Приложения[169]

Алиса в Стране чудес и в Зазеркалье

Первый критический отзыв на «Алису в Стране чудес», появившийся в 1865 г. — год опубликования сказки — в обзоре «Детские книжки» журнала «Атенеум», гласил:

Приключения Алисы в Стране чудес. Льюис Кэрролл. С сорока двумя иллюстрациями Джона Тенниела. Макмиллан и K°. — Это сказка-сон, но разве возможно хладнокровно сфабриковать сновидение со всеми его неожиданными зигзагами и пересечениями, оборванными нитями, путаницей и несообразностью, с подземными ходами, которые никуда не ведут, с послушной паломницей Сна, которая так никуда и не приходит? Мистер Кэрролл немало потрудился и нагромоздил в своей сказке странные приключения и разнообразные комбинации — и мы отдаем должное его стараниям. Иллюстрации мистера Тенниела грубоваты, мрачны, неуклюжи, несмотря на то, что художник чрезвычайно изобретателен и, как всегда, почти величествен. Мы полагаем, что любой ребенок будет скорее недоумевать, чем радоваться, прочитав эту неестественную и перегруженную всякими странностями сказку[170].

Прочие критики проявили, пожалуй, несколько больше учтивости по отношению к никому до того не известному автору, но смысл их высказываний немногим отличался от первого. В лучшем случае они признавали за автором «живое воображение», но находили приключения «слишком экстравагантными и абсурдными» и уж, конечно, «не способными вызвать иных чувств, кроме разочарования и раздражения»[171]. Даже самые снисходительные из критиков решительно не одобряли Безумного чаепития; в то время как другие, не видя в сказке Кэрролла «ничего оригинального», недвусмысленно намекали, что он списал ее у Томаса Гуда[172].

Не прошло и десятилетия, как стало ясно, что сказка Кэрролла, вызвавшая при своем выходе в свет раздражение критиков, — произведение новаторское, совершившее подлинный «революционный переворот»[173] в английской детской литературе, которая насчитывала к тому времени свыше века оригинального и плодотворного развития и по праву гордилась многими именами. Кэрроллу поклоняются; его осаждают просьбами интерпретировать «Страну чудес» и вышедшую шестью годами позже «Алису в Зазеркалье»; ему пытаются — безуспешно — подражать. В 1871 г. — год публикации «Зазеркалья» — Генри Кингсли писал Кэрроллу: «Положа руку на сердце и хорошо все обдумав, я могу лишь сказать, что Ваша новая книга самое прекрасное из всего, что появилось после „Мартина Чезлвита“…»[174]. Само сопоставление Кэрролла с Диккенсом говорит о многом…

ЛЬЮИС КЭРРОЛЛ
Фотография работы друга Кэрролла Реджинальда Саути

С наступлением нового века сказка Кэрролла (речь идет, конечно, об обеих «Алисах») получает новое осмысление; становится очевидно, что она гораздо больше, чем произведение одной лишь детской литературы и что круг ее воздействия очень широк. Видные писатели признают свой долг перед Кэрроллом; его сказочные образы все больше и больше проникают в литературу «для взрослых» и высокую поэзию; его неологизмы входят в словари и живую английскую речь; о нем размышляют писатели и критики самых различных направлений; ему посвящают свои произведения. В странах английского языка сказка Кэрролла занимает одно из первых мест по количеству упоминаний, цитат и ссылок, уступая лишь Библии и Шекспиру. Происходит «втягивание» двух небольших детских сказок в серьезную литературу, взрослую классику.

Сказка Кэрролла представляет собой в этом смысле разительный пример обратной «миграции». На протяжении веков традиционным путем развития детской литературы было включение «взрослой» классики в круг детского чтения. Народные сказки и баллады, рыцарские и плутовские романы, «Гаргантюа и Пантагрюэль», «Гулливер» и «Робинзон Крузо», Диккенс и Стивенсон, Честертон и Киплинг осваиваются детьми, становясь в известном смысле — поначалу в переработанном или сокращенном виде, позже, особенно с наступлением XX в., нередко полными оригинальными текстами — их достоянием. Процесс этот, который хочется порой назвать «узурпацией» — настолько энергично, даже по отношению к неадаптированной литературе, действуют дети, — вряд ли стоит понимать однозначно: «исчерпанные» взрослыми произведения и темы с течением времени, словно платье с родительского плеча, переходят детям[175]. Скорее следует говорить о том, что произведение получает нового адресата, не теряя в то же время полностью и старого, и начинает функционировать на двух уровнях, взрослом и детском. Само собой разумеется, что для такой «миграции» (употребим этот термин условно, ибо, обретая новую «сферу функционирования», произведение не покидает и старой, а лишь по-иному реализуется в ней) оно должно обладать совершенно особыми свойствами и, конечно, отвечать также различным историколитературным требованиям «узурпирующей» эпохи.

Сказочная дилогия Кэрролла об Алисе — едва ли не единственный в истории литературы пример произведения, написанного первоначально для детей и «узурпированного» впоследствии взрослыми. Самый факт «узурпации» (при сохранении и первоначальной сферы «функционирования») был признан достаточно широко уже в 1932 г., когда Англия отметила столетие со дня рождения Кэрролла национальными торжествами, завершившимися присуждением оксфордским колледжем Крайст Чёрч, с которым была связана вся научная жизнь Кэрролла, почетной докторской степени восьмидесятилетней миссис Харгривз — Алисе Лидделл, вдохновившей некогда писателя на создание его сказки.

В середине XX в., отмеченной научно-технической революцией и важными достижениями в области психологии и философии, сказка Кэрролла обнаружила и свой глубокий естественнонаучный и философский подтекст, на который, правда, указывали и ранее такие прозорливые мыслители, как Бертран Рассел. К ней обращаются математики и физики, психологи и историки, философы и логики, находя в ней немало материала для своих специальных раздумий. Среди них имена таких ученых, как А. С. Эддингтон, Климент Дьюрелл, Уоррен Уивер, Эрик Партридж, Роберт Сазерленд, Элизабет Сьюэлл. В последние годы было сделано несколько попыток созвать «симпозиумы» — пока что заочные — представителей различных отраслей знаний, которым книга Кэрролла дорога не менее, чем историкам литературы или просто читателям: детям и взрослым[176].

Необычайная судьба сказок об Алисе отражает во многом необычайный характер их создателя и предложенного им жанра, а также особые историко-литературные контексты, порождением одного из которых они были и в которые они позже вписывались. «Книги имеют свои судьбы» — выйдя из рук своего создателя, они обретают порой смысл, далекий от субъективных намерений автора, становясь частью все новых и новых историко-культурных построений, играя свою, подчас неожиданную, роль в литературных баталиях будущего. Никто не понимал этого лучше самого Кэрролла, который как-то заметил: «Слова, как вы знаете, означают больше того, что мы имеем в виду, пользуясь ими, а потому целая книга означает, вероятно, гораздо больше того, что имел в виду писатель…»[177].

Такова «Алиса» Кэрролла: спустя столетие после своего рождения, она живет — «живее некуда», как сказал о ней один из англосаксонских гонцов, обнаруживая все новые и новые значения.


* * *

Несмотря на то, что о Кэрролле написаны многие тома, приходится призвать, что биография его на деле изучена очень мало. Исследователи вынуждены ограничиваться скудными сведениями, восходящими к весьма немногочисленным источникам. Это, в первую очередь, воспоминания его племянника С. Д. Коллингвуда, опубликованные через год после смерти писателя, которые были составлены в строгом соответствии с викторианскими канонами семейных мемуаров, а также записи людей, знавших Кэрролла детьми или встречавшихся с ним в Оксфорде[178]. И те, и другие представляют Кэрролла весьма односторонне. Не менее односторонни появившиеся позже психоаналитические штудии, содержащие подчас интересные биографические материалы[179].

Несмотря на многочисленные публикации, связанные с празднованием столетнего юбилея, и более поздние издания, в биографии Кэрролла все еще встречаются многочисленные белые пятна. Очень мало известно о жизни Кэрролла в Оксфорде и его роли в научных и общественных баталиях тех лет, об отношениях со знаменитыми современниками, многие из которых жили в Оксфорде или были связаны с ним, о взглядах Кэрролла на литературу, науку и пр. Архивы Кэрролла еще только начинают изучаться: опубликованы — со значительными пропусками — дневники Кэрролла и выдержки из его переписки; готовится первое собрание писем[180].

Чарлз Лютвидж Доджсон (таково было настоящее имя Льюиса Кэрролла, неизменно настаивавшего на том, что «ж» в его фамилии должно писаться, хоть оно и не произносится) родился в небольшой деревушке Дэрсбери в графстве Чешир 27 января 1832 г. Он был старшим сыном скромного приходского священника Чарлза Доджсона и Фрэнсис Джейн Лютвидж. При крещении, как нередко бывало в те дни, ему дали два имени: первое, Чарлз — в честь отца, второе, Лютвидж — в честь матери[181]. Он рос в большой семье: у него было семеро сестер и три брата. Дети получили домашнее воспитание; обучал их закону божьему, языкам и основам естественных наук, «биографии» и «хронологии» отец. Чарлз Доджсон был человеком незаурядным: глубокая религиозность и университетская образованность сочетались в нем с той склонностью к эксцентрическому, которая нередко отличала в Англии духовных лиц.

Приведем в качестве примера письмо, которое он, отправившись по делам в Лидс, написал восьмилетнему Чарлзу, просившему его привезти напильник, отвертку и кольцо для ключей:

Я не забыл о твоем поручении. Как только я приеду в Лидс, я тотчас выйду на середину главной улицы и закричу: «Жестянщики! Жестян-щи-ки!» Шестьсот человек ринутся из своих лавок на улицу — побегут во все стороны — зазвонят в колокола — созовут полицию — поднимут весь город на ноги. Я потребую себе напильник, отвертку и кольцо для ключей, и, если мне их не доставят немедленно, через сорок секунд, я не оставлю во всем славном городе Лидсе ни одной живой души, кроме разве котенка, и то только потому, что у меня просто не будет времени его уничтожить!

Отец не только не подавлял в детях стремление к всевозможным играм и веселым затеям, но и всячески им содействовал. Изобретателем всех игр неизменно был Чарлз. Он придумал игру в «железную дорогу», в которую самозабвенно играло в саду все семейство. Игра была снабжена подробно разработанными «Правилами езды по железной дороге», составленными Чарлзом.

С помощью деревенского плотника Чарлз смастерил театр марионеток; он писал для него пьесы, которые сам и разыгрывал. Нередко, переодевшись факиром, он показывал взволнованной аудитории удивительные фокусы. Для своих младших братьев и сестер он «издавал» целую серию рукописных журналов, в которых все — «романы», забавные заметки из «естественной истории», стихи и «хроники» — сочинял сам. Он не только переписывал сам от первой до последней страницы своим мелким и четким почерком, но и иллюстрировал их собственными рисунками (он был неплохим рисовальщиком, хоть анатомия человеческого тела не давалась ему и в поздние годы), оформлял и переплетал.

Нам известны восемь таких домашних журналов, которые издавал Чарлз: «Полезная и назидательная поэзия», «Ректорский журнал», «Комета», «Розовый бутон», «Звезда», «Светлячок», «Ректорский зонт» и «Миш-мэш» (слово, по собственному признанию редактора, заимствованное в несколько искаженном виде из немецкого языка и означающее «всякая всячина»). Первый из них увидел свет в 1845 г., последний выходил на протяжении 1855–1869 гг., когда, будучи студентом, а потом юным оксфордским преподавателем, Чарлз приезжал на каникулы домой. Два последних журнала были в 1932 г. целиком опубликованы; два первых хранятся в семье; четыре средних потеряны. Уже в этих ранних опусах явно ощущается склонность юного автора к пародии и бурлеску. Юмористическому переосмыслению и переиначиванию подвергаются известные строки классиков — Шекспира, Мильтона, Грея, Маколея, Колриджа, Скотта, Китса, Диккенса, Теннисона и др. В этих «первых полусерьезных попытках приближения к литературе и искусству»[182] юный автор обнаруживает широкую начитанность и несомненную одаренность.

Вольной домашней жизни скоро пришел конец. Когда Чарлзу исполнилось двенадцать лет, его отдали в школу — сначала в ричмондскую, а потом в знаменитый Рэгби. Воспетый в многочисленных произведениях[183] «славный» дух «публичной школы» (так назывались и до сих пор называются в Англии закрытые мужские школы привилегированного типа) с его регламентированностью, христианством, культом спорта и силы, институтом «рабства» и подчинения младших школьников старшим вызывал в Чарлзе самую решительную неприязнь. «Не могу сказать, чтобы школьные годы оставили во мне приятные воспоминания, — писал он много лет спустя. — Ни за какие блага не согласился бы я снова пережить эти три (sic!) года».

Ученье давалось Чарлзу легко. Особый интерес он проявлял к математике и классическим языкам. В латинском стихосложении, занимавшем немаловажное место в школьной программе, он нередко выказывал пренебрежение к общепринятым правилам; правда, все его отклонения были всегда строго логически оправданы, что признавали даже его наставники. Вот что писал, по словам Коллингвуда, его воспитатель мистер Тейт в своем отзыве о четырнадцатилетнем Чарлзе: «При чтении вслух и в метрической композиции он часто сводит к нулю все представления Овидия или Вергилия о стихе. Более того, он с удивительным хитроумием подменяет обычные, описанные в грамматиках, окончания существительных и глаголов более точными аналогиями или более удобными формами собственного изобретения». Уже в эти годы в нем пробудился тот интерес к слову и к логическим, «выравнивающим» тенденциям в языке, которым будут позже отмечены сочинения Льюиса Кэрролла.

Дальнейшая жизнь Чарлза Лютвиджа Доджсона связана с Оксфордом. Он окончил колледж Христовой церкви (Крайст Чёрч Колледж), один из старейших в Оксфорде, с отличием по двум факультетам, математике и классическим языкам случай, редкий даже для тех далеких лет. В 1855 г. ему был предложен профессорский пост в его колледже, традиционным условием которого в те годы было принятие духовного сана и обет безбрачия. Если бы он решил жениться, ему пришлось бы оставить колледж. Последнее условие не волновало молодого математика, ибо он никогда не испытывал тяги к матримонии; однако какое-то время он откладывал принятие сана, ибо опасался, что ему из-за этого придется отказаться от страстно любимых им занятий — фотографии и посещения театра, — которые могли счесть слишком легкомысленными для духовного лица. В 1861 г. он принял сан диакона, что было лишь первым, промежуточным шагом. Однако изменения университетского статута избавили его от необходимости дальнейших шагов в этом направлении.

Доктор Доджсон посвятил себя математике. Его перу принадлежат солидные труды — «Конспекты по плоской алгебраической геометрии» (1860), «Формулы плоской тригонометрии» (1861), «Элементарное руководство по теории детерминантов» (1867), «Алгебраическое обоснование 5-й книги Эвклида» (1874), «Эвклид и его современные соперники» (1879) и вышедшее в 1885 г. «Дополнение» к этой книге, которую сам Кэрролл считал основным трудом своей жизни. Современные историки науки отмечают глубокую традиционность этих книг. Совсем по-другому относятся они к логическим сочинениям Кэрролла «Логической игре» (1887), «Символической логике» (1896) и парадоксальным логическим задачам, вошедшим посмертно в различные сборники. «Особой виртуозности, — пишут советские исследователи, — Кэрролл достиг в составлении (и решении) сложных логических задач, способных поставить в тупик не только неискушенного человека, но даже современную ЭВМ. Разработанные Кэрроллом методы позволяют навести порядок в, казалось бы, безнадежном хаосе посылок и получить ответ в считанные минуты. Несмотря на столь явное превосходство, методы Кэрролла не были оценены по достоинству, а имя его незаслуженно обойдено молчанием в книгах по истории логики»[184]. В этих работах современные ученые находят идеи, предвосхищающие математическую логику, получившую особое развитие в наше время.

Доктор Доджсон вел одинокий и строго упорядоченный образ жизни: лекции, математические занятия, прерываемые скромным ленчем — несколько глотков хереса и печенье, чтобы не нарушать ход мысли, — снова занятия, дальние прогулки (уже в преклонном возрасте по 17–18 миль в день), вечером обед за «высоким» преподавательским столом в колледже и снова занятия. Всю жизнь он страдал от заикания и робости; знакомств избегал; лекции читал ровным, механическим голосом. В университете он слыл педантом; был известен своими меморандумами и брошюрами, которые печатал и распространял за собственный счет по самым незначительным поводам. Он был эксцентриком, чудаком — явление нередкое в английской университетской жизни. У него были собственные привычки и чудачества, которые, по меткому замечанию Эдит Ситвелл, суть не что иное, как «застывшие жесты», подчеркнутое «преувеличение отдельных поз, присущих жизни», иногда даже самой «обыденности» жизни[185]. Он писал множество писем — то все еще было время подробнейших корреспонденции, нередко между людьми, которые встречались совсем нечасто или даже не встречались никогда, хотя великая пора эпистолярного искусства XVII и XVIII вв. давно отошла в прошлое. В отличие от своих современников, однако, он завел специальный журнал, в котором отмечал все посланные и полученные им письма, разработав сложную систему прямых и обратных ссылок. Впоследствии он описал эту систему в брошюре с необычным названием: «Восемь-девять мудрых слов о том, как писать письма» (Eight or Nine Wise Words About Letter Writing). За 37 лет — он начал вести свой журнал в 1861 г. — он отправил 98 721 письмо (последнее было отправлено за неделю до смерти).

Вид на Крайст Чёрч Колледж
Гравюра середины XIX в.

Перед тем, как сесть за письмо, он тщательно выбирал лист бумаги такого формата, чтобы исписать его полностью, и аккуратно заполнял его, строчку за строчкой, своим каллиграфическим почерком. Он вел дневник, в который вносил мельчайшие подробности обыденного течения своей жизни однако о вещах глубоких и потаенных, о том, что порой прорывается, словно вздох, в его детских книжках — раздумья о жизни и смерти, о боге, науке и литературе, о своих привязанностях и неосуществленных мечтах, об одиночестве и тоске, — он не писал ни слова.

Доктор Доджсон страдал бессонницей. По ночам, лежа без сна в постели, он придумывал, чтобы отвлечься от грустных мыслей, «полуночные задачи» алгебраические и геометрические головоломки — и решал их в темноте[186]. Невольно вспоминается сцена из «Зазеркалья». «И все-таки здесь очень одиноко!» — говорит Алиса, заливаясь слезами. — «Ах, умоляю тебя, не надо! — отвечает Белая Королева, ломая в отчаянье руки. Подумай о том, сколько в тебе росту! Подумай о том, сколько ты сегодня прошла! Подумай о том, который сейчас час! Подумай о чем угодно — только не плачь!» — «Разве когда думаешь — не плачешь?» — спрашивает Алиса. «Конечно, нет, — отвечает Королева. — Разве можно делать две вещи сразу?»

Позже Кэрролл опубликовал эти головоломки под названием «Полуночные задачи, придуманные бессонными ночами». Изменив во втором издании «бессонные ночи» на «бессонные часы», он пояснил это с присущей ему любовью к точности следующим образом:

Это изменение было внесено для успокоения любезных друзей, которые в многочисленных письмах выражали мне сочувствие по поводу плохого состояния моего здоровья. Они полагали, что я страдаю хронической бессонницей и рекомендую математические задачи как средство от этой изнурительной болезни. Боюсь, что первоначальный вариант названия был выбран необдуманно и действительно допускал толкование, которое я отнюдь не имел в виду, а именно: будто я часто не смыкаю глаз в течение всей ночи. К счастью, предположение моих доброжелателей не отвечает действительности… Математические задачи я предлагал не как средство от бессонницы, а как способ избавиться от навязчивых мыслей, которые легко овладевают праздным умом. Надеюсь, что новое название более ясно выражает тот смысл, который я намеревался в него вложить. Мои друзья полагают, будто я (если воспользоваться логическим термином) стою перед дилеммой: либо обречь себя на длинную бессонную ночь, либо, приняв то или иное лекарство, вынудить себя заснуть. Насколько я могу судить, опираясь на собственный опыт, ни одно лекарство от бессонницы не оказывает ни малейшего действия до тех пор, пока вы сами не захотите спать. Что же касается математических выкладок, то они скорее способны разогнать сон, нежели приблизить его наступление[187].

Я рискну на миг обратиться к читателю в более серьезном тоне и указать на муки разума, гораздо более тягостные, чем просто назойливые мысли. Целительным средством от них также служит занятие, способное поглотить внимание. Мысли бывают скептическими, и порой кажется, что они способны подорвать самую твердую веру. Мысли бывают богохульными, незванно проникающими в самые благочестивые души, нечестивыми, искушающими своим ненавистным присутствием того, кто дал обет блюсти чистоту. И от всех этих бед самым действенным лекарством служит какое-нибудь активное умственное занятие. Нечистый дух из сказки, приводивший с собой семерых еще более порочных, чем он сам, духов, делал так лишь потому, что находил «комнату чисто прибранной», а хозяина праздно сидящим сложа руки. Если бы его встретил «деловой шум» активной работы, то такой прием и ему, и семерым его братьям пришелся бы весьма не по вкусу![188].

Признание это важно не только для понимания личности Кэрролла, но и — в известном смысле — для понимания его творчества.

Вероятно, тем же целям «активной работы» служили бесконечные небольшие изобретения Кэрролла, педантичное участие во всех университетских делах и спорах, а также его «хобби». Кэрролл страстно любил театр. Читая его дневник, в который он заносил мельчайшие события дня, видишь, какое место занимали в его жизни не только высокая трагедия, Шекспир, елизаветинцы, но и комические бурлески, музыкальные комедии и пантомима. Позже, когда, будучи уже известным автором, он лично наблюдал за постановкой своих сказок на сцене, он проявил тонкое понимание театра и законов сцены. О том же свидетельствует его многолетняя дружба с семейством Терри и с самой талантливой его представительницей, вошедшей в историю не только английского, но и мирового театра, — Эллен Терри.

В ранней юности Доджсон мечтал стать художником. Он много рисовал карандашом или углем, иллюстрируя собственные юношеские опыты. В 1855 г. год получения профессуры в Оксфорде — он послал серию своих рисунков в «Юмористическое приложение к „Таймс“». Редакция их отвергла. Тогда Доджсон обратился к фотографии. Он купил фотографический аппарат и всерьез занялся этим сложным по тем временам делом: фотографии снимались с огромной выдержкой, на стеклянные пластинки, покрытые коллодиевым раствором, которые нужно было проявлять немедленно после съемки. Доджсон занимался фотографией самозабвенно и достиг больших успехов в этом трудном искусстве. Он снимал многих замечательных людей своего времени — Теннисона, Кристину и Данте Габриэля Росетти, Джона Рэскина, который в те годы преподавал историю искусств в Оксфорде (и давал Алисе Лидделл уроки рисования), английского художника-прерафаэлита Дж. Э. Миллеса, Эллен Терри, Фарадея, Томаса Гексли. Но больше всего он любил снимать детей. Спустя почти сто лет, в 1949 г. в Англии вышла книга X. Гернсхайма «Льюис Кэрролл-фотограф», в которой собраны шестьдесят четыре его лучшие работы[189]. Они производят глубокое впечатление — недаром специалисты отводят Кэрроллу одно из первых мест среди фотографов XIX в. Особенно удавались Кэрроллу портреты детей и сложные композиции. Фотографии Кэрролла поражают даже человека XX в. глубиной психологического проникновения и художественностью. Интересно, что одна из фотографий Кэрролла была включена в 1956 г. в знаменитую международную выставку «Род человеческий», побывавшую во многих городах мира, в том числе и в Москве[190]. Из английских фотографов XIX в., работавших с очень несовершенной техникой, был представлен он один.

Кэрролл с детьми писателя Макдоналда
Фотография работы Л. Кэрролла. 1863 г.

Однако больше всего доктор Доджсон любил детей. Чуждаясь взрослых, чувствуя себя с ними тяжело и скованно, мучительно заикаясь, порой не будучи в состоянии вымолвить ни слова, он становился необычайно веселым и занимательным собеседником, стоило ему оказаться в обществе детей. «Не понимаю, как можно не любить детей, — писал он в одном из своих писем, — они составляют три четверти моей жизни». Он совершал с ними долгие прогулки, водил их в театр, приглашал в гости, развлекал специально придуманными для них рассказами, которые обычно сопровождались быстрыми выразительными зарисовками, которые он делал по ходу рассказа. Интересно свидетельство одной из его маленьких приятельниц[191], Изы Боумен, исполнявшей роль Алисы в спектакле 1888 г. Как-то доктор Доджсон взял ее посмотреть панораму Ниагарского водопада. На переднем плане стояла фигура пса в натуральную величину. Доджсон принялся убеждать Изу, что пес этот живой, только его как следует выдрессировали, приучив стоять часами без движения. Он говорил Изе, что, если подождать подольше, можно увидеть, как служитель приносит псу кость, и что через день этого беднягу отпускают ненадолго погулять. В панораме его на это время заменяет брат — весьма беспокойное и не отличающееся особой выдержкой животное. Однажды, увидав у какой-то девочки в толпе зрителей бутерброд в руке, этот непоседа выскочил с громким лаем из панорамы. Тут Доджсон запнулся и начал заикаться: он увидел, что вокруг него собралась небольшая толпа детей и взрослых, с восторгом слушавших его рассказ. Смущенный и растерянный, Доджсон поспешил увести Изу. Этот эпизод весьма характерен. Толчком к творческому импульсу для Кэрролла неизменно служила игра, непосредственное, живое общение с детьми. Его лучшие произведения — обе сказки об Алисе, стихотворения — возникли как импровизации, хотя впоследствии и дорабатывались весьма значительно. Как только исчезал момент игры, писатель начинал «заикаться», произведение его теряло оригинальность и целостность[192].

Лишь в тех случаях, когда, безотчетно импровизируя, ставя перед собой единственную цель «развлечь» своих юных слушателей, Кэрролл не придавал сколько-нибудь серьезного значения своим нонсенсам, ему удавалось создать произведения не только оригинальные, но и значительные. Этот парадоксальный факт творческой биографии Кэрролла объясняется, в первую очередь, самой личностью писателя, оригинального мыслителя и поэта, уходившего от многочисленных запретов и жестких ингибиций своей сознательной жизни в детскую игру бессознательного и именно там проявлявшего всю неординарность своей личности и дарования.

Доджсон лишь раз выезжал за пределы Англии. Летом 1867 г. вместе со своим другом ректором Лиддоном он отправился в Россию — весьма необычное по тем временам путешествие. Посетив по дороге Кале, Брюссель, Потсдам, Данциг, Кенигсберг, он провел в России месяц — с 26 июля по 26 августа — и вернулся в Англию через Вильно, Варшаву, Эмс, Париж. В России Доджсон побывал в Петербурге и его окрестностях, Москве, Сергиеве и съездил на ярмарку в Нижний Новгород. Свои впечатления он кратко записывал в «Русском дневнике»[193]. Доджсон был плохо подготовлен к этому путешествию — он не знал языка, не был знаком ни с русской литературой и историей, ни с современным состоянием умов. Поневоле его впечатления от России весьма ограниченны — он не был вхож в русские семьи: ему приходилось полагаться на случайных попутчиков, знавших язык, англичан, живущих в России, представителей фирмы «Мюр и Мерилиз», духовных лиц, принимавших ректора Лиддона. Впрочем, он мало склонен к обобщениям с чужих слов и в основном фиксирует в дневнике личные наблюдения. Вот как он описывает свое первое впечатление от Петербурга:

Мы едва успели немного прогуляться после обеда; все удивительно и ново вокруг. Необычайная ширина улиц (даже второстепенные шире любых в Лондоне), крошечные дрожки, бешено шныряющие вокруг, ничуть не заботясь о безопасности пешеходов (мы скоро поняли, что тут должно смотреть в оба, ибо они и не подумают крикнуть, как бы близко к тебе ни подъехали), огромные и яркие вывески магазинов, гигантские церкви с голубыми куполами в золотых звездах, загадочный гомон толпы — все удивляло и поражало нас во время этой первой прогулки по Петербургу[194].

Он восхищается благородными пропорциями «удивительного града», его архитектурой, «бесценными коллекциями» Эрмитажа голландцами, Мурильо, Тицианом и «Святым семейством» Рафаэля в овале, «более других запавшей мне в память картиной», как пишет Кэрролл. Подробно описывает Петергоф, расположение его аллей и скульптур, «разнообразием и безукоризненным сочетанием красок и природы и искусства затмевающих парки Сан-Суси», и заканчивает словами: «Все это далеко не передает того, что мы там видели, но будет служить мне хоть отдаленным напоминанием»[195].

Алиса Лидделл.
Фотография работы Л. Кэрролла. Около 1857 г.

Москва с ее «коническими башнями», которые выступают друг из друга, «наподобие раскрытого телескопа», с «огромными позолоченными куполами церквей, где, словно в зеркале, отражается перевернутый город», Воробьевы горы, откуда, как вспоминает Кэрролл, глядел впервые на город Наполеон, церемония венчания, столь непохожая на англиканский обряд, «удивительный эффект» церковного пения — все поражает его воображение не меньше, чем «город гигантов» Петербург. Он наблюдает уличные сценки, вслушивается в звучание незнакомого языка, записывает русскими буквами отдельные имена и слова, расшифровывает с помощью карманного словаря театральные программки, вывески и меню.

Верный своим привязанностям, он посещает Малый театр и театр в Нижнем Новгороде, восхищается «первоклассной игрой актеров», особенно отмечая Ленского и Соронину, имена которых вписывает в дневник по-русски.

Кэрролл заканчивает свой дневник описанием ночного путешествия из Кале в Дувр при возвращении в Англию:

Плавание было на удивление спокойным; на безоблачном небе для вящего нашего удовольствия светила луна — светила во всем своем великолепии, словно пытаясь возместить урон, нанесенный затмением четырьмя часами ранее, — я оставался почти все время на носу, то болтая с вахтенным, то наблюдая в последние часы моего первого заграничного путешествия, как на горизонте медленно разгорались огни Дувра, словно милый наш остров раскрывал свои объятия навстречу спешащим домой детям — пока, наконец, они не встали ярко и ясно, словно два маяка на скале — пока то, что долгое время было просто светящейся чертой на темной воде, подобной отражению Млечного пути, не приобрело реальности, обернувшись огнями в окнах спустившихся к берегу домов — пока зыбкая белая полоса за ними, казавшаяся поначалу туманом, ползшим вдоль горизонта, не превратилась, наконец, в серых предрассветных сумерках в белые скалы милой Англии[196].

Усиленные троекратной анафорой и дважды повторенным эпитетом «милый» (old), строки эти звучат неожиданно приподнято и романтично. Глубокое искреннее чувство вольно проявляет себя в этих записях, которые Кэрролл не предназначал для публикации.

Больше Кэрролл не выезжал за пределы Англии. Изредка он бывал в Лондоне, где продолжал также внимательно следить за театральными постановками; каникулы он проводил обычно в Гилфорде, где жили его сестры. Там он и умер 14 января 1898 г. На гилфордском кладбище над его могилой стоит простой белый крест. На родине Кэрролла, в деревенской церкви Дэрсбери есть витраж, где рядом с задумчивым Додо стоит Алиса, а вокруг теснятся Белый Кролик, Болванщик, Мартовский Заяц, Чеширский Кот и другие.


* * *

Первая сказка, в отличие от «Зазеркалья», далась Кэрроллу не сразу. Анализируя известные нам варианты, видишь, как разрастались едва намеченные характеры и мотивы, как постепенно складывался новый жанр.

Сказка об Алисе в Стране чудес существовала по меньшей мере в трех вариантах, прежде чем получить окончательный вид. О первых двух мы знаем немного. 4 июля 1862 г. во время лодочной прогулки по Айсис, небольшой речушке, впадающей в Темзу неподалеку от Оксфорда, Кэрролл начал рассказывать девочкам Лидделл, дочерям своего коллеги ректора колледжа Крайст Чёрч, сказку о приключениях Алисы, названной так по имени его любимицы, десятилетней Алисы Лидделл. Сам Кэрролл так вспоминает об этом: «Я очень хорошо помню, как в отчаянной попытке придумать что-то новое я для начала отправил свою героиню вниз по кроличьей норе, совершенно не думая о том, что с ней будет дальше…» Сказка девочкам понравилась, и во время последующих прогулок и встреч, которых было немало в то лето, они не раз требовали продолжения. Из дневника Кэрролла мы знаем, что он рассказывал свою «бесконечную сказку», а порой, когда под рукой оказывался карандаш, то и рисовал по ходу рассказа своих героев в странных ситуациях, выпавших им на долю. Позже Алиса попросила Кэрролла записать для нее сказку, прибавив: «И пусть там будет побольше всяких глупостей!» Исследователь вправе заключить, что уже в начальном, импровизированном варианте «глупости» (или нонсенсы, как мы их теперь называем даже по-русски) присутствовали наряду с более традиционными «приключениями».

Последняя страница рукописи «Приключений Алисы под землей» с фотографией Алисы Лидделл работы Кэрролла.
Факсимиле. 1864 г.

Лишь в феврале 1863 г. Кэрролл закончил первый рукописный вариант своей сказки, которую он назвал «Приключения Алисы под землей». Однако этот вариант не был отдан Алисе Лидделл; в 1864 г. Кэрролл принялся за второй, более подробный. Своим мелким каллиграфическим почерком он переписал его от руки и снабдил тридцатью семью рисунками в тексте, а первый вариант уничтожил. 26 ноября 1864 г. он подарил Алисе эту рукописную тетрадку, наклеив на последней странице фотографию семилетней Алисы (возраст героини сказки).

Наконец, в 1865 г. появился окончательный вариант, известный всем нам «дефинитивный текст». Сравнивая его с «Приключениями Алисы под землей», изданными недавно в факсимильном воспроизведении[197], видишь значительные текстологические расхождения. Они касаются не только отдельных деталей[198], но и целых сцен и глав. Примечательно, что два самых оригинальных и значительных эпизода — Безумное чаепитие и Суд над Валетом — в «Приключениях Алисы под землей» отсутствуют. Они появились лишь в окончательном варианте.

Казалось, третьим, — «дефинитивным» текстом «Алисы в Стране чудес» Кэрролл должен был бы и ограничиться. Однако этого не произошло. В 1890 г., в разгар первой волны популярности сказки, Кэрролл издает вариант «для детей»[199]. «Детский вариант» детской сказки? Не кроется ли уже в самом этом факте признание того, что «Алиса в Стране чудес» (позже это допущение распространится и на «Зазеркалье») — сказка не только и не столько для детей? Что это сказка также и для взрослых и даже, может быть, как позднее покажет Честертон, для философов и ученых?

Ныне двойной «адрес» сказок об Алисе является, пожалуй, единственным фактом, принимаемым многочисленными интерпретаторами Кэрролла. Однако в остальном они не могут прийти к согласию. Споры о прочтении Кэрролла и об определении понятия нонсенса продолжаются по сей день.

Нередко в нонсенсе видят своеобразную аллегорию, «скрытый код» для описания событий не только вполне реальных, но даже исторических. Показательна в этом отношении работа Шана Лесли, автора трудов по самым различным проблемам и среди них солидной монографии о кардинале Мэннинге. Он интерпретирует сказки Кэрролла в свете религиозных споров, шедших в Оксфорде в 40-е — 70-е годы прошлого века, и пишет, что «вряд ли будет профанацией предположить, что „Алиса в Стране чудес“, возможно, скрывает историю Оксфордского движения»[200]. При таком прочтении Алиса — наивный первокурсник, оказавшийся в гуще богословских споров той поры; Белый Кролик — скромный англиканский священник, пуще всего боящийся своего епископа (Герцогиня). Двери в зале символизируют английскую Высокую и Низкую церковь; золотой ключик — ключ Священного писания; пирожок, от которого откусывает Алиса, — святую догму. Кошка Дина, которой так боится церковная Мышь, — конечно, католичка, а Алисин скотч-терьер, будучи шотландцем, — пресвитерианец, что также весьма неприятно Мыши[201]. Всевозможные пертурбации, связанные с желанием Алисы подрасти и уменьшиться ростом, Ш. Лесли связывает с колебаниями английского верующего между Высокой и Низкой церковью.

«Зазеркалье» представляется Ш. Лесли несколько более трудным для интерпретации, однако он составляет следующую гипотетическую таблицу, в которой связывает персонажей Кэрролла с событиями Оксфордского движения и его участниками:

Белые

Труляля — Высокая церковь;

Единорог — Конвокация духовенства;

Овца — доктор Пьюси;

Белая Королева — доктор Ньюмен;

Белый Король — доктор Джоветт;

Древний старичок — оксфордский профессор;

Белый Рыцарь — Гексли;

Траляля — Низкая церковь;

Черные

Морж и Плотник — обозреватели и эссеисты;

Черная Королева — архиепископ Мэннинг;

Черный Король — каноник Кингсли;

Черный Рыцарь — епископ Уилберфорс;

Лев — Джон Буль

и пр.

Согласно Ш. Лесли, «Зазеркальная жизнь, в которой все возникает в обратной перспективе, есть символ жизни сверхъестественной». Белый Рыцарь, как явствует из таблицы, составленной Ш. Лесли, «представляет науку эпохи викторианства или Гексли в его самоуверенном изобретательстве»[202]. Соответственно Черный Рыцарь олицетворяет его старого врага епископа Уилберфорса. «Оба достигают одной и той же клетки на шахматной доске одновременно, и оба пытаются взять Алису в плен. Это знаменитое столкновение между Уилберфорсом и Гексли на заседании Британской Ассоциации в 1866 г.»[203]

Ч. У. Скотт-Джайлз предлагает другой вариант «исторического» прочтения Кэрролла. Он считает, что Кэрролл использовал некоторые исторические эпизоды и даже фигуры в своих сказках. В связи со сценой на кухне у Герцогини он задается вопросом: «Где же Алисин Герцог?»

Ответ на этот вопрос можно найти, — пишет он, — если задуматься над личностью младенца. Сын Герцога, ставший свиньей, — кто это, как не Ричард Глостер, взошедший на трон под именем Ричарда III, взяв своим знаком белого кабана, и прозванный «кабаном» политическими памфлетистами? Когда он родился в октябре 1452 г., его отец, Ричард, герцог Йоркский, жил в изгнании после первой неудавшейся попытки удалить Сомерсета из королевского совета. Если иметь в виду вражду между Йорком и королевой Маргаритой, становится понятно, почему герцог не получил королевского приглашения на партию в крокет. Решимость Маргариты сохранить власть Ланкастеров и не допустить к ней Йорка находит свое отражение в «Алисе»: королева требует, чтобы все розы в королевском саду были алыми, так что садовники спешат покрасить в алый цвет Ланкастеров розы Йорка[204].

В тексте сказок Скотт-Джайлз находит немало других примеров в подтверждение своей гипотезы, интересно, что все они связаны с теми учебниками истории, которые использовались девочками Лидделл, и потому, в отличие от теологических построений Ш. Лесли, имеют более прямое отношение к тексту Кэрролла.

Больше всего написано о Кэрролле и его сказках приверженцами психоаналитических толкований. Примечательно, что в представительной антологии «Аспекты „Алисы“», неоднократно упоминаемой выше, раздел, посвященный фрейдистским оценкам Кэрролла и его творчества, имеет самый внушительный объем. К этому следовало бы прибавить и некоторые биографические очерки, идущие в этом солидном томе под другими рубриками, однако носящие тот же характер. Эта тенденция к психоаналитическому прочтению «Алисы» была подмечена в самом начале ее возникновения Дж. Б. Пристли, написавшим ядовитую «Заметку о Шалтае-Болтае» (1921)[205]. О распространенности такого рода прочтения Алисы свидетельствует следующий отрывок из беседы двух выдающихся мастеров современной культуры (речь идет о фильме Феллини «Джульетта и духи»):

Моравиа. Я сравнил бы Джульетту с Алисой из книги «Алиса в Стране чудес», как вследствие скудности и узости ее взглядов, которые, впрочем, показаны режиссером с симпатией и любовью, так и вследствие тех отношений, которые с самого начала устанавливаются между героиней и чудовищами из подсознания и повседневной жизни: эти отношения юмористичны, с оттенками удивления, любопытства и ханжества.

Феллини. Мне кажется, это очень острое наблюдение[206].

В «кэрролловедении» немало работ, применяющих «комбинированную методику». Такова статья «Сквозь зеркало» Эликзендера Тейлора. Автор далек от категоричности Ш. Лесли или интерпретаторов психоаналитического толка. Он предваряет свои заметки замечанием, что не собирается «выжимать последнюю каплю смысла из каждого слова»[207]. Он рассматривает «Зазеркалье» как «сатиру, направленную… против споров по религиозным вопросам», и отмечает, что Кэрролл «производил свои изыскания в основном на „ничейной земле“, лежащей между математикой и богословием, куда он уже делал ранее короткие набеги»[208]. По мысли Тейлора, шахматы для Кэрролла были не просто игрой. «Будучи математиком, он видел шахматную доску как разделенный на квадраты лист бумаги, позволяющий воспроизвести график любой ситуации; будучи богословом, он видел в двух сторонах доски гораздо более действенный способ представить противоборствующие фракции в церкви и университете, чем любой из тех, который он использовал ранее»[209].

Число примеров различных аллегорическо-концептуальных прочтений можно было бы умножить. Однако даже в тех, которые мы привели выше, ясно вырисовывается тенденция, характерная для большей части современных работ о Кэрролле: тенденция «вчитать» в его сказки то содержание, тот смысл и контекст, которые прежде всего видятся данному автору в связи с конкретной областью его интересов и исследований. Степень оправданности подобных попыток в различных случаях различна, однако нельзя не признать, что диапазон интерпретаций, вероятно, объясняется некими свойствами самих сказок Кэрролла. Ведь ни одно из других произведений современных Кэрроллу авторов не вызвало подобной «неотступности» в попытках различных интерпретаций. А среди них (не говоря уже о таких гигантах, как Теккерей или Диккенс) было немало писателей, несравнимо превосходящих Кэрролла и талантом, и литературным мастерством.

Естественно предположить, конечно, что непосредственная научная «специализация» Кэрролла-математика — и его интерес к той особой ее области, которая получила впоследствии название математической логики, нашли свое отражение в книге не столько в отдельных эпизодах или персонажах, сколько в своеобразии предложенного Кэрроллом метода. Однако вряд ли было бы правомерно пытаться представить сказки Кэрролла как закодированное изложение строго определенной умозрительной теории, придавая каждому из действующих лиц или эпизодов конкретный «исторический», «физиологический» или «теологический» смысл. Неправомерно прежде всего потому, что каждое произведение следует судить по законам того жанра, в котором оно создано. При всем интересе Кэрролла к конкретно-научной и общефилософской мысли (интересе, получившем отражение в его творчестве), «Алиса» прежде всего не богословский или философский трактат, не математическое или логическое сочинение, а произведение литературы, многими нитями связанное с литературно-историческим контекстом той поры.

В этом плане следует вспомнить также и то, что сам Кэрролл неоднократно протестовал против попыток «вчитать» какой бы то ни было аллегорический смысл в его сказки, хотя при жизни писателя эти попытки не выходили за рамки чисто литературные. Он не уставал повторять, что его сказки (особенно первая) возникли из желания «развлечь» его маленьких приятельниц и что он не имел в виду никакого «назидания». В своем творчестве Кэрролл сознательно выступал против однолинейности, характерной для аллегорических, «моральных» или дидактических книжек той поры. Снова и снова в ответ на вопрос критиков и читателей он повторял, что хотел лишь «развлечь» и что его нонсенсы не значат решительно ничего. В этой настойчивости видится прежде всего понятное желание писателя защититься от произвольных «аллегорий». Вероятно, следует принять во внимание и то, что в литературном контексте середины XIX в. термин «развлечение» выступал неизменно как член оппозиции «развлечение назидание» со всем комплексом связанных с нею понятий. Пытаясь подыскать ему аналог в системе понятий наших дней, мы приходим к «художественности», трактуемой весьма широко.


* * *

Сказки Кэрролла можно рассматривать в двух планах: в их отношении к прошлому и к тому литературно-историческому контексту середины XIX в., событием которого они были; но и в их отношении к будущему, особенно к середине XX в., когда многие из подспудных тем и приемов Кэрролла, не осознаваемые как таковые ни им самим, ни его современниками, получили — или, вернее, начинают получать — должное освещение. Недаром «Алису» называют «самой неисчерпаемой сказкой в мире».

Если пойти по первому, историко-литературному пути, то надо признать, что творчество Кэрролла развивается в русле позднего романтизма, обнаруживая ряд принципиальных отличий при сравнении с классическим романтизмом начала века, своеобразным редуцированным вариантом которого оно является. Однако эти «редукции», вызванные рядом причин — не последнее место среди них занимает особая устойчивость, характеризовавшая эпоху викторианства по сравнению с эпохой классического романтизма, — при внимательном анализе оказываются не только и не столько «отступлением», сколько «продвижением вперед».

Обе «Алисы» принадлежат к так называемым литературным сказкам — жанру, получившему в Англии — в отличие от Германии и некоторых других европейских стран — широкое развитие лишь к середине XIX в. «Король Золотой реки» Джона Рэскина (написан в 1841 г., опубликован в 1851 г.), «Кольцо и роза» Теккерея (1855), «Дети воды» Чарлза Кингсли (1863), многочисленные сказки Джорджа Макдоналда (60-е — 80-е годы), «Волшебная косточка» Диккенса («Роман, написанный во время каникул», 1868) по-своему разрабатывали богатейшую фольклорную традицию Англии[210]. К теоретической «реабилитации» сказки в Англии в начале века обратились еще романтики, противопоставившие творения народной фантазии утилитарно-дидактической и религиозной литературе. Правда, в собственной художественной практике английские романтики использовали народную сказку мало, обратив свое внимание в основном на иные жанры. Однако теоретические установки романтиков начала века, широкое использование ими различных фольклорных форм в собственном творчестве подготовили почву для бурного развития литературной сказки в Англии, начавшегося в 50-х годах XIX в. Важными вехами на пути к созданию нового жанра было знакомство с творчеством европейских романтиков, в особенности немцев, и выход первых переводов на английский язык сказок братьев Гримм (1824) и X. X. Андерсена (1846).

Писатели, обратившиеся к жанру литературной сказки, переосмысляли его в рамках собственных идей и концепций, придавая ему индивидуальное звучание. Рэскин, Кингсли и Макдоналд используют «морфологию» сказки, приспособляя морфологию английского и немецкого фольклора для построения собственных сказочных повествований, выдержанных в христианско-этических тонах, в целом не выходя за пределы допускаемых структурой народной сказки редукций, замен и ассимиляций. Особую роль играют у них конфессиональные и суеверческие замены[211]. Диккенс и Теккерей создают в своих сказках весьма отличный по самому духу органический сплав, в котором чрезвычайно силен элемент пародии (подчас и самопародии). Иронически переосмысляя характерные темы собственного реалистического творчества и романтические сказочные мотивы и приемы, они далеко отходят от строгой структуры народной сказки, сохраняя лишь отдельные ее ходы и характеристики.

«Алиса в Стране чудес» и «Зазеркалье» стоят, безусловно, гораздо ближе к этой последней, иронической линии развития литературной сказки Англии. Однако они во многом и отличаются от известных нам произведений этого рода. В первую очередь это отличие кроется в функциональном характере самой иронии. В плане иронии сказки Диккенса и Теккерея ориентированы на второсортные образчики мелодраматической и приключенческой литературы, а также в известном смысле на собственные произведения (в обоих случаях мы находим в них иронические модели собственных тем, характеров, сюжетов). Ирония здесь прежде всего пародийна или самопародийна. Ирония Кэрролла носит принципиально иной характер: она ближе к той гораздо более общей категории, которая в применении к немецким романтикам получила название «романтической иронии».

В чисто познавательном смысле ирония означала, что тот частный способ освоения мира, который практикуется в данном произведении, самим автором признается неокончательным, но выходы за его пределы тоже всего лишь субъективны и гипотетичны. Поэтому Тик в разговорах с Кепке указывал на двойную природу иронии: «Она не является насмешкой, издевательством, как это обыкновенно понимают, но скорее всего в ней присутствует глубокая серьезность, связанная с шуткой и подлинным весельем». Ирония знаменует и печаль бессилия и веселое попрание положительных границ[212].

Элемент пародии, хоть он и также весо́м в сказках Кэрролла, как в сказках Теккерея и Диккенса, играет частную, а не жанрообразующую роль.

С разной степенью вероятия можно предположить, что Кэрроллу были известны сказки, созданные его современниками. Оставляя за неимением точных данных в стороне вопрос о знакомстве Кэрролла со сказкой Теккерея до выхода в свет «Страны чудес» (Диккенс опубликовал свою «Волшебную косточку» спустя три года после нее), отметим, что ко времени «Зазеркалья» Кэрролл не мог не познакомиться с ними. Произведения Рэскина, Кингсли и Макдоналда Кэрролл, конечно, хорошо знал. Он был знаком с Рэскином, начинавшим свою деятельность в Оксфорде; с семейством Кингсли и Макдоналдов Кэрролла связывали долгие дружественные отношения. В тексте обеих сказок Кэрролла находим неоднократные примеры перекличек с отдельными эпизодами в произведениях этих писателей[213]. Однако сходство между сказками Кэрролла и этих писателей ограничивается лишь отдельными деталями. Установка на религиозно-этическое иносказание в рамках структуры народной волшебной сказки была Кэрроллу чужда.

В своем творчестве Кэрролл обращается к фольклору, не ограничивая себя одной лишь волшебной сказкой, хоть последняя, безусловно, и играет важную роль в генезисе его произведений. Структура народной сказки претерпевает под пером Кэрролла изменения. Они ощущаются уже в завязке «Алисы в Стране чудес». «Отправка» Алисы вниз по кроличьей норе никак не подготовлена: она спонтанна — «сгорая от любопытства, она побежала за ним» (за Кроликом) и т. д. — и не связана ни с предшествующей «бедой», ни с «вредительством», ни с «недостачей» или какими бы то ни было другими ходами сказочного канона[214]. «Недостача» появляется лишь тогда, когда, заглянув в замочную скважину, Алиса видит за запертой дверью сад удивительной красоты. За ней следует ряд частных «недостач», связанных с различными несоответствиями в росте Алисы относительно высоты стола, на котором лежит ключик, замочной скважины, щели и пр. Ликвидация основной «недостачи» (происходящая в главе VIII, когда Алиса, наконец, отпирает золотым ключиком дверь и попадает в сад) не ведет к развязке — чудесный сад оказывается царством хаоса и произвола, впереди еще игра в крокет, встреча с Герцогиней, Грифоном и Черепахой Квази, суд над Валетом и пробуждение. Ни один из этих эпизодов не подготовлен предшествующим действием, не «парен» элементам завязки или развития действия. Развязка также не подготовлена традиционными ходами, как и завязка. И если «недостача» в фольклорной сказке и может отсутствовать вначале, появляясь лишь после необходимой «отправки» героя (в этом отношении «Страна чудес» стоит еще достаточно близко к канону), то спонтанность, необоснованность (с точки зрения традиции) развязки составляет ее разительное отличие от фольклорной нормы. Стальная конструкция причинно-следственных связей, характерная для народной сказки, в «Стране чудес» решительно нарушается. Сказка кончается не тогда, когда Алисе удалось ликвидировать основную «недостачу» и не потому, что ей удалось это сделать. Просто кончается сон, а вместе с ним и сказка.

Подобным же трансформациям подвергаются и другие функции действующих лиц. Они еще не полностью разрушены, еще ощущаются как таковые — однако их качество и взаимосвязи сильно изменены. Так, у Кэрролла в обеих сказках появляются «дарители», которые «выспрашивают», «испытывают», «подвергают нападению» героя, «чем подготовляется получение им волшебного средства или помощника»[215]. В Стране чудес это Гусеница, снабдившая Алису чудесным грибом, Белый Кролик, в доме у которого Алиса находит пузырек с чудесным напитком; в Зазеркалье это Белая Королева, испытавшая Алису бегом и объяснившая ей потом правила шахматной игры, и обе Королевы, испытывающие Алису загадками и вопросами, после чего она попадает на собственный пир. В прямой функции дарителя выступает здесь, однако, лишь Гусеница. Впрочем, характерно, что исход испытания никак не влияет на последующие события. Ведь на самом деле Алиса не ответила ни на один из вопросов Гусеницы, так что получение ею волшебного средства (гриба) совершенно неожиданно не только для читателя, но и для самой Алисы. То же самое, но, пожалуй, в усугубленном виде происходит и с остальными дарителями. Белый Кролик, сначала принявший Алису не за ту, кем она является, отсылает ее наверх, невольно способствуя тому, что она находит пузырек с волшебным питьем; позже, когда, внезапно и катастрофически увеличившись в объеме, она занимает его дом, он организует нападение на нее, снова невольно давая ей в руки волшебное средство (камни, превращающиеся в пирожки, съев которые, она уменьшается). Здесь важна не столько невольность одарения (это бывает и в традиционной сказке), сколько то, что сам даритель и не узнает о своей особой функции. В испытаниях, предлагаемых Королевами, Алиса также демонстрирует свою несостоятельность (по крайней мере, с точки зрения Королев). Тем не менее вслед за этими загадываниями, выспрашиваниями, испытаниями (но никак не вследствие их) Алиса неизменно узнает о следующем шаге, который ей надлежит сделать. Правда, сами причинно-следственные связи в этих случаях до чрезвычайности ослаблены. Создается впечатление, что Кэрролл подвергает эти канонические сказочные ходы ироническому переосмыслению, а в конечном счете и разрушению, однако не изгоняя их вовсе из своей сказки. Напротив, они неизменно присутствуют, словно автор задался целью показать нам воочию их ироническое переосмысление. И здесь инструментом разрушения сказочного канона является сон.

Известными вариантами «дарителя» являются и многие другие персонажи обеих сказок: они также испытывают героиню известными способами, однако подготавливается этим не снабжение «волшебным средством», а пересылка к следующему дарителю. Вариантом враждебного существа-дарителя выступает Королева в Стране чудес; однако и ее функция ослаблена — она лишь грозит нападением и расправой, но не осуществляет своих угроз.

Подобным же образом ослабляются и другие функции: пространственные перемещения между двумя царствами, путеводительство (в «Стране чудес» используется вначале «неподвижное средство сообщения», туннель, в «Зазеркалье» — перемещение, но по земле ли?), «снабжение», «получение волшебного средства» (здесь часты случаи неожиданного нахождения средства или его появления «само собой»), борьба (имеющая чаще всего форму словесного состязания, зачастую близкого по характеру своему к перебранке) и пр. Ослабление этих и некоторых других канонических сказочных функций происходит не только за счет нарушения причинно-следственных связей или нарушения состава и взаимодействия первичных элементов сказки, но и за счет иронического осмысления всего происходящего, того особого романтического свойства, которое было в высшей степени свойственно Кэрроллу. Прием сна, упомянутый выше, — один из наиболее эффективных способов ее проявления.

Рисунок Кэрролла к «Приключениям Алисы под землей», гл. III.
Факсимиле. 1864 г.

Сказки Кэрролла, при некоторых внешних чертах сходства с юмористической народной сказкой, на самом деле отстоят от нее очень далеко. Это объясняется прежде всего принципиальным отличием в характере самого смеха.

В своем внимании к фольклору Кэрролл не ограничивается одной лишь волшебной сказкой. Он обращается к песенному народному творчеству, также подвергая его переосмыслению. Однако характер этого переосмысления качественно иной. В тексте обеих сказок немало прямых фольклорных песенных заимствований. Они сосредоточены в основном в «Зазеркалье»: народные песенки о Шалтае-Болтае, Льве и Единороге, Труляля и Траляля. Впрочем, и заключительные главы «Страны чудес» — суд над Валетом — основаны на старинном народном стишке. Кэрролл не просто инкорпорирует в свои сказки старые народные песенки; он разворачивает их в целые прозаические эпизоды, сохраняя дух и характер фольклорных героев и событий.

Помимо прямых заимствований из фольклорного песенного творчества, в сказках Кэрролла играют свою роль и заимствования опосредованные. Одним из каналов такого опосредованного фольклорного влияния служили для Кэрролла лимерики Эдварда Лира, эксцентрического поэта и рисовальщика, выпустившего в 1846 г. «Книгу нонсенса», оригинально разрабатывающую особую часть фольклорного наследия Англии, связанного с «безумцами» и «чудаками»[216].

Возможно, что некоторые образы Кэрролла навеяны лимериками Лира, в свою очередь находящими себе «аналоги» в фольклоре. Вспомним некоторые из самих известных нонсенсов Лира.

А вот господин из Палермо,

Длина его ног непомерна.

Он однажды шагнул из Парижа в Стамбул,

Дорогой господин из Палермо.

…..

А вот человек из-под Кошице.

Он меньше, чем нам это кажется:

В ненастный денек его сцапал щенок

И погиб человек из-под Кошице.

…..

А вот господин из Бомбея.

Он сидел на столбе не робея.

А когда холодало — он спускался, бывало,

И просил ветчины посвежее.

…..

А вот господин с бородой.

Он знаком с верховою ездой.

Если лошадь взбрыкнула — словно пуля из дула,

Он летел, господин с бородой[217].

Господин из Палермо с непомерно длинными ногами заставляет нас вспомнить эпизод, где Алиса прощается со стремительно убегающими от нее вниз ногами. Сходство это подчеркивается рисунками обоих авторов (Лир неизменно сопровождал свои нонсенсы очень смешными и выразительными рисунками). Лировским господином, сидящим на столбе, был, возможно, навеян сидящий на стене старик из баллады Белого Рыцаря; а сам Рыцарь, то и дело падающий со своего коня, — многочисленными героями Лира, страдающими тем же недостатком. (Примечательно, что и Лир, и Кэрролл вкладывали в этих злополучных героев много личного. Лир неизменно рисовал их похожими на себя; Белый Рыцарь Кэрролла также содержит немало черт самопародии.)

Число примеров подобного рода можно было бы умножить: эпизод со щенком (гл. IV «Страны чудес») находит свою параллель в лировском лимерике о крошечном господине из-под Кошице; сад, где цветы говорили, и зазеркальные насекомые — в «Бессмысленной ботанике» Лира[218] и пр. Не будем приводить их все; для нас важно установить самый факт воздействия нонсенсов Лира, через которые Кэрролл воспринял один из аспектов народной традиции.

Помимо сказочного и песенного творчества, музу Кэрролла питал еще один мощный пласт национального самосознания.

В сказках Кэрролла оживали старинные образы, запечатленные в пословицах и поговорках. «Безумен, как мартовский заяц» — эта пословица была записана еще в сборнике 1327 г.; ее использовал Чосер в своих «Кентерберийских рассказах». Мартовский Заяц вместе с Болванщиком, другим патентованным безумцем, правда, уже нового времени, становятся героями «Страны чудес». Характер Чеширского Кота да и самый факт его существования также объясняются старыми пословицами. «Улыбается, словно чеширский кот», — говорили англичане еще в средние века. А в сборнике 1546 г. находим пословицу: «Котам на королей смотреть не возбраняется». Старинная пословица: «Глупа, как устрица», была, по словам Р. Л. Грина, «возрождена к новой жизни» в «Панче» карикатурой Тенниела (19 января 1861 г.).; возможно, отсюда возник эпизод с устрицами у Кэрролла в «Стране чудес»[219]. Значение этих образов трудно переоценить. Уходя корнями в глубину национальной культуры, они реализовались под пером Кэрролла в развернутые метафоры, определяющие характеры персонажей и их поступки.

Рисунок Кэрролла к «Приключениям Алисы под землей», гл. III.
Факсимиле. 1864 г.

Особую роль в контексте сказки Кэрролла играют его патентованные безумцы и чудаки. Они связаны (прямо или опосредствованно, через Лира) с той «могучей и дерзкой»[220] фольклорной традицией, которая составляет одну из самых ярких черт национальной специфики английского самосознания. Именно эти безумцы и чудаки (а таковыми, за исключением самой Алисы и некоторых второстепенных персонажей, являются все герои обеих сказок) создают тот особый «антимир», ту «небыль», чепуху, изнаночный мир с его нарочито подчеркнутой «нереальностью»[221], которые в Англии составляют самую суть нонсенса. В них слышатся отдаленные отзвуки могучего карнавального смеха прежних эпох, сохраненного фольклорной традицией. Правда, смех этот отдается лишь эхом, карнавал «переживается наедине», «переводится на субъективный язык новой эпохи»[222]. Все же, несмотря на отдаленность во времени и редуцированность форм, принявших «формализованный, литературный характер», правильно понять особый характер нонсенса середины XIX в. нам может помочь концепция карнавала и карнавального мировоззренческого смеха, выдвинутая M. M. Бахтиным. Она подсказывает нам ответ на ту загадку, над которой в течение многих лет бьются критики различных направлений: Доджсон с его приверженностью к порядку, религиозностью, законопослушанием — и подчеркнуто внерелигиозный, внеморальный, алогический характер его сказок. Существует множество попыток объяснить эту двойственность: одни говорят о «раздвоении личности» Доджсона-Кэрролла, другие видят в его сказках признаки психопатологии, трактуемой в духе фрейдизма («заторможенность развития», «бегство в детство» как своего рода защитная реакция от сложности реального мира, осмыслить которую сознание отказывается, и пр.). Интересное объяснение «феномена Кэрролла» предлагает Честертон, эссе которого мы приводим в нашем томе. Он называет нонсенс Кэрролла «интеллектуальными каникулами», «праздником», который разрешает себе респектабельный, закованный в броню условностей ученый-викторианец. Бурные, дерзкие, безоглядные, смеющиеся каникулы, во время которых он создает «перевернутый вверх ногами» мир и «учит стоять на голове не только детей, но и ученых». Каникулы, праздник… Возникает соблазн добавить: «карнавал». Впрочем, здесь надо быть предельно осторожным. Как известно, М. М. Бахтин развивает концепцию о двумирности средневекового ренессансного сознания и связанных с ним обрядовозрелищных смеховых форм.

Они давали совершенно иной, подчеркнуто неофициальный, внецерковный и внегосударственный аспект мира, человека и человеческих отношений; они как бы строили по ту сторону всего официального второй мир и вторую жизнь, которым все средневековые люди были в большей или меньшей степени причастии, в которых они в определенные сроки жили. Это — особого рода двумирность, без учета которой ни культурное сознание средневековья, ни культура Возрождения не могут быть правильно понятыми. Игнорирование или недооценка смеющегося народного средневековья искажает картину и всего последующего исторического развития европейской культуры[223] (курсив наш. — Н. Д.).

История смеха в последующие эпохи исторического развития культуры, английской культуры в частности, еще ждет своих исследователей. Пока что заметим только, что, возможно, концепция M. M. Бахтина дает некоторые основания для прочтения нонсенса Кэрролла. Не исключено, что в нонсенсе Кэрролла явственно звучит эхо «второго мира средневековья и Возрождения», донесенное до середины XIX в. фольклором. Для понимания нашего автора важно и замечание M. M. Бахтина относительно «игрового элемента» карнавальных форм. «По своему наглядному, конкретно-чувственному характеру и по наличию сильного игрового элемента они близки к художественно-образным формам, именно к театрально-зрелищным… Но основное карнавальное ядро этой культуры вовсе не является чисто художественной театрально-зрелищной формой и вообще не входит в область искусства. Оно находится на границах искусства и самой жизни. В сущности, это — сама жизнь, но оформленная особым игровым способом»[224]. И здесь снова в субъективных, редуцированных, формализованных приемах кэрролловского нонсенса можно услышать отголоски народной традиции. Возникнув как игра, в которой равно участвовали все присутствующие (слушатели не только подавали реплики, но и предлагали темы и решения), первая рассказанная девочкам Лидделл сказка была также и показана им, правда, не в действии, а в серии набросков и рисованных мизансцен, нашедших потом свое отражение в рисунках Кэрролла к первому записанному им варианту. Эта первая рассказанная сказка импровизировалась на ходу, как commedia dell’arte, отталкиваясь от злободневных сиюминутных событий, связанных с «масками» — участниками, их именами, прозвищами, характерами и пр. Позже в окончательном, литературном варианте «Алисы» эта специфика несколько стерлась. И все же она во многом ощущается в сказке, делая ее отличной от других литературных сказок того времени. Это прежде всего особая сценичность сказки. Если исключить начальные описания, в которых автор излагает «условия игры», время и место «сценического» действия (несколько более затянутые в «Стране чудес», где он еще только нащупывал путь, чем в «Зазеркалье»), обе части одинаково легко распадаются на некие сцены, участники которых ведут между собой диалог, нередко принимающий вид ссоры, перебранки и описываемый действиями балаганно-бурлескного типа. Рыцари в «Зазеркалье» дерутся дубинками, которые держат, как подчеркивает это в авторской «ремарке» Кэрролл, обеими руками, словно Панч и Джуди, излюбленные герои народного кукольного театра[225]. Кухарка швыряет в Герцогиню все, что попадает ей под руку: совок, кочергу, щипцы для угля, чашки, тарелки, блюдца… Наконец, сама Герцогиня швыряет в Алису младенцем. В сказке то и дело кто-то кого-то пинает, швыряет, дерет, колотит, лупит, обзывает, срамит, грозит прикончить, оттяпать голову и пр. Многие из шуток Кэрролла, особенно те из них, которые связаны со смертью, носят также балаганный оттенок. Здесь в сказку Кэрролла явно проникает народное балаганное (порою кукольное) зрелище, которое даже в XIX в. сохранило отдельные черты площадного народного действа давних времен.

Сами «прения» актеров в «Алисе» необычайно подвижны, лаконичны, выразительны. Кэрролл проявляет себя в подлинном смысле слова мастером сценического диалога. Описания действий и вводы в сцены предельно сжаты писатель не описывает внешности своих героев, не поминает о красотах природы, не вводит никаких деталей, которые не были бы потом «обыграны» в диалоге. Диалог — это всегда поединок (и не только словесный), всегда противоборство, в котором и проявляют себя характеры. Не менее выразительны и театрализованны размышления самой Алисы, неизменно оформляемые как монологи.

Особую роль выполняют в тексте обеих сказок рисунки. Они восполняют тот зрелищный аспект, недостаток которого из-за отсутствия описаний иначе неизбежно ощущался бы в тексте. Сказка Кэрролла с самого начала прямо ориентирована на них. Они не только иллюстрируют текст; они его восполняют и проясняют. Рисунки — органическая часть сказок Кэрролла. Сравнивая первоначальные рисунки Кэрролла («Приключения Алисы под землей») и иллюстрации Тенниела, читая их переписку во время работы над иллюстрациями, понимаешь, насколько близко следовал Тенниел замыслу писателя. Многие из его рисунков развивают эскизы, набросанные Кэрроллом[226].

Наконец, в самом построении «изнаночного», «перевернутого вверх ногами» мира Кэрролл, как никто, следует принципам «необузданного», «дикого» (wild выражение Ч. Лэма) фольклорного духа. Он переворачивает вверх дном, выворачивает наизнанку, меняет местами причину и следствие, «отчуждает» части тела и действия, создает непредставимое, оживляет стершиеся речения и метафоры и, вновь вдохнув в них жизнь, «реализует» их, он пародирует, он смеется над смертью и пр. Мы далеки от мысли о том, что между нонсенсом Кэрролла и вдохновившей его праздничной карнавальной традицией можно поставить знак равенства. M. M. Бахтин развивает свою концепцию на материале архаических культур, представляющих по сравнению с XIX в. качественно иную ступень. И все же нам кажется немаловажным указать на возможность некой генетической связи сказок Кэрролла с этой традицией.

Другим мощным пластом в сказках Кэрролла является пласт диалого-литературный, складывающийся из пародий, заимствований, обработок, аллюзий. Кэрролл словно ведет ни на минуту не прекращающийся диалог с невидимыми собеседниками, многих из которых давно уже нет в живых. Уровень такого рода есть в каждом произведении, ибо все они включены — прямо или опосредствованно — в тот диалог, который составляет содержание всякой культуры. В сказках Кэрролла поражает прежде всего множественность интонаций и типов диалогического отклика.

Среди критиков принято говорить о пародиях (иногда их называют бурлесками, травестиями) в сказках Кэрролла; это стихотворения: «Папа Вильям», «Колыбельная», которую поет Герцогиня, песни о крокодиле и филине, «Морская кадриль», «Это голос Омара…», «Вечерняя еда» («Страна чудес»); «Морж и Плотник», песня Белого Рыцаря, хор на пиру во дворце Алисы («Зазеркалье»). Однако термин «пародия» в применении к этим стихотворениям вряд ли можно считать достаточно точным. Правда, все эти стихотворения так или иначе связаны с неким «оригиналом», который «просвечивает» вторым планом через «снижающий», «пародирующий» текст Кэрролла. Но степень связи с «исходным текстом» в разных случаях разная: иногда кэрролловское стихотворение очень близко «повторяет» оригинал, широко используя его лексику, структуру и самое строение строк; порой же сохраняются лишь отдельные детали, ритмический рисунок, размер, дыхание. Точно так же разнятся и отношение к «оригиналу» и цели «пародирования».

В «Папе Вильяме», например, Кэрролл последовательно «снижает» текст нравоучительного стихотворения Саути «Радости старика и Как Он их Приобрел» (см. с. 41 и 42). «Моральные» и «возвышающие душу» темы размышлений Саути о быстротечности жизни и радостей земных, о смерти и пр. — заменяются у Кэрролла веселой «чепухой», вызывающе открыто декларированной во второй строфе:

…Но узнав, что мозгов в голове моей нет,

Я спокойно стою вверх ногами.

Сохраняя не только героев и вопросно-ответную схему стихотворения Саути, но и самое построение фраз отца и сына, ряд описательных конструкций, стихотворный размер, схему рифм и пр., Кэрролл переводит все содержание стихотворения в план безответственного «стояния на голове».

Здесь, очевидно, небесполезно вспомнить то старое различие между собственно пародией и травестией, или изнанкой, указание на которое находим в рукописях Ю. Н. Тынянова. Цитируя старого автора, Тынянов пишет:

«Изнанкою называется описание шуточным и даже низким слогом тех происшествий, кои прежде но важности своей описаны были слогом высоким. Изнанка не есть пародия, как многие полагают, ибо пародия состоит в применении того же сочинения к другим происшествиям и к другим лицам, с переменою некоторых выражений». Нет надобности воскрешать старую и уже для начала XIX в. не ясную терминологию, но содержащееся в ней указание на разный характер связи между пародирующим и пародируемым произведением существенно, если не связывать «изнанку» непременно с жанром травестированных эпопей[227].

«Папа Вильям» Кэрролла ближе всего именно к этому «изнаночному» типу пародийной литературы. Английский язык, не только сохранивший самое понятие «травестии», но и широко пользующийся им, делает закономерным подобное «воскрешение» старой теории в данном случае.

Вместе с тем возникает вопрос: какова цель такого травестирования? Очевидно, скажем мы, Кэрролл высмеивал скучное нравоучительное стихотворение Саути и его религиозно-этическую установку. Но здесь-то и возникает основное затруднение: религиозно-этическая установка Саути не только не была чужда Кэрроллу, но и, напротив, была ему чрезвычайно близка. Когда Кэрролл не был занят нонсенсом, он говорил, думал и писал совершенно в том же духе, что и Саути. В своих проповедях и письмах, в своем романе «Сильви и Бруно» (в «серьезных» и во многом автобиографических его частях), даже в предисловиях к книгам нонсенса он развивал совершенно те же мысли. Может быть, объектом пародии в данном случае являются некоторые формальные, внешние моменты поэзии Саути, действительно зачастую дающие повод ко всякого рода «придиркам»? Однако тогда Кэрролл должен был бы пойти по иному пути, доводя до абсурда именно эти погрешности формы.

Та же проблема встает перед нами в случае с пародийным отрывком о малютке крокодиле, через который «просвечивает» (во всяком случае, четко «просвечивало» в те годы) хрестоматийное стихотворение Уоттса о трудолюбивой пчелке, или в «Голосе Омара» (снова оригинал Саути, см. с. 84–85). Кэрролл, посвятивший немало прочувствованных строк тому, как следует трудом и размышлениями заполнять каждый миг, чтобы не попасть во власть греховных мыслей, вряд ли стал бы писать «сатиру» на близкое ему по духу и мысли стихотворение Уоттса. То же можно сказать о стишке про «филина», заменившего собой «звездочку» Джейн Тейлор (см. с. 61).

В «колыбельной» Герцогини Кэрролл отходит от «исходного» стихотворения, посвященного кроткой любви (см. с. 49–50), дальше, чем в двух упомянутых выше примерах; однако отношение к используемому тексту остается тем же.

При решении вопроса о пародиях Кэрролла следует, как нам кажется, провести несколько граней. Сошлемся опять на работу Ю. Н. Тынянова «О пародии», различающую «вопрос о пародичности и пародийности, иначе говоря — вопрос о пародической форме и о пародийной функции»[228]. Ю. Н. Тынянов пишет: «Пародичность и есть применение пародических форм в непародийной функции». Такое «использование какого-либо произведения как макета для нового произведения» — весьма выразительное средство, ибо «оперирование сразу двумя семантическими системами, даваемыми на одном знаке, производит эффект, который Гейне называл техническим термином живописцев — „подмалевка“ и считал необходимым условием юмора»[229].

В сказках Кэрролла мы находим примеры такой чистой «пародичности»: таковы «Морж и Плотник», песня Белого Рыцаря, «Вечерняя еда», «Морская кадриль», «Колыбельная». Связь с «пародируемыми» произведениями весьма отдалена и опосредствована, сохраняется лишь «костяк», «макет». «Сатиры», направленной против этих исходных оригиналов, в пародиях Кэрролла нет; второй план «подмалеван» очень тонко, он едва просвечивает и чувствуется лишь в особых интонациях, поворотах фразы, ритме, дыхании. Вероятно, сказывается здесь и то, что Кэрролл использует тексты поэтов, которых он особенно любил — Уордсворта, Теннисона, — в поэтическом отношении стоящих бесконечно выше и Саути, и камерных детских поэтов начала века.

Второй тип пародий, который мы находим в сказках Кэрролла («Малютка крокодил», «Голос Омара» и пр.), не является, строго говоря, ни «пародийным», ни «пародическим», хоть он и представлен произведениями, которые содержат — в сильно ослабленном виде — и те, и другие характеристики.

Возникает вопрос: не являются ли эти стихотворения Кэрролла своеобразным поэтическим «синтезом», попыткой выразить путем пародии свое отношение к избранному в качестве образца поэту[230]? Думается, что и на этот вопрос следует ответить отрицательно. «Пародии» Кэрролла существуют не как самостоятельный литературный жанр, они входят важной составной частью в тот строго ограниченный временем и местом «праздник», те «каникулы», о которых писал Честертон. «Сатира» и «синтез» присутствуют в них не только в том смысле, в каком склонен их видеть критический глаз читателя, но и в том, в котором они допускались общей установкой Кэрролла. Вместе с тем подспудная, подсознательная амбивалентность в отношении не только к таким поэтам, как Саути, Тейлор, Уоттс, но даже и к таким бесконечно более значительным, как Уордсворт и Теннисон, определяла характер его «бессмысленных» пародий. Их можно было бы назвать «стихами-эхо» по примеру «слов-эхо», о которых говорит Э. Партридж в приложении к Лиру[231]. Прямая сатира в них отсутствует, но иронический отзвук возникает — насколько сознательно, сказать трудно.

«Диалогичность» кэрролловских сказок не ограничивается стихотворными «пародиями». Вопрос о том, «едят ли кошки мошек», возможно, навеян строками из «Золотой нити» (1861) Нормана Маклеода; золотой ключик — стихотворением и сказкой Джорджа Макдоналда[232]; в сцене с Гусеницей и грибом слышатся отзвуки «Бала бабочек» (1806) Уильяма Роскоу; «Зазеркалье» разрабатывает тему зеркала, предложенную, в частности, тем же Макдоналдом в романтической вставной новелле о Космо Верштале, бедном студенте Пражского университета (роман-сказка «Фантазия», 1858); Белый Рыцарь напоминает Грустного Рыцаря в «Фантазии» Макдоналда, а возможно, и Дон Кихота[233]. Было замечено, что в первой главе «Зазеркалья» слышатся отзвуки «Сверчка на печи» Диккенса и его пародистов[234]; в «Стране чудес» находят цитаты из «Энеиды»[235] и «Божественной комедии». Для исследователя Кэрролла эти аллюзии представляют особый интерес, ибо многие из них вводят свою тему, подвергая переосмыслению исходный, заимствованный образ. «Чужие слова», включаясь в новый контекст, начинают жить двойной жизнью: не теряя первоначального смысла, на который они прямо и открыто указывают, они в то же время дают свое истолкование предложенного образа и темы.

Интересны в этом отношении реминисценции из Макдоналда. Герою сказки Макдоналда золотой ключик, в отличие от Алисы, дается в руки сразу, но дверь, которую ему надлежит им открыть, можно найти лишь после долгих поисков. Этому он посвящает всю жизнь. Странствия в поисках Страны Золотого Ключика превращаются в сложную аллегорию жизненных странствий в поисках высшей правды. Мечта о таинственной двери, которую должен открыть золотой ключик, соединяется в воображении героев с мечтой о «стране, откуда падают тени»; отголоски платоновских идей, «Пути паломника» Бэньяна и христианской мифологии соединяются в разветвленную систему символики. Лишь в смерти находит герой Макдоналда Страну, поискам которой он посвятил всю жизнь. Смерть толкуется Макдоналдом как «часть жизни»: поиски высшей правды не завершаются окончательно и там. Нетрудно заметить отличие трактовки этой темы у Кэрролла: в чудесном саду, куда, наконец, с помощью золотого ключика попадает Алиса, нет места стройным аллегориям, там царят хаос, бессмысленность, произвол. Разветвленная система реминисценций, прямых и косвенных аллюзий создает вокруг внешне простых сказок Кэрролла богатейший звуковой «фон», в котором звучат многие голоса.

Особенно интересны в этом плане реминисценции из Шекспира, которого Кэрролл прекрасно знал и любил. В тексте сказок находим немало скрытых цитат, на которых порой строится диалог. Таков разговор Алисы с Комаром в главе о зазеркальных насекомых, в котором слышится отзвук диалога Глендаура и Хотспера из «Генриха IV» (часть I, III, 1; см. с. 347).

Любимая фраза Королевы из «Страны чудес», как указывает Р. Л. Грин, это прямая цитата из «Ричарда III» (III, IV, 74); максима Герцогини из главы о Черепахе Квази переиначивает строку из «Сна в летнюю ночь» (IV, 1, 72); заключение Чеширского Кота при первой встрече с Алисой («Конечно, ты не в своем уме. Иначе как бы ты здесь оказалась?») приводит на ум строки из «Макбета» (I, 5. 33). Однако гораздо важнее здесь не эти детали, а более общий принцип. В самой структуре обеих сказок об Алисе используется метод «диффузной метафоры», характерный для таких произведений Шекспира, как «Сон в летнюю ночь» или «Буря». Трактовка времени и пространства у Кэрролла обнаруживает также черты сходства с Шекспиром.

Наконец, еще одним важным уровнем сказки Кэрролла является научный. Конечно, было бы упрощением представлять его в виде единого пласта, «залегающего» на известной глубине. Скорее он рассеян, диффузирован по всему тексту, придавая ему неожиданные глубины. Мартин Гарднер в своей «Аннотированной» Алисе собрал интереснейший материал о научных «прозрениях» и предвидениях Кэрролла. Кое-что из наблюдений Гарднера может показаться поначалу несколько надуманным; впрочем, выводы его подтверждаются и работами многих современных ученых. Как бы то ни было, несомненно одно: в сказках Кэрролла воплотился не только художественный, но и научный тип мышления. Вот почему логики, математики, физики, философы, психологи находят в «Алисе» материал для научных размышлений и интерпретаций.

В последнее время появились и лингвистические работы о Кэрролле.

Непосредственным поводом для лингвистических раздумий над Кэрроллом послужила знаменитая баллада «jabberwocky» из «Зазеркалья» (в нашем переводе — «Бармаглот»). Уже Чарлз Карпентер в своем основательном исследовании о структуре английского языка[236] цитирует эту балладу, приходя к Заключению, что сама структура этого «бессмысленного» стихотворения (особенно это относится, конечно, к первой строфе) является смыслоносителем. Известный английский лексикограф Эрик Партридж посвящает специальную работу неологизмам Кэрролла, привлекая, помимо баллады из «Зазеркалья», материалы поэмы «Охота на Снарка» и ранних «англосаксонских» опусов Кэрролла[237]. Роберт Сазерленд прослеживает развитие лингвистических интересов Кэрролла на всем протяжении его творчества[238].

Интересное прочтение Кэрролла предлагает М. В. Панов, который считает, что у Л. Кэрролла было не только безупречное чувство языка, но и умение проникнуть в его сущность, была своя (вероятно, интуитивная) лингвистическая концепция, по крайней мере концепция называния, одной из важнейших языковых функций. По мнению исследователя, Кэрролл показал сложную условность наименования, его знаковую сущность, несовпадение структуры «обозначающего» и «обозначаемого», то есть подошел к проблемам, которые в полный свой рост встали только перед языкознанием XX в.[239]

Грифон и Черепаха Квази. Рисунок Кэрролла к «Приключениям Алисы под землей», гл. IV.
Факсимиле. 1864 г.

Наконец, есть и еще один аспект рассмотрения жанра литературной сказки Кэрролла, который представляется нам принципиально важным. Его предложила английский логик Элизабет Сьюэлл. Она рассматривает нонсенс Кэрролла как некую логическую, систему, организованную по принципам игры. Своим появлением концепция Сьюэлл во многом обязана теории игры, разработанной в 30-х годах Й. Хойзингой[240].

Нонсенс, по мысли Сьюэлл, есть некая интеллектуальная деятельность (или система), требующая для своего построения по меньшей мере одного игрока, а также — некоего количества предметов (или одного предмета), с которым он мог бы играть. Такой «серией предметов» в нонсенсе становятся слова, представляющие собой по большей части названия предметов и чисел. «Игра в нонсенс» состоит в отборе и организации материала в собрание неких «дискретных фишек», из которых создается ряд отвлеченных, детализированных систем. В «игре в нонсенс», по мысли Сьюэлл, человеческий разум осуществляет две одинаково присущие ему тенденции — тенденцию к разупорядочиванию и тенденцию к упорядочиванию действительности. В противоборстве этих двух взаимно исключающих друг друга тенденций и складывается «игра в нонсенс». Не в этом ли следует искать причину столь разнообразных «прочтений» Кэрролла, предлагаемых на материале различных областей знания? Не потому ли «Алиса» оказывается «самой неисчерпаемой сказкой в мире»[241]?

Выше говорилось о романтических тенденциях Кэрролла, нашедших свое яркое выражение в сказках об Алисе, о воскрешении и подчеркивании фольклорного (сказочного и песенного) начала, о дальнейшем и принципиально важном развитии гротескной традиции английской литературы. Ю. Кагарлицкий справедливо отмечает в этом плане принципиальную общность между методом Кэрролла и реалистической манерой Диккенса с его «искусством светотени, гротеском, стремлением к крайнему заострению ситуации»[242].

Отвергая современную ему бытописательскую прозу, исходящую из философии позитивизма и предающую забвению великие традиции английского реалистического романа, Кэрролл прокладывает дорогу «европейскому неогуманизму», представленному в Англии такими именами, как Уэллс и Шоу с «их вниманием одновременно к науке и человеку, с их стремлением снова соединить разобщенные интеллектуальные и эмоциональные сферы»[243]. Традиция Кэрролла ощущается ныне и в лучших образцах англоязычной научной фантастики, и в гротесковой сатире, и в современной поэзии[244]. Так «нелепая и странная сказка», написанная скромным чудаком-математиком из Оксфорда, открывает современным читателям различные уровни своего содержания.

О переводе сказок Кэрролла

«Алиса» Кэрролла, безусловно, принадлежит к числу самых трудных для перевода произведений мировой литературы. Несмотря на то, что количество языков, на которые переводили «Алису», достигло почти полусотни (среди них такие «экзотические» языки, как суахили, эсперанто, язык австралийских аборигенов) и что на многие языки она переводилась не один раз, до сих пор не существует единого принципа ее перевода[245].

К обычным трудностям, связанным с переводом иноязычного автора, отдаленного от нас временем, иными нравами, литературными установками и условностями, в случае с Кэрроллом прибавляется еще одна. Дело в том, что «могущественнейшим персонажем» сказки Кэрролла является «не какое-либо лицо, а английский язык»[246]. Алиса, а с нею и сам автор пристально всматривались в своевольные алогизмы самого языка и экспериментировали с ним. Конечно, подобного рода эксперименты встречаются и у многих других писателей; однако, пожалуй, ни у кого из англоязычных авторов они не занимают такого большого места. Можно без преувеличения сказать, что игра с языком, эта, по справедливому замечанию одного из отечественных лингвистов, в высшей степени «философская игра»[247] лежит в самой основе метода Кэрролла. Для переводчика, который должен оперировать категориями иного языка, связанного с совершенно иным кругом образов и ассоциаций, это создает особые трудности. Это было ясно уже и авторам первых переводов, вышедших в России до Октября 1917 г.[248] Они стремились приблизить сказки Кэрролла к русскому читателю-ребенку, для чего, следуя давней переводческой традиции, установившейся к тому времени в России, «транспонировали» весь образный и речевой строй оригинала на российскую почву. Менялись не только имена, но и бытовые и исторические реалии, стихи и пародии. Алиса превращалась в Соню, горничная Мэри-Энн — в Марфушку, Чеширский Кот — в Сибирского. Странным существам, попавшим в «лужу слез», читали скучнейшую главу о Владимире Мономахе; Мышь, по догадке Алисы, появилась в России с войсками Наполеона; садовник, наделенный именем Яши, размышлял о Петрушке-из-ящика; Алиса думала о том, как будет слать подарки своим ногам в Паркетную губернию. Аналогичным образом для пародийных стихов, которых так много у Кэрролла, брались русские стихи («Бородино», «Птичка божия не знает…», «Чижик-пыжик», «Горит восток…» и пр.). Воспринимая сказку Кэрролла как произведение исключительно детское, авторы первых переводов, обладавшие и талантом, и вкусом, и необходимыми знаниями, адресовали их детям и только детям, подчиняясь господствовавшим в те времена нормам, нередко приходившим в противоречие с самим духом сказок Кэрролла. Они обращались к детям с позиций взрослого и, конечно, более разумного существа, они наставляли, они снисходили, они поучали. Оборотной стороной этой позиции были сентиментальность и псевдодетскость, широкое использование так называемой детской речи.

В переводах 20-х-40-х годов[249], отчасти продолживших старую традицию, появилось и новое: попытка буквального перевода, по возможности приближенного к оригиналу. Так появились Конская муха-качалка, Драконова муха, насекомое Сдобная бабка, обращение моя дорогая старушка, Мок-Тартль, Римская Черепаха и многое другое. Правда, сказка Кэрролла при этом мрачнела и многое теряла. И дело не только в том, что кэрролловские каламбуры, пародии, логические «сдвиги», «реализованные метафоры», весь иронический строй его сказок невозможно передавать буквально: оказалось, что за всем этим стоят более глубокие понятийные различия двух систем, русского и английского языка.

В основу настоящего издания положен перевод двух сказок Кэрролла, вышедший в 1967 г.[250], который был подвергнут серьезной переработке в соответствии с традициями серии «Литературные памятники». Возможность прокомментировать многие из моментов, впервые возникающая в этом издании[251], придает качественно новый характер работе переводчика. Вместе с тем в этой связи с особой остротой встает вопрос об основных принципах перевода[252].

Еще в 1966 г., приступая вместе с Д. Г. Орловской к переводу обеих сказок, мы понимали всю трудность стоящей перед нами задачи.

Необходимо было передать особый, то лукавый и озорной, то глубоко личный, лирический и философский, дух сказок Кэрролла, воспроизвести своеобразие авторской речи — сдержанной, четкой, лишенной «красот» и «фигур» (за исключением тех случаев, когда автор ставил перед собой специально иронические или «эксцентрические» задачи), зато предельно динамичной и выразительной. В авторской речи Кэрролла нет длинных описаний (возможно, это частично объясняется тем, что Кэрролл работал в тесном содружестве со своим художником Джоном Тенниелом), сантиментов, «детской речи», которую так любили многие из его писателей-современников. Кэрролл никогда не обращается к своим читателям с «высоты своего положения»; его Алиса — полноправный «соавтор», Кэрролл беседует с ней как с равной, предлагая на ее суд и решение многие проблемы, ставящие в тупик мыслителей древности и его времени. Для понимания общей тональности авторской речи Кэрролла важно иметь в виду, что Кэрролл принадлежал к тем, кто, подобно Уордсворту, видел в детстве особое «состояние» не только данной личности, но и человечества, «состояние», которому, в силу его особой природы, открыто многое, чего не могут понять или почувствовать взрослые.

В известном смысле Алиса Кэрролла — идеал ребенка XIX в.; отсюда особая тональность авторской речи и самой героини. Алиса Кэрролла не может грубить, панибратствовать и сюсюкать. Это было бы противно тому характеру, который задумал Кэрролл.

Вместе с тем переводчики стремились, не нарушая национального своеобразия подлинника, передать особую образность сказок Кэрролла, своеобразие его эксцентрических нонсенсов. Мы понимали, что, строго говоря, эта задача невыполнима: невозможно точно передать на другом языке, понятия и реалии, в этом другом языке не существующие. И все же хотелось как можно ближе приблизиться к оригиналу, пойти путем параллельным, если нет такого же, передать если не органическую слитность буквы и духа, то хотя бы дух подлинника. «Длиной контекста»[253] в нашем случае должна была стать величина изменчивая и в ряде случаев весьма большая. Настоящие заметки не претендуют на сколько-нибудь исчерпывающее решение сложного вопроса о переводе произведений, подобных «Алисе» Кэрролла. Цель их гораздо скромнее: на нескольких конкретных примерах дать читателю представление об особенных трудностях данного перевода и тех решениях, которые мы предлагаем в пределах каждый раз иной длины контекста. Мы далеки от мысли считать избранный нами путь единственно возможным и правильным. Нам лишь хотелось объяснить некие исходные принципы нашей работы.

Вероятно, с самой сложной задачей переводчик сталкивается в начале работы над сказками Кэрролла. Это имена и названия. Их в обеих сказках об Алисе много, может быть больше, чем в других сказках того же объема, написанных для детей или для взрослых. В каждой главе (а их в обеих книжках по двенадцати — Кэрролл и здесь сохранял милую его сердцу «симметричную форму»[254]) Алиса знакомится с новыми и новыми героями. Имена этих героев своеобразные шифры. Они выбраны не случайно; это знаки, за которыми стоит многое — личные намеки, литературные аллюзии, целые пласты национальной культуры. Вероятно, сыграл свою роль и тот интерес к проблеме «называния», который, как отмечают лингвисты, был характерен для Кэрролла.

Казалось бы, задача переводчика здесь предельно проста: имена надо переводить «как они есть». Alice это, конечно, не Соня и не Аня, а Алиса; the Hatter — Шляпник (или Шляпных Дел Мастер); the bat — летучая мышь; the Red Queen — Красная Королева.

Впрочем, все здесь не так просто, как может показаться с первого взгляда. The Red Queen — это шахматная фигура, и потому, конечно, по-русски назвать ее следует Черной Королевой. А летучая мышь появляется в той фразе, которую твердит сонная Алиса: Do cats eat bats? Порой Алиса путается, и у нее получается Do bats eat cats? Эта перестановка не случайна; она характерна для той «игры», которая отличает нонсенс Кэрролла. Однако для того, чтобы иметь возможность поменять местами субъект и объект данного высказывания, необходимо соблюсти некоторые условия: нужно, чтобы эти два существительных рифмовались (у Кэрролла: cats и bats) и чтобы от перестановки их местами возникал юмористический эффект, вызываемый неожиданностью и несообразностью нового высказывания. Летучие мыши, буквально соответствующие английским bats, всем этим условиям не соответствуют. Значит, надо отойти от буквального следования оригиналу; попробовать пойти от звучания пары cats — bats. Может быть, в данном случае подойдет русская пара «кошки — мошки»? «Едят ли кошки мошек?… Едят ли мошки кошек?»

Кое-какие из имен в сказках Кэрролла связаны с реально существовавшими людьми. Они были хорошо известны первым слушателям сказок.

Намеки личные имеют сейчас интерес уже только исторический — и все же нам хотелось по возможности воспроизвести их. Во II главе «Страны чудес» в море слез плавает «странное общество»: «a Duck and a Dodo, a Lory and an Eaglet, and several other curious creatures». Из комментария М. Гарднера (а ранее из работ биографов и современников Кэрролла) мы знаем, что the Duck это Duckworth, the Lory — Lorina, старшая из сестер Лидделл; the Eaglet младшая сестра Edith; the Dodo — сам Льюис Кэрролл.

Мы попытались сохранить этот второй план в русском переводе. Наибольшую трудность представляло имя Дакворта. Переводить буквально его невозможно, не только потому, что английское Duck давало в прямом переводе «Утку», женский род, заранее отрицающий всякую связь с Робинсоном Даквортом. Но и потому, что ни утка, ни селезень, ни лебедь, ни гусь, ни любая другая водоплавающая птица не давали необходимого «звена», «связи» к Дакворту.

После долгих размышлений мы решили «создать» необходимую связь, построив ее не на фамилии, а на имени Робинсона Дакворта. «Робинсон» «Робин» — твердили мы. «Робин Гу-сь!» — выговорилось вдруг. В этом имени совмещались необходимые признаки: Робин Гусь, конечно, мужчина, к тому же водоплавающий; имя его звучит достаточно решительно, что не лишено смысла, ибо и в оригинале это существо достаточно решительное. И, наконец, что особенно важно, от этого нового имени протягивалась ниточка связи к реальному лицу Робину Дакворту.

Дав Робину Гусю двойное имя (одно — родовое, другое — собственное), мы решили пойти по этому пути и дальше. Таким образом, Eaglet получил имя Орленок Эд (Эд — намек на Эдит), a Lory — Попугайчик Лори (намек на Лорину). Dodo, как явствует из русских словарей, может быть и птицей «дронтом» и «додо». Мы сделали его «Птицей Додо» — и для того, чтобы пояснить редкое слово «додо», и для того, чтобы сохранить принцип двучленности, принятый выше, и для того, наконец, чтобы связать его с заиканием доктора До-до-доджсоиа.

Так одночленные имена Кэрролла, совмещавшие в себе родовое и личное (вернее, намек на личное), стали в нашем переводе двучленами. Первый компонент передавал родовой признак, второй — частный, личный.

Имен, связанных с реальными людьми, в книгах Кэрролла не так уж много. Гораздо больше имен, связанных с английским фольклором, то есть уходящих в самые глубины национального сознания и зачастую совсем не понятных нам. В главе V «Страны чудес» («Безумное чаепитие») участвуют «дипломированные» безумцы.

Здесь переводчик сталкивается с трудностью, практически непреодолимой: отсутствием полного понятийного аналога в одном из языков. Дело в том, что безумцы — монополия английского фольклора. Во всяком случае, в русском фольклоре, насколько нам известно, таких героев нет. Следовательно, нет и связанных с ними примет, которые могли бы послужить переводчику отправной точкой, нет ассоциативного поля, понятийных параллелей. В то же время простой перевод имени ничего не даст. У русского читателя Шляпник (или Шляпочник, как иногда переводят это имя) не вызывает никаких ассоциаций.

В переводе этого имени мы пошли на компромисс. Ближе всего по «ассоциативному полю» к английским безумцам русские дураки. Между ними, если вдуматься, немало общего. И те и другие не похожи на «людей», все делают шиворот-навыворот, не так, как положено. Глупость одних, равно как и безумство других, нередко оборачивается мудростью или вызовом «здравому смыслу четырех стен». Не вводя в текст собственных имен или конкретных примет, которые увели бы нас на почву сугубо русскую, мы решили обыграть «дурацкое», «глупое» понятийное поле.

Так английский Hatter стал по-русски «Болванщиком». Как ни далеко оно от оригинала, в нем есть какая-то связь с английским героем: он, судя по всему, имеет дело с болванками (для шляп) и не блещет умом. Конечно, Болванщик не может стать прямым и полным аналогом своего английского собрата, но все же это имя дает основание для дальнейшей драматургии, а это в данном случае особенно важно, ибо у Кэрролла имя персонажа нередко определяет все, что с ним происходит (ср. также Шалтай-Болтай, Труляля и Траляля и пр.).

В XI главе первой сказки мы снова встречаемся с Болванщиком — он вызван в качестве свидетеля на Королевский суд, посвященный разбирательству дела о кренделях. В диалоге Короля и Болванщика новое имя мастера диктует и некоторые из его ответов.

Наконец, выбор этого имени в «Стране чудес» определил и имя одного из англосаксонских гонцов в «Зазеркалье». Гонцы у Кэрролла наделены необычными и на первый взгляд совсем не английскими именами — Hatta и Haigha. К последнему имени у Кэрролла дается объяснение: «He [то есть Король, представлявший гонцов Алисе] pronounced it so as to rhyme with „mayor“». В сущности эти имена — варианты имен Hatter (Болванщик) и Hare (Заяц), замаскированные диковинным правописанием.

Тождественность этих героев явствует и из рисунков Джона Тенниела, работавшего в тесном контакте с Кэрроллом, и из ссылки на то, что Hatta только что вернулся из тюрьмы, где отбывал наказание, и, наконец, из тона, каким говорят эти герои. В речи их сохранены характерные черты героев первой книги: у Haigha-Hare — тон более вкрадчивый; у Hatta-Hatter — просторечный.

В переводе мы постарались сохранить эту «преемственность» персонажей. Мы назвали гонцов Зай Атс и Болванс Чик, придав их именам, насколько это было возможно, «англизированную» форму.

Такими же фольклорными, уходящими в глубины народного творчества, являются имена и двух других персонажей «Зазеркалья» — Tweedledum и Tweedledee. Это им посвящен старый детский стишок:

Tweedledum and Tweedledee

Agreed to have a battle;

For Tweedledum said Tweedledee

Had spoiled his nice new rattle…

Русским читателям этот старый стишок известен в переводе С. Я. Маршака[255], сохранившего английские имена героев.

Поначалу мы решили пойти вслед за Маршаком и назвать своих героев Твидлдум и Твидлди. Но произнести эти имена по-русски нелегко. Они не «ложатся» на язык, а выговариваются с напряжением. Потом в памяти всплыл старый английский стишок — про старого короля Коля, созвавшего к себе своих музыкантов. Вот как в этом стишке заиграли разные инструменты:

Then, tootle, tootle-too, tootle-too, went the pipers,

Twang, twang-a-twang, twang-a-twang, went the harpers,

Twee, tweedle-dee, tweedle-dee, went the fiddlers.

(Выделение наше. — H. Д.)


Наконец, из «Аннотированной Алисы» Мартина Гарднера мы узнали, что в именах этих, возможно, звучали отголоски музыкальных баталий, шедших в начале XVIII в. между Генделем и итальянцем Бонончини. Возможно, Кэрролл знал шутливый стишок Байрома, посвященный этой вражде:

Some say, compared to Bononcini

That Mynheer Handel’s but a ninny:

Others aver that he to Handel

Is scarcely fit to hold a candle;

Strange all this difference should be

Twixt tweedle-dum and tweedle-dee.

Очевидно, что Tweedledum и Tweedledee — имена звукоподражательные и что соответствия им следует искать в русских словах, изображающих, и притом без особого почтения, звуки всевозможных музыкальных инструментов.

Поэтому мы дали братьям-близнецам имена Труляля и Траляля.

Раз Труляля и Траляля

Решили вздуть друг дружку.

Из-за того, что Траляля

Испортил погремушку, —

Хорошую и новую испортил погремушку.

Но ворон, черный, будто ночь,

На них слетел во мраке.

Герои убежали прочь,

Совсем забыв о драке.

Тра-ля-ля-ля, тру-ля-ля-ля, совсем забыв о драке.

В переводе этой песенки Д. Г. Орловская совместила и русское звукоподражание и имена двух близнецов.

В сущности та же трудность — разрыв между словесным и зрительным образами — стояла перед иллюстратором Кэрролла Тенниелом в случае с Белым Рыцарем. Английское обозначение этой шахматной фигуры таит в себе известное противоречие: шахматная фигура the knight имеет форму «коня», хоть само слово означает «рыцарь». В тексте «Зазеркалья» Кэрролл использовал это противоречие. Его White Knight — это и добрый, немного нелепый Рыцарь, тронувший Алису своими чудачествами, и конь, участвующий в своеобразной шахматной партии, разыгрываемой в Зазеркалье. Перенося с присущей ему свободой и легкостью эту фигуру из одной ассоциативной плоскости в другую, Кэрролл так прочно опирается на контекст, что невольно забываешь о двойном значении самого термина. Тенниел, перед которым, стояла нелегкая задача совмещения двух «плоскостей» в иллюстрации, нашел остроумное решение. Он как бы медленно «соскальзывает» из одной плоскости в другую. The Knight появляется в его иллюстрациях несколько раз — образ этот в основном сохраняет свое единство, однако претерпевает некоторые изменения, подчеркивающие в зависимости от контекста то один, то другой план.

Когда в I главе «Зазеркалья» Алиса впервые видит шахматные фигуры, а потом замечает, что the White Knight очень неловок, Тенниел сопровождает этот эпизод двумя рисунками. На одном из них мы видим двух традиционных шахматных коней — черного и белого — в толпе других шахматных фигур. На другом the White Knight, съезжающий вниз по кочерге, еще сохраняет деревянный, шахматный облик, однако уже снабжен парой человеческих ног в наколенниках и шпорах[256]. В главе же VIII («Это мое собственное изобретение!»), главным героем которой является the White Knight, происходят дальнейшие зрительные модификации этого образа. Сначала, когда Тенниел иллюстрирует поединок двух Knights, он усаживает двух рыцарей на живых коней, все еще не открывая нам до конца их человеческого облика. На головах у рыцарей шлемы, весьма напоминающие морды шахматных коней, верхняя часть тела закрыта латами, которые вместе со шлемами выразительно воспроизводят силуэты шахматных фигур. Лишь позы, наклон тела, движения, оружие заставляют нас вспомнить о «рыцарском» плане. Только на рисунке, показывающем Белого Рыцаря летящим через голову своего коня и удивленно наблюдающую за ним Алису, Рыцарь предстает перед нами, наконец, в своем человеческом облике. Шлем слетел с его головы, открыв нашему взору доброе, нелепое лицо с длинными усами и седыми взъерошенными вихрами. О шахматном коне напоминают лишь латы, прикрывающие грудь. То же лицо повторено на фронтисписе к «Зазеркалью», где Рыцарь человечен, а «деревянность» и «шахматность» возникают легчайшим намеком в голове его коня. Это как бы вынесенный вперед итог, венчающий постепенный переход от шахматной фигуры к очеловеченной рыцарственности. Органичность переходов по всей шахматно-человеческой шкале в иллюстрациях Тенниела соответствует органичности контекстуальных «переключений» Кэрролла.

Рисунки Тенниела с плавностью перехода от одной «ипостаси» the White Knihgt к другой послужили нам ключом при решении вопроса о Белом Коне и Рыцаре. Воспользовавшись предложенным Тенниелом — и, конечно, одобренным Кэрроллом — приемом, мы также подчеркивали то «человеческий», то «шахматный» облик этого персонажа. В начале книги это Конь, в конце ее — Рыцарь; порой же мы говорим о Белом Рыцаре и его коне вместе, стремясь к тому, чтобы в сознании читателя таким образом закрепилась нерасторжимая связь между Рыцарем и Конем (благо рыцарь и немыслим без коня).

Выше уже говорилось об одной грамматической тонкости, связанной с определением имен кэрролловских персонажей. Как известно, в английском языке нет грамматической категории рода. По существующей издавна традиции в английском фольклоре, поэзии и сказках имена нарицательные осмысляются, если возникает необходимость, в мужском роде (исключение составляют лишь особо оговоренные случаи). Мы старались, насколько это было возможно, сохранить этот прием. Лев и Единорог, Мартовский Заяц, Чеширский Кот, Робин Гусь, лакеи Лещ и Лягушонок[257], Грифон — все эти и некоторые другие «существа» естественно или с небольшим усилием превращались по-русски в «мужчин». Иногда делались небольшие изменения — за неимением мужского рода для английского Frog, «лягушка» без особых потерь превращалась в «лягушонка». (Иногда, как в случае с английским «крабом» — матушкой, превращенным нами в Медузу, процесс бывал обратным.) Порой же приходилось прибегать к более серьезным переделкам. В ряде случаев, к счастью для переводчика, авторский текст оставляет свободу для интерпретации. Кэрролл употребляет местоимение it, говоря о таких персонажах, как the Caterpillar, the Pigeon, the Mouse, the Fawn. Наиболее простые русские аналоги к этим словам, естественно приходящие на ум, — женского рода, и мы, не колеблясь, употребили их: Гусеница, Горлица, Мышь, Лань. При выборе последнего слова мы руководствовались еще и тем, что Алиса подсознательно отождествляет себя с Ланью[258]. The Caterpillar заставил нас задуматься — а не назвать ли этого персонажа Шелкопрядом, тем более, что в обращении Алиса употребляет форму Sir («Червяк», конечно, было бы слишком грубо)? При всей соблазнительности этого имени пришлось по размышлении от него отказаться. И потому, что Шелкопряд слишком мал, и потому, что имя это невольно вызывает в воображении всевозможные южные ассоциации, мало вяжущиеся с характером этого персонажа. Пришлось остановиться на Гусенице…

Как видим, «транспонирование» имен в книгах Кэрролла приобретало первостепенное значение. Выбор нового имени должен был опираться на круг ассоциаций, знакомых русскому читателю, которые в то же время не были бы исключительной монополией России. Выбор нового имени вел к «транспонированию» всех связанных с ним деталей. Самое главное тут было сохранить кэрролловский прием, своеобразную логику его повествования. Выбор нового имени для кэрролловских героев — это определение их характеров, их дальнейшего поведения. Это определение драматургии книги.

Вторым компонентом, на котором держится драматургия Кэрролла, является игра слов. В его книгах практически нет юмора ситуаций — они строятся на юморе слов и связанных с ним понятий. Для Кэрролла словесная игра чрезвычайно важна сама по себе, она определяет поступки героев и развитие сюжета. В этом, пожалуй, и заключается основное отличие Кэрролла от большинства других писателей, даже юмористических, нередко прибегающих к тем же приемам. Кэрролл — не юморист в обычном смысле слова. В первую очередь его интересует тот разрыв, который существует между привычными, устоявшимися, закрепленными вековым употреблением единицами языка и обозначаемыми ими понятиями.

Тут переводчик снова сталкивается с трудностями, практически непреодолимыми. Юмор характеров, юмор ситуаций сравнительно легко поддаются переводу, однако словесная игра адекватно почти не переводится. Чаще всего переводчику приходится выбирать между тем, что говорится, и тем, как это говорится, то есть делать выбор между содержанием высказывания и юмористическим приемом. В тех случаях, когда «содержание» является лишь поводом для игры ума, мы отдавали предпочтение приему.

Вот, например, в главе II «Зазеркалья» Алиса спрашивает у Розы, не страшно ли ей и другим цветам одним в саду.

«There is the tree in the middle», said the Rose. «What else is it good for?»

«And what could it do, if any danger came?» Alice asked.

«It could bark», said the Rose.

«It says „Bough-wough“», cried a Daisy. «That’s why its branches are called boughs»

(Курсив наш. — H. Д.).

Игра строится на омонимии слов bough (ветка) и bough, входящего в состав звукоподражания bough-wough (в русском языке ему соответствует гав-гав!). Дерево, имеющее ветки, обретает способность лаять и может тем самым служить защитником цветам. По-русски ветки и лай не связываются воедино. Отказавшись от буквального воспроизведения содержания этого отрывка, мы решили все же не отходить от него очень далеко и обыграть название дерева. Стали перебирать различные древесные породы. Многие из них можно было как-то обыграть. Вяз, например, мог бы «вязать» обидчиков, граб мог бы сам их «грабить». Сосна и ель вряд ли сумели б защитить цветы. Сосна могла бы лишь сделать что-нибудь неожиданное «со сна»; ели только и знали бы, что без остановки «ели», и т. д. В конце концов, остановились на дубе он мог бы повести себя решительнее и мужественнее, чем все другие деревья.

— А вам никогда не бывает страшно? — спросила Алиса. — Вы здесь совсем одни, и никто вас не охраняет…

— Как это «одни»? — сказала Роза. — А дуб на что?

— Но разве он может что-нибудь сделать? — удивилась Алиса.

— Он хоть кого может отдубасить, — сказала Роза. — Что что, а дубасить он умеет!

— Потому-то он и называется дуб, — вскричала Маргаритка.

(Курсив наш. — Н. Д.)

В некоторых случаях находилась возможность сохранить один компонент каламбура, подстраивая к нему новый словесный ряд. В главе III «Страны чудес» Алиса просит Мышь рассказать ей историю своей жизни.

«Mine is a long and a sad tale!» said the mouse, turning to Alice, and sighing.

«It is a long tail, certainly», said Alice, looking down with wonder at the Mouse’s tail; «but why do you call it sad?» And she kept on puzzling about it while the Mouse was speaking, so that her idea of the tale was something like this…

Далее следует знаменитое фигурное стихотворение, в котором рассказывается о злоключениях Мыши, но, так как Алиса думает о мышином хвосте, стихотворение это и имеет форму хвоста. Здесь, как всегда у Кэрролла, органично сливаются форма и содержание, непосредственный смысл и лукавое его обыгрывание, построенное на созвучии (tail — хвост и tale рассказ).

В переводе П. С. Соловьевой место это передано, как нам кажется, чрезвычайно удачно:

— Моя история — печальная история, — произнесла Мышь, вздыхая, — но она полна самых интересных приключений, в которых я проявила много чувства и большое самопожертвование. Узнав ее, вы не назовете меня хвастуньей, прибавила она, обращаясь к Алисе.

— Я уверена, что ваша история очень интересна, — сказала Алиса, невольно глядя на хвост Мыши, — но название Хвастуньи все-таки очень к вам подходит, и я не понимаю, почему вы не хотите, чтобы я вас так называла.

Она продолжала смотреть на хвост Мыши в то время, как та начала говорить, так что рассказ представился ей в следующем виде…

П. С. Соловьева вводит в текст замечание о мужестве и самоотверженности Мыши; это короткое добавление дает ей возможность построить смешной смысловой ряд: «хвастунья — хвостунья — хвост». Переход к фигурному стихотворению идет естественно и без напряжения. А. Н. Рождественская использует тот же ряд, пропуская, правда, при этом среднее («хвостунья») звено.

Мы попытались решить эту проблему по-своему, введя в смысловой ряд, исходящий из «хвоста», свое «производное»:

— Это очень длинная и грустная история, — начала Мышь со вздохом.

Помолчав, она вдруг взвизгнула:

— Прохвост!

Про хвост? — повторила Алиса с недоумением и взглянула на ее хвост. — Грустная история про хвост?

И, пока Мышь говорила, Алиса все никак не могла понять, какое это имеет отношение к мышиному хвосту. Поэтому история, которую рассказала Мышь, выглядела в ее воображении вот так…

В работе над переводом Кэрролла на помощь нам пришла и так называемая детская этимология. Ведь дети слышат слово «детским» ухом; оно предстает перед ними во всем богатстве своих первоначальных связей, еще не стершихся от ежедневного употребления. Именно в этом — в умении слышать слово, как его слышат дети, — заключается одна из причин истинной оригинальности Кэрролла.

На «детской» этимологии построен и диалог в «Безумном чаепитии» (гл. VII «Страны чудес»).

— И надо вам сказать, что эти три сестрички жили припиваючи, рассказывает Соня.

Припеваючи? — переспросила Алиса. — А что они пели?

— Не пели, а пили, — ответила Соня. — Кисель, конечно.

(Курсив наш. — Н. Д.).

Здесь, конечно, следует дать пояснение: кэрролловское treacle мы заменили в своем переводе на «кисель» — это слово гораздо ближе русским детям, многие из которых, вероятно, и не знают, что такое «патока», да к тому же «патока» не вызывает в нашем сознании никакого «этимологического ряда». А «ряд» этот необходим — ведь сестрички Элси, Лэси и Тилли жили на дне колодца… с патокой — по-английски, с киселем — по-русски.

— Я не понимаю, — осторожно спросила Алиса. — Как же они там жили?

— Чего там не понимать, — сказал Болванщик. — Живут же рыбы в воде. А эти сестрички жили в киселе! Поняла, глупышка?

— Но почему? — спросила Алиса.

— Потому что они были кисельные барышни.

Кисейные весьма близко по звучанию к кисельным — отсюда некое звено к киселю.

«Детская» этимология приходит на помощь и тогда, когда известное речение понимается буквально, «реализуется». Льюис Кэрролл, сохранивший, как никто, незамутненность детского взгляда, делает это особенно часто и охотно. Он «реализует» метафору, понимая ее прямо и буквально. Приведем всего один пример, хотя в книге их десятки.

«Would you — be good enough» — Alice panted out, after running a little further, «to stop a minute — just to get — one’s breath again?»

«I am good enough», the King said, «only I’m not strong enough. You see, a minute goes by so fearfully quick. You might as well try to stop a Bandersnatch!».

В переводе мы «реализовали» сочетание «присесть на минутку».

— Будьте так добры… — проговорила, задыхаясь, Алиса. — Давайте, сядем на минутку… чтоб отдышаться немного.

— Сядем на Минутку? — повторил Король. — И это ты называешь добротой! К тому же Минутку надо сначала поймать. А мне это не под силу! Она пролетает быстро, как Брандашмыг! За ней не угонишься!

(«Зазеркалье», гл. VII «Лев и Единорог».)

Глава «Зазеркальные насекомые» построена на остроумной игре названиями различных насекомых. Кэрролл изобретает «зазеркальные параллели» для трех всем знакомых, обыденных насекомых. Под его магическим пером оживают забытые, стершиеся значения, для которых он придумывает забавные пары. Horse-fly превращается в Rocking-horse-fly; Dragon-fly в Snapdragon-fly; Butterfly в Bread-and-butterfly.

Как всегда, Кэрролл по-своему последователен и логичен в своих бессмыслицах. Зазеркальные насекомые — это результат «наложения», «склейки посередине» двух «биномов» с одним общим членом. Вот как это происходит:

a — b «накладывается», «склеивается» с b — c общим, средним звеном b, образуя «цепочку» a — b — c.

Horse-fly (слепень) при «склейке» с Rocking-horse (качалка) дает «цепочку» Rocking-horse-fly. Butterfly при «склейке» с Bread-and-butter дает «цепочку» Bread-and-butterfly; Snap-dragon и Dragon-fly дает Snap-dragon-fly. Случай со Snap-dragon, пожалуй, требует некоторого пояснения. Snapdragon (или flapdragon) — название веселой игры, которую в прошлом веке устраивали обычно на рождество. В большое мелкое блюдо или миску наливали бренди, бросали туда изюминки и зажигали его. Нужно было выхватить из голубого огня изюминки и съесть. Эта игра и называлась snapdragon. Вот почему у зазеркального насекомого Snap-dragon-fly все признаки связаны с рождеством: тело у него из сливового пудинга, крылышки из листьев остролистника, голова — из горящей изюминки. И ест он пудинг и сладкий пирог, и гнездо вьет в коробке с рождественскими подарками.

Точно так же и признаки двух других зазеркальных насекомых связаны с новым, «наложенным» компонентом. Rocking-horse-fly вся деревянная, а перелетает с ветки на ветку, только если как следует раскачается. Ест она опилки, запивая их древесным соком, и сверкает и липнет к рукам, словно только что выкрашенная лошадка-качалка.

Мы постарались сохранить в переводе двучлены a — b и b — c, дающие при наложении новое имя-«цепочку» a — b — c. Схема эта по-русски, правда, осложняется — ведь английские слова, компоненты «цепочки» a — b — c, не отяжелены никакой грамматикой. По-русски это, увы! недостижимо. Там, где у Кэрролла «цепочка» слов, нам приходится использовать «цепочку» морфем.

— А каким насекомым у вас радуются? — спросил Комар.

— Я никаким насекомым не радуюсь, потому что я их боюсь, — призналась Алиса. — По крайней мере, больших. Но я могу вам сказать, как их зовут.

— А они, конечно, идут, когда их зовут? — небрежно заметил Комар.

— Нет, кажется, не идут.

— Тогда зачем же их звать, если они не идут? […] Значит, какие у вас насекомые?

— Ну, вот, к примеру, есть у нас Бабочка, — сказала Алиса и загнула на руке один палец.

— А-а, — протянул Комар. — Взгляни-ка на этот куст… Там на ветке сидит… знаешь, кто? Баобабочка! Она вся деревянная, а усики у нее зеленые и нежные, как молодые побеги!

— А что она ест? — спросила Алиса с любопытством.

— Стружки и опилки, — отвечал Комар.

Схема Кэрролла здесь несколько осложняется суффиксом и окончанием. «Склейка», однако, идет по тому же принципу: баобаб и бабочка дают в результате наложения баобабочку. Нечего и говорить, что признаки бабочки подвергаются изменению. Для русской «баобабочки» пригодились некоторые из примет английской Rocking-horse-fly.

Зато игру, основанную на двух значениях «answer to their names» («соответствовать имени» и «идти на зов»), удалось передать практически адекватно. «Длина контекста» здесь минимальная. Случай нечастый в переводческой практике, где в основном приходится придумывать «замены».

«Недоборы», неизбежные при таком переводе, мы стремились компенсировать. Приведем пример из главы «Повесть Черепахи Квази», где Алиса снова встречается с Герцогиней и удивляется происшедшей с ней перемене.

— Когда я буду Герцогиней…у меня в кухне совсем не будет перца. Суп и без него вкусный! От перца, верно, и начинают всем перечить…

Алиса очень обрадовалась, что открыла новое правило.

— От уксуса — куксятся, — продолжала она задумчиво, — от горчицы огорчаются, от лука — лукавят, от вина — винятся, а от сдобы — добреют. Как жалко, что никто об этом не знает… Все было бы так просто! Ели бы сдобу — и добрели!

Корневая игра, на которой строится в переводе этот отрывок, у Кэрролла отсутствует. Кэрролл исходит из качеств, присущих разным приправам.

«Maybe it’s always pepper that makes people so hot-tempered… and vinegar that makes them sour — and camomile that makes them bitter — and and barley-sugar and such things that make children sweet-tempered. I only wish people knew that: then they wouldn’t be so stingy about it, you know —»

В этом отрывке hot, sour, bitter, sweet выступают в своих прямых и переносных значениях. На совмещении этих значений и строится весь отрывок.

Мы заменили их корневой игрой, чрезвычайно характерной для кэрролловского стиля вообще, хоть она и отсутствует в данном отрывке, и игрой на омонимии («добреть» — «толстеть» и «добреть» — «смягчаться»), также часто применяемой писателем.

Переводчик Кэрролла мог бы написать целый том, объясняя, каким путем он шел в каждом конкретном случае подобного рода (Кэрролл почти не повторяет своих приемов — каждый раз его интересует новая «алогичность», новая «аномалия» языка.) Ограничимся поэтому всего лишь еще одним небольшим примером. Глава IV «Страны чудес» в оригинале называется «The Rabbit Sends in a Little Bill». В тексте фигурирует некий Bill, который оказывается ящерицей. Вместе с тем само наличие артикля в заглавии перед этим словом позволяет предположить и здесь своеобразную словесную игру. (Напомним, что bill по-английски «счет», «билль» и что в заглавиях все значимые слова пишутся по-английски с большой буквы.) Таким образом, a Little Bill может читаться и как «крошка Билл», и как «маленький счет» (билль, закон и пр.). Стремясь передать эту игру, мы сохранили несколько старомодную русскую форму имени (Билль, а не Билл, как это принято сейчас). В названии, данном нами этой главе, — «Билль вылетает в трубу», — мы старались передать двойное прочтение оригинала. Число подобных примеров можно было бы умножить.


* * *

Кэрролловская проза неразрывно спаяна со стихами. Ими открываются и завершаются обе сказки, они органически вплетаются в текст, появляясь то открыто, в виде прямых цитат, то пародийно, а то завуалированно, в виде аллюзий, лукавых передразниваний, едва приметных отзвуков и перекличек. Перевод стихов в сказках Кэрролла представляет специфическую задачу; что ни стихотворение — своя особая проблема, свой особый жанр, свой неповторимый прием. Лирическое посвящение, пародия, старинная песенка, нонсенс, стихотворение-загадка, акростих.

Перевод пародий всегда предельно труден ведь всякая пародия опирается на текст, досконально известный в одном языке, который может быть никому не знаком на языке перевода. В своей книге о переводах «Алисы в Стране чудес» Уоррен Уивер замечает, что в этой сказке Кэрролла большее количество стихов пародийно: их девять на протяжении небольшого текста[259]. Оригиналы их, принадлежащие перу предшественников или современников Кэрролла, среди которых были такие известные имена, как Саути или Джейн Тейлор, были, безусловно, хорошо известны читателям «Алисы», как детям, так и взрослым. Уивер рассматривает возможные методы перевода пародий:

Существуют три пути для перевода на другой язык стихотворения, которое пародирует текст, хорошо известный по-английски. Разумнее всего — выбрать стихотворение того же, в основных чертах, типа, которое хорошо известно на языке перевода, а затем написать пародию на это неанглийское стихотворение, имитируя при этом стиль английского автора. Второй, и менее удовлетворительный способ — перевести, более или менее механически, пародию. Этот способ, судя по всему, будет избран только переводчиком, не подозревающим, что данное стихотворение пародирует известный оригинал, переводчиком, который думает, что это всего лишь смешной и немного нелепый стишок, который следует передать буквально, слово за словом… Третий способ заключается в том, что переводчик говорит: «Это стихотворение нонсенс. Я не могу перевести нонсенс на свой язык, но я могу написать другое стихотворение-нонсенс на своем языке и вставить его в текст вместо оригинала»[260].

Из русских переводчиков «Алисы» по первому из этих путей, о которых говорит Уивер, пошли неизвестный автор «Сони в царстве дива», П. С. Соловьева, А. Д’Актиль, Т. Л. Щепкина-Куперник.

В главе V «Страны чудес» Кэрролл пародирует нравоучительное стихотворение Саути «Радости старика и Как Он их Приобрел»[261]. Вот что читает Алиса удивленному «Червяку» в переводе П. С. Соловьевой:

Горит восток зарею новой.

По мшистым кочкам и буграм,

В душистой заросли еловой,

Встают букашки здесь и там

Навстречу утренним лучам.

Жуки ряды свои сомкнули.

Едва ползет улиток ряд,

А те, кто куколкой заснули,

Блестящей бабочкой летят.

Надевши красные обновки,

Расселись божие коровки,

Гудит с налета майский жук.

И протянул на листик с ветки

Прозрачный дым воздушной сетки

Седой запасливый паук. […]

П. С. Соловьева пародирует (по форме) стихи, хорошо знакомые русским детям, используя пародийный прием для того, чтобы написать новое стихотворение о рождении Боровика, никак не связанное ни с Кэрроллом, ни с Саути. Стихотворение П. С. Соловьевой, несмотря на свою пародийность, весьма традиционно по форме и даже чем-то напоминает «Бал бабочки» Уильяма Роскоу[262], который был хорошо известен в XIX в. Оно далеко от кэрролловского упоения бессмысленностью, которое имеет здесь особое значение, ибо пародируется нравоучительный текст Саути, давно навязший всем в зубах[263].

По второму из отмеченных Уивером пути пошел А. Оленич-Гнененко, дающий буквальный перевод пародий Кэрролла.

Третий путь, о котором говорит Уивер, остался в случае с данным стихотворением неиспользованным. В нашем переводе мы избрали путь, не предусмотренный Уивером. Конечно, Уивер не мог знать об одной важной подробности нашей литературной жизни: к 1967 г., когда вышел первый вариант нашего перевода, некоторые из стихотворений Кэрролла были давно уже переведены на русский язык С. Я. Маршаком, став своего рода детской классикой. К числу этих стихотворений принадлежал и «Папа Вильям», которым все мы зачитывались еще в детстве, не зная, правда, о его пародийной сути.

Вот как звучал по-английски Саути:

«You are old, father William», the young man cried,

«The jew locks that are left you are grey;

You are hale, father William, a hearty old man,

Now tell me the reason, I pray».

«In the days of my youth», father William replied,

«I remember’d that youth would fly fast,

And abus’d not my health and my vigour at first,

That I never might need them at last…»

Льюис Кэрролл вторит ему:

«You are old, father William», the young man said,

«And your hair has become very white;

And yet yon incessantly stand on your head

Do you think, at your age, it is right?»

«In my youth», father William replied to his son,

«I feared it might injure the brain;

But, now that I’m perfectly sure I have none.

Why, I do it again and again…»

С. Я. Маршак так передает кэрролловскую пародию:

— Папа Вильям, — сказал любопытный малыш,

Голова твоя белого цвета.

Между тем ты всегда вверх ногами стоишь.

Как ты, думаешь, правильно это?

— В ранней юности, — старец промолвил в ответ,

Я боялся раскинуть мозгами.

Но, узнав, что мозгов в голове моей нет,

Я спокойно стою вверх ногами…

Мы включили в текст сказки эти стихи Маршака, решив создать для них «фон», необходимый для того, чтобы читатель воспринял их пародийную сущность. Д. Орловская написала для этого перевод «исходных» стихов Саути. Переведя на русский язык «оригинал», она «подогнала» его под классическую пародию С. Я. Маршака. Парадоксальный случай — вполне в духе кэрролловских нонсенсов…

— Папа Вильям, — сказал любознательный сын,

Голова твоя вся поседела.

Но здоров ты и крепок, дожив до седин.

Как ты думаешь, в чем же тут дело?

— В ранней юности, — старец промолвил в ответ.

Знал я: наша весна быстротечна.

И берег я здоровье с младенческих лет,

Не растрачивал силы беспечно…

Приобретя «оригинал», «Папа Вильям» Маршака глубже обозначил светотени, стал рельефнее и смешнее. А главное, в нем зазвучал иронический, пародийный смех, столь важный для его правильного восприятия. В болгарском издании «Алисы» оригинал Саути был с небольшой подгонкой включен прямо в текст. Стихотворение Саути с наслаждением читает Синяя Гусеница — Алиса же с недоумением вторит ей пародийным «не тем» стихом. Как закономерный итог воспринимается в этом случае последующий диалог.

— Все неверно, — сказала Гусеница.

— Да, не совсем верно, — робко согласилась Алиса. — Некоторые слова не те.

— Все не так, от самого начала до самого конца, — строго проговорила Гусеница.

В настоящем томе мы сохранили пародируемый «оригинал», перенеся его, однако, в комментарий.

Чтобы передать богатейший пародийный «фон» сказки Кэрролла, О. А. Седакова, принявшая участие в подготовке настоящего издания, написала «исходные» русские тексты для пародируемых Кэрроллом оригиналов. Задача необычайно трудная, особенно и потому, что нередко, помимо всего прочего, приходилось принимать во внимание уже существующие пародийные русские тексты.

Помимо пародий, перед поэтом-переводчиком «Алисы» встают и другие трудности. В конце книги, посвященной странствиям Алисы по Зазеркалью, есть стихотворная загадка, которую задает Алисе Белая Королева. В ней говорится о таинственной «рыбке», которую почему-то невозможно вынуть из-под крышки блюда, на котором она лежит.

«First, the fish must be caught».

That is easy: a baby, I think, could have caught it.

«Next, the fish must be bought».

That is easy: a penny, I think, would have bought it.

«Now cook me the fish!»

That is easy, and will not take more than a minute.

«Let it lie in a dish!»

That is easy, because it already is in it.

«Bring it here! Let me sup!»

It is easy to set such a dish on the table,

«Take the dish-cover up!»

Ah, that is so hard that I fear I’m unable!

For it holds it like glue

Holds the lid to the dish, while it lies in the middle:

Which is easiest to do

Un-dish-cover the fish, or dishсover the riddle?

(Выделение наше. — Н. Д.)


Долгое время комментаторы и толкователи Кэрролла полагали, что это стихотворение — лукавая загадка без ответа, построенная на игре слов, наподобие той, которую задают Алисе «дипломированные» безумцы в главе о Безумном чаепитии.

По этому же пути пошла поначалу и Д. Орловская. Сохранился первый вариант ее перевода этой загадки:

Изловить судака

Очень просто. Любой это может.

Отварить судака

Очень просто. Кухарка поможет.

И в судок положить судака

Очень просто. Чего тут такого?

Положи, посоли да поперчи

И дело готово.

«Принеси судака!»

Это просто. Под силу и детям.

«Вынь его из судка!»

Ах, боюсь, мне не справиться с этим!

Что же проще — подумай слегка

И реши мне задачу

Вынимать судака из судка

Или просто судачить?

(Выделение наше. — Н. Д.)


Стихотворение получилось непонятное и смешное: русские судак, судок, судачить хорошо вторят английским un-dish-cover и dishcover. Д. Орловская весьма точно передает все построение кэрролловской загадки и лукавый каламбурный вопрос. В этом виде мы и предполагали включить это стихотворение в болгарское издание. Однако, когда работа над книгой была практически закончена, мы узнали, что некий Питер Саклинг из Нью-Йорка предложил в 1960 г. отгадку этого стихотворения. По его мнению, таинственная рыбка, лежащая на блюде под крышкой, есть не что иное, как устрица! Трудно сказать, что именно имел в виду Кэрролл, когда писал это стихотворение. Вполне возможно, что, в отличие от загадки про ворона и конторку, он просто утаил ответ на эту загадку от своих почитателей. Это было бы вполне в его духе!

Как бы то ни было, но Д. Орловская написала новый вариант для этой стихотворной загадки. На этот раз она ориентировала его на возможность ответа. В этом виде оно и вошло в издание 1967 г. и включено в настоящий том[264].

Возможно, наибольшую трудность для переводчика представляют нонсенсы Кэрролла. Порой их называют по-русски «бессмыслицами»; впрочем, это вряд ли точно передает специфику жанра.

Связанные со старинной английской традицией, уходящей в глубь фольклорного творчества, нонсенсы воспринимаются англичанами как неотделимая часть национального самосознания, как естественная форма образного мышления. Переводчику здесь приходится иметь дело с трудностями двоякого рода литературными и, пожалуй, в еще большей степени, психологическими, — ибо он во многом лишен внутреннего ориентира на родноязычные образцы; у него нет подлинной опоры ни в собственной практике, ни в практике своей аудитории.

«They told me you had been to her,

And mentioned me to him:

She gave me a good character,

But said I could not swim.

He sent them word I had not gone

(We know it to be true):

If she should push the matter on,

What would become of you?

I gave her one, they gave him two,

You gave us three or more;

They all returned from him to you,

Though they were mine before.

If I or she should chance to be

Involved in this affair,

He trusts to you to set them free,

Exactly as we were.

My notion was that you had been

(Before she had this fit)

An obstacle that came between

Him, and ourselves, and it.

Don’t let him know she liked them best,

For this must ever be

A secret, kept from all the rest,

Between yourself and me».

Эти стихи читает в качестве обвинения Белый Кролик в сцене суда (гл. XII «Страны чудес», «Алиса дает показания»). При всей четкости грамматической конструкции, использовании простейших слов и прозрачном построении фразы стихи эти остаются на удивление «темными» по смыслу. Английская лексика, вообще говоря, гораздо нейтральнее по тону, в большей степени лишена эмоциональной окраски по сравнению с русской. Для передачи особого, «аналитического» духа этого стишка переводчику требуется немалое мастерство.

Д. Орловская, как нам кажется, нашла удачное решение, переводы ее в должной мере «безличны» и в то же время точны при общей «абстрактности» смысла. Они лишены каких бы то ни было «дополнительных», привнесенных интонаций. При этом в них словно брезжит какой-то смысл, словно проглядывает какой-то намек, который так и остается намеком, не получая никакого логического или рационального завершения.

Самый известный из всех нонсенсов Кэрролла — «Jabberwocky» — вызвал к жизни целую литературу. Не будем повторять сказанного — сошлемся лишь на статью М. В. Панова, посвященную специальному разбору русских переводов этой баллады.

При переводе стихотворных гротесков Кэрролла задача поэта, и без того нелегкая, усугубляется необходимостью принимать во внимание еще один немаловажный фактор, необходимостью прочно увязывать их с последующим прозаическим текстом. Ведь в сказках Кэрролла многие слова, какими бы незначительными они ни казались, служат отправным моментом для последующих эпизодов. Приведу лишь один пример. Д. Орловская остроумно перевела стихотворный нонсенс, который зачитывается Валету в качестве обвинения в знаменитой сцене суда. Перевод предпоследней строфы этого обвинения обусловлен последующим судебным разбирательством:

Она, конечно, горяча,

Не спорь со мной напрасно.

Да, видишь ли, рубить сплеча

Не так уж безопасно.

«Рубить сплеча» появилось в переводе не сразу. Король, перебирая строку за строкой стихотворного текста, доходит, наконец, и до этой строфы. Между ним и Королевой происходит следующий диалог:

«Она, конечно, горяча…» — пробормотал он и взглянул на Королеву. — Ты разве горяча, душечка?

— Ну что ты, я необычайно сдержанна, — ответила Королева и швырнула чернильницу в Крошку Билля. (Бедняга было бросил писать по доске пальцем, обнаружив, что не оставляет на доске никакого следа, однако теперь поспешил начать писать снова, обмакнув палец в чернила, стекавшие у него с лица).

«Рубить сплеча…» — прочитал Король и снова взглянул на Королеву. — Разве ты когда-нибудь рубишь сплеча, душечка?

— Никогда, — сказала Королева.

И, отвернувшись, закричала, указывая пальцем на бедного Билля:

— Рубите ему голову! Голову с плеч!

— А-а, понимаю, — произнес Король. — Ты рубишь с плеч, а не сплеча!

И он с улыбкой огляделся. Все молчали.

— Это каламбур! — закричал сердито Король.

И все засмеялись.

Предпоследняя строфа приняла ее теперешний вид лишь после того, как мы перепробовали несколько вариантов «каламбуров» в последующей прозаической сцене.

О стихах в сказках Кэрролла и принципе их перевода можно было бы написать еще многое. Ограничив себя одним основным планом — планом «транспонирования», «переключения» того, что не поддается прямому переводу, — остановимся лишь еще на одном примере.

Вторую сказку Кэрролла, а тем самым всю дилогию об Алисе, венчает стихотворное заключение, написанное в форме акростиха:

A boat, beneath a sunny sky

Lingering onward dreamily

In an evening of July —

Children three that nestle near.

Eager eye and willing ear,

Pleased a simple tale to hear —

Long has paled that sunny sky:

Echoes fade and memories die:

Autumn frosts have slain July.

Still she haunts me, phantomwise,

Alice moving under skies

Never seen by waking eyes.

Children yet, the tale to hear,

Eager eye and willing ear,

Lovingly shall nestle near.

In a Wonderland they lie,

Dreaming as the days go by,

Dreaming as the summers die:

Ever drifting down the stream

Lingering in the golden gleam

Life, what is it but a dream?

В переводе Д. Орловской из первых букв стихотворных строк возникает имя, столь много значившее для Кэрролла. Поставив перед собой нелегкую задачу сохранить форму акростиха, Д. Орловская сознательно пошла на некоторую потерю «информации», вписывая в избранный Кэрроллом метр более, длинные, по сравнению с английскими, русские слова. И все же, несмотря на это, перевод Д. Орловской удивительно верно передает подлинник. Перечитайте его в конце настоящего издания — и перед вами зазвучит кэрролловский прощальный аккорд.


* * *

«…Начни с начала и продолжай, пока не дойдешь до конца. Как дойдешь, кончай!». Порой нелегко бывает соблюсти этот принцип, так хорошо сформулированный Королем Червей. И потому, что многое еще можно было бы (и следовало бы) сказать, и потому, что конца все не видно… «Алиса» по-русски живет и будет, мы уверены, продолжать свою жизнь, вновь и вновь рождаясь по мере того, как будут развиваться наши представления об английской литературе, о детях, о собственном языке и науке. И потому мы ставим точку здесь, хотя до конца еще далеко.

Обоснование текста

Первое издание «Алисы в Стране чудес» было напечатано издательством Макмиллана в типографии «Оксфорд Юниверсити Пресс» (Oxford University Press) в 1865 г. Иллюстратор Дж. Тенниел был недоволен качеством иллюстраций в этом издании, в результате чего Кэрролл отказался от заказа (судя по всему, тираж еще не поступал в продажу). Примерно 48 экземпляров этого издания были переплетены и разосланы Кэрроллом в подарок друзьям. Однако, отказавшись от заказа, Кэрролл попросил вернуть эти экземпляры и отослал их в детские больницы. Из этого первого издания сохранилось 20 экземпляров (два из них сейчас потеряны), а также экземпляр верстки, переплетенный наборщиком.

Кэрролл передал заказ фирме «Ричард Клей энд Санз» (Richard Clay and Sons), не сделав сколько-нибудь значительных изменений в тексте; в декабре 1865 г. книга вышла в свет (датирована 1866 г.) (Lewis Carroll. Alice’s Adventures in Wonderland. L., Macmillan, December 1865 (1866)). В это издание Кэрролл внес несколько мелких изменений, большая часть которых вошла в переиздание 1867 г.

При жизни автора «Алиса в Стране чудес» неоднократно переиздавалась, однако никаких сколько-нибудь существенных изменений в тексте не было произведено. К изданию 1886 г. Кэрролл написал короткое предисловие и увеличил одно стихотворение с шести до шестнадцати строк (см. примеч. d, с. 84–85). Издание 1897 г., вышедшее за год до смерти Кэрролла, было им собственноручно исправлено и снабжено предисловием.

«Сквозь Зеркало и Что там увидела Алиса» вышло в свет в декабре 1871 г. (датировано 1872 г.) (Lewis Carroll. Through the Looking-Glass and What Alice Found There. L., Macmillan, December 1871 (1872)). В последующих переизданиях Кэрролл лишь исправил несколько опечаток в тексте, а также написал послесловия к изданиям 1871 и 1876 гг. К изданию 1897 г. Кэрролл написал короткое предисловие.

Издание 1897 г., в которое вошли обе сказки Кэрролла, считается каноническим текстом, оно воспроизводилось в академическом издании «Оксфордской серии английского романа» (Lewis Carroll. Alice’s Adventures in Wonderland and Through the Looking Glass and What Alice Found There. Edited with an Introduction by Roger Lancelin Green. Oxford University Press, 1971. Oxford English Novels Series).

В основу нашего издания положено последнее прижизненное издание обеих сказок, выверенное Кэрроллом (текст сличен с академическим изданием «Оксфордской серии английского романа»), и «Аннотированная „Алиса“» Мартина Гарднера (Martin Gardner. The Annotated Alice, N. Y., 1960).

О переводе стихов

Приступая к работе над сказками Кэрролла в начале 60-х годов, мы включили в текст переводы С. Я. Маршака, давно уже ставшие достоянием русской культуры. Для издания 1967 г. остальные стихи перевела Д. Г. Орловская. Три года спустя Дины Григорьевны Орловской не стало. Труд по подготовке стихотворной части настоящего издания взяла на себя Ольга Александровна Седакова. Таким образом, за исключением отдельных, специально оговоренных случаев, переводы стихов в этом издании осуществлены С. Я. Маршаком, Д. Г. Орловской и О. А. Седаковой.

С. Я. Маршаку принадлежат переводы стих. «Папа Вильям», «Морская кадриль», «Шалтай-Болтай» в тексте самих сказок.

Д. Г. Орловской принадлежат переводы стихотворений в тексте обеих сказок Кэролла: «Июльский полдень золотой», «Цап-царап сказал мышке», «Лупите своего сынка», «Дитя с безоблачным челом», «Бармаглот», «Раз Труляля и Траляля», «Морж и плотник», «Зимой, когда белы поля», «Вел за корону смертный бой со Львом Единорог», «Сидящий на стене», «Королева Алиса на праздник зовет», «Загадка Белой Королевы», «Ах, какой был яркий день».

О. Л. Седаковой принадлежат переводы стихов в тексте сказок: «Как дорожит своим хвостом», «Еда вечерняя», «Ты мигаешь, филин мой», «Дама Червей», «Колыбельная», а также стихотворные переводы в комментарии Гарднера и «Приложениях», за исключением специально оговоренных случаев.

Загрузка...