VI

На следующее утро, около десяти часов, я находилась на улице Сен-Блэз, там, где она перекрещивается с улицей де л'Юиль и переулком Деван-де-Ла-Бушри.

Я шла с урока. Я была счастлива. Ничто не стесняло моей свободы до завтрака.

Я решила побродить по старым улицам центра в час, когда хозяйки закупают провизию и когда лавки, битком набитые людьми и товарами, поддерживают радость пути, подобно уличным фонарям или кустам, полным птиц.

Все внушало желание двигаться — идти, останавливаться, смотреть на что попало, переходить улицу, идти еще — но без всякой охоты уйти прочь.

Думалось, цель здесь. Дойдя до конца улицы, надо устроиться так, чтобы вернуться, либо перейдя на другой тротуар, либо сделав вид, что запуталась в двух-трех боковых уличках.

Здесь, посреди города, чувствуешь, что тебе достаточно одной себя, находишь удовлетворение в себе самой. Весь остальной мир отступает на окраины мысли, отливает и разбивается настолько далеко, что его почти не видно и не слышно; едва уловимый шорох воспоминаний, и ни у одного из них нет силы назвать себя и пробудить в нас томление.

Я мельком думаю о вокзале; ровно настолько, чтобы в силу противоположности почувствовать удовольствие, которое нам доставляют улица Сен-Блэз, улица де л'Юиль и переулок Деван-де-ла-Бушри. Вокзал, дебаркадеры, рельсы, вечный ветер, приговоренность к отъезду, душевная тревога, множество разных слов, пронзительных и дрожащих, толпящихся на губах; меньше того, биения сердца, которые, если к ним прислушаться, подымают в нас неясные взрывы слов: «бегство», «разлука», «изгнание», «из края в край», и образ чего-то похожего на руку, которая напрасно сжимает выскальзывающего зверя. Довольно об этом!

Я счастлива теперь, в десять часов утра, в десять часов по солнцу, на улице Сен-Блэз. Я немного поработала в доме еще совсем близком, который составляет часть славной толщи города, окружающей меня. Я имею право жить, ничего не делая, до полудня и даже больше, захватив часть второй, тяжелой половины дня. У меня тоже есть ремесло, я зарабатываю. Сапожник и я, мы можем обменяться взглядом тружеников, поверх горшка с клеем и строя новых подошв.

Я тоже не простая прохожая. Я здешняя. У меня здесь есть свое место, и оно не так уж плохо. Те, на кого я работаю, даже заплатив мне, уважают меня. В моей работе есть что-то исключительное, доля превосходства, что-то не безымянное, трудно заменимое, чего нет в такой степени в этих подошвах, хотя они такие нарядные и хорошо пахнут. Я зарабатываю гораздо меньше, чем доктора и нотариусы; но это их преимущество чисто случайное. Лучший здешний доктор, г. Ланфран, поклонился бы мне, если бы знал меня, не вложив в свой поклон ни малейшей снисходительности.

Сумма, которую я только что заработала за час, — всего за один час, такой удобный, от девяти до десяти, достаточно ранний, чтобы в моей распоряжении еще оставалось свободное утро богатой женщины, достаточно поздний, чтобы мне не вставать, как работнице, чуть свет, самый подходящий час, куда приткнуть наемную работу, но впадая в уныние, так как это как раз то время, когда ночной отдых действует веселее всего и славная горечь кофе бродит по всему телу, — итак, эта сумма, только что мной заработанная, кажется очень жалкой до тех пор, пока остается деньгами в моем мешочке. Но она только и ждет, чтобы вырваться из серебряной монеты, в которой заключена; она только и ждет, чтобы ускользнуть и развиться в этой благоприятной улице, стать, например, тремя десятками яиц или жирным цыпленком, уже ощипанным и связанным, или целой горой этих веселых овощей, которые теснятся, как цирковая публика, на полках зеленной.

Мне даже нужно сделать несколько покупок. Если я останусь только гуляющей наблюдательницей, моему удовольствию будет недоставать какой-то серьезности и уверенности. Раз я обедаю вечером у себя дома, то естественно не ждать, пока кончится день и увянут блестящие выставки, а закупить провизию в привычный для хозяек час.

Так уносило меня течение быстрых мыслей, которое иногда пересекалось воспоминаниями (что, впрочем, нисколько не омрачало его) о моей вчерашней игре у Барбленэ, воспоминаниями о каком-нибудь ощущении, лице, отсвете свечи на нотах, или, точнее, возвратом некоторого целостного вкуса души через брешь воспоминания.

Я решилась войти в лавку, где полдюжины покупательниц в ожидании, чтоб ими занялись, ощупывали салат, картофель и сыры.

Одна из них показалась мне знакомой. Ей было лет сорок, и она походила не то на хозяйку, не то на служанку. Я старалась вспомнить, где я ее видела.

Прежде всего, по этому поводу мне приходило на память какое-то приятное впечатление, хоть и смешанное с беспокойством, и очень недавнее. Потом я почувствовала, что у меня нет скрытых причин жалеть о встрече с этой женщиной, отворачиваться и стараться быть неузнанной. Потом я подумала о сероватом пучке, украшающем бородавку г-жи Барбленэ, может быть, потому, что мой взгляд упал в эту минуту на стебелек порея[1].

Но только тогда, когда женщина подошла ко мне с намерением заговорить, я узнала в ней служанку Барбленэ.

В этой лавке она показалась мне жирнее, розовее, а главное, гораздо значительнее, чем у своих господ. Правда, там я не обращала на нее внимания. Еще вчера я едва заметила восхищенный вид, с которым она помогла мне надевать пальто.

— Вы тоже за провизией к завтраку, барышня?

— О, нет! Я завтракаю в «Экю» (так называется мой отель, лучший в городе). Но мне нужно кое-что купить.

— Вы нам устроили целый праздник вчера. Даже на кухне было очень хорошо слышно. Можно сказать, что барышни были горды своей учительницей.

— Это очень мило с их стороны. Они вам это говорили?

— Не мне, но все об этом говорили за столом.

«Все» означало семью Барбленэ и, очевидно, г. Пьера Февра, который, надо думать, остался обедать. Мне бы очень хотелось знать, высказал ли он свое мнение обо мне, я хочу сказать — о моей игре. Но как спросить?

Служанка вышла из лавки вместе со мной. Очутившись на улице, она как будто хотела со мной расстаться, но как раз в тот миг, когда оставалось только сказать мне «до свидания», она сделалась необыкновенно разговорчивой.

Потом я заметила, что она использовала это многословие, как пращ, который вращают все быстрее и быстрее перед тем, как спустить камень. После того, как я невольно выслушала вихрь слов, головокружительно повествовавших о рояле, об овощах, о цене на яйца, о том, как приятно быть молодой, мое внимание остановило следующее:

— Ах, барышни часто обвиняют родителей; но не так-то просто устроить счастье своих детей.

Я покачала головой самым поощрительным образом.

— Вы скажете, лучше бы я занималась своей кухней, а все-таки мне бы очень хотелось знать, что вы думаете об этом браке.

— Гм! Ничего особенного.

— Ничего особенного, вот именно. Ничего особенного. Ну, скажите, ведь этот молодой человек очень приличный; но я не очень-то люблю людей, которые никак не могут решиться. А вы?

— Ну, еще бы.

— Достаточно он взрослый, да или нет, чтобы знать, что ему делать?

— Казалось бы.

— Будь это мои дочери, ручаюсь вам, я бы живо все выяснила.

— А вы не думаете, что дело близится к решению?

— К решению! К какому? Может быть, к такому, что он женится на младшей. В таком случае, это непорядок. Старшая предпочла бы все, что угодно, и я ее понимаю. Не надо забывать, что поначалу и речи не было о мадмуазель Март. Во-первых, родители всегда хотели выдать замуж сперва старшую. А потом, если б не этот случай, мадам предпочла бы подождать еще годика два, пока г. Барбленэ не выйдет в отставку.

— Досадно, что все это так сложилось.

— Да, досадно. Хоть вы и недавно начали бывать в доме, видно, что вы уже все знаете. Иначе я бы не стала говорить с вами об этом. Понятно, что барышни ничего от вас не скрывают. Да собственно говоря, никого и нет, кто бы мог дать им лучший совет, чем вы.

— Да что вы! Вам так кажется!…

— Да, да! По тому, как вы говорите, я вижу, что, по-вашему, с упрямыми только теряешь время и труд. Конечно, с мадмуазель Март, несмотря на ее кроткий и ласковый вид, не легче справиться, чем со всякой другой. А я, заметьте, скорее поладила бы с ней, чем с мадмуазель Сесиль. Но, в сущности, мадмуазель Сесиль, может быть, привязана гораздо глубже. Например, мадмуазель Март любит мать, понятно, раз это мать, но ровно столько, сколько надо. Да, да. И потом, что там ни говори, а старшая в своем праве. Ну, я вам надоедаю. Вам уже достаточно прожужжали уши всем этим то те, то другие. До свиданьица, барышня. По такой погоде, как эти две недели, нельзя ожидать, чтобы овощи подешевели.

Она удалилась, держась середины улицы. Вид у нее был не совсем такой, как у обыкновенной служанки. Никому бы не пришло в голову, по крайней мере в цивилизованном городе и вне периода беспорядков, оказать ей неуважение, помешав ей пройти или толкнув ее корзину.

У Барбленэ ее можно было смешать с местным устройством, по рассеянности принять ее за нечто вроде мебели, способной передвигаться по звуку голоса. Но здесь она приобретала другое значение. Глядя, как она удаляется ровным шагом по самой оси улицы Сен-Блэз, я говорила себе, что тем временем г-жа Барбленэ сидит в своем кресле и, может быть, хмурит брови, чтобы не забыть воспротивиться коварной боли, а также чтобы лучше ощущать напряжение власти, которое требуется для ведения целого дома.

Г-жа Барбленэ в некотором роде присутствовала на улице Сен-Блэз. Г-жа Барбленэ принимала участие в полной достоинства поступи своей служанки. Улица Сен-Блэз, не переставая быть самой торговой и самой оживленной улицей города, становилась, в частности, местом, откуда семья Барбленэ извлекает свою пищу, то есть в некотором роде домашней улицей. Справа, во втором этаже одного из домов, два закрытых ставня образовали на белизне стены большой зеленоватый прямоугольник, слегка косой. Я думаю, мне достаточно было бы легкой сонливости, чтобы портрет самого дядюшки-судьи воцарился над улицей.

* * *

Что мне рассказывала Мари Лемиез? Что через два года мои ученицы все еще будут учиться у меня? На самом деле у них только одно желание: выйти замуж и отправить к черту гаммы. Узнаю проницательность моей милой Мари.

Обе сестры не могут выйти замуж за единственного г. Пьера Февра. Но одна из них, вероятно, достигнет этого, и довольно скоро. Другая будет больше всего стараться тоже найти мужа и, может быть, решит, что с этой целью лучше учиться танцам, чем музыке. Мечта о длительном благосостоянии, в которой я обреталась две недели, стала вдруг рассеиваться, как дым.

Я овладела этой первой мыслью, вполне эгоистической, и переворачивала ее, но без уверенности. Мне не удавалось ощутить разочарования. Я даже спешила забыть об этом, чтобы скорее перейти к гораздо более волнующим вопросам.

Замечания служанки бросили живой, но туманный свет на положение, сущность которого мне еще предстояло выяснить.

Строго говоря, я даже не была уверена, является ли женихом г. Пьер Февр. Служанка не назвала его имени. По-видимому, ее намеки могли относиться только к нему. Было маловероятно, чтобы у Барбленэ бывал еще какой-нибудь молодой человек. Но случаются и более странные совпадения.

Потом я призналась себе, что только при некоторой недобросовестности можно оспаривать такой очевидный факт… Служанка никого не назвала, чтобы сохранить последнее подобие скрытности, а также потому, что ошибиться нельзя. К чему бы я стала еще придираться?

Короче, накануне я мысленно не ошиблась на счет этого г. Пьера Февра. Именно в гостиной Барбленэ, между дядюшкиным портретом и выпуклым медным кашпо, в его душе зародилась любовь. Именно там его пылкая молодость, казалось ему, уловила действительность, подобную прекраснейшим снам отрочества. Такие черные глаза, такая горячая бледность не могли обещать меньшего; и эта тонкая дрожь, бегущая от глаза к ноздре.

Не хватало только, чтобы он не знал, которую из сестер ему выбрать. Какая честь для дома Барбленэ! Можно ли яснее показать, что уступаешь не случайному чувству, не мимолетному увлечению, где больше замешаны обстоятельства, чем сердце? Не все ли это равно, что сказать: «Я не тот обычный претендент, который встречает девушку в свете и принимает решение под влиянием внешних впечатлений, преходящего выражения голоса, удачной улыбки или совместного действия освещения и лица. Я же до того надежно влюблен, моя любовь до того обращена к самому глубокому, что есть в любимом существе, что она достигает той области, где личность теряет свои поверхностные свойства и свои границы. Я влюблен в «душу Барбленэ», я влюблен в семью. Ввиду того, что имеются две девушки, вполне естественно, что я колеблюсь между ними, что я замечаю то в одной, то в другой более мерцающее, более обещающее просвечивание «души Барбленэ» и менее трудный доступ к безднам наслаждения, которые предвидит моя любовь. Как жаль, что двоеженство не в наших правах!».

Впрочем, мне очень хотелось узнать побольше. Я была бы рада предлогу вернуться туда, не дожидаясь завтрашнего урока. Издали я могла только делать остроумные предположения, которые годились, главным образом, на то, чтобы обманывать мое нетерпение. В таких случаях истина улавливается при соприкосновении, как запах. Напрасно искать ее в конце рассуждения.

За завтраком я должна была встретиться с Мари Лемиез. Обо всем, что я видела и слышала за день, можно было болтать без конца. Но сев за наш столик, я не нашла в себе ни ощущения, обычного для этого часа, ни всегдашней готовности предоставить словам, жестам, смеху следовать уклону дружбы.

Другие разы, если я, например, приходила первая, я смотрела на квадрат скатерти и на стул против меня, как на вещи, ожидающие Мари, зовущие ее, делающие как бы видимой внутреннюю пустоту, неудовлетворенность, которые я ощущала во всей себе, пока Мари не было.

Если же опаздывала я, то с самого порога, почти что раньше, чем увидеть Мари, мои глаза отыскивали стул, прислоненный к столу, место, которое ждало меня, меня и никого больше.

Не проходило и минуты, как волнение встречи бывало уже далеко, и от легкой работы по восстановлению связи не оставалось и следа. Нам казалось, что мы все время были вместе, что это продолжается вчерашний обед.

В этом шумном зале мы ощущали радость и силу нашей дружбы. Между блюдами, которые подавались медленно, мы беседовали, облокотясь на скатерть, глаза в глаза. Наши слова, взрывы веселости, смех, перекидываясь от одной к другой, но не улетая далеко от нас, образовывали какую-то задушевную оживленность, воспринимаемую нами как особый мирок, совсем наш, совсем замкнутый, который, однако, и нам не мешал принимать участие в оживлении всей залы и нас не скрывал от ее взглядов. Мы как бы находились внутри прозрачного шара.

На этот раз, напротив, у меня было впечатление, что некая граница проходит между мной и Мари. В моей душе не было и тени неприязни. Но почти осязаемое разделение пересекало небольшое пространство стола, обозначая мою половину и половину Мари. Мне хотелось говорить, как маленькие дети: «моя тарелка», «мой нож», «мой кусок хлеба». Я бы ничего не имела против того, чтобы вместо общего блюда нам подали отдельные порции.

И совершенно непроизвольно, без всякого желания скрытничать, я воздержалась от рассказа о том, что я узнала. Если б я могла подумать на свободе, я бы обратила внимание на то, что надо было сказать, по крайней мере, несколько слов о вчерашнем собрании, отметить встречу с г. Пьером Февром, спросить у Мари, знает ли она его или слышала ли о нем. Но с самого начала Мари была довольно разговорчива. Она поведала мне запутанную историю, о которой много говорилось у них в женском лицее. И мне стоило только отвечать, сколько нужно, чтобы слишком долгое молчание не заставило меня самое постараться оживить беседу и не лишило меня предлога забыть о том вполне естественном сообщении, которое я должна была сделать.

Однако, когда мы встали, я не могла не подумать, что мое поведение нелепо и мало дружественно. Почему я вдруг начинаю скрытничать, когда еще на днях мне казалось таким забавным злословить с Мари Лемиез за счет семейства Барбленэ и обсуждать мельчайшие подробности незначительной беседы?

Но было едва ли не слишком поздно, чтобы приклеить мой маленький доклад. Было бы похоже на то, как будто я обдумывала все это дело, колебалась, прежде чем его открыть; таким образом придаю ему особое значение, рассматриваю его чуть ли не как личный вопрос.

Тогда как было бы так просто сейчас же, едва усевшись, сказать: «Мари, милая Мари, откройте уши. Есть новости. Кажется, мне открыли секрет Барбленэ!» — легко ли было сделать вид, что вспомнила об этом после часового разговора!

Мари оборвала мое смущение, извинившись, что должна уйти. Только она повернула мне спину, как я перестала о ней думать и укорять себя за мое поведение с ней. Меня безраздельно заняла мысль о том, что осталось ждать не более двадцати четырех часов, и можно будет опять отправиться на вокзал, пересечь рельсовую реку и снова проникнуть в дымный дом, где дышат страсти.

Загрузка...