ЧАСТЬ ВТОРАЯ Елизавета

I В ЛАБИРИНТЕ ИНТРИГ

"Если до получения этого письма наши друзья, о прибытии которых меня известила вчерашняя депеша, еще не успеют выехать из Парижа, то я надеюсь, что вместе с верительными грамотами Ваше Превосходительство пришлете мне подробные инструкции относительно всех затруднений, о которых я имею честь сообщить Вам ниже. Положение все запутывается, и маркизу будет легче изложить мне словесно взгляды королевского правительства, чем Вашему Превосходительству сделать это письменно.

Повторяю, положение так запутывается, становится настолько сложным, что может показаться, будто ради интересов Франции я иду против французских же интересов. Я положительно затрудняюсь достаточно кратко и ясно изложить вам все это…"

Писавший эти строки — французский посол при русском дворе, Жак Иоаким Тротти маркиз де ла Шетарди — положил перо, встал и задумчиво подошел к ярко топившемуся камину, у огня которого стал потирать зазябшие руки. Он был в меру высок, хорошо сложен, строен и одет со всей изысканностью прирожденного победителя сердец. Орлиный нос и энергичная дуга бровей придавали выражение смелости и отчаянной решимости его выхоленному, красивому лицу, которое, однако, при более внимательном наблюдении несколько отталкивало избытком самонадеянности и надменности.

Но теперь выражение самонадеянности значительно отступало перед той крайней озабоченностью, о которой ясно говорили нахмуренный лоб и сдвинутые брови посла. Действительно, его положение было не из легких. Он просит инструкций, которые даже при помощи курьера могут быть доставлены ему не ранее, как дней через пятьдесят, так как даже верховой с расставленными подставами проходил расстояние от Петербурга до Парижа в 20–25 дней. А между тем необходимость действовать может сказаться теперь же! Так как же изложить своему правительству положение момента настолько ясно, чтобы сразу была видна создавшаяся необходимость действовать именно так, а не иначе?

После довольно долгого раздумья Шетарди пожал плечами, энергично махнул рукой и, вернувшись к письменному столу, продолжал писать:

"Прежде всего начну с некоторого маловажного трения; которое я предвижу. Конечно, в данном случае вопрос идет только о небольшой подробности этикета, но без специальных инструкций Вашего Превосходительства я не могу уступить в этом.

Сегодня утром я частным образом виделся с Остерманом. Во время разговора эта старая лиса упомянула, что отсутствие аккредитивов к новому правительству не помешает неофициальному ведению переговоров между нами, так как смерть императрицы Анны не лишает русского двора возможности видеть во мне представителя его христианнейшего величества, тем более что и герцог-регент не удосужился до весны дать послам торжественную аудиенцию, а, следовательно — все равно пришлось бы слишком долго ждать официального признания.

Я не могу скрыть своего удивления, возразив, что аккредитивы будут даны мне не к регенту, а к императору Иоанну III[48] Иоанна Антоновича называют как Иоанном Третьим, так и Шестым. Иоанн Грозный (IV) был первым венценосным Иваном, имевшим титул царя, — до него были только великие князья., а, следовательно, и не могут быть вручены никому иному. Остерман ответил, что обычай запрещает показывать русского принца крови до достижения им одного года и что это в сущности — такой пустяк, о котором не стоит спорить. Я не настаивал, так как счел лишним протестовать заранее. Но я прошу сообщить мне в категорической форме теперь же, можно ли, не нанося ущерба достоинству Франции, уступить русскому двору в этом вопросе?

Это относительно мелочи. Теперь нечто более серьезное.

Я писал третьего дня, что немедленно по получении официального извещения о смерти императрицы пошлю своих дворян к принцам и принцессам для выражения соболезнования. Герцог Бирон не принял моего посланного и дал ему весьма ясно понять, что ему некогда будет принять также и меня. Наоборот, бывший у принцессы Елизаветы передал мне от имени цесаревны, что я всегда могу приехать к ее высочеству, когда бы не захотел и что царевна очень желала бы повидаться со мной. Но я считаю необходимым пока еще удерживаться от личных свиданий с принцессой.

Я уже писал Вам ранее, что до сих пор мне не приходилось видаться с ее высочеством иначе, как при третьих лицах, что до последнего времени тайные переговоры велись через Нолькена и известное Вам доверенное лицо и что только на другой день после смерти императрицы ко мне с великой опаской зашел Лесток. Вам изестно также, что царевна не выказывает особенной уступчивости в интересующем нас деле и уклоняется от документальных обещаний территориальных уступок в пользу Швеции. Как ни заинтересована в этом последняя, но она смотрит на это гораздо легче, и Нолькен все-таки склоняется в пользу возможно быстрейшего осуществления переворота, так как для Швеции война была бы теперь очень несвоевременной, а иначе немыслимо сбить Россию с принятой ею угрожающей и вызывающей позиции.

И вот тут-то я и остановлюсь перед неприятной задачей парализовать французские начинания во имя Франции. Нолькен говорил мне на днях, что его правительство ассигновало ему большую сумму[49] на политическую интригу, и я понимаю, что бедная Швеция могла получить эти деньги только от Франции. Нолькен говорит, что его правительство решило в случае неизбежности объявить России войну, и я понимаю, что обедневшая Швеция может начать войну только в том случае, если Франция ссудит ей на это средства. Следовательно, образ действия Нолькена находится в полном согласии с желаниями моего правительства, и… все-таки я должен противодействовать ему!

Я позволяю себе спросить, какая будет польза для Франции, если принцесса Елизавета вступит на трон не ослабленной заранее страны? Ведь даже и теперь, нуждаясь в нас, царевна выказывает строптивость и нежелание поступаться чем бы то ни было? Что же будет далее и приобретем ли мы себе союзника, помогая царевне Елизавете получить отцовскую корону? Кроме того, благодаря тому, что осторожность Французского правительства понуждает его действовать, прикрываясь Швецией, принцесса Елизавета может отказать нам в праве на свою признательность, опираясь на то, что действительную помощь ее высочество получила не от нас. Царевна должна пойти на уступки, должна дать письменное обязательство вернуть Швеции захваченные Петром Великим земли и предоставить Франции известные фискальные пример, таможенные преимущества. Без этого нам нет смысла помогать ей. Я очень рад, что Нолькен обнадеживает ее: несколько досадных разочарований, и царевна увидит, что ей необходимо стать уступчивее к нам!

Но это — еще далеко не все, положение осложняется еще более. Герцог-регент держит себя все враждебнее к родителям юного императора и, как это мне известно, все более заигрывает с царевной Елизаветой. Ведь он уже давно питает тайную страсть к царевне да кроме того, понимает, что его положение непрочно. Ни для кого не тайна, что он помышляет выслать Анну Леопольдовну с супругом за границу. Но удастся ли ему, всеми ненавидимому, удержать власть в руках? Нет, не удастся, и это должно понудить его пойти на соглашение с царевной. Уже тот факт, о котором я упоминал выше, что герцог не принял моего посланного, свидетельствует, насколько Франция не может рассчитывать на его дружбу. Значит, от кого бы ни исходило желание немедленного переворота в пользу царевны Елизаветы, революция в данный момент принесет Франции только ущерб, а, следовательно, моя священная обязанность — не допустить осуществления переворота.

Итак, судя по всему, царевна ведет загадочную для меня двойную игру. Третьего дня уже после отсылки последней депеши я говорил с известным Вам доверенным Нолькена, который сообщил мне, что шведский посол вступил в переговоры с фельдмаршалом Минихом. Но ведь Миних — враг Бирона! Объяснение этой загадки обещано мне в ближайшем будущем, может быть, сегодня, и тогда я немедленно извещу Ваше Превосходительство. Но мое положение посла обязывает меня быть готовым ко всему, а те намеки, которые делает Нолькен, заставляют предполагать возможность осуществления такой странной политической конъюнктуры, как Бирон — Елизавета — Миних. Нечего и говорить, что подобное разрешение вопроса грозит Франции полным крушением ее надежд!

Вот в чем заключается запутанность положения, о которой я упоминал в начале письма. Момент таков, что каждую минуту грозят политические неожиданности. Я постараюсь оттянуть решительную развязку в ожидании точных инструкций, но если мне не удастся сделать это, то я буду вынужден действовать так, как подскажут мне здравый смысл и интересы Франции!"

Шетарди перечитал все написанное им, затем взял чистый лист бумаги и принялся переписывать, местами зашифровывая депешу. Затем, положив изготовленное донесение в конверт и запечатав его, посол с облегченным видом вскочил с места и опять подбежал к камину, чтобы сжечь черновик.

— Ух! — сказал он, протягивая руки к ярко вспыхнувшему от брошенной бумаги пламени. — Что за отвратительная страна! Помимо вечных затруднений, когда не знаешь, на что решиться, климат способен либо отравить, либо заморозить всякую изобретательность! Все время стоял гнилой, желтый туман, а теперь вдруг ударили холода, от которых птицы мрут на лету! И ведь теперь еще только начало ноября — что же будет дальше? Да, уж придется мне разориться на мех для любочкиной шубки. Конечно, в этой стране белых медведей меха стоят не так уж дорого, да и до сих пор прелестное тело и болтливый язык очаровательной русской аристократки стоили мне сущих пустяков; однако правительство христианнейшего короля настолько скупо, что было бы желательно избежать подобных трат и далее… Но что нужно, то нужно. Любочка — премилое и преполезное существо и…

Осторожный стук в дверь прервал игриво-деловые размышления посла. Вошел камердинер и доложил:

— Господин Шмидт желает видеть ваше превосходительство!

— Отлично, — ответил Шетарди, — попросите ко мне господина Гюйе и впустите Шмидта.

Через несколько минут в кабинет вошли Гюйе, один из секретарей французского посольства, и Шмидт, младший переводчик барона Нолькена.

— Здравствуйте! — небрежно кивнул Шетарди, отвечая на почтительный поклон Шмидта. — Вот что, милый Гюйе, потрудитесь, пожалуйста, немедленно отправить этот пакет вашему правительству с экстренным курьером. Депеша очень спешная! Ну, а у вас что? — обратился он к Шмидту.

— Письмо от его превосходительства барона Нолькена! — почтительно ответил переводчик.

— А! Ну, дайте сюда! Вы можете идти, Гюйе, и пожалуйста, чтобы пакет был отправлен немедленно!

Как только за секретарем закрылась дверь, обращение маркиза резко изменилось. Он приветливо закивал головой Шмидту и знаком предложил ему сесть в одно из кресел около камина. Затем, убедившись, что в соседней комнате яикого нет, он запер дверь из последней в коридор и, усевшись рядом со Шмидтом, оживленно заговорил.

— Ну, милый мой, как дела! Уж вижу, вижу, что у вас имеются новости! Впрочем, сначала письмо!

Шетарди вскрыл конверт, который держал в руках, и достал оттуда небольшой листик совершенно чистой бумаги. Посол взял этот листик и подержал его около огня камина. Сейчас же на чистой дотоле бумаге стали показываться какие-то буроватые черточки, а затем мало-помалу слились в две строки письма. Шетарди прочел их, бросил письмо в огонь и сказал:

— Барон пишет, что он поручил вам передать мне все на словах и что сегодня вечером он будет у меня. Так в чей же дело?

— Дело в следующем, — ответил Шмидт. — Шведское; правительство в двух последовательных депешах настойчиво указывало барону, что необходимо теперь же сделать что-либо, чтобы изменить позицию, принятую Россией по отношению к Швеции. Напрасно барон заявлял, что нельзя насиловать события и что он действует вполне согласно с вами, барону открыто выразили недовольство им…

— Ну да, конечно! — с досадой воскликнул Шетарди. — Видно, все правительства на один покрой! Они хотят, чтобы мы были в чужой стране какими-то богами, которым достаточно только пожелать, чтобы было все исполнено.

— Совершенно случайно, — продолжал Шмидт, — барону удалось увидеться с фельдмаршалом Минихом в такую минуту, когда последний был вне себя от негодования. Миних, потерявший всякую сдержанность, бесновался, топал ногами и изрыгал громовые проклятия по адресу герцога Бирона и родителей императора. Первый раздосадовал фельдмаршала тем, что отказался признать какие-то расходы, сделанные Минихом для нужд армии, и фельдмаршалу, скупость которого вошла в пословицу, приходится платить теперь из своего кошелька. А родителей императора Миних, ругал за трусость: он уже не раз намекал им, что стоит только, мигнуть ему — и герцог будет арестован, а они все трусят. Между тем не сегодня-завтра Бирон попросту вышлет принца с принцессой из России, и тогда уж никому не сдобровать.

— А прежде всего — самой России! — вставил посол.

— Барон дал понять Миниху, что все эти беды заслужены русскими: зачем они обошли законные права дочери Великого Петра и позволяют править над собой иноземным? Слово за слово, Миних обещал Нолькену сегодня же арестовать именем царевны Елизаветы как Бирона, так и родителей императора…

— Неужели? — испуганно воскликнул Шетарди.

— Конечно, обещая это, Миних действует далеко небескорыстно. Злоба — злобой, месть — местью, а корыстолюбие этого генерала все-таки на первом плане! Нолькен обещал фельдмаршалу довольно крупную сумму и сегодня вечером должен был доставить в задаток половину ее…

— Но, Боже мой, ведь это — безумие! — крикнул Шетарди, вскакивая с кресла и не будучи в силах сдержать свое волнение. — Разве такие вещи делаются сразу?

— Но мне казалось, — удивленно возразил Шмидт, — что предпринятые бароном шаги вполне согласуются с намерениями вашего правительства, маркиз?

— Ну да, да, конечно! — поспешил ответить Шетарди, спохватившийся, что сказал лишнее. — Я именно потому и волнуюсь, что боюсь за исход неподготовленного предприятия…

— Где Миних — там гвардия, там вся армия, маркиз! — заметил Шмидт.

— Ну да, ну да… Конечно… Так, значит, это — дело решенное?

— Нет, окончательно оно еще не решено. Барон послал меня к вам для того, чтобы вы, в свою очередь, направили меня к цесаревне, дабы поставить ее высочество в известность о готовящемся и просить ее скрепить своей подписью известные вам условия. Теперь около двенадцати; барон рассчитывает, что часам к пяти-шести я успею вернуться, а к этому времени он будет у вас. Тогда в зависимости от принесенного мною ответа барон решит с вами все остальное.

— Отлично! — сказал Шетарди, видимо, обрадованный. — Я сейчас напишу вам текст тех условий, которые должна подписать цесаревна! — Он подсел к письменному столу, достал из потайного ящика флакон секретных чернил и принялся писать; красноватые буквы письма, высыхая, бесследно исчезали. — Вот! — сказал он, окончив и помахивая листком по воздуху, чтобы просушить его. — Я положу этот листок в несколько других чистых. Запомните: исписанный листок будет третьим сверху. Вы, конечно, знаете, что достаточно подержать его около огня и буквы сейчас же проступят. Если при вас даже найдут, паче чаяния, несколько листов белой бумаги и если русской полиции даже придет в голову заподозрить тут что-нибудь, то испытают первый листок, второй, а уж до третьего не доберутся… Или лучше положите его пятым, вот так! Ну, а теперь, милый мой, большая просьба: не передавайте царевне никаких подробностей, скажите просто, что есть шанс на осуществление наших замыслов, но это осуществление возможно только в том случае, если ее высочество подпишет обязательство. Могу я положиться на вас?

— Вполне, маркиз! — кланяясь, ответил Шмидт.

— Благодарю вас, и, поверьте, что его величество мой король не оставит ваших услуг без вознаграждения! Теперь будьте любезны, отоприте дверь второй комнаты и вернитесь сюда. Я сейчас позвоню слуге.

Шмидт отпер дверь и снова занял прежнюю подобострастно-почтительную позу. Шетарди позвонил. Камердинер, вошедший на его звонок, застал конец фразы посла

— …Все равно я не могу выпустить из дома такой важный документ! Единственное, что я могу сделать из уважения к барону, это позволить вам скопировать бумагу здесь же у меня!

— Но помилуйте, ваше превосходительство, — взмолился Шмидт. — Ведь тут будет работы почти до самой вечера!

— Что же делать… Пьер, — обратился посол к камердинеру, — проведите господина Шмидта в дальнюю заднюю комнату, где он всегда работает, когда приходит копировать.

— Слушаю-с, ваше высокопревосходительство, — ответил камердинер, уводя за собой Шмидта.

— Если она не подпишет, я не допущу осуществление этого замысла! — пробормотал Шетарди. — Правда, я рискую тем, что царевна Елизавета пойдет на соглашение с регентом, но… кто не рискует, тот не выигрывает!

II ПРЕВРАЩЕНИЯ

Дом на Васильевском Острове, где по своем приезде в Петербург поселился Шетарди, оказался в таком плохом состоянии, что с наступлением осени 1740 года посол должен был перебраться в садовый флигель, рассчитывая летом капитально отремонтировать его.

И дом, и флигель имели свою историю, а может быть легенду.

Уверяли, что дом, сложенный из угрюмого серого камня, был выстроен одним из сподвижников Петра чуть ли не в год основания города (1703 г.). Несмотря на то, что при доме был большой сад, огороженный высокой каменной стеной, общий вид здания был таким угрюмым и неприветливым, что владельцы там не жили, и дом долгое время пустовал. И вдруг в опустелый дом явилась целая орда плотников и каменщиков. Закипела деятельная работа, во двор возили лес и камень, но — странное дело! — сам по себе дом оставался все таким же хмурым, разоренным. Только стена подверглась некоторой частичной перестройке: с неизвестной целью ее во многих местах снабдили ложными башенками.

Соседи недоумевали: материала возят видимо-невидимо, а дом все в прежнем виде. Наконец работа закончилась, громадные ворота захлопнулись, и дом погрузился в прежнее безмолвие. Правда, иногда по ночам из-за стены чуть слышно доносились какие-то звуки, но это только пугало прохожих, — ведь само здание постоянно оставалось неосвещенным.

Загадка разъяснилась только впоследствии: оказалось, что в саду был выстроен довольно просторный флигель, который с улицы оставался совершенно невидимым благодаря высокой стене и деревьям, росшим вокруг. Этот флигель был выстроен Монсом, купившим все место, и здесь-то, как говорили, не раз происходили его свидания с императрицей Екатериной I. После казни Монса дом отошел к правительству, был подарен Ягужинскому, а тот в свою очередь продал его кому-то. Новый владелец на скорую руку поштукатурил дом, позамазал кое-как трещины да щели и сдал под французское посольство. Но, как мы уже говорили выше, Шетарди, натерпевшийся от холода в первую зиму, летом приспособил для жилья просторный флигель и с осени переехал туда. Основываясь на ходивших об этом флигеле легендах, Шетарди предварительно тщательно исследовал стены флигеля, и кое-какие приятные открытия вполне подтвердили его ожидания.

С фасада этот флигель казался совсем маленьким, но сзади, в замаскированных крыльях, тянулись большие анфилады комнат. В одну из них, почти подходившую к стене, и привел камердинер Пьер Шмидта.

Это была небольшая, неуютная, заброшенная комната, меблированная очень скудно. Колченогий диван, пара изорванных кресел, шаткий стол с письменными принадлежностями да большая книжная полка-шкаф составляли все убранство комнаты.

Шмидт сейчас же расположился у письменного стола и приготовился копировать принесенные им с собою бумаги. предупредив камердинера, чтобы ему отнюдь не мешали, так как дело спешное и требует полного внимания. Но, как только вдали замолкли шаги камердинера, Шмидт поспешно встал, запер дверь на ключ, задернул перед дверью побуревшую от времени, но очень плотную портьеру и подошел к многоэтажной книжной полке. Здесь он отсчитал шестую полку снизу, отмерил от ее края вправо шесть четвертей и таким образом добрался до самого обыкновенного на вид костыля, каких было набито в стене довольно много. Шмидт с силой дернул за костыль сначала вправо, потом вниз, и часть нижней доски откинулась, обнажая потайной шкафчик, в котором виднелись два рычага. Шмидт повернул один из них и громоздкий книжный шкаф бесшумно опустился вниз, открывая вход в следующую комнату. Шмидт захлопнул дверцу потайного шкафчика, вошел в образовавшееся от провала книжного шкафа отверстие и в обнаружившейся комнате вновь проделал ту же процедуру, то есть отыскал маленький шкафчик, повернул один из оказавшихся там рычагов, и книжный шкаф снова вырос из-под пола, закрыв тайный проход.

Вторая комната нисколько не была похожа на первую. В ней не было окон, и свет падал сверху, через крышу, застекленное отверстие которой было искусно замаскировано выступавшим с фасада коньком. Эта комната была меблирована очень хорошо. Здесь были широкий мягкий диван, несколько удобных кресел, большой письменный стол, ряд платяных шкафов и аптекарских шкафчиков и большой умывальник.

Шмидт сейчас же приступил к делу. Он разделся до нижнего белья, снял с головы седовато-рыжий парик, под которым оказались коротко остриженные светло-каштановые волосы, достал из шкафчика пузырек с жидкостью желтоватого цвета и принялся втирать ее в лицо. Затем, не давая высохнуть лицу, он налил на ладонь прозрачной жидкости из другого пузырька и в свою очередь вытер лицо и ею. Когда затем он вымыл лицо водой, то оно оказалось совершенно молодым, нежным и очень бледным.

Не теряя времени даром, Шмидт подсел к зеркалу и принялся преображать себя. Когда минут через десять он надел вынутую из платяного шкафа поддевку и подошел к зеркалу, чтобы посмотреть на себя, то оттуда на него глянуло типично-русское, добродушно-плутоватое купеческое лицо с намасленными и гладко зачесанными волосами, окладистой бородой и румянцем во всю щеку.

Тогда Шмидт надел шапку, армяк, валенки, взял в руки товарный короб, поднял за кольцо половицу и спустился по узкой лестнице вниз. Эта лестница описывала полукруг. Первая четверть круга вела книзу, вторая вывела в узкий каменный мешок, оказавшийся внутренностью башенки. Слева и справа два небольших, незаметных снаружи отверстия позволяли осмотреть переулок с обеих сторон. Слева никого не было видно, а справа шли на некотором расстоянии друг от друга четверо пешеходов. Шмидт подумал, что будет слишком долго ждать, пока переулок случайно очистится, быстро нажал пружину и через открывшуюся дверку скользнул в нишу, имевшуюся со стороны переулка в каждой башенке. Когда первый из прохожих поравнялся с этой башенкой, он не увидел ничего подозрительного: в нише сидел купец. Так что же? Разве самому прохожему не приходилось зачастую присаживаться на ряды скамеек, устроенных вдоль всей стены в нишах? Дав возможность прохожему поравняться с собой, Шмидт встал, перекинул короб через плечо и быстро зашагал прочь.

Пройдя сеть коротких, пересекавшихся под прямым углом переулочков, Шмидт вышел на довольно широкую «першпективу», вновь свернул в один из боковых переулочков, выходивших к набережной, и остановился там перед деревянным, видимо, весьма недавно выстроенным домом. Перекинувшись несколькими словами с сидевшим у ворот «малым», Шмидт вошел во двор и поднялся по лестнице на крылечко.

В ответ на его стук послышался старушечий окрик:

— Чего нужно?

— К его благородию, господину поручику Мельникову! — ответил Шмидт.

— Да ты сам-то кто будешь? — раздраженно окрикнули его снова.

— Да Алексеев я, матушка, ваше благородие, Алексеев, торговец!

Запор с шумом отодвинулся, и маленькая, худая старушка открыла дверь.

— Ну, уж иди, затейник, — ворчливо сказала она, — Да иди скорее, будь тебе неладно! Что ты меня, старую, морозишь! — Она провела Шмидта в кухню и крикнула в коридор: — Митенька, поди-ка сюды, тут твой Алексеев пришел!

— Какой Алексеев? — послышался из-за перегородки молодой, звучный голос.

— Да тот самый, который тебе басурманские мази носит!

В ответ раздался радостный возглас, и в кухню бурно ворвался маленький, толстый, краснощекий поручик лет двадцати.

— Ну что, борода? — крикнул он еще с порога. — Принес, что ли?

— Принес, батюшка, ваше благородие! — с низким поклоном ответил Шмидт-Алексеев, развязывая окоченевшими пальцами короб.

— Да ну? — радостно вскрикнул Мельников, делая от радости веселый пируэт в воздухе и залихватски прищелкивая пальцами. — Да неужто ту самую принес?

— Ту самую, ваше благородие, которой людовикова мамзель притирается! — ответил купец, раскрывая короб и подавая офицеру плоскую, хрустальную банку, в которой находилась какая-то нежно-розовая помада.

— И не врешь? — с восторгом крикнул поручик. — Ах, молодец, борода! Уж и обрадуется Наденька!

— Уж твоя Наденька, тоже, прости Господи! С жиру бесится, — кинула старуха. — Только и знает, что беса тешить! И ты тоже, что твой жеребец — как увидит, так и заржет!

— Эх, маменька! — с укором сказал Митенька. — Сами вы, что ли, молоды не бывали? Аль забыли, как вас покойник-батюшка увозом брал?

— Ну, и что доброго вышло? — грустно возразила смягчившаяся при этом напоминании старуха. — Вот и мыкаемся мы с тобой! Только одно слово, что дворяне, а чать у всякого купчишки мошна жирнее… Невеста — голь, да жених — голь.

— Гол, да сокол! — весело крикнул поручик; но вдруг его лицо слегка омрачилось, и он с некоторой робостью сказал: — только ты уж, борода, уважь, не считай притиранья дорого-то!

— Батюшка, ваше благородие! — с низким поклоном ответил купец. — Уж позвольте мне поклониться вам этой мазью, ежели только вы мою нижайшую просьбицу уважили.

— Какую просьбу? — удивился поручик.

— Да насчет того, что сталось с прежними жильцами.

— Ах, это? Ну, конечно, разузнал! Мое слово — олово! — с юной гордостью ответил Мельников. — Маменьке удалось всю историю от старика-соседа вызнать. Пусть она и расскажет! Ну, маменька?

— А вот, батюшка, — заговорила оживившаяся старуха. — Сказывали мне добрые люди, что проживала здесь чиновничья вдова Пашенная с такой красоткой-дочерью, что и в сказке таких не бывает. Был у дочки женишок, тоже чиновник, а дочка-то — Оленькой ее звали — какой-то высокой особе приглянулась. Ну, высокая особа потрясла мошной, женишок-то и отступился, и осталась Оленька беззащитной со старухой-матерью.

И вот однажды ночью — было это года два тому назад — подъехало к воротам разного рода люда видимо-невидимо. Стали в ворота стучать. Оленьку за ворота вызывать. Вышла старуха и говорит, чтобы не срамили девушки и не ломились — все равно, дескать, ворота новые, запоры крепкие, собаки злые — не войти им во двор. И точно, ломились-ломились, а ворот сдюжить не могли.

Тут и пришла охальникам злая мысль. "Давай, сожжем их, коли так! — говорят. — Выйдут тогда, небось!" Сказано — сделано. Откуда-то дров натаскали, да и запалили сначала ворота, а потом и самый дом. Не сдобровать бы старухе с дочерью, да на их счастье конный патруль показался, охальники-то и убежали. Да поздно, вишь, стража-то подъехала! Сколько старуха страха натерпелась, что на другое утро Богу душу отдала, а Оленька взяла ларчик, что старуха вынести из огня успела, да и ушла куда глаза глядят. Спрашивали ее, куда она пойдет, да не сказала, только рукой отмахнулась… Тут ейный след и потерялся!

Шмидт-Алексеев выслушал этот рассказ, то бледнея, то краснея. Затем перекинув короб через плечо, он глухим голосом кинул: "Спасибо вам, добрые люди!" — и направился к выходу.

— Да они тебе сродственники, что ли, будут? — спросила старуха.

— Сродственники! — не поворачиваясь, ответил купец.

— Постой, борода, — крикнул ему вдогонку поручик. — А сколько же за мазь-то?

— А пожертвуйте вы, ваше благородие, в церковь сколько желаете, за упокой души Аксиньи Пашенной да за здоровье рабы Божьей Ольги, вот мы в расчете и будем! — ответил Шмидт, поспешно спускаясь с лестницы.

Понуря голову, он поспешно зашагал дальше. Путь ему предстоял неблизкий и надо было торопиться. Шмидт-Алексеев, в котором читатели, быть может, уже заподозрили третье — на этот раз настоящее лицо, спустился по переулку к Неве, перешел наискось лед и поднялся около Адмиралтейства, где вскоре вышел на Невский проспект, по которому и зашагал со всей возможной пешему быстротой.

Мрачные мысли томили его. Вдруг он почувствовал, что вся кровь отхлынула у него от головы и что он, того гляди, сейчас упадет. Шмидт вспомнил, что сегодня еще не успел ничего поесть, и решил зайти в ближайшую харчевню, для чего свернул с Невского в одну из боковых улочек.

Харчевня, в которую он нечаянно зашел, принадлежала некоему «Миронычу» и пользовалась очень дурной славой. Здесь обычно собирался самый темный, неблагонадежный элемент столицы, и знатные баре, которым надо было отделаться от неудобного соперника, обыкновенно посылали своих доверенных слуг сюда, так как тут легко было найти подходящих людей для любой скверной цели. Шмидт сразу понял это, но ему было все равно — поест да уйдет! Поздно вечером посещение такого места было бы опасно, ну а теперь, когда только темнеть начинало, и что ему могли бы сделать!

Он заказал себе горячих щей, буженины и кружку сбитня, и с жадностью набросился на еду, как только подали ее. Вместе с насыщением стало приходить душевное спокойствие. Ведь Оленька избежала опасности, ушла куда-то, а ведь она — девушка очень рассудительная, смелая, решительная, чего, пожалуй, и не подумаешь о ней по первому взгляду… Мало ли куда она могла уйти? Около Смольного у нее была дальняя родственница, у которой она могла бы поселиться. Да и мало ли? Свет не без добрых людей, укроют! Правда, самому ему было бы опасно наведаться к этой родственнице и узнать от нее про Оленькину судьбу, но это сделают за него другие, и он решил, что не будет откладывать этого в дальний ящик.

Вдруг Шмидт вздрогнул и под влиянием устремленного на него напряженного взгляда невольно обернулся к прилавку. Около прилавка за столиком сидел какой-то старичок, лица которого не было видно из-за свечи, стоявшей на стойке. А рядом со стариком сидел невысокий, но плечистый, коренастый парень со зверским лицом и недобрыми, пытливыми глазами. Этот парень, как-то по-кошачьи пригнувшись к столу, впился взором в нашего "купца".

"Чего это он так смотрит на меня?" — с тревожным неудовольствием подумал Столбин — читатели, вероятно, уже узнали старого знакомого под этим двойным переодеванием — и отвернулся к окну.

Внимание, уделяемое парнем купцу, не осталось незамеченным также и его соседями.

— Глянь-ка, как Ванька в нашу сторону уставился! — сказал какой-то подозрительного вида посадский, обращаясь к менее подозрительному собутыльнику.

— Да не на нас он вовсе, а на этого бородача! — успокоил его товарищ.

— А чем он ему не по нраву пришелся? Купец — как купец.

— Да уж ты поверь, брат, — наставительно возразил второй, — что Ванька бьет на лету, у него глаз, ох, какой набитый. Раз смотрит, значит, заподозрил что-нибудь! Недаром его Каином прозвали!

"Ванька Каин!" — с ужасом подумал Столбин, чувствуя, что у него все холодеет внутри.

Внесли еще две свечки. Столбин взглянул в окно и там, как в зеркале, отразилось его тревожное лицо.

Теперь тревога начала переходить в ужас: в стекле ясно было видно, что уголок бороды от перехода с крутого мороза в эту насыщенную испарениями жару слегка отклеился.

"Бежать!" — пронеслось в голове Столбина.

Он на минутку оперся лицом о ладонь, убедился, что отклеившийся уголок опять пристал и, наверное, продержится до выхода на улицу, где его схватит морозом, а потому твердым шагом направился к прилавку.

— Получи-ка, хозяйка! — нарочито громким, спокойным голосом сказал он, кидая на стойку несколько медных монет.

При звуке его голоса старичок, сидевший рядом с Каином, удивленно крякнул и тоже уставился на Столбина. Петр Андреевич мельком взглянул на него вблизи и похолодел еще более, старательно ускоряя шаги: он узнал того самого старичка, который приходил к нему уговаривать отказаться от Оленьки Пашенной.

Выйдя из харчевни, Столбин пошел очень быстро, но вскоре убедился, что Ванька Каин настойчиво издали преследует его. Надо было как-нибудь избавиться от шпиона, но как? Куда денешься, куда скроешься, когда не знаешь ни одного проходного двора, да и если бы знал, то все равно не мог бы использовать его, так как с наступлением темноты они все были на запоре?

III ОХОТНИК И ДИЧЬ

Столбин был прав, подумав, что Ванька Каин заподозрил в нем не настоящего, а только переодетого купца, хотя и ошибался в объяснении причин: Каин не мог в этой туманной полутьме разглядеть отклеившийся крошечный уголок бороды.

Впрочем, мы должны сначала рассказать нашему читателю, кто был этот парень со столь нелестным прозвищем «Каин» и в какой мере его может интересовать и касаться вопрос, не скрывается ли под одеждой купца совсем другое лицо.

Читатели, вероятно, еще помнят сенсацию, вызванную недавними разоблачениями сенаторской ревизии над действиями одного из провинциальных сыскных агентств. Оказалось, что как начальник, так и агенты ловили воров и разбойников только для вида, так как сами занимались воровством, разбоем и укрывательством. Эти разоблачения показались прямо-таки чудовищными, невероятными; и не исходи они от должностного лица, их сочли бы "недостойно-романтической выдумкой левой прессы". А между тем ничего ультраромантичного или невероятного тут не было: во всех странах и во все времена подобные случаи были не редкость.

Еще в древней Греции правительственные сыщики-шпионы, так называемые «сикофанты», пользовались всяким удобным моментом для шантажа, вымогательства или грабежа. В средние века уровень образованности стоял настолько ниже, что при выборе должностных лиц справлялись только с их пригодностью, а никак не с нравственной физиономией. Это было по всей Европе, а в России характерен указ, запрещавший рукополагать в священники людей неграмотных (!) и заведомых татей. Так до того ли было, чтобы считаться с нравственным уровнем шпиона?

Начиная с XVII века по всей Европе с легкой руки Англии начал прививаться обычай набирать состав сыскных канцелярий из бывших "лихих людей". Установился взгляд, что только прошедший практическую школу воровства и разбоя может быть полезным помощником правительства в его борьбе с грабителями. Нечего и говорить, что воришка, становясь правительственным агентом, не оставлял прежнего ремесла, а наоборот — делался наглее и разнузданнее.

Ванька Каин и был русским правительственным агентом из бывших татей. Его биография настолько характерна для русского административного правосудия XVIII века, что мы вкратце расскажем ее сейчас, хотя во второй половине этой биографии нам и придется забежать вперед.

Карьера Ваньки Каина началась в Москве, где он служил у богатого купца Филатьева. Ванька в один прекрасный день обокрал хозяина; но по несчастной случайности попался в руки полиции, которая представила его с торжеством к хозяину.

С Ванькой было поступлено по всей силе патриархальных обычаев. Кого он обокрал? Хозяина? Ну, так хозяину с ним и ведаться! И вот Филатьев посадил его на одну цепь с медведем. Правда, косматого товарища Ваньки кормили доотвала, и он Ваньки не трогал, но зато он не давал ему притронуться ни к пище, ни к питью, начиная грозно и многозначительно рычать каждый раз, когда Ванька протягивал руку за едой.

Ванька просидел на цепи три дня. Если он не умер от голода и жажды, то только благодаря преданности влюбленной в него молоденькой служанки: она не только украдкой кормила узника, но и шепнула ему такой секрет, от которого Ванька моментально расцвел, как маков цвет.

Находя, что три дня сиденья рядом с медведем — достаточное моральное наказание, Филатьев решил приступить к физическому. Ваньку отковали и повели в людскую драть плетьми.

Полюбоваться экзекуцией пришли соседи и вот тут-то Ванька принялся орать во все горло: "Слово и дело!" Набежала полиция, Ваньку допросили, и он показал, что его хозяин убил полицейского, а труп держит в подвале. Действительно, труп нашли, Филатьева арестовали, судили и казнили, а Ванька попал в честь. О нем было донесено в Петербург, и он официально перешел в кадры сыскных людей.

Ванька понял выгоду своего нового положения. Нет преступления? Ну, что же, его надо выдумать! И вот Ванька Каин начал подводить под кнут ни в чем неповинных людей, заслуживая благодарность и признательность высших властей. Дошло дело до того, что указом сената Ваньке Каину предоставлялась бесконтрольная власть над низшими полицейскими агентами.

Незадолго до того момента, когда мы встретили Ваньку в воровской харчевне, он под предлогом выслеживания какого-то мифического заговора перебрался в Петербург. На самом деле он явился преследовать молодую купеческую вдову Алену Трифонову, которая скрылась от его матримониальных приставаний в северную столицу. Здесь Ванька выследил Алену, обвинил ее в отравлении мужа, и Алене предстояли пытки, дыба и плети. Но Ванька знал, насколько Алена изнежена, знал, что достаточно нескольких плетей, чтобы заставить ее согласиться на брак, а калечить ее пышное тело не входило в его расчеты. Поэтому ему надобно было войти в соглашение с соответствующими власть имущими юдьми, и он обратился прямо к Семену Никаноровичу Ривому, тому самому старичку, который приходил когда-то Столбину, а теперь сидел с Каином в харчевне, том, добился ли он согласия богатой вдовы, читатели узнают из дальнейшего. Скажем только про конец Ваньки-карьеры. Он избрал своей специальностью поджоги с целью грабежа. В 1749 году он наконец попался, так как его наглость дошла до геркулесовских столбов. Его судили, причем процесс затянулся до 1755 года. На суде из показаний массы свидетелей выяснилась такая бездна грабежей, насилий, поджогов и убийств, что даже у привычных судей волосы становились дыбом. Но "принимая во внимание его прежние заслуги", императрица Елизавета Петровна соизволила помиловать Ваньку Каина…

Его собеседник и собутыльник Семен Кривой был того же поля ягодой, только иной — более рафинированной и тонкой марки. Ванька попался, а Кривой умер в богатстве и почете уважаемым церковным старостой.

Мы уже не раз называли его «старичком», хотя на самом деле он был вовсе не стар. В 1730 году он служил подканцеляристом сыскного приказа и был любим начальством, как чиновник аккуратный, трудолюбивый и умный. И вдруг случайно раскрылась целая серия искусных подлогов. Пошли дальше: обнаружили шантаж и лихоимство. Семена били плетьми и сослали в Сибирь.

В Сибири Семен многому научился. Он понял, что действовал глупо, так как "попадаются только дураки", и дал себе слово, что если царская милость вернет его из ссылки, то он будет действовать умнее.

В те времена, каждое следующее царствование неизменно бывало в оппозиции к прошлому. Кого в прошлое царствование миловали, того в новое — ссылали, кого в прошлое ссылали, того в новое царствование миловали и награждали. Наградить Семена Кривого было решительно невозможно, но из ссылки его вернули. Приехав в Петербург, Кривой нашел ход во дворец и сумел определиться — это было уже при воцарении Анны Иоанновны — истопником в царские комнаты.

Вследствие битья плетьми и ссылки здоровье Кривого так надломилось, что в 35 лет он казался стариком. Даже топка печей была ему работой непосильной. Но он смотрел на это только как на переходную ступень, надеясь войти в милость. Случай представился ему, когда он однажды ответил обратившемуся к нему с каким-то вопросом принцу Антону на довольно сносном немецком языке. Принц, отчаянно скучавший, разговорился с ним, Кривой рассказал, что языку научился у бывшей квартирной хозяйки-немки, что под суд и в Сибирь попал из-за начальства, которое само якобы заставляло его мошенничать, а потом и выдало с головой. Принц покачал головой, лишний раз ругнул "проклятые русские порядки" и обещал принять участие в истопнике, достойном лучшей доли и выразившем желание вернуться к прежней службе.

В те времена между Бироном и принцем еще не было обостренных отношений, а потому начальник тайной канцелярии (то есть обер-палач), Андрей Иванович Ушаков с полной готовностью исполнил просьбу принца и взял в канцелярию Кривого. Он не назначил никакой ему определенной должности. "Будешь ничем и всем!" — коротко сказал он. Но Кривой предпочел стать только «всем» и действительно стал им.

Он был всегда тих, вежлив, но, когда двое служащих выказали к нему строптивость, не желая признать в нем начальство, их постигла злая судьба: они умерли в пытках, которыми руководил сам Андрей Иванович. Никто доподлинно не знал, в чем винили пострадавших, и это еще более подняло престиж Кривого. Мало-помалу он стал правой рукой Ушакова, умело отходя в тень и не компрометируя себя ни единым документальным доказательством. А кое-какие дела он тем не менее обделывал, так как все богател и выстроил отличный дом.

Нет такого злодея или черствого человека, который не чувствовал бы привязанности хоть к кому-нибудь. Такой привязанностью был для Кривого принц Антон. Вот чем объясняется участие Кривого в облаве на Оленьку Пашенную, хотя это участие выразилось только в общем руководстве и переговорах со Столбиным: верный своему обету "не попадаться", Кривой в ночных насильнических экспедициях не участвовал.

Разумеется, Кривому легко было бы управиться и со Столбиным, и с его строптивой невестой, если бы к тому времени отношения между Бироном и принцем Антоном не дошли до открытой и непримиримой ненависти. Кривой знал, что Ушаков — самая преданная собака того лица, которое в данный момент стоит у власти, а потому если бы Столбина под вымышленным предлогом затащили в застенок и Столбин упомянул имя принца или выяснилось, что все это дело затеяно в интересах принца Антона, то не сдобровать бы и Кривому, и его покровителю. Вот почему пришлось прибегнуть к сложному удалению Столбина за границу.

Мы уЖе упоминали, что Ванька Каин и Семен Кривой сошлись в этой харчевне, чтобы закрепить свое соглашение лтносительно Алены Трифоновой. Было решено, что Кривой доложит об этом деле Ушакову, скажет ему, что улики слабы, что бабу надо только "попужать немножко". Ушаков поручит это дело ему, Кривому, и уже они сладят.

— Только очень прошу тебя, Ванька, — в сотый раз повторял Кривой, — чтобы из этого дела какого худа не вышло! Ни для кого бы я это делать не стал, да ты — свой брат, человек нужный.

— Уж известно, заслужу! — уверял Ванька. — Да ты не бойся! Я Алену хорошо знаю: она так перепугается, что и словечка не проронит потом…

Он вдруг остановился и напряженно уставился в одну точку.

— Ну, что ты там увидел? — спросил его Кривой.

— А вот посмотри-ка на того купца, что буженину уплетает!

— А что на нем за разводы написаны? Купец — как купец, заправский, всамделишний!

— То-то ли всамделишний? — кивнул Ванька, не отрывая взгляда. — Ты посмотри-ка только, как он ест! Разве серые купцы так едят?

— А, может, он не серый купец. Мало ли, теперь они моду завели за границу сами за товаром ездить!

— А ежели он не серый купец, так почему в харчевню пришел? Для богатых-то такие кабаки заведены — важнейшие!

— Пожалуй, ты прав, — сказал и Кривой, всматриваясь в "купца". — Вся повадка в еде у него какая-то не нашенская, а во хмелю, в еде да во сне лучше всего человек познается!

Тут Столбин, уже заметивший, что он стал объектом усиленного внимания, кончил есть и, как мы уже говорили, кинув на стойку деньги, быстро ушел из харчевни.

— Батюшки, да может ли это быть? — шепнул Кривой, смотря вслед уходящему и от волнения хватая Ваньку за руку. — Я ведь по глазам да по голосу человека через сто лет узнаю!

— А, так я был прав! — с торжеством воскликнул Каин.

— Прав или нет, это будущее покажет. А теперь, Ванька, беги скорее да выследи мне этого молодца. Если выследишь, сразу хорошее дело в Петербурге сделаешь!

Каин, не расспрашивая долее, поспешно вышел из харчевни и, завидев в сгущавшейся тьме высокую фигуру «купца», принялся осторожно выслеживать его.

"Что делать? — тревожно спрашивал себя Столбин. — Я не могу навести этого молодца на подозрение царевны, а это неминуемо будет так, раз я дам ему выследить, куда иду. Но с другой стороны, я не могу долго крутить его по улицам, потому что теперь и без того четвертый час и мне во что бы то ни стало надо успеть повидать ее высочество до того, как барон приедет к Шетарди… Что же делать? Что же делать?"

Вдруг луч надежды блеснул ему издали. У большого дома вдали висел тусклый фонарь, свет которого казался окруженным радужной каемкой. Столбин сильно потянул в себя воздух — да, оттуда, с той стороны, несло сыростью, туманом! Ну, конечно, после сильных морозов в Петербурге к вечеру обычно бывает туман, который надвигается с Невы. Столбин шел по направлению к Фонтанке, будучи уверен, что, чем дальше, все гуще будет спасительная пелена тумана!

Не ускоряя шага, Столбин шел все вперед и вперед. Наконец, достигнув перекрестка, где туман был уже совсем густ, «купец» быстро перебежал на другую сторону и стал красться в тени сумрачной вереницы домов в обратном направлении. Он слышал, как преследователь ускорил шаги. Вот на перекрестке, еле-еле освещенном слабым светом фонаря, в тумане скользнул неясный силуэт Ваньки, бегом направившегося влево. Каин потерял след?

Столбин продолжал неподвижно стоять, боясь, что Ванька вернется, услышит шум его шагов и опять начнет преследовать его по пятам…

Но вот послышался скрип полозьев: навстречу Столбину быстро ехал крытый возок. Столбин сошел на мостовую, дал ему поравняться с собой и ловким движением вскочил на задок. Возок быстро помчал его прочь от опасного места. Убедившись, что невольный благодетель едет как раз в нужном ему, Столбину, направлении, «купец» облегченно перевел дух.

IV ЦАРЕВНА

Купца Алексеева знала во дворце Елизаветы Петровны вся дворня: всем было известно, что цесаревна любила его, подолгу болтала с ним и охотно покупала у него духи, мази и притирания, которые купец получал из-за границы от лучших парфюмеров. Поэтому его без всяких задержек провели в маленький будуар, где около жарко топившейся печки сидела, съежившись в комочек, царевна Елизавета, зябко кутавшаяся в подбитую горностаем накидку.

К описываемому времени, все еще оставаясь красивой и привлекательной, Елизавета Петровна располнела настолько, что английский посланник Финч, уполномоченный своим правительством поддерживать брауншвейгский дом, а потому старавшийся наблюдать за всеми подпольными политическими интригами, с пренебрежением говорил про царевну: "Она слишком жирна, чтобы строить заговоры!"

Да, безжалостное время брало свое — царевне было уже более тридцати лет, а ведь жить она начала очень рано…

Елизавета Петровна родилась в очень радостный для ее великого отца день — 19-го декабря 1709 года, когда Петр после Полтавской битвы торжественно въезжал в Москву с длинным кортежем пленных. В детстве и юности царевне негде было набраться хороших примеров — достаточно сказать, что первыми словами, которые она стала произносить, были: «тятя», "мама", «солдат». Когда царевна немного подросла, ее сдали на руки француженке-гувернантке, госпоже Латур, от которой Екатерина I требовала, чтобы ее дочь прежде всего отлично говорила по-французски и великолепно танцевала менуэт. Из предисловия наши читатели уже знают, что царевну готовили в невесты французскому королю или принцу крови, а потому причины таких требований вполне понятны. Впоследствии в помощь Латур дали еще несколько учителей-французов, но все их старания разбивались о непоколебимую лень царевны, которая сама признавалась, что чтение для нее — скука, а писание — мука.

В селе Измайлове, где протекало детство Елизаветы Петровны, в то время сталкивались две Руси — старая и новая. На одном конце села жила вдова брата Петра, царица Прасковья с двумя дочерьми — Екатериной и Анной Ивановными. Прасковья твердо держалась старинного уклада жизни, слепо следовала правилам Домостроя, и в ее доме разрешалось читать единственно только Священное Писание. А на другом конце воспитывалась «по-новому» Елизавета Петровна, и из ее покоев неслись французская речь, веселый смех, плясовые мелодии. Надзора за царевной не было никакого, и можно с уверенностью сказать, что влияние госпожи Латур было далеко не безвредным, так как некоторые черточки из прошлой и последующей жизни этой гувернантки-авантюристки рисуют нам ее нравственность не в очень-то приглядном свете.

Елизавете Петровне не было и 13-ти лет (в январе 1722 г.), когда Петр I обрезал ей крылышки и не в переносном, а в буквальном смысле. В те времена девочки знатных домов носили в качестве символа ангельской невинности пару крыльев за плечами. Объявив Елизавету Петровну совершеннолетней, Петр ножницами обрезал крылья, и таким образом, как говорит историк Валишевский, ангел превратился в женщину, в чем мужчины не преминули убедиться.

Предоставленная сама себе царевна не подумала об усовершенствовании своего образования. Она никогда не брала книги в руки, а за перо бралась только для того, чтобы сочинять на отличном французском языке плохие любовные стишки, что считалось в те времена обязательным для модниц. Ее досуг делился между охотой, верховой ездой, греблей и заботами о своей наружности, действительно красивой, хотя и несколько банальной. Ее лицо не отличалось правильностью; очень хороши были большие, томные глаза; только короткий, толстый, слегка приплюснутый нос портил общее впечатление — потому-то Елизавета Петровна никогда не соглашалась позировать в профиль, а если художник умудрялся все-таки передать на портрете этот дефект, то приглашался другой для исправления. Зато она была очень стройна, тонка и вообще великолепно сложена; у нее были красивые ноги, и, зная это, Елизавета Петровна очень любила переодеваться в мужской костюм. Только в зрелом возрасте она стала прибегать к белилам и притираниям, в ранней же юности она поражала ослепительной свежестью кожи; хороши также были светло-рыжеватые волосы, которых она даже не пудрила. Беззаботная, веселая, охотница до всяческих проделок и проказ, Елизавета Петровна, как говорил саксонский агент Лефорт, "казалась созданной для Франции по своей любви к ложному блеску".

В противность распространенному мнению, царевна Елизавета далеко не пользовалась ни особой любовью, ни популярностью среди аристократии. Только в описываемое нами время недовольство немецким засильем толкнуло к ней кое-кого из представителей старых родов, да и то, как известно, активную роль в перевороте 1741 года сыграли солдаты, а не бояре. Дворня, простой народ, знавший царевну только по слухам да легендам, и солдаты действительно обожали Елизавету Петровну, но аристократию отталкивало от нее как происхождение — ведь ее матерью была бывшая служанка, родившая царевну за три года до брака — так и неразборчивость царевны в делах любви. А эта неразборчивость была очень велика, и это можно приписать помимо чисто природных свойств влиянию, которому подвергалась Елизавета Петровна со стороны гувернантки, вышеупомянутой Латур, и врача Лестока.

Роль последнего была, пожалуй, еще больше первой.

Отец Лестока бежал из Франции при отмене Нантского эдикта Людовиком XIV (1685 г.), что грозило гугенотам новыми преследованиями. Поселившись в Германии, Лесток-отец был сначала цирюльником, а потом — придворным хирургом последнего герцога Брауншвейг-Целле, Георга-Вильгельма. Лесток-сын, родившийся в 1692 году, прибыл в Россию искать счастья около 1713 г. Он попал в милость Петра I, который ценил в нем ловкое обращение с ланцетом и гибкий ум, чуждый предрассудков. Но придворные интриги сделали свое дело; Петру передали, будто Лесток весьма недвусмысленно прохаживался насчет отношений царя к его денщику — Бутурлину, и Лестока сослали в Казань. Это было еще его счастье: ведь он, лейб-хирург, играл не последнюю роль в интриге Екатерины I с Монсом и не будь он сослан до возникновения "дела Монса", то это стоило бы ему головы.

После смерти Петра Великого благодарная Екатерина I немедленно вернула Лестока из ссылки и приставила его к своей дочери, шестнадцатилетней царевне Елизавете, несмотря на то, что отлично знала, какое грязное, глубокоразвращенное, безнравственное животное этот Лесток.

Каковы же в сущности были отношения Лестока к царевне?

До переворота 1741 года никто этим не интересовался, и только после воцарения Елизаветы Петровны правительства разных стран запросили своих представителей на этот счет. Перед нами лежит текст «секретнейшей» депеши прусского посла Мардефельда своему королю от 28-го декабря 1742 г. Эта депеша бросает яркий свет на интересующие нас отношения, но мы предпочитаем не передавать ее содержания. Даже больше: мы были бы склонны объяснить ее просто желанием Мардефельда прислужиться Фридриху II, очень любившему разные нескромные подробности об интимнейших сторонах жизни царственных особ; может быть, у посла не было фактов, и он из придворно-дипломатической угодливости пустился на вымысел?

Может быть, так… Но перед нами ряд других документов. Неужели все они лгут?

Депеша того же Мардефельда от 14-го сентября 1743 года говорит о посулах, которые делали все правительства Лестоку, чтобы заставить его перейти на сторону их политики. Значит, Лесток сумел реально доказать, что он представляет собою действительную силу? Бывали и примеры.

Однажды Лесток в присутствии третьих лиц обошелся с императрицей, не сразу согласившейся на его политические планы, более чем невежливо. Ему заметили:

— Бы обращаетесь с ней уж чересчур грубо!

На это Лесток ответил:

— Вы не знаете ее. Иначе я ничего от нее не добьюсь!

Посол, присутствовавший при этой сцене, резюмирует в докладе своему правительству:

"Мне кажется, что до известной степени он прав, так как русские принцессы любят, когда их тиранят любовники. Тем не менее, ввиду того, что он уже не состоит теперь в их числе, ему следовало бы быть осторожнее".

Мало того, история говорит, что канцлеру Бестужеву пришлось употребить не один год, пока ему удалось свергнуть Лестока. А ведь осторожный Бестужев не приступал ни к какому делу такого рода без документальных данных. И все-таки, несмотря на скомпрометированность Лестока в заговоре против Елизаветы, лейб-хирург должен был дать сам оружие против себя, чтобы его решились «убрать». Прибавим еще, что Лесток в качестве "рудомета ее величества" получал за каждое кровопускание по две тысячи, а на теперешний счет — около пятнадцати тысяч рублей серебром!

Что же говорит нам все это? То, что в руках Лестока во всяком случае был ключ ко многим интимным тайнам Елизаветы Петровны. Но разве наглый, смелый, вдобавок владеющий интимными тайнами человек не мог добиться всего, чего хотел, от особы, отличающейся легкостью нравов и доступностью, тем более что он жил в непосредственной близости от нее?

Во всяком случае можно сказать, что два иностранных агента — Нолькен и Шетарди, — имевшие тайные дипломатические сношения с Елизаветой Петровной, относились к Лестокц без подозрений. Что же касалось Столбина, то он бывал очень рад, когда при посещении им царевны Лесток не присутствовал. Так и теперь он был очень доволен, увидав, что лейб-медика нет.

Важные новости, матушка-царевна! — шепнул он, низко кланяясь Елизавете Петровне в ответ на ее ласковое приветствие.

— Правда! — вскрикнула царевна. — Ну, говори же, голубчик, говори поскорее!

— Мне велели передать вашему высочеству, что сегодня ночью все теперешнее незаконное правительство может быть свергнуто, если ваше высочество не откажетесь собственноручно переписать и подписать вот это обязательство!

Столбин достал из кармана пачку белых листков, отсчитал пятый сверху, нагрел его у печки и подал царевне проступивший от действия тепла текст.

Елизавета Петровна поспешно прочла его, и ее взгляд, засверкавший безграничной радостью при словах Столбина, теперь опять померк.

— Да не могу я подписать это, Петр Андреевич, — чуть не плача ответила она, — не могу! Ну, как же ты, русский дворянин, сам этого не понимаешь! Мой отец собственным потом и кровью завоевывал Ингерманландию и Ливонию, а я возьми да и отдай все это шведам?.. Да как ты мог, как ты смел прийти ко мне с этим? — почти крикнула она, сразу загораясь внезапным гневом.

— Как же мог бы я служить моей царевне иначе? — ответил Столбин, с обожанием поднимая взор на пылавшее гневом лицо Елизаветы. — Они, эти иноземцы, думают, что я продался им душой и телом; если бы они заметили, насколько я весь принадлежу вашему высочеству, они заменили бы меня другим. А другой не сказал бы, пожалуй, того, что скажу сейчас я… Ваше высочество не хочет подписать это условие? И слава Богу! Агент послов Швеции и Франции сказал все, что ему было приказано. Теперь настал черед говорить дворянину Столбину!

— Так говори же, голубчик, говори! — с лихорадочным нетерпением крикнула царевна Елизавета.

— Маркиз Шетарди просил меня не говорить вашему высочеству, на чем основаны его надежды на возможность переворота, а между тем эти надежды таковы, что не во власти французского посла остановить ход событий. Шведское правительство предписало барону Нолькену во что бы то ни стало осуществить переворот, так как шведам не стало житья от России, и они надеются, что ваше высочество, вступив на российский престол, не станет так теснить их. И вот Нолькену пришлось случайно свидеться с Минихом в такую минуту, когда фельдмаршал был вне себя от злобы на Бирона и родителей императора. Барону стоило немногого, чтобы убедить Миниха вступиться за попранные права дочери Великого Петра. Сегодня ночью Миних именем царевны поведет преображенцев арестовывать все правительство! Нолькен уже переговорил обо всем с фельдмаршалом, и Шетарди просто пытается в последнюю минуту кое-что выговорить!

— Столбин! — воскликнула царевна, хватаясь обеими руками за бурно бившееся сердце. — Проси у меня какой угодно милости за преданность!

— Матушка-царевна! — с низким поклоном ответил Петр Андреевич. — Если уж будет такая твоя милость, то прикажи отправить меня отсюда в крытом возке, а то по дороге за мной сыщик увязался, еле-еле я от него укрылся!

— Но какая же это милость! — рассмеялась царевна. — Я должна это сделать, чтобы не терять верного слуги! Нет, проси у меня настоящей милости!

— В таком случае припадаю к ногам вашего высочества: ежели удастся мне найти мою невесту, с которой нас разлучили злые люди, так возьмите ее под покровительство вашего высочества!

— От души обещаю тебе это… Но только вот что, Петр Андреевич: можно ли положиться на Миниха?

— Ему обещана крупная сумма денег…

— О, за деньги Миних все сделает!.. Господи, хотя бы удалось!.. Но как я боюсь, как я боюсь… Знаешь, что Столбин? Поеду-ка я сейчас в казармы да шепну солдатикам, чтобы они слепо повиновались Миниху?

— Это будет очень хорошо, ваше высочество!.. — сказал Столбин, но, заслышав вдали чьи-то частые шаги, заглянул в открытую дверь и, увидев спешащего Лестока, шепнул: — только Бога ради, ваше высочество, лекарю ни слова! А то он меня с головой послам выдаст!

— Хорошо! Но что же ты скажешь Шетарди?

— Что ваше высочество решили обдумать…

— Ба! Кого я вижу! — воскликнул Лесток, входя в будуар. — Привет заговорщику! Ну, что у вас тут?

— Да вот все пристают ко мне с обязательством земельных уступок! — пожав плечами, ответила Елизавета Петровна.

— Ну, и что же вы решили?

— Но я не могу так сразу решиться! — ответила царевна. — Я должна подумать…

— А по мне так и думать нечего! — безапелляционным тоном отрезал Лесток. — Лучше урезанное царство, чем монашеский клобук! Впрочем, недаром какой-то философ скаал, что мужчина состоит из души и тела, а женщина — из тела и капризов…

— Мне пора, ваше высочество! — произнес Столбин, потупляя взор, чтобы не выдать, насколько оскорбляли его грубые, пренебрежительные манеры проходимца-врача. — Осмелюсь ли напомнить о моей просьбице дать мне крытый возок?

— Да, да, — заторопилась царевна. — Я сейчас распоряжусь! Кстати прикажу, чтобы и мне тоже заложили карету…

— А вы куда собрались? — спросил Лесток, тяжело опускаясь в кресло и закидывая ногу за ногу. — Опять какая-нибудь оргия! Но неужели без меня?

— Это скучно наконец, Лесток! — вспыхнула царевна. — Вы положительно забываетесь!

Она резко встала и вышла из комнаты. Лесток проводил ее грубым смехом.

Через несколько минут Столбин уже сидел в возке, и тот быстро доставил его до набережной Васильевского Острова. Там Столбин слез, пешком дошел до известной уже читателю каменной ограды и подземным ходом добрался до потаенной комнаты. Там "купец Алексеев" опять преобразился в переводчика Шмидта.

Тогда он вернулся в убого обставленную комнату, осторожно отпер дверь, позвонил и сказал явившемуся на его звонок лакею:

— Доложите его высокопревосходительству, что я переписал документ и желал бы вручить его лично его высокопревосходительству!

Лакей скоро вернулся с сообщением, что его высокопревосходительство просил господина Шмидта к себе.

Когда Шмидт ушел, Жан Брульяр (так звали лакея) торопливо подбежал к столу и осмотрел чернильницу.

— Гм! — буркнул он, — хотя я умышленно забыл налить чернил в чернильницу, этот господин уверяет, будто он скопировал документ! Я был прав — тут что-то не так! Ну, держи ухо востро, Жан! Дипломатические тайны — это такой капитал, который приносит чудовищные проценты! В этой комнате что-то кроется, а что — это я должен открыть!

V В СВОЕЙ СФЕРЕ

Отправив Шмидта-Алексеева-Столбина к царевне Елизавете, Шетарди погрузился в глубокую задумчивость. Он впервые чувствовал себя выбитым из седла, выброшенным за пределы своей сферы.

Сферой хитроумного французского дипломата были мелкие придворные интриги, ряд изящных обманов, тонко нанизанных друг на друга, сплетни, игра в политические бирюльки… А тут ему пришлось столкнуться лицом к лицу с реальной политикой, к которой он, несмотря на всю свою самоуверенность, сам чувствовал себя мало пригодным.

Заигрывать с Минихом, с принцессой Анной Леопольдовной, с герцогом Бироном, царевной Елизаветой и с послами других держав; никому ничего не обещать и всем подавать надежду; ловким словцом или удачным подходцем разрушать нити, сотканные другими, — вот это было его сферой, вот тут он чувствовал себя великим и искусным! Но твердо взять определенный курс, руководствуясь только действительной картиной положения и истинными выгодами своего отечества, — нет, это было ему не по силам!

К тому же, по привычке к интригам, он зарвался и осуществление переворота сегодня дорого стоило бы ему.

"Франция все равно добьется всего, что ей нужно, — думал он, — добьется через Швецию, которая станет госпожой положения в России, будучи в свою очередь кругом обязана правительству Людовика Пятнадцатого. И вот это-то и поспешат поставить мне на вид. Вот, дескать, какой молодец этот Нолькен — все устроил, а он, Шетарди, не сумел же! И без того Амело в одном из ответов на мои депеши назвал требования территориальных уступок «преувеличенными», с неудовольствием замечая, что нельзя требовать от дочери разрушения дела отца и что дело пошло бы скорее на лад, если бы я поставил более приемлемые условия и требовал уступки не всех завоеванных Петром земель, а только умеренной части их. Нет, что-нибудь одно: или царевна подпишет посланные ей со Шмидтом условия, или замысел Нолькена будет разрушен! Но удастся ли мне это? Сейчас еще ничего нельзя достаточно отчетливо представить себе. Вот вернется Шмидт, приедет Нолькен…"

Шетарди вдруг прервал свои мысли и с широко раскрытыми от удивления глазами подбежал к окну, в которое мащинально смотрел до этого. Да верить ли ему своим глазам?

Но сомнений быть не могло: действительно, в ворота въезжала, направляясь к подъезду флигеля, сама Любочка Оленина, очаровательная; далеко не строгая и очень болтливая фрейлина ее высочества принцессы Анны Леопольдовны.

Шетарди поспешил позвонить камердинеру и сказал ему:

— Пьер, бегите к подъезду и впустите даму, которая только что подъехала. Проведите ее в мой частный кабинет и постарайтесь, чтобы ее видело как можно меньше глаз!

Распорядившись, он поспешил сам пройти в свой частный кабинет и вошел в него как раз в тот момент, когда из противоположных дверей показалось раскрасневшееся от мороза, задорное, смеющееся личико фрейлины.

— Любочка! — воскликнул Шетарди, как только за девушкой захлопнулась дверь. — Но, Боже мой, какая неосторожность! Среди бела дня, сюда, ко мне, чуть ли не в придворном экипаже!

— Бррр! Какой мороз! — дрожа от холода и подбегая прямо к печке, ответила Оленина. — Нет, моя шубейка окончательно отказывается служить, и с этой точки зрения я действительно совершила подвиг, приехав к такому неблагодарному кавалеру, который с удовольствием уступает свои права печке!

— Но, Любочка, — все еще не приходя в себя от неожиданности, сказал посол, — что скажет принцесса, если узнает, что ты приезжала сюда?

— Поблагодарит меня за самоотверженность, потому что я отправилась к вам по просьбе ее высочества! — улыбаясь ответила Любочка.

— Да что ты говоришь? Но как это могло случиться? — хватаясь за голову, вскрикнул маркиз.

— Ха! Вот теперь хорошо! — сказала Любочка, потягиваясь, словно ласковая кошечка, перед горячей печкой. — Так это вас заинтересовало, сударь? Но я не скажу ни слова, если вы будете и далее холоднее петербургской зимы! Ну-с, милостивый государь, — повелительно кивнула она, подходя к нему и протягивая пухленькие, розовые губы, — я жду!

Шетарди кинулся к ней, обхватил ее обеими руками и несколько раз с непритворной страстью поцеловал ее.

— Иди сюда, дорогая! — сказал он потом, не выпуская ее из объятий и увлекая к большому дивану, стоявшему вблизи печки. — Садись вот так… — он усадил девушку к себе на колени, — и рассказывай!

— Как я рада видеть тебя, милый Жак, как я счастлива побыть в неурочное время со своим котиком! — сказала Любочка, грациозно прижимаясь к маркизу, у которого, словно у заправского «котика», даже усы затопорщились от близости этой обольстительной девушки. — Я еще вчера рвалась к тебе, потому что у меня были новости, но никак не могла. Понимаешь, случилась такая смешная история…

— Ой, Любочка! — смеясь перебил ее Шетарди, — уж я знаю тебя! Если ты начнешь теперь рассказывать мне все смешные истории, которые случились с тобой в это время, то мы и в два дня не доберемся до сути!

— Уж что правда, то правда, люблю поговорить! — согласилась девушка. — Ну, так вот, вчера я досадовала, что не удалось вырваться к тебе, а теперь рада, потому что сегодня имеются уже новые новости! Уж я ломала-ломала голову, как бы выбраться! И что же мне помогло? Необычайная ленивость принцессы!

— Ленивость? — удивленно переспросил Шетарди.

— Ну да. Ведь она ленива до ужаса, а к тому же еще неаккуратна, грязна до отвращения. Нас, русских, упрекают в неопрятности, но хороша же эта немка! Ведь она по три дня не встает с постели, чтобы не одеваться, а главное — не умываться, потому что воды она боится больше нечистой силы! И вот Менгден рассказала ей, будто у французского посланника имеется такая мазь, которая заменяет и воду, и мыло…

— Что за чушь! — воскликнул маркиз.

— Ну, заменяет в том смысле, что если утром намазать лицо и руки мазью, а потом вытереть полотенцем, то кожа становится чище, чем от мытья, и очень нежной, матовой… Есть такая мазь?

— Приблизительно — да. Ее употребляют для смягчения кожи, но после тщательного мытья… Ну, да сойдет и так для твоей принцессы-замарашки! Что же, она прислала тебя ко мне просить этой мази?

— Да. Она уверяла, что заметила, какие жадные взгляды маркиз бросает на меня на каждом приеме и балу; уверяла, что я произвела неотразимое впечатление на вашу милость и, следовательно, вы мне не откажете. Вот она и попросила меня придумать предлог для посещения. Я, конечно, сейчас же сообразила. Нарышкин, скрывшийся во Франции, — мой дальний родственник; мне хотелось бы послать ему письмо, так нельзя ли, дескать, отправить это послание с дипломатической почтой? Принцессе эта мысль очень понравилась, так как ей, кроме всего прочего, хотелось убедиться, охотно ли французское посольство помогает сноситься с беглыми русскими. Но, конечно, это — мысль не ее, а этой противной Юльки Менгден!

— А, понимаю! — с холодной улыбкой сказал маркиз. — Так вот что: что касается мази, то я охотно дам тебе несколько банок той, которую употребляет сама виконтесса де Вентимиль. Ну, а относительно письма скажешь, что я вежливо, но решительно отказался принять таковое. Конечно, между нами говоря, если моя кошечка действительно захочет написать письмо…

— Да нет, вовсе нет! — смеясь перебила его Любочка, — ведь я Нарышкина-то почти и не знаю!

— Ну, а новости?

— О, новости очень интересные! Я благословляю случай, открывший мне уголок, из которого можно слышать! Так вот! Вчера к принцессе пришел Миних. Анна Леопольдовна была одна и плакала. На вопрос фельдмаршала, чего; принцесса плачет, она ответила, что регент не дает ей жить. Он на каждом шагу оскорбляет ее и принца, а теперь до нее дошли слухи, что он подготавливает целый переворот. Герцог только ждет прибытия из Москвы старшего брата Карла, московского генерал-губернатора, чтобы совместно с другим братом, Густавом, командиром Измайловского полка, арестовать принца и принцессу и выслать их за границу. Затем, конечно, императора уморят и… — и принцесса залилась рыданиями. Миних вскочил и сказал:

— Ваше высочество! Скажите только слово, и я в один час освобожу вас от этого негодяя!

— Каким образом? — спросила принцесса.

Тогда Миних объяснил ей свой план. Регент может рассчитывать только на измайловцев и конногвардейцев. Наоборот, преображенцы слепо пойдут всюду за ним, Минихом. Завтра — то есть, значит, сегодня — очередь держать караул у Зимнего и Летнего дворцов за преображенцами. Следовательно, ничего не будет стоить захватить ночью регента и расправиться с ним по-свойски…

К моему удивлению, вместо того, чтобы поблагодарить Миниха, принцесса разразилась новыми слезами и градом упреков. Она говорила, что фельдмаршал хочет окончательно погубить ее, что предприятие может и не удаться, что с таким человеком, как Бирон, борьба непосильна, — и кучу всяких других вещей. Миних ушел, видимо, страшно рассерженный. Мне даже показалось, что он буркнул нечто похожее на угрозу…

Но сегодня рано утром он снова пришел. У принцессы была в это время Менгден, и Юлька быстро повернула все по-своему. Она принялась стыдить принцессу, уверять, чтос хуже все равно не будет и что лучше пойти на риск, чем терпеть такую муку. Принцесса поддалась, согласилась, но дрожала в это время, как осиновый лист! Между прочим, в середине разговора в комнату вошел супруг принцессы, принц Антон, но Менгден, не дав никому опомниться, попросту вытолкнула его, сказав, что его высочеству нечего здесь делать.

— Этот трус способен еще выдать нас всех! — заметила она, закрыв дверь за принцем.

— Так вот, милый Жак, что я узнала. Не правда ли, это важно? Но как хорошо будет, когда уберут этого злого урода… Уж я так торопилась к тебе, так торопилась…

— Любочка! — сказал Шетарди, страстно обнимая гибкий стан девушки. — Завтра поезжай в лавки и набери себе всего, что нужно для самой роскошной шубки, — я все уплачу!

— О, спасибо, спасибо! — воскликнула Любочка, хлопая в ладоши и затем кидаясь целовать Шетарди. — Какой ты милый! Так это действительно так важно для тебя?

— Страшно важно! — ответил маркиз. — Но… Черт! Я ничего не понимаю…

— Чего ты не понимаешь, милый? — спросила Любочка.

— Да так… У меня свои соображения… Ну, а скажи, ставил ли Миних какие-нибудь условия?

— Да, и очень много… Но я их плохо расслышала и не запомнила…

— И это назначено на сегодня?

— Да, сегодня ночью это должно быть исполнено!

— Но, Боже мой! — ночью решается ее судьба, а за несколько часов до этого она посылает тебя за мазью!

— А как ты думаешь, разве последнее для нее не важнее первого? Да и так это вышло: после ухода Миниха принцесса, как я поняла из ее разговора с Менгден, хотела съездить с визитом к жене Бирона, чтобы рассеять подозрения, если таковые имеются, — известное дело, коли совесть нечиста, так везде страхи чудятся… Ну, так вот, принцесса и говорит с досадой, что надо мыться, а то лицо не свежее. Тут Юлька и рассказала ей про твою мазь… Конечно, как меня позвали да попросили к тебе съездить, я вне себя от радости была. Сначала я потупилась и робко сказала, что как бы про меня худое говорить не стали, я-де себя так соблюдаю, так соблюдаю… А Юлька, злющая, наставительно говорит мне, что царские интересы важнее собственной чести…

— Ах, ты, моя красавица! — страстно шепнул Шетарди, еще крепче прижимая к себе девушку.

Он понимал, что одна шубка не может еще наградить Любочку в полной мере, что она ждет его ласк… Тут он был вполне "в своей сфере"…

Прошло немного времени. В дверь постучали. Любочка поспешно оправила на себе, как могла, платье, пришедшее в довольно картинный беспорядок, и чин-чином уселась в дальнем углу дивана. Шетарди тоже привел себя в более приличный вид и подошел к дверям.

Это был Пьер.

— Ваше высокопревосходительство, — шепотом доложил камердинер, — только что прибыл его превосходительство шведский посол. Кроме того, Жан доложил, что господин Шмидт кончили копировать документ и желают передать его лично вам!

— Шмидта проведи в соседнюю комнату, барона — в деловой кабинет.

— Слушаю-с, — ответил Пьер.

Извинившись перед Любочкой, Шетарди вышел в соседнюю комнату, где ждал его Шмидт.

— Ну что? — спросил посол.

— Царевна не решилась подписать предъявленное мною ей обязательство. Она говорит, что ей нужно подумать…

— А! Ну пусть думает! — небрежно сказал Шетарди. — Ну, а текст условия?

— Сожжен мною.

— Ее высочество ничего особенного не говорила?

— Нет, но я сам подвергся преследованиям сыщика и еле укрылся от него…

— А! Это очень важно! Но сейчас мне некогда. Завтра я подробно расспрошу вас об этом… Ну, так у вас для сообщения мне нет ничего такого, что было бы важно знать именно сейчас?

— Нет, ваше высокопревосходительство, нет.

— В таком случае благодарю вас от души, идите с Богом!

Шмидт ушел.

Шетарди вернулся к Любочке, зайдя предварительно в свою туалетную.

— Любочка, — сказал он, — мне очень жаль, но приходится просить тебя уехать: пришел человек по важному делу! Вот три банки мази. Значит, надо делать вид, что ты просила для самой себя? Ну, хорошо! Так прощай, дорогая моя, займись шубкой и пришли мне счета! — Шетарди крикнул Пьера. — Пьер, — сказал он, — лошадь барышни отведена за угол флигеля, как я приказал, да? Ну, так оденьте и проводите барышню до кучера; ему лучше не подъезжать к подъезду.

Шетарди остался один.

"Hy-c, — сказал он про себя, — а теперь минутку посидим и подумаем. Что же это может значить? С кем играет Миних комедию? С Нолькеном или с принцессой? А может быть — с обоими? Здесь пахнет ловушкой! Любочка говорила, что преображенцы держат караул ночью и перед Зимним, и перед Летним дворцами… А, может быть, Миних просто хотел как-нибудь объяснить свое появление в Зимнем дворце? Он явится арестовать принцессу, а там подумают, что он ведет Бирона? Да, это пожалуй, — самая верная мысль! Но я не выскажу ее Нолькену… Теперь я знаю, что мне делать и какие меры принять!" — и он поспешил в кабинет к Нолькену.

— Бога ради, простите, дорогой барон, что я вас задержал! — произнес он, приветливо протягивая Нолькену обе руки, — но те сведения, которые я добыл в это время, наверное, послужат мне достаточным извинением!

— Помилуйте, милый маркиз, — ответил Нолькен, — об извинениях здесь и речи быть не может! Ведь мы работаем с вами заодно, идем к одной цели…

— О да! — с улыбкой сказал маркиз, — хотя иногда мы и расходимся в мнениях относительно пути, ведущего к этой цели. Ну-с, итак, вы рассчитываете сегодня ночью покончить со всеми нашими неприятностями? Но знаете ли вы, что царевна категорически отказалась подписать известное вам обязательство?

— Да? Это очень неприятно, но… что же делать? Придется всецело положиться на ее великодушие!

— Как вы ошибаетесь, милый барон! Я имею самые точные сведения, что царевна однажды сказала в интимном кругу: "Я буду водить шведов и французов за нос, но им от меня все равно ничего не увидеть!"

— И все-таки для нас иного исхода нет! Хотя мой государь и убежден, что война с Россией была бы своевременной и победоносной, но войны не хочет сенат, а вы знаете, как умалена у нас королевская власть. Для Швеции нет выхода… И вот мне категорически предписано во что бы то ни стало изменить это положение вещей…

— Но уверены ли вы, что предпринятые вами шаги действительно помогут этому? Уверены ли вы, что Миних, получая от вас деньги, действительно сделает то, чего вы ждете от него?

— Маркиз! — сказал Нолькен, удивленно откидываясь на спинку кресла, — я не понимаю ваших сомнений!

— Я сейчас объясню их вам. Не правда ли, Миних поставил вам условием, чтобы половина обещанной суммы была доставлена ему сегодня же?

— Да, я обещал прислать этот задаток до восьми часов вечера…

— И вас не удивило, что он желает от вас гарантий, сам не давая никаких?

— Но мне кажется, что, получив деньги…

— Полно, милый барон! Меня удивляет, как такой тонкий дипломат, как вы, не видит всей сомнительности подобного положения вещей. Если Миних возьмет с вас деньги и ничего не сделает, то вы лишены возможности кричать об этом, потому что какой же посол согласится сам признаваться, что он давал деньги на ниспровержение существующего законного правительства? Если же Миних сделает, что обещал, но вы не исполните своего обещания, то, став вместе с переворотом у самого кормила власти, он найдет возможность и средства заставить вас дорого поплатиться за обман. Значит, при таком положении вещей, когда Миних гарантирован всем, а вы — ничем, гарантий требуют именно с вас! Даже если бы у меня не было фактов, доказывающих, что вас собираются обмануть, заманить в ловушку, мне достаточно было бы одного этого логического соображения!

— Но у вас имеются факты?

— Да, и очень убедительные! — и Шетарди рассказал Нолькену все, узнанное им от Любочки.

— Но этого не может быть! — воскликнул шведский посол. — Я не могу допустить, чтобы Миних пошел на такой обман! Вас ввели в заблуждение, маркиз.

— Барон! — ответил Шетарди, — клянусь вам словом французского дворянина и рыцаря, что особа, сообщившая мне эти сведения, заслуживает полного доверия и что до сих пор каждый мельчайший факт, переданный мне ею, подтверждался в точности!

— Но я не понимаю, как мог Миних… Да и какая выгода?..

— И это мне нетрудно объяснить вам, барон! Еще тогда, когда ждали смерти императрицы Анны, Миних являлся к царевне Елизавете с предложением своих услуг. Он хотел выговорить определенные условия, но царевна, опасаясь, что ей подставляют ловушку, гневно ответила, что "дочери не пристало торговаться с человеком, всецело обязанным ее отцу". Значит, действуя в пользу царевны, Миних идет на риск. А тут он рассуждает так: ему обещана вами известная сумма, половину он получит от вас, половину выторгует от принцессы Анны в виде разных синекур и наград; в добавление к полной сумме он выторгует себе еще чины, ордена, право на власть; все это он будет иметь наверное. Ну, а Миних — такой расчетливый человек, который идет только на верные комбинации!

— Боже мой, но вы приводите меня в отчаяние, маркиз! Я положительно не знаю, на что решиться…

— По-моему, единственно правильным исходом будет послать Миниху записочку, извещающую его в том, что вы не могли достать сегодня деньги и вручите их ему завтра!

— Но записка может скомпрометировать меня!

— Нисколько! Вот вам бумага, перо, чернила. Садитесь и пишите: "Дорогой фельдмаршал, очень извиняюсь, что не мог достать сегодня просимое Вами. Если обстоятельства сложатся сегодня благоприятно, то завтра я весь к Вашим услугам". Вот вы и увидите, насколько чисты были намерения фельдмаршала!

— Мне кажется, что вы правы, дорогой маркиз! — сказал Нолькен, к великому торжеству Шетарди подписывая и запечатывая продиктованную ему записку. — Миних не имеет ни права, ни основания сомневаться в моем обещании. Если же он не исполнит своего — значит, он и не собирался исполнять его! Я сейчас же отправлю записку с одним из моих людей. А теперь до свидания, дорогой маркиз. Большое спасибо вам за громадную помощь, которую вы оказываете мне!.. Но я боюсь, — сказал он уже в дверях, — как бы Миних, осуществив переворот в пользу Брауншвейгского дома, не стал из мести еще ухудшать наше положение?

— Э, барон, чем он может ухудшить? Положение бесспорно плохо… Да и не бойтесь: я знаю Миниха, знаю и брауншвейгскую чету: торжество Миниха будет калифством на час!

Он проводил шведского посла до передней, затем, вернувшись к себе в кабинет, с торжествующей улыбкой подошел к железному шкафу, в котором хранились особо ценные вещи и важные документы, достал оттуда несколько табакерок, выбрал одну, отличавшуюся особенно тонкой работой и ценностью, полюбовался на кружевную эмаль, на двойной ряд драгоценных камней, окружавших портрет Людовика XV, спрятал ее в изящный бархатный футляр и отправился совершать свой вечерний туалет. В это время ему по его приказанию уже успели заложить карету. Закутавшись в дорогую шубу, Шетарди уселся и сказал форейтору:

— На Дворцовую набережную, — дом фельдмаршала Миниха!

VI ПАДЕНИЕ РЕГЕНТА

Фельдмаршал Миних жил не в собственном доме, а в наемном, помещавшемся рядом со старым Зимним дворцом: собственный дом фельдмаршала на Васильевском Острове (где теперь Морское училище) не был еще достроен.

В описываемое время фельдмаршалу было 57 лет. Мардефельд в депеше от 17-го декабря 1740 года дал ему такую характеристику:

"У него великолепная фигура, он очень трудолюбив и красноречив. У него большой талант к военному делу, но к той деятельности, за которую он теперь взялся, у него нет и намека на способность, да и вообще у него скорее поверхностный, чем глубокий ум. Его скупость, которую можно назвать ослепительной, сделает то, что он подарит свою дружбу и добрую волю любой иностранной державе, способной осуществить его материальные надежды. Ввиду того, что он совершенно невежествен, он во всем советуется с братом, который обладает педантической эрудицией, но лишен здравого смысла".

Деятельность, к которой у Миниха, по мнению прусского посла, "не было и намека на способность", — была должность первого министра, полученная Минихом после низвержения Бирона. Да и откуда было взяться этой способности! До сих пор Миниху не приходилось иметь дело с гражданско-административной деятельностью.

Призванный Петром Великим для рытья каналов, Миних самим провидением предназначался к этой работе, так как происходил из крестьянской семьи, жившей издавна в болотистой части графства Ольденбург, где уже не одно поколение трудилось над отводом вод. Отец Миниха выслужился в датской армии до офицерского чина, и таким образом семья получила дворянское звание.

Шестнадцати лет (в 1699 г.) Миних-сын поступил на французскую службу по военно-инженерному ведомству, вскоре перешел на сторону врагов Франции и служил под знаменами Евгения Савойского и Мальборо, в чине генерала поступил к Августу II (в 1716 г.), где принялся раздумывать, на чью бы сторону перейти: Петра I или Карла XII.

Смерть шведского короля вывела Миниха из неприятного положения осла Буридана[50] и заставила предложить свои услуги России. Но на первых порах его надежды не оправдались. Сначала он был в небрежении, потом ему поручили надзор за прорытием Ладожского канала.

При Петре II Миних был назначен губернатором Ингрии и Финляндии с командованием расположенными там войсками. Ко дню коронования юного царя Ладожский канал был кончен, и Миниха назначили губернатором С.-Петербурга с пожалованием ему графского титула.

Честолюбивые замыслы Миниха стали осуществляться только тогда, когда он женился на вдове великого маршала двора Салтыковой, урожденной Мальцан. Жена пустила в ход все свои связи, и Миниха назначили президентом военной коллегии. Тут Миних проявил энергичную и плодотворную деятельность. Он сформировал Измайловский и конногвардейский полки, выделил военно-инженерный корпус в отдельное от артиллерии ведомство, основал шляхетский кадетский корпус и заслужил большую популярность тем, что уравнял в армии иностранцев, получавших прежде двойное жалованье, с русскими.

Бирон, сильно опасавшийся Остермана, рассчитывал найти в Минихе опору себе против лукавого канцлера. Будущее показало, насколько временщик ошибался в продажном немецком проходимце.

В дальнейшем Миниху пришлось не раз поддержать славу русского оружия. Он отличился при взятии Данцига, а затем — в кампании против турок 1737-39 годов, которая доставила ему сан фельдмаршала.

После смерти Анны Иоанновны Миних, имевший право сказать про регентство Бирона, что и "моего тут капля меду есть", сильно разочаровался в своих надеждах на герцога: Бирон не был расположен давать особенный ход честолюбивому фельдмаршалу и сумел даже ударить его по самому больному месту — скупости. Это заставило Миниха бросаться во все стороны, предлагая свои услуги принцессе, Анне Леопольдовне, царевне Елизавете, послам — всем, кто был расположен достаточно дорого оценить его содействие.

Шетарди был отчасти прав, когда объяснил себе переговоры фельдмаршала с принцессой Анной Леопольдовной военной хитростью, желанием "отвести глаза", но только отчасти — Миних считался с возможностью арестовать Бирона для торжества Анны Леопольдовны на случай, если шведский посол не оправдает своих обещаний. Вот почему он "про запас" выговорил себе у принцессы ряд условий.

Теперь, когда ему доложили о прибытии французского посла, Миних был в самом отвратительном расположении духа. Сначала его напугал Бирон. Миних обедал у него со всем своим семейством; герцог был очень рассеян, молчалив и вдруг обратился к фельдмаршалу со странным вопросом: приходилось ли ему, Миниху, участвовать в ночных предприятиях военного характера?

Фельдмаршал вскоре убедился, что Бирон даже не думает подозревать что-либо, но все-таки этот вопрос внушил ему дурные предчувствия. А тут еще записка Нолькена… Черт знает что! Вдруг Нолькен самым спокойным образом обманет его? Он откроет царевне Елизавете дорогу к престолу, а вместо обещанной суммы Нолькен с Елизаветой Петровной отправят его в Сибирь?

И Миних не знал, на что решиться. Рискнуть или нет? Ведь положиться на Анну Леопольдовну тоже нельзя! Но с другой стороны, почему Нолькен вдруг уклонился от присылки задатка? Может быть, Бирон действительно осведомлен обо всем, и ему, Миниху, попросту готовят ловушку?

Под влиянием всех этих тревожных дум Миних принял французского посла очень неохотно и почти невежливо. Но Шетарди сделал вид, будто ничего не замечает.

— Простите, дорогой фельдмаршал, — сказал он, отвешивая Миниху изысканный поклон, — простите, что я тревожу вас в такой поздний час. Но меня задержали, а мне хотелось непременно сегодня же передать вашему высокопревосходительству слова моего августейшего повелителя, который глубоко ценит ваше благосклонное отношение к Франции и просит вас принять в залог своей признательности эту безделушку.

Маркиз изящным жестом раскрыл футляр и с грациозной улыбкой протянул фельдмаршалу табакерку, ловко повернув ее перед жирандолью так, чтобы засверкали драгоценные камни.

— Какая прелесть! — воскликнул Миних, жадно впиваясь в крупные бриллианты и прикидывая в уме стоимость табакерки. — Но присядьте, дорогой маркиз! Сделайте честь моему скромному дому! Какая прелесть, какая прелесть! — повторил он, любуясь игрой камней. — Я очень-очень тронут, но и смущен тоже — за что мне такая милость?!

— Но помилуйте, господин фельдмаршал, — с негодованием вскричал посол, — я нахожу, что это — пустяк, который совершенно не способен оплатить вашу известную во всем мире лояльность. Я надеюсь, что вскоре буду иметь честь более существенно доказать вам этот пустячок. Я еще утром хотел ехать к вам, но сначала задержали спешные депеши, а потом приехал Нолькен, который продержал меня чуть ли не три часа; хотя я и не мог исполнить его просьбу, но он все не отставал.

— Какую просьбу? — поспешно спросил Миних.

— Я, кажется, совершил нескромность… — с отлично разыгранным смущением ответил Шетарди. — Но мы ведь — друзья, дорогой фельдмаршал, и вы не выдадите меня?

— Может ли быть и речь об этом!

— Так вот: этот чудак приезжал ко мне с просьбой ссудить ему довольно значительную сумму. Кому-то он что-то обещал — уж, наверное, здесь женщина замешана! Но ведь обещать легко, а как достать денег, когда касса безвозвратно пуста? У Нолькена не только нет денег сейчас, но я знаю, что у него не скоро еще будет мало-мальски приличная сумма!

— И что же, вы отказали ему? — с нескрываемым интересом спросил Миних.

— Ну, конечно! — с видом глубочайшего убеждения ответил Шетарди. — Я не настолько богат, чтобы кидать такие суммы по-пустому. Ведь Швеция окончательно разорена и живет мелкими займами…

— Так вот оно что! — злобно вскрикнул Миних, но сейчас же спохватился. — Так, так! Это очень интересно… — Он замолчал и некоторое время молча смотрел на посла, не зная, как приступить к интересовавшему его предмету. — Как вы чувствуете в России? — спросил он наконец.

— Благодарю вас, я вполне сроднился с этой очаровательной страной! — ответил Шетарди.

— Но мне кажется, что положение иностранного министра в России теперь вообще очень трудно?

— Но почему?

— Время неспокойное… Во всех углах родятся заговоры.

— Дорогой фельдмаршал, какое дело иностранному послу до заговорщиков? Он аккредитован к законному правительству и считается только с ним одним.

— Но не все считают настоящее правительство законным. Находятся люди, которые утверждают, будто законные права на стороне цесаревны Елизаветы…

— Что касается этого… — сказал Шетарди, делая небрежный жест рукой. — Можно ли серьезно говорить о правах царевны? Ведь закон Петра Великого не признает прав, а предоставляет монарху самому избирать себе наследника. Да и мне кажется, что нельзя говорить о заговоре в пользу царевны Елизаветы, так как она первая и в мыслях не держит короны…

— Вы плохо осведомлены, маркиз!

— О, нет! Мне много приходилось по-дружески болтать с царевной. Она сама сказала мне, что все ее претензии — просто вымысел. Мало того, она находит, что при настоящем положении вещей вступление на престол — очень неблагодарная задача. "Без людей, — сказала она, — править нельзя, а все теперешние годятся только на виселицу!" Я спросил ее, что она сделала бы, если бы роковая случайность устранила всех прочих лиц и ей волей-неволей пришлось вступить на трон. "Прежде всего, — ответила она мне смеясь, — я поручила бы теперешних министров, генералов, президентов, фельдмаршалов и т. п. заботам палача!"

— Так вот как? — с еле сдерживаемой злобой повторил Миних. — Всех нас, значит, к палачу?

— Но, дорогой фельдмаршал, царевна не называла имен.

— А к чему имена? Всех нас — и делу конец! Так, так! Слава Богу только, что царевна не думает о престоле, как вы говорите, а если и думает, так ей придется наткнуться на людей, которым вовсе не желательно свести близкое знакомство с палачом… Так, так…

— Ну, а теперь, дорогой фельдмаршал, позвольте мне откланяться и пожелать вам всего хорошего! — сказал Шетарди, видевший, что все брошенные им семена тут же дали желаемые ростки.

Миних для вида удерживал его, но был даже рад, когда посол ушел.

— Так, так! — в десятый раз повторил Миних, оставшись один. — Хорошо, что я узнал все это заблаговременно! Ну, погоди же ты! Я разыграю тебе хорошенькую комедию!

Он приказал заложить лошадь и направился к Преображенским казармам, чтобы подобрать соответствующий состав людей для караульного наряда, которому предстояло около одиннадцати часов вечера сменить измайловцев. Он знал приблизительно, кто из солдат тяготеет в сторону Елизаветы Петровны, а кто — в сторону Анны Леопольдовны. К Летнему дворцу, где жил с семьей герцог, он решил назначить первых, к Зимнему — вторых!

И всю дорогу старый фельдмаршал шептал сквозь зубы полные раздражения угрозы…

А Бирон точно предчувствовал, что над его головой собираются тучи. Весь день он был задумчив и мрачен и, чем ближе время подходило к вечеру, тем более усиливалась его непонятная тревога.

— Болен я, что ли? — спрашивал он себя. — Ведь ничего мне не грозит, и еще несколько дней…

Несколько дней! Иногда и час один, а не то что несколько дней, способен изменить всю человеческую судьбу!

Назойливая мысль нашептывала:

"Что было бы со мной, если бы императрица Анна умерла на несколько дней раньше? Сложил бы давно на плахе голову! Вот что такое несколько дней… Но ведь опасности ниоткуда не видать? Положим, она всегда была, но ведь сегодня ее не больше, чем в любой другой день? Так откуда же эта тревога, откуда эта подавленность?"

За обедом, на котором присутствовало много посторонних, Бирон был настолько молчалив и рассеян, что гостям было очень не по себе, и они в первый удобный момент стали прощаться.

Герцог не удерживал их. Только одного графа Головкина он крепко ухватил за рукав и шепнул:

— Погоди, не беги от меня! Мне тяжело, меня что-то невыносимо гнетет! Мне прямо страшно становится одному!

Он был так удручен, что даже не заметил выражения неприятной растерянности, отразившейся на лице графа.

— Не держали бы вы меня, ваше высочество! — смущенно ответил Головкин. — Что-то не по себе мне… Знобит, головая тяжелая…

— Эх ты! — с горечью сказал Бирон. — А еще другом называешься! Друг до черного дня! Пустяшное нездоровье побороть не можешь, когда мне так невыносимо тяжко!

— Да я не о себе, а о вашем высочестве больше! — залебезил Головкин. — Я что? Я обойдусь. Но и вы, герцог, сдается мне, не очень-то здоровы… Вам бы прилечь, сном все пройдет…

— Обо мне ты уж не беспокойся, брат! — отрезал Бирон. — Что же касается нашего здоровья, то у меня имеется хорошее лекарство!

Бирон велел подать бутылку вина и два кубка. Головкину оставалось только подчиниться: он рисковал навлечь на себя подозрения…

Но и доброе старое вино не могло успокоить тревогу собутыльников, и беседа не клеилась. Скажут слово, да и молчат, молчат. Потом, через четверть часа, еще слово…

Только, когда было покончено с третьей бутылкой, Бирон заговорил.

— Не знаю, почему, но меня сегодня особенно неотступно преследует образ покойной императрицы, — сказал он, тяжело опуская голову на руки. — Совесть меня мучит, граф… Почему не уберег, не уследил… Эх! — стоном вырвалось у него. — Жила бы да жила она!

— Да в чем же вы можете винить себя, герцог? — возразил граф. — Ведь болезнь — не свой брат!

— Эх, что болезнь! — отмахнулся от него регент. — Ты-то знаешь, что такое болезнь вообще, да и что за болезнь была у императрицы?

— Но я — не доктор…

— А доктора, думаешь, знают? Надо что-нибудь сказать, вот они и брешут. Отравить — на это они мастера, а болезнь распознать, да вылечить — ну, тут они все равно, что слепые… Что болезнь! Когда жизнь идет гладко, ровно, так и с болезнью до глубокой старости проживешь; а огорчения, заботы — вот неизлечимая болезнь, которая быстрее всего сводит в могилу!

— Но ведь вы всецело стояли на страже!

— Да оставь, Головкин! — с досадой крикнул герцог. — Надоели мне эти сладкие слова! Сам знаю, что знаю…

Он опять замолчал, погрузившись в воспоминания. Часы пробили половину одиннадцатого. Головкин вздрогнул и опасливо уставился на циферблат.

— Как сейчас помню, — тихо, словно обращаясь к себе, сказал герцог, — была холодная, дождливая осенняя погода, а мне пришло в голову поехать кататься верхом. Императрица отнекивалась, но я… Ах, не всегда я обращался с ней так, как подобало! Следы ног ее целовать бы мне…, а я… Как сейчас помню: приехали мы с катанья, а на другое утро она и слегла.[51]

И опять наступила долгая, долгая пауза… Часы пробили одиннадцать.

— Недужится мне уж очень, — робко сказал Головкин, — пойти мне, что ли?

— Ты пойми, — не слушая его, сказал герцог, — ведь я вовсе не искал регентства. Мне тяжело было примириться с мыслью, что придется управлять этой страной, которая никогда не простит мне моего иноземного происхождения. Но что мне было делать, куда деваться? Ведь у меня семья… Правда, и в России, и везде за границей — в Пруссии, в Австрии, да и мало ли где — у меня имения. Но если я сегодня выпущу власть из рук, разве меня оставят в покое? Все — враги, все зубы точат! Про Россию и говорить нечего. Но, думаешь, даст мне прусский король либо австрийская императрица жить спокойно? Как бы не так! Сейчас начнут сводить счеты за старое! А из-за кого все это? Все из-за России, которая меня ненавидит! Мне негде голову преклонить, Головкин, я один, один, один!..

— Ваше высочество, — настойчиво сказал Головкин, опасливо посматривая на циферблат. — Вам положительно необходим покой. Позвольте, я провожу в опочивальню, ваше высочество!

— "Ваше высочество!" — с горечью повторил Бирон. — А ты думаешь, простят мне когда-нибудь, что я заставил сенат присвоить мне этот титул?.. Но ты прав! — сказал он, вставая. — Мне нужен покой. Вино начинает сказываться, меня клонит ко сну… Вот единственный верный друг, который не изменяет… Только вот что, граф, сначала мы пройдем в зал, где стоит гроб императрицы. Хочется мне поклониться ее праху!

— Слава тебе, Господи, — шепнул Головкин, следуя с облегченным видом за Бироном.

Хотя со дня смерти императрицы Анны Иоанновны прошло уже около месяца, но похорон еще не было, и гроб с высочайшими останками, украшенный императорскими гербами и тонувший в цветах, стоял в одном из залов Летнего дворца, громадные восковые свечи придавали всему какой-то жуткий колорит своим трепещущим светом, и лица неподвижно вытянувшихся гвардейцев, стоявших почетным караулом у гроба императрицы, казались мертвенными, неживыми.

Головкин остался поближе к дверям. Бирон подошел к гробу и долго смотрел на него, шепча немецкую молитву.

— Прощай, дорогой друг! — сказал он наконец, — прощай, моя единственная опора! Я хотел бы скорее быть с тобой!

Он подошел к Головкину, взял его под руку и вышел с ним из зала.

В следующей комнате к нему поспешно подошел молодой офицер из дворцового караула. Это был знакомый нам Мельников.

— Ваше высочество! — сказал он, вытягиваясь в струнку перед регентом, — караул задержал какого-то человека, назвавшегося гоф-комиссаром Липманом. Несмотря на запрещение вашего высочества кому бы то ни было входить во дворец, Липман настойчиво пытался пробраться сюда и грозит немилостью вашего высочества, если о нем не будет доложено, так как у него имеется дело первой важности!

— А, понимаю! — сказал Бирон. — Потрудитесь сказать этому господину, что я считаю его домогательства наглостью. Для приема являются утренние часы, а не ночь!

Мельников ушел.

"Пронюхал что-нибудь, еврей!" — с тревогой подумал Головкин.

— Я понимаю, что ему нужно, — злобно заговорил Бирон, с обычной для него легкостью переходя от мрачной подавленности к потребности обрушиться на кого бы то ни было, что бывало с ним обыкновенно после неумеренного питья. — Представь себе, граф, третьего дня я вызвал к себе эту собаку, которая мне всем обязана, и предложил устроить заем, весьма необходимый казне. А этот негодяй решился ответить мне, что заем невозможен, пока правительство — то есть я — не примет некоторых необходимых мер для своего упрочения. Он хотел было перечислить мне эти меры, но я попросту выгнал его вон, пригрозив, что в двадцать четыре часа вышлю его из России! Какова наглость! Всякое животное осмеливается посягать на власть! Ну, теперь он, верно, понял, что его дело плохо — прослышал, должно быть, что я уже послал курьера за границу, вот и прибежал. Ну, да погоди! Набегаешься ты у меня еще!

Они прошли дальше, направляясь к выходу. Но вскоре Мельников явился опять.

— Ваше высочество! — сказал он. — Осмелюсь доложить, что гоф-комиссар настаивает на том, чтобы его пропустили. Он говорит, что явился к вашему высочеству не по собственному делу, а по вашему и что может приключиться плохое дело, если его не допустят…

— Так прогнать его прикладами, если он добром не хочет уйти! — чуть не с пеной у рта крикнул Бирон. — По моему делу! Я думаю, что по своему делу даже этот нахал не решился бы тревожить меня в такое время! Потрудитесь выпроводить его, а если вы осмелитесь еще раз доложите мне о нем, то я разжалую вас в солдаты и подвергну телесному наказанию. Вы недостойны ни дворянского звания, ни офицерского чина, если осмеливаетесь заставлять два раза повторять себе приказ! Ступайте!.. Вот таковы они все, эти русские офицеры, — заворчал он, когда Мельников, покрасневший от обиды, ушел. — Ни малейшего понятия о дисциплине! Только немцы и умеют служить! Ну, да погоди, дай срок! Я весь этот мятежный полк расформирую по армейским частям! Всякий молокосос…

— Да, этот молодец из молодых да ранний! — ворчливо согласился Головкин, не желая сообразить, что немецкий проходимец при нем, коренном русском, огульно ругает русских. — Можете себе представить, ваше высочество, недавно этот мелкопоместный дворянин явился просить у меня руки моей двоюродной племянницы Наденьки… С Головкиными породниться захотел! Но хотя Наденька — и бедная сирота, а она все-таки Головкина…

— Э, что там кичиться! — небрежно ответил явно хмелевший временщик. — Что Головкины, что Мельниковы, Ивановы, Сидоровы — один черт. Вот если бы ты был фон Головкин, тогда было бы чем кичиться… Ну, ступай, граф, я и впрямь спать захотел!

Мельников, весь красный от досады, возвращался к себе на гауптвахту, от всего сердца ругая (про себя, конечно) Бирона.

— Ну вас совсем! — с досадой сказал он Липману, разговаривавшему с поручиком Ханыковым, высоким, мускулистым брюнетом. — Уходите вы лучше поскорее! Герцог не желает видеть вас!

— Но это невозможно, — испуганно заметался Липман. — Надо сказать его высочеству, что наступили совершенно особенные обстоятельства… Умоляю вас, доложите…

— Нет уж, пусть черт о вас докладывает, а я не стану, — злобно отрезал Мельников. — Его высочество пригрозил в солдаты меня разжаловать, если я еще раз сунусь к нему с докладом о вас…

— Но я…

— А вас приказал прогнать прикладами, если вы дором не уйдете, — продолжал Мельников, — и вот, ей-Богу, я это приказание сейчас исполню.

— Что, Вася, верно тебе здорово влетело? — улыбаясь спросил Ханыков, когда Мельникову удалось выпроводить Липмана. — я тебя таким красным да злым давно не видывал!

— Ах, что "влетело"? — уныло ответил Мельников. — Ведь сам знаешь, что мы, русские, должны быть привычны к унизительному обращению герцога. Каждую минуту готовишься, что тебя ни с того ни с сего обругают, под арест посадят, разжалуют… А то мне обидно, что при герцоге в то время находился граф Головкин.

— Дядя твоей Наденьки? Ах да, скажи, пожалуйста, ты ведь хотел все храбрости набраться да идти просить Наденьку за себя? Что же, так и не набрался?

— Набраться-то я набрался, да толку никакого не вышло! — мрачно ответил Мельников. — Граф так меня встретил, будто я — деревенский свинопас, а не русский дворянин. Головкины-де, говорит, — самая старая русская фамилия, с императорской в родстве состоит… Да и что говорить!..

— Что же ты делать будешь?

— Я было совсем голову опустил, да Наденька обнадежила. Говорит: "Ни за кого все равно замуж не выйдут лучше в монастырь пойду". Будем ждать, авось перемелется! Только вот все труднее и труднее нам видеться становится.

— Эх, брат! — весело сказал Ханыков, одобрительно хлопая грустного товарища по плечу. — Тем-то любовь и хороша, что за нее еще бороться надо! То, что легко в руки дается, дешево стоит. Погоди, и для вас солнышко проглянет! Вот все о войне говорят! Ты хоть и мал, да удал! Выслужишься…

Он сразу остановился и с удивлением взглянул на резко распахнувшуюся дверь, в которой показался Манштейн, адъютант фельдмаршала Миниха.

Манштейн был бледнее обыкновенного и казался чем-то встревоженным. Он с тревожной внимательностью посмотрел на лица вытянувшихся перед ним офицеров и некоторое время молчал, как бы колеблясь.

— Господа офицеры, — сказал он наконец, — его высокопревосходительство, каш обожаемый фельдмаршал сейчас прибудет сюда. Он ждет от вас послушания ему, как вашему начальнику, неизменно и ревностно заботившемуся о чести и славе армии и преданности законным русским государям, — Манштейн сильно подчеркнул последние три слова. — Выберите человек пятьдесят солдат, на которых можно всецело положиться, и выходите с ними во двор. Помните, что надо проявить быстроту, осторожность и тишину! Не спрашивайте ни о чем и повинуйтесь; вам выпал на долю счастливый случай заслужить отличия!

Ханыков и Мельников поспешно кинулись в караульную комнату; самая надежная полурота была выведена на двор и Манштейн выстроил там солдат во фронт.

Вскоре показалась высокая, полная фигура фельдмаршала. Поздоровавшись с полуротой, Миних обратился к ней с речью:

— Молодцы-преображенцы! Вы знаете, кто я, а я надеюсь, что знаю вас! Не один раз водил я вас к славе и победам, не один раз проливал вместе с вами кровь за благо родной России. Я — немец; нет, неправда!.. Я только был немцем, так как вся немецкая кровь вытекла у меня на полях сражений. Я — русский, и все мои мысли клонятся лишь ко благу и пользе России. Я — русский, повторяю я вам, и потому не могу больше терпеть то, что происходит! В бедности и под постоянными угрозами живет дочь нашего великого царя Петра, в чужих краях прозябает его внук, а дерзкий проходимец, вор, изменник и похититель власти топчет грязными ногами их священные права и упивается русской кровью… И мы будем терпеть это? Будем склонять шеи с покорностью рабочего скота? Нет, молодцы-преображенцы, переполнилась чаша терпения, и вы не дадите более регенту из конюхов тиранить нашу родину. Вы не допустите этого, я уверен в вас! Так скажите, готовы, ли вы идти туда, куда зовут вас долг и честь? Если нет, если я ошибся в вас, то я докажу вам, что я более русский, чем вы, так как я на ваших же глазах покончу с собой, чтобы не видать более творящихся безобразий. Но этого не может быть!.. Я не ошибся в вас! Так скажите же, готовы ли вы помочь мне обезопасить дерзкого вора и вернуть трон и корону законным государям?

Хотя двор перед караульными помещениями и находился в стороне, так что звуки оттуда с трудом могли дойти до внутренних покоев, но Миниху и Манштейну пришлось сейчас же испуганно сдержать восторг преображенцев, которые так и рвались покончить скорее с ненавистным герцогом, тем более что, как они поняли, дело шло о царевне Елизавете.[52]

— Кто из господ офицеров находится здесь? — спросил Манштейна фельдмаршал.

— Поручики Ханыков и Мельников, ваше высокопревосходительство! — ответил адъютант.

— А! Отлично! Поручик Ханыков! — скомандовал Миних. — Возьми двадцать человек и отправляйся к дому генерала Бирона.[53] Не предпринимайте ничего до прибытия адъютанта Манштейна, который примет над вами начальствование. А пока ваше дело будет только оцепить все выходы и не пропускать никого ни в дом, ни из дома! Ступайте, и да благословит вас Бог!

Ханыков поспешил исполнить приказание.

— Поручик. Мельников! — продолжал затем фельдмаршал. — Возьмите двадцать человек и помогите адъютанту Манштейну арестовать вора Бирона! Старайтесь справиться как можно быстрее и бесшумнее! С Богом, ребята! Помните — за русским Богом молитва, а за русским царем служба не пропадает!

Манштейн повел свой отряд наверх, в покои герцога. Люди шли крадучись, на цыпочках, придерживая оружие, чтобы не спугнуть преждевременно хищного ворога, залетевшего в орлиное гнездо.

Было жутко в этих больших, низких, темных залах. Казалось, что в углах дворца скорбно роятся оскорбленные тени русского прошлого. Но разве эти тени вступятся призрачным боем за дерзкого узурпатора? Так вперед же, вперед!..

И все дальше, все так же таинственно и бесшумно кралисв в ночной тьме солдаты. Только по временам слышался стук неосторожного каблука или звякало оружие… "Эй, тише вы!.. Вперед!.. Вперед!.."

А вот и дверь… Отряд остановился и замер. У всех взволнованно бились сердца… Неудача — смерть! Это чувствовал каждый.

"А удача — Наденька!" — радостно думал Мельников.

Манштейн подал наконец знак рукой, и Мельников с треском распахнул дверь, вводя в герцогскую спальни солдат.

От шума Бирон сразу проснулся и поднял голову.

— Как вы смели войти сюда! — крикнул он солдатам стараясь быть грозным, но всем своим видом выдавая охва тивший его ужас.

— Поручик Мельников! — скомандовал Манштейн, выходя из-за солдатских рядов. — Делайте свое дело и арестуйте изменника и вора!

— Это что еще такое? — крикнул Бирон, вскакивая с постели и озираясь в поисках оружия. — Эй, караульные, сюда! — завопил он пронзительным, говорящим о паническом ужасе голосом. — На помощь! Караульные!

— Молчи, немецкая дубина! — грубо крикнул ему Мельников, подходя к кровати. — Мы и есть караульные! Эй, Бирюков, заткни его светлости рот платком!

Солдат накинул на лицо регента платок.

— А-а-а! — завыл Бирон, отбиваясь. Несколько солдат навалилось на него.

Вдруг один из них, тот, который старался заткнуть рот герцогу, пронзительно вскрикнул и отскочил в сторону: Бирон больно укусил его за руку.

Это заставило нападавших на мгновение остановиться, никто не понимал, в чем дело.

С энергией утопающего герцог хотел использовать благоприятный момент. Одного из солдат он ударил кулаком по переносице, другого оттолкнул в сторону ударом в грудь, а сам кинулся к стоявшему в углу спальни столику, где лежали шпаги и пистоли.

Манштейн не на шутку перепугался. Если бы герцогу удалось овладеть оружием, исход предприятия мог бы стать сомнительным. Весь успех их замысла покоился на внезапности, неожиданности и быстроте. Шум, крики, звуки выстрелов могли привлечь дворцовую челядь. Кроме того, во дворце находилось еще около полутораста человек, ничего не знавших о происходящем; неизвестно было, на чью сторону встанут они!

— Хватайте его! — закричал адъютант. — Не допускайте его до оружия! Да берите же его, трусы!

Но Бирон уже успел схватить шпагу, и солдаты заколебались. Слишком страшен, фантастичен был вид этого худого, высокого человека, одетого в ночной колпак и нижнее белье, с искаженным злобой и ужасом лицом и метавшими молнии глазами.

— Прочь оружие, негодяи! — завопил он. — Кто не положит оружия сейчас же, тот…

Он не успел договорить. Что-то мягкое, круглое неожиданно подкатилось ему под ноги, и он тяжело упал на пол.

Этим комочком был поручик Мельников. Сообразив психологическую важность момента, он решил все поставить на карту, кубарем подкатился под ноги регента и сшиб его таким образом на пол.

Но он не дал герцогу оправиться от неожиданности падения. Маленький, толстый, но очень сильный и ловкий, он оглушил Бирона ударом кулака, схватил его за горло и быстро подмял под себя. Подскочившие солдаты накинулись на герцога. Через несколько минут все было кончено. Избитого, спеленатого, словно младенца, герцога вытащили, как он был, в разорванной рубашке на мороз. Миних, потирая от радости руки, приказал отвести арестованного на офицерскую гауптвахту при Зимнем дворце.

— Спасибо, Манштейн! — радостно сказал фельдмаршал. — Я очень доволен вами!

— Осмелюсь доложить вашему высокопревосходительству, — отрапортовал адъютант, — что успешностью предприятия мы всецело обязаны ловкости, храбрости и неустрашимости поручика Мельникова. Солдаты выпустили герцога и дали ему возможность овладеть оружием. Если бы не поручик, борьба могла бы затянуться и тогда… неизвестно…

— Поручик Мельников! — сказал Миних. — Явись завтра ко мне утром, — мы поговорим о награде! А теперь, в виде особенного доверия, поручаю тебе отвести арестованного в Зимний дворец. А вы, Манштейн, отправляйтесь к Ханыкову и арестуйте генерала Бирона. Мне еще надо обезопасить Бестужева…

* * *

В следующие дни весть об аресте и отдаче под суд бывшего регента вызвала большую сенсацию и весьма разнородные ощущения. Принц Брауншвейгский, назначенный теперь генералиссимусом, с радостным недоумением таращил свои глуповатые глаза и в сотый раз повторял:

— Ловкая, черт возьми, штука вышла! Но как это они все устроили — не понимаю!

Принцесса Анна Леопольдовна с торжеством объявила себя правительницей и с нескрываемой гордостью присутствовала при принесении присяги царевной Елизаветой, первыми чинами государства и военными. Это был тот недолгий момент, когда она чувствовала себя спокойной за будущее…

Граф Остерман уже обдумывал в душе, как подставить ногу Миниху. Ведь "виновник торжества", будучи коренным военным, облек себя чисто гражданской должностью первого министра, милостиво назначив поседевшего в "гражданских боях" Остермана генерал-адмиралом…

Князь Черкасский, князь Куракин, адмирал Головин, Нарышкин, Ушаков, барон Менгден, Стрешнев и многие другие, получившие неожиданные награды, торжествовали. Приверженцы Бирона трепетали.

Шведский посол барон Нолькен приезжал к французскому министру Шетарди, чтобы благодарить его за радение о благе Швеции, сказавшееся в своевременном предупреждении. А Шетарди с пренебрежительно-иронической улыбкой написал донесение своему правительству, заканчивающееся так:

"Из всего вышеприведенного, Ваше Превосходительство, можете усмотреть, что моя точка зрения оказалась самой правильной и что только благодаря мне шведский посол не поставил себя в унизительно-смешное положение" и т. д.

Преображенцы, участвовавшие в перевороте, с воплями прибежали к царевне Елизавете, говоря, что они приняли участие в этом акте только потому, что думали работать на пользу ее, царевны. А Елизавета Петровна, грустно разводя руками и успокаивая возмущенных солдат, думала о том, что придется, видно, вступить в специальное соглашение с Францией, так как во всем происшедшем была ясно видна рука маркиза де ла Шетарди…

Но кто был всецело, совершенно доволен происшедшим так это Мельников и Наденька. Сам Миних был их сватом, и гордый граф Головкин, попытавшийся сначала протестовать, волей-неволей должен был смолкнуть, когда фельдмаршал внушительно сказал ему:

— Вот что, граф Михаил Гаврилович! Хотя о готовящемся низвержении регента вам заранее ведомо было и вы были последним лицом, оставшимся около Бирона, но, как явствует из хода событий, его ни о чем не упредили. Это так, и за это вам много прошлых вин простится. Но «много» не значит «все». И если мне, как кабинет-министру, придет в голову порыться в прошлом, то… берегитесь! По моему настоянию, ее высочество изволила назначить вас вице-канцлером. Но мне не в пример легче будет настоять, чтобы вас отдали под суд!

Головкин нахмурился, сдвинул брови, засопел. Тогда к нему подошел Мельников и сказал:

— Ваше сиятельство! Когда я в первый раз явился просить у вас руки вашей племянницы, то вы сказали мне, что это дерзость, так как я хочу породниться со столь знатным родом, как род вашего сиятельства. Но осмелюсь сказать вам, что дворяне Мельниковы уже при Владимире Мономахе считались старым боярским родом; мы обеднели, но худороднее не стали, а потому мне не к чему втираться в знатную родню. Нет, граф, никогда без вашего на то желания я ни словом, ни делом не сошлюсь на родство с вами и только тогда вспомню, что вы — дядя моей Наденьки, когда понадобится прийти к вам на помощь!

Головкин окинул Мельникова пренебрежительным взглядом.

— Какую помощь можешь оказать ты, мальчишка, графу Головкину? — надменно сказал он. — Какой-то поручик…

— Я уже произведен в капитаны, граф, — почтительно и спокойно возразил Мельников, — и неизвестно, кем я стану еще через год. Наши судьбы идут странными путями, и в один год, в один месяц, в один день даже малые становятся великими, а великие — меньше малых. "Какой-то поручик и граф Головкин!" — сказали вы… Но, — он понизил голос до еле слышного шепота, — герцог Бирон был больше и могущественнее, чем граф Головкин, а между тем он погиб… Почему? Только потому, ваше сиятельство, что возле него не было своего поручика Мельникова, который предупредил бы его…

Головкин вздрогнул и уже совсем иначе взглянул на маленького, кругленького, бело-розового, словно молочный поросенок, Мельникова. Он вспомнил, что рассказывал Манштейн о поведении поручика в прошлую ночь, как благодаря смелости, сообразительности и решимости Мельникова замысел Миниха был осуществлен быстро и без всяких осложнений. А ведь теперь действительно было странное, шаткое время, когда каждый час валил старых гигантов и неожиданно возносил новых. Момент принадлежит смелым; такие люди, как этот мальчик, могли многого добиться… Эй, не наплевать бы в колодец… Да и чем Мельников в сущности не жених для бедной сиротки?

И граф уже ласковее взглянул на молодого офицера, спрашивая:

— Да хочет ли тебя еще сама Наденька-то?

— Ох, ваше сиятельство! — всплеснув руками, воскликнул Мельников. — Так хочет, так хочет!..

И Миних и Головкин рассмеялись.

— Ну, ин быть по-твоему! — сказал последний. — Разве я могу такому свату, как его высокопревосходительство отказать? Только придется вам со свадьбой обождать; оба вы еще молоды, да и спешить некуда! Сначала покажи, что ты за человек!.. Да приходи к нам сегодня обедать! — уже совсем ласково кинул он.

Итак, приходилось ждать. Но это не пугало ни Мельникова, ни тоненькой, вертлявой, кокетливой Наденьки. Они были довольны и тем, что одна только ночь сделала возможным к утру то, что еще с вечера казалось неосуществимым, и надеялись, что впереди им предстоит еще много таких же счастливых неожиданностей… Они были молоды, могли ждать… Будущее представлялось им ровным, светлым, счастливым — то самое будущее, которое так трагически, так предательски обмануло их ожидания.

VII "ЛОВИСЬ, РЫБКА, БОЛЬШАЯ И МАЛЕНЬКАЯ"

Ванька Каин был немало сконфужен, когда преследуемый им купец внезапно исчез, словно растворился в сгущавшемся тумане. Он кидался с перекрестка по всем четырем направлениям, спрашивал прохожих и будочников, не видал ли кто-нибудь купца, но все отвечали, что им не попадались навстречу пешеходы. Наконец попался солдат, который мог дать необходимые разъяснения, так как видел, что высокий мужчина с коробом за плечами проехал, уцепившись за задок крытых саней. Это хоть объяснило Каину, как удалось скрыться преследуемому, но куда он скрылся — так и осталось загадкой.

Обескураженный неудачей, постигшей его на первых же шагах петербургской деятельности, Ванька закатился в кабак и жестоко пропьянствовал там чуть не до утра. Но на следующий день все-таки пришлось идти с докладом к Кривому…

Каин ждал насмешек, упреков, но Семен, казавшийся в этот день необыкновенно озабоченным, принял известие об исчезновении преследуемого совершенно спокойно.

— Сегодня мне некогда с тобой говорить, — сказал он, подумав немного. — У нас случились большие перемены, и хлопот у меня полон рот. То, что ты рассказал, наводит меня на мысль… Но об этом потом, теперь некогда. Пока прощай, приходи дня через три, у меня для тебя будет кое-что приятное: сразу, брат, сможешь барином стать!

Ванька стал уходить, рассыпаясь в выражениях благодарности.

Однако Кривой вернул его от порога.

— Да, кстати! — сказал он. — Твоя Милитриса Кирбитьевна готова: "владей, Фаддей, своей кривой Маланьей!"

— Как готова? — с испугом крикнул Ванька. — Да уж не очень ли отделали ее твои молодцы?

— И пальцем даже не тронули, — улыбнулся Кривой. — Я просто заставил ее посидеть да посмотреть, как других пытали. Теперь вот что: есть у тебя поп, который вас без дальних слов окрутит?

— Нет, ведь я в Питере — человек новый…

— Ну, так вот тебе записка к отцу Василию на Выборгскую у Сампсония. Сходи к нему сейчас же, сговорись, да и бери свою Алену прямо к венцу — иначе я ее не выпущу. Жена на мужа доносить не пойдет…

— Да согласится ли еще она? — спросил Ванька, который на первых порах никак не мог освоиться с нежданной радостью.

— Не беспокойся! — с тонкой улыбкой ответил Кривой, — чтобы отсюда выйти, твоя красавица даже за самого черта лысого замуж выйдет, а ты, хоть и немногим, да все же лучше черта… Ну, ступай, ступай, нечего время зря терять!

Кривой был прав. Когда Ванька, слетав на Выборгскую и столковавшись с попом, вернулся обратно к Кривому, его провели в маленькую комнату, где содержалась Алена. Увидев входившего Ваньку, Трифонова чуть ума не лишилась от радости и с воем кинулась ему на шею: после виденных ею ужасов бедной женщине действительно было слаще выйти замуж хоть за черта, только бы не оставаться в этой мучительной неизвестности среди вечных стонов, хруста ломаемых костей, свиста плетей и рыданий, доносившихся из пыточной камеры. Таким образом Ванька Каин стал обладателем желанного тела и еще более желанного капитала Алены.

Неделя медового месяца пролетела для новобрачного быстро и упоительно. Алена была покорна, покладиста и, казалось, спешила ловить на лету малейшее желание мужа. Но по мере того, как душа молодой женщины отходила от ужаса виденного и того, что могло ожидать ее, в ней медленно, но упорно стала нарастать какая-то двойственная работа. Алена понимала, что достаточно было желания Ваньки — и она очутилась на пороге к мучительной смерти, что достаточно было одного знака его руки — и все ужасы пролетели мимо, словно тяжелый сон. Это внушало ей священный трепет к мужу, уважение, преклонение, почти обожание, в котором явно нарастала непреодолимая ненависть. Так, ненавидя обожать должен был бы легендарный Фауст дьявола, во власть которого он волей судеб попал душой и телом.

Женщины инстинктивно хитры, инстинктивно дипломатичны. Алена открыто показывала свое уважение к мужу, но нараставшую ненависть прятала глубоко и искусно. И Ванька радостно потирал руки, благодаря судьбу за доставшийся ему клад.

Но восторги первой недели любви не заставили молодожена потерять голову и забыть о деле, а потому в назначенные день и час он в точности и аккурате явился к поджидавшему его Кривому.

— А, молодожен! — весело приветствовал сообщника Семен. — Ну что, блаженствуешь?

— Да, уж так я тебе, Семен Никанорович, благодарен, что и сказать не могу! — отвергал Ванька.

— Ну, ну, это тебе от меня маленький задаточек за службу, которой я от тебя ожидаю. Только вот что, брат: ежели у тебя брачный хмель все еще из головы не вышел, то лучше ступай еще на недельку к жене, а то у меня дела серьезные, и к ним надо с полным вниманием относиться!

— Да что ты, Семен Никанорович? — даже обиделся Ванька, — разве я не знаю? Делу время, потехе час!

— Тогда садись да слушай! Прежде всего должен тебя предупредить, что все мною сказанное должно почитаться великой тайной. Ты меня знаешь и обо мне слышал: не такой я человек, чтобы пускать слова на ветер. Если ты только подумаешь нарушить мой запрет и если у тебя хоть в мыслях промелькнет предательство — тут тебе и конец!

— Да что это тебе в голову пришло, Семен Никанорович?

— Молчи и не перебивай меня! Начну с теперешнего времени. Ты уже знаешь, что регент свергнут и у власти стали родители малолетнего императора. К принцу Брауншвейгскому я очень вхож; это — мой благодетель, и я ему предан всей душой. Только он да его жена — люди-то очень беззаботные. Я носом чую, что уже давно что-то против императора затевается. Иностранные послы заваривают какую-то кашу и интригуют против правительства за царевну Елизавету. Помни, нам теперешнего правительства просто зубами держаться следует, потому что низложат его, и нам с тобой конец. И коли они сами себя не очень-то стерегут, то нам с тобой надо постараться устеречь их. А это — штука нелегкая. Конечно, царевну Елизавету можно бы силком в монастырь постричь, но тогда наши вороги начнут мутить за ее племянника, принца Голштинского, а принц находится сейчас в Швеции, так что нам гораздо удобнее, если царевна Елизавета будет на свободе, чтобы мы могли за ней следить да вовремя предупредить заговор. Вот это-то я тебе и хочу поручить. Ты — парень хитрый, осторожный и смелый. Если будешь вести себя умно, то многого добиться сможешь.

— Спасибо тебе, Семен Никанорович!

— Погоди попусту болтать, успеешь поблагодарить, когда будет за что. Ты со мной все эти фигли-мигли брось — меня словами не проведешь. Лучше слушай хорошенько! По моему поручению ты выслеживал одного молодца и был очень огорчен, когда он от тебя скрылся. Но огорчаться тут пока нечего. Конечно, было бы приятнее доследить его до дома. Но и так мы многое узнали. Раз он от тебя скрылся, значит, у него совесть нечиста. Это — либо тот человек, которого я заподозрил, либо какой-нибудь другой опасный человек. Да только не ошибся я. Словом, мы знаем теперь, что за этим молодцом надо во все глаза смотреть. Второе: ты говоришь, что он около Фонтанки долго крутился, а потом уже исчез. Что это значит? Что дом, в который он шел, находится в тех краях и преследуемый хотел со следа сбить, чтобы на подозрение не навести. Какой же дом в тех краях? Не один там дом, да живут там все такие люди, которые не станут против императорской фамилии мутить. Зато там дворец царевны Елизаветы! Не к ней ли пробирался наш молодец? Думаю, что так, а когда ты узнаешь, кто это такой, то и сам со мной согласишься. Я расскажу тебе одну историю, которая была здесь несколько лет тому назад, а ты мотай себе имена на ус — пригодится!

Года два с небольшим тому назад, а то и все три будет, жила на Васильевском Острове вдова канцеляриста Пашенная с дочерью Ольгой. У них был жилец, вольнонаемный сверхштатный подканцелярист сената Петр Столбин, сын капитана флота Андрея Столбина. Отец умер опороченным, как тать и бунтовщик — его Бирон сгубил. Сын в отца пошел — человек он смирный, но горячий и непокорный. Да, забыл тебе сказать, что Петр Столбин был женихом Оленьки Пашенной.

Ты уже знаешь, в какой я был беде и как меня принц Антон выручил. И полюбил я моего принца, да и жалко мне его было: уж очень в большом пренебрежении его у нас держали. Принцу просто в три погибели приходилось складываться, а то — чуть нос поднимет — сейчас его либо невеста, нынешняя правительница, либо покойная государыня Анна Ивановна, либо герцог Бирон щелкнут. Скучно жилось принцу, ну, а кровь молодая, горячая бурлит, своего требует…

Не в одном приключении я помогал ему! Бывало, все спят, во дворце тишина, а мы с ним в карете куда-нибудь закатимся. Только гулящие немки да француженки мало ему по душе приходились: принц — человек с мечтанием в душе!

И случилось однажды так, что встретил принц Антон Ольгу Пашенную. И так она ему по душе пришлась, что принц и днем, и ночью бредил ею. Обещал меня озолотить, ежели я предоставлю ее. В другое время, хотя бы теперь, мне это было бы все равно, что плюнуть, а тогда между принцем и герцогом Бироном поднялась большая вражда, а потому приходилось дело делать осторожно, из-за угла. Пробовали мы Оленьку вечером подстеречь — никуда девушка не ходит по темноте! Два раза совсем настигали ее в глухом переулочке днем, да народ не ко времени подбегал. Тогда я решил завербовать жениха. Если жених к нам в компанию пойдет, тогда быть Оленьке у принца! Да не тут-то было!

Я Столбина не раз видел и все к нему присматривался. Он-то меня не замечал, а я его словно на ладони вижу. И показался он мне смирным, робким, мягким. Узнал я, что у него по службе нелады. Вот однажды вызвал я его в кабачок, да и стал там на него наседать. И умудрило меня — никогда я этого себе не прощу! — сказать Столбину, кто именно на его невесту зарится. Тут эта канцелярская голь совсем на стену полезла. Оказалось, что кабинет-министр Волынский в нем участие принимает. Дело плохое! Если Волынский скажет хоть слово Бирону, то моего принца съедят. Опять говорю: теперь я упрямца либо в застенке сгноил бы, либо просто через верного человека убрал бы. А тогда надо было наверняка бить — промахнешься, и сам погибнешь, да и принца погубишь! И вот удалось мне наладить дело так, что сам Столбин добровольно за границу уехал. Один благоприятель, которому принц в Австрии хорошее дельце устроил, для вида пригласил Столбина секретарем к своему помощнику. Тот и завез Столбина в глухую французскую деревню, да и пустил его там в поле. Как нам было известно, Столбин французского языка не знал, а потому не выбраться ему было оттуда.

Только и это нам не помогло. Принцев камердинер, немец Ганс, поджег дом Пашенной, чтобы красотку выманить. Но сбежался народ, пришлось им улепетывать, старуха с перепугу умерла, а Оленька неизвестно куда скрылась. И, как я ее ни искал, так до сих пор не знаю, где она и что с ней.

В том молодце, который показался тебе непохожим на купца, я по голосу заподозрил Столбина. Когда он на меня оглянулся, в его глазах был испуг. Да и чем больше я вспоминаю, тем больше вижу, что это он самый и есть. Конечно, если бы он попался мне теперь, когда Бирон свергнут, я его тут же сцапал бы. Но тогда это было опасно.

Теперь я раскинул умом. Во-первых, в Петербурге ходят на свободе два человека — Столбин и его невеста, которые ненавидят принца, желают ему всякого зла, да и всегда могут в случае чего к ногам правительницы кинуться. Ну, а Анна Леопольдовна с муженьком крутенько обращается! Во-вторых, как мог Столбин из Франции сюда пробраться, где он укрывается, переряживается? Надо тебе сказать, что во Франции живет немало русских, и все они хлопочут там за царевну Елизавету. Принц говорил мне, что наш министр Остерман пронюхал, что французский посол находится в большой дружбе с русскими беглецами. Значит, ясно, что Столбин прибыл сюда с французским посольством, что его ряженье производится не без ведома посла. Мало того, я навел справки и узнал, что есть в Питере какой-то купец Алексеев, по описанию в точности похожий на купца, виденного нами у Мироныча в кабаке. И торгует тот купец французскими мазями да притираниями. Смекни: купец, похожий на Столбина, торгует французским товаром, какого здесь ни в одной лавке нет. Мало того, этот самый Алексеев был у одного офицера и расспрашивал там о судьбе прежних жильцов того дома, где жил офицер. А на месте того дома как раз стоял сгоревший дом Пашенных! И этот ряженый купец пробирается в те края, где проживает царевна Елизавета! Мало того, с того вечера, когда ты его выслеживал, о купце Алексееве ни слуху, ни духу нет. Мало и этого, полиция осторожненько справки навела, и оказалось, что нигде в Питере такого купца на жительстве не имеется. Много Алексеевых, да все не те…

— Так это он и есть! — воскликнул Ванька.

— Да, это бесспорно так, — согласился Кривой. — Так вот, поручаю тебе переряженного Столбина. Теперь он наверное в другом виде покажется; но, ежели ты своего дела мастер, ты должен узнать его под всякой личиной. Прежде всего проследи за домом, где живет французский посол, затем следи за дворцом царевны. Постарайся сдружиться с дворниками, кучерами, лакеями, выведай все, что можешь, и каждый раз, как что-либо важное узнаешь, так мне докладывай. Одно плохо: ты только по-русски и умеешь говорить, а хорошо бы подпоить посольскую прислугу и разузнать от нее кое-что… Ну, да это я тебе вполне препоручаю. Для руководства скажу только следующее: до поры до времени никого без особой нужды за шиворот хватать не нужно; надо дать нашим забавникам разыграться как следует. Ведь если мы их сразу накроем, то не узнаешь, что собираются затеять ненакрытые, а последние самые опасные-то и есть.

— А как насчет столбинской невесты? — спросил Ванька.

— Да, было бы не худо разузнать, где она. Если это удастся тебе, то в нашей игре она окажется немалым козырем… Да ты так далеко не загадывай. Ты себе- похаживай да посматривай, а на всякий случай шепни то самое заклинание, которое рыбаки говорят, когда сети закидывают: "Ловись, рыбка, большая да маленькая". Попадется большая — слава Богу, а если хоть и одной маленькой, да много наловишь, тоже внакладе не останешься!

— "Ловись, ловись, рыбка!" — повторил Ванька, уходя от Кривого. — А только если бы тебя, друг Семен, поймать… Эх, большая ты рыбина, Семен Никанорыч!

VIII ВО ТЬМЕ

По совету и даже настойчивой просьбе маркиза де ла Шетарди Столбин на первых порах должен был ограничиться лишь ролью переводчика Шмидта, воздерживаясь в то же время от попыток увидеться с царевной Елизаветой Петровной.

— Полно, дорогой мой! — сказал ему посол. — Разве можно в таких случаях идти напролом? Вы только все дело погубите и ровно ничего не добьетесь! А главное! — положение сложилось так, что все мы должны сидеть как можно тише и смирнее. До получения верительных грамот я не могу официально явиться ко двору, а, следовательно, лишен возможности посетить сам царевну, потому что это вызвало бы подозрения. Я имею самые верные сведения, что граф Линар,[54] о роли которого при правительнице вы, конечно, знаете, и без того настаивает, чтобы меня отозвали. Следовательно, мы должны замереть на время… Сейчас мы ничего сделать не можем. У царевны все еще нет твердой партии; последняя, может быть, только намечается. А единственный человек, который мог бы одним мановением руки совершить переворот — Миних — продал и нас, и царевну… Нет, нет! Раз уж за купцом Алексеевым стали следить, то переводчик Шмидт должен притаиться!

У Столбина сердце разрывалось при мысли, что он опять должен откладывать в долгий ящик розыски Оленьки. Ведь прошло уже почти полгода с тех пор, как с помощью Анны Николаевны Очкасовой он прибыл в Петербург под видом Шмидта. В это полугодие он не раз расхаживал по городу с коробом, продавая по крайне дешевой цене получаемые от Шетарди французские косметики. Это давало ему возможность пробираться в самые разнородные по общественному положению семьи, осторожно разузнавать там о настроениях, политических симпатиях и т. п., а кроме того, не вызывая подозрений, проникать и к царевне Елизавете. Помимо всего этого он мог попутно наводить справки о судьбе Оленьки Пашенной.

На первых порах он впал в полное уныние; не только Оленьки, но даже дома, где она жила прежде с матерью, и в помине не было. Читатель помнит, как Столбину удалось узнать от старухи Мельниковой, что старый дом сгорел, а Оленька куда-то скрылась. Но куда? Как раз в тот момент, когда он хотел взяться за розыски, его лишали возможности предпринять что-либо. А время шло, шло, шло…

— Но помилуйте, маркиз, — слабо пытался он протестовать, — если мы будем сидеть сложа руки, то можем окончательно похоронить свое дело. Конечно, опять появляться под видом Алексеева было бы более чем неосторожно. Но разве это единственное, что можно было придумать? Мы не исчерпали всех возможностей. Вы сами говорите, что партия царевны только намечается; мы должны помочь ей сплотиться…

— И выдать тайные нити, которые скрепляют нарастающую партию с представителями иностранных держав? — перебил его Шетарди. — Нет, дорогой мой, вы забываете, что теперь у власти стоит Миних, который посвящен в тайны вожделений Швеции и Франции. Пока фельдмаршал не потеряет своего положения, мы не смеем и пальца о палец ударить!

— Но это может случиться еще не скоро, — все еще пытался настоять Столбин, — а в течение этого времени у народа создастся привычка к теперешнему правительству, и это понижает вероятность успеха!

— Друг мой, — ответил Шетарди, начинавший терять терпение, — вы только недавно и случайно погрузились в политическую интригу, — а я дышу ею с самой ранней юности и уже имел не раз случай доказать, что умею ориентироваться в самых запутанных положениях. Я понимаю, у вас могут быть личные мотивы… — Шетарди несколько замялся; он был посвящен в историю любви Столбина и боялся неосторожным выражением обидеть его. — Для вас все происходящее может иметь несколько иной характер и значение… Но я все время должен сознавать, что уже самым фактом сношения с вами я немало рискую; и если вы не откажетесь от излишней порывистости, то это может причинить мне серьезные неприятности… Ввиду этого…

Столбин понял намек: он был всецело во власти Шетарди и стоило бы послу захотеть, как ему пришлось бы ни с чем уехать из России.

Он грустно поник головой и ушел, напутствуемый просьбами посла не забывать его все-таки и «изредка» заходить, чтобы узнавать, не будет ли чего-нибудь новенького. Вернувшись в свои две комнатки, отведенные ему на антресолях помещения шведского посольства, Петр Андреевич мрачно повалился на диван и замер, судорожно стиснув руками голову. Душа мучительно ныла, мозг разрывался от жажды рыданий, но горло давил спазм, и не было спасительных слез.

— Во тьме, во тьме! — шептали его пересохшие тубы, — в безысходной тьме!

Прежде он сравнивал себя с человеком, которому завязали глаза и велели ночью в лесу найти неизвестно где оброненную иголку, а теперь ему вдобавок еще связали и руки, и ноги!

В течение нескольких дней страдания Столбина не сдавали ни на йоту в своей остроте, а потом уступили место мрачному, безнадежному отупению. Он уже ничего не ждал, ни на что не надеялся. Он устал страдать, устал бесконечно мучиться; ему хотелось полного, ненарушимого покоя, покоя могилы…

И не раз бывало так, что несчастный со страстью и вожделением посматривал на ряд пузырьков и порошков, заполнявших его потайной шкафчик, который он открывал по утрам, чтобы подновить старившегося «Шмидта». Ведь достаточно было протянуть руку, взять вот этот пузырек с зеленоватой жидкостью или вот тот с прозрачной; несколько капель — и прощай земля с ее обманчивыми надеждами, интригами и несправедливостями!

Но несмотря на апатию, где-то в дальнем уголке души таилась надежда, и каждый раз, когда предстояло отправиться к Шетарди, Столбин несколько подвинчивался… а вдруг?

Так прошли ноябрь, декабрь. Кончился старый год, наступил новый, 1741-й. Но ничего нового не принес он на первых порах, кругом была все та же тьма, все по-прежнему надежды не выходили из стадии бесформенного, хаотического роения.

Нечто подобное переживала и царевна Елизавета. В короткое время ей пришлось пережить уже не одно разочарование, и теперь она совершенно не знала, в какую сторону ей кинуться. Когда умерла императрица Анна, царевне Елизавете казалось, что народ дружно встанет за попранные права своей царевны. Но народ молчал, и кормило власти очутилось в руках немецкого проходимца Бирона.

Положение регента было шатко, и он начал недвусмысленно помышлять о разделении власти с царевной, а это вновь вдохнуло в нее надежды. Но тут на сцену выступила авантюра Миниха, и надежды приняли несколько иной оборот. Однако Миних оказался предателем, и теперь некуда было обратить чающие избавления взоры.

Елизавета Петровна понимала, что иностранные державы могли бы существенно изменить положение вещей; на их поддержке и основывала она сначала свои надежды. Но послы поставили такие требования, принять которые цесаревна не могла. И опять полная тьма обняла все ее надежды, и опять она не знала, откуда ждать избавления.

К тому же положение царевны и вообще-то было плохим. Она была родной теткой царствующего императора, первой принцессой крови, но получала от своих имений всего только 25 000 рублей в год и имела от казны всего только 50 000 рублей — всего, значит, семьдесят пять тысяч[55] рублей в год "на все про все" — на личные потребности, содержание двора, представительство! Да ведь даже Миних имел более этого, а про низверженного Бирона и говорить нечего: во времена власти его доходы превышали полтора миллиона рублей!

Вдобавок к этой унизительной бедности шли еще и постоянные оскорбления. Елизавета Петровна старалась как можно чаще бывать при дворе и навещать малолетнего императора, так как знала, что в противном случае подозрительность правительницы возрастет еще более. Но чего стоили царевне эти частые посещения! Редко-редко обходилось без того, чтобы ее не унизили, не оскорбили, не задели.

Вот хотя бы сегодня это оскорбительное недоверие.

"И зачем Анне нужно это? — с отчаянием думала царевна Елизавета, возвращаясь из дворца к себе домой и краснея от негодования при воспоминании о происшедшем. — Неужели она не понимает, что сама толкает меня на крайность?"

И тотчас она принялась перебирать в памяти, как это вышло. На днях несколько поставщиков предъявили счета общей суммой на восемнадцать тысяч рублей. Таких денег у царевны не было, и она попыталась обратиться к придворному банкиру Липману; но еврей поставил такие условия, что Елизавете Петровне, если бы она приняла их, пришлось бы запутаться на несколько лет.

Под влиянием этих грустных соображений царевна по приезде во дворец была скучна и не так оживленна, как всегда. Правительница принялась расспрашивать, что с нею, и Елизавета Петровна во внезапном припадке доверия и откровенности поведала Анне Леопольдовне про расстройство своих денежных дел.

С неожиданным великодушием правительница предложила ей пособие из государственных сумм, лишь бы только она сказала, на какую сумму ей предъявили счета. Но когда царевна назвала эту сумму, то правительница, не стесняясь присутствием третьих лиц, всем своим видом, презрительным взглядом, насмешливой улыбкой, пренебрежительным жестом показала, что не верит истинности указанной цифры. Действительно ли сумма показалась правительнице слишком высокой, или все это было заранее подстроено, с желанием оскорбить побольнее (так как Анна Леопольдовна могла узнать о денежном затруднении царевны от того же Липмана), только правительница, не отказываясь исполнить данное обещание, предложила Елизавете Петровне представить ей подлинные счета, сказав, что она лично уплатит столько, сколько "по рассмотрении окажется". Словом, она ясно дала понять, что подозревает, будто царевна хотела выгадать на разнице.

И вот после этого Елизавета Петровна, с тоской посматривая через окно кареты, как солнце постепенно пряталось за дома, думала:

"Конечно, она первая же поплатится за это, так как долгов у меня гораздо больше, и если доставить все счета, то их окажется не на восемнадцать, а по крайней мере на тридцать тысяч…[56] Ну, и пусть платит! Но каково терпеть все это! Господи, где взять сил! Хоть бы самую маленькую надежду, а то ходишь как во тьме!.."

Она вдруг прервала нить своих мыслей и с тревожным удивлением приникла к окну. Карета уже подъезжала к дворцу царевны, и теперь видно было, что около дворца толпился народ, который смеясь показывал пальцами на что-то.

"Господи, что там случилось еще?" — испуганно подумала царевна.

Но загадка сейчас же разъяснилась, как только камер-лакей распахнул дверцу кареты: из дворца доносились звуки громоподобного баса, распевавшего "аки лев рыкающий" духовные стихи так, что голос певца разносился далеко вокруг.

— Опять он нехорош? — с неудовольствием спросила царевна камер-лакея, сбрасывая ему на руки шубу.

— Точно так, ваше императорское высочество, — ответил лакей, сразу понимая, о ком спрашивают его.

— И давно он?

— Надо полагать, с утра, ваше высочество. Только так-то Алексей Григорьевич недавно разошелся… Все тихонькие лежали…

— Позвать мне Лестока! — приказала Елизавета Петровна, быстро поднимаясь по лестнице.

Алексей Григорьевич Разумовский, голос которого трубой архангела раздавался по всему дворцу, был в ранней юности простым пастухом, обладавшим великолепным басом и любившим подпевать в церкви дьячку. Однажды полковник Федор Степанович Вишневский, командированный императрицей Анной Иоанновной в Венгрию за вином и возвращавшийся обратно в Петербург, проезжая Малороссией, заехал в село Лемехи и был немало поражен, когда услыхал несшийся из церкви такой бас, какого, пожалуй, у самой императрицы в придворной капелле не было. Вишневский навел справки о певце. Ему сказали, что это поет пастух Алешка, сын пьяницы-казака Григория Разума, которого прозвали так потому, что подвыпив (а это было его обычным состоянием) Григорий Яковлевич обыкновенно приговаривал про себя:

— Что за голова! Что за разум!

Вишневский увез с собою пастуха и определил его в певческую капеллу императрицы Анны Иоанновны.

В 1732 году Настасья Михайловна Нарышкина (впоследствии вышедшая замуж за Измайлова), бывшая одной из интимнейших подруг Елизаветы Петровны, слушая обедню в придворной церкви, обратила внимание на эффектного, плечистого гиганта-брюнета, ласкавшего глаз выражением нервной силы, которой дышало все его существо, а слух — мягким, рокочущим басом. Нарышкина, которую мемуары современников рисуют женщиной необузданно-страстной и до ужаса распущенной чувствами, сразу воспламенилась и поставила своею целью как можно скорее вкусить ласк красавца-певца. Это оказалось нетрудным, и когда в самом непродолжительном времени Настасья добилась своего, действительность превзошла все ее ожидания.

Полная страстной истомы, Нарышкина в качестве доброй подруги прямо из сильных объятий Разума отправилась к царевне, чтобы поделиться с нею ощущениями. Елизавета Петровна заинтересовалась, попросила подругу рассказать ей все подробно, и Нарышкина с удовольствием исполнила эту просьбу. Любопытство царевны дошло до такой степени, что она воспользовалась первым случаем, чтобы лично проверить рассказ Настасьи. Нарышкина, продолжая быть верной подругой, предоставила царевне случай к тому. Свидание, устроенное Нарышкиной, решило дальнейшую судьбу Разума: Елизавета Петровна выпросила певчего себе, и с 1733 года Алексей Григорьевич уже числился в ее штате.

Всем было ясно, что не пение прельстило царевну. Разумовский (как его стали звать позже) очень скоро потерял голос, но покровительница перевела его (номинально) в музыкантный хор, игравший на бандурах. Мало-помалу она все более проникалась доверием к Алексею Григорьевичу, и в описываемое время Разумовский был уже ее полным управляющим.

Мы только что сказали, что он скоро потерял голос. Но бывали случаи, когда этот голос внезапно возвращался к нему.

Обыкновенно очень тихий, добрый, очень простой, отнюдь не заносчивый, с умом, склонным к мягкому, необидному юмору, Разумовский страдал наследственным пороком и запивал подобно отцу. В пьяном виде его отец бывал очень свиреп, так что однажды сын был на волосок от смерти: отец в припадке беспричинного пьяного бешенства бросил в него топором. Эту черту сын тоже унаследовал от отца. В пьяном виде он либо начинал неистово распевать духовные стихи, либо предавался дикому бешенству, ломал мебель, выбивал рамы — вообще производил немалое бесчинство. Бывало и так, что бешенство следовало за пением. Но иначе, как в пьяном виде, Разумовский не пел — это и было тем случаем, когда к нему возвращался утраченный голос.

Так или иначе, но, когда во дворце цесаревны начинали звенеть стекла от баса Разумовского, вся прислуга спешила отойти подальше, чтобы не случилось греха. Только два человека — сама Елизавета Петровна и доктор Лесток — могли безбоязненно появляться перед пьяным, остальным же, кто бы это ни был, грозили большие неприятности. Так впоследствии, уже после воцарения Елизаветы, Разумовский любил устраивать охоты, от участия в которых старались увернуться кто только мог. Ведь охота заканчивалась грандиозной попойкой, а попойка — припадками бешенства. Однажды Разумовский без зазрения совести выпорол Рюриковича, Салтыкова, будущего победителя Фридриха Великого. А когда граф Петр Шувалов не сумел отбояриться от участия в одной из таких «охот», то жена графа поспешила зажечь свечи перед всеми иконами и по возвращении мужа, узнав, что дело обошлось без порки, поспешила отслужить благодарственный молебен.

Елизавета Петровна многое, но только не любовь к вину унаследовавшая от матери, всеми силами старалась удержать своего любимца от неумеренного пьянства. Разумовский искренне, нежно, глубоко любил свою Лизу и боролся с собой, чтобы не огорчать ее. Но яд, унаследованный вместе с кровью отца, делал свое дело, и нередко цесаревне приходилось собственноручно вытрезвлять любимца.

Теперь она быстро поднялась по лестнице во второй этаж, где Разумовскому были отведены две комнаты, сообщавшиеся потайным ходом со спальней цесаревны.

Картина, которую она там застала, заставила ее вскрикнуть от негодования. На широком диване лежал с закрытыми глазами красный, потный Разумовский. Перед ним на столике стояли большая фляга водки, объемистая чарка, кусок черного хлеба, соль в деревянной солонке и две деревянных плошки с солеными огурцами и кислой капустой. В стороне от него на большом кресле у окна удобно расположился Лесток, с видом ленивого довольства потягивавший вино. Лицо врача, почти сплошь заросшее густыми, клочковатыми, когда-то глубоко черными, а теперь седеющими волосами, дышало циничной иронией. В тот момент, когда Елизавета Петровна входила в комнату, Разумовский на хриплой ноте оборвал свое пение, приподнялся, открыл заплывшие глаза и почти ощупью нашел флягу, чтобы налить себе еще чарку.

— Выпей, выпей, Алексей Григорьевич, — с гаденькой улыбочкой сказал Лесток, — выпей, маленький, а то ты что-то с голоса спадать стал!

— Алексей! — топая ногой, крикнула цесаревна. — Сейчас же брось пьянствовать! Как тебе не стыдно! Стоило мне на два часа уехать, как ты уже готов? Хорош! А еще божился мне… Как тебе не стыдно!

При звуках голоса цесаревны Разумовский вздрогнул, выронил полную чарку, которая, упав на стол, разлилась, и, стремглав бросившись опять на диван, отвернулся лицом к стене.

— Цесаревна!.. Лебедка ты моя белая! — забормотал он сконфуженным, пьяным лепетом. — Но, Б-б-боже ты мой… что я с отцовой кровью поделать могу? — и он вполголоса запел: — "от юности моея многи борют мя страсти…"

— И ты хорош тоже, — крикнула Елизавета Петровна, с бешенством подступая к невозмутимо сидевшему Лестоку, — нарочно спаиваешь человека, делаешь себе из этого развлечение… Бессовестный, подлый!

— Одно слово: гнусь и василиск соблазнительный! — хрипло отозвался Разумовский.

— Но помилуйте, ваше высочество, — спокойно ответил Лесток, — ведь я — артист в душе и очень люблю музыку, а ваш Алешенька поет только в пьяном виде! Не правда ли, принцесса, у него все еще отличный голос?

— Был, да весь вышел! — рявкнул Разумовский.

— Лесток! — даже завизжала от бешенства Елизавета Петровна. — Сейчас же вытрезвить мне его! Ну!

— Ну, вот… Для чего пил? — недовольно отозвался пьяный. — Жаль добра, чать!

— Но я совершенно не понимаю, чем вы недовольны, принцесса? — с невозмутимым спокойствием возразил Лесток, наливая себе еще стакан вина. — Вы сами жаловались мне, что в последнее время ваш Адонис все чаще оказывается не на высоте своего призвания, а ведь известно, что стакан вина…

Но цесаревна не дала ему докончить свою лекцию. Резким движением, похожим на пощечину, она выбила у него из рук стакан и тот звеня покатился по полу, прихотливыми струйками разбрасывая кровянистую влагу старого бургундского.

— Еще одно слово и я прикажу запороть тебя до смерти! — крикнула царевна, окончательно выведенная нахальством Лестока из себя.

Лесток, знавший цену бурным вспышкам Елизаветы Петровны, встал с кресла, потянулся и сказал:

— Ладно уж! Сейчас принесу все, что надо! А все-таки жаль вина!.. Уж очень славный сорт попался в этом присыле! — и он не спеша отправился к выходу.

Между тем цесаревна, гнев которой сразу упал, подошла к Разумовскому и, присев около него на диване, воскликнула:

— Ах, Алеша, Алеша, как ты меня огорчаешь!

Разумовский тяжело повернулся и заговорил, обнимая цесаревну:

— Уж прости, Лиза….

Но он не договорил: цесаревна порывистым движением сбросила его руку и со слезами в голосе сказала:

— Нет, оставь меня, Алексей!.. Ты обижаешь меня объятиями в такую минуту. Ведь не ты меня обнимаешь: вино обнимает…

Она остановилась, увидев входившего в комнату Лестока.

В руках у врача были стакан с водой и рюмка, из кармана торчало горлышко пузырька. Следом за Лестоком шли несколько лакеев, которые несли: один — громадный таз, другие — ведра с водой.

Увидев эту процессию, Разумовский полуподнялся с дивана и что было мочи заорал:

— Прочь, нечистая сила! Расшибу!

Но Елизавета Петровна с силой, которую трудно было ждать от ее тонких, холеных рук, схватила его за шиворот и пригнула обратно к подушке.

— Тише, Алексей, — сказала она, и от звуков ее спокойного голоса гигант сразу съежился и притих.

Лесток откупорил пузырек и накапал из него несколько капель в рюмку, отчего по комнате понеслась струя аммиачного запаха. Разбавив капли водой, он поднес рюмку Разумовскому, и тот, хотя и морщась, но покорно выпил лекарство.

Затем под голову Разумовского подставили таз, и лакеи принялись поливать ее ледяной водой. Разумовский фыркал, кряхтел, стонал, по временам пытался отбиваться, но каждый раз властный окрик цесаревны заставлял его смиряться.

— Ну-с, а теперь, — сказал Лесток, когда все было кончено и лакеи удалились, — теперь надо дать нашему богатырю проспать часа два, и он встанет, как встрепанный!

— Ляг и засни, Алексей! — сказала Елизавета Петровна, — потом я приду к тебе наведаться. А ты, Лесток, иди ко мне, мне нужно поговорить с тобой…

— Весь к услугам вашего высочества, и даже во всех отношениях! — ответил Лесток, противно осклабясь.

Елизавета Петровна ничего не ответила на эту выходку — она уже привыкла смотреть на Лестока как на грязное, противное, но необходимое домашнее животное.

Молча дошли они до будуара царевны.

— Лесток, — грустно сказала она, усаживаясь и жестом приглашая сесть Лестока, — неужели тебе не совестно смотреть мне в глаза? Ты знаешь, как я ненавижу пьянство, знаешь, как Алеше вредно пить, и забавляешься тем, что спаиваешь его?

— Неужели вы могли серьезно думать, что подобная картина способна доставить мне развлечение? — ответил Лесток, пожимая плечами. — Я слишком люблю все изящное, чтобы наслаждаться видом пьяного мужика. Но я — прежде всего доктор и как врач…

— Как врач, ты должен морить людей, чем можешь?

— Ну, к чему такие выкрики? Неужели вы не понимаете, что ваш Алешенька неизлечим? Медицинская наука знает много болезней, с которыми борьба не под силу, и среди них одно из первых мест занимает наклонность к пьянству, которая передается по наследству. Чем дольше такой больной воздерживается от вина, тем жаднее он на него накидывается потом, а если его удержать, то больным овладевает смертельная тоска, которая зачастую доводит до самоубийства. Я видел, что Разумовский слоняется, как тень, что он места себе не находит; видел, что как он ни удерживается, а все равно к ночи напьется, и тогда жди от него припадков бешенства, которые могут закончиться даже горячкой. Поэтому я предпочел, чтобы он пил под моим наблюдением, так как я мог в нужный момент принять необходимые меры. Вы явились слишком рано! Алексей не допил положенного, и теперь припадок повторится скорее, чем если бы вы дали ему допиться до конца…

— Но неужели ничего, ничего нельзя поделать? — с тоской спросила Елизавета Петровна. — Неужели все ваше искусство действительно бессильно?

— Но что же может поделать наука против от рождения отравленной крови! — воскликнул врач. — Я даже больше скажу вам: Разумовский все равно должен был бы спиться, даже если бы это не было наследственным. Ваше высочество, вам следовало бы оставить Разумовского в покое на некоторое время. Вот почему, например, Лялин и Шубин в последнее время в таком пренебрежении?

— Но ведь ты знаешь, что Лялин влюбился в одну из моих камеристок; не буду же я делить его с нею! Ну, а Шубин — слишком мальчик…

— Очаровательный, восхитительный мальчик! — с горячностью подхватил Лесток.

— Но слишком ребенок. А Разумовский — муж в полном значении этого слова… Ах, как я люблю его, Лесток!

— Люблю, а потому гублю. Вот это по-женски! Но я положительно не понимаю, откуда у вас такая страсть к людям низкого звания! Ведь Разумовский — просто здоровенный мужчина. Неужели нет других, которые могли бы соединить все его качества с благородством рождения!

— Где эти "другие"?

— Где? Ну, а я чем плох?

— Ты? — цесаревна окинула врача презрительным, уничтожающим взглядом. — Да разве ты — человек, мужчина? Ты — просто какой-то ползучий, мохнатый гад…

— И однако этот мохнатый, ползучий гад имел случай доказать вашему высочеству в прошлом, что он все-таки мужчина, и мужчина не из последних! — невозмутимо подхватил Лесток.

— А знаешь, почему это случилось? — надменно сказала царевна. — Когда я заметила, что ты строишь мне масляные глазки, я думала: неужели это грязное чудовище все-таки имеет в себе хоть что-нибудь человеческое?

— И вы убедились, что да?

— Довольно об этом! — вспыхнула Елизавета Петровна. — Я не для того привела тебя сюда, чтобы вспоминать старое! Запомни раз навсегда, милый мой! "Ce ne ex est pas pour vous que le four ehauife!"[57]

— Если вы привели меня не для того, чтобы вспоминать старое, — все так же невозмутимо ответил Лесток, — то скажите, что нового вы желаете сообщить мне?

— Ах, Лесток, Лесток! — сказала цесаревна, с обычной легкостью переходя от надменности к унынию, от гнева к подавленности, — я не могу больше переносить теперешнее свое положение! Сегодня я опять наткнулась на жестокое оскорбление… Когда же это кончится?

— Но, ваше высочество, нельзя же сидеть сложа руки и ждать, пока Бог пошлет избавление! Это было бы чудом, а Вышние Силы в последнее время стали скуповаты на чудеса. Бог помогает только тому, кто сам стремится к чему-либо, а вы…

— Но что же я могу поделать? Я бессильна, хожу как во тьме, и нигде не блеснет спасительный свет надежды!

— Но вы умышленно закрываете глаза, принцесса! Послы предлагают вам исход…

— Но разве я могу пойти на него? Разве могу я уничтожить дело рук отца? Да что ты говоришь, Лесток! Конечно, ты — иностранец, тебе дела нет до России! Иначе ты не стал бы советовать мне отдать врагам приобретенные русской кровью земли.

— Пусть я не русский по рождению, но я так давно живу здесь, так свыкся с вами, с вашими интересами, что чувствую себя совсем русским. Вы часто в припадке гнева называете меня грубым животным, грязной личностью, циником, бессердечным эгоистом. Но что же в таком случае удерживает меня здесь, подле вас? Ведь я мог бы продать вас с вашими планами правительнице и был бы награжден больше, чем могу ждать от вас. Я мог бы давно уехать за границу — ведь здесь я ежеминутно рискую головой… И я все-таки здесь… Значит, не так уж чужды мне интересы и ваши, и России.

— Но как же можно, заботясь о русских интересах, говорить об уступке земель?

— Ваше высочество! Во-первых, по-моему, лучше царствовать над урезанной страной, чем быть насильно постриженной в монахини. Во-вторых, можно подписать обязательство и не отдать обещанного. В-третьих, можно только обещать отдать, но не исполнить обещания. Прежде всего надо вовлечь в дело послов, затащить их в интригу так, чтобы им не было возможности пойти назад. Ведь наше дело надо только сдвинуть, а дальше оно пойдет само. Во всяком случае, надо действовать, действовать и действовать…

— Но как?

— Позвольте мне завтра опять сходить к Шетарди, уполномочьте меня свести с ним настоящие переговоры, а не отделываться смутными намеками, на которых послы ничего строить не могут. Тогда увидим!

— Ну, что же, Лесток, сходи, я буду тебе очень благодарна. Только не верю я в Шетарди — уж очень юрок да изворотлив! Нолькен — тот честнее, проще; да он, кажется, весь в руках у маркиза…

— Полно, ваше высочество, как Шетарди ни изворотлив, а на всякую змею найдется свой капкан!

— Что же, начинай, действуй! Заранее спасибо тебе… Только не верю я этому… Ну, прощай, пойду к себе…

Елизавета Петровна грустно пошла к себе в туалетную, где ее уже ждала для ночного туалета Мавра Егоровна, жена Петра Ивановича Шувалова, сумевшая занять при царевне, а впоследствии и при императрице Елизавете незыблемое положение, более влиятельное и могущественное, чем любой из ее фаворитов или министров.

Отдаваясь ловким рукам Мавры, которая осторожно и быстро расплетала волосы цесаревны, Елизавета думала:

"Хоть бы свет откуда показался! Господи, я мечусь словно в пустыне и во мраке! Господи, изведи меня из этой тьмы!"

IX ЗАТРУДНЕНИЯ МАРКИЗА ДЕ ЛА ШЕТАРДИ

Жан Брульяр был в отвратительном настроении духа. Как мы уже видели в позапрошлой главе, лакей не без основания заподозрил, что переводчик Шмидт уединяется в заброшенную комнату дома французского посольства вовсе не для переписки бумаг и что здесь кроется какая-то тайна дипломатического свойства, раскрытие которой может дать ему, Брульяру, немалую выгоду. И вот, как назло, в последние месяцы Шмидт ни разу не уединялся в эту комнату для «переписки»! Он изредка заходил к послу, но оставался у него ненадолго, и Жану не удавалось узнать, о чем они говорили. Он пробовал подслушать, но это было не так-то легко, потому что камердинер Пьер постоянно держался начеку. И таким образом Жану приходилось бессильно опустить руки в тот самый момент, когда навстречу ему блеснула надежда счастья и когда осуществление этой надежды было так необходимо: картежник, волокита и пьяница Брульяр редко когда бывал при деньгах и с каждым месяцем все больше и больше запутывался.

Правда, он знал, что политическая тайна — оружие обоюдоострое: раскрытие ее несет иногда деньги, иногда — нож, иногда — славу, почести, счастье, иногда — яд, тюрьму, пытки. Но Жан был игроком и не боялся крупных ставок в борьбе за преуспеяние.

Вообще это был очень интересный тип, из которого — родись он в других слоях общества — вышел бы незаурядный авантюрист. О своем прошлом Брульяр ничего не говорил, но, судя по некоторым его замечаниям, иногда прорывавшимся у него в разговоре, он перепробовал много карьер и бурно провел до сих пор жизнь. Оставалось даже неизвестным, к какой же нации принадлежит он в сущности. Брульяр говорил почти на всех иностранных языках довольно бегло, но очень неправильно. По-французски он говорил с заметным каждому французу немецким акцентом, но он объяснял это тем, что провел детство и раннюю юность в Германии. Немцам он выдавал себя за немца, а французский акцент произношения объяснял пребыванием среди парижан, которые испортили ему немецкую речь, как исковеркали и имя. "Ведь на самом деле, — говаривал он в таких случаях, — я — не Жан Брульяр, а Иоганн Брюллер".

Достоверно известно было только то, что Брульяр пятнадцатилетним мальчиком поступил на службу к Кампредону, тогдашнему послу при русском дворе. В 1726 году Кампредона отозвали, и Жан, которому было 17 лет, остался при Маньяне, секретаре посольства, исполнявшем функции не замещенного никем посла. Маньян ценил в Жане проворство, смышленость и беглое знание немецкого языка, а также приличное знакомство и с русским: двух лет пребывания в России оказалось достаточным, чтобы юноша вполне удовлетворительно освоился и с этим языком. Правда, Брульяр был всего только лакеем, но Маньян рассчитывал сделать из него тайного агента.

Ему пришлось отказаться от этой мысли, когда обнаружилась пропажа компрометировавшего Францию в глазах Англии документа. Виновность Жана установлена не была, но подозрение пало на него. Некоторое оправдание этому подозрению сказалось в том, что Жан по рекомендации английского посланника отправился в Англию лакеем к какому-то знатному лорду. Он не ужился долго и там, попал в Италию, но оттуда вынужден был бежать в Австрию. В конце концов он попал в хорошо знакомый ему Берлин, где слонялся без дела, пока не узнал, что в Берлине будет проездом новый французский посол при русском дворе, маркиз де ла Шетарди. Последний охотно согласился взять его к себе, так как послу было важно иметь в числе прислуги лицо, владеющее русским языком. История с пропажей документа, которую ему пришлось узнать, не остановила его. Шетарди был достаточно беспринципен, чтобы видеть тут что-либо особенное: каждый норовит стащить то, что плохо лежит, и Маньян был сам виноват: зачем "плохо положил". Сам Шетарди был очень осторожен и одинаково не доверял ни Жану, ни честному, до глубины души преданному ему Пьеру, ни остальной прислуге. Даже не все секретари посольства были посвящены в политические интриги маркиза; да и те, кого он по необходимости удостаивал доверия, многого не знали.

Жан ясно видел, что здесь, как говорится, "не пообедаешь", потому что к документам не было ни малейшего подступа.

Немудрено, что он обрадовался, когда заподозрил тайну заброшенной комнаты, и пришел в уныние, увидев, что эта тайна ускользает от него. Он воспользовался удобным случаем, чтобы тщательно исследовать комнату, но ничего подозрительного в ней не заметил: комната как комната. Да и трудно было что-нибудь заметить: ведь потайной ход за книжным шкафом находился в стене, имевшей окно, благодаря чему казалось, будто вся эта стена поворачивала под прямым углом, за которым и была секретная комната, однако это, благодаря окну, совершенно маскировалось. Жан выстукал все стены, тщательно осмотрел занавеску перед дверью, подумал, что она настолько широка, что в ней легко спрятаться и подглядеть, чем занимается Шмидт, исползал по всему полу, в надежде найти хоть какую-нибудь трещинку в паркете, за которым мог скрыться потайной люк, но нигде ничего не нашел.

Безуспешно ходя вокруг не дававшейся ему тайны, Жан упустил другой секрет, который мог бы, пожалуй, дать ему больше реальных благ, чем первая. Однажды вечером он заметил, что во двор въезжает таинственная карета со спущенными занавесками, которая и прежде привлекала его внимание. Жан как раз собирался улизнуть в игорный вертеп, но тут решил воспользоваться благоприятным случаем, дававшим ему возможность подглядеть на этот раз посетителя, чего прежде ему никак не удавалось. Однако, увидав, что это — какая-то женщина (ее лицо он не мог видеть), Жан только презрительно пожал плечами и спокойно ушел. Он знал, какой ловелас его хозяин, знал, что интрижки маркиза насчитываются десятками, но видел в этом просто забаву умеющего пожить человека, а никак не деловое занятие посла, последнее же его совершенно не интересовало!

Между тем, если бы Жан дал себе труд последовать за таинственной посетительницей, то он увидел бы, что благодаря редкой рассеянности Пьера (в любовных делах Ше-1 тарди всецело доверял камердинеру) была возможность проскользнуть в комнату, откуда можно было подслушать разговор посла с гостьей. А из этого разговора он усмотрел бы, что фрейлина ее высочества правительницы Анны Любочка Оленина подслушивает государственные секреты и сообщает их французскому послу. Дорого заплатила бы Анна Леопольдовна за подобное разоблачение!

Действительно, Любочка и на этот раз, как всегда, явилась к маркизу с важными открытиями. Сначала, конечно, надо было отдать долг важности — "ведь они так долго, так долго не виделись, целую вечность!" У Любочки был в спальне Шетарди свой особенный шкаф, где хранились кое-какие запасные принадлежности ее туалета. И вот, когда ласки "милого Жака" порядочно растрепали ее, Любочка накинула на голые плечи легкий кружевной пеньюар и, усевшись на колени Шетарди, принялась весело болтать, помахивая по воздуху крошечными туфельками, одетыми прямо на босую ногу.

— Ну, что новенького на нашем горизонте, крошка? — спросил Шетарди, наливая Любочке рюмку старого вина.

— Мой милый, чего-чего, а уж новостей у нас всегда много!.. Просто не знаешь с чего и начать. Для начала нечто сенсационное: граф Морис Линар просил и получил руку Юльки Менгден!

— Быть не может! — воскликнул Шетарди, от изумления чуть не роняя бутылки с вином. — Ты чего-нибудь не поняла!

— Уж поверь, мой милый, что я никогда ничего не спутаю! Я понимаю, что это должно казаться очень странным, но это — факт. Предложение Линара принято и одобрено правительницей. Пока еще помолвка будет держаться в большой тайне, но через несколько месяцев ее объявят официально. Вероятно, это приурочат к июню-июлю, когда правительница предполагает разрешиться от бремени. Этим думают зажать рот разным сплетням, которые неминуемо будут высчитывать, что со времени вторичного приезда Линара[58] в Россию до июля пройдет как раз положенное время…

— Но я все-таки не понимаю… Ну да, женитьба Линара, одобренная правительницей, может послужить известной ширмой, но женитьба именно на Менгден — вот тут я окончательно смущаюсь в догадках. Ведь и без того правительница делила свою нежность между Линаром и Юлией Менгден. Да ведь теперь Анна Леопольдовна должна известись ревностью, тем более, что она не будет знать, кого к кому ревновать — Линара к Юлии или Юлию к Линару!

— Они все трое отлично устроятся! Вот именно, ко всякой другой женщине Анна стала бы ревновать, а к Юльке!..

— Но это — какое-то странное сочетание…

— Почему? Нисколько! Юлька — человек с очень сильным, властным характером, у нее совершенно мужской склад характера и злые языки уже давно прохаживаются на этот счет. Она будет держать в струне и правительницу, и Линара — и пикнуть им не даст, вроде строгого мужа. Это будет отличный тройственный союз!

— Странные дела творятся в России!

— Да при чем же здесь Россия? Ведь все трое — немцы, милый мой!

— Ну, а еще что есть у тебя новенького?

— Новенькое есть, но не столь пикантное. Вот например; Миних подал в отставку и она принята.

— Любочка! — вскрикнул Шетарди, — но это известие в тысячу раз важнее, чем десять свадеб фавориток с фаворитами! Как же это случилось?

— Миниха сгубил Остерман, который не мог простить ему премьерство. Ты, вероятно, знаешь, что в январе, во время болезни фельдмаршала, правительница издала указ, которым разграничивала деятельность министров. Остерману поручалась гражданская часть, Миниху оставлялась только военная…

— Я, конечно, знаю это. Но ведь Миних примирился с этим?

— Временно. Он, видно, надеялся, что ему все-таки удастся взять верх над Остерманом. К тому же Миних представлял собой прусские интересы, а Остерман — австрийские…

— Да, Миниху была обещана Фридрихом крупная сумма, если ему удастся удержать Россию от вмешательства в пользу Австрии в войне за австрийское наследство!

— Ну вот, видишь, это-то и заставляло его, должно быть, мириться с умалением своей власти. Но когда Миних узнал, что без его ведома правительница решила заступиться за Австрию и послать Марии Терезии тридцатитысячный вспомогательный корпус…

— Что? — вскрикнул посол. — Так это уже решено? И ты молчишь об этом? Но, помилуй Бог, Любочка, у тебя удивительный талант ставить самые важные вещи на последний план! Когда же это решено?

— Сегодня, но когда будет приведено в исполнение — неизвестно! Это легче сказать, чем сделать…

— И Миних из-за этого подал в отставку?

— Дело было так. Миних, вероятно, узнав о состоявшемся решении, явился сегодня к правительнице и хотел видеть ее. Правительница приказала ответить, что она не может принять его; если же ему что-нибудь нужно, пусть обращается в порядке субординационных сношений к своему начальнику, генералиссимусу принцу Брауншвейгскому. Этим Миниху хотели показать его место. Фельдмаршал рассердился и подал прошение об отставке, а та тут же была принята. Менгден была очень недовольна этим — ведь она родственница Миниха — и под предлогом головной боли ушла к себе. Но Линар поспешил утешить правительницу. Между прочим, завтра будут с барабанным боем объявлять на улицах об отставке фельдмаршала. Я слышала разговор Линара с правительницей: Линар высказал опасение, чтобы Миних не предложил своих услуг царевне Елизавете, и Анна Леопольдовна распорядилась, чтобы над дворцом царевны было наряжено тайное наблюдение.

— Вот это я называю благодарностью царей! — рассмеялся Шетарди. — Когда надо было свергнуть Бирона, Остерман спокойно спал у себя дома, притворяясь больным. Когда за ним послали для принесения присяги правительнице, он долго отказывался и пошел только тогда, когда достоверно узнал, что переворот окончательно совершен. А Миних бесстрашно рисковал, и вот он уже в немилости, а наверх всплыл Остерман!

— Ну, знаешь ли, за долголетие власти Остермана я не дам даже ломаной копейки! Ведь Юлька страшно ненавидит его, а это чего-нибудь да стоит. Да и не успел Остерман как следует вскарабкаться наверх, а под него уже подкапываются и обвиняют в измене…

— Остермана? Но каким же образом?

— А вот видишь, сегодня день массы неожиданностей! К правительнице тайно явился сенатор Тимирязев и доложил ей, что в манифесте, составленном Остерманом, говорится только о мужском потомстве принца и принцессы Брауншвейгских, относительно же прав женской линии не упомянуто. Между тем его величество здоровьем слаб, может умереть — в животе и смерти только Господь волен. И если у правительницы больше детей не будет или будут, но женского пола, тогда уже нельзя будет опираться на завещание покойной императрицы. Сенатор сослался на Австрию, где право женской линии было оговорено, а все-таки поднялись смуты, раздоры и войны. Что же будет в России, раз о женской линии даже не упомянуто? Правительница крайне расстроилась и поручила Тимирязеву тайно подготовить два манифеста о престолонаследии в случае смерти императора Иоанна и прекращения вместе с этим мужского потомства. Оба манифеста прямо противоречат друг другу: в одном русский трон передается сестрам императора, в другом — самой правительнице.

— Так вот оно что! — сказал Шетарди. — Правительница помышляет об императорской короне!

Он глубоко задумался — сказанное просто ошеломляло его и, когда Любочка уехала, он еще долго размышлял. Эти думы почти не дали ему сомкнуть глаза на всю ночь, и на следующее утро Шетарди встал в самом отвратительном настроении духа.

А что если правительница все-таки решится привести в исполнение давнишнюю мысль императрицы Анны Иоанновны и насильно пострижет Елизавету Петровну в монастырь, а себя объявит императрицей? Тогда прощай всякие надежды, его правительство никогда не простит ему такого неуспеха… Не перетянул ли он, Шетарди, струн, парализуя до сих пор попытки Нолькена помочь цесаревне Елизавете? Не лучше ли будет отказаться от слишком больших претензий и помириться на малом?

Дурное настроение еще усилилось, когда утром послу принесли две депеши. В одной Амело очень сухо выговаривал послу, что до сих пор им еще не сделано ничего существенного в известном ему деле, что донесения маркиза всегда очень интересны и романтичны, но недостаточно дельны для дипломата. В этих донесениях сказывается скорее поэт, романист и фантазер, чем государственный муж. Амело заканчивал свою отповедь настоятельной просьбой ускорить надлежащий ход событий.

Во второй депеше тот же Амело сообщал послу, что верительные грамоты готовы и будут привезены маркизом де Суврэ, назначаемым к Шетарди в качестве атташе. Кроме верительных грамот маркиз де Суврэ передаст на словах кое-какие инструкции, которые французское правительство не хочет доверять посольской почте. Новоназначенный атташе выедет в Россию недели через две.

— Значит, через две недели он будет уже здесь! — с неудовольствием буркнул Шетарди.

Сам по себе Суврэ не был ему особенно страшен. Шетарди не раз слышал от парижских друзей, что этот маркиз — просто ограниченный чудак, нечто вроде шута при Людовике XV. Но с маркизом приедет его личный секретарь, о чем посол был извещен еще ранее, и вот этот-то секретарь и может наделать ему, Шетарди, много хлопот; ведь секретарем была… Жанна Очкасова!

С Анной Николаевной Очкасовой Шетарди лично знаком не был, но зато он был очень дружен с Луизой де Майли, а Полину де Вентимиль знавал еще маленькой девочкой. Только по настоянию обеих фавориток Шетарди и получил место посла в России — Флери стоял за кандидатуру графа Вольгренана, серьезного и талантливого дипломата, которого почему-то затирали, несмотря на протекцию кардинала. По просьбе Полины Шетарди тайком приезжал из Берлина в Париж на одну ночь, чтобы тайно переговорить о русских делах. И вот тогда-то Полетт очень много рассказывала ему про Жанну, про ее историю с Бироном, ненависть к правительнице (в то время просто принцессе) Анне Леопольдовне, приверженность к царевне Елизавете. Из этих рассказов маркиз составил себе понятие о Жанне Очкасовой как о человеке недюжинном, решительном, твердом, и опасался, что теперь она будет всюду совать свой нос. Через Суврэ она будет осведомлена о поступках и шагах его, Шетарди. Через подругу найдет возможность сноситься прямо с королем. Пойдет кроме того сама к царевне Елизавете… А вдруг да ей удастся вывести на свежую воду ту двойственную игру, которую он вел до этого?

"Нет, надо действовать, надо взяться за дело царевны, — решил маркиз. — Но как сделать самому первый шаг? Ведь до сих пор он все время уверял, что сейчас предпринимать ничего нельзя? Разве попробовать сегодня же съездить в ресторан Иберкампфа?[59]"

Размышления Шетарди были прерваны появлением Пьера, доложившего, что господин Шмидт желает видеть его высокопревосходительство.

— Проси! Проси! — радостно ответил Шетарди.

"Вот и отлично! — подумал он, — мы сейчас же пошлем Шмидта к царевне Елизавете!"

— Я зашел узнать, нет ли чего-нибудь новенького, — сказал Шмидт-Столбин, с робкой надеждой поднимая взор на посла.

Он страшно изменился, побледнел, осунулся; даже глаза утратили прежний блеск, что, впрочем, очень шло к его гриму пожилого человека.

— Есть, есть, — ответил Шетарди, — и я очень рад, что вы пришли именно теперь: вы мне очень нужны… Но что с вами, дорогой мой? Вы больны? У вас очень плохой вид!

— У меня старая болезнь, маркиз, — ответил Столбин с грустной улыбкой. — Вы знаете ее… Эта болезнь — невозможность отыскать самого дорогого мне человека и необходимость сидеть сложа руки…

— Какая редкая верность в наш век! — воскликнул Шетарди. — Мне кажется, что вы — единственный человек, способный на такую упорную, неугасающую страсть. Вы более похожи на тех старомодных рыцарей, которых воспевают старые немецкие баллады, чем на современного дворянина!

— Что же, — ответил Столбин, — в моих жилах течет кровь старомодных немецких рыцарей, отличавшихся верностью и постоянством во всем — как в любви, так и в войне… Однако зачем именно я вам понадобился?

— Вам придется сейчас же отправиться к царевне и передать ей то, что я скажу вам. Только придумайте такой костюм и грим, чтобы вас не узнали…

— Не беспокойтесь! — ответил Столбин, который несколько оживился при известии, что он получит возможность отправиться на поиски Оленьки Пашенной, — недаром же перед отъездом сюда я прошел целых два курса — один, под руководством известного химика о действии различных кислот и иных специй на кожу, другой — под руководством лучшего французского актера — о гриме!

— Однако вы сами говорили, что этот тип… словом агент принца Антона, как будто узнал вас?

— Да это потому, что я никак не рассчитывал столкнуться с ним. Но теперь, когда я знаю, что за мной следят сыщики — уж наверное это он натравил на меня Каина, — теперь-то я приму все меры для изменения голоса и глаз. Собственно говоря, в этом и заключается все искусство преображения…

— Да я только так, к слову заметил… Отправляйтесь теперь же, потому что, наверное, вечером и ночью за входящими и выходящими во дворец следят больше, чем в течение дня. Передайте ее высочеству следующее.

Во-первых, фельдмаршал Миних подал в отставку, которая принята. Это случилось вчера, и очень возможно, что царевна уже знает об этом. Но она наверняка не знает, что об этой отставке сегодня будут объявлять народу под барабанный бой. Это — очень тяжелое оскорбление храброму фельдмаршалу, и он кинется к ее величеству, чтобы предложить свои услуги. Эта мысль пришла в голову Линару, и по его совету над дворцом царевны установлен строжайший надзор. Если только Миних отправится к ее высочеству и будет принят ею — их обоих немедля приказано арестовать. Об этом-то и необходимо предупредить ее высочество.

Во-вторых, мне достоверно известно, что правительница приказала немедленно заготовить манифест, объявляющий ее императрицей в случае смерти малолетнего императора. Ввиду того, что Иоанн VI все еще страдает непонятными желудочными припадками, это намерение грозит большой опасностью для наших планов, так что надо что-нибудь предпринять.

В-третьих, я только что получил известие, что сюда приезжает мой атташе, маркиз де Суврэ, а с ним под видом его секретаря известная вам девица Жанна…

— Очкасова? — радостно воскликнул Столбин. — Господи, вот радость-то! Это — такой милый, сердечный человек, такая редкая женщина!

— Да, да, — сказал маркиз, — я много слышал о ней. Однако не будем терять времени даром! — Шетарди позвонил и, когда в кабинет вошел Пьер, сказал ему:

— Пьер, проводите господина Шмидта в ту комнату, где он обыкновенно занимается!

В коридоре послышался осторожный, но быстрый топот удалявшихся шагов. Однако никто не обратил на это внимание.

— Простите, ваше высокопревосходительство, — сказал Шмидт, — но прежде чем я приступлю к разработке проекта соглашения, который вы мне поручаете, мне хотелось бы выяснить еще один темный пункт!

— Хорошо. Пьер, выйдите пока и подождите у дверей. Ну, в чем дело?

— Вы сказали, что манифест, заготавливаемый правительницей, грозит серьезной опасностью нашим планам, а потому надо что-нибудь предпринять. Но значит ли это, что вы остаетесь при первоначальном требовании как земельных уступок в пользу Швеции, так и обязательства предоставлении Франции торговых преимуществ?

— Гм… Видите ли, дорогой мой, от моего имени вы ничего не говорите. Но если ее высочество сама предложит этот вопрос, то скажите, будто слышали от меня, что известные уступки могут быть сделаны, однако, конечно, небольшие, потому что должны же Швеция и Франция получить что-нибудь за свою помощь? Но окончательное соглашение по этому поводу возможно только при личном свидании, которое теперь я считаю слишком опасным. А пока пусть ее высочество пошлет ко мне Лестока — мы с ним выработаем основную схему соглашения.

— Хорошо! — сказал Столбин, внутренне торжествуя, так как тенденция к уступкам непреклонного прежде посла обещала некоторый успех в будущем.

Самые разнородные чувства волновали его, когда он шел по коридору в сопровождении Пьера. Он был рад повидать милых парижских друзей, думал, что Анна Николаевна Очкасова могла быть ему очень полезной в розысках Оленьки, тем более, что она — крайне добрый человек и непременно поможет, если будет возможность. Думал он также о крушении ненавистной брауншвейгской четы и печалился составлением манифеста, который мог внести нежелательные осложнения. Полный всеми этими думами, он машинально запер дверь комнаты, задернул занавеску и направился к потайному ходу.

X НЕЖДАННО-НЕГАДАННО

Медовый месяц Ваньки Каина и Алены кончился очень быстро, и вскоре для молодой настали плохие времена. Ведь Ванька никогда особенно не любил Алены и домогался ее капиталов, а не сердца. Конечно, Алена была очень слабой бабой, и в первое время Каин мысленно шутил, что получил весьма недурное приданое к капиталам Алены. Но она очень быстро надоела ему; в ней было что-то нездоровое, липкое, бесстрастно-чувственное, фальшивое, лицемерно-покорное. Ваньку раздражали ее вечные «Ванюшенька», "светик", «милостивец» и тому подобные заискивающие словечки, произносимые неизменно подобострастным голосом; раздражали униженные, змеино-гибкие позы, за которыми чувствовалось змеиное жало, глубоко припрятанное до удобного случая. Словом, он был пресыщен женою и уже подумывал, что пора бы «прибрать» ее, тем более, его сердце было серьезно затронуто одной из приятельниц Алены, не обращавшей на него внимания, что разжигало его еще больше.

К тому же его служебные дела, если можно так назвать разбойно-воровскую и иудову деятельность Ваньки, совершенно не складывались. Купец Алексеев словно сквозь землю провалился, и его никто больше нигде не встречал и не видел. Наблюдение за дворцом цесаревны Елизаветы не дало никаких результатов; конечно, к ней ходило и ездило много всякого народа, но ведь не узницей, не монашкой была она, а царевной! Бывало, что по вечерам во дворец через черный ход пробирались какие-то сомнительные личности. Не раз Ванька с отчаяния покушался схватить кого-нибудь из них за шиворот. Но хорошо еще, что черт уберег от этого: обыкновенно это оказывался приятель или приятельница конюха, судомойки и т. п. низшей прислуги, а не то какая-нибудь безобидная ворожея, торговец или торговка разными снадобьями, монах, собирающий подаяние, — мало ли кто! Наблюдение за французским посольством на первых порах кое-что дало. Ванька узнал, что чаще всего посольство посещает немец Шмидт, переводчик при шведском посольстве, а поздно вечером — какая-то дама, которая оказалась фрейлиной Олениной. Но когда он вздумал хвастануть этими результатами перед Семеном, Кривой рассмеялся Ваньке в глаза и сказал с нескрываемым презрением:

— Ну, брат, если ты всегда таких бобров бить будешь, то их на детскую шапочку не хватит! Швеция и Франция живут в большой дружбе, не мудрено ли, что их послы между собой часто сносятся? Да я тебе и так, не видя, скажу, что в Англии наш посол чаще всего видится с австрийским, а в Австрии — с английским. Ну, а что касается фрейлины Олениной, то кто же в Петербурге не знает, что она по амурной части навещает красивого маркиза? Только политики, брат, ты тут не ищи, а ежели она и есть, то совсем с другой стороны — вот как! Нет, ангел мой, твои розыски выеденного яйца не стоят.

Когда же Ванька в ответ на вопрос Кривого сказал, что ничего подозрительного в жизни царевны Елизаветы ему обнаружить не удалось, Семен как-то искоса посмотрел на Каина, пожевал губами и с самым невинным видом спросил:

— А не узнал ты, что за ассамблея была вчера у царевны?

— Ассамблея? — удивленно переспросил Ванька. — Да никакой не было! Я вчера все время около бродил, пока часов в десять царевна не уехала… Тоже скажут — "ассамблея"!.. Да в доме все огни были потушены!

— Постой, — перебил его Кривой, — да о каком доме ты говоришь?

— Известно о каком! О дворце царевны Елизаветы!

— Да ведь ассамблея-то была в Смольном!

— В Смольном? — удивился Ванька. — А это что такое будет?

Семен долго и с нескрываемым презрением смотрел на собеседника, пока не сказал:

— Эх, фефела! Однако здорово я в тебе ошибся! Ты даже не знаешь, что у царевны имеется дом в Смольном, около Преображенских казарм, что там все ее друзья собираются? Да как же ты за человеком хочешь уследить, когда не знаешь, где и куда он ездит? Нет, брат, хорошо еще, что я на тебя не понадеялся и других туда приставил. Не все же такие разини, как ты… Ох, Ванька, боюсь я, не будет из тебя прока!

Вообще в последнее время взаимоотношения Кривого и Каина сильно изменились. Прежде они были как бы товарищами, людьми по положению равными друг другу. Теперь они стали: Каин — подчиненным, а Кривой — начальником. Семен уже не просто спрашивал, а допрашивал Ваньку и сумел довести Каина до того, что тот говорил ему «вы», а не прежнее «ты». Помимо всего этого Семен, прежде довольно щедро оплачивавший услуги Ваньки, теперь зачастую бесцеремонно отказывал ему в денежных просьбах.

— Не заслужил, дармоед! — без стеснения говаривал он.

Недостатка в деньгах у Ваньки не было, но работать даром ему было не по душе. Поэтому немудрено, если он в последнее время был в очень плохом расположении духа, что прежде всего отражалось на жене.

Не показывая вида, Алена внутренне очень радовалась, когда муж долго не приходил домой. И немало рада была она и теперь, когда Каин сумрачно приказал ей утром "собрать ему поесть", потому что по всей вероятности ему раньше поздней ночи домой не попасть.

Проводив мужа, Алена весело оделась и ушла из дома. Она хотела воспользоваться часами свободы для того, чтобы навестить свою приятельницу — Ольгу Михайловну Воронцову, ту самую, к которой был неравнодушен Ванька, и погулять с нею, пользуясь теплыми весенними деньками.

Воронцова составляла полную противоположность Алене, но, быть может, именно это-то и влекло их друг к другу. Насколько Алена была вздорна, изворотлива, безнравственна, настолько же Воронцова была сдержанна, проста и строга к себе. Очень рано овдовев, не испытав в замужестве того счастья, о котором мечтают девушки, она тем не менее физически и морально осталась верной памяти мужа. Глубоко набожная, истинно-христиански милосердная, готовая в любой момент бросить все и лететь на помощь страждущим и обиженным, она вызывала в Алене чувство почтительного обожания. Воронцова представляла собою тот светлый женский идеал, те положительные свойства женской души, которых не хватало самой Алене, а последняя бессознательно представлялась Воронцовой олицетворением женской гибкости, изворотливости, приспособляемости. Обе вместе они являли собою полный образ женщины во всей его широте и многообразии, а потому чувствовали себя хорошо друг с другом.

Как и ожидала Алена, Воронцова оказалась дома и охотно пошла прогуляться с нею. Разговаривая о своих бабьих делах, они попали на Невский, где их увлекла за собою большая толпа, следовавшая за глашатаем, объявлявшим с барабанным боем об отстаалении фельдмаршала Миниха от всех занимаемых им должностей. Так дошли они до набережной и уселись там на одну из скамеечек.

В этот час гулявших было мало, а толпа свернула в другую сторону, вслед за глашатаем. Солнце уже чувствительно пригревало, и в воздухе незримо носилось веяние близкого рассвета. И было что-то в этом воздухе, от чего даже обычно бледные щеки Воронцовой зарумянились и зарделись.

— Глянь-ка, мать моя, — весело воскликнула Алена, — монах-то этот словно с иконы соскочил!

Воронцова взглянула по указанному ею направлению и увидела довольно высокого, плечистого, сгорбленного бременем лет старичка-монаха, который тихо брел, опираясь на высокую палку. Из-под потертой скуфейки выбивались редкие пряди седых волос; лицо, темное и взборожденное морщинами, словно потемневший от времени чудотворный лик, говорило о молитвенном изнурении и воздержании в пище, густые седые брови, из-под которых сверкал острый, проницательный взгляд, придавали лицу грозное, духовно-воинствующее выражение.

Не доходя нескольких шагов до наших подруг, монах вдруг пошатнулся и должен был с силой опереться на палку, чтобы не упасть. Затем он с трудом подошел к скамейке, на которой они сидели, и тяжело опустился рядом с ними.

— Ох, грехи-грехи! — прошептал он задыхаясь. — Уморился, ноги не держат!

— Издалека, верно, отче? — сочувственно спросила Воронцова.

— Издалека, мать моя, издалека — из Киево-Печерской лавры бреду! — все еще задыхаясь, ответил монах.

— Батюшки, страсти Господни! — всплеснула руками Алена. Она была скорее суеверна, чем набожна, а сколько чудесных рассказов пришлось ей слышать об этой святыне; и представитель мест, где творились непостижимые уму вещи, тоже казался ей повитым неземной тайной. — Что же тебя, батюшка, сюда-то привело?

— За подаянием, мать моя, хожу! Как сгорел у нас лет двенадцать тому назад монастырь, так все ходим да собираем. Вот задумали колокольню выстроить, превыше которой во всей Руси православной не было, дабы колокола священным голосом немолчно имя Божие по всей округе прославляли, а сколько все это стоит? Вот я хожу да собираю… Много нас из братии по Руси ходит!

— Ах, беда какая! — сказала Воронцова со слезами в голосе. — А я как на грех деньги дома забыла!

— Что же, я могу, дочь моя, с тобой дойти, — сказал монах. — Ежели у кого рвение к благотворению имеется, то грех не поддержать!

— Уж лучше ко мне домой пойдем, — предложила Алена, — ко мне ближе. Да и я тоже свою лепту внесу!

— Вот что я хотела тебя спросить, батюшка, — сказала Воронцова, — большое у меня затруднение имеется. Хотела бы я в какой-нибудь святой монастырь, хотя бы и в ваш, внести вклад, чтобы молились за одного человека, да не знаю, как быть: неизвестно мне, жив он или умер! Ежели за упокой молиться, а он жив, как бы греха на душу не взять. Вот и не знаю, как быть… Присоветуй, батюшка, Христа ради!

— Трудное твое дело, дочь моя, — сказал подумав монах, — но и ему помочь можно. Только для этого придется мне совершить великое, страшное и чудесное таинство, и ежели оное нарушить, то обрушится оно и на твою голову, и на голову того, о ком молиться хочешь! Ты где живешь?

— Вон там, на Выборгской, не так уж далеко, отче!

— Не по пути мне это, дочь моя, не по пути, — ответил монах. — Ты скажи мне, где ты живешь, я к тебе вечерком зайду.

— Да что ты, Михайловна, — обиженным голосом заметила Алена, любопытство которой было разожжено до высшей степени, — почему же ко мне не пройти? Ведь я тут совсем поблизости живу!

— И то правда, отче, — сказала Воронцова, — меня это так томит, что хотелось бы поскорее правду знать, жив ли он, или умер!

— А можешь ты за свою подружку поручиться? Помни, ежели она будет болтать о том, что увидит и услышит, так великие беды случатся!

— Могу, отче. Она меня не выдаст…

— Да разрази меня Господь! — перебила подругу Алена. — Чтоб у меня глаза вылезли, чтобы у меня чрево лопнуло, ежели я хоть одно словечко промолвлю! Чтобы мне без покаяния умереть, чтоб…

— Довольно, матушка, довольно! — остановил ее монах, — не злоупотребляй страшными клятвами: Господь и так услышал тебя! Ну, так идем, а то мне еще к одному милостивому жертвователю успеть надо!

Они пошли, погруженные каждый в свои думы.

— Вы что же, подружки али сродственницы будете? — спросил через некоторое время монах.

— Случай нас свел, отче, да крепко друг к другу привязал, — ответила Алена. — Я допреж в Москве жила, и стал меня там преследовать лихой человек. Я думала от него спастись здесь, а он меня и тут настиг. И пришлось мне под смертной угрозой за него замуж выйти. Так вот, когда я впервые сюда прибыла и не знала, куда деться, встретилась мне вот эта добрая женщина, привела к себе, приютила. Не удалось ей только меня от моего ворога укрыть. Да где ей? Я в десять раз богаче ее — и то деньги не помогли!

— А ты замужняя аль девушка? — спросил монах Воронцову.

— Вдова я, отче.

— Давно овдовела?

— Года два тому назад.

— Долго замужем была?

— С полгодика только.

— От чего муж-то умер?

— От старости, отче. Ведь был он в больших летах, так что нас и венчать-то не хотели…

— Что ж, ты на его капиталы польстилась, что ли?

— Нет, отче, я не жадная. А осталась я одна, сиротой, без брата и друга. Преследовали меня злые люди. Вот мне покойник и предложил за него замуж выйти. Он был отставным полковником, имел капитал; ни детей, ни родных у него не было, меня он давно знал. "Не мужем, — сказал, — а отцом тебе буду". И подлинно, был он мне нежным и заботливым отцом; я его память до гроба чтить буду!

Монах не спрашивал больше, и все трое молча дошли до аленина дома.

— Ну, так как же? — сказал монах, тщательно затворив за собой дверь, — помнишь ли ты, женщина, свою клятву?

— Как не помнить, отче? Да чтоб мне…

— Не клянись, верю.

Монах выпрямился, бодрой, юной походкой подошел к Воронцовой и, дрожа от волнения, сказал, простирая к ней руки:

— Оленька! Наконец-то я нашел тебя, желанная! Ведь это — я, твой Столбин! Переодевшись монахом, чтобы от злых врагов укрыться, я всюду тебя, мою голубку, разыскивал! Счастье ты мое!

Оленька вскрикнула и рыдая упала в объятия монаха.

— Вот так чудеса! — воскликнула Алена, в полном изумлении хлопая себя по жирным бедрам. — Так ты, значит, и не монах вовсе? — Она покатилась со смеха, приговаривая: — ну, уж не подумала бы! Чудеса, право чудеса!

— Как я рад, что нашел тебя наконец! — сказал Столбин, прижимая к своей груди рыдавшую от неожиданного счастья Оленьку. — Ведь я все Ольгу Пашенную искал. Думал ли я, что ты для безопасности замуж вышла? Но теперь я тебя укрою у царевны Елизаветы; ведь я к ней как раз шел, а она, матушка наша, давно обещала мне тебя приютить…

— Стой! — крикнула внезапно побледневшая Алена, — не говори так громко, не кричи о таких опасных тайнах! Я-то свою клятву сдержу и вас не выдам, но мой муж любит ненароком приходить, когда его не ждешь, и если он вас услышит, то плохо вам обоим будет!

— Кто же твой муж? — спросил Петр Андреевич.

— Ванька Каин! — ответила Алена.

Столбин побледнел в свой черед, вздрогнул и выпустил из объятий Оленьку.

— В самое логово попал! — с отчаянием воскликнул он.

— Не бойся, — успокоительно сказала Алена, — мое слово твердо. Я Михайловну страсть как люблю, а Ваньку ненавижу. Выдавать я вас не буду, но здесь вам оставаться не следует. Уходите-ка оба, пока муж не вернулся, а то у него чутье лучше, чем у охотничьей собаки; он живо пронюхает, тогда беда. Только вот что скажу я вам напоследок: я не знала, что ты, Оленька, в девичестве Пашенной звалась, а то я упредила бы тебя. Мне муж говорил, чтобы я наведывалась у всех, не знает ли кто-нибудь Пашенной, а потому, что одна высокая особа давно эту девицу разыскивает и за розыск обещана большая награда. И твою, батюшка, фамилию я как будто слышала, когда к нам однажды Кривой приходил, — обратилась она к "монаху".

— Это — такой маленький, сухонький старичок с хитрыми глазами? — спросил Столбин.

— Вот, вот…

— Да ведь этот самый Кривой уже давно Оленьку преследовал! Господи Боже, пойдем скорее, Оленька!.. Ну, вытри слезки, оправься; дорогой мы обо всем переговорим! Спасибо тебе, добрая женщина, что ты нам сказала про розыск: это нам — большая подмога!

— Ах, Петя, Петя! — задыхаясь от счастья, прошептала Оленька, — слов у меня нет таких, чтобы сказать тебе, как я рада и как измучилась по тебе! Дорогой мой, наконец-то Бог услышал мои молитвы!

— Да идите вы! — торопила Алена, — успеете наговориться, когда в безопасности будете! Батюшки! — вскрикнула она, посмотрела в окно и хватаясь за голову. — Муж идет!

Оленька испуганно вскочила, но Столбин шепнул ей:

— Сядь, сядь скорее! А когда я уйду, и ты за мной вскоре иди!

Затем он отскочил к выходной двери, втянул голову в плечи, от чего стал казаться ниже ростом, поправил во рту какую-то пластинку и, дождавшись, когда близ двери послышались тяжелые шаги Ваньки, зашамкал:

— Спаси вас Бог, благодетельницы! Я пойду теперь…

— Это что за чучело? — загремел Ванька и обратился к жене: — кто тебе позволил в дом разных дармоедов пускать?

— Что ты, что ты, Ванюша? — залебезила Алена, — ведь это — святой инок из Киева…

— Знаем мы этих отцов-иноков! У народа последние копейки отбирают, чтобы пузо набивать, жиреть да пьянствовать… Уходи ты с глаз долой, пока я тебя не пришиб! — крикнул Ванька Столбину.

— Иду, иду, милостивец! — прошамкал монах, медленной, старческой походкой направляясь к выходу.

— И мне тоже пора! — сказала Оленька, вставая.

— Куда же ты, красавица? — пытался остановить ее Ванька. — Мы вам завсегда рады; вы для нас — самая дорогая гостья!

— Нет, уж вы меня не держите, — ответила Оленька, кланяясь и направляясь к двери. — У меня спешное дело. Мир дому сему и его хозяевам!

Ванька с нехорошей улыбкой подошел к окну, говоря жене:

— Что за пава эта Михайловна! Не в тебя, кислое тесто, уродилась! Вот бы такую мне жену!.. Да что говорить! "Хороша Маша, да не наша!.." Эх, хоть из окна на нее полюбуюсь!

Он смотрел, как Воронцова упругой походкой обогнала тихо шедшего монаха и быстро скрылась из виду. Ванька хотел отойти от окна, но какое-то непонятное любопытство удержало его на месте: неожиданно для него самого в сгорбленной фигуре монаха ему показалось что-то странное.

Вдруг из соседней подворотни выскочила собака и с лаем кинулась на монаха. Тот вздрогнул и быстро отскочил в сторону, и это движение вышло совсем не стариковским, не вязалось с общей старческой расслабленностью "святого отца".

— Э! Да монах как будто вовсе не так стар, как кажется! — удивленно вскрикнул Ванька, приникая к окну словно тигр, подстерегающий горящим, хищным взглядом жертву.

Вот из ворот вышел какой-то мужик, отогнал собаку и, сняв шапку, подошел к монаху под благословение. Видно было, что старик замялся, как бы смутился, и его благословение вышло неловким и неумелым…

— Да это и не монах вовсе! — крикнул Ванька, вскакивая, чтобы броситься следом за стариком.

Тут его взгляд случайно упал на Алену: она была бледна и дрожала, как в лихорадке.

— Э-ге-ге! — отчеканил Каин. — Да ты, кажись, про это больше знаешь, чем кто другой?

— Ничего я не знаю! — затараторила Алена, опуская книзу испуганно бегавшие взоры, — вот разрази меня Господь, если я что-нибудь знаю…

— Смотри мне в глаза! — рявкнул Ванька.

Алена подняла взор, но сейчас же снова опустила его, побледнев еще больше.

Теперь Ванька уже не сомневался, что перед ним только что был человек, лишь переодетый монахом, и что жена посвящена в тайну этого маскарада. Но он некоторое время колебался, за что ему приняться прежде всего. Конечно, лучше всего было бы догнать монаха, а жену допросить потом. Но вдруг как монах успеет скрыться, а тем временем и Алена сбежит! Конечно, он найдет ее, да ведь у бабы деньги есть, опять может в Москву перекинуться, а тем временем важное дело здесь упустишь!

Вдруг в его воспоминании промелькнула фраза, сказанная Кривым по поводу отношений Олениной к Шетарди. "Тут политики, брат, не ищи, а ежели она и есть, так совсем с другой стороны". Остановить монаха, не зная, кто он, при теперешнем преизобилии как антиправительственных, так и правительственных интриг было опасно… Нет, сначала надо было узнать…

— Кто это был? — спросил он, подступая к жене и впиваясь в нее стальным блеском холодных, не ведавших жалости глаз.

— Да не знаю я, Ваюошенька, не знаю, родной…

— Врешь, змея подколодная! — крикнул Каин и ударил Алену по лицу с такой силой, что она, как сноп, рухнула на пол. — Ты знаешь, — продолжал он, хватая ее за косу, — знаешь и скажешь!

И он поволок ее за волосы в чулан, откуда звуки почти не вырывались наружу.

XI ГОРЕ-ЗАГОВОРЩИКИ

Столбин не застал во дворце царевны. Тогда он попросил вызвать ему Мавру Егоровну Шувалову, был допущен в ее комнату, где и открылся ей. Мавра немало поохала над искусным маскарадом Петра Андреевича, сообщила, что цесаревна Елизавета в данный момент находится в Смольном, и с удовольствием согласилась взять на свое попечение Оленьку, которая ожидала решения своей участи на дворе. Шувалова даже сказала, что Оленьку можно будет взять в штат царевны в качестве хотя бы камер-фрейлины.

Успокоившись за судьбу любимой женщины, Столбин отправился в Смольный.

Мы уже говорили, что под влиянием нанесенного ей оскорбления Елизавета Петровна хотела во чтобы то ни стало побороть свою робость и приступить к решительным мерам. Но как? Это было только легко сказать…

Правда, преображенцы очень любили свою «матушку», как они называли цесаревну, но пошли ли бы они за нее в открытую борьбу против существующего правительства? За некоторых Елизавета Петровна могла ручаться, но их было слишком мало для открытой борьбы. В этом отношении предстояло еще много поработать, много разбросать денег, а именно это-то и было больным местом заговора: средств было слишком мало.

Да и главное: не было системы, не было планомерной объединенности. Были заговорщики, но не было ни заговора, ни партии. О низвержении Брауншвейгского дома и восстановлении дома Романовых в лице царевны Елизаветы говорилось очень много, но ни разу серьезно и основательно не был затронут вопрос: да как же в сущности все это должно произойти? Полагались на случай, на неизменное русское «авось» — и только!

Лесток, ясно видевший всю гибельность такого положения вещей, был тем не менее бессилен сделать что-нибудь. Все его попытки неизменно разбивались о неустойчивую, легко загорающуюся и еще легче погасавшую натуру царевны, ее легкомыслие, робость, нерешительность и неспособность к твердому, непреклонному следованию к одной и той же цели.

Мы помним, что воспользовавшись минутой упадка духа царевны, Лесток выговорил себе право вступить в положительные переговоры с французским послом. Но в течение ночи он передумал и решил, что это уже успеется, что сначала надо подвести некоторый учет действительным силам заговорщиков.

С этой целью в один из ближайших дней в Смольном собрались все те, кто принимал искреннее, горячее участие в деле царевны. Помимо Елизаветы Петровны и самого Лестока, тут были: Александр и Петр Шуваловы, камер-юнкер двора Елизаветы Михаил Илларионович Воронцов, человек, очень много сделавший для царевны хотя бы тем, что, пользуясь большим влиянием на жену брата Романа, Марфу Ивановну, происходившую из богатого купеческого рода Сурминых, широко пользовался ее кошельком для расходов по подкупам нужных цесаревне людей. Кроме того, здесь были гвардеец Грюнштейн, родом немецкий еврей, бывший в Дрездене маклером по продаже ювелирных изделий и приехавший в Россию искать счастья, затем немец Шварц, перешедший в русскую армию по инженерному ведомству, и наконец — капитан (то есть ротный командир) Ханыков.

Разумеется, разговор велся о перевороте и шансах на него. Грюнштейн, служивший в роте Ханыкова, говорил, что его рота вся целиком пойдет за царевну, стоит только дать им знак. Со своей стороны, ручаясь за свою роту, Ханыков знал, что преображенцы все охотно пойдут за свою «матушку» и единственное опасение вызывает рота капитана Мельникова. Последний пользовался большим влиянием в полку и с ним приходилось считаться.

— Но разве его нельзя попросту купить? — спросил Лесток.

— Право, не знаю, — ответил Ханыков. — Правда, он испытывает тенерь очень большие денежные затруднения, но по существу он — честный солдат, и если не суметь заставить его по совести перейти на нашу сторону, то из-за денег он, пожалуй, этого не сделает.

— Ведь это — тот самый Мельников, который с отчаянной храбростью помог скрутить Бирона? — спросил Воронцов.

— Да, — ответил Ханыков, — мы оба были тогда в деле, только я командовал другим отрядом. Между прочим, на другой день я говорю ему: "Здорово мы с тобою обмишурились!" — "Чем?" — спрашивает. "Да как же, — говорю, — ведь Миних-то говорил нам об аресте Бирона для выгоды матушки-царевны, а оказалось, что мы только сыграли в руку врагам ее высочества!" — "Ну, знаешь ли ты, — ответил он мне, — я — солдат, а не политик. Мне фельдмаршал приказал дело делать, так я не рассуждаю, как и что. И не знаю, о каких врагах ее высочества ты говоришь. Ежели царевна — враг государю и его родителям, значит, она и нам — тоже враг". Я и прикусил язык: опасно было дальше-то говорить!

— Так он и донести при случае может? — спросил Александр Шувалов.

— Не думаю; тем более на меня не пойдет доносить. Мы с ним старые друзья, опасно было говорить потому, что разговор происходил на улице. Но я надеюсь со временем, когда ваше дело встанет на ноги, поговорить с ним по душам. Повторяю: если он согласится, что всякий русский должен помочь нашей русской царевне вернуть свои законные права, так сейчас же к нам перейдет…

Разговор продолжался далее о том о сем. Наконец, решили разойтись, "опять-таки ничего не вырешив", как грустно думал Лесток.

— Но постойте же, господа, — остановил он их, — ведь мы опять ровно ни до чего не договорились! Надо же решить, что нам делать? Вы говорите, что преображенцы готовы в любой момент встать за нашу царевну? Так в чем же дело! Первой же ночью, ну, хоть сегодня же, собрать их на дворе; кто будет мешать — разные там Мельниковы, что ли, — тех попросту убрать! Повести согласных к дворцу, арестовать правительницу, да и делу конец!

— Да ты с ума сошел, Лесток! — воскликнула цесаревна, бледнея от испуга. — Разве такое дело легко делается? Да тебе, должно быть, просто и своя, да и моя жизнь надоела!

— Нет, — задумчиво сказал Воронцов, — мне кажется, что доктор прав: такое дело можно сделать только сразу, неожиданно… И так уже начинают подозревать кое-что. Правда, когда принц Антон недавно обращал внимание правительницы на явную интригу в пользу нашей цесаревны, то принцесса Анна с пренебрежительной улыбкой сказала, что у царевны происходят просто "солдатские ассамблеи", которые…

— Ну, чего замялся? — улыбаясь кинула Елизавета Петровна. — Наверное, про меня какую-нибудь гадость сказала? Так ты не бойся, говори прямо, я привыкла! Да ну же, Михаил Илларионович, слышишь, что ли?

— Правительница сказала, что если в этих ассамблеях и есть политика, то только любовная, и если они чему-нибудь грозят, так не династии, а нравственности царевны. Она же, принцесса Анна, — не поп и не гувернантка.

— А знаете, ваше высочество, — заметил Петр Шувалов, — это наводит меня вот на какую мысль: если правительница действительно так смотрит на дело, то нам безопаснее будет собираться по вечерам, а не днем, как считает нужным доктор Лесток.

Последний собрался что-то возразить по этому поводу, но в это время явившийся лакей доложил, что какой-то старичок-монах желает быть допущенным к ее высочеству, что его гнали-гнали, но он твердит, что пришел по важному делу.

— Монах? — удивленно переспросила Елизавета Петровна. — Что ему нужно? Если подаяние на монастырь, так пусть в дворцовую контору идет!

— Да мы говорили, ваше высочество, а он все свое твердит!

— Да спроси у него по крайней мере, какого он монастыря?

Лакей через некоторое время вернулся и доложил:

— Монах говорит, что он из Елизаветинского монастыря Маврина скита, ваше высочество!

— Что такое? — воскликнула Елизавета Петровна. — Да я все монастыри в России знаю, а о таком и не слыхивала…

— Пусть войдет сюда! — внезапно приказал Лесток, а когда лакей ушел, он, отвечая на удивленный и негодующий взгляд царевны, сказал: — как вы не понимаете, ваше высочество! Ясное дело, что монах был в вашем дворце и его послала сюда Мавра Егоровна. Значит, он из наших! Не могу же я это при лакеях говорить!

Вскоре в столовую, где происходил этот разговор, вошел известный уже читателю старичок-монах. Старчески-семенящей походкой он подошел к царевне и отвесил низкий поклон сначала ей, потом всем остальным присутствующим.

— Что тебе от меня понадобилось, отец? — спросила царевна.

Видя, что его не узнают, Столбин, бывший благодаря чудесному обретению Оленьки в редко-прекрасном настроении духа, захотел несколько продлить комедию.

— Было нашему настоятелю в нощи видение и послал он меня, раба грешного, о том видении упредить ваше высочество. Потому наш настоятель очень хорошо ваше высочество знает и очень ко благу вашего высочества душой прилежит!

Елизавета Петровна с молчаливым удивлением смотрела на монаха. Она ровно ничего не понимала, не меньше, правда, чем остальные. Какое-то "видение в нощи"… настоятель дальнего монастыря, который ее "очень хорошо знает".

— Да кто такой ваш настоятель-то? — нетерпеливо крикнула она наконец.

Монах широко открыл рот, полез туда рукой, достал восковую пластинку, которая придавала его голосу старческую шепелявость, и, выпрямившись, ответил натуральным молодым голосом:

— Маркиз де ла Шетарди, ваше высочество!

— Столбин! — вскрикнула царевна Елизавета, покатываясь со смеха. — Да я и не знала, что ты — такой затейник!

Все присутствующие дружным смехом покрыли ее слова.

— Однако, Петр Андреевич, — сказал Лесток, — вы оказывается, большой мастер переодевания; это — неоценимое качество для заговорщика!

— Да какой там мастер? — улыбаясь ответил Столбин, — я сегодня опять так промахнулся, что досада берет. Ко всему подготовился. Еще тогда, когда меня под видом купца Алексеева выследили, я наметил себе монашеский костюм на следующий раз. Говорил для этого с монахами, расспрашивал их, читал книги о монастырях и монашеских обыкновениях. И вот надо же было так случиться: прохожу я мимо окна, из которого Ванька Каин смотрит, а какой-то мужик возьми да и попроси у меня благословения. Я смутился. Имеет ли право монах благословлять, или для этого надо быть по крайней мере иеромонахом? Вот и не знаю! Мало того, не поупражнялся в благословении и сам почувствовал, что у меня нескладно выходит. Оглянулся я на окно: а Ванька все заметил — по глазам видно! Как это он еще меня догонять не бросился! Я так и думал, что меня либо перед дворцом, либо по дороге к Смольному схватят. Ну, а назад в этом же костюме и думать нечего возвращаться!

— Это мы устроим, — сказал Шварц. — Наверное, здесь найдется подходящая солдатская амуниция. Вы можете стать на запятки моей коляски, да и проехать так все опасные места!

— Ну, да мы это там придумаем, — перебила его царевна. — А теперь рассказывай, какое такое "сонное видение" было в нощи маркизу?

— Я принес много новостей и притом очень серьезных, ваше высочество.

— Выкладывайте все по порядку! — вмешался Лесток.

— Прежде всего отставка Миниха принята…

— Да это — вовсе не новость! — заметил Ханыков

— Новость — то, что сегодня как узнал маркиз, должны были с барабанным боем объявлять на улицах об этой отставке и, когда я шел сюда, это как раз приводилось в исполнение.

— Какое оскорбление! — воскликнул Воронцов.

— Так ему и надо, негодяю! — кинула царевна Елизавета. — Но что с тобой, Лесток? — удивленно спросила она, видя, что доктор выкидывает какие-то замысловатые антраша.

— Я просто расцеловать готов эту милую женщину! — ответил Лесток, потирая с довольным видом руки.

— Да какую женщину?

— Правительницу, которая играет нам в руку! Вы только подумайте, господа, какое впечатление это должно произвести на армию! Миних проливал кровь за Россию, страна, что ни говори, многим обязана ему. Кроме того он низвергнул Бирона, рискуя в случае неудачи головой. И что же? В благодарность за это ему, что называется, плюют в лицо! Теперь каждый может думать: "Чего ради мы будем стоять за брауншвейгцев, раз в награду можем получить то же, что и Миних?"

— Доктор совершенно прав, ваше высочество, — сказал Столбин. — Я видел пораженные лица солдат, проходивших в этот момент мимо герольдов, и заметил, что объявление об отставке произвело на них самое неблагоприятное действие. Эта мера прежде всего обрушится на голову ее творца! Но Шетарди удалось узнать еще следующее: Линар сказал правительнице, что Миних под влиянием негодования может кинуться к вашему высочеству; поэтому над, вашим дворцом учрежден негласный надзор в виде караула. Если Миних приедет, его приказано во что бы то ни стало арестовать. Если ваше высочество примете его и произойдет продолжительный разговор, вы, ваше высочество, тоже будете немедленно арестованы. Маркиз послал меня предупредить об этом…

— Поблагодарите маркиза, — ответила цесаревна, — но он запоздал с предупреждением: Миних был у меня третьего дня, как только была принята его отставка, но я прогнала его! Еще бы, после такого предательства…[60]

— Но все-таки хорошо, что это случилось третьего дня, а не сегодня, — заметил Грюнштейн.

— Еще какие новости? — спросила царевна.

— Маркиз получил известие, что вскоре прибудет новый атташе французского посольства маркиз де Суврэ. С атташе прибудет под видом его личного секретаря известная вашему высочеству Анна Николаевна Очкасова.

— Анюта? — воскликнула царевна Елизавета. — Как я рада, как я рада! Она такая славная, хорошая… Вот человек, который имеет много причин добиваться Брауншвейгского дома. Личные счеты — самое могущественное орудие. Главный виновник ее несчастия уже пострадал, но остались еще другие… Милая Анюта! Как я рада ей!.. Вы помните ее, Лесток?

— Это — стройная брюнетка с красивым лицом, скорее мальчишечьим, чем девичьим? Она еще приходила искать совета и помощи? Помню…

— О, она будет нам очень полезной помощницей. Она умна, ловка, а главное — у нее много того, чего не хватает мне самой: энергии, решимости и… денег! Эта новость очень обрадовала меня, Столбин… Ну-с, это — все?

— Нет еще, ваше высочество. Маркиз из достоверных источников узнал, что здоровье малолетнего императора очень плохое, а правительница уже приказала заготовить манифест, объявляющий императрицей ее…

— Это ей никогда не удастся! — заметила царевна.

— Простите, ваше высочество, — произнес Воронцов, — именно это и может удасться. Конечно, слухи о здоровье императора сильно преувеличены…

— Я еще сегодня была во дворце: он совсем оправился!

— Да, ваше высочество, я слышал то же самое. Но умереть он все-таки может. В манифесте императрицы Анны Иоанновны имеется большая двусмысленность: там сказано только о мужском потомстве принца и принцессы Брауншвейгских. Поэтому, если бы император умер и вы, ваше высочество, двинули войска занять дворец, то это было бы не переворотом, а совершенно законным актом: ведь все права Анны Леопольдовны кончаются со смертью сына. Если же правительница от имени малолетнего царя установит измененный порядок престолонаследия, по которому корона может перейти к ней, тогда наше дело осложнится. Часть войск может остаться верной брауншвейгцам, основываясь на долге присяги; осуществление нашего замысла примет затяжной характер, вмешаются иностранные державы. Словом, произойдет такая заваруха, что хоть святых вон выноси!

— Что же ты хочешь сказать этим, Воронцов? — спросила Елизавета Петровна.

— Только то, ваше высочество, что к известию, сообщенному нам Столбиным, нельзя относиться пренебрежительно; его надо очень и очень принять во внимание!

— Но ведь в данный момент положение совершенно одинаково, я не вижу, чем оно ухудшится!

— Тем, ваше высочество, что в данный момент народ и армия не видят перед собою настоящего царя. Перед ними — ребенок, именем которого правит кучка немцев, которые никак не могут поладить между собой. То Бирон лишает принца Антона всех чинов и званий и сажает его под арест, то Миних арестовывает Бирона, то Остерман добивается происками, чтобы Миниха отставили и опозорили. Далее найдутся люди, которые подкопаются под Остермана. Словом, Россия видит перед собою не императорское правительство, а стаю воронья. При настоящем положении вещей солдат внутренне не может чувствовать себя связанным присягой. А умри Иоанн Антонович и вступи на престол Анна Леопольдовна — это будет уже вполне определенный образ. И Анна Леопольдовна может процарствовать до смерти, как и Анна Иоанновна… Мало того, сейчас Брауншвейгский дом представляется России чем-то чужим, наносным, а во втором царствовании образуется уже привычка…

— Да, ваше высочество, — сказал Столбин, — по крайней мере на маркиза Шетарди это известие, видимо, произвело очень большое впечатление. Он так и сказал мне: "Передайте ее высочеству, что необходимо предпринять что-либо".

— Да ведь он первый же вкладывает нам палки в колеса! — недовольно отозвалась Елизавета Петровна. — Я сама знаю, что надо сделать что-нибудь, но что? Скажи, Петр Андреевич, маркиз ничего не говорил о своем прежнем требовании?

— Он сказал мне только, что иностранные державы не могут предпринимать безвыгодные дела, но что в первоначальных требованиях допустимы соглашения, уступки…

— В чем именно?

— Этого он не сказал. Он находит, что подобные дела можно обусловить только лично. Пусть ваше высочество уполномочит доктора Лестока вступить с послом в переговоры, тода будет видно!

Это предложение было встречено с нескрываемым сочуствием и облегчением как самой цесаревной Елизаветой, так и остальными присутствующими. Ведь все эти горе-заговорщики, так искренне и много говорившие о своей преданности общему делу, о желании скорее приступить к активной деятельности, последнее-то именно и не умели сделать. «Приступить»… Но как? С чего начать? Как сорганизовать в стройное целое разрозненные силы приверженцев царевны? В какой момент повести их в бой, чтобы это не было ни рано, ни поздно? Сознавая, что пора начать с чего-нибудь, заговорщики немало внутренне смущались тем, что не находили ответа на эти вопросы. Но теперь им как бы давали отсрочку: Лесток и Шетарди будут вести переговоры, будут понуждать друг друга к уступкам, а это продлится не так мало времени. Словом, выражаясь языком современных нам парламентариев, острый вопрос был "сдан в комиссию".

Затем стали разъезжаться. Столбин, переговорив с Елизаветой Петровной об Оленьке и будучи обрадован обещанием царевны взять молодую вдову-девицу под свою защиту, разгримировался при помощи Лестока, снял толстившие его ватник и подрясник, облачился в принесенную ему солдатскую амуницию и отправился домой, стоя на запятках экипажа Шварца. Выезжая со двора Смольного дома, Петр Андреевич увидел подвыпившего мастерового, который стоял на одном месте, цепляясь за деревянный столб, словно не будучи в состоянии сдвинуться. Этот мастеровой внимательно посмотрел на кучера, седока и солдата, но сейчас же равнодушно отвел взор. Зато Столбин сразу узнал его: это был Ванька Каин, наблюдавший за расходившимися гостями.

Шварц довез Столбина до того переулка, в который выходил сад дома французского посольства. Через башенку и подземный ход Петр Андреевич пробрался в потайную комнату, сложил там принесенные принадлежности монашеского маскарада, вновь превратился в Шмидта и вышел в тот кабинет, где господин Шмидт обыкновенно копирует бумаги. Тут его поразило одно обстоятельство: выходная дверь была не заперта.

Столбин никак не мог вспомнить наверное, запер ли он ее перед тем, или нет, — ведь он был так погружен в свои мысли, что делал все совершенно машинально.

Но всколыхнувшаяся сначала тревога быстро улеглась. Ну, конечно, он просто забыл запереть дверь… Это — большая неосторожность, но ничего дурного отсюда произойти не могло: Шмидт так часто приходил в посольство заниматься, что к этому привыкли, и следить за ним было некому. Кто же станет входить сюда, раз прислуге было приказано не беспокоить и не отрывать переводчика от его занятий?

Успокоившись, Шмидт-Столбин позвонил и приказал доложить послу, что он кончил порученное ему дело.

XII РАДОСТИ И ГОРЕСТИ ВАНЬКИ КАИНА

Ванька Каин все узнал от своей жены Алены. Извиваясь под ударами нагайки, багровыми полосами врезывавшейся в нежное тело, она все сказала: что Оленька Воронцова и есть та самая Пашенная, которую разыскивал Ванька, что монахом был переодетый Столбин, который шел к царевне Елизавете и хотел укрыть там же и Оленьку. Но это было все, больше она сама ничего не знала…

А Ванька не верил ей, не верил, что она сказала все. И в этом была виновата сама Алена: сначала она забыла, где думал Столбин укрыть Оленьку, и вспомнила о царевне только тогда, когда почти лишилась сознания от невыносимой боли. Поэтому Ванька и рассчитывал, что, усилив истязание, он допытается до всего.

Нагайка уже перестала оказывать свое действие. Тогда в ход пошла просмоленная пакля, всунутая и зажигаемая между пальцами ног, деревянные гвозди, вколачиваемые под ногти, крупная соль, втираемая в раны… Однако ничто не помогало, и кончилось тем, что Алена упала в продолжительный, тяжелый обморок.

Тогда Ванька связал бесчувственную женщину по рукам и ногам, натаскал в чулане дров, положил их «клетками», сунул в промежутки сено и замасленное тряпье, взвалил поверх всего бесчувственную Алену, закрыл ее сеном же и устроил таким образом грандиозный костер. Затем он отправился на поиски ценностей. В сундуке за кучами ненужного тряпья он отыскал кованый ларец с хитрым замком заморской работы, вскрыл его топором и нашел там около двух тысяч наличными деньгами, заемное письмо Липмана на процентное помещение у него остального капитала Алены и целую груду колец, серег и браслетов самой разнообразной ценности. Ванька сложил все это в холщовый мешочек и отправился на дальнейшие поиски. Но больше ничего интересного для него не было. Ведь они жили в собранной на скорую руку обстановке, намереваясь со временем устроиться широко и по-барски.

Правда, аленины платья и шубки представляли собою некоторую ценность. Но стоило ли возиться с ними? Нет, вон эту рухлядь! Убедившись, что никаких драгоценностей больше не имеется, Ванька прошел на кухню, достал из топившейся печи горящее полено и кинул в приготовленный костер. Сено и замасленное тряпье сразу загорелись ярким огнем. Тогда Ванька взял мешочек с алениными ценностями и ушел из дома, тщательно заперев дверь.

Он прошел на свою вторую квартиру, о существовании которой знали только его ближайшие помощники. Тут Ванька хранил все то добро, которое приобретал своим "честным трудом", тут же он переодевался, когда отправлялся выслеживать кого-нибудь.

Заперев принесенные деньги и золотые вещи в один из потайных дубовых шкафов, вделанных в стену, Каин присел к столику и глубоко задумался. Его сильно поразило, что нравившаяся ему Воронцова оказалась той самой Пашенной, которую непременно хотел устранить Семен Кривой. Неужели так-таки и выдать ее?

В конце концов он решил, что скажет Кривому только про монаха, а про Оленьку умолчит. Ведь он знает, где она прячется, а потому выследит ее и воспользуется удобным моментом, чтобы выкрасть ее, но для себя, а не для Семена!

Пока же нельзя было терять время. Вечером он должен был попасть на свидание с Жаном Брульяром, которого он давно уже охаживал, а до этого времени намеревался выследить Столбина. И вот, нарядившись и притворившись безобидным пьяненьким мастеровым, Каин отправился к дворцу царевны.

Один из его людей, вертевшийся около дворца, сказал, что царевны здесь нет и что она, по всей вероятности, в Смольном. На вопрос Каина, не приходил ли сюда монах с девушкой, агент ответил утвердительно, добавив, что девушка осталась пока здесь, а монах ушел.

Ванька поспешил в Смольный и лишь успел добраться туда тогда, когда гости уже начинали разъезжаться. К сожалению, монаха не было. Каин подождал, пока разъехались все, и ушел, подумав, что монах ускользнул одним из первых.

Сообразив по солнцу, что идя не спеша он как раз к назначенному времени успеет попасть в кабак на Васильевском Острове, Ванька отправился в путь, который лежал мимо подожженного им домика. Подойдя туда, он увидел громадную толпу народа, которая вместе с солдатами и полицейскими помогала сносить два ветхих дома. С ванькиной лачуги огонь перекинулся на соседние дома, так что теперь пылало уже целых шесть домов. Отстаивать их и думать было нечего — старались хоть помешать пожару распространиться на весь квартал. Ванька посмотрел на кипевшую там суматоху и с облегченным сердцем пошел дальше: его лачуга была как раз в центре гигантского костра из шести домов со службами, и не было сомнения, что Алена бесследно исчезнет в этом огромном костре.

Жан Брульяр уже сидел в кабачке и с кислым видом потягивал мутное пиво. Приход Ваньки заставил его оживиться: Брульяр боялся, что именно сегодня, когда у него есть чем похвастать, купец не придет за товаром. А товар был таков, что за него, по мнению Брульяра, можно было бы спросить хорошую цену.

Ванька с Брульяром уселись так, чтобы видеть и слышать всех, но чтобы их никто подслушать не мог. Затем Жан начал свои обычные подходы вокруг да около.

— Вот что, почтеннейший: я — травленый зверь и как бы охотник ни прятал оружие, а я его за версту по чутью распознаю. Бросьте играть комедию и давайте говорить прямо, как подобает взрослым и серьезным людям. Вы — агент на службе русскому правительству? Не отрицайте, потому что я вам все равно не поверю. Вы хотите получить от меня какие-либо сведения? Я могу дать вам таковые, потому что именно сегодня мне удалось напасть на важный след. И впредь я могу сообщать вам много ценного. Но за такие вещи надо платить. Поэтому первый вопрос: сколько?

— Да позвольте, милый друг, — ответил Ванька, — как же я могу тебе выложить на стол деньги, когда даже не знаю, что именно ты собираешься мне рассказать? Может быть, я сам это давно знаю, да и так может быть, что ты просто выдумал свои новости… Ты не обижайся, мне на всякий народ напарываться приходилось!

— Так и ты не обижайся, — в тон ему ответил лакей, — но мне тоже на всяких сыщиков напарываться приходилось. Иному откроешь по глупости важный секрет, а потом ищи ветра в поле!

— Ну, ближе к делу, паря! Ты сколько хочешь?

— Десять червонцев в задаток, а когда мое сообщение подтвердится, еще пятьдесят!

— А ты, часом здоров, паря? Коли хочешь дело со мной делать, так говори толком! Хочешь — уж от доброты даю — червонец в задаток сейчас и десять потом, если твое сообщение подтвердится.

— Брось, милый мой!.. — небрежно ответил Жан. — Да мне наш посол дороже даст, лишь бы я секрета не раскрывал…

— А хочешь я сейчас "слово и дело" крикну? — обозлившись, пригрозил Каин. — Небось под пыткой все задаром скажешь!

— Милый мой, я — французский подданный.

— На это мне наплевать! Ворон твоих костей не сыщет, жаловаться-то некому будет!

— А потому это тебе же будет невыгодно. Ну, узнаешь ты мой секрет задаром. А дальше? От кого ты все следующее узнаешь!

— Ну, вот что: хочешь два червонца сейчас, а если твое сообщение стоит того и подтвердится, еще от десяти до пятнадцати, смотря по важности.

— Деньги на стол! — ответил Жан.

Ванька выложил перед ним два червонца, Брульяр проворно спрятал их и принялся рассказывать:

— Мне с самого начала показалось подозрительным, что переводчик шведского посольства Шмидт часто приходит к нашему маркизу и потом уединяется якобы для работы в отдаленной и запущенной комнате посольства. Однажды я по небрежности забыл налить чернил в чернильницу. Шмидт проработал в комнате часа четыре, но по выходе оттуда не сказал ни слова. В следующий раз я уже нарочно не налил чернил и опять Шмидт не заметил этого. "Эге! — подумал я, — тут дело нечисто! Как же он переписывает бумаги раз даже не нуждается в чернилах?" И вот я решил подглядеть за Шмидтом. Ключ от комнаты хранится постоянно у камердинера маркиза, но такой пустяк меня не остановил: я сейчас же сделал слепок с ключа, ночью пробрался в комнату, все там осмотрел, но ничего подозрительного не увидел. Сегодня счастливая случайность дала мне возможность пробраться в комнату перед Шмидтом и запрятаться там в складки широкой портьеры. Шмидт не заметил меня, так что мне удалось подглядеть за ним. Оказалось, что посредством системы рычагов самый невинный на первый взгляд шкаф опускается вниз, открывая проход в потайную комнату. Подождав часик, я повернул тот же рычаг и сам пробрался в эту вторую комнату. Я убедился, что в полу имеется люк, ведущий в какое-то подземелье. Пока я еще не решился спуститься туда, это я сделаю в следующий раз, когда будет безопаснее.

— Но что же было в потайной комнате?

— Там стоят шкафы со всевозможным платьем для переодевания и шкафчики с разными пузырьками, баночками и скляночками для притиранья. Ясно, что Шмидт переодевается в этой комнате и через люк куда-то ходит…

— Э! — воскликнул Ванька под влиянием мелькнувшего у него подозрения. — Да нет! — упавшим голосом ответил он себе на явившуюся мысль, — не похоже…

— Что не похоже? — спросил Жан.

— Да так… У меня свои мысли… — ответил Ванька.

— Ну, так что скажешь? Разве не стоит мой секрет хороших денег? — хвастливо осведомился Брульяр.

— Пока что он, милый друг, даже тех двух червонцев, которые я дал тебе, не стоит! Что я от тебя узнал? Что во французском посольстве какая-то тайна имеется? Так в каком же посольстве ее нет?..

— Но идя указанным мною путем, можно разгадать эту тайну!

— Так вот ты и разгадай ее. Разузнай, куда ведет подземный ход, в какое обличье наряжается этот Шмидт. Кстати, я десять червонцев не пожалел бы, если бы ты мог узнать, кто такой этот Шмидт, потому что мне кажется, что он только выдает себя за Шмидта.

— Это мне тоже казалось, только Шмидт — самый заправский франкфуртец Шмидт. Я уже давно навел справки: ведь у меня везде имеются друзья… Отец Шмидта — доктор, был когда-то при дворе Петра Первого, но бежал, так как похитил у Меншикова его крепостную девку, в которую влюбился. За границей они обвенчались, и от матери-то Шмидт и научился русскому языку…

Поговорили еще о том о сем; наконец Ванька простился с Жаном и, еще раз поручив ему во что бы то ни стало досконально разведать представившуюся тайну, отправился к Кривому, чтобы доложить ему о результатах этого дня. Ванька шел гоголем, теперь он был уверен, что Кривой откажется от обычного иронично-снисходительного отношения к его докладам.

Действительно, рассказ о том, как монах, по показаниям Алены, оказался Столбиным, произвел большое впечатление на Семена. Итак, теперь уже можно было считать совершенно бесспорным, что Столбин здесь и интригует в пользу царевны! Одна эта уверенность представляла собою нечто положительное!

Кривой вполне одобрил расправу Ваньки с женой — по его мнению, было бы небезопасно терпеть подле себя женщину, которая способна таить самую подлую измену. Конечно, всякую другую можно было бы заставить заманить Столбина в западню, но Алена представляла собой сущую змею, которая тридцать раз перекинется из стороны в сторону. Ну и отлично — "баба с возу, кобыле легче!"

Немалое впечатление произвела на Семена передача рассказа Жана. Он тоже заподозрил в Шмидте Столбина, но наведенная Брульяром справка уничтожила это подозрение.

— Конечно, очень возможно, что твой малый ошибается, — сказал он. — Там, в посольстве-то, тоже не дураки сидят, и если они дали Столбину ложное имя, то не выдумали его, а взяли заимообразно. Я постараюсь сам повидать Шмидта и тогда распознаю, не Столбин ли он. Но сейчас это нам совершенно неважно. Столбин для нас тьфу. Самое важное — держать в своих руках нити заговора, который сплетется вокруг Брауншвейгского дома. Наше дело очень трудное: принц Антон, которому постоянно пишут из-за границы, чтобы он опасался цесаревны, лишен всякой власти, а правительница только отмахивается — она верить не хочет, чтобы что-нибудь затевалось…

— Да, может, и правда, что у них одни глупости идут?

— Нет, брат, эти глупости нам же с тобой могут дорого стоить! Если мы недосмотрим, так мы же в первую голову пострадаем. Правда, говорят "на миру и смерть красна", а компания у нас будет большущая. Да только нам с тобой, чай, до других особливого дела нет — свои бы головы сносить, и то ладно!

— Это уж как есть! — согласился Ванька.

— Вот видишь! А потому мы должны зорко смотреть. Я тебе повторяю: денег еще мало у царевны, а как только получит она деньги, так ее дело совсем на другую ногу станет.

— Да не свалятся же на нее деньги с неба!

— Эх, Ванька, Ванька! Хорош ты мелких жуликов ловить, а как дойдет дело до чего повыше, так ни синь-пороха ты не понимаешь! Что же, ты думаешь, Шмидт этот самый куда из шведского посольства через потайной ход французского ходит? К царевне, простофиля, только к ней! А зачем? Да затем, что торгуются они, а как сторгуются, так и крышка! Вот за чем нам следить надо…

"Так-с, выходит, что, служа правительнице, я своей головой гораздо более рискую, чем заговорщики?" — подумал Ванька, а затем сказал вслух:

— Вот какое дело еще. Я дал лакею за рассказ задаток… пять червонцев…

— Это хорошо, — одобрительно кивнул головой Кривой. — За всякую малость платить надо, иначе ничего доносить не будут!

— Да обещал еще потом пятнадцать червонцев.

— Дорогонько… Очень дорогонько!..

— Так вот заплатить бы надо…

— А как же не заплатить? Раз обещал, платить надо!

— Так вот деньжонок мне пожалуйте…

— Каких деньжонок?

— Тех самых, что по-вашему, платить надо.

— Чудак! Да разве мне надо платить? Кто обещал, тот пусть и платит!

— Да не из своих же я на государские дела тратиться буду! — с отчаянием воскликнул Ванька!

— И не траться: зачем свои тратить? Вот поживился за счет Алены, так и удели малую толику…

— Ну уж нет! — крикнул озлобленный Каин. — Этак у нас, Семен Никанорович, дела не пойдут, этак я служить не буду! Кому охота даром служить, да еще свои кровные деньги тратить?..

— Да, брат, — выразительно сказал Кривой, — с «кровными» деньгами вообще шутки плохи, а у тебя деньги уж очень кровные… Ежели тебя сейчас на дыбу вздернуть, да плетями пощекотать, много чего ты расскажешь: о купце Тюфяеве, которого ты убил и ограбил, об отставном полковнике Черкасове, об Алене, которую убил да сжег…

Ванька мрачно исподлобья посмотрел на Кривого и с угрозой в голосе ответил:

— Ты меня этим лучше не пугай, Семен!.. Ведь на дыбе-то я много чего другого сказать могу, от чего, пожалуй, кое-кому другому не поздоровится!

— Дурашка! — ласково ответил Семен. — Да ежели тебя пытать я буду, так уж не мне ли ты на меня жаловаться будешь? Нет, брат, ты со мной не фордыбачься! Зла я тебе не желаю, без нужды под плети подводить не буду, и ты пойми, что у меня не монетный двор. Ты у меня много денег перебрал, а толку не было. Устроишь настоящее дело, я тебя прямо к принцу сведу, тогда сразу за все с лихвой получишь, а теперь пока делись!

Ванька, у которого внутри все кипело и бушевало, постарался сверхчеловеческим усилием совладать с собой и наружно повеселеть.

— Да ты бы так и сказал сразу, Семен Никанорович! — совсем веселым голосом ответил он. — А то ты страсть какие заковырки загибаешь! Конечно, ежели потом мне все мои расходы вернут, так отчего бы мне сейчас и своих не выложить?

— Как только Столбина изловишь, так двести червонцев в руки не в счет!

— Ну, так чего же лучше? А пока, Семен Никанорович, попрошу я тебя мне одно дельце устроить. Осталось после Алены заемное письмо — она, вишь, еврею Липману свои деньга на проценты положила; так в этом заемном письме все на ее имя писано. Сделай милость, похлопочи, чтобы Липман мне без задержки деньги выдал!

— Ладно, это можно. Приходи завтра часам к двенадцати туда!

Ванька, рассыпаясь в благодарностях, ушел, но выйдя в прихожую, погрозил кулаком в сторону двери.

— Ладно же! — шептали его губы. — Ты вот что задумал? Ну погоди!

XIII ГОРБАТЫЙ СЕКРЕТАРЬ

Новый атташе французского посольства, маркиз де Суврэ приехал со своим секретарем, очень недурным по внешности, но, к сожалению, горбатым молодым человеком, только в середине мая.

— Добро пожаловать, дорогие друзья! — весело приветствовал их маркиз де ла Шетарди, когда, переодевшись и умывшись с дороги, новоприбывшие явились в столовую, где их ждал изящно накрытый завтрак. — Очень рад видеть вас. Пожалуйста, не стесняйтесь на чужбине и чувствуйте себя у меня, как на родине. Впрочем, что касается вас, сударыня, — обратился он к секретарю, — то вы-то на родине!

Секретарь вздрогнул и опасливо кинул взгляд на дверь, услыхав несоответствующее его внешнему виду обращение.

— Не бойтесь! — успокоил его улыбавшийся посол, — у меня несколько таких комнат, в которых можно совершенно изолироваться. Мы в полной безопасности: ни одного слова подслушать нельзя. Кушайте, господа, вы, наверное, проголодались! Но почему вы так запоздали? Ведь я ждал вашего приезда еще два месяца тому назад?

— Да тут случилось одно маленькое обстоятельство… — потупясь ответил секретарь.

— Очень маленькое, — подхватил Суврэ, — очень красивое, сморщенное и пискливое, и зовут это «обстоятельство» Жаном де Суврэ! Недаром говорят, что и маленькие обстоятельства зачастую ведут к большим последствиям: по крайней мере, наше чуть не стоило жизни моему милому секретарю. Жанна была очень больна, и это-то и задержало нас.

— Но, надеюсь, теперь вы совсем оправились? — любезно осведомился Шетарди.

— Нет, — ответил за Анну Николаевну Суврэ, — она не успела и выздороветь-то толком, как сейчас же заторопила "ехать да ехать". Хорошо еще, что было на кого оставить маленького Жана: дедушка в нем души не чает и будет следить лучше любой няньки. Но я серьезно боялся, как бы в дороге с Жанной чего не случилось!

— Я вижу, вы, сударыня, — совсем герой, — произнес посол. — Насколько я могу судить по прическе, вы обрезали себе волосы, чтобы не возбудить подозрений случайно развернувшейся косой!

— Это было сделано по необходимости, — ответила Жанна, — у меня была горячка, так что доктора приказали сбрить мне волосы…

— Зато другое обстоятельство не объясняется так же естественно, — продолжал неутомимый в комплиментах Шетарди. — Я не раз слышал, что вы, сударыня, обладаете одной из изящнейших фигур, но ныне ради политики вы закрыли ее отвратительным горбом, а это — такая жертва, на которую пойдет редкая женщина…

— И это объясняется вполне естественно, — подхватил Анри: — горб на спине пришлось приделать, чтобы…

— Анри! — недовольно крикнула Жанна.

— Чтобы замаскировать необходимость горба спереди, которого не лишены изящнейшие фигуры…

— Я прошу прекратить этот разговор, — твердо и холодно сказала Анна, гордо обводя мужа и Шетарди негодующим взглядом выразительных черных глаз. — Для всех нас будет лучше, если вы, маркиз, сразу приучите себя видеть во мне не женщину, а товарища, готового делить с вами все труды, заботы и опасности ради желанной цели. Так не будем же тратить время попусту на любезности и комплименты. У нас много чего порассказать вам, но много и такого, о чем надо расспросить. Придется начать с грустных новостей: моя незабвенная подруга, виконтесса де Вентимиль, скоропостижно скончалась.

— Как? — воскликнул Шетарди. — Но я еще только на днях получил известие, что виконтесса в прошлом месяце благополучно разрешилась от бремени сыном Людовиком?

— Да, но потом вдруг сразу ей стало плохо, и она свернулась в несколько часов. Ее смерть вызвала большие пересуды… Говорили про отравление… молва подозревала кардинала Флери. Но разве можно знать что-нибудь?

— Бедная Полетт! — с чувством сказал Шетарди. — Ведь я знал ее еще маленькой девочкой! Такая умница, такая очаровательная… Она была достойна лучшей участи:

— Что же делать! — грустно сказал Суврэ,-

"Elle était du monde, où les plus belles choses

Ont le pire destin;

Et Rose elle a vécu ce que vivent les roses,

L'espace d'un matin!"[61][62]

Жанна только отмахнулась от Анри, а Шетарди, знавший слабость Суврэ к цитатам, улыбнулся.

— Бедный король! — сказал он. — Он, наверное, страшно огорчен?

— Эх, что такое королевская скорбь! — с горечью ответила Жанна. — Ну да, в первое время он так тосковал, что боялись за его рассудок. Мы уже были готовы ехать, но его величество ни за что не хотел отпустить Анри — ведь Суврэ обладает даром быстро и успешно утешать его величество… Впрочем, на этот раз помощь пришла со стороны де Майльи. Она показала королю свою третью сестру, герцогиню де Лораге, и его величество сразу же сказал, что последняя очень напоминает ему покойную, а потому… Теперь он опять вкушает сладость тихого семейного счастья под эгидой двух любящих сестер…

— А что представляет собой герцогиня?

— О, это — полное ничтожество; хорошенький, но глуповатый зверек…

— Но в таком случае со смертью Полетт политика Франции по отношению к России может сильно измениться? — встревожился Шетарди.

— Я сама боялась этого, — ответила Жанна, — но перед отъездом я виделась с кардиналом Флери по его приглашению и много говорила. Кардинал очень склонен всеми силами содействовать воцарению Елизаветы Петровны; он хочет одного, чтобы это не требовало у Франции больших затрат, так как и без того Швеция стоит ей очень дорого…

— Однако ведь такие дела не делаются без денег! — заметил посол.

— Разумеется, об этом и говорить нечего. Но сам король несравненно более склонен к великодушной щедрости, чем его министр. Через Луизу де Майльи я всегда могу оказать некоторое давление на его величество. Впрочем, об этом мы поговорим в свое время, теперь же я приступлю к той части, которая непосредственно касается меня.

— Я слушаю вас, сударыня! — произнес Шетарди.

— Я не хочу, чтобы между нами оставалось что-нибудь неясное, недоговоренное. Когда я отправлялась сюда, то кардинал просил меня исследовать положение вещей и тайно от вас, маркиз, сообщить правительству всю правду. Я, разумеется, согласилась, но тут же решила, что такую темную роль я играть не буду. Конечно, я — русская и пламенная приверженица цесаревны; я все готова сделать для ее торжества и унижения ее и моих врагов, но даже в том случае, когда я увижу, что здесь не все так делается, как следовало бы, я прежде всего пойду к вам, маркиз, и постараюсь убедить вас в допущенной ошибке и в необходимости исправить ее. Заметьте, что даже в случае вашего упорства я не прибегну к доносам и наговорам, и если мне не удастся действовать с вами сообща, то я первая скажу вам об этом. Я сказала вам все это, маркиз, только потому, что вы, наверное, видели во мне нечто нежелательное. Ни с того ни с сего полномочному послу присылают какую-то сомнительную особу, с которой еще надо считаться! Но, надеюсь, теперь вы верите мне, что со мной надо считаться только как с патриоткой!

Шетарди встал, подошел к Жанне и с искренним уважением поцеловал ей руку.

— Я очень надеюсь, что у нас с вами никогда не возникнет никакого разногласия, и выражаю вам свое восхищение и глубочайшее уважение к той рыцарской прямоте и искренности, с которой вы сразу разрубили вопрос. Да, я несколько опасался вашего приезда, но не потому, что вы — "какая-то сомнительная особа", а именно потому, что вы — патриотка, тогда как и я — патриот. Я не могу действовать для России бескорыстно, хотя в некоторых депешах явно сквозила тенденция нашего правительства к сумасбродной рыцарственности. Я искренне желаю добра России, но интересы Франции для меня все-таки на первом плане.

— Ну, в этом отношении я, разумеется, ваш первый друг, — заметил Суврэ. — Я считал бы недостойным любимой женщины, если бы она отреклась от своей родины, но и сам отрекаться не собираюсь от своей. Впрочем, все это — академические рассуждения. Перейдем к деловой сути. Я привез вам, маркиз, верительные грамоты, причем кардинал на словах просил меня передать вам, что ни малейшие уступки этикета не должны быть допущены. Грамоты должны быть вручены малолетнему императору или никому.

— Я уже сообщал кардиналу, каких затруднений надо ждать из такого положения вещей!

— Совершенно верно, но тут уж ничего не поделаешь. Затем французское правительство хочет, чтобы всякие денежные услуги, оказываемые вами цесаревне, являлись вашим личным делом…

— Но позвольте, я не настолько богат…

— Вы не поняли меня! Никто не требует, чтобы вы ссужали ее высочество деньгами из личных средств. Просто, во избежание разных нежелательных осложнений, каждый раз, когда вы будете передавать цесаревне какую-нибудь сумму, вы должны говорить, что эти деньги раздобыли вы лично…

— Надо вам сказать, — вмешалась Жанна, — что Елизавета Петровна, поскольку я ее знаю, очень легкомысленна. Кроме того, Франции, как государству, будет неудобно требовать возмещения затрат. Таким образом, если наши планы осуществятся, то частному лицу будет гораздо легче получить обратно деньги.

— Кроме того, — продолжал Суврэ, — и в депешах вы должны по возможности обходить этот вопрос. Чем меньше будет упоминаться об этом, тем лучше. С этой целью наше правительство наметило себе в Петербурге агента, которого никто — а прежде всего он же сам — не заподозрит в политической миссии. Тот же купец, который приехал сюда по торговым делам и привез вам, маркиз, известие о нашем прибытии, известил молодого де Мань, чтобы он пришел сюда сегодня вечером.

— Де Мань? Но ведь это — картежник, кутила и беспутник!

— Вот это-то и ценно в нем. У де Мань имеется в Париже богатый дядюшка, и нет ничего естественнее того, что этот дядя будет пересылать игроку-племяннику крупные суммы. Мало того, дядя сообщил племяннику, чтобы он оказывал вам кредит. Ведь бывает и так, что он в выигрыше, а получения денег из Парижа, да еще обходным путем, долго ждать. Таким образом, вы видите сами, что вам значительно облегчается денежная сторона дела. А теперь расскажите нам, что сделано для цесаревны Елизаветы вообще?

— Пока еще сделано очень мало, но в этом виновата только сама цесаревна, — ответил Шетарди. — Я не могу активно вмешаться в это дело потому, что не имею никаких гарантий, а царевна все затрудняется дать нам их. Совершенно одинаково положение и шведского посла.

— Но каких же гарантий вы ждете? — спросила Жанна.

— Видите ли, прежде мы требовали многого, теперь же свели свои желания к следующему. В случае воцарения принцессы Елизаветы Россия должна вознаградить Швецию за все издержки по ведению военной кампании, которая долженствует отвлечь внимание теперешнего русского правительства; во-вторых, дать обязательство субсидировать Швецию; в-третьих, предоставить Швеции и Франции те преимущества, которые имеют англичане, и в-четвертых, дать обязательство, что с момента воцарения принцессы Россия прекратит действие всех прежних договоров и не будет вступать в союзы ни с кем, кроме Швеции и Франции.

— Я должна сказать, что эти требования сравнительно умеренны. Неужели царевна не соглашается?

— На словах она соглашается на все, но отказывается дать письменные гарантии. И вот из-за этого-то у нас и остановка. Но посудите сами: Нолькен должен дать шведскому тайному комитету, специально ведающему это дело, хоты какие-нибудь доказательства того, что царевна действительно хочет иностранного вмешательства и действительно претендует на русский трон. Не забудьте, что в данный момент война с Россией далеко не выгодна Швеции. Если царевна действительно вступит на престол, тогда это будет простой диверсией. Но вдруг она не захочет?

— Господи, да как же можно это думать?

— Да шведский комитет и не может думать иначе, так как ему непонятно, как царевна может искренне желать трона, не собираясь ничем рисковать, ничем поступиться! Так вот я говорю: если намерения царевны искренни, если она в самый последний момент не испугается и не отступит, тогда военные действия Швеции окажутся просто легкой диверсией, в противном случае Швеция будет вовлечена в губительную войну, которая ей не нужна, несвоевременна, вредна. Следовательно, Швеция не может и шага ступить без гарантий!

— Но чем объясняет царевна свое нежелание дать просимое обязательство?

— Тем, что ее попытки могут потерпеть неуспех, и бумага, находящаяся в руках иностранцев, может попасть к теперешнему правительству.

— Но ведь ей нельзя отказать в правоте, маркиз! — заметила Жанна.

— Я и не говорю, что она не права. Я просто устанавливаю тот факт, что мы топчемся на месте и не можем сдвинуться с него, так как никто не хочет рискнуть первым!

— Я надеюсь, что мне все-таки удастся уладить это, — сказала Жанна. — Завтра же я побываю у ее высочества…

— Но ведь это будет, пожалуй, неосторожно, сударыня! — с опаской заметил посол.

— О нет! — с улыбкой ответила Жанна. — Я попрошу вас даже сегодня же и вполне официально послать к ее высочеству просьбу принять меня в ближайшем будущем. Я имею миссию, которой правительница только порадуется: принц Конти просит руки ее высочества цесаревны Елизаветы! Разумеется, мне нечего говорить вам, что это сватовство — просто предлог, обеспечивающий посольству наибольшую безопасность сообщения с царевной…

В этот момент доложили о приходе переводчика Шмидта.

Анри и Жанна были очень рады увидать старого знакомого и были крайне обрадованы, когда Петр Андреевич сообщил им, что ему удалось разыскать Оленьку и поместить ее под защиту царевны Елизаветы, которая обещала в скором времени устроить свадьбу молодых людей.

Дальнейшие разговоры на эту тему пришлось прекратить до более удобного времени, так как вскоре пришел молодой де Мань, который в сущность затеваемого посвящен не был и даже не знал, что Жанна — женщина, а не Жан Маро, за которого она себя выдавала. Роль де Маня в заговоре должна была оставаться механической, и подробности не интересовали молодого вивера.

XIV В КАПКАНЕ

— Что ты так грустен? — спросил принц Антон Брауншвейгский, подходя вместе со своим адъютантом, капитаном Стрешневым, к капитану Мельникову, стоявшему в дежурстве при дворце.

А Мельникову и было на самом деле с чего грустить.

С того дня, когда Миних потерял власть, граф Головкин существенно изменил отношение к жениху Наденьки. Если бы ему не казалось зазорным явно нарушить свое дворянское слово, он попросту прогнал бы молодого капитана. Но слово было дано, и гордый граф хотел извернуться так, чтобы хитрым маневром оттереть претендента.

С этой целью он окружил Наденьку молодыми людьми, выбирая таких, которые славились своим ухарством, развязностью и непобедимостью. Придет Мельников повидать невесту — ан она кататься уехала; придет в другой раз — она гуляет в саду, а за ней, словно бесы соблазнительные, три петиметра увиваются; сама же Наденька стреляет глазами направо и налево, расточая свои обворожительные улыбки. У Мельникова сердце на кусочки разрывается, а Наденька — бесенок известный: видит, что Вася на себя не похож, и еще пуще с петиметрами заигрывает. Доведет бедного до белого каления, а потом единым взглядом обласкает, обнадежит и успокоит.

— Глупый! — говаривала она ему потом в минуты свиданья наедине, что удавалось устраивать все реже и реже, — глупый! Да разве ты не видишь, что я только тебя одного люблю? Поиграть я люблю; люблю, когда эти чучела гороховые глаза к небу от восторга закатывают, но только и всего: я — однолюбка и своего Васеньки ни на кого не променяю!

В минуты спокойного размышления Мельников и сам понимал, что Наденька — действительно однолюбка, что кокетство — ее сфера, что она просто играет, как играла прежде в куклы, и что только с ним одним она искренна и проста. Но он понимал также, что Наденька по существу своему — еще ребенок и что у развращенного мужчины всегда найдется средство хоть на мгновение вскружить девчонке голову, а минута дурмана — ошибка на всю жизнь!

Пораздумав и набравшись храбрости, Мельников отправился к Головкину и стал просить его не откладывать долее свадьбу и разрешить повенчаться в самом близком будущем.

Головкин блеснул хитрыми глазами, и его губы еле заметно дернулись надменной усмешкой, когда dh ответил:

— Что же, я — своему слову господин и нарушать его не стану. По мне, венчайся хоть сейчас. Только в чем же ты Наденьку-то возьмешь? Ведь она — девушка бедная, приданого у нее нет…

— Да, Господи, — вскрикнул обрадованный жених, — разве я за приданым гонюсь? Да я ее, в чем она есть, хоть сейчас к венцу поведу! Мне она сама дорога, а не тряпки…

— Ну уж нет, брат, — сурово возразил граф, — племяннице графа Головкина не подобает венчаться как-нибудь, словно крепостной девке; такой прорухи родовому имени я не допущу. Конечно, ежели бы Наденька по моему выбору замуж выходила, тогда и разговоров не было бы, но раз вы задумали сами по себе этакое дело состроить, так пусть уже жених о невестином приданом заботится. Если же ты сделать это не можешь, значит, тебе и жениться рано, потому что тебе жену содержать не на что будет.

— У меня кое-что прикоплено, — робко заметил Мельников.

— Так чего же лучше? — ответил граф. — Ведь и надо-то немного. Наденьку тысячи за полторы, на две можно обшить, тысчонку дашь ей еще на украшение. Ну, квартиру небольшую надо снять, так, комнаток в шесть-семь; на первое время много ли двоим-то нужно? Разумеется, обставить квартиру нужно… Словом, все тебе надо будет каких-нибудь пять-шесть тысяч рублей! Так вот, выложи ты мне, братец, на стол тысячи три, и сейчас же мы примемся за шитье приданого. А потом, как снимешь квартиру да покажешь ее мне, так мы сейчас же вас обручим, а потом, месяца через три-четыре, и за свадебку. Уж расходы по венчанию да брачному пиру я, так и быть, на себя возьму! — с ироническим великодушием добавил Головкин.

Тут уж Мельников не на шутку приуныл. У него было скоплено пятьдесят червонцев, и он считал эту сумму небольшим состоянием, а оказывалось, что это — просто капля в море нужных средств! Шесть тысяч рублей! Да если в их крошечной деревеньке урожай сам сто несколько лет подряд будет и если он с матерью себе во всем отказывать станет, так и то этой суммы ему в десять лет не скопить. А и скопить, так толку мало: разве хватит у него средств держать квартиру в семь комнат?

Выхода почти не было… «Почти», потому что тот выход, который ему давали подозревать, он принять не мог.

Этот выход указывал ему капитан Ханыков. Следуя данному ему поручению, Ханыков всеми силами старался залучить Мельникова в число заговорщиков: это было важно уже потому, что рота Мельникова считалась одной из лучших во всем полку. Но вместе с тем нельзя было не считаться и с опасностью открытого посвящения Мельникова в заговор. Василий Сергеевич открыто держался правительства регентши и мог разрушить все дело переворота. Поэтому приходилось заводить речь исподволь и понемножку.

Ханыков, знавший денежные затруднения товарища, не раз заводил с ним разговор о неблагодарности теперешнего правительства. Ведь вот он, Вася, выдающейся храбростью и сообразительностью значительно способствовал аресту опасного Бирона. Что толку от этого? Повысили не в очередь в чине — и только, но никакой материальной выгоды от этого для него не получилось.

— То ли дело было при великом Петре, — говорил Ханыков. — Сам-то он, батюшка, скромнее скромного был, а отличившихся за малейшую услугу щедро награждал. Да, сразу видно, что не его родная кровь нами теперь правит.

Затем, кинув несколько незначительных фраз, соблазнитель мельком рассказывал, что встретил недавно в Летнем саду царевну Елизавету и был снова поражен, насколько ее высочество фигурой, манерами и повадкой напоминает своего державного отца. А доброта-то, доброта! И Ханыков принимался перечислять всех тех, которые в затруднительных случаях обращались за помощью к царевне и неизменно уходили от нее обласканные, утешенные и одаренные. Он намекал, что этот путь не закрыт и для него, Васи.

Мельников знал, что вокруг царевны что-то затевалось — ведь слухи о заговоре носились в воздухе и не тревожили пока i еще только одной правительницы Анны, а потому понимал, куда клонит Ханыков. При других обстоятельствах Василий Сергеевич дал бы решительный отпор товарищу и наотрез предложил бы ему не заводить таких опасных речей. Но в данное время он был слишком подавлен личным несчастьем и, по большей части вздыхая, отмалчивался от какого-либо ответа.

Ханыков же объяснял себе его молчание и вздохи тем, что семена падают на благодарную почву, и с каждым разом становился все откровеннее.

Отчасти он не ошибался: в душе Мельникова действительно происходил большой разлад. Натуре Василия Сергеевича была противна мысль о заговоре вообще, а о заговоре ради корыстных целей тем более. Но необходимость и безысходность — великие советчики.

"Неужели все-таки придется пойти этим путем?" — тоскливо думал Мельников, стоя на карауле.

Эта мысль так мучительно поглощала все его внимание, что капитан даже не заметил подошедшего принца Антона, как не расслышал обращенного к нему вопроса.

— Эй, капитан, капитан! — весело окликнул его принц Антон, дотрагиваясь до плеча молодого офицера, — да ты и впрямь загрустил! Что с тобой?

Мельников вздрогнул, испуганными глазами посмотрел на принца Антона и вытянулся в струнку.

А принц тем временем продолжал с добродушной веселостью:

— Когда молодой, цветущий здоровьем и стоящий на отличной дороге человек начинает задумываться и грустить, то этому может быть весьма немного причин: во-первых, плохой желудок, о чем не может быть и речи ввиду отличного цвета лица капитана, во-вторых — несчастная любовь.

— Капитан Мельников — счастливый жених, ваше высочество! — вставил Стрешнев.

— Значит, и эта причина отпадает. Остается третья: денежные затруднения. Но вылечить от подобной болезни всегда в наших силах. На, капитан, возьми и не грусти! — с этими словами принц Антон сунул капитану сверток в пятьсот червонцев[63] и поспешно удалился со Стрешневым, не дожидаясь выражений благодарности окаменевшего от радости Мельникова.

С трудом дождавшись смены, Василий Сергеевич полетел к Наденьке. По счастью он застал ее дома и одну. Самого графа не было дома, а графиня очень благосклонно смотрела на юную любовь молодой парочки, внутренне не одобряла злобной суровости мужа и в отсутствие последнего всегда давала жениху и невесте возможность побыть наедине.

Захлебываясь от восторга, Мельников выложил перед Наденькой объемистый сверток, врученный ему принцем. Ведь здесь была большая часть той суммы, которую требовал ее дядя для начала шитья приданого. Может быть, он положит гнев на милость и удовольствуется этим, прикажет начать заготовку? Господи, хоть бы видеть, что предпринимается что-нибудь, что они хоть идут навстречу своему счастью?

Наденька, обрадованная не меньше жениха, выражала твердую уверенность, что дядя удовольствуется пока этой суммой, так как на него непременно должно произвести сильное впечатление то обстоятельство, что деньги исходят от принца Антона: ведь, значит, можно рассчитывать и далее на милость его высочества?

— Ты понимаешь, Наденька, — сказал ей Мельников, когда улеглись первые взрывы радости, — меня в этом случае радует не только то, что есть деньги, а также то, что достались они вполне честным путем. Ведь в последнее время я стоял перед тяжким соблазном и не умудри Господь принца оказать мне эту милость сегодня, так не знаю, на какой дороге стоял бы я завтра!

Наденька встревожилась и принялась расспрашивать жениха. Его слова навели ее на ужасную мысль: Вася, должно быть, собирался стать разбойником, о какой же другой дороге говорил он?

Когда Мельников рассказал ей о речах Ханыкова, Наденька пришла окончательно в ужас.

— Как? — вскрикнула она, — ты говоришь, что он уже давно разговаривает с тобою об этом, и ты до сих пор не сказал никому ни слова? Да ведь замышляется преступление, а ты молчишь, покрываешь?

— Полно, Наденька, — смущенно ответил жених, — неужели мне доносить на друга и товарища по службе?

— Неужели товарищ тебе дороже, чем я?

— Но при чем же здесь ты?

— Вот это мне нравится! Я при чем? Да ведь если заговор удастся, то первым делом всех Головкиных поразит немилость. Я-то Головкина или нет? А не удастся заговор, раскроется он помимо тебя да выяснится, что ты обо всем знал, то, как ты думаешь, погладят тебя по головке? А я тогда как же без тебя буду?

Мельников пытался слабо отговариваться, но Наденька не на шутку расстроилась. Она принялась доказывать жениху, что раз он ест хлеб теперешнего правительства и пользуется его милостью, раз он хочет войти в семью рьяных верноподданных малолетнего царя, то для него не можем быть и вопроса о том, как действовать далее.

Василий Сергеевич и сам сознавал это, но, с одной стороны, ему претила мысль стать доносчиком, с другой — он боялся, как бы его не заставили и далее играть роль шпиона, каким он в сущности оказался, не закрыв рта Ханыкова в тот самый момент, когда тот начал откровенничать.

Однако Наденька довольно быстро разогнала последнюю тень сомнений и колебаний. Она рассмотрела вопрос со всех сторон: с государственной, служебной и материальной, — и Мельников должен был признаться, что она — ангел, что она, как и всегда, права и что ему не остается ничего иного, как немедленно пойти и доложить обо всем графу Головкину, который уже сам изберет дальнейший путь.

— Только вот что, Наденька, — опасливо заметил Мельников, — вдруг меня спросят, почему же я до сих пор молчал?

— А ты скажешь, что хотел сначала иметь твердую уверенность, тогда как Ханыков только вчера вечером сделал тебе окончательные признания… Будь же умником! — сказала она, ласкаясь к жениху, — ведь дело идет о тебе и обо мне. Ну, какое тебе дело до всех остальных? Ты исполнишь свой долг офицера и верноподданного и обеспечишь нам счастливую будущность. Ты только подумай: наша свадьба, которая казалась нам такой далекой, такой несбыточной, теперь сразу становится близкой и осуществимой…

— Для тебя все на свете! — восторженно воскликнул окончательно покоренный жених.

Наградой ему были страстное объятие полненьких, мягких ручек Наденьки и поцелуй ее пухленьких губок. Полный самой твердой решимости, Мельников сейчас же велел доложить о себе графу Головкину, который только что вернулся домой.

Граф всегда охотно принимал Мельникова, так как ему нравилось играть в кошки-мышки с влюбленным женихом. Но теперь первые слова офицера заставили его вздрогнуть, насторожиться и внимательно прислушиваться.

— Я должен сообщить вашему сиятельству секрет государственной важности, — начал Мельников. — Уж давно носятся слухи, что вокруг царевны Елизаветы собираются некоторые недовольные офицеры и солдаты, которые замышляют совершить государственный переворот в пользу ее высочества…

— Это — старая песня, — небрежно кинул граф.

— Да, ваше сиятельство, и тем более странно, что этой старой песне не придают надлежащего значения. Дело не в том, что уже давно один из моих товарищей, капитан Ханыков, делал мне намеки на те выгоды, которые я мог бы иметь, если бы перешел на сторону ее высочества. Я ничего не отвечал ему — не соглашался, но и не отказывался. Я хотел, чтобы он высказался до конца. Только вчера вечером Ханыков окончательно открыл мне свои карты. Заговор растет, ждут только помощи от иностранных держав, чтобы приступить к выполнению переворота, и, может быть, недалек тот час, когда задуманное будет приведено в исполнение.

Головкин, сразу ставший серьезным, задал Мельникову ряд вопросов и из ответов на них мог действительно убедиться, что к сообщению капитана надо отнестись серьезно.

— Вот что, — сказал он, — ты сейчас же поедешь со мной во дворец к его высочеству принцу Антону. Там мы поговорим и вырешим, что надо делать.

— Еще одну минуту внимания, ваше сиятельство, — остановил его Мельников. — Теперь я хочу сказать два слова по личному делу. Вот, — он выложил на стол сверток с червонцами, — его высочеству благоугодно было подарить мне сегодня пятьсот червонцев. Благоволите принять эту сумму для того, чтобы можно было начать шить приданое Наденьки!

Головкин подошел к молодому человеку, ласково положил ему руку на плечо и сказал:

— Я возьму эти деньги и жду, что ты принесешь мне и остальную часть. Но ни единой полушки из этих денег истрачено не будет: я сам сделаю Наденьке все, что нужно. Если же я беру эти деньги, то для того, чтобы вручить скопленную тобой сумму Наденьке после венца. Ведь я хотел этого обеспечения только для того, чтобы убедиться, дельный ли ты человек или нет. Что ты беден, это неважно; важно, можешь ли ты перестать быть им. Сейчас я вижу, что можешь и спокоен за судьбу Нади. Ну, а теперь едем!

Принц Антон не на шутку встревожился, когда Мельников по приказанию Головкина изложил ему все дело. Он принялся ахать и охать, разливаясь жалобами на супругу-правительницу, которая всех их погубит своим легкомыслием. Он сказал, что постоянно твердит ей о том, что царевна злоумышляет против Брауншвейгского дома; она же только отмахивается и уверяет, будто Елизавета Петровна занята исключительно интрижками с гвардейцами, причем эти интрижки отнюдь не политического, а исключительно амурного свойства.

— Но надо же что-нибудь делать! — с пафосом воскликнул принц в конце концов, — и если она не хочет сама заниматься вопросом о безопасности императора, то этим должен заняться я.

Не успел принц окончить эту фразу, как дверь отворилась, и в кабинет мужа вошла правительница Анна Леопольдовна. Принц поспешил изложить ей то, что рассказик ему Мельников.

Поблагодарив капитана за преданность ласковым кивком головы, правительница задумчиво сказала:

— Да, в последнее время мне и самой кажется, что там затевается что-то скверное. Но ведь я бессильна… Какая польза предпринимать что-либо против царевны? Ведь за границей все равно остается вечная угроза нашему спокойствию в виде молодого принца Голштинского, и если даже мы обезопасим себя от Елизаветы, то наши недруги не успокоятся и начнут интриговать за этого чертенка… Нет, наоборот, нам надо как можно больше ласкать принцессу Елизавету, чтобы вернее опутать в сетях, когда придет тому время![64]

— Но нельзя ограничиваться рассуждениями, когда надо действовать! — заметил принц Антон.

— А кто говорит вашему высочеству, что я ограничиваюсь только словами? — холодно возразила правительница. — Как принцесса, так и ее друзья бессильны сделать что-либо без помощи иностранных держав. Ну, а мы скоро лишим ее возможности получить эту помощь. Шетарди заупрямился и хочет вручить верительные грамоты прямо императору; мы же отказали ему в этом, и ему остается только уехать. Нолькен получил от нас не один щелчок в нос, и я знаю из верных источников, что он уже просил о своем отозвании. А затем мы постараемся залучить к нам в гости принца Голштинского; если же это не удастся, то попросту похитим его и заставим формально отречься от всяких прав на российскую корону, а тогда уже и по отношению к царевне наши руки будут совершенно развязаны.

— Но в этом плане тот недостаток, что в нем слишком много "если", — упрямо твердил принц Антон. — Нолькена могут не отозвать или прислать вместо него интригана похуже. Шетарди может получить от своего правительства приказание пойти на уступки и ограничиться представлением аккредитивов не прямо императору, а правительству; похищение принца Голштинского может не удастся, да и наверное не удастся, так как его хорошо стерегут. Что же тогда?

Анна Леопольдовна вспыхнула; ее лицо, и без того подурневшее от беременности, пошло красными пятнами. Обыкновенно принц Антон говорил глупости, и ей легко бывало отделываться насмешками от его попыток вмешаться в государственные дела. Теперь же он случайно говорил совершенно дельно, и Анна Леопольдовна отлично сознавала, что муж совершенно прав, так как его слова в совершенстве отражали ее внутренние сомнения и опасения. Но именно это-то и раздражало ее.

— Ваше высочество, — начала она, стараясь казаться совершенно спокойной, хотя высокий вибрирующий тон голоса свидетельствовал, насколько она была взволнованна, — в силу своего положения я должна воздерживаться от лишних волнений, которые могут пагубно отразиться на ребенке, а потому я отказываюсь вступать в пререкания с вами. Скажу только, что один дурак может предложить вопросов больше, чем в состоянии ответить десять мудрецов. До свидания! — и она вышла, с силой хлопнув дверью.

— Вот всегда она так! — сконфуженно и жалобно сказал принц. — Ей говоришь дело, а она только ругается. Ах, женщины, женщины!.. Какой-то древний мудрец говорил: "Моя жена — лучшая женщина в мире; вот потому-то я считаю себя вправе утверждать, что и лучшая женщина в мире ровно ничего не стоит". Я всецело могу присоединиться к нему… Но надо же что-нибудь предпринять! — перебил он сам себя. — Вот что: нам надо привлечь к совещанию одного человека. Это — большая умница и очень преданная душа. Кстати, он должен быть где-нибудь здесь.

Действительно, Семен Никанорович Кривой, которого имел в виду принц Антон, оказался во дворце. Его приход принес как раз то, чего так опасался Мельников: было решено, что капитан сделает вид, будто склоняется к увещаниям Ханыкова, постарается проникнуть в заседания заговорщиков, вызнает досконально все их планы и намерения и будет по мере накопления сведений сообщать через Головкина принцу. Пока что никаких арестов производить не будут, чтобы не испугать пташек, которых потом накроют сразу всех. Кроме того, Мельников получил еще одно специальное поручение от Кривого: ему поручалось между прочим разведать, где именно и под каким обличием скрывается некий дворянин Столбин, какова на самом деле роль переводчика Шмидта при шведском посольстве и не представляют ли оба одного и того же лица?

Что же было делать? Мельникову приходилось подчиниться необходимости и взять на себя роль шпиона, которая крайне претила ему. Конечно, он не боялся выдать себя — полная интриг и подводных камней жизнь дворян, так или иначе близко стоявших к трону, приучила их скрывать свои истинные чувства и отлично играть комедию. Но дорого дал бы Мельников, чтобы не быть вынужденным пускаться на это дело. Даже мысль о счастье назвать через каких-нибудь полгода своей женой Наденьку меркла перед сознанием, какой ценой покупается это счастье…

XV СТАРЫЕ СЧЕТЫ

Прошел май, кончался июнь, но в положении наших героев ничто существенно не изменилось; если же и изменилось, то скорее к худшему, а не к лучшему.

Маркиз де ла Шетарди начинал серьезно думать, что ему придется уехать из России ни с чем. Его домогательства получить аудиенцию у малолетнего императора были решительно отклонены, и он жил теперь на положении частного лица, так что был вне покровительства личной неприкосновенности посла. Между тем, из сообщений Любочки Олениной он узнал, что граф Линар настаивает на принятии решительных мер против маркиза-интригана, вплоть до ареста последнего. Правда, Шетарди был не из трусливых. Узнав о том, что его собираются арестовать, он привел свою дачу на Островах, где жил с наступлением теплого времени, в боевое положение и сумел довести до сведения правительницы, что выбросит за окно первого, кто дерзнет явиться к нему помимо его желания. Это произвело свое впечатление: нерешительная Анна Леопольдовна побоялась открытого скандала, и распоряжение об аресте было отменено. Однако это мало гарантировало спокойствие маркиза. Он понимал, что если ему предложат выехать из русских пределов, то сопротивление будет невозможно и бесполезно. А в таком решении не было ничего невероятного. Ведь у Линара были старые счеты с маркизом, влияние красавца-графа все росло и доходило до открытого скандала. Так, правительница издала указ, запрещающий входить в Летний сад кому бы то ни было, кроме ее самой, лиц, сопровождавших ее, девицы Менгден и графа Линара. Однажды принц Антон, предполагавший, что это распоряжение не может касаться его, вздумал прогуляться в саду, но часовой штыком загородил принцу дорогу и наотрез отказался пропустить августейшего рогоносца. Эта история вызвала большие толки, и поведение правительницы возбудило негодование и неодобрение даже тех, кто до того всецело прилежал к ней душой. Но негодование разрослось до размеров скандала, когда с наступлением сильной жары Анна Леопольдовна приказала вынести свою постель на балкон дворца, выходивший на Летний сад. Один из современников упоминает в своих мемуарах о следующем: "Хотя перед постелью ставят экран, но из окон вторых этажей ближних домов все можно видеть". А что было это «все», нетрудно догадаться, если принять во внимание, что Линар жил в доме Румянцева, непосредственно примыкавшем к Летнему саду.

Шетарди понимал, что раз отношения правительницы к Линару доведены до степени открытого скандала, то от влияния саксонского посланника можно ждать всего. Таким образом, было весьма вероятно, что в один прекрасный день ему действительно предложат выехать на родину, а тогда — прощай дальнейшая дипломатическая карьера!

Если Шетарди должен был опасаться только за будущее, но никак не за личную безопасность, то Лестоку приходилось бояться и за то, и за другое. Он знал, что правительница считает его главным коноводом заговора. Мало того, однажды Анна Леопольдовна накинулась на цесаревну с упреком, обвиняя ее в том, что она держит около себя такую темную, вечно интригующую и злоумышляющую личность, как Лесток.

— Но помилуйте, ваше высочество, — с полным спокойствием и самообладанием ответила Елизавета Петровна, — если Лесток кажется вам подозрительным, то почему вы не прикажете арестовать его, пытать, даже казнить? Для меня он — очень опытный врач, но и только, и я не вижу причин прогонять его.

Этот ответ царевны, ставший сейчас же известным Лестоку, мало ободрил бедного врача. Лесток дошел до такой нервной возбужденности, что при малейшем шуме в соседней комнате кидался к окну, готовый выброситься на улицу. Он совершенно не знал, что ему делать. Бездействовать? Но это значило отказаться от мысли обеспечить свое будущее возведением на престол царевны. Действовать? Но ведь за ним следили теперь особенно упорно, и это могло дать врагам оружие против него!

Столбин и Оленька жили радостной мечтой о близком счастье. Переводчик Шмидт исчез однажды ночью из дома шведского посла, зато во дворце царевны Елизаветы появилось новое лицо: гоф-фурьер Воронихин. Это новое превращение Петра Андреевича было признано самым целесообразным. Ведь сношения с Шетарди почти совершенно прервались; Нолькен собирался уезжать, так как война Швеции с Россией была только вопросом времени; таким образом, Столбину было безопаснее жить около своей Оленьки, от свиданий с которой он все равно не отказался бы. Впрочем, в скором времени им предстояло и вообще-то поселиться вместе: свадьба молодых людей была назначена царевной на конец июня, то есть сейчас же после Петровок.

Такой же мечтой жили и Мельников с Наденькой. Их будущее казалось совершенно обеспеченным и верным. Наденькино приданое исподволь заготовлялось, свадьбу предполагали сыграть в начале ноября, перед рождественским постом; что же касалось графа Головкина, то он, казалось, окончательно отказался от мысли мешать счастью молодых людей. И Мельников, сначала отчаявшийся от навязанной ему роли шпиона, мало-помалу освоился и с этим.

Но пока ему еще не удавалось добыть существенные сведения. С одной стороны, в интриге наступил период сравнительного затишья, когда все как-то съежились и притихли; с другой — кружок близких к Елизавете Петровне лиц не решился сразу ввести Мельникова во всю полноту интриги. Быстрота, с которой капитан вдруг склонился на сторону царевны, тот факт, что это произошло непосредственно после денежного подарка со стороны принца Антона, не могли не внушить заговорщикам известной осторожности, и было решено, что сначала к Мельникову приглядятся, сначала его поиспытают, а уж потом можно будет окончательно зачислить его в "конспиративный штат", а пока что довольно было и того, что его принимала запросто царевна.

Таким образом, его шпионаж пока еще не принес ярких результатов. Но довольно было и того, что надлежащим сферам была известна роль Ханыкова, как подстрекателя, и было решено, что придет подходящий момент, Ханыкова схватят и под пыткой выведают все, что нужно.

Впрочем, и Мельникову удалось кое-что вызнать; он сообщил Кривому, что гоф-фурьер Воронихин кажется ему подозрительным, что голос Воронихина имеет сходство с голосом исчезнувшего купца Алексеева и что фурьер почему-то усиленно сторонится его, Мельникова. Это сообщение Василий Сергеевич сделал между прочим, так как особенного значения ему не придавал. Зато для Кривого это было целым откровением, а потому он немедленно приказал Ваньке Каину денно и нощно сторожить дворец цесаревны и, если Воронихин в ночное время куда-нибудь выйдет, немедленно схватить его и доставить куда следует.

Что касалось Ваньки Каина и его сообщника Жана Брульяра, то они были довольно в нерадостном настроении. С переездом Шетарди на дачу Жан был совершенно лишен возможности раздобыть какие-либо сведения, так как если у посла и происходили какие-нибудь совещания, то исключительно в саду, выходившем прямо к Невке и совершенно недоступном для большинства челяди.

А Ванька Каин чуть с ума не сходит от злости, что лакомый кусочек в виде двух сотен червонцев, обещанных ему за поимку Столбина, грозит окончательно ускользнуть от него. О Столбине не было ни слуху ни духу; вдобавок пропал и Шмидт, и таким образом ускользнула надежда найти Столбина под личиной переводчика шведского посольства.

В остальном ему тоже не везло. Чтобы поднять свой престиж, он было пустился на старые московские штучки и пытался путем хитрых подковырок утопить в грязных водах тогдашнего правосудия людей, обвиненных им в несуществующих преступлениях. Но вся беда была в том, то ему приходилось в таких случаях действовать через Кривого, Семен же Никанорович не напрасно говаривал: "Я сам — Кривой, а потому меня на кривой не объедешь". Таким образом, попытки Ваньки Каина реабилитировать себя за чужой счет не имели успеха.

Анна Николаевна Очкасова тоже чувствовала себя не по себе, но не давала запугивать себя разными страхами, бодро приговаривая, что "волков бояться, так в лес не ходить". С неустрашимостью, которая могла равняться разве ее же ловкости и изворотливости, она с головой отдалась политической агитации. Секретаря нового атташе французского посольства можно было встретить повсюду — в игорных домах, в модных ресторанах, на офицерских балах и пирушках, на излюбленных прогулках. Казалось, что этот бойкий, остроумный, любезный, к сожалению, горбатый молодой человек страстно жаждал использовать всю широту наслаждения жизнью. Но, прикрываясь маской кутилы и прожигателя жизни, Жанна неустанно агитировала за царевну, и плоды ее стараний начинали сказываться: офицеры гвардейских полков становились все нетерпеливее.

Однако, по мере того, как хлопоты Жанны приносили все большие и большие результаты, глубокое разочарование начинало пробираться к ней в душу. Все было готово, царевне надлежало только самой энергично взяться за дело, а она под всевозможными предлогами отвиливала от решительных действий. Между тем готовность гвардейцев доходила до апогея. Так, в начале июня гвардейские офицеры подстерегли Елизавету Петровну на прогулке и кинулись к ней с недоуменными восклицаниями:

— Матушка ты наша! Когда же это будет наконец? Мы все готовы и только ждем твоих приказаний! Что наконец повелишь нам? — возбужденно говорили они.

Цесаревна не на шутку перепугалась.

— Ради Бога, молчите и опасайтесь, чтобы вас не услыхали! — в отчаянии зашептала она, не зная, куда бы деваться, и готовая провалиться сквозь землю от ужаса. — Не делайте себя несчастными, дети мои, и не губите и меня! Разойдитесь, ведите себя смирно: минута действовать еще не наступила!

Но почему эта минута не наступила?

Жанна боялась, что она никогда не наступит. Она начинала подозревать, что Елизавета Петровна просто играет в опасную забаву — политику, но и не думает, в силу своего легкомыслия и трусости, серьезно взяться за дело. И действительно, веселые пиры и всевозможные любовные похождения, казалось, исключительно поглощали все внимание царевны.

Жанна разочаровалась и в доброте Елизаветы Петровны. Она видела, что легкость, с которой цесаревна разбрасывала деньги, проистекала скорее из присущего ей мотовства, желания нравиться, жажды популярности; но случись ей поступиться чем-нибудь нужным, необходимым, этого она, как начинала думать Жанна, и для родного отца не сделает.

Да, жизнь в Петербурге заставила Анну Николаевну значительно изменить взгляд на вещи. Прежде она думала, что все дело тормозится французским послом. Может быть, так оно и было вначале; но теперь Шетарди добросовестно делал все, что мог, а тормозила осуществление заговора сама же цесаревна. Шетарди ограничил свои требования немногими, легко приемлемыми пунктами, но Елизавета Петровна увертывалась от признания их своей подписью. Шетарди из кожи вылезал, чтобы добывать и передавать цесаревне деньги, необходимые для поддержания огненной готовности и преданности гвардейцев, а она своей пассивностью только толкала гвардейцев на какое-то цельное выступление. И Жанне делалось больно при мысли, что она подчинила всю свою жизнь мысли спасти Россию возведением на престол Елизаветы Петровны и что эта мысль оказалась новой химерой.

Тем временем отношения со Швецией все портились и портились. В середине июня стало известным, что шведское правительство отзывает барона Нолькена обратно в Швецию. Его отъезд был назначен на конец июня, и это всполотдаю приверженцев цесаревны. Ведь отзыв посла означал близость открытия военных действий, а если для возведения царевны на престол не воспользоваться этой внешней заварухой, тогда долго еще пришлось бы ждать другого столь же удобного момента.

Незадолго до своего отъезда Нолькен объехал с прощальными визитами всех высоких лиц. Был он и у цесаревны, но переговорить им по душе не удалось, так как при приеме присутствовало несколько человек из тех, доверять которым было невозможно. Поэтому чтобы известить Нолькена о своем решении по поводу нескольких возбужденных им вопросам, Елизавета Петровна послала вечером, накануне отъезда посла, Столбина-Воронихина сообщить на словах свой ответ.

Не без внутреннего неудовольствия подчинился Столбин приказанию царевны. Ведь этот вечер был кануном не только отъезда барона Нолькена, но и его собственной свадьбы, которая должна была произойти в домовой церкви дворца Елизаветы Петровны. Но что было делать? И с тяжелым сердцем Петр Андреевич поздно вечером вышел из дворца.

Почему-то в этот день его с особенной силой преследовали воспоминания. Припомнилось, как он впервые увидел Оленьку, как с первого взгляда пленился ее хрупкой прелестью, как объяснился с ней. Припомнилось тяжелое время разлуки, радость обретения… А завтра… завтра…

Но ему даже страшно становилось от сладостной жути предвкушения ожидавшего его счастья.

Погруженный в свои тихие мечты, он подвигался по заснувшим улицам, не обращая внимания на то, что за ним все время и неотступно крадется какая-то тень. Не подозревая ничего, Столбин свернул в переулочек, совершенно пустынный и темный, несмотря на то, что стояла белая ночь; темнота происходила от того, что небо было густо обложено большими мохнатыми тучами.

Навстречу ему показались двое мирных прохожих. Поравнявшись со Столбиным, они расступились по обе стороны, как бы желая дать ему дорогу, но не успел Петр Андреевич сделать и двух шагов, как сзади его сильным броском опрокинули на спину, и в тот же момент кто-то третий засунул ему в рот тряпку. Затем Столбин почувствовал, что его быстро и ловко окручивают веревками.

— Стой-ка, ребята, — проговорил знакомый голос, — сначала надо посмотреть, тот ли это, кого нам нужно, а то как бы греха не вышло! Этот самый! — продолжал он, пригибаясь к самому лицу брошенного на землю, причем Столбин увидал перед собой наглое лицо Ваньки Каина. — Э, ангелы небесные! — вдруг вскрикнул негодяй, внимательно приглядываясь к глазам Столбина. — Да ведь это — старый знакомец, купец Алексеев! Ну, знатная нам пташка попалась!

Он пронзительно свистнул, и в ответ на это из-за угла послышался такой же свист, после чего к группе подъехал крытый возок.

— Тащи, ребята, его благородие в возок! — скомандовал Ванька. — Да осторожнее, не расшибите, а то сразу многих персон ушибете! Вы думаете, это — одно лицо? Как бы не так! Ушибете Воронихина — так купец Алексеев заплачет, а господин Столбин слезы утирать будет. Пожалуй, что и переводчик Шмидт закряхтит, кто ж его знает!

Столбина втащили в возок и положили поперек. Рядом кое-как умостился Ванька, дверца захлопнулась и возок быстрой рысцой тронулся в путь.

— Ну, берегись теперь, ваше благородие! — не помня себя от радости заговорил Ванька, — теперь сразу за все рассчитаемся! Отольются волку овечьи слезки, уж погоди! Много мне из-за вашего благородия докуки вышло; сколько раз ты уже из моих рук вывертывался, да теперь не увернешься, шалишь, брат!

Через полчаса езды возок остановился, послышался скрип ворот, возок въехал во двор. Когда новый скрип ворот возвестил, что они опять закрыты, Столбина вынесли из возка, отнесли на руках в какой-то мрачный подвал и бросили там на пол. Затем, вынув изо рта арестованного тряпку, Ванька поспешно удалился, оставив Столбина связанным в душной, промозглой вонючей темноте.

Прошло некоторое время, Столбин даже не мог учесть, сколько именно, — так оглушило его это неожиданное нападение. Вдали послышался звук многих шагов, гулко отдававшихся под сводами, зазвенел замок отпираемой двери, скрипнули тяжелые железные петли и дверь открылась, впуская вместе с волной яркого света группу из нескольких человек. Когда Столбин открыл глаза, ослепленные резким переходом от тьмы к свету, он увидел, что находится в застенке, о чем свидетельствовал ряд страшных орудий, вокруг которых уже хлопотали палачи. Перед ним с улыбочкой стоял Кривой. Вдали за столом, покрытым красным сукном, восседал с бесстрастным лицом князь Шаховской, Юпитер застенка, а рядом с ним писец чинил перья, готовясь записывать показания допрашиваемого.

— Вот не чаяли свидеться! — с добродушнейшим на свете видом заговорил Кривой. — Сколько лет не видались, а все же Бог привел. Эх, барин, барин! Говорил я тебе тогда: руби дерево по себе, не борись с сильным, почитай власть имущих! Не послушался ты меня — вот куда тебя суемудрие привело!

— Делай свое дело, палач, — презрительно ответил ему Столбин, — но не говори о том, что не понимаешь!

— Обвиняемый совершенно прав, — скрипучим голосом вмешался Шаховской, — всякие излишние разговоры бесполезны, время дорого и терять его даром нечего. Подведите обвиняемого к столу!

Начался допрос. Столбин отвечал твердо и сжато на вопросы, касавшиеся его самого, но чуть только вопрос касался политики царевны Елизаветы, ее приверженцев и отношений к послам иностранных держав, так он замыкался в упорном молчании.

Тогда приступили к пытке. Взвесили несчастного на дыбу, били плетьми, прижигали кожу, забивали деревянные гвозди под ногти, ломали кости колодками — ни звука, ни стона не вырывалось из плотно сжатых губ мученика; только его бесстрашные глаза слали безмолвные проклятия.

Но и взор этих глаз, возбужденных решимостью и героизмом, стал меркнуть.

— Оленька! — простонал он.

Вдруг веки Столбина закрылись, голова безжизненно свисла набок.

— Довольно пока на сегодня!.. — приказал Шаховской. — Пошлите за лекарем, пусть приведет в чувство и отходит: денька через два опять за него примемся, тогда небось заговорит!

Но напрасны были старания врача. Привести Столбина в чувство не удалось. Оленька вторично овдовела, ни разу не бывши замужем.

XVI ПОВОРОТНЫЙ ПУНКТ

Выждав дня три, Ванька Каин с ухмыляющейся физиономией отправился к Кривому.

— Что новенького скажешь? — спросил его Семен.

— Да вот за расчетом пришел, Семен Никанорович.

— За каким таким расчетом?

— Разве забыли, что за поимку Столбина вы обещали мне двести червонцев?

— Нет, не забыл. Да ведь ты Столбина не поймал!

— Чего-с? — Ванька от неожиданности даже рот раскрыл. — Да ведь я вам его прямо в руки предоставил!

— Дурашка! — совсем ласково сказал Кривой. — Да разве ты Столбина ловил? Ты ловил и поймал Воронихииа, как тебе было приказано, а о том, что этот Воронихин самый Столбин и есть, ты даже не знал. Так за что же я тебе платить буду? Уж не за то ли, что я, сидя на месте, больше знаю, чем ты, хотя там и вечно трешься? Да ведь тебя давно прогнать с глаз нужно! Я тебя по доброте сердечной все еще держу, а ты дерзаешь денег требовать? Нехорошо, Ванька! И в твоем деле тоже надо совесть иметь! Ступай-ка подобру-поздорову, дурашка, да подумай о моих словах на досуге!

Так и пришлось Ваньке уйти несолоно хлебавши. Но совет Кривого "пораздумать на досуге" Каин к сведению принял и сейчас же, как только пришел домой, принялся обсуждать свое положение. Ему недолго надо было раздумывать, чтобы прийти к мысли о полной бесцельности, бездоходности и опасности своей настоящей службы.

Занимаясь политическим сыском, Ванька должен был вращаться среди народных масс, рассчитывая выискать и схватить агитатора. Это поставило его лицом к лицу с общенародным настроением, и для Каина отнюдь не было тайной, что Брауншвейгский дом не пользуется ни популярностью, ни любовью масс и что наоборот, при имени царевны Елизаветы лица светлеют, словно заслыша что-то обещающее радость и счастье.

Но само по себе настроение масс не могло быть решающим. Царствование Анны Иоанновны тоже не пользовалось популярностью, а между тем при покойной государыне не было проявлено ни одной мало-мальски серьезной попытки учинить переворот. Да это и понятно: у Бирона была железная рука, и он умел направлять своих клевретов в определенную сторону, а правительство регентши отличалось бессистемностью, слабостью, растерянностью. Заговор налицо, он крепнет, растет, пускает корни — это Ванька отлично видел. Но сам же Кривой не раз жаловался ему, что Анна Леопольдовна отступает перед решением принять крутые меры, на которых настаивал принц Антон. Со стороны Швеции явно пахло войной, гвардия открыто выражала свою преданность царевне: нетрудно было предсказать, что из всего этого неминуемо возникнет серьезная заваруха.

Ванька вспомнил мысль, мелькнувшую у него в голове еще тогда, когда Кривой впервые посвящал его в политическое положение момента. "Служа правительнице, рискуешь больше, чем став на сторону царевны!" — вот как формулировалась тогда эта мысль. И теперь Ванька видел, что его соображения были правильны, что риск все возрастает, но с каждым днем меньше оправдывается.

Раздумывая дальше, Каин пришел еще к нескольким, довольно неожиданным соображениям. Во-первых, он подумал о том, что ведь, в сущности говоря, царевна Елизавета Петровна как-то ближе ему, чем Анна Леопольдовна; во-вторых, подумал о том, какую разную позицию занимают сторонники той и другой.

Ведь агенты как правительницы, так и царевны ни в средствах, ни в цели, ни в приемах борьбы нисколько не отличались друг от друга. О бескорыстии заговорщиков не могло быть и речи — кто же не знал, что царевна сыплет деньгами направо и налево! Заговорщики точно так же переодевались, выслеживали, подслушивали, подкупали, прикидывались, а между тем они были «заговорщики», тогда как Ванька именовался шпионом, сыщиком, Иудой-предателем. Попадись Ванька в руки заговорщиков, и с ним поступили бы не лучше, чем со Столбиным. Только сказали бы: "Собаке собачья и смерть", а вот Столбин, тот умер "мучеником"…

Словом, результатом размышлений Ваньки было то же самое, что уже давно назревало в тайниках его сознания: служить Кривому бездоходно, опасно и глупо.

Но как же сразу перекинуться на другую сторону? Вдруг еще его искренности не поверят и выдадут его правительству? Нет, надо сначала овладеть какой-нибудь важной тайной, суметь явно доказать свою приверженность царевне, а уже потом вступить в ряды заговорщиков. Тождество Столбина с переводчиком Шмидтом, купцом Алексеевым и гоф-фурьером Воронихиным наглядно указывало на нити, связующие Швецию и Францию с партией царевны. У французского посла Ванька имел верного слугу в лице Жана Брульяра, значит, в эту сторону ему и следовало направить свою деятельность, тем более что через посла Шетарди можно будет войти в доверие царевны…

"Батюшки! — перебил свои размышления Каин. — Да ведь Оленька-то живет у царевны!"

Вот та награда, которой он потребует, между прочим!

Мысль об Оленьке дала окончательный толчок его готовности перекинуться на сторону царевны Елизаветы. Через несколько дней он навестил Кривого и сообщил ему с озабоченным видом, что напал на след грандиозного замысла и потому решил посвятить себя окончательному раскрытию его, а, следовательно, все это время решил не брать на себя никаких других дел.

Кривой искоса посмотрел на Ваньку, но не протестовал. Он только попросил, чтобы Ванька время от времени наведывался к нему.

Затем Каин всецело отдался надзору и выслеживанию французского посла. Он нанял полуразвалившуюся хибарку, помещавшуюся на другом берегу реки против дачи французского посла, и неотступно наблюдал по ночам за противоположным берегом. Эти наблюдения, равно как и сообщения Жана Брульяра, дали ему понять, что в настроении заговорщиков происходит какой-то поворотный пункт, так как вместо прежнего уныния и подавленности в посольстве царит большое оживление, да и сам посол, как сообщал Жан, повеселел.

Ванька не раз замечал, как ночью по реке крадучись пробирались лодки и приставали к даче. Не раз проплывала большая гондола, с которой около дачи неизменно раздавались звуки трубы. В первое время появления гондолы на даче все оставалось тихо, но однажды — это было в самом конце июля, — в ответ на трубный звук на берегу появился человек, махнувший белым платком. Тогда гондола пристала к берегу и простояла там часа два-три, после чего опять отплыла обратно. После этого гондола приплывала еще раза два-три и каждый раз приставала к берегу.

Все эти наблюдения давали Ваньке сравнительно мало материала, но он терпеливо ждал наступления осени, так как с переездом обратно в город работа его, Каина, была бы значительно облегчена. У него уже составился маленький план, как использовать тайну потайного хода: Жан Брульяр будет той жертвой, которой надлежит очистить Каина от грязи прежней службы! А пока самые ничтожные сведения были очень ценны. Посол повеселел, в посольстве царит оживление — значит, шансы заговорщиков поднялись, и ванькино ренегатство имеет полный смысл.

А маркизу де ла Шетарди было с чего повеселеть! Заколдованный круг, еще недавно охватывавший его мертвой петлей и сковывавший малейшие попытки к проведению намеченного плана, вдруг распался, и вдали снова засияли радужные горизонты!

В последнее время сношения посла с Елизаветой Петровной как-то ослабли, и сам Шетарди отнюдь не был расположен оживлять их. Однажды к нему на лодке явился Лесток, который буквально дрожал от страха и поминутно оглядывался, словно опасаясь, что его сейчас же схватят и на месте казнят. Лесток сообщил, что царевна желает непременно повидать маркиза, так как ей надо многое сказать ему. Поэтому она поедет кататься как-нибудь ночью по реке в гондоле и при приближении к даче даст о себе знать троекратным трубным звуком; если маркизу удобно будет принять ее, пусть она прикажет в ответ на сигнал махнуть с берега белым платком, если же это почему-либо покажется неудобным маркизу и ответного сигнала он не даст, то царевна вернется домой и попытается приехать в другой раз.

В этот момент Шетарди отнюдь не был расположен видеться с царевной. Он уже передал ей массу денег, его правительство открыто выражало недовольство крупными тратами, которые падали, словно в бездонную пропасть, не принося ни малейшего результата; к тому же для Шетарди не было тайной, что русское правительство серьезно обсуждает вопрос, не потребовать ли от версальского двора отозвания посла?

При таких обстоятельствах свидания с Елизаветой Петровной были бы неприятными. Шетарди был уверен, что, раз она хочет непременно видеть его, значит, будет просить денег, а давать их он не мог и не хотел.

Поэтому немудрено, что в первый же раз, когда с реки послышался троекратный трубный сигнал, на берегу, у дома Шетарди, никто не отозвался ответным маханием. Сигнал повторился, затем гондола повернула и уплыла обратно.

То же самое повторилось через три дня, потом еще через два дня; результат был все тот же!

И вот однажды к даче маркиза подкатил щегольский экипаж. Уже темнело, белые ночи кончились, и Шетарди не мог сразу догадаться, кто рискнул так открыто приехать к нему, бывшему в явной немилости. Только тогда, когда из экипажа легко выпрыгнула тоненькая, гибкая фигурка, маркиз узнал Любочку Оленину и его сердце радостно забилось: так открыто фрейлина приезжала только в тех случаях, когда имела «тайное» поручение от правительницы.

После первых приветствий, ласк и поцелуев, Любочка смеясь принялась рассказывать "милому Яшеньке", как она иногда называла в шутку Жака-Иоакима де ла Шетарди, что Анна Леопольдовна опять послала ее в качестве шпиона.

— Эта дурында ровно ни о чем не догадывается! — весело тараторила Любочка. — Наоборот, она уверена, что я предана ей всей душой, а потому опять поручила мне кое-что разведать у вашей милости. Представь себе, ведь она думает, будто я ради нее пожертвовала своей стыдливостью и честью!

Смелые ласки маркиза и довольный смешок Любочки явно иллюстрировали при этом, что Оленина даже и при добром желании не могла бы пожертвовать стыдливостью и честью, как чем-то давно утерянным и забытым.

— Но все-таки, моя кошечка, в чем же дело? — спросил посол.

— Дело вот в чем, — смеясь ответила Любочка, — правительница окончательно запуталась и не знает, что ей делать. Под влиянием советов Линара она несколько круто обошлась с моим милым Яшенькой, позволила себе грозить ему и очень резко отклонила его требование аудиенции у императора. И вот теперь кабинет получил достоверные сведения, что Швеция не сегодня-завтра объявит нам войну, так как шведские войска деятельно стягиваются к границе. Мало того, шведы намерены привлечь к военным действиям принца Голштинского и поручить ему командование какой-нибудь частью. При этом они объявят, что сражаются отнюдь не против России, а за потомков Великого Петра, так как теперешнее наше правительство чуждо России и губит ее, внося неурядицу также и в европейское согласие. Шведов-то наш кабинет не боится, но Остерман на совещании прямо высказал, что за спиной Швеции стоит ее верная союзница, Франция. Пруссия, Австрия и Испания и без того заняты войной за австрийское наследство, им в пору свои дела устроить. Таким образом, если к Швеции примкнет Франция, то правительству нашего малолетнего императора несдобровать. Поэтому решено исправить все прежние прегрешения против вашей милости. Мой Яшенька получит аудиенцию у императора, будет обласкан правительницей и ему дадут всяческое удовлетворение. Но вот чего боятся: а ну, как маркиз де ла Шетарди настолько обижен, что покорность русского кабинета не умилостивит его? Ведь тогда Россия без всякой пользы пойдет на то, что она считает унижением. Вот правительница и поручила мне съездить к тебе и все разузнать. Что же прикажешь ей сказать, мой повелитель?

— Любочка, — воскликнул маркиз, целуя бархатные руки девушки, — ты — неоценимое сокровище!

— И ты это только теперь узнал, неблагодарное чудовище? — спросила Любочка, по-кошачьи ластяся к маркизу.

— Нет, я всегда говорил тебе это, но с каждым разом убеждаюсь все больше и больше. Так вот ты скажи правительнице так: "Я, мол, застала маркиза очень огорченным. В ответ на мои тревожные расспросы он рассказал мне, что его очень огорчает необходимость покинуть прекрасную Россию. Когда же я спросила его, что заставляет его уезжать, то он ответил, что версальский двор принял отказ в аудиенции за открытый вызов, на который можно ответить только оружием. Как только Швеция двинет против России войска, Франции волей-неволей придется примкнуть к ней, к Швеции, конечно. Я спросила его: неужели союз Франции с Швецией в военном деле неизбежен? Он же ответил, что все дело только в отказе русского правительства дать аудиенцию: если бы это совершилось, то у Франции не было бы причин для враждебных действий!"

— Хорошо, я так и скажу. Но я, право, не понимаю… Это — какое-то странное упрямство с твоей стороны! Ну, какой тебе толк от аудиенции? Не все ли тебе равно, кому подать бумажку!

— Нет, Любочка, не все равно. Я должен вручить верительные грамоты самому императору потому, что и русский посол вручает свои аккредитивы не французскому министру, а самому королю Людовику. Поступить иначе, значит признать, что Франция стоит ниже России. Ну, а вручить грамоты вообще мне нужно для того, чтобы пользоваться покровительством международного права. Сейчас я — просто французский подданный Шетарди, которого можно выслать, арестовать, судить, наказать, но, как только император примет меня и мои полномочия, то я стану французским послом, а не просто маркизом де ла Шетарди. Дом, в котором я живу, будет считаться частью французской территории. Это — так называемое право экстерриториальности. В помещение, занимаемое посольством, русские власти не могут войти, не могут…

— Бросим эту скучную материю! — перебила Любочка лекцию посла о международном праве. — Мы так редко зидимся в последнее время, что жалко тратить минуты свидания на ученые споры! Да обними же меня, чудовище! Ну, вот так…

Любочка уехала от маркиза только поздней ночью, уехала довольной во всех отношениях: и в страсти, и в щедрости Шетарди оказался вполне на высоте положения!

Сообщение Любочки давало совершенно новый поворот всему делу. Раз ему дадут аудиенцию — значит, он может рассчитывать на долгое пребывание в России. Следовательно, бросать дело цесаревны Елизаветы не только не приходится, но, наоборот, надо спешить использовать минуту затруднения. И теперь уже сам Шетарди хотел видеть царевну. Но как дать ей знать? Столбина не было в живых, Жанна лежала в постели, сломленная и потрясенная трагической судьбой молодого человека, всю жизнь добивавшегося счастья с любимой женщиной и погибшего накануне того, как это счастье должно было осуществиться. А Лесток не показывался… Как же снестись с царевной?

Но, должно быть, небо хотело рядом удач вознаградить маркиза за долговременную "мертвую полосу". Часов в одиннадцать вечера одного из ближайших дней с реки понеслись призывные звуки трубы. Шетарди, сидевший в этот момент в беседке, поспешно сорвался с места, бросился к берегу и замахал платком. Отрывистый стон трубы дал ему понять, что его сигнал замечен. Вслед за тем гондола стала медленно поворачиваться, направляясь к берегу. Шетарди поспешно поднялся к дому, убедился, что выходы в сад охраняемы слугами, на которых можно положиться, и сейчас же вернулся к пристани. Он подоспел туда в тот самый момент, когда гондола причаливала.

Кинули мостки, и на них показалась высокая, царственная фигура Елизаветы Петровны. Шетарди галантно встал на одно колено и подал царевне руку. Легко опираясь на нее, она сошла на берег. Сейчас же, повинуясь поданному ею знаку, гондола молчаливо отъехала и встала на якорь посреди реки.

Был жаркий, душный вечер. Ни единое дуновение не нарушало гладкой, как зеркало, поверхности реки, в которой таинственно отражались береговые дали и деревья, склонявшиеся тяжелыми ветвями к воде. От садовых куртин несся сладкий, одурманивающий аромат цветов, который заставлял сердце биться особенно томно, сладкой спазмой сжимая горло. Это была одна из тех ночей, когда хочется молиться, мечтать, любить и творить…

Легко опираясь кончиками пальцев на руку маркиза, Елизавета Петровна медленно взбиралась по отлогому откосу к беседке, стоявшей на холмике, по склонам которого росли левкои, резеда и душистый горошек. Даже голова кружилась от этого пряного букета запахов!

— Хорошо у вас здесь! — мечтательно сказала царевна, входя в беседку.

Несмотря на цветные окна, здесь было почти совсем темно. Елизавета Петровна почти ощупью нашла кушетку и опустилась на нее, утопая в мягких пружинах.

— Темно! — сказал Шетарди, и его голос звучал какой-то непонятной интимной дрожью. — Я сейчас принесу огня!

— Бога ради не надо! — вскричала цесаревна. — Так хорошо говорится, думается и слушается в этой прозрачной тьме. Зачем нам свет, маркиз? Разве мы не знаем друг друга? Разве нам надо бояться чего-либо в этом волшебном царстве феи цветов? Садитесь возле меня, маркиз, и давайте поболтаем. Мы давно не виделись, и я, право, даже соскучилась по вас… Ну, имеются у вас какие-либо новости?

Шетарди рассказал царевне Елизавете все, что сообщила ему Любочка. Во время рассказа голос маркиза дрожал все больше и больше. Ведь не мог он забыть, что все это говорила ему Любочка и говорила здесь же, в этой сгмой беседке, сидя на этой самой кушетке… Да, что-то необычное творилось с избалованным красавцем, всегда спокойным, самоуверенным, холодным. Запах цветов пьянил его, ночная тишина пела страстные гимны счастью, память дразнила пылкими сценами пережитых наслаждений. И мощно, неудержимо влекло его к сидевшей теперь возле него обаятельной женщине, от которой тонкой, еле уловимой, но сладкой и острой волной струились флюиды расцвета и апогея женственности.

Шетарди кончил свой рассказ. Наступила минута молчания. Наконец Елизавета Петровна заговорила, и ее голос казался тихой жалобой, полной затаенных слез.

— Очень рада за вас, милый маркиз, — сказала царевна, — потому что вам действительно было трудно жить при прежних двусмысленных отношениях с двором. Вы получите аудиенцию, и это даст вам необходимые гарантии. Но вы рассказываете об этом так, как если бы не вы, а я получу тут какие-либо выгоды. Я верю, — поспешно сказала она, заметив, вернее почувствовав, что маркиз хочет перебить ее горячими уверениями, — верю, что вы готовы и впредь, как прежде, употреблять всю силу своего влияния ради облегчения и улучшения моей участи. Но одного доброго желания мало. Нет, маркиз, в последнее время я окончательно отчаиваюсь! У меня даже нет желания продолжать борьбу, и, право, по временам мне кажется, что лучше всего будет пойти навстречу желаниям моих врагов и удалиться под защиту монашеской скуфьи…

— Что вы говорите, ваше высочество! — пламенно воскликнул Шетарди. — Ведь если вы откажетесь от жизни, то кто же иной имеет право пользоваться ее благами? И почему именно теперь, когда обстоятельства поворачиваются в благоприятную сторону, вы поддаетесь злому духу уныния и отчаяния?

Из-за туч брызнул лунный свет. Золотистые волосы царевны заискрились, лицо и белые, полные руки казались высеченными из мрамора, и только слезинки, бриллиантовой радугой горевшие в уголках глаз, да высоко вздымавшаяся, пышная грудь говорили о жизни, о взволнованной внутренней работе.

— Потому, что я одна, милый маркиз, — грустно ответила она, — а женщина, не имеющая в мужчине твердой опоры, — ничто. Вы, мужчины, можете жить стремлением к цели, отвлеченной идеей, мы же только тогда радуемся достижению, если можем с кем-нибудь разделить его плоды. Я стараюсь жить мечтой… Так иногда туман скрывает от нас угрюмую действительность сурового пейзажа, заставляя видеть в своих волокнистых нагромождениях замки, сады, воздушные образы… Но налетают вихри, и эта суровая действительность начинает казаться еще ужаснее, чем прежде. Мечты красят жизнь, но когда суровое прикосновение действительности срывает их радужные покровы, то настоящее и будущее кажутся еще безотраднее. Я пережила много иллюзий, маркиз…

— Но вы заблуждаетесь, ваше высочество! — с негодованием запротестовал маркиз. — Вы — предмет всеобщего обожания, один ваш вид чарует и привлекает сердца, редкий человек обладает таким, как у вас, даром притягивать к себе!

— Полно, милый маркиз… — грустно начала Елизавета Петровна.

Луна окончательно выплыла из-за облаков и широкой волной света одела царевну. Последняя повернула к мистически сиявшему светилу взор своих скорбных глаз, задумалась, не договорила. Только ее рука с выражением безнадежного отчаяния приподнялась и безвольно опустилась на руку Шетарди.

Посол вздрогнул, словно его коснулась электрическая искра: он ощутил слабое, еле заметное пожатие пальцев Елизаветы Петровны. Он ответил на это пожатие — рука царевны не отдернулась. Тогда, упав на одно колено, Шетарди покрыл эту руку пламенными поцелуями и воскликнул:

— Пусть так! Но зато я, маркиз де ла Шетарди и французский рыцарь, объявляю себя отныне рыцарем прекрасной русской царевны, которую клянусь и обещаю сделать царицей великой России или пасть за нее в бою!

— Царевна… Царица… — словно в забытье прошептала Елизавета Петровна. — Высокий сан… Громкий титул… Но где же женщина? Где же Елизавета, которой так хочется жить, любить и быть любимой?

Посол резко поднял голову, его взор встретился с томным, призывным взглядом царевны. Луна снова скрылась за облаками, но в наступившей тьме еще сильнее, еще властнее чувствовался призыв мятущейся женственности. Шетарди бессознательно все крепче сжимал теплую, вздрагивающую руку. Вот и другая тихой лаской коснулась его рук.

— Царевна моя! — хриплым шепотом страсти вырвалось у Шетарди.

Он кинулся к Елизавете Петровне и обхватил обеими руками ее тонкий, змеино-гибкий стан. Две полные, выхоленные, трепещущие желанием руки обвили его шею и прижали к взволнованно вздымавшимся персям. Все завертелось, закрутилось в голове посла; только страсть, всеобъемлющая, победная, неотвратимая, как смерть, овладела каждым фибром его существа.

И долго-долго, до конца дней своих вспоминал потом маркиз эти минуты острого счастья. Какой-то сонной грезой, обр лвками мечты представлялись они ему. Луна то выплывала, озаряя сверкавший страстью взор и белое упругое тело, то вновь скрывалась, и ночь благословляла их страстные вздохи объятиями бархатной тьмы… Пахло левкоями… Из-за реки несся несложный мотив какой-то русской песни… И всю жизнь потом запах левкоя и мотив этой песни казались маркизу клочками пережитого острого счастья…

Небо совершенно очистилось от облаков и светила полная луна, когда он и цесаревна наконец вышли из беседки. По лигу Елизаветы Петровны скользила томная улыбка сытого зверька. Шетарди был бледен и слегка пошатывался, все еще опьяненный хмелем страсти. Но по мере того как они спускались к реке, чувства замолкали, и все слышнее становился голос разума.

Шетарди махнул платком; гондола снялась с якоря и стала подплывать к пристани. С реки пахнуло свежим, сырым ветерком, который унес с запахом цветов последние остатки ночных чар. Елизавета Петровна вздрогнула, плотнее закуталась в плащ и рассеянно следя взором за подплывавшей гондолой, подумала:

"Это вышло очень удачно. Маркиз очень мил, а главное — теперь ему будет уже неловко отказывать мне в моих просьбах. Он — слишком рыцарь, чтобы не понимать, что нельзя пользоваться ласками принцессы крови, не поступаясь за это хогь чем-либо!"

Поцеловав со страстной почтительностью протянутую ему руку и проводив взорами гондолу, быстро скрывшуюся за поворотом, маркиз задумчивой поступью направился к себе.

Он думал:

"Вот что я называю соединить приятное с полезным!.. Женщина, которая отдается, подчиняется. Теперь мне легко будет заставить ее играть мне в руку. Да и пора! Письма Амело и Флери становятся с каждым днем все нетерпеливее. Теперь после того, как я получу аудиенцию, а царевна будет вся в моих руках, мне будет легко направить ход русских дел по моему желанию!"

Да, ночные чары развеялись; цесаревна и маркиз уже думали о том, как бы повыгоднее использовать пережитые минуты упоения. И оба они чувствовали, что этот момент должен стать поворотным пунктом на пути к преследуемой цели!

XVII НАКАНУНЕ ПЕРЕВОРОТА

В конце июля 1741 г. Швеция объявила России войну, и русские войска под командой фельдмаршала де Ласси двинулись в Финляндию. Анна Леопольдовна, несколько испуганная возможностью политических осложнений, решила, вопреки протестам Линара, немедленно удовлетворить претензии французского посла, и 11-го августа маркиз де ла Шетарди получил секретную и частную аудиенцию у Иоанна VI. Правительница, державшая во время аудиенции малолетнего императора на коленях, употребила все усилия, чтобы очаровать посла и сгладить прошлые недоразумения. Маркиз отвечал на ее уверения самыми пламенными уверениями в дружбе Франции и своего государя, но нечего и говорить, что обе стороны так же мало верили друг другу, как и самим себе. Тем не менее эта аудиенция очень порадовала посла. Пусть слащавые уверения правительницы неискренни, но они доказывают, что Франции боятся, что перед Францией заискивают; следовательно, ему, маркизу, можно безопасно проводить свои планы.

Вскоре после аудиенции Шетарди переехал с дачи в город, и опять закипела работа заговорщиков. Несмотря на то, что как дворец Елизаветы Петровны, так и дом посольства был окружен целой сетью шпионажа, у правительства не было никаких сведений, за исключением тех, которые шли из-за границы. Не раз составлялись хитрые планы, подстраивались искусные западни, но каждый раз попытки поймать на месте кого-нибудь из агентов царевны кончались полной неудачей. Кривой серьезно задумался над этим, но, конечно, ему трудно было догадаться, что измена исходила со стороны Ваньки Каина.

Действительно, последний вел свое дело очень тонко. Он ничем не скомпрометировал себя и даже сами заговорщики не знали, что своей неуловимостью они обязаны ему: Ванька ждал более удобного случая открыться им. Он не оставался бездеятельным в глазах начальства — о, нет, он с неуклонной точностью арестовывал тех, кого ему указывали. Только он умел устроиться так, чтобы исподтишка набросить тень на человека, абсолютно ни в какую политическую интригу не замешанного, причем оставалось совершенно скрытым, что тень достоверного подозрения набросил он сам, Ванька. Несчастных хватали, уводили в застенок, пытали, но все они умирали под пыткой, не сумев даже придумать мало-мальски правдоподобную ложь.

Принц Антон доходил до мистического ужаса, когда ему докладывали о новом синодике жертв, испустивших дух на дыбе, не вымолвив и слова о заговоре.

— Но в таком случае мы погибли! — с отчаянием кричал он, хватаясь за голову. — Если все приверженцы цесаревны состоят из подобных героев, то нам не под силу будет справиться с ними!

И опять принимались хватать, пытать, казнить — однако ни слова не вырвалось у замучиваемых. Из-за границы неслись депеши за депешами, предупреждавшие, указывавшие, раскрывавшие неминуемую опасность, а в руках правительства по-прежнему не было никаких данных. Знали только, что капитан Ханыков принадлежит к числу опаснейших заговорщиков, но прямых улик против него не было, а схватить и пытать гвардейского офицера во время войны, когда столь многое зависело от преданности войск, пока еще не решались.

Принц Антон пытался воздействовать на жену, молил ее, жизнью и счастьем сына заклинал ее встряхнуться и посмотреть в глаза опасности, но Анна Леопольдовна только отмахивалась от него, словно от назойливой мухи. Она переживала пору особенных волнений. Ее божество, ее кумир, ее солнышко — Линар собирался навсегда порвать со своей родиной, чтобы "по гроб жизни" оставаться на страже ее интересов и блага. Для этого ему надо было съездить на родину, сложить там с себя все полномочия, а потом уже вернуться в виде частного лица в Россию, где ему предстояло занять пост камергера двора ее величества. Отъезд Линара был назначен на конец августа, и Авиа Леопольдовна уже заранее волновалась при мысли о предстоявшей разлуке. Вот поэтому-то ее особенно раздражали «приставания» мужа.

— Как не надоест вашему высочеству, — небрежно, кидала она в ответ на уговоры мужа, — ныть все одну и ту же старую, надоевшую песню? Конечно, опасность есть, но в этой стране природных изменников она будет всегда. Русские — бунтовщики по натуре, и нам надо сначала хорошенько утвердиться, чтобы потом скрутить их как следует, а сейчас мы бессильны и с этим надо примириться.

— Но ведь впоследствии будет уже поздно! — чуть не со слезами восклицал принц-супруг.

— В таком случае, — с презрительной иронией ответила принцесса, — укажите мне какую-нибудь разумную меру, и я сейчас же приведу ее в исполнение!

— Первым делом надо потребовать удаления французского посла или даже прямо арестовать его: депеши прямо указывают на него, как на опору и главу заговора!

— Отлично, арестуем посла, попрем международное право! Франция объявит нам войну, присоединится к Швеции…

— Но в таком случае надо как-нибудь изолировать царевну Елизавету…

— Может быть, постричь в монахини?

— Это было бы самым лучшим исходом…

— О, разумеется! Это было бы самым лучшим способом погубить Брауншвейгскую династию! Вместо Елизаветы заговорщики возьмут боевым кличем принца Голштинского, которого нам не достать. Мало того, духовенство всегда сумеет объявить постриг царевны недействительным, как насильственный. Неприятности, которые мы причиним ей, оденут ее ореолом мученичества, число ее приверженцев возрастет. Отличные перспективы!

— Но по крайней мере надо хоть удалить отсюда гвардейские полки, так как в них таится главная сила.

— А на это я отвечу вам следующее: во-первых, с тактической стороны было бы неосторожным двинуть сразу наши лучшие военные силы; во-вторых, гвардейские полки могут и отказаться идти, и у нас не будет средств и возможности принудить их. Таким образом, мы только себя же обессилим, сами укажем момент взрыва. Ну-с, вы, может быть, предложите еще что-нибудь, ваше высочество?

Принц молчал.

— Ну, так я вам вот что скажу, — продолжала правительница раздраженным тоном, — я достаточно долго слушала ваши бредни, и с меня хватит. Поймите же вы, что каждый раз, когда вы открываете рот, вы говорите глупость. Открываете же вы рот чаще, чем это в силах вынести человеку, и у меня нет ни возможности, ни желания терпеть это далее. Поэтому я решительно прошу вас не надоедать мне больше своими глупостями. Я призвана держать в руках кормило власти, и на мне одной лежит забота и ответственность! До свидания!

Принц с отчаянием уходил, шел к верному другу Семену Кривому и плакался ему на жестокую слепоту жены. Кривой только покачивал головой: мало-помалу и он терял надежду спасти положение и все чаще думал о том, как бы гарантировать себя на случай катастрофы.

Но так скоро сдаваться ему не хотелось, и он продолжал раскидывать свои сети. Однажды он подстроил такую махинацию, которая казалась беспроигрышной.

В доме камергера Воронцова должно было произойти тайное совещание заговорщиков, причем, как это удалось наверное узнать Семену, собранию должны были быть представлены некоторые компрометирующие заговор бумаги. Таким образом, если бы удалось арестовать собравшихся, то заговор был бы ликвидирован: в руках правительства счутились бы такие многоречивые доказательства вины Шетарди, Елизаветы Петровны и главных приверженцев партии переворота, что все меры, которые были бы предприняты по отношению к этим лицам, нашли бы свое полное оправдание.

Но Ванька Каин не только предупредил шахматный ход Кривого, а сумел сыграть злую шутку над последним. Не говоря Брульяру, в чем дело, он кое-как, каракулями изложил послу все дело в анонимном письме и посоветовал приказать Воронцову позвать в этот день на пирушку молодых людей из числа самых знатных и наиболее безукоризненно лояльных.

Жан Брульяр незаметным образом положил это письмо на стол маркизу. Шетарди с помощью Жанны прочел письмо и оценил совет неизвестного друга по достоинству.

Поэтому, когда на другой день дом Воронцова был оцеплен и туда проникла полиция, последняя застала только самых мирных кутил. Но полиция имела строжайшее приказание не принимать никаких объяснений, не поддаваться никаким обольщениям, а не обращая внимания ни на что, попросту арестовать всех оказавшихся в данный час у Воронцова с самим хозяином во главе.

Молодежь, подогретая винными парами, не захотела подчиниться приказу об аресте и оказала кровавое сопротивление. Только с большим трудом и уроном удалось перевязать буянов и отправить их в кордегардию.

На следующее утро, когда родственники арестованных явились грозной толпой к правительнице с протестом против подобных беспримерных действий полиции, разыгрался грандиознейший скандал. Все это были самые преданные Брауншвейгскому дому лица, и им особенно казалось оскорбительным, что даже реальные заслуги не спасают их от произвола.

Самое скверное было то, что приказ об аресте гостей Воронцова был отдан принцем без ведома правительницы. Анна Леопольдовна вышла из себя, в бешенстве накинулась на мужа, публично обозвала его безмозглым дураком и грозила отдать приказ о том, что принц Антон никакими административными правами не пользуется, а потому всякий, повиновавшийся ему в подобных делах, будет считаться самоуправцем и самовольником.

Кривой, по обыкновению оставшийся и в этом деле в тени, отлично понимал, что с ними сыграли смелую, остроумную, злую шутку. И еще яснее представилось ему, насколько неравны силы обеих сторон. И еще раз он подумал о том, что надо бы позаботиться о спасении своей шкуры.

— Ну, да это еще успеется, — решил он, — раньше времени нечего руки складывать!

Неуспехи действовали на агентов Тайной канцелярии деморализующим образом. Они боялись поступить решительно, опасаясь новых досадных промахов, а потому зачастую у них из рук ускользала верная дичь. Заговорщики пользовались этим и смело сносились между собой. Тайный ход из помещения французского посольства теперь посещался все чаще и чаще. Жанна, оправившись от своей болезни, с удвоенной энергией отдалась делу заговора. Сам Шетарди по несколько раз в неделю отправлялся по ночам переодетым к Елизавете Петровне, и не раз они вновь переживали счастливые минуты их первого свидания в беседке над Невой.

Но надежды, которые оба возлагали тогда, оправдались лишь отчасти. Шетарди был теперь гораздо щедрее в денежной помощи царевне, но каждый раз, когда она пыталась уговорить его отступиться от каких-либо условий и положиться всецело на ее благодарность, ловкий маркиз принимался ласкать чувственную женщину и доводил ее до такого состояния, когда она уже ни о чем, кроме любви и страсти, и думать не могла. Когда же чад проходил и царевна вспоминала, что она опять ничего не добилась, маркиз был уже далеко.

Так шли дела до половины октября — ни шатко ни валко, как говорит русская пословица. Но настоящее уже было полно будущим. Великий момент назревал. Он был ближе, чем предполагал кто бы то ни было.

XVIII ВАЖНОЕ РЕШЕНИЕ

Ванька Каин и Жан Брульяр пьянствовали в кабаке. Ванька чувствовал, что у Жана имеется какое-то новое открытие, которое тот считал нужным скрывать от него. Но почему?

Ванька играл в слишком опасную игру, чтобы не поставить на карту всего для разгадки этого секрета. Он хотел напоить лакея допьяна, чтобы заставить его под действием хмеля проболтаться. А в случае неудачи он решил заманить Жана к себе на квартиру и там под ножом выведать все, что нужно. Словом, нельзя было отступать ни перед чем, лишь бы дознаться, о чем именно и почему умалчивает Брульяр! А о том, что это было так, говорил сыщицкий нюх Каина.

Каин пил умно, Брульяр — глупо. Лакей был уже сильно подвыпивши, когда Ванька оставался еще совершенно трезвым. И все-таки сыщику не удавалось ничего выведать: Брульяр отделывался игривыми намеками — и только!

А ведь Ванька рассорил уже немало денег. Пили пиво, перешли на водку, потом стали упиваться дорогим вином. Жан причмокивал, от восторга закатывал глаза к небу, но оставался непроницаемым, словно скала, и жадным к вину, словно губка.

В особенное восхищение привела его старая романея. Но по мере того, как его настроение все улучшалось, Ванька все мрачнел и мрачнел.

— Эх, хорошо винцо! — заплетающимся языком сказал Брульяр, с сожалением допивая последние капли из бутылки. — Друг! Еще бутылочку!

— Ну уж нет, — отрезал Ванька. — Не по носу табак! Ишь разлакомился на дорогое вино, свинья!

Жан запустил руки в карманы, но не нашел там ровно ничего: деньги у Брульяра не залеживались. Вздыхая, он взял в руки опустевшую бутылку и пытался выжать оттуда хоть несколько капель. Увы! Ввиду того, что это была уже не первая попытка, бутылка оказалась бесповоротно пустой!

— Ну, вот! — с видом глубочайшего огорчения сказал тогда разлакомившийся пьяница, — к нему, можно сказать, всей душой, а он спину воротит. Мудрено ли, что с тобой дело не стоит вести? Другие щедрее… Я вот еще ничего не сказал старику, а он мне вон сколько денег отвалил, а ты бутылку вина для друга жалеешь!

— Ах ты, собака! — крикнул Ванька, вскакивая с места. — Ты мое вино пьешь, а к другим с секретами бегаешь? Вот пришибу я тебя сейчас, будешь тогда знать! Говори сейчас же, какой такой старик?

— Хоть убей, слова не вымолвлю, пока еще бутылочку не выставишь! — решительно ответил Брульяр.

— Ну, ладно, — с угрозой в голосе ответил Ванька, — только помни: коли обманешь, так я тебя этой же бутылкой по голове; поминай тогда, как звали!

— Зачем по голове? — резонно возразил Жан. — Пользуйся, друг, что Жан гуляет. Я тебе за эту бутылку такой секрет открою, что отдай все, да и мало! В другой бы раз кучу денег за это взял. Да старик и даст, вот ей-Богу, даст. Только как ты мне друг…

Он замолчал, с жадностью уставившись на подаваемую бутылку.

— Теперь живо! — скомандовал Ванька, чувствуя, что взятый им тон импонирует Жану. — Первое дело — какой такой старик?

— Да шут его знает… Зовут его как-то смешно… Одноглазый… Косой…

— Кривой?

— Вот-вот! Славный такой старичок, ласковый, тихий…

— Где ты его узнал?

— Да он меня на улице встретил, в кабак затащил и дал несколько золотых. "Если, — говорит, — будешь мне тайком сообщать все, что узнаешь, так я тебя богатым человеком сделаю". Я ему сказал, что уже сообщаю все тебе, а он говорит, что этого не нужно совсем…

— Ах, он, старый бес! — крикнул Ванька. — Пронюхал?

— Ты, — говорит, — сообщай мне только то, что я прикажу. Ну, тогда у меня для него ничего не было, а теперь мне удалось такой важнейший секрет разузнать!

— Что именно?

— А вот слушай! Горбатый секретарь из французского посольства — вовсе не секретарь и не мужчина, а женщина, полюбовница маркиза Суврэ. Мало того, она даже и не француженка, а природная русская, и зовут ее Анной Николаевной!

— Эге-ге! — протянул Ванька, — это действительно — важный секрет. И что же, ты думал, свинья, этот секрет не мне, а Кривому продать?

— Да ведь своя рубашка ближе к телу! Ты стал скуповат, а Кривой мне кучу денег наобещал!

— Я-то скуповат, да что обещаю, то и делаю, а Кривой только и выезжает на обещаниях. Здорово бы ты промахнулся, если бы все рассказал ему! Кривой и мне кучу денег наобещал, да я до сих пор все при одном обещании остаюсь!

— Да ну? Не врешь? — даже испугался Жан. — А я еще какую важную штуку для него придумал. Узнал я, братец ты мой, что этот самый секретарь ходит тем же потайным ходом, которым покойничек Столбин лазил. Мало того, сегодня, в семь часов вечера, она должна отправиться с каким-то важным поручением. Вот я и хотел накрыть ее прямо на месте с бумагами в руках. Мы с Кривым подстерегли бы ее, связали бы, да и доставили бы, куда следует!

— Слушай, Жан, — даже задыхаясь от волнения, сказал Ванька, у которого моментально блеснула счастливая мысль, — если ты поможешь мне устроить это самое дело, так я тебе завтра же вручу триста червонцев!

— А не обманешь? — недоверчиво сказал лакей, у которого от этой цифры даже хмель частью прошел.

— Разве я тебя когда-либо обманывал? — обиженно возразил Каин.

— Оно так, положим… Ну, да где наше не пропадало! Если обманешь, так я с тобой и говорить больше не стану. Только, если хочешь дело делать, пойдем сейчас: скоро уже и семь часов.

Крупная сумма, сверкавшая в близком будущем перед умственным взором Жана, и свежий, морозный воздух несколько пообдули с него хмель. Молча шли сообщники к дому посольства. Жан мысленно продавал шкуру не убитого еще медведя, Ванька с ужасом думал, что произошло бы, если бы стучай не столкнул его сегодня с лакеем. Жан, как теперь понял Каин, шел прямо к Кривому; секретарь, оказавшийся женщиной, да еще и русской, а, следовательно, заговорщицей, был бы арестован вместе с важными бумагами, дело заговора могло бы погибнуть, и Кривой из всего происшедшего получил бы несомненные доказательства предательства Каина. Словом, только пустяшный случай предупредил громадную катастрофу. Но ведь, пока Жан будет на свободе, до тех пор возможность подобных катастроф не иссякнет.

В таких размышлениях Ванька дошел вместе с лакеем до каменной ограды посольского двора. Здесь они условились, что Жан встанет в том месте, где ход из люка резко опускается книзу, а Ванька — несколько ближе к выходу. Каин будет стеречь, чтобы не пришел кто-нибудь с улицы, Жан подстережет секретаря, ловко опутает его веревками и в тот же момент свистнет Ваньке. Тогда они вдвоем овладеют ею.

А Жанна, ничего не подозревая, уже шла прямо в западню. Освещая себе дорогу маленьким фонарем, она медленно опускалась в люк. Вдруг резкий свист заставил ее вздрогнуть. Она хотела бежать назад, но ловко брошенная веревка мигом опутала ее, какое-то тяжелое тело навалилось на нее, повалило на пол и Жанна почувствовала, что в рот ей суют какую-то грязную тряпку.

Фонарь не погас, и при его свете Жанна узнала Брульяра. Топот быстро бегущих ног доказал ей, что он не один.

"Все кончено!" — с тоской и ужасом подумала Жанна.

Но, к ее удивлению, приземистый, широкоплечий человек, прибежавший на свист лакея, вдруг размахнулся и с силой ударил Жана кулаком по голове. Брульяр без стона рухнул на землю. Тогда незнакомец достал из кармана кляп, сунул его лакею в рот и затем ловко и быстро опутал его веревками.

— Так! — сказал он, подходя к изумленной Жанне, — теперь за вас примемся, сударыня! — Он вытащил у нее изо рта тряпку, развязал руки и ноги, помог ей встать с пола и продолжал: — этот негодяй давно уже предавал вас всех. Хорошо еще, что он имел сношения только со мной, а я счел более выгодным не выдавать вас. Сегодня я узнал от Брульяра, что он вступил в сношения с таким человеком, который погубил бы вас всех. Чтобы наглядно доказать его вину, я допустил разыграться этой истории. А теперь благоволите вызвать господина маркиза де ла Шетарди; я должен сделать ему важное сообщение!

— Но кто же вы? — изумленно спросила Анна Николаевна.

— Я — Ванька Каин. Изволили, чай, слышать?

"Ванька Каин! Один из опаснейших шпионов правительства, виновник гибели Столбина! Да уж не мистификация ли это какая-нибудь?" — подумала Жанна.

Но Жан Брульяр, очнувшийся от краткого беспамятства и теперь бессильно корчившийся на полу, свидетельствовал, что в словах шпиона была странная, но неопровержимая истина.

— Хорошо, я пойду к маркизу, — сказала, наконец, Жанна.

— А я тем временем подтащу молодчика наверх, в комнату, — весело отозвался Ванька.

— Но ведь вы не знаете дороги?

— Я-то? Да сколько раз с Жаном взад и вперед по ней лазали!

Безмолвно покачав головой, Анна Николаевна отправилась к маркизу Шетарди, чтобы рассказать ему об этом странном происшествии. Когда она через полчаса вернулась вместе с Шетарди, чтобы служить переводчицей (маркиз немного понимал, но совершенно не говорил по-русски), Ванька Каин уже сидел в кресле потайной комнаты, с довольным видом поглядывая на лежавшего на полу Брульяра, вид которого свидетельствовал, что шпион не очень-то церемонился со своей ношей, протаскивая ее по извилистым ходам подземелья.

— Вы действительно Ванька Каин? — спросил Шетарди.

— Он самый, ваша милость, — ответил Ванька, тряхнув головой.

— И вы уже давно знаете об этом тайном ходе и… некоторых замыслах, но молчали?

— Да.

— Чем вы можете доказать, что не обманываете нас, не расставляете нам западни? Отвечайте без малейшей уклончивости, так как при малейшем сомнении я не выпущу вас живым отсюда!

Когда Жанна перевела эти слова, Шетарди показал Ваньке пару заряженных пистолей.

— Бросьте эти игрушечки, ваша милость, — презрительно ответил Ванька, — если уж вам мало того, что я вас сейчас от очень большой опасности спас, так знайте, что письмо касательно Воронцова писал вам я, а положил его на стол вот этот молодец.

— Почему вы перестали служить своему правительству и решили помогать нам? — спросил посол.

— Потому что меня кормили одними завтраками да обещаниями. Обещают денег за услугу, а потом все «завтра» да «завтра». Приходилось из своего кармана тратиться…

— Почему же вы раньше не открылись нам?

— Я хотел сначала увериться, крепко ли стоит на ногах дело нашей матушки, а то зря головой рисковать не хотелось.

— И теперь убедились?

— Да.

— На что вы рассчитывали, собираясь изменить императору и перейти на сторону царевны?

— Ваша милость, сегодня многие особы подвергались большой опасности, — Ванька рассказал о том, кто такой Семен Кривой, как он стал не доверять ему, Ваньке, и как Кривой вступил в сношения с Брульяром. — Так вот, ваша милость, — закончил он, — я одного хочу, чтобы вы сказали об этом матушке-царевне. Пусть знает, что я для нее по мере сил потрудился. А сверх того вот еще что: шведский главнокомандующий Левенгаупт издал на русском языке манифест и разослал его повсюду. Правительница строжайше приказала этот манифест задержать, чтобы народ не узнал о нем. Вот я и достал один листик. Тут важные дела прописаны, и вам об этом манифесте непременно следует знать. Вот и все. Скажите об этом матушке, а уж за ней не пропадет!

Шетарди передал манифест Жанне. Прочтя его, она сказала по-французски:

— Это действительно — очень важный документ, который нам надо обсудить!

Тогда Шетарди, внимательно посмотрев на Ваньку, сказал:

— Я передам ее высочеству все, что вы для нас сделали. Но помимо того от нас никто не уходит без награды. Мы ничего не обещаем, а просто даем. Вот! — он кинул шпиону кошелек, и Ванька, поймав его на лету, сразу оценил по весу кошелька щедрость новых друзей.

Когда Ванька ушел, Жанна передала маркизу содержание манифеста. Левенгаупт извещал русских, что шведы пошли войной не на русских, а за русских, что Швеция воюет не против русского народа, а против правительства, состоящего из чужестранцев и подавляющего все русское. Кроме того Левенгаупт объявлял, что в рядах шведских войск находится принц Голштинский, внук Петра Великого, имеющий все права на русский престол. О Елизавете Петровне не было ни слова!

— Вот ответ Швеции на упрямство царевны! — с досадой сказал маркиз. — Конечно, с одной стороны, это очень хорошо, так как у правительницы нет ни малейших оснований обвинять царевну. Но, с другой стороны, это ясно указывает на то, что Швеция связала принца Голштинского рядом обещаний, а потому хочет обязательно провести его кандидатуру. Этот манифест — откат Швеции от Елизаветы!

— Я сейчас же пойду к ней и постараюсь убедить ее! — сказала Жанна.

Но ее ноги подкосились, пережитые волнения сказались, и она была вынуждена опуститься в кресло кабинета маркиза, куда они вышли после разговора с Ванькой.

— Нет, вам надо сначала отдохнуть, а потом мы отправимся туда вместе. Ба! — вдруг вскрикнул посол, заглянув в окно и увидав подъезжавшую Любочку, — да мы сейчас узнаем какие-нибудь новости! Ну, так одно к одному! Впрочем, сначала надо распорядиться судьбой Жана.

Шетарди позвонил Пьеру и, приказав ему взять двух надежных слуг, отправился с ними в потайную комнату. Теперь было безопасно открыть секрет тайного хода, так как им уже не приходилось пользоваться. По приказанию посла Жана отнесли в чулан и там он был оставлен под надежной защитой двух слуг. Затем маркиз поспешил и свои частные апартаменты, где его уже ждала Любочка.

— Милый Жак, — защебетала девушка, — я к тебе только на одну минуточку. Мне страшно некогда…

— Но ты узнала что-нибудь важное и поспешила ко мне для сообщения? — сказал маркиз, целуя Любочку.

— Ну, я не думаю, чтобы это было важно; но ведь ты просил сообщать тебе обо всем, что делается под большим секретом. Ты знаешь, сегодня вернулся из Англии Финч…

— Да, я знаю это.

— Он привез из Англии договор, по которому Англия обязуется гарантировать Брауншвейгской династии трон; Россия же за это вступает в союз с Англией…

— Любочка! — вскрикнул Шетарди, — и ты еще сомневаешься, важно ли это? Да ведь это очень важно — понимаешь ли? — ужасно страшно важно! Ты меня прости, но я должен покинуть тебя. У меня очень серьезное дело…

— У меня самой немного времени, но все-таки я не рассчитывала, что дело обойдется одним холодным поцелуем! — возразила Любочка, надувая губки.

— Любочка, душечка, — взмолился маркиз, — приезжай завтра, и я посвящу тебе весь вечер. Но сегодня ты уж не обижайся!

Любочка упорхнула.

Шетарди прошел к Жанне и сказал ей:

— Если вы отдохнули, то нам нужно идти. Я действительно узнал кое-что очень важное, что может взорвать на воздух все наши планы!

По дороге Шетарди тщательно продумывал положение. Он ясно видел, что ему уже нельзя настаивать на прежних условиях, а надо теперь же прийти к определенному соглашению с царевной, пожертвовать всем, чем можно, потому что иначе все дело погибнет.

Елизавета Петровна тоже не могла не признать, что сообщения, привезенные ей маркизом, грозят большой опасностью ее замыслам. Но какова же была ее радость, когда Шетарди сказал ей:

— Я не напрасно клялся стать верным рыцарем моей царевны и лучше пожертвовать жизнью, но не останавливаться ни перед чем, чтобы возвести ее на трон. Поэтому будь что будет! Пусть мое правительство сочтет меня изменником перед родиной, но, чтобы облегчить вашему высочеству решение, я отказываюсь от первоначальных требований!

— К чему же сводятся теперь последние? — с бьющимся от радости сердцем спросила Елизавета Петровна.

Те условия, которые назвал маркиз, были вполне приемлемыми. Главным образом, они сводились к упрочению французского влияния и аресту ряда лиц из немцев: Остермана, Миниха, Линара, Юлии Менгден и многих других. Затем цесаревна должна была обещать предоставить Франции кое-какие торговые преимущества и сделать незначительные уступки Швеции. Все это было принято, и тут же назначили день переворота. Ввиду того, что надо было сначала успеть известить Левенгаупта о состоявшемся решении и дать ему уверенность, что со вступлением на престол Елизаветы Петровны военные действия будут прекращены, переворот назначили в ночь на 1-е января 1742 года.

Но неисповедимы пути судьбы: иной раз случай делает в один миг то, что люди замышляли и проверяли годами!

XIX МОМЕНТ НАСТАЛ

Семен Кривой немало был поражен, что Жан Брульяр не явился на свидание, о котором предупредил через одного из указанных ему младших агентов. Когда же и в следующие дни о Жане не было слышно, Кривой отправился наводить справки в посольстве. Но там ему сказали, что лакей Жан пропал несколько дней тому назад и о его судьбе ничего неизвестно.

Семен принялся разыскивать следы пропавшего. Он узнал, что в день исчезновения Брульяр кутил с Ванькой, и потянул к ответу последнего. Но Ванька притворился крайне изумленным, когда узнал, что Жан пропал, и сообщил, что они тогда здорово выпили с Жаном, оба напились и лакей жаловался ему, будто его заподозрили в передаче важных сведений.

— Наверное, влопался, бедняга, — с сокрушением докончил он.

Кривой ничего не сказал на это, только опять с недоброй улыбкой посмотрел на Каина.

Прошло недели две, Линар слал из-за границы письмо за письмом и заклинал правительницу принять меры против Шетарди, цесаревны Елизаветы и Лестока. Действительно, в воздухе чувствовалось что-то недоброе.

Не один раз правительница выходила из себя, и при встречах во дворце с царевной накидывалась на нее с горькими упреками. Но Елизавета Петровна каждый раз просила сказать ей, в чем же, собственно, можно обвинить лично ее? Если Шетарди интригует, пусть потребуют его отозвания. Виноват Лесток? Так почему же его до сих пор не арестовали и не пытали?

Правительница сама понимала, что пыткой Лестока можно было добиться многого, но вместе с тем сознавала и то, что если действительно Елизавета Петровна замышляет что-либо злое, то как только Лестока арестуют, ее партии не останется иного исхода, кроме открытого выступления, чтобы попытаться спасти себя хоть этим. А ей во что бы то ни стало хотелось задержать взрыв до полной ликвидации войны.

В своей растерянности Анна Леопольдовна дошла до того, что однажды посоветовалась даже с мужем. Она изложила ему все дело, объяснила, почему опасно арестовать Лестока или вообще лиц, близкостоящих к цесаревне, и спросила, не придет ли ему что-нибудь в голову?

Принц посоветовал вызвать Кривого, как человека, уже несколько лет державшего в своих руках нити политического сыска. Анна Леопольдовна согласилась на это и была очень благодарна мужу за совет, когда переговорила с Семеном. Кривой произвел на правительницу очень выгодное впечатление своей рассудительностью, проницательностью, лаконической меткостью суждений. Он посоветовал подождать до поры до времени с Лестоком, а начал с Ханыкова. Капитан славился своими кутежами, не раз бывало, что он исчезал на недели, пьянствуя с цыганками. Если его заманить в ловушку, незаметно арестовать, то его не хватятся, и этот арест не вызовет волнений в полку. Анна Леопольдовна ухватилась за эту мысль и приказала сейчас же привести ее в исполнение.

Но если Кривой произвел благоприятное впечатление на правительницу, то разговор с правительницей, напротив, произвел на старого злодея самое угнетающее впечатление. Как-то сразу Кривому стало ясно, что действительно рано или поздно брауншвейгцы будут, должны, не могут не быть свергнуты и изгнаны.

Дни Брауншвейгской династии сочтены — да, это Семен ясно видел. Все равно, казнят или постригут царевну Елизавету, заманят принца Голштинского, но брауншвейгцам не сдобровать. Россия взволнована, народ недоволен, в дворянстве и армии идет сильное брожение. Не будет действительных претендентов — явятся самозванцы, не будет последних — выищется какая-нибудь новая дальняя родня Петра Великого. Все равно в неумелых, слабых, недостойных руках брауншвейгской четы скипетр не удержится!

Но что же будет тогда с ним, с премудрым Семеном? Ведь со времени первой катастрофы он дал себе слово ни за что ни в чем не попадаться? А вступи теперь на престол Елизавета Петровна, так не сдобровать тогда ему!

Но вдруг царевна не замышляет ничего серьезного? Об этом надо было бы узнать… Может, и впрямь Ханыков проговорится? Так или иначе, а арестовать его надо. Надо будет сейчас же приказать Ваньке Каину…

Кривой вдруг остановился посреди улицы, пораженный новой мыслью.

Да не сообразил ли Каин того же самого, что только теперь пришло в голову ему, Кривому? Не потому ли и терпят они неудачу за неудачей, что Каин перекинулся на другую сторону? Но если это так, значит, дела цесаревны Елизаветы обстоят хорошо, потому что Ванька зря не будет служить кому бы то ни было!

Придя домой, Семен первым делом вызвал к себе Каина.

— Ну, брат, — сказал он ему с таинственным видом, — настал наконец момент, когда ты сразу можешь отличиться. У меня имеется к тебе поручение от самой правительницы. Ты должен арестовать двух важных лиц: ее высочество царевну Елизавету и ее врача Лестока!

— Да мыслимое ли это дело? — вскрикнул Ванька.

— Очень мыслимое, — ответил Семен. — Слушай! Царевна каждый год ездит в день Введения во храм Пресвятой Богородицы в Никольский монастырь. Двадцать первое через несколько дней, наверное, она и в этом году туда поедет; да и с чего бы ей и не поехать, раз каждый год ездит? Возвращается она оттуда поздно вечером. Вот на обратном пути ты подстережешь ее, запрячешь в глухой возок, да и увезешь в Петропавловскую крепость. Только и всего. Тех из сопровождающих, кто добровольно не сдастся, убить! Ты похаживай около дворца. Как узнаешь, что царевна выехала, так беги ко мне, я тебе дам все нужное. А когда это спроворишь, тогда за Лестока примешься. Каждую среду доктор ходит в рестораг Иберкампфа, на Миллионной, Он там кутит с земляками. Возвращается он поздно и навеселе. Вот ты подстережешь его, накинешь мешок на голову, да и делу конец!

— Будет сделано, — ответил Ванька.

Отпустив его, Кривой вызвал двух других агентов и поручил им незаметно для Каина следить двадцатого и двадцать второго ноября за царевной и Лестоком. Если заметят, что они вышли из дома, так сейчас же надо отыскать Каина и передать ему, что распоряжение отменяется, но до того ни единого слова ему не говорить. Распорядившись затем подготовкой ловушки для Ханыкова, Кривой стал выжидать дальнейших событий.

В канун Введения Ванька явился к Кривому и с унынием заявил, что царевна в этом году отказалась от поездки в монастырь.

— Уж коли не везет, так и не везет, Семен Никаноронич! — сокрушенно вздохнул Ванька.

Кривой только улыбнулся.

— Ну, авось завтра с доктором счастливее будешь! — сказал он.

Но оказалось, что и тут Ваньке "не повезло": и Лесток почему-то отказался на этот раз от обычного посещения излюбленного ресторана!

И опять Кривой ничего не сказал, только улыбнулся…

23-го ноября Ханыков попался в расставленную ему ловушку. Заснул он в объятиях нововосшедшей звезды петербургского полусвета, девицы Эльзы из Гамбурга, а проснулся в какой-то темной каменной конуре. Долго не мог понять Ханыков, что с ним такое случилось. Наконец, когда залитые спиртом мозги несколько прояснились, он сообразил, что его «новоселье» является камерой при Тайной канцелярии.

Место было таково, что наводило на весьма печальные размышления. Но Ханыков только свистнул и стал с философским спокойствием выжидать, что будет дальше.

Вплоть до 25-го ноября он оставался в полнейшей неизвестности относительно своей дальнейшей судьбы, а двадцать пятого утром его вызвали к допросу.

Допрашивали его в самом застенке. Один палач разжигал жаровню, другой подтачивал зубья разных адских инструментов, третий испытывал дыбу. Картина была не из веселых, но на спокойное настроение Ханыкова она нисколько не повлияла.

"Ну, что же, умереть, так умереть, — подумал он. — Ничего! Немного пожито, зато здорово! Будет чем на том свете землю помянуть!"

Шаховской приступил к допросу, но оказалось, что со смелым капитаном было не так-то легко сладить.

На обычные вопросы о звании, чине и летах Ханыков отрезал:

— Да будет вам, князь, дурака ломать! В первый раз, что ли, меня увидели? Сами не хуже меня знаете, кто я такой. А вот вы мне сначала скажите, по какому такому праву меня арестовали и в чем меня обвиняют?

— В свое время узнаете, — сухо ответил князь Шаховской.

— Ну, так и я в свое время на ваши вопросы отвечать буду, — отрезал Ханыков и повернулся спиной к Шаховскому.

Князь даже зубами заскрипел от бешенства. Будь на то его воля, то скоро бы молодчик заговорил иначе. Но правительница строго приказала с пыткой подождать до тех пор, пока не будут арестованы другие соучастники. Она решилась с тяжелым сердцем пойти «ва-банк»: ночью предполагалось двинуть из Петербурга Преображенский полк, на чем уже давно настаивал принц Антон, а как только эта опасная войсковая часть будет вне Петербурга, так сейчас же предполагали арестовать Лестока, Воронцова, а к помещениям царевны и французского посла приставить караул. Анна Леопольдовна долго не решалась проявить этот необходимый акт полноты твердости власти, но последние сообщения из-за границы поколебали ее нерешимость.

Из допроса Ханыкова правительница рассчитывала получить кое-какие сведения, которые помогли бы узнать имена наиболее опасных членов заговора. Напрасно ей доказывали, что без пытки такой человек, как Ханыков, и слова не скажет; правительница стояла на своем и соглашалась на пытку только после удаления преображенцев.

Поэтому Шаховской мог только грозить, ругаться, осыпать бессмысленными проклятиями арестованного, но не перейти к действию. Ханыков же то смеялся в ответ, то весьма недвусмысленно говорил:

— Ну, погоди, князь! Только выйду я отсюда, так я тебя научу, как следует разговаривать с дворянином и офицером!

— Для этого надо сначала выйти отсюда, — с дьявольской усмешкой возразил Шаховской.

Так от Ханыкова ничего и не добились. Взбешенный Шаховской приказал отправить арестованного обратно в камеру и ушел с докладом к правительнице.

Ушел и Кривой. Видно было, что его мучает какая-то тяжелая дума.

— Да, да, от этого все будет зависеть! — шептал он.

Дома его ждал уже тот самый агент, от сообщенияткоторого "все должно было зависеть".

— Ну что? — спросил его Кривой, — сделал, как я тебе сказал?

— Все сделал, Семен Никанорович!

— Что же преображенцы?

— Они шумят и говорят, что не выйдут из Петербурга, не оставят ее высочества на съедение врагам. Если же будет отдан такой приказ, то они пойдут прямо ко дворцу и арестуют правительницу!

— И они это сделают! — задумчиво сказал Кривой.

Отпустив агента, он прошелся несколько раз по комнате. Вдруг складки на его лбу разгладились, лицо приняло спокойное выражение: решение было принято, жребий брошен!

Тогда он велел позвать к себе Ваньку, который был «заказан» еще с утра.

— Здравствуй, Иуда-предатель! — приветствовал он Каина.

Тот состроил удивленное лицо.

— Полно, брат, гримасничать-то! — сурово перебил его Кривой. — Не отвертишься! Давно я за тобой слежу и все теперь знаю! Сказывай, за сколько серебренников ты нас предал?

— Да что это вы, Семен Никанорович? — вконец разобиделся сыщик. — Вот и служи вам после этого! Я, можно сказать, недосыпаю, недоедаю, чтобы получше услужить, а вы мне экие слова говорите!

— Полно, говорю тебе! — еще суровее отрезал Семен. — Куда пропал посольский лакей, после того как я хотел его помимо тебя к услугам взять, а вы с ним в кабаке покутили? Почему ни царевна, ни ее врач в обычный день из дома не вышли?

— Да я-то почем знаю? Мало ли у нас людей пропадает! А что касается ее высочества да доктора, то, может быть, кто-нибудь предупредил их. Может быть, вы сами проболтались зря, а потому на меня валите!

— Дурашка! — сказал Кривой, внимательно наблюдая за малейшим движением Каина, — кто же мог их кроме тебя предупредить, раз об этом никто не знал? Ведь их никто и не собирался арестовывать; это я нарочно придумал, чтобы тебя поймать! Ну, выкладывай все, что есть! Как далеко заговор зашел?

Вместо ответа Ванька быстрым движением достал из-за пазухи нож и кинулся на Кривого. Но тот ожидал этого и, выставив вперед руку, вооруженную заряженным пистолетом, крикнул:

— Стой! Еще один шаг, и я прострелю твою безмозглую башку! А теперь живо! Спрячь нож обратно, руки сложи на груди и подойди ко мне! Да помни: если ты хоть пальцем пошевельнешь, так я тебя тут же пристрелю!

С глухим проклятием Ванька подошел со сложенными на груди руками к Кривому.

— Дурашка! — ласково сказал Каину Семен. — Как ты не понимаешь, что если бы я хотел тебе зла, то взял бы тебя в застенок и стал бы под пыткой допрашивать? А я с тобой с глазу на глаз разговариваю! Значит, я тебя не допрашиваю, а расспрашиваю; значит, мне это на что-нибудь нужно, а ты мне стольким обязан, что должен беспрекословно ответить на все мои вопросы!

— Да ничего я не знаю, Семен Никанорович, — попытался упорствовать Ванька.

— Не лги, Ванька, ни к чему! Пойми меня, ведь я о твоем предательстве давно узнал; я молчал потому, что хотел окончательно увериться. А нужно мне это было вот зачем. Я не верю в силу и долголетие Брауншвейгского дома. Все это время, пока правительница распоряжалась государственными делами, я присматривался к ней и мало-помалу уверился, что не ей держать в руках кормило власти. И не умеет она, да и руки слабы, да и женщина она больно вздорная. И вот как раз, когда я в этом окончательно уверился, мне пришло в голову, что с тобой в последнее время творится что-то странное. Я придумал фокус с арестом царевны и Лестока, и ты в эту ловушку как кур во щи влопался. Тогда я стал думать: не такой парень Ванька, чтобы зря перекинуться на другую сторону; если же он сделал это, значит, там дела идут хорошо, а у нас плохо. Так зачем же мне-то самому зря пропадать? Принца я не спасу, а себя погублю. Я устал, Ванька, вечно плясать на острие меча; мне надоело постоянно рисковать головой за других. У меня была тяжелая жизнь в прошлом, я всем жертвовал, чтобы добиться спокойной старости. И вот теперь у меня имеется домик, есть и деньги. Я могу спокойно дожить свой век. Но ведь вступи сегодня на престол Елизавета Петровна, — и я сразу всего лишусь; не простят мне прошлой службы! Сейчас в моих руках важная тайна. Если я удержу ее при себе, то дело заговора надолго отсрочится; если же разоблачу ее, но у вас там ничего не готово, тогда это может стоить мне головы. Я не ищу никаких выгод, не жду от нового царствования никаких милостей. Пусть только меня оставят доживать свой век. Вот я и хотел с тобой по душам переговорить. Ведь если бы не я, то плавал бы ты в Москве по мелкой воде, а то и голову на плахе сложил бы. За мою помощь я жду от тебя только одного: будь со мной откровенен. Смотри, я открою тебе все двери: никого поблизости нет, никто нас не может подслушать. Тебе бояться нечего.

Искренний тон Кривого произвел свое действие на Ваньку. Он понимал что теперь действительно нечего бояться предательства. Ведь того, что уже знал Кривой, было совершенно достаточно для предания Ваньки следствию и пыткам. Кривой этого не сделал, он расспрашивал добром — значит, он действительно не замышляет злого.

— Я сам многого не знаю, Семен Никанорович, — ответил Ванька подумав. — Меня близко к заговору не подпускают. Велят обо всем доносить, за малейшую услугу платят щедро, но ничего важного не раскрывают. Одно только я понял: дело не за горами. Недавно мне пришлось слышать, как царевна сказала Воронцову: "Момент еще не настал, но он очень скоро настанет!"

— Она ошибается! — воскликнул Кривой, — да, ошибается, и эта ошибка может ей дорого стоить! Момент именно настал, и, если им теперь не воспользуются, то дело может затянуться и стать сомнительным…

Они поговорили еще немного и вскоре Кривой отпустил Ваньку, а сам отправился в помещение Тайной канцелярии проверять камеры арестованных.

Обойдя, чтобы не вызывать напрасных подозрений, всех арестованных и поговорив с каждым из них, Семен напоследок зашел в камеру Ханыкова.

— А, главному палачу и застеночных дел мастеру почтение! — с незыблемым спокойствием приветствовал его капитан.

— Ваше высокоблагородие, — без всякого вступления начал Кривой в ответ, — выслушайте меня хорошенько! Сегодня в девять часов вечера вся стража заснет, так как ей в пищу будет подсыпано сонное зелье. Разденьте кого-нибудь из сторожей, оденьте его в свое платье, стащите в камеру, а сами в его платье бегите к ее высочеству и скажите…

— Что за черт! — вне себя от изумления крикнул Ханыков. — Нет, брат, шалишь! Меня в такую детскую ловушку не поймаешь!

— Не перебивайте, ваше высокоблагородие! — сурово перебил его Кривой, времени мало и нам могут помешать! Скажите ее высочеству, что момент действовать настал и что завтра может быть слишком поздно. Сегодня ночью Преображенский полк будет обманным образом частями выведен из города и разбит по полуротно, чтобы предупредить возможность с его стороны действовать сообща. Утром последуют аресты главных заговорщиков, причем не пощадят и царевны. Если сегодня ночью ее высочество не арестует правительницу, тогда завтра будет уже поздно. Момент действовать настал! Сегодня ночью или никогда!

— Что за чудеса! — воскликнул Ханыков. — Да никак последние времена настали, если белое черным, а черное белым становится?

— Я все время стоял на страже интересов царевны, — с лицемерной искренностью ответил Кривой. — Я ждал решительного момента, чтобы раньше времени не открыться…

— Так уж не из преданности ли ты Столбина замучил? — презрительно спросил капитан.

— Я пытался спасти Столбина и хотел дать ему возможность бежать, но пытка была назначена на сутки раньше, чем ждали. Зато я успел подлить ему одуряющих капель, и потому-то Столбин ничего не сказал под пыткой. Он был слабого здоровья, но благодаря каплям не чувствовал боли!

— Кто тебя знает? — с последними остатками сомнения сказал Ханыков, подкупленный мастерской искренностью, с которой врал Кривой, — может быть, ты и врешь, а может, и взаправду так… А что ты за эту услугу хочешь? — спросил он, озаренный новой мыслью.

— Я не жду ни милостей, ни награды, — ответил Кривой. — Пусть это доброе дело пойдет лишь в зачет за те невольные прегрешения, которые мне приходилось творить. Скажите только ее высочеству, что я, старый злодей, пришел к ней на помощь в ту минуту, когда, кроме меня, некому было прийти! Больше мне ничего не нужно! Так помните, ваше высокоблагородие, ровно в девять часов! Нельзя терять ни минуты!

— Ну, а с наручниками как быть? — спросил Ханыков.

Кривой молча отпер наручники.

— Сидите смирно, ваше высокоблагородие, пусть из смотрового окна кажется, будто наручники надеты. От всего сердца желаю удачи!

С этими словами Кривой вышел из камеры.

Ввиду того, что нам уже не придется возвращаться к нему, скажем несколько слов о его судьбе.

Прямо из застенка Кривой отправился в свою квартиру, взлл оттуда все, что поценнее, и переехал в заранее купленный и обставленный всем необходимым дом на Выборгской стороне. Хотя Елизавета Петровна знала, чем она была обязана ему, но она помнила добро только тех, кто вертелся у нее на глазах. Поэтому о Кривом совершенно забыли, чему он был очень рад. Там, на Выборгской, его имя ничего не говорило обывателям. После того как Кривой пожертвовал иконостас в свою приходскую церковь, его избрали церковным старостой, и он дожил до глубокой старости, окруженный всеобщей любовью и почтением, а умер в царствование императрицы Екатерины II, искренне оплакиваемый бедняками: при жизни Семена Никаноровича никто не уходил от него без помощи. Так он осуществил свою давнишнюю мечту и сумел после первого кораблекрушения благополучно довести судно своей жизни до тихой пристани.

XX НА ПУТИ К ТРОНУ

Во дворце царевны Елизаветы Петровны царили уныние и растерянность. Еще с утра царевну расстроила правительница Анна Леопольдовна. Опять произошел неприятный разговор, полный каких-то туманных намеков, неясных укоров.

— Во всяком случае, — закончила Анна Леопольдовна неприятную сцену, — помните, ваше высочество, что дальше так дело не пойдет. У всякого терпения есть границы!

И в тоне правительницы было нечто такое, что заставило Елизавету Петровну почувствовать серьезную опасность.

Царевна вернулась к себе во дворец, но тут ее поджидал вконец расстроенный Лесток. Он получил самые неопровержимые сведения, что его собираются арестовать.

— Давно уже хотят, вы сами это знаете, — волновался он. — Если бы не Каин, быть бы бычку на веревочке! Да и нам не сдобровать бы. Ну, а теперь дело нешуточное. Боже мой, Боже мой! Чем я заслужил такой конец? Вот служи после этого нерешительным принцессам!

Царевна, и без того расстроенная, отмахнулась от него. Лесток отправился к Шетарди, но вернулся от него еще более перепуганным: посол тоже получил какие-то сведения и велел передать царевне, что если она в самом непродолжительном времени не рискнет, то все будет потеряно; первого января ждать нельзя, до этого им всем не сносить головы!

Не успел кончить Лесток, как влетел запыхавшийся Грюнштейн. Он сообщил следующее: гренадерская рота Преображенского полка (наиболее преданная Елизавете Петровне) получила вернейшие сведения, что ее собираются двинуть против шведов; гренадеры волнуются и прислали его сказать, что если царевна не решится повести их, то им придется действовать одним ее именем, что может окончиться печально для всех.

Получив это неожиданное подкрепление, Лесток с удвоенной энергией напал на цесаревну. Он молил, плакал, доказывал, убеждал, однако Елизавета Петровна по-прежнему отделывалась туманными увертками. Наконец, Лестоку удалось несколько поколебать царевну юмористическим по виду, но глубоко верным по существу доводом.

— Да как вы не понимаете, — воскликнул он в полном отчаянии, — что под кнутом я скажу все и погублю всех вас!

Елизавета Петровна знала, насколько труслив и физически невынослив Лесток, и этот довод поколебал ее.

— Хорошо, — сказала она подумав, — пусть сегодня часам к десяти соберутся все наши! Пусть и Грюнштейн приведет кое-кого из своих! Мы обсудим положение и… если это необходимо, завтра же будем действовать!

К десяти часам вечера во дворец собрались все близкие царевне люди. Из французского посольства пришла одна Жанна. Грюнштейн привел семерых из своих наиболее решительных товарищей. Кроме того, на совещании присутствовали: Разумовский, Петр, Александр и Иван Шуваловы, Михаил Воронцов, принц Гессен-Гомбургский с супругой, Василий Салтыков, Скавронские и Гендрикова.

Лесток и Жанна изложили присутствующим все то, что им удалось узнать; Грюнштейн сообщил об угрозе, нависшей над преображенцами. Но не успел кто-либо высказаться по этому поводу, как дверь распахнулась и в комнату вбежал капитан Ханыков.

— Ханыков! Где ты пропадал! — воскликнула цесаревна.

— Я был предательски арестован, ваше высочество, и спасся каким-то чудом перед самой пыткой. Рассказывать об этом долго, а терять времени нельзя. Ваше высочество! Вы должны сегодня же рискнуть на все. Сегодня поздно ночью Преображенский полк будет мелкими частями выведен из города, завтра арестуют всех вас. Правительство в точности осведомлено о готовящемся заговоре. Если сегодня же не произвести замышленного, то завтра будет уже поздно!

Все повскакали с мест. Отвечая на расспросы, Ханыков рассказал в общих чертах, каким образом ему удалось бежать и кто сообщил ему все сведения о замыслях правительницы.

Лесток, бледный, с трясущимися от страха, посеревшими губами подошел к царевне и сказал:

— Ваше высочество! Момент действовать настал! Неужели вы погубите всех нас, которые всем жертвовали и рисковали за вас? Сегодня или никогда!

— Сегодня! — стоном вырвалось у Елизаветы Петровны. — Но я не могу… Без подготовки… решиться сразу… Это невозможно! Я не могу, не могу…

Лесток подошел к столу и лихорадочно набросал на большом листе бумаги корону и монашеский клобук.

— Выбирайте, ваше высочество! — сказал он.

Елизавета Петровна закрыла лицо руками. Все обступили ее с мольбами, но она, казалось, ничего не слышала.

— Ваше высочество, и вы еще колеблетесь? — раздался чей-то тихий, болезненный голос.

Все с удивлением обернулись и увидели бледную, исхудавшую Оленьку, которая еле держалась на ногах, стоя в дверях.

После трагической смерти Столбина Оленька заболела нервной горячкой и три месяца была между жизнью и смертью. Лесток, врач на самом деле знающий, выходил ее, но и после того она долго пролежала в кровати от слабости, не будучи в силах двинуться с места. Она страшно исхудала, вся ее фигура приняла облик чего-то мистического, неземного. Только глаза, расширившиеся и потемневшие во время болезни, горели волей, страстью и местью.

Вставать и передвигаться без посторонней помощи по комнате она начала всего несколько дней, да и то еле-еле держась на ногах. Ее не считали жилицей на этом свете, и Лесток не раз говаривал, что Оленька живет только потому, что со всей мощью человеческой воли хочет жить для того, чтобы видеть кровь любимого человека отомщенной.

Каким-то странным чутьем Оленька почувствовала, что происходит что-то необычное, требующее ее вмешательства. Кое-как перемогаясь, она добралась до зала совещанья; в волнении ее никто не заметил и таким образом Оленька все слышала, не будучи видима сама.

Теперь странный, мистически надтреснутый звук ее голоса заставил Елизавету Петровну вздрогнуть.

— И вы еще колеблетесь, ваше высочество, — повторила Оленька. — Колеблетесь даже тогда, когда у вас нет выбора, нет иного выхода? За что же умер мой Петя, за кого же он пожертвовал собой и мною? Как? Его кровь останется не отомщенной? Так же, как не отомщенными останутся кровь и слезы всего русского народа, всех мучеников, пострадавших за свою царевну? Ваше высочество, этого не может быть! Ведь это значит вторично убить всех их, вторично замучить смертными муками! Нет, это — минута слабости, она пройдет!..

Говоря все это, Оленька тихо подвигалась к царевне. Ее глаза горели, не отрываясь от взволнованного, смущенного взора цесаревны. И шла-то она как-то не по-людски — неслышно, как бы не касаясь пола. Так могли ходить призраки, а не живые люди, и призраком казалась она расстроенному уму Елизаветы Петровны.

Подойдя совсем близко к цесаревне, Оленька взяла ее за руку и мягко, но настойчиво подвела к большому образу Богоматери, висевшему в углу. И никого, ни царевну, ни присутствующих, не удивило это нарушение всяческого этикета, малейших сословных перегородок.

— Молитесь, ваше высочество, — настойчиво сказала Оленька, — молитесь Ей, да просветит Она ваш затемненный ум. Молитесь же, ваше высочество, молитесь!

Подчиняясь этой сверхъестественной энергии, Елизавета Петровна упала на колени перед образом и принялась жарко, пламенно молиться. Все ждали, затаив дыхание.

Помолившись, Елизавета Петровна встала и первым делом горячо обняла Оленьку. Лицо царевны сверкало теперь решимостью, мужеством; ей было трудно решиться, но, раз грань нерешимости была перейдена, она уже не знала колебаний, сомнений и удержу.

— Я готова, господа, — просто сказала она, — готовы ли вы?

Присутствующие криками радости ответили на эти елова, а Оленька со счастливой улыбкой на устах бесшумно рухнула на пол. Ее отнесли в ее комнату, а затем поспешно принялись обсуждать, как приступить к делу.

Совещание не затянулось. До этого времени, когда акт переворота казался чем-то далеким, иллюзионным, горячо обсуждали всяческую деталь и зачастую ожесточенно спорили из-за выеденного яйца. Теперь же было не до того: некогда спорить, когда надо действовать. Да и ничего сложного не было: перевороты, как известно, в России до сих пор совершались совсем просто!

Приказав заложить сани, Елизавета Петровна отправилась к себе, чтобы переодеться. Жанна пошла с ней, чтобы помочь ей. Цесаревна скоро была готова и уже собиралась уходить, но тут ее точно подтолкнуло к аналою, не котором лежала ее фамильная икона, и она опять принялась долго и пламенно молиться.

— Клянусь тебе, Боже, — закончила она молитву, — что если Ты дашь мне русскую корону, все прежние ужасы канут в забвение. Клянусь Тебе править в милости, правосудии и законе!

— Я верю, что Бог принял и выслушал ваш обет! — торжественно сказала Жанна.

Затем цесаревна и Очкасова пошли к дверям, чтобы соединиться с остальными. В зале их с нетерпением ждал Лесток с орденом св. Екатерины и серебряным крестом в руках. Он надел Елизавете Петровне орден на шею, сунул в руку крест и сказал:

— Готово!

Но в этот момент Елизаветой Петровной овладел последний приступ слабости. Ее колени подогнулись, руки беспомощно опустились.

— Да что еще за комедия! — нетерпеливо крикнул грубый Лесток и, взяв царевну за руку, без всяких церемоний потащил ее на двор.

Там уже стояли запряженные сани. Елизавета Петровка с Жанной и Лестоком уселись в первые, сзади уцепились Воронцов и Шуваловы. Алексей Разумовский, Салтыков и Грюнштейн с товарищами поместились во вторых санях. Затем все во весь опор помчались в казармы Преображенского полка.

Вдруг передние сани остановились и потом резко свернули вбок. Елизавета Петровна, как оказалось, приказала сделать крюк, чтобы заехать к Шетарди и сообщить ему о своем решении.

Действительно, остановившись у ворот посольского дома, она приказала немедленно вызвать маркиза и сказала ему, пораженному и растерянному этим необычным визитом:

— Пожелайте мне счастья, друг мой! Я мчусь навстречу славе и трону!

Прежде чем растерянный маркиз успел сказать хоть слово, сани опять во весь опор помчались далее.

Когда кортеж доехал до съезжей избы полка, часовой забил тревогу. Но Лесток, взявший теперь в свои руки руководство ночной операцией, кинжалом пропорол барабан, а подъехавшие с Грюнштейном гвардейцы кинулись в казармы, чтобы предупредить товарищей.

В те времена офицеры, за исключением одного дежурного, жили не в казармах, а в городе. Услыхав тревожный бой, сейчас же оборвавшийся, дежурный офицер выскочил с обнаженной шпагой на двор съезжей избы. Его арестовали, причем он не оказал ни малейшей попытки к сопротивлению.

Вслед за тем на двор выбежали гвардейцы.

— Знаете ли вы меня, дети? — обратилась к ним Елизавета Петровна, — и знаете ли вы, чья я дочь?

— Знаем, матушка, знаем! — хором ответили гвардейцы.

— Меня хотят силой заточить в монастырь! Пойдете ли вы за мной, чтобы помешать врагам надругаться над вашей царевной?

— Мы готовы, матушка, мы их всех перебьем!

— Если вы будете говорить об убийстве, тогда я уйду от вас. Я не хочу, чтобы без нужды лилась кровь!

Солдаты, огорошенные этой неожиданной отповедью, недовольно забормотали что-то.

Однако Елизавета Петровна быстро овладела положением.

— Я клянусь умереть за вас, если это понадобится, — воскликнула она, высоко поднимая крест. — Поклянитесь же и вы умереть за меня, но не проливая чужой крови без необходимости!

Солдаты торжественно дали требуемую клятву.

Тогда Елизавета Петровна скомандовала: "Идем!", — и в сопровождении трехсот гвардейцев направилась по Невскому проспекту.

На Адмиралтейской площади она вылезла из саней и пошла пешком. Но снег был довольно глубок, ее маленькие ноги вязли и приходилось идти почти шагом.

— Матушка, да мы так никогда не дойдем! — взмолились гвардейцы. — Давай-ка лучше мы понесем тебя! — и двое рослых гвардейцев подхватили ее на руки и понесли.

Быстрым, походным шагом отряд дошел до Зимнего дворца. Тут Лесток отделил двадцать пять человек, которым было поручено арестовать Миниха, Остермана, Левенвольда и Головкина. Затем он выбрал восемь наиболее смелых и развитых гвардейцев, которым надлежало последним ловким ударом обеспечить торжество замысла. Пользуясь знанием пароля и притворяясь, будто они просто совершают обычный ночной обход, гвардейцы с невинным видом подошли к четырем часовым, охранявшим дворцовую дверь, и быстро обезоружили их. Затем во двор вошли остальные гвардейцы. С прежними восемью гвардейцами Елизавета Петровна прошла в кордегардию.

Бывший там офицер отчаянно закричал "на караул", но солдаты кинулись на него со штыками, и Елизавете Петровне стоило больших трудов спасти офицера от неминуемой смерти. Затем царевна в сопровождении Жанны и восьми гвардейцев поднялась в спальню правительницы. Сама она осталась в глубине комнаты, Жанна же вместе с гренадером Ивинским (тем самым, который впоследствии оказался замешанным в заговоре против Елизаветы Петровны) подошла к широкой кровати, тонувшей в пышных складках балдахина. Мягкий ковер совершенно заглушал шаги вошедших. Да и судя по страстному шепоту правительницы, доносившемуся из-за балдахина, ей было теперь не до того, чтобы слышать что бы то ни было.

— Милая Юлия, — умирающим от упоения и неги голосом шептала Анна Леопольдовна, — милая Юлия! Как я люблю тебя!

Звук страстного поцелуя прервал ее шепот. Ивинский резко отдернул занавеску балдахина.

— Кто осмелился… — гневно начала правительница, но, увидев Жанну, фигура которой была освещена факелами стоявших в глубине гвардейцев, запнулась, вскрикнула и отшатнулась назад.

Из-за нее показалась растрепанная голова Юлианы Менгден.

— Очкасова! — раздирающим голосом вскрикнула любимая фрейлина.

— Да, это я! — ответила Жанна. — Вставайте, ваше высочество, и благоволите одеться! Нам надо свести кое-какие старые счеты!

Анна Леопольдовна хотела что-то ответить. Но тут ее взгляд упал на группу гвардейцев и царевну Елизавету, стоявших в глубине. Она вскрикнула и упала в обморок.

Оставив здесь часть гвардцейцев, которым было приказано арестовать правительницу и ее фрейлину, Елизавета Петровна отправила несколько солдат за принцем Брауншвейгским, сама же прошла в детскую, где нянька держала на руках проснувшегося от шума малолетнего императора. Ребенок вдруг замолк и потянулся к ней ручонками.

Елизавета Петровна взяла его на руки, приласкала, успокоила, после чего сказала:

— Бедный ребенок! Ты-то ни в чем не виноват, и тебе приходится страдать за чужие грехи. Но я постараюсь, чтобы тебе было хорошо!

Да, цесаревна «постаралась»! Иоанну Антоновичу было действительно "очень хорошо".

Но в тот момент она была искренна: суровая судьба Иоанна Антоновича была внушена императрице Елизавете маркизом Шетарди, который намекал даже, что не худо было бы казнить несчастного ребенка, дабы отрезать возможность каких-либо выступлений от его имени.

Арестовав всю семью правительницы, Елизавета Петровна вернулась к себе во дворец. Там ее уже ждали все недавние враги, приведенные туда связанными. Цесаревна приказала отправить всех их в Петропавловскую крепость, куда было уже приказано отвести правительницу, Менгден и принца Брауншвейгского.

Тем временем несколько преображенцев поскакали верхами во все стороны, объявляя повсеместно о совершившемся. Занималась заря. Отовсюду к дворцу Елизаветы Петровны стекались толпы. Тут были генералы и крепостные мужики, архиереи и простые солдаты. Все встречали со стороны Елизаветы Петровны самый ласковый прием. В два часа дня комиссия, состоявшая из высшего духовенства и высших государственных чинов, приветствовала цесаревну титулом императрицы всей Руси!

XXI РАЗОЧАРОВАНИЕ ЖАННЫ

— Я в отчаянии, Анри, — воскликнула Жанна, положив свою хорошенькую головку на плечо мужа, — да, положительно в отчаянии! Неужели все мы ошиблись? Неужели все наши старанья ушли впустую, и бедная Россия по-прежнему должна будет страдать?

— Да в чем дело, птичка моя? — ласково спросил Суврэ, обнимая Жанну.

— Я не узнаю в императрице Елизавете прежней царевны! Где ее ласковость, доброта, доступность, мягкосердечие? Как только она твердой стопой встала на трон, так посыпались одно самодурство за другим, одна жестокость за другой! Где же все широковещательные обещания, где же все сладкие слова? Туман рассеялся, и за ним оказывается опять каменистая, суровая пустыня. Неужели того, что мы сделали, не к чему было делать? Неужели все жертвы были бесплодны?

Жанна опять бессильно опустила голову.

Она была действительно утомлена и физически, и нравственно. Последние дни она даже с мужем редко виделась. Елизавета Петровна требовала постоянного присутствия Жанны возле себя и хотела назначить ее своей гофмейстериной, однако Жанна пока еще избегала решительного ответа.

— Но ты так и не сказала мне, в чем дело, птичка? — ласково повторил Анри.

— Да трудно рассказать, милый. Ясных фактов немного, но эта перемена чувствуется во всем. Ты знаешь, как бесчинствовали и бесчинствуют до сих пор гвардейские солдаты? Императрице Елизавете неоднократно пытались жаловаться мирные жители, но если потерпевшие не принадлежат к числу родственников или добрых друзей былых заговорщиков, то их попросту прогоняют вон. "Они потрудились, надо дать им позабавиться!" — сказала однажды императрица… Как могла она решиться сказать такой ужас? Позабавиться за счет мирных жителей!.. Да ведь этому имени нет! И главное, она буквально не выносит ни малейшего противоречия. Я пыталась обратить ее внимание, что новое царствование начиналось именно с того, чего она так хотела избегнуть; с кровопролития… Боже, какая буря поднялась!

— Но, согласись, Жанна, что ее трудно остановить…

— А история с Лопухиной? — не слушая его, продолжала Анна Николаевна. — Лопухина уже давно считалась первой красавицей во дворе, и уже давно Елизавета не могла простить ей это соперничество. И что же? Теперь, когда она должна быть выше подобных мелочей, это обстоятельство не дает ей покоя и вызывает с ее стороны самые непростительные выходки. Недавно на куртаг Лопухина явилась случайно причесанной точно так же, как и императрица, причем в ее волосах тоже были цветы. Елизавета Петровна, увидев это, даже побагровела от гнева. Она быстро подскочила к Лопухиной, схватила ее за волосы, растрепала прическу, надавала пощечин и ушла. А когда ей доложили, что с Лопухиной случился продолжительный обморок, она изволила милостиво ответить: "Ништо ей, дуре!" Да и мало ли…

— Милая Жанна, — сказал Суврэ, — а знаешь, что я тебе скажу? Пусть императрица оказалась не тем, чего ждали. Что за беда? Ты сделала все, что могла, и пожалуй, даже больше… Так не пора ли нам вернуться к своему маленькому Жану, который, вероятно, уже начал забывать свою маму, да к старому дедушке, который ждет не дождется своей дочурки?

— Я и сама думаю, что это будет лучше всего, — ответила Жанна, целуя мужа. — Однако надо идти! Я должна опять присутствовать на приеме. Сегодня императрица принимает в частной аудиенции разных просителей… — Она встала, сделала несколько шагов, но запуталась в платье и чуть не упала. — Господи, — вскрикнула она, — да я совсем разучилась носить юбку! Нет, что ни говори, а вы мужчины, выбрали себе самый удобный костюм!

Прием уже начался, когда Жанна вошла в кабинет императрицы. Последняя недовольно поморщилась при виде опоздавшей и кисло сказала ей:

— Ты знаешь, что я этого не люблю.

У Жанны скорбно забилось сердце.

"Боже мой, — подумала она, — и это она говорит мне после всего, что было, после всей самоотверженности, жертв!.."

Перед императрицей прошел целый ряд лиц. К одним она относилась с беспричинной милостивостью, к другим — с не менее беспричинной жестокостью и суровостью. Жанна то болезненно морщилась, то удивленно раскрывала глаза. И в ее душе все глубже и глубже укоренялось полное, безнадежное разочарование.

Наконец камергер доложил о Головкиной.

— Какая это Головкина? — удивленно спросила императрица. — Ведь я приказала сослать в Сибирь графа и его жену?

— Это — племянница сосланного, ваше величество, — ответил камергер.

— Наверное, пришла просить за дядюшку! Пусть войдет! Я научу ее, как просить за изменников!

В кабинет вошла Наденька.

— Что вам угодно? — сурово спросила ее императрица. — Вы, наверное, явились ходатайствовать за дядю? А знаете ли вы, сколько мне пришлось натерпеться от этого негодяя? И вы решаетесь показываться мне на глаза? Да отвечайте же! Что вы стоите как пень!

— Нет, ваше величество, — ответила Наденька, — не за дядю пришла я молить ваше величество. Дядя много нагрешил против высокой особы вашего величества и пусть несет заслуженную кару. Да и у него много друзей было — пусть они хлопочут за него. Я же пришла умолять о милости за такого человека, за которого, кроме меня, некому просить!

— Кто же это, дитя мое? — спросила смягченная императрица.

— Это — мой жених, ваше величество, храбрый и отважный офицер гвардии…

— Фамилия?

— Мельников.

— Мельников? — не веря своим ушам, повторила Елизавета Петровна, — тот самый Мельников, который помог Миниху, злоупотребляя моим именем, арестовать Бирона, который позорно шпионил за товарищами, обрекал их пытке и казни?

— Ваше величество, — твердо возразила Наденька, — мой жених всегда говорил, что солдат должен не рассуждать, а исполнять приказания начальства. Он делал все, что ему предписывал долг присяги, и если он принесет присягу вашему величеству, то будет и вам служить до последней капли крови.

Обдавая смелую девушку молниями разгневанных очей, императрица позвонила и обратилась к вошедшему камергеру:

— Я приказала арестовать и сослать в Сибирь всю семью Головкиных, между тем эту особу почему-то оставили в покое. Чтобы сейчас же этот недосмотр был исправлен! Да напомните, кстати, чтобы арестованному офицеру Мельникову, как было приказано, не давать никаких поблажек! Ускорить его дело! Разжаловать в солдаты, лишить чинов и дворянства и, побив батогами, сослать в дальний гарнизон!

— Ваше величество!.. — вскрикнула Наденька.

— Уведите ее! — сурово приказала императрица и принялась расхаживать по кабинету из угла в угол. — Ты чего на меня уставилась! — накинулась она на Жанну. — Недовольна? Не по-твоему я поступила!

— Ваше величество, — тихо сказала Жанна, — к чему эта лишняя жестокость! Чем виновата бедная девушка! За что постигла ее суровая кара! А Мельников… Да разве неправа девушка, что он только исполнял долг присяги?..

Елизавета Петровна вспыхнула как порох.

— Ты, матушка, эту музыку со мной брось! — закричала она подбоченясь. — Мне гувернанток не нужно, выросла я из-под опеки…

У Жанны уже закипал на сердце резкий ответ, но тут дверь раскрылась, и в кабинет вошла заплаканная Оленька.

— Мне сказали, — грустно начала она, — что ваше величество хотели видеть меня после приема.

Елизавета Петровна, еще не успокоившаяся от гнева на Жанну, накинулась теперь на несчастную Ольгу.

— Ну да, хотела, — закричала она. — Да разве я тебя на казнь зову, что ты ко мне с такой похоронной мордой являешься? Надоело мне это, матушка! Все радуются, все стараются выразить мне свой восторг, а ты, дура, только нюнишь да нюнишь.

— Как же мне не плакать, ваше величество, когда я думаю, что мой Петя не дожил до этого светлого дня, до этой радости? — с мягкой укоризной ответила Оленька.

— Да скучно это, матушка! — уже мягче ответила императрица. — Петенька тут, Петенька там… Ну, умер и умер твой Петя, слезами его не воскресишь. Мертвому — могила, живому — радости жизни. Он умер — его похоронили. Ты, слава Богу, жива — тебе надлежит озаботиться своим будущим. Ты что надумала?

— Я в монастырь пойду, — тихо сказала Оленька.

— Подумаешь, какая сласть в монастыре! Полно дурить, мать моя! Выходи-ка лучше ты замуж. Есть человек, который мне оказал большие и важные услуги. Он тебя давно без памяти любит и будет тебе верным мужем. Как нарожаешь штук шесть детей, так и забудешь и о монастыре, и о Петеньке. А человек он ловкий… Это — Ванька Каин! — обратилась она к Жанне с пояснением.

При этом имени Оленьку покачнуло.

— Я еще не совсем здорова, ваше величество, — тихо сказала она, — и у меня в ушах звенит и разные несуразности кажутся. Позвольте мне уйти, ваше величество! — и, не дожидаясь разрешения императрицы, Оленька шатаясь вышла из кабинета.

Не помня себя, дрожа от гнева, Жанна подошла вплотную к императрице и скорее прошипела, чем сказала:

— Как вы решились, как вы осмелились, как вы дерзнули на такое святотатство — предложить Оленьке в мужья человека, предавшего на смерть ее жениха? Как повернулся у вас язык выговорить это?

Императрица растерялась до такой степени, что даже не рассердилась,

— Но помилуй, что же тут такого… — начала она.

Однако Жанну теперь трудно было остановить: слишком много накипело у нее на сердце.

— Помните ли вы тот момент, — страстно крикнула она, — когда на коленях перед образом вы клялись Богу царствовать в законе, милости и правосудии? С чего же вы начали свое царствование? С крови, с жестокости, с несправедливости! Остановитесь, ваше величество, пока не поздно.

— Да ты совсем взбесилась! — крикнула Елизавета Петровна, выходя из того оцепенения, в которое ее погрузил неожиданный взрыв Жанны. — Я прикажу тебя в сумасшедший дом посадить! Я тебя научу, как надлежит подданным разговаривать со своей императрицей! Или ты и впрямь ума решилась? Вообразила, что ты — не какая-то Очкасова, а Сам Господь Бог?!

— Я — не подданная вашего величества, — возразила Жанна, которая обрела все свое спокойствие, — и не Очкасова. Как законная жена маркиза Анри де Суврэ, обвенчанная с ним в парижской церкви святой Екатерины, я — французская подданная и маркиза. Но я звалась своим девичьим именем потому, что не хотела забывать, что я — русская по рождению, что моя бедная родина ждет от меня жертв и работы на ее пользу. Я сделала все, что могла, однако вы, ваше величество, доказали мне, как я ошиблась… Но к чему говорить об этом? Я теперь — француженка и на днях уезжаю на свою новую родину…

— Скатертью дорога! — отрезала Елизавета Петровна, поворачиваясь к Жанне спиной.

— Но, уезжая, я должна обратиться к вашему величеству с единственной просьбой, в которой, надеюсь, вы мне не откажете: отпустите со мной Оленьку. Ведь это я прислала сюда Столбина, из-за меня он погиб мученической смертью, и моя обязанность окружить несчастную заботами и довольством. Это все, чего я прошу у вас, ваше величество!

— А очень она мне нужна! — не оборачиваясь, буркнула императрица.

Подавляя вздох мучительного разочарования, Жанна, маркиза де Суврэ, тихо вышла из кабинета императрицы, чтобы никогда более не возвращаться в него…

XXII ЭПИЛОГ

Через несколько дней дорожный возок увозил из Петербурга супругов де Суврэ и Оленьку.

— Я все еще не могу опомниться от всего пережитого и перечувствованного здесь! — сказала Жанна мужу.

— Эх, голубка моя! — ответил Анри. — А между тем — помнишь? — Я ведь предупреждал тебя, что ты слишком идеализируешь свою царевну. "Не сотвори себе кумира" — в этой заповеди заложен глубокий житейский смысл. Императрица Елизавета — не мифическая царица амазонок, не царь-девица ваших русских сказок, а просто женщина, со всеми обычными недостатками, слабостями. Немалую роль сыграло и то, что трон вырос перед ней в несколько часов, неожиданно. Ведь еще за сутки до этого царствование казалось твоей царевне чем-то далеким, миражным… Власть пьянит, как и вино, и сильнее его бросается в голову. Государь, получающий корону по наследству, с детства привыкает к мысли держать в руках скипетр, государь же, воцаряющийся случайно, неожиданно, на первых порах теряется на высотах трона. Погоди, дай императрице Елизавете освоиться с короной, тогда дела пойдут иначе…

— Может быть, ты и прав, Анри, — задумчиво ответила Жанна.

Мало-помалу исчезали последние строения Петербурга. Лошади бойко несли возок по гладко укатанному шоссе. Оленька, молча смотревшая в окно, вдруг закрыла лицо руками и тихо заплакала.

Жанна поспешила к ней.

— Полно, Оленька, — ласково сказала она, обнимая несчастную девушку-вдову, — не плачь! Право, тебе будет неплохо у нас! Ты будешь мне все равно как родная сестра, и мы вместе будем чтить память нашего дорогого мученика, нашего незабвенного Пети. И еще кое-что будем мы делать вместе: там, в Париже, меня ждет маленький карапуз. Он ждет одну маму, а к нему приедут две. Мы вместе будем растить его, вместе постараемся сделать из него хорошего, доброго, честного человека.

Оленька слабо улыбнулась сквозь слезы и поцеловала Жанну.

— Я не знаю, что я сделала бы без тебя, дорогая, — сказала она. — Я мечтала о монастыре, но разве клобук в состоянии облегчить мою невыносимую муку? А вот когда ты говоришь, мне делается легче. Ведь я одна, совсем одна на свете! А теперь у меня нашлись сестра и сынишка, которого я буду очень, очень любить! Моя жизнь не задалась… Ну, что же, буду жить вашей жизнью, посвящу себя тебе и маленькому Жану!

Загрузка...