вот и таскаюсь теперь с книгами.
Крабов развел руками и важно добавил:
— Семья. Заботы. Вам не приходилось?
— Нет. Я один.
Агроном посмотрел на меня с сожалением и покровительственно сказал:
— Ну, ничего, ничего… Это поправимо. Мы с Леной уже два года вместе. Встретились случайно и, знаете, на редкость удачно. Лена — такая жена!.. Ну, и я, — он замялся, — стараюсь быть, — агроном опять запнулся, — хорошим.
Он явно чувствовал свое превосходство надо мной и старался быть на высоте.
«Счастливый», — с завистью подумал я и, вздохнув, глубокомысленно изрек:
— Хорошая жена — половина успеха в жизни. Но хорошую подругу трудно найти. Несколько лет нужно, чтобы узнать человека, не ошибиться…
— Не всегда. Иногда даже совсем наоборот, — возразил Крабов. Он помолчал, откашлялся и доверительно проговорил:
— Скажу вам откровенно: Лену я с первого взгляда полюбил.
— Не может быть.
— А вот, оказывается, может быть. Больше того, я не нал точно, как ее зовут. Подошел и сказал: я вас люблю.
— Смело!
Крабов испытывающе взглянул мне в лицо. По всему было видно, что он гордится своей женой и никому не позволит каких-либо шуточек в ее адрес.
— Когда любишь по-настоящему — смелость придет.
— Интересно. А ведь я во всех книжках читал, что влюбленный всегда нерешителен, растерян.
— В жизни бывает по-разному. — И вдруг спросил: — Ждать будем или поплывем на своих двоих?
— Поплыли, — махнул я рукой. — А то тут можно ждать весь день. Давайте мне связку.
— Ничего, я сам.
— Давайте, давайте. Разделим пополам. Вот так — будет законно.
Я взвалил на плечи пачку книг, и мы зашагали по дороге. Я начал расспрашивать Крабова о жизни, о работе. Как-то незаметно мы снова перешли к разговору о Лене — жене Крабова, и вот что он рассказал мне о своей «любви с первого взгляда».
…— Учился на последнем курсе сельхозинститута. Конец обучения, дипломная работа — волосы дыбом, вы знаете. Однажды вхожу в городскую библиотеку, открываю дверь… И сталкиваюсь с ней. Понимаете, случайно, совершенно случайно. В дверях не разойтись: узка, а я, как посмотрел на нее, так и замер. Стою. «Простите» — говорю, — «простите», — а сам ни с места.
— Да пропустите же меня! — сердито сказала она. Я поспешно отступил назад. Она улыбнулась, взмахнула маленьким портфельчиком и побежала. Я пошел вслед за ней. Идем. Так и дошли до пединститута. Она вошла в здание, а я, честное слово, я вдруг почувствовал себя так, словно потерял в жизни самое дорогое. До вечера бродил сам не свой, думал: как я раньше не замечал ее. Мы же очень дружны с пединститутом и часто бываем у «учителек» на вечерах. Удивительно!
В этот день я так и не увидел ее. Не увидел и на второй, и на третий, и на четвертый день. Заскучал, знаете. Все думал и думал о ней. Наконец не выдержал, пошел в пединститут. Вхожу в вестибюль — пусто. Куда идти, кого спросить, а главное — как спросить? Ни имени, ни фамилии не знаю. Прошел взад-вперед и остановился у доски отличников. Я испугался даже… Вгляделся… Она! Сердце, знаете, застучало чертовски сильно. А она спокойно так, чуть насмешливо глядит на меня с фотографии.
Внизу тушью написана фамилия и инициалы. «Елена», — догадался я.
Заметьте: передо мной были только инициалы, а я назвал ее сразу по имени, и оказалось — точно. Сердце подсказало, что ли… Да… Оглянулся я вокруг — никого нет. Быстро сорвал фотокарточку — и вдруг, как выстрел, окрик:
— Стой! Не шевелись!
Я остолбенел. Откуда-то вынырнул усатый старик и, опираясь на палку, прихрамывая, подскочил ко мне, загородив путь к дверям.
— А, зелена муха, попался! — Старик облегченно вздохнул, словно всю жизнь караулил меня и наконец поймал. — Так вот ты какой!
В голосе старика слышались нотки злорадства, радости и восхищения. Усы его свирепо шевелились, палка угрожающе покачивалась в узловатой руке. Он осматривал меня, как обреченную на гибель жертву.
— А я с ног сбился — хоть доску снимай: половину карточек посрывали. Кто, думаю, это? А ты — вон какой, зелена муха. Нуте-ка, молодой ферт, выкладывай карточки моих студенток.
— Папаша, простите. Это — моя… Я люблю ее, — ляпнул я в оправдание.
Старик крякнул, отступил на шаг, оглядел меня.
— Любишь?
— Люблю, папаша.
— Всех пятерых, что ли?
— Что вы! В первый раз… Простите, я больше не буду.
— Любить не будешь?
— Нет… карточки срывать.
Старик помолчал, распушил усы. Я виновато протянул ему фотокарточку. Старик взял, повертел в руках и с гордостью сказал:
— Лучшая студентка, а ты — срывать. — Да… — Старик помолчал и вздрогнул. — Эх, годы, годы, зелена муха, — и вдруг, словно спохватившись, сурово сдвинул брови, поспешно сунул мне в руку карточку и срывающимся голосом скомандовал:
— Марш! Нарушаете порядок, портите наглядную агитацию! Чтоб не видел больше, зелена муха!
Я схватил фотокарточку и выскочил на улицу, как снаряд из пушки.
В следующий раз я встретил Лену в трамвае. Мы оказались вдвоем на площадке. «Ну, — решил я, — сейчас или никогда», — и смело шагнул к ней. Она вскинула голову и уронила деньги, приготовленные для билета. Я бросился собирать. Собрал и, подавая их ей, неожиданно, знаете, так вот и сказал просто:
— Я люблю вас, Лена.
Она испуганно-недоуменно посмотрела на меня, взяла деньги и, опустив глаза, тихо сказала:
— Спасибо.
…Рассказ Крабова прервал гудок. Мы повернулись: машина! Дружно «проголосовали». В кабине грузовика сквозь запыленные ветровые стекла я увидел шофера и девушку в косынке. Машина проскочила мимо, обдав нас пылью и дымом, замедлила ход и остановилась. Из кабины вылез пожилой мрачный человек в засаленном комбинезоне, в кепке, надвинутой на широкие черные брови.
Пока мы подбегали, он профессиональным шоферским приемом ударил каблуками сапог в шины и, выплюнув окурок, окинул нас быстрым недоброжелательным взглядом.
— Мне, в МТС, ему — до Назаровки. Можно?
— Мимо, — буркнул шофер.
— Значит, доедем? — обрадовался агроном.
— Десятку с носа.
Крабов поморгал глазами, умоляюще посмотрел на шофера, на меня.
— Помилуйте, здесь рукой подать. Извините, я бы и заплатил, но у меня всего три рубля. Истратил, не рассчитал.
Он показал глазами на книги и свертки.
— Десятку с носа, — равнодушно отрезал шофер и повернулся к кабине.
— Хорошо, я заплачу, у меня есть, — сказал я поспешно, чтобы покончить с этой неприятной историей.
Я вынул две десятки и подал ему. В этот момент из кабины выглянула девушка, строго посмотрела на меня и голосом, полным обиды, стыда и просьбы, сказала шоферу:
— Папа, зачем ты? Папа…
— Ну, ну, сиди, — как-то сдавленно пробормотал тот и спрятал деньги за голенище сапога.
— Ладно, погружайтесь, — сказал он и влез в кабину, сильно хлопнув дверцей. Мы «погрузились». Крабов, избегая смотреть на меня, заговорил:
— Неудобно как-то получилось. Это я, понимаете, истратился, извините, не рассчитал.
Он, покачивая головой, рылся в карманах.
— Не надо, — остановил я его, — я скоро буду в МТС — рассчитаемся. Пустяки.
Настроение испортилось. На душе стало как-то неприятно. Эх, бывают же люди!.. Пробовал вызвать Крабова на продолжение рассказа, но он ушел в себя, замкнулся.
Я заглянул в заднее окошечко кабины. Шофер, навалившись грудью на баранку, хмуро смотрел вперед. Дочь сидела рядом, почти вплотную к отцу. Я видел прозрачное маленькое ухо, черные волнистые волосы, выбившиеся из-под косынки, тонкую черную бровь, розовое пятнышко на смуглой щеке и кончик носа девушки, «Десятку с носа», — вспомнил я про себя и рассмеялся. Девушка что-то говорила отцу, энергично жестикулируя руками.
Отец молчал. Потом вдруг резко наклонился, выдернул что-то из сапога и передал дочери. Я увидел свои злополучные десятки. Девушка схватила их, зажала в кулак и откинулась на спинку сиденья. Я отвернулся.
Слева, вдали, показалось село.
— Подъезжаем, — крикнул я Крабову.
Он встрепенулся, поднялся на ноги и внимательно посмотрел вперед. Лицо его оживилось, глаза загорелись. Он сорвал с головы шляпу и замахал кому-то. Я удивился и внимательно посмотрел в направлении села. Там, на окраине, еле-еле виднелась маленькая женская фигурка. Женщина подняла над головой платок и замахала.
— Это Лена! — крикнул Крабов мне в ухо, едва не оглушив, и застучал по верху кабины. Машина остановилась. Агроном спрыгнул на дорогу, схватил в охапку поданные мною книги и свертки.
— Заезжайте к нам, очень прошу вас, пожалуйста. Или сейчас, а?
— Тороплюсь я, сейчас не могу, но через несколько дней заеду. Счастливо, до встречи.
Крабов улыбнулся, качнул головой и кинулся к селу. Навстречу ему, напрямик через поле, спотыкаясь и прижимая к груди концы синего платка, бежала жена.
«Хороший человек этот Крабов — морского, воинского воспитания. И жена у него хорошая», — подумал я.
Через несколько минут подъехали к развилке дорог. Мне — вправо, машина идет прямо. Не ожидая полной остановки, я выпрыгнул.
— Счастливо, — крикнул я выглянувшему из кабины шоферу и свернул на проселочную дорогу.
— Постойте! Постойте! — услышал я позади голос девушки и остановился.
— Что такое?
— Уф! Куда вы так торопитесь! — сказала девушка, подбегая ко мне.
Волосы ее растрепались от бега, косынка сползла на плечи, щеки заливал румянец, а большие карие глаза необыкновенно блестели. Я смотрел на нее удивленно.
Девушка смутилась, спрятала подбородок в смятую косынку и, глядя себе под ноги, протянула мне комочек десятирублевок.
— Возьмите, пожалуйста. Папа… это так.
— Что вы! Нет-нет…
Девушка вспыхнула.
— Ах, какой вы. Возьмите же! — потребовала она строго.
Я взял деньги. Девушка облегченно вздохнула и просто, спокойно сказала:
— Ну, вот… До свидания, — и побежала к машине.
И вдруг у меня в душе словно что-то оборвалось, в груди захолонуло.
— Девушка! — крикнул я что есть мочи. — Вы куда?
Она уже вскочила на подножку и, держась за дверцу, повернулась ко мне.
— Прямо, — ответила она, улыбаясь. — До свидания, — и помахала рукой.
Грузовик рванулся с места, как подхлестнутый.
Я выбежал на дорогу и долго-долго, пока машина не скрылась за бугром, смотрел ей вслед…
Дорога! Я люблю дорогу, хотя порой ее и не за что любить: только встретишься с хорошими людьми — и до свидания. Бегут машины взад-вперед по дорогам, бегут мимо, ныряя с бугра на бугор, словно корабли в океанских волнах. Как море, волнуется от края до края пшеница — кормилица наша. Хорошо жить и работать на просторе!
Эх, дороги…
У здания райвоенкомата — столпотворение. Со всей округи, из колхозов и совхозов, съехались сюда новобранцы. С ними вместе приехали и домочадцы, празднично разодетые, возбужденные.
Призывники из колхоза «Двадцатый партсъезд» явились на призывной пункт раньше всех. Только кладовщик Никифор задержался где-то с сыном. Но вот наконец появилась и его подвода. Она втиснулась в тележный ряд впритык к бричке кузнеца Лахотина. Сын Никифора тотчас же соскочил с телеги и скрылся за дверью военкомата. Никифор с досадой, беспокойно почесал затылок, расправил тоненькую жиденькую бороденку. Маленький, сухонький он рядом с массивным, широкоплечим Лахотиным выглядел ребенком.
— А, Пал Палыч! Добрый день. Сына привез? — приветствовал Никифор Лахотина.
— Так точно! Федора, — ответил Павел Павлович, доставая из кармана трубку. — Во флот пойдет. Лахотины — народ флотский, просоленный, обветренный.
Лахотин приободрился, одернул черный, изрядно потертый флотский бушлат, надеваемый только по праздникам, и пустил в воздух облако табачного дыма.
Дверь райвоенкомата поминутно открывалась, и призывники, уже прошедшие комиссию, не ожидая расспросов, громогласно объявляли:
— В артиллерию!
— В авиацию!
— В пехоту!
— В бронетанковые войска!
Все ахали независимо от того, куда определяли парня.
Ожидающие своей очереди на комиссию с завистью посматривали на «артиллеристов» и «летчиков», закидывали вопросами.
— А в авиацию какой вес нужно иметь? — озабоченно спрашивал толстый, неповоротливый парень с маленькой, стриженной под бокс головой.
— Тебя в авиацию не возьмут: загрузочка ого-го! — бом-м-бовая!
Все смеялись, но толстому парню было не до смеха.
— А во флот? — настойчиво допытывался он.
— Во флот, пожалуй, возьмут… В береговую оборону кашу варить.
— О!
Лахотин слушал дружескую перепалку молодежи и улыбался. Его Федора — во флот, непременно. Лахотинский род моряцкий: дед, отец и сам Павел Павлович служили на море. Флотская традиция издавна утвердилась в семье.
И хотя он ободрял себя таким образом, важно похаживая около подводы, покручивая усы и поминутно одергивая флотский бушлат, смеялся и утешал других громким и уверенным голосом, беспокойство и сомнение терзали его.
«Ну, полпальца — не беда. Даже и не заметно. Ведь бревна ворочает — ничего же. И охотник! Недавно двух волков километров двадцать гнал. Ухлопал все-таки. Возьмут», — думал Лахотин, доказывая самому себе полную пригодность сына к службе во флоте. Но беспокойство его увеличивалось с каждой минутой. Он косо посматривал на дверь военкомата, все быстрее ходил около подводы, с напускным усердием поигрывая кнутом и посмеиваясь над страхами Никифора.
А у Никифора мысли текли своей дорожкой. Хотя он и сокрушался вслух о непригодности своего сына к службе, но про себя думал наоборот: «Возьмут — кто же будет помогать мне по хозяйству?» Никифор в этом году начал строить пятистенник, и уход сына в армию был бы некстати. «Что же, я не против, но… Если бы год-два повременить, а потом пусть себе идет, уму-разуму набирается в армии. Оно даже и лучше — не выскочит наспех с женитьбой, да и остепенится, дисциплинке научится».
Никифор, остро посматривая на Лахотина, по-своему оценивал поведение соседа и вздыхал: «Уже выпил. Ему что. Ему можно. Сын с дефектом. А мой вот, хоть и щупленький, а словно бес», — и снова в сотый раз спрашивал:
— Так как же, Пал Палыч: сына моего возьмут, как думаешь, а?
Старичок, задирая голову, заглядывал в глаза Лахотину.
— Должны взять. Место всем найдется.
— Очень уж щупленький он у меня. Петька-то. Боюсь, не возьмут.
— Возьмут, Никифор, не тужи.
Лахотин доброжелательно положил на плечо собеседника свою огромную руку, опутанную голубыми якорными цепями татуировки. Никифор присел, деликатно улыбнулся.
— Ну и силища!
Павел Павлович милостиво отпустил плечо старика и неестественно захохотал.
— Лахотины — народ флотский! — хвастался он, хотя в иное время никто не мог бы заподозрить его в этом грехе.
На крыльцо военкомата выскочил сын Никифора, Старик насторожился, собрался в комочек.
— Приняли, батя! В мо-то-пе-хо-ту!
— Ух ты! — досадливо воскликнул старик. — Ядри корень! Так и знал. — Он засуетился около телеги, доставая бутылку с водкой и закуску. Выпил, крякнул сокрушенно, протянул Лахотину.
— Ух, ядри корень!
Лахотин отмахнулся.
Одна за другой отъезжали от военкомата подводы, а Федор все не появлялся. Вот и старик Никифор, захмелев, взгромоздился на свою телегу и остервенело ударил кнутом коня: «Ух, ядри корень…» И было непонятно, радуется он или печалится. Сын Никифора сидел позади отца насупившись, но глаза его горделиво блестели.
А Павел Павлович ждал.
«Проверяют. Моего детину сразу не осмотришь — богатырь», — утешал он себя, но уже с меньшей уверенностью, чем прежде. Наконец Лахотин не выдержал, подошел к выходу, распахнул дверь. Федор стоял в коридоре у окна и, уткнувшись лицом в фрамугу, — большой, широкоплечий — грустно смотрел на улицу.
— Федор! — позвал Павел Павлович сына, почувствовав холод в груди и слабость во всем теле.
Сын медленно подошел к отцу.
— Не приняли, батя… Большого пальца на ноге нет. Забраковали… — и виновато уставился в пол.
— Как? — хрипло переспросил Лахотин. Трубка выпала изо рта, покатилась по ступенькам… — Какой палец? Так ведь полпальца! Ты объяснил: отморозил — на медведя ходил, был ранен!
— Объяснил, — еле сдерживая слезы, ответил сын.
— Отставить! — закричал старик. — Слюни подобрать!
Федор выпрямился, торопливо вытер рукавом нос.
— Я разберусь. Как смели Лахотину отказать в службе отечеству! Я сам пойду к полковнику.
— Полковник сказал: «Не положено».
— Не положено?!
У Лахотина упали руки. Он обмяк, ссутулился.
Старый военный моряк, он знал силу магического военного слова «не положено». «Не положено» — значит, точка, конец. Через него не перепрыгнешь.
Павел Павлович медленно поднял трубку и поплелся к подводе. Молча отвязал лошадь, сел в телегу и так дернул вожжи, что Воронко, не ожидавший такого от хозяина, присел на задние ноги и рванул с места галопом. Федор сидел позади отца, низко опустив голову.
Только выехали за село, на небо наползли тучи, заморосил мелкий дождь. Меж деревьев растекался сизый туман. Стало хмуро, сыро, холодно.
Вскоре догнали подводу Никифора. Тот печально поклевывал носом в такт колесам телеги. Вожжи провисли почти до земли. Старик шевелил губами, что-то бормоча себе под нос.
Подъехав к Никифору, Лахотин попридержал Воронка. Никифор поднял голову, посмотрел на сумрачное лицо Лахотина и сочувственно спросил:
— Тоже взяли?
Лахотин, за шумом колес не расслышав слов Никифора, но поняв его по-своему, безнадежно кивнул головой.
— Ядри их корень, нет чтобы повременить, — посочувствовал Никифор, достал бутылку, протянул Павлу Павловичу. Лахотин взял, приложил к губам и несколько раз продолжительно глотнул. Опорожнив бутылку, он бросил ее в сено на телегу Никифора и раскурил трубку.
Подводы долго ехали рядом. Сын Никифора дружески подмигнул Федору, насмешливо кивая на стариков, но тот, почему-то обидевшись, отвернулся.
Старики молчали. Никифор скорбно поклевывал носом, а Павел Павлович, глядя под копыта Воронка, неутомимо посасывал трубку; клочья дыма, как вата, задерживались на его широкой груди. Одна печаль пригнула головы стариков — одна, да разная.
— Батя. А батя! — окликнул отца Федор.
Лахотин не отвечал, он думал о чем-то, склонив голову.
По коричневому морщинистому лицу его текли не то капли дождя, не то слезы.
Телеги еле ползли. Медленно, как дальние острова, проплывали мимо угрюмые сопки, поросшие сосняком.
— Будешь работать вдвое больше. Слышишь? — сказал отец Федору. — Чтобы. был первым работником во всем районе. Иначе — полный позор.
— Я и так работал… — возразил было сын.
— Работал! — перебил Лахотин. — Во флоте работают! По-флотски должен и ты работать.
— Ладно.
— Смотри у меня.
Павел Павлович поднял кнут над головой и стегнул Воронка. Телега затарахтела веселее. Никифор встрепенулся, но тут же снова опустил голову. Его конь сам прибавил ходу, по привычке не отставая от чужого задка.
С вечера задул крепкий сиверко. Ночью разыгралась буря. Пошел дождь. Разбушевавшаяся река хлестала короткими крутыми волнами в обрывистые берега. Гудели высокие сосны, шумели растрепанные березки, никли ивы. Сырая вязкая тьма сгущалась, подступая к окнам избушек рыбацкого поселка.
Демобилизованный мичман-сверхсрочник Аралов, бывший боцман эскадренного миноносца, грузный сорокапятилетний мужчина, окутанный табачным дымом, неподвижно сидел у стола в низенькой прямоугольной комнате и мрачно смотрел на черный квадрат окна. Круглое и скуластое лицо его было тоскливым.
Где-то вблизи, за окном, монотонно и надоедливо бился на ветру кусок не то фанеры, не то жести. Этот стук Аралов слышал не первый день. «Все тот же, — подумал он. — Надо посмотреть завтра».
Ветер, прорываясь тонкими струйками в невидимые щелки рамы, колол тело острыми иглами. Бледный язык керосиновой лампы трепетал, вытягиваясь и чадя.
Мичман поежился, накинул на плечи китель. «Может быть, и правда, состарился, не гожусь… — размышлял он. — Сквознячок и пронимает. А ведь бывало…» Боцман полузакрыл глаза и вспомнил события последнего перед демобилизацией выхода корабля в море. Собственно, событий никаких и не было — обычный поход. Но теперь мичману все связанное с недавней службой во флоте представлялось значительным.
Двадцать семь лет жизни отдал Аралов флоту. Тяжело было навсегда покидать родной корабль, очень тяжело. «Ну, Олег Николаевич, — сказал боцману командир, подписывая документы о демобилизации, — послужили вы флоту честно, добротно. Пора и отдохнуть. Заслуженно отдохнуть. Смену себе подготовили отличную. Благодарю вас. Пишите нам, не забывайте».
Торжественные проводы, товарищеский ужин в кают-компании прошли словно в тумане. Мичман что-то отвечал на сердечные напутственные слова друзей-сослуживцев, смущенно и грустно улыбался; сердце его тоскливо ныло. Боцман старался быть веселым: шутил, держался молодцевато и браво, но скрыть горя не мог. Когда перед строем всего экипажа корабля его обнял и расцеловал командир, что-то дрогнуло в груди боцмана и слезы заполнили его глаза. Сдержался все-таки, не заплакал. Но чашу терпения переполнили подчиненные матросы боцманской команды, они преподнесли боцману подарки, сделанные своими руками: деревянную модель эскадренного миноносца и курительную трубку. Дрожащими руками взял мичман Аралов дорогие подарки, прижал к груди. Слезы потекли по его обветренному, загрубелому коричневому лицу.
Еще неделю после этого мичман не уходил с корабля: не мог сразу расстаться с родным домом. Сдав боцманское хозяйство преемнику, он целые дни напролет ходил по верхней палубе, часами стоял неподвижно на баке, переводя взгляд с предмета на предмет, трогал рукой, словно гладил, шпиль, цепи, якоря, гюйсшток с алым гюйсом на вершине… Боцман прощался с кораблем.
Однажды командир, отводя взгляд в сторону, нарочито будничным тоном сказал мичману: «Завтра уходим в море на учение. На недельку. Стоять будем на Судакском рейде. Может быть, Олег Николаевич, вам удобнее здесь, в Севастополе, остаться?»
Боцман понял командира. Он посмотрел ему прямо в глаза, тихо спросил: «Разрешите, товарищ капитан третьего ранга, последний раз… Не пассажиром только, а в своей должности». — «Добро! — охотно согласился командир и официально добавил — Приступайте к должности, товарищ мичман. Готовьте корабль к походу!» — «Есть!» — ответил повеселевший мичман.
Всю неделю море было неспокойным. Шторм крепчал и к концу недели достиг девяти баллов. Трудновато пришлось боцманской команде. Но подчиненные Аралова на этот раз особенно старались править службу так, чтобы не вызвать замечаний боцмана. Мичман понимал это, и сердце его радовалось и ныло. «Стараются на память», — думал он, и что-то тяжелое и тугое подкатывало к горлу.
В день отъезда из Севастополя мичман погулял по Историческому бульвару, постоял у Севастопольской панорамы, любуясь видом города, бухты, кораблей в заливе. Потом побывал на братской могиле, где похоронены погибшие в годы войны с гитлеровцами боевые друзья. Уже с чемоданом в руках, направляясь на вокзал, сошел с троллейбуса на площади Ленина, спустился по широкой лестнице к Графской пристани, снял фуражку и долго стоял с непокрытой склоненной головой. Вахтенный матрос на пристани внимательно смотрел на старого мичмана, почтительно вытянувшись.
Аралов надел фуражку, подошел к вахтенному, протянул ему руку для рукопожатия, печально сказал: «Служите тут…».
— Есть! — тихо ответил смущенный матрос.
На вокзале, прощаясь, сказал жене: «Ты, Дуня, жди письма. Посмотрю там, в Рыбачьем, прикину что к чему. Потом решим, как быть. Трудно мне. Наташу и Толика береги».
Долго он ехал до дому — сначала поездом, а затем пароходом по Иртышу — и все думал и думал. «Остаться бы в Севастополе. Посмотрю, да и вернусь. Мать с собой заберу. В порту работать буду — ближе к флоту».
В Рыбачьем его встретила старая семидесятилетняя мать. Ее такой же старенький и подслеповатый домик стоял почти на самом берегу реки. Пусто, одиноко в доме. Отец Аралова умер давно, а младший брат и сестра, став инженерами, теперь живут и работают в городах. Только мать осталась верна родному дому, не захотела переезжать к детям.
В поселке пустынно, тихо: вторую неделю рыбаки находятся на лове. Поселок оживает по утрам и вечерам, когда уезжают и приезжают строители с развертывающейся неподалеку стройки ГЭС. Это в основном одинокие, недавно приехавшие люди. Большинство их разместилось в райцентре и Старой Заводи.
В Рыбацком ненадолго появился председатель рыболовецкой артели, узнал о приезде Аралова, забежал. Выпили по стопке, потолковали. Председатель, шустрый, маленький человек с огромными пушистыми усами и лысиной на голове, заглядывая снизу вверх в глаза рослому боцману, неожиданным басом, густо, раздельно и властно говорил. «Правильно сделал, что возвратился на родину, — сознательно и по-коммунистически. Нынче такая установка партии — поднимать Сибирь-матушку. Развернемся, язви тя?!».
Боцман молчал, Председатель, почувствовав равнодушие Аралова к его словам, затих недовольно, помрачнел. Перевернув в тарелке пельмени, встал. Уже на крылечке дома сказал: «Чувствую, тянет тебя обратно. Конечно, у нас не рай. Но все будет по-другому. Съезди-ка в райком, поразузнай о планах. Дух захватывает! Гидростанцию уже начали сооружать, потом рыбзавод, потом стекольный, деревообрабатывающий комбинат… Жилье у Старой Заводи строится — целый город будет. Заживем, язви тя, с электричеством и радио. Люди нужны сюда. Нашенские-то, язви их, разъехались по городам и столицам, а тут…».
Председатель заглянул в печальные глаза боцмана, замолчал, укоризненно сунул свою маленькую руку в широкую ладонь моряка и пошел. Но, остановившись посредине улицы, крикнул Аралову: «В артель приходи, твердый оклад обеспечим, бригадиром будешь. А?» — «Там посмотрим», — неопределенно ответил мичман. Председатель махнул рукой. В самое сердце кольнул Аралова этот безнадежный жест рыбака; нахмурился боцман, толкнул дверь так, что задрожала ветхая избушка.
Вечером Аралов засел за письмо жене. Что написать? Трудно, очень трудно начинать новую жизнь в сорок пять лет. Сидеть сложа руки? Ну нет!
Набросив на плечи китель, боцман набил трубку новой порцией табака. Глядя на трубку, снова вспомнил о корабле, сослуживцах. За окном завыл, засвистел ветер, ударили в стекло дождевые брызги — и чудится мичману, будто, как прежде, стоит он на палубе качающегося корабля. Под вздрагивающей палубой поют нескончаемую песню турбины, шумят вентиляторы, шипит и пенится за бортом вода, острый форштевень врезается в девятый вал, облако серебристых брызг падает на носовую орудийную башню… «Вернуться бы… Мать с собой взять, домишко продать».
Аралов прошелся по комнате, почти задевая головой о потолок, — тонко, сдавленно заскрипели половицы, — заглянул в соседнюю комнатушку. Мать сидит у кудельки, медленно крутится в ее правой руке веретено. Большой пушистый кот равнодушно следит в щелки глаз за вращающимся стержнем с пряжей. Тусклый свет лампы освещает сморщенное спокойное лицо старухи. «Мне на варежки прядет», — подумал боцман. Что-то давнее-давнее, светлое и теплое шевельнулось у него в душе. Подошел к матери, нагнулся, обнял худенькие плечи. Старуха, подняв голову, улыбнулась, и снова, увереннее и быстрее прежнего, задвигались ее длинные костлявые пальцы.
Аралов вернулся к себе, зашагал из угла в угол. «Мать не поедет. Раньше не поехала, а теперь подавно», — решил он. Поразмыслив, присел к столу, обмакнул перо в чернила, написал на чистом листе: «Здравствуй, Дуня!», опять задумался.
Долго просидел так — с ручкой в руках. За окном заметно посерело. Надоедливый стук фанеры или жести пропал, но ветер еще бросал в стекла горсти дождевых брызг. На подоконник легла светлая полоса и, расширяясь, поползла на стол, стены. Пляшущее пламя лампы пожелтело.
«Светает», — вздохнул боцман и задул лампу.
Проснулся он в одиннадцатом часу. Голова тупо ныла. Накинув шинель, вышел во двор. Дождь перестал, но воздух еще дышал сыростью. Плотный ветерок разгонял по небу тягучие облака, развеивал серую пелену, в промежинах изредка выглядывало солнце.
Аралов подошел к окну, осмотрелся. Под выступом крыши торчал, засунутый кем-то под стропило, кусок толя. Он ударил рукой по нему. Толь звучно шлепнулся о стену дома. Боцман вырвал его, отбросил к забору. Повернувшись, столкнулся с мальчиком в короткой курточке, сапожках, в кепочке с пуговкой на макушке. Закинув голову, он внимательно оглядел Аралова. Потом спросил:
— Как вас зовут?
— А ты, собственно, кто? — равнодушно спросил Аралов.
— Я приехал к папе. — Мальчик показал рукой на забрызганный грязью грузовик, стоявший у крыльца соседнего дома. С него снимали большие узлы, чемоданы и складывали у входа. — Мой папа инженер-строитель. Он электростанцию строит здесь. А вы?
— Я? — переспросил Аралов. — Я — так…
— Так? — изумился мальчик. Он подумал и уверенно сказал: — «Так» не бывает. Папа говорил, что у каждого должно быть дело. Что вы делаете?
«Дотошный парень», — нахмурился боцман и почему-то смущенно ответил:
— Я, видишь ли, моряк.
Мальчик удивленно и, как показалось Аралову, недоверчиво переспросил:
— Моряк? А где вы плаваете?
— Видишь ли, я теперь не плаваю, — вздохнул боцман, намереваясь поскорее закончить разговор с любопытным мальчуганом.
— А почему?
Аралов поморщился.
— Тебя как звать-то?
— Леонид.
— Ну вот что, Леонид… Ты сейчас иди, устраивайся, матери помогай, что ли. А мы обо всем этом поговорим с тобой потом, в другой раз.
— Ладно, — охотно согласился Леня и убежал.
Аралов вернулся в дом, надел фуражку и спустился к реке.
Дубовые, березовые и ольшанниковые гривы пересекали вдоль и поперек глинистый левый берег. Ветер ерошил их кроны, шумел листвой. Кое-где темной шапкой нависали над умытой зеленью сосны. Река у правого мелового берега казалась белой, с этой же стороны — желто-бурой. «От дождевых ручьев», — отметил про себя боцман, наблюдая за стайкой диких уток, стремительно пролетающих над быстриной. Вдалеке, за излучиной, виднелись пузатые лодки рыбаков. Солнце выглянуло в просвет между густыми облаками, серебряной проседью брызнуло на воду и левый меловой берег, золотом — на глинистый. Из-за поворота реки выполз черный, как жук, буксир. За ним гуськом тянулись низкобортные баржи. Отсюда они казались похожими на утюги, разглаживающие морщины серой ленты реки. Над буксиром выросло пухлое белое облачко, разноголосое эхо заметалось между берегами. Ветер занес пароходный дым вперед длинной русой косой, оставляющей на прибрежных кустах и деревьях лохматые клочья.
Боцман долго смотрел на буксир, на космы пароходного дыма, и ему вдруг припомнился приезд на корабль московского писателя, его прочитанный для личного состава рассказ, в котором герой сравнивал дым из корабельной трубы с изображением счастья в древней мифологии: женщина с длинной косой, развеваемой впереди нее ветром, несущим эту женщину. Боцман хорошо запомнил фразу героя, сказанную при этом: «Невозвратен счастливый миг!»
Сейчас Аралов незаметно для себя повторил ее вслух: «Невозвратен счастливый миг», — постоял, словно бы обдумывая скрытый смысл этих слов, потом криво усмехнулся и пошел от реки к березовой роще.
Через некоторое время он вышел на развилку дорог и остановился в нерешительности — возвращаться домой или сходить на строительную площадку ГЭС. Боцман посмотрел на дорогу: мутные, лужи, ямы, ухабы, заполненные непролазной грязью. Эта дорога, должно быть, и ведет к стройке. Она ответвлялась от другой, старой утрамбованной дороги, по которой в детстве Аралов часто ездил с отцом в районный центр.
Боцман достал трубку, раскурил. Справа послышались короткие шаги. Аралов поднял голову и увидел бодро шагающего из поселка мальчика. Он узнал Леню.
— Вы уже здесь? — спросил Леня, подойдя к моряку.
— Как видишь. А ты куда это направился?
— К папе. Папа не встречал нас, потому что беду у них буря наделала. — Мальчик нахмурился. — Нельзя ему было уйти. А я сам пошел.
— Дорогу знаешь?
Мальчик неуверенно посмотрел по сторонам, обдумал что-то и сказал:
— Вот по этой надо идти. Эта к папе.
— Верно. А почему эта? — полюбопытствовал Аралов.
— Потому, что это — плохая, трудная дорога. Ее укатают потом, а сейчас, видите, она плохая, потому что новая. Где трудно и плохо, там и папа. Мама так говорит. У папы всегда так, я знаю.
— Почему? — спросил снова боцман, оживляясь.
— Он же строитель! — ответил Леня, удивленный тем, что такой большой дядя не знает таких простых вещей.
— А-а-а, — протянул моряк.
— А вы куда? — серьезно спросил Леня.
— Я?.. — растерялся боцман. — Я… так…
Мальчик недоуменно взглянул на него, по-взрослому пожал плечами.
— Ну, я пошел, — сердито сказал он. — До свидания.
— Счастливого плавания, — весело ответил Аралов и, схватив горячую руку мальчика, осторожно потряс ее.
Леня бойко зашагал по разбитой дороге, перепрыгивая через ямы и ухабы. Боцман следил за ним, чему-то улыбаясь. Леня, почувствовав на себе взгляд моряка, остановился и обернулся. Он недоверчиво и в то же время с любопытством смотрел на моряка.
Аралов помахал ему рукой, крикнул:
— Полный вперед, Леня! Шагай смелее по трудной дороге. Правильным курсом идешь.
Леня торжествующе засмеялся и, подпрыгнув, побежал. Аралов долго следил за мальчиком. Потом круто повернулся и цепким шагом, каким обычно ходил по палубе корабля во время сильной качки, направился напрямик через лес в поселок.
Вечером на крыльце дома Аралова кто-то долго и громко топал ногами, гулко кашлял и густо гудел:
— Грязища, ну и грязища — невпроворот.
Аралов распахнул двери и увидел председателя рыболовецкой артели.
Председатель расправил свои пушистые усы, снял фуражку, быстро и ловко провел маленькой рукой по лысине и, сощурившись, глядя куда-то на облака, протянул неопределенно своим гулким басом:
— Погоды-то, погоды, язви тя…
И потом уже подал руку боцману, представился, хотя Аралов уже знал его фамилию и имя:
— Карагозов, Семен Семенович.
Боцман отступил в сторону, пригласил:
— Прошу в дом.
— Да нет… я так, — заговорил Карагозов, а сам, между тем, шаркнув грязными сапогами, быстренько перешагнул порог дома. «Уговаривать начнет, в артель звать… Хитер», — подумал Аралов, глядя в спину председателя. Семен Семенович деловито осмотрелся вокруг, потер зачем-то маленькие руки, крякнул, так что зазвенела гитара на стене, и спросил:
— Старуха-то где, Марья Потаповна?
— К соседке пошла.
— А-а… — протянул председатель и, скидывая куртку, деловито, как у себя дома, прошел к вешалке. Потом скромненько уселся на краешек скамейки у стола и прогудел:
— Так… Значит, живешь. Домишко-то того… Надо бы новый ставить… А я к тебе, понимаешь ли, за советом. Рыбаки задумали работать по-новому, новыми неводами с использованием новейших, так сказать, достижений в этой самой области. Да-а…
Председатель вытащил из внутреннего кармана пиджака пачку каких-то бумаг с колонками цифр и чертежами, ударил по ним тыльной стороной ладони.
— Арифметика, язви тя, высшая, — и начал разглаживать листы на столе.
«Хитер, хитер», — подумал про себя Аралов, наблюдая за острыми бегающими глазами Карагозова.
— Видишь ли, дело тут связано с морем, хотя мы и живем на реке. Ну, а ты, как моряк, можешь нам подсказать…
— Я не рыбак, а военный моряк, боцман, — недружелюбно сказал Аралов, понимая, к чему клонит председатель.
— Вот-вот, — подхватил Карагозов. — Тут совет боцмана нам и нужен. Понимаешь ли, новая оснастка требует пересмотра, так сказать, способа постановки и уборки невода. Ведь у нас с этим, язви тя. ерунда получается, по-дедовски, по-дедовски. А я и подумал, нельзя ли что-нибудь перенять из опыта военных моряков по оснастке и уборке тралов. Понимаешь ли, приспособления и все такое прочее… В кратчайшее время! Как на военном корабле. Ведь путина — это тот же морской бой: быстрота, слаженность в работе обеспечивают победу. А мы сколько тратим времени на эти самые операции, язви их.
За дверью кто-то снова затопал ногами, очищая обувь от грязи. Затем раздался стук, и, не ожидая ответа, в дом вошел здоровенный детина в брезентовом куцем плаще и морской фуражке.
Он молча подошел к боцману, тряхнул руку, проговорил невнятно: «Привет. Я — Багровец». Затем повернулся к председателю и, словно пораженный, удивленно раскрыл рот.
— И председатель здесь?! — сказал он таким искусственным шепотом, что Карагозов нахмурился.
— Ну-ну… — прогудел председатель и бровями показал свое неодобрение. Рыбак сразу сбросил со своего лица выражение глупого изумления и, облегченно вздохнув, опустился на скамейку.
В дверь снова застучали, и через порог переступили еще два рыбака. Они чинно поздоровались, пробормотав: «На огонек, на огонек…» — и тоже немало удивились, увидев в гостях у боцмана председателя и Багровца.
Между тем в дом Аралова входили все новые и новые люди, и через несколько минут в комнате стало тесно и душно. Острый рыбный запах наполнил дом. Рыбаки шумно рассаживались вокруг стола и у печки, отменно сердечно здоровались друг с другом, словно виделись впервые.
Пришла мать Аралова, всплеснула руками, поклонилась сборищу и скоренько забегала по дому, собирая на стол.
— Мы на минутку, — остановил ее Карагозов. — Не надо ничего, Марья Потаповна. Да на такую артель у тебя и запасов не хватит.
Марья Потаповна оскорбленно подняла подбородок.
— Да как же так… Чай не нищие. Ты уж, Семен, помолчи.
— Ну-ну, — прогудел председатель. — Я к примеру. Случайно собрались, так зачем…
— Сиди, сиди себе… — махнула рукой старуха и многозначительно сощурила повеселевшие глаза. — Знай свое дело.
Карагозов сел и сразу же приступил к делу, прикрыв маленькой рукой бумаги.
— Раз уж собралась вся артель, так… Понимаете ли, я зашел к Петру Петровичу по делам. А вы? — обратился он к рыбакам. Те переглянулись, заговорили:
— Да мы так…
— Просто навестить.
— Познакомиться с земляком.
— Поговорить.
— Ну да… Реки-то в моря вливаются — все одно, есть о чем поговорить.
Аралов смущенно посматривал на нежданных гостей, растерянно улыбался. Мать поставила на стол зажженную лампу, шепнула сыну, ткнув костлявым кулаком в бок.
— Не сиди байбаком, гости ведь…
Аралов еще больше смутился, поерзал на месте и, пытаясь придать голосу заинтересованность, сказал:
— Ну так, что вы задумали, Семен Семенович?
— Да тут, язви тя, огромное дело. Если развернем — это будет масштаб!
Председатель, разложив по столу бумаги и вооружившись карандашом, начал излагать суть дела. Рыбаки придвинулись, свесив косматые головы над столом. Председатель долго говорил о новой оснастке рыбачьих лодок, подвесных моторах, неводах, «мордах», районах ловли, цикличности в их эксплуатации, изменении организации и порядка лова, переводя на проценты тонны «живого серебра» и налегая на все возрастающие цифры денежных доходов. Рыбаки слушали председателя внимательно, поддакивали, шумно одобряли, покрякивая и глухо гогоча на особо образных выражениях Карагозова. Марья Потаповна сияла. Она живо уставила стол закусками, выставила посередине огромную четырехгранную бутыль зеленого стекла с вином, ткнула кулачком сына в бок. Аралов поднялся, разлил по стаканам и чашкам прозрачную жидкость, пригласил выпить. Не ожидая повторения просьбы, рыбаки потянулись к стаканам, разобрали и умолкли.
— За здоровье хозяйки, — проговорил Багровец. Рыбаки согласно кивнули головами, молча сосредоточенно выпили, бросили в разинутые рты по груздочку, по пельменю, по кружочку колбасы…
— Эка, паря… — протянул кто-то удовлетворенно, погладив рукой по животу. — Хорошо пошло.
Председатель, выждав приличествующее обстоятельству время, снова заговорил. Теперь уж и рыбаки включились в разговор. Вносили свои предложения, спорили, каждый раз оборачиваясь к Аралову, как бы ища у него подтверждения сказанным словам. Аралов молча кивал головой, посматривал на гостей. Сильные, крепкие, надежные люди сидели вокруг него. Аралов с симпатией разглядывал каждого из них, и хорошее чувство, подобное тому, какое бывало у него в кругу сослуживцев, когда моряки, закончив дело, рассаживались за столом в старшинской кают-компании вокруг своего главного боцмана, заполнило его сердце.
Председатель, слушая рыбаков, остро посматривал на боцмана и отрывисто поддакивал.
Бутыль была быстро опорожнена, и Марья Потаповна убрала ее со стола. Разговор среди рыбаков уже пошел другой. Рассказывали о разных былях-небылицах, ругали «проклятые шиверы», спорили о наибольшем весе тайменей…
За полночь Карагозов поднялся из-за стола. Рыбаки сразу смолкли, потянулись к плащам и фуражкам. Попрощались чинно, без лишних слов. Аралов, провожая гостей, ожидал, что председатель или кто-либо из рыбаков скажет ему то, что он боялся весь вечер услышать, ибо твердо решил возвратиться в Севастополь, но ни Карагозов, ни его артельщики не произнесли об этом ни слова.
Аралов долго стоял на крыльце, прислушиваясь к чавкающим по грязи шагам уходящих и думая о чем-то. Лицо его светлело, и, когда затихли шаги рыбаков, он широко улыбнулся, покачал головой и вошел в дом. Мать стояла посредине комнаты и смотрела на улыбающегося сына. Аралов подошел к старушке, обнял ее и, смеясь, проговорил: «Чудаки они…».
— Ну и с богом, — обрадовалась мать чему-то, удовлетворенно передохнув.
Аралов не понял ее, прошел в свою комнату, разделся и лег в постель. На душе у него было хорошо. Он лежал, глядел в потолок, освещенный желтыми полосами от помигивающей лампы, и улыбался. Потом протянул руку к лампе и несколько раз резко, но легонько ударил ладонью по срезу лампового стекла. Желтый язычок пламени раздвоился, свернулся, как осенний листочек, затрепетал и погас.
Утром чуть свет Аралов поднялся. Мать уже была на ногах. Она молча собрала ему на стол нехитрый завтрак. Боцман поел и вышел на улицу. Мать догнала его, сунула в руки какой-то узелок. Аралов взял его в руки и сквозь платок почувствовал на ладонях крутые и горячие бока свежеиспеченного хлеба.
— Шаньги? — спросил он, усмехнувшись. Мать кивнула головой. Сын хотел вернуть узелок обратно, но, посмотрев на мать, раздумал, сунул его за борт шинели и пошел к реке. Стояло звонкое, прозрачное утро. Белые перья облаков неподвижно висели высоко в светлеющем небе. Восток сиял чистой радугой рассвета.
Перед спуском к рыбачьему становищу Аралов постоял, поглядывая на неторопливо готовящихся к работе рыбаков. Лодки были уже вытолкнуты на воду и покачивались, уткнувшись острыми носами в прибрежную гальку. Карагозов бегал от лодки к лодке, размахивая руками. Его густой бас отдавался многократным протяжным эхом по реке.
Громко прокашлявшись, Аралов начал спускаться вниз. Рыбаки повернули к нему головы, оторвались на минуту от дела.
Неожиданно за спиной Аралова послышалось шуршанье гальки, и к его ногам подкатился живой комок. Это был Леня. Он встал, отряхнулся и посмотрел на боцмана.
— А я догадался, что вы рыбак, — сказал мальчик хитро и весело.
— Рыбак? — переспросил Аралов и покосился на председателя. Рыбаки молча смотрели на него и мальчика. Аралов помедлил с ответом.
— Ты куда это в такую рань? — сердито спросил он у Лени. — Мать ругаться будет.
— Не будет. Я оставил записку, как папа. А то вы уедете, а я… Возьмите меня с собой, дядя. Я не буду раскачивать лодку и пугать рыбу. Я буду тихо сидеть, помогать… Что скажете — сделаю. Я все могу.
Аралов неожиданно смягчился, положил руку на голову мальчика, посмотрел на рыбаков. Те стояли, выжидая, дружелюбно улыбались. Аралов, словно сбросив с себя какой-то груз, неожиданно весело и громко спросил:
— Возьмем мальчонку?
— Возьмем, возьмем. Пущай проветрится. Оберегем, — загудели в ответ рыбаки.
Председатель оживился, хлопнул в ладоши и оглушительно скомандовал, молодецки закрутив усы:
— По лодкам!..
Боцман подхватил мальчика под мышку и подбежал к лодке. Передав Леню в руки рыбакам, он вытащил из-за борта шинели узелок, подкинул его и крикнул мальчику:
— Лови харч!
Леня восторженно растопырил руки, и боцман точным броском ударил его узелком прямо в грудь. Мальчик крепко прижал к груди «харч», оцепенев от тревожного счастья.
— Садись, Семен Семенович, — сказал председателю боцман, цепкими жилистыми руками приподняв нос лодки.
— Да мне сегодня здесь надо бы… — проговорил неуверенно Карагозов, но вдруг, рубанув воздух рукой, решительно добавил — Ради такого случая. Ладно!
Он ловко взобрался в лодку. Аралов озорными глазами посмотрел на Карагозова и проговорил с веселой угрозой:
— Я тебе покажу… «кишка тонка»!
Председатель гоготнул: «Язви тя», — и хлопнул руками по бокам. Боцман сильным толчком послал лодку от берега, в последний миг прыгнув на нос. Рыбаки разобрали весла.
Председатель положил руку на плечо боцману, сказал:
— Давай…
Боцман понял его и, набрав в грудь воздуха, голосом, полным отваги и задора, скомандовал:
— Весла-а… на воду!
«А-а-а-у-у»— заметалось эхо между берегами, и, будто догоняя его, лодка рванулась вперед, на быстроток.
Путешествуя по Молдавии, я внезапно почувствовал себя плохо: простудился и вынужден был на долгое время остановиться в Сороках.
Сороки — древний, зеленый от садов и серый от пыли городок, ныне районный центр, расположенный на правом берегу Днестра в северной нагорной части Молдавии.
Дом, в котором я снял комнату, стоял на горе. Отсюда хорошо видна была нижняя центральная часть города с рынком, административными зданиями и учебными заведениями, которых в Сороках оказалось много.
Река, делающая в этом месте десятикилометровую петлю, круто огибала пологий левый берег, усеянный серыми крышами хат просторного села Цекиновки, окруженного кукурузными полями. Там начиналась украинская земля.
Целые дни просиживал я в плетеном кресле на веранде, — любуясь красивыми изгибами реки, отороченной зеленью садов, покатыми холмами, волнообразно убегающими за горизонт, древней пятисотлетней крепостью, возвышающейся неусыпным стражем над рекой, неподалеку от оживленного пляжа с голубыми легкими постройками.
Мысли мои, сменяя друг друга, как бы плыли по течению реки…
Извилист Днестр. Торопливо бежит он на юг, доискиваясь ласкового Черного моря. На пути его встают холмы и взгорья, а он, бросаясь то вправо, то влево, упрямо несет свои серые-серые воды вперед. На севере, обогнув Черновицкую область, Днестр подходит к границе Молдавии. Но долго еще не расстается он с Украиной, отдавая ей весь левый берег, почти до самой Немировки. И только оттуда уже безраздельно вступает в пределы Молдавии. На юге же он снова, прежде чем броситься в объятия Днестровского лимана, милуется с украинской землей.
Красив древний Днестр — седой, как старик, и резвый, как ребенок. Тысячелетиями катит он свои воды в Черное море. Стальная по цвету и упругости струя его, точно острый клинок, вложенный в драгоценные ножны, не раз привлекала алчных захватчиков. Их манил сюда благодатный климат, плодородные земли, трудолюбие и мастерство песенного народа. Отсюда, с берегов Днестра, жадному взору искателей поживы открывалась на северо-восток изумрудная, полная сокровищ и тайны девственная даль огромной Руси.
Издревле обрабатывал землю Приднестровья славянский плуг, защищал славянский меч. Более чем тысячелетие нашествия кочевых орд разбивались о могучую грудь коренных поднестровских славянских племен— уличей и тиверцев. Защищая Киевскую Русь с юго-запада, они строили здесь мощные оборонительные валы и городища. Время и войны стерли их с лица земли. Только в последние годы советским ученым-археологам удалось найти следы и останки многих славянских поселений на Днестре.
Днестр был также свидетелем героического трехсотлетнего сопротивления молдавского народа кровавому турецкому игу, от которого лишь в 1812 году окончательно избавил его русский народ.
Еще до сего времени на крутых берегах Днестра можно видеть полуразвалившиеся, некогда грозные каменные крепости чужой, не здешней архитектуры — печальные и поучительные памятники стародавних волчьих устремлений западных и средиземноморских племен и государств.
Одной из таких крепостей и была Генуэзская крепость города Сороки. Ее круглые башни с черными глазницами амбразур и циркульные стены с зубцами наверху воскрешали в памяти историю далекого прошлого.
Думая о прошлом и видя перед собой сегодняшнюю жизнь бодрого растущего городка, заполненного шумливым студенчеством, я искал слово, которым можно было бы полно и кратко назвать героический путь неутомимого, умного народа к счастью, к светлой жизни.
Я знал это слово, но почувствовать сердцем и понять умом безмерную глубину его мне помогла маленькая женщина — согбенная, с высохшими руками и белыми как снег, волосами на трясущейся голове.
Ей было девяносто с лишним лет. Она неподвижно лежала на койке в маленькой проходной комнатке нашего дома. Квартиранты, проходя мимо старухи, отворачивались, старались не замечать ее. Настоящего имени старухи никто не знал. Все называли ее Бессмертной.
Домом управляла вдова, внучка Бессмертной — Мария Соломоновна, пышная, сонливая женщина с двойным подбородком и затуманенными тоскливыми глазами. Она нигде не работала, довольствуясь доходами с фруктового сада и квартиронанимателей.
Мария Соломоновна вставала с постели днем, когда солнце поднималось в зенит, готовила поесть себе и бабушке, кое-как прибирала комнаты и выходила на веранду. Сладко и томно потягиваясь, Мария Соломоновна начинала длинные, со вздохами, воспоминания о молодости, ушедшей безвозвратно, о муже, ушедшем с другой женщиной, жаловалась на скуку и серость будничной однообразной жизни. Казалось, ее ничто уже не интересовало, не радовало в жизни.
После обеда Мария Соломоновна уходила спать, чтобы вечером, благоухая духами, исчезнуть из дома до поздней ночи.
Она очень заботилась о бабушке: не разрешала ей ничего делать и даже ходить: кричала, если та пробовала взяться за домашнюю работу, и почти насильно укладывала старуху в постель.
— Лежи, отдыхай… Тебе вредно ходить, а тем более работать. Боже упаси! — кричала она на ухо Бессмертной, и старуха, покачивая головой, послушно затихала.
Не нравилась мне жизнь Марии Соломоновны, не нравилась ее забота о старухе. Но я молчал.
Чувствовал я себя все еще плохо. Сил еле-еле хватало на то, чтобы сходить поесть в столовую и посетить поликлинику. Я оброс бородой, страдал бессонницей, но в больницу ни за что не хотел ложиться. Трехлетнее пребывание в госпитале после тяжелого ранения во время войны оставило во мне непреодолимое отвращение к больничной обстановке: чистым, белым, как саван, палатам, лекарственным запахам, гнетущей тишине. Строгому больничному режиму я предпочитал строгую свободу в домашней обстановке.
Меня заинтересовала старуха. Я приглядывался к Бессмертной. Она, кажется, боялась внучки, но в то же время я не раз замечал то ненавистные, то насмешливые лукавые взгляды старухи в спину Марии Соломоновны. Как будто она что-то скрывала от внучки, обманывала ее и внутренне радовалась этому, насмехалась над ней.
Просыпаясь чуть свет, я видел иногда, как старуха, придерживаясь руками за стену дома и перила крыльца, тяжело, медленно подымалась к себе в комнату. Она шаталась от усталости. Серенькое старое платье висело на ней, как на кривой палке. Тонкие, высохшие руки дрожали. Лицо, испещренное глубокими бороздами морщин, с острым подбородком и большим носом, нависшим над впалым ртом, казалось деревянным. Редкие поблекшие неприкрытые волосы торчали по сторонам, как пучки пакли. Тонкая, скрючившаяся, она была похожа на изогнутое жестокими ветрами высохшее дерево. Распухшие ноги, словно вырванные из земли корни, еле держали ее. Ничто не связывало ее с жизнью. Бессмертная стояла на краю могилы.
Но когда старуха, взобравшись на крыльцо, поднимала на мгновение голову, я вздрагивал от неожиданности: глаза ее улыбались. Они блестели не от старческой слезы. Нет! Из-под тяжких красных век выскальзывал на секунду светлый, задорный лучик. В глазах — радость, жизнь! Но вот голова старухи упала на плоскую грудь, и огоньки в глазах потухли.
Куда она ходит? Что за радость окрыляет дряхлое, бессильное тело старухи? Я терялся в догадках и еще внимательнее приглядывался к ней.
Однажды днем я услышал гневный крик Марии Соломоновны и насторожился.
— А-а! — торжествующе кричала она у постели старухи. — Вот что ты делаешь по ночам! Ну, погоди же… Не слушаешься, надрываешь свои последние силы. Ладно!
Я спросил у Марии Соломоновны, в чем дело? Но она только махнула рукой:
— Ползает по ночам. Обманывает меня. Из ума выжила старуха…
Я ничего не понял. В тот же день Мария Соломоновна заколотила досками двери старого, полуразрушенного саманного сарая. Теперь старуха уже не поднималась с кровати. Она печально, бессмысленно смотрела в потолок, и изможденные черты лица ее выражали глубокую скорбь о невозвратимой утрате.
Меня угнетал этот взгляд. Чем так обидела внучка бабушку. Сарай? Но какая связь страшной печали старухи с заколоченными дверями сарая? Я решил во что бы то ни стало докопаться до истины.
Как-то после обеда, воспользовавшись отсутствием Марии Соломоновны, я подсел к кровати Бессмертной и участливо спросил:
— Как вы себя чувствуете, бабушка?
Старуха повернулась, внимательно оглядела меня, но ничего не ответила.
Взгляд ее остановился на моих руках и она оживилась. Старуха приподнялась и нагнулась так низко, что коснулась носом моей руки, лежащей на колене. Она ткнула скрюченными сухими пальцами в синюю татуировку якоря на руке и спросила тихим, шелестящим голосом:
— Моряк?
— Да, бабушка, офицером флота был. Теперь в отставке по инвалидности.
Старуха одобрительно кивнула головой, легонько хлопнула меня по плечу и уставилась взглядом в стенку в ногах кровати. Я невольно проследил за ее взглядом и увидел большую фотографию морского офицера, помещенную в массивную глубокую раму, разукрашенную серебряной фольгой. Эту раму я видел и раньше, но принял ее за икону.
На погоне кителя офицера белели, как стеклянные крупинки, четыре звездочки: капитан-лейтенант. Морская фуражка была глубоко посажена прямо и чуть вперед на лоб, словно в лицо моряка дул сильный ветер. Грудь офицера украшали ордена и медали.
— Это ваш сын, бабушка?
— Сын.
— На каком море он служит теперь?
— Сложил на Черном. Теперь не знаю.
— Что ж, не пишет, или… погиб? — неуверенно спросил я.
— Писали — погиб. Не верю.
Я начал рассказывать старухе о кораблях, о морской службе, о дальних походах… Несколько раз пытался узнать, на каком корабле служил ее сын, но старуха не отвечала, хотя слушала, кажется, с интересом.
Смущенный ее молчанием, я встал. Тогда старуха повернулась ко мне и поманила пальцем, словно намереваясь передать мне по секрету какую-то тайну.
Я с готовностью склонился к ней.
— Болеешь? — коротко спросила она.
Я охотно рассказал о себе. Старуха внимательно слушала. И странно! — по мере того, как я, стараясь вызвать к себе сожаление и тем сблизиться с ней, подробно рассказывал о своем ранении и теперешнем состоянии здоровья, взгляд старухи становился светлее, и наконец ее тонкие сухие губы искривились в улыбке, обнажив бледные десна.
Я ничего не понимал. Издевается она надо мной, что ли? «Дьявол, а не старуха», — неприязненно подумал я, жалея, что начал разговор, и встал, чтобы уйти. Но старуха задержала меня и, показав рукой на дверь кладовой, заговорщически сказала:
— Там гвозди, молоток. — В сарае — доски. Почини забор двора. Иди. — Бессмертная махнула рукой, как бы выпроваживая меня.
Пораженный таким оборотом дела, я ушел к себе озадаченный. Черт знает, что такое! Однако… Что ж, забор я, пожалуй, попробую исправить. Интересно все-таки, чем все это кончится. Я открыл дверь и наткнулся на взгляд старухи. Она ждала меня.
Взяв молоток и гвозди, я вышел во двор.
Обширный двор зарос лебедой. Сад тоже был запущен. Забор и сарай, увитые диким виноградом, покосились, обветшали. Узкие тропинки поросли травой. И даже широкая дорога со двора на улицу, выложенная камнем, поросла полынью. Все носило на себе следы запущенности, разрушительной силы времени. Я как-то не замечал этого раньше, но сейчас вдруг все резко бросилось мне в глаза. Да, нет хозяйского глаза, нет заботливых рук.
Обливаясь потом и превозмогая головокружение, я сорвал доски с двери сарая. И здесь — хлам, трава, дыры в стенах, щели в крыше. По углам валялись дрова, старая мебель, листы жести, доски, обручи…
На одной из стен я заметил следы недавнего ремонта: она была обита дранкой и наполовину оштукатурена. Тут же стояли деревянный ящик с засохшей глиняной обмазкой, кадка с водой, лопатка… «Бессмертная работала!» — вдруг догадался я, вспомнив ворчанье Марии Соломоновны. Неужели только для этого она и ходила сюда по ночам? А может быть… Интересно. Я начинал кое о чем догадываться.
Отдохнув, я принялся за работу. Кое-как выпрямив часть забора, я, уставший и ослабевший, едва дотащился до койки. В эту ночь я спал, как убитый.
Но утром, проснувшись, я, несмотря на плохое самочувствие, решил начатое дело довести до конца. Днем, увидав меня за работой, Мария Соломоновна изумилась, но я не обращал на нее никакого внимания.
— Вам же нельзя. Вы — больной.
— Ничего. Мне можно. И я люблю это.
— Ну, как хотите… Только я не понимаю. И вообще… Я не прошу.
Я взглянул на нее и понял, что она боится, как бы я не потребовал возмещения за свой труд, и тут же успокоил ее, сказав, что делаю это бесплатно.
После обеда во двор вошла Бессмертная. Не говоря ни слова, она стала мне помогать: то конец доски придержит, то подаст гвоздь. Работа радовала ее. Она словно помолодела. Глаза ее загорелись, движения стали уверенными. Я смотрел на нее с восхищением. Тут-то я понял наконец смысл предрассветных прогулок старухи, ее печаль, ее насмешливые взгляды в спину внучки. Человек с годами может потерять все: здоровье, память, волю, но привычка к труду остается навсегда. Эта великая привычка и поддерживала в старухе жизнь. Безделья, а не смерти боялась она.
Мария Соломоновна вновь попробовала было проявить свою «заботу» о старухе, но я осадил ее.
— Оставьте нас в покое. Не трогайте бабушку, — резко сказал я.
— Но… она старая. Ей нужно лежать, — заморгав глазами, пролепетала растерянная Мария Соломоновна.
— Не старая она! — почти крикнул я. — Она — молодая. Она работает, — а вы не мешайте и идите спать. Хотите похоронить бабушку заживо?
Мария Соломоновна ахнула, всплеснула полными руками и кинулась в дом.
Я нисколько не пожалел о резкости своего тона. Бессмертная же испуганно посмотрела вслед внучке, нерешительно шагнула к дому, но вдруг сплюнув, остановилась.
С этого дня мы с Бессмертной, не обращая внимания на косые взгляды Марии Соломоновны, работали вместе. Я быстро пошел на поправку: головокружение прекратилось, мускулы заметно отвердевали, дыхание стало свободным. Я чувствовал, как мое тело наливается здоровьем, силой. Мы почти не разговаривали со старухой. Занятая работой, она забывала обо всем на свете. Медленно передвигаясь по двору, она неторопливо, но споро делала то, что ей хотелось. Старуха, словно выпрямилась, посвежела за эти несколько дней. Пока я починял крышу сарая, она оштукатурила стены, потом начала расчищать двор и сад от сорняков. Когда у нее не хватало сил поднять какой-нибудь тяжелый предмет, она обвязывала его веревкой, волоча по земле, оттаскивала на место. При этом губы ее шевелились, словно она пела песню. Да, она пела, и все пело в ней: руки, глаза, сердце… Заражаясь ее настроением, я еще крепче сжимал в руках топор, с двойной силой заносил его для удара.
За две недели мы отремонтировали сарай, починили забор, расчистили и привели в порядок двор и сад. Я сколотил нехитрую беседку, и по вечерам, уставшие и довольные, мы отдыхали в ней. Молча сидели мы, поглядывая на плоды нашего труда. Старуха не любила много говорить, и я не нарушал ее величавого безмолвия. Да и зачем слова? Мы понимали друг друга без слов, нам все было ясно. Когда сердце поет, слов не нужно.
Мария Соломоновна, не выдержав отчуждения, однажды подошла к нам, виновато присела рядом и молча поставила нам на колени тарелки, полные сочных фруктов.
…Уезжал я через неделю. Дела звали в путь. Бодрый, окрепший, простился я с хозяевами. Бабушка и внучка проводили меня до калитки. Мария Соломоновна прослезилась.
— Извините, если что не так…
— Все так, все так, — ответил я весело. — Советую вам устроиться на работу. За домом посмотрит бабушка.
— Я уже сама думала об этом, — смутилась Мария Соломоновна и опустила голову. Старуха кивнула головой, промолвила, как всегда коротко:
— Работай.
Потом подошла ко мне, положила свои добрые трудовые руки на мои плечи и тихо сказала:
— И ты работай. Иди! — и ласково подтолкнула меня.
Я обнял мать моряка и вышел на дорогу. Дорога эта вела к Труду.