Я читал песнь четвертую эпической поэмы в стиле пророческих книг Блейка, полную прозрачных гигантов, быстро переходивших из одного настроения и кофейника в другое и в другой. По-моему, очень волнующе. Свечи должны были очень скоро зафитилиться в жидком воске. Разумно было бы взять это или другое какое-то произведение наверх в мансарду, почитать с удобством в постели. Но это, напоминал себе я, предварительный обзорный вечер, перенести отсюда все шедевры наверх вряд ли можно. Собственно, это физическая инерция, дополненная интеллектуальным возбуждением, заставляла меня терпеть вонь, мало умеренную дымом синджантинок, равно как и боль в тощих ляжках от сиденья на ящике из-под минеральной воды. Я не обращал особого внимания па шум пьяниц, покидавших таверну, хотя на секунду задумался, не Аспенуолл ли, разочарованный и парализованный, рухнул, мне было слышно, колодой на мостовую, прежде чем хлопнуть дверью. Этот шум был реальней Ламановых обличений Роша:
Забралошлемы, ржанье, спру, лепешки деребцов
В асафе, кентигерне, рушатся абаки, бревно,
Застряло в клоне бартлета…
Я как бы действительно слышал хныканье Роша и придыхание в голосовом тембре Ламана. Поразительно. Звук шел со страницы, словно из какого-то чудесного электронного механизма, но продолжался и после того, как песнь подошла к концу, и Ламан легким галопом поскакал через паз в эмпиреи, которые представляли собой одновременно клаузулу и опопанакс. Я поднял голову. Шум доносился из дома.
Шум в доме. Беда. Грабители. Полиция. Мисс Эммет дает отпор, но оружие сломано и со звоном под ее хныканье падает на пол. Чувствуя онемение, я вышел из сарая, злясь на вторженье докучного мира насилия. Увидел свет, грубо сиявший в незанавешенных задних окнах трех этажей. Шум шел откуда-то выше первого этажа. Я доковылял по стеклу и ежевике до парадной двери, видя пустую улицу без полицейской машины. Дверь не поддалась: язычок замка спущен. Окно гостиной подъемное, нижняя рама опущена до предела. Однако рама старая и разбухшая, две детали железной щеколды разошлись, чтобы никогда уже больше не сочетаться как следует. Я толкнул раму ладонями, заставил приподняться па дюйм, потом сунул в щель пальцы, и она со свистом взлетела. Влез в темную гостиную, пропахшую ванилью и потом. Долго горячившийся телевизор потрескивал в тесном деревянном корпусе. Свет снаружи. Пройдя по коридору, я обнаружил спящую мисс Эммет, по-прежнему совсем одетую, в кресле у кухонного стола. Должно быть, вино. Значит, она в безопасности. Это Катерина в беде. Я слышал ее в беде наверху, и голос творившего беду мужчины. Если это в самом деле беда. Насколько мне известно, специалист из глубинки па острове вполне мог прописать ночные сраженья с мужчинами, за которыми должна последовать уступка. Впрочем, это казалось невероятным.
Я взбежал наверх к первой лестничной площадке – ванная, пустая спальня, вероятно, мисс Эммет, дверь открыта, свет на площадке сияет. Снова побежал наверх, добрался до источника шума. Дверь закрыта, но не заперта. Я открыл ее, и новые впечатления обогатили, а потом сменили уже возникавшие в комнате Катерины. Комната, если мне будет позволено кратко ее описать, исчерпывающе и правдиво рассказывала о Катерине. Оформление отвечало тенденциям, дошедшим через третьи-четвертые руки, так как она не имела контакта с непосредственными влияниями, воодушевлявшими ее непостоянную возрастную группу. На одной стене Че Гевара и рекламный плакат корриды в Альхесире в сентябре 1968 года. На другой У.К. Филдс, покойный американский комик тридцатых годов, детоненавистник, любитель выпить, нос картошкой, ненадолго ставший молодежным кумиром, вероятно, из-за наплевательского отношения (он, например, никогда не учил текст ролей) и усталой банальности шуток. Был там еще Хамфри Богарт, некрасивый, но, я всегда признавал, загадочно привлекательный киноактер на ролях крутых парней, с легкой шепелявостью. Был большой поп-арт-плакат, непристойно грубо желтый и синий, с вялым, как пенис двухлетнего ребенка, рисунком – концентрические круги, строчные готические буквы, выставленные асемиологическим артефактом в какой-то невнятной ухмылке. Неизбежный проигрыватель с пластинками и разбросанными конвертами – «Порка розгами», «Соблазнительная Ди-Ди», «Некро и Фил», и так далее. На полу кругом валялось грязное белье. Мощно пахло туфлями, чулками и старой закуской, чересчур сдобренной томатным кетчупом. На комоде с извращенной аккуратностью выстроено около полутора десятков полупустых бутылок со сладкими напитками; почти все ящики полуоткрыты, оттуда высовывалось скомканное снаряжение, висели чашечки бюстгальтера (застежка, должно быть, зацепилась за шерсть почти полностью вылезшего из ящика свитера), как миниатюрный ареометр. Заднее – садовое – окно фактически было открыто снизу на пару дюймов, впуская достаточно бриза для оправдания этой причуды.
Постель представляла собой односпальный диван с пышной тяжелой расшитой обивкой (яркого, вычурного рисунка – красные листья, зеленые пагоды, оранжевые попугаи), днем, неразложенным, превращавшийся в мебель. В постели была Катерина в не слишком чистой ночной рубашке, которую собрал гармошкой, превратив в подобие орденской ленты, как я теперь видел, мужчина, скорей насильник, чем любовник. Большие пляшущие сиськи выставлены, и мужчина одну за другой целовал в быстром ритме, в результате чего походило, будто он головой исполняет балет, скажем, под медленное течение Симфонии Часов Гайдна. Она это ему позволяла, так как руки ее были полностью заняты предотвращеньем зацепки внизу. Впрочем, почему-то слабо. Возможно, борьба длилась дольше, чем я думал. Мужчина был одет полностью, однако ширинка расстегнута, будто он находился в сортире, а не в будуаре. Одна рука пыталась руководить прорывом, еще не свершившимся, другая – цинично, учитывая балет Гайдна, – старалась придушить Катерину какими-то зажатыми в кулаке завязками. Это, конечно, был Ллев.
Катерина первая меня заметила и при виде точного дубликата насильника, стоявшего в дверях в краткой позе бесспорного удовлетворения, обрела новые силы для визга. Удовлетворения, видимо, неизбежного, ибо она несла наказанье за дерзость быть моей неприятной, неаппетитной сестрой, хотя это был не тот тип наказания, которое лично я считал бы подходящим при подобном проступке. Когда я увидел, что это был Л лев, первая попытка объяснить себе, каким образом он умудрился пробраться сюда и сделать то, что делал, отодвинулась, подобно началу очереди, отодвинутой дородным швейцаром, отдав предпочтение благоговейно-испуганному признанию уместности Лльва в роли доставляющего либо боль, либо наслаждение моей сестре. Они производили полный набор, и «Пробитые головы» или другая какая-то группа могли для них сделать из этого песню, гнусавых интонаций и искаженных гласных на осмысленный друг для друга манер. Очередь все еще не получила разрешения на продвижение, ибо за первым благоговейным страхом явился другой, в высшей степени мистического или метафизического порядка. Мой отец был без сомнения сумасшедший. У пего точно было безумное видение. Ему привиделась дочь, сексуально оседланная кем-то с моей внешностью, и он ошибочно принял его за меня. Безумие, подобно большому искусству, миновало пласты пространства и времени, срубив их все вниз как бы ментальным парангом.[83] Как, почти подумал я, Сиб Легеру, но остановил эту мысль во времени и пространстве.
Кто-то из них двоих должен был мне что-то сказать, но Лльву первым следовало устыдиться, зачехлить свое орудие, улепетнуть псом с постели, по-настоящему поджав хвост между йог. Ничего никогда не случается так, как диктует уместность и даже вероятность. Ллев узнал меня без удивления, скорее с довольным моим появленьем кивком, и представил правдивое объяснение (правда), как он тут очутился, а тот, кто в самом деле хотел подружиться, несмотря на прошлое опровержение, своевременно появившись, должен помочь по-приятельски. Он сказал:
– Здоровенная сука гребаная, старик. Придержи-ка ее, чтоб я сунул. Я потом точно так же тебе пособлю, старик, мать твою. Ох, да ты ж не будешь, ведь ты…
– Это моя сестра, – сказал я. Катерина спихнула его с себя с силой, которую я признал бы невозможной в столь дряблой сладкоежке. Никакое лишнее бремя ей не помешало метнуться к стене с Че Геварой и встать там с разинутым ртом, переводя взгляд с одного из пас на другого в том же ритме и – грубо – в том же темпе, в каком Ллев совершал самый нежный аспект атаки. Под силой тяготения ночная рубашка сама собой спустилась ниже пояса, но Катерина, оцепенев от испуга, позабыла о противодействии тяготению выше пояса, и соски ее уставились в какую-то точку между Лльвом и мной. Что за жестоко безвкусная, тяжеловесная шутка? Один и тот же мужчина дважды синхронно возник в ее комнате: это уж слишком. Она пыталась сказать, будто думала, что-то подумала.
– Ты подумала, будто он – я?
– Думала думала…
– Виноват, – сказал я. – Наверно, мне следовало упомянуть, что есть, была подобная вещь. Причем в одном городе и в одно время. Но на уме у меня были другие вещи.
– Ты про что это? – спросил Ллев, застегивая пуговицы. – Не нравится мне эта вещь, старик. Если ты снова взялся за оскорбления, мать твою…
Он был пьян, но уже продемонстрировал дееспособность. Сидел на краю постели, хотя дергавшиеся мышцы не контролировал; даже эту непроизвольную ухмылку нелегко было извинить.
– Вещь, – повторил я. – Бессмысленное животное. Явился сюда изнасиловать мою сестру.
– Она мне сказала заходить, старик. Только вышел вон из того гребаного заведенья напротив, надрался по уши, да в полном, мать твою, порядке, тут она выставилась в окошко, заходи, говорит, спать ложись. Ну, захожу, иду, мать твою, в койку, а она трахаться не дает. Сказал бы ей слово, ты знаешь какое, старик.
– Что ты тут вообще, кстати, делал?
– Думала думала…
– Да, верно, думала, это я там по уши надрался. Тебя не касается. Это наше с ним дело.
– Ну, – сказал Ллев, – раз ты копия, сам виноват, правда? Я в город ездил, в долбаную киношку, на порносексофильм, называется «После завтра», потом заскочил в отель, который баба держит, просто выпить перед началом, понятно, старик, а она подумала, будто я – ты, смех один, потом гомик зашел с похабщиной на рубашке, тоже решил, что я – ты. Говорю, один смех.
– Ченделер?
– Сплошь вся рубашка грязным дерьмом испечатана. Ну, так или иначе, он говорит…
Может быть, Ченделер переоделся во что-то мирское, однако типично для Лльва даже в словах святых мистиков видеть грязь.
– Говорит, пошли вместе на лодке еще одного гомика, понимаешь, мол, он его больше видеть не может, чтоб не сблевнуть. Ну, смех, я говорю, да, да, а сам все время думаю, как это я не усек, что ты гомик, старик, не похож был вчера вечером.
– Это я гомик, по-твоему?
– Думала, думала, это был…
– Щас она у меня через минуточку сообразит, мать твою. Ну, завел он разговор про мое дивное тело, то есть твое; знает, мол, будто он тебе, то есть мне, нравится, хоть ты этого и не показывал, всякое такое дерьмо. Потом пошли выпили, я все время разговаривал как ты, старик, длинные слова, всякие там перья в заднице. Потом он разревелся, мол, того другого любит по-настоящему, меня тоже любит, пускай все втроем поплывем, бросим это дерьмо, да кто-то в какой-то пивнушке сказал, никто никуда не уедет, старик, такой вышел закон потому, что кто-то попробовал мозги вышибить тому самому гомику.
– Хочу, – четко, слабо молвила Катерина.
– Давай, – сказал я. Она засеменила к двери, натянув, наконец-то, бретельки, скрыв при всей своей слабости груди от чьих-либо взоров.
– Ну, пошли мы сюда в заведение, где его дружок сказал, будет, – точно, там, мать твою, бухой в стельку. Мне подавальщик один говорит, вино пойдет? Только мы вино не пили, сели на тот самый белый ром, а потом снова смех, я дотумкал, ты наверняка где-то рядом. А вот эта тут, я так понял, давно работает, никакого к тебе отношения, естественно, не сестра, нет, нет, даже мысли не было, мать твою. Так или иначе, это как бы все объясняет, правда правда, поэтому я ухожу. Как-нибудь сообразим когда-нибудь при встрече, чтобы вместе сделать тот самый убийственный номер.
Он встал с постели, умышленно улыбаясь. Действительно, думал я, ему, по его понятиям, не в чем себя упрекать. Девушка в ночной рубашке из окна велит ему зайти.
– А двое других? – сказал я.
– Те самые? Старик, гомики, тогда и ты гомик, правда? Только не обижайся, старик. Должен же ты быть другим, видя, что мы одинаковые.
– Я не гомик.
– Ну, пускай по-твоему. В конце концов, навалились один на другого, будто один и другой большой гребаный кусок мороженого, уходить не хотели.
– Не ушли?
– Не ушли. Там сидят. Хозяин говорит, сдаст легавым.
Катерина этажом ниже явно пыталась стошнить, хотя и безуспешно. Крикнула впечатляюще умирающим тоном:
– Эмми, Эмми, мисс Эммет.
Я забыл, что мисс Эммет, если она очнется и Катерина, изобразив сильную дрожь и истерику, все расскажет, поведет себя в этом деле не столь разумно, как я. И сказал:
– Если полиция сюда явится, лучше тебе отправляться домой, или как ты там говоришь. Я больше не хочу неприятностей.
– Все ол-райт. Мама моя теперь знает немножко про старую историю про перепутанных. Я ей не стал рассказывать, что дурак гребаный Дункель привез тебя вместо меня, это вроде как бы слишком дорого стоит, если ты меня понимаешь. Я хочу сказать, мы с тобой по-настоящему одинаковые, не просто похожи, я хочу сказать, и вместе собираемся провернуть то великое чудо, мать твою. Жалко, та теперь знает, здоровая жирная страшная сука…
– Моя сестра. Слушай, давай-ка ты лучше… Я слышал теперь Катерину внизу на первом этаже, она старалась стошнить и поэтому теперь громче стонала.
– Все ол-райт. Ты же можешь велеть ей помалкивать насчет этого, пригрози двинуть в рыло, да в любом случае, скоро мы свалим отсюда и, как двое корешей, устроим большой балдеж. Я говорю, мам, свиньи звякнули Дупкелю в офис в отеле, велят меня убрать из города, им хватает делов без меня, говорят, будто меня видели на какой-то там Индиявииовата-стрит с мощной взрывчаткой в старом свертке-шмертке, а я все время в койке лежал в старом…
– Иидовинелла-стрит. На этой самой улице. Там была говядина, а не мощная взрывчатка. Слушай, иди-ка ты лучше…
По лестнице топали четыре ноги, как бы с нарушенной координацией.
– Щас пойду. На этой? Ну, ясно тогда. И они говорят, будто я говорю, что говядина, и похоже было на говядину, да они, мать твою, рисковать ничем больше не собираются. Так или иначе, мама моя говорит, что мне можно в кино сходить и машину взять, только не поздно. Я машину у отеля оставил, где повстречался с тем самым в поганой рубашке, так что вернусь щас туда. Извини за сегодняшнее, да ведь видишь, как вышло. Я хочу сказать, она тебе сестра. А ты мне корешок. Только я ж его не сунул, так что все в порядке, старик.
Его, вот именно: карлика-соучастника. Все было далеко не в порядке. Первой вошла мисс Эммет с мутными, быстро прояснявшимися глазами, за ней Катерина. Мисс Эммет продемонстрировала ожидаемое ошеломление, хоть и была подготовлена. Сходство было таким, что сперва она шагнула ко мне, но Катерина ее поправила. Не понравилось мне щелканье тех самых ножниц. Она их держала в руке, хотя они стояли на якоре у нее на поясе, лезвия открывались, защелкивались, повторяя: йях-йях.
– А это еще кто? – сказал Ллев. – Слушайте, леди, я ничего плохого не хотел, понимаете? Она сама меня позвала. Так чего я такого сделал? Вы на моем месте сделали бы то же самое.
– Это, – холодно представил я, – мисс Эммет. Можно назвать ее компаньонкой моей сестры. Можно сказать, предана моей сестре.
Потом отступил назад и стал смотреть. Я сделал для Лльва все разумно возможное, просил уйти до появления мстительной мисс Эммет, намекнул даже, что не расположен проявлять слепой братский гнев, поэтому ему повезло. И так далее. Катерина тоже отступила, впрочем, с победной усмешкой, казавшейся целиком и полностью сексуальной, как бы участницей происходившего ныне. Мисс Эммет неразборчиво изъяснялась, но ножницы артикулировали угрожающе остро.
– Шлижняк. Жаба. Жеребец хренситский.
Богарт как бы заинтересовался ее методом, но яростные глаза и губы Че были выше неполитических актов насилия.
– Убери ее, – крикнул Ллев. – Ты ж мне друг. Вели гребаной суке, пускай перестанет. Ты же мне кореш, правда?
– Нет.
Он пятился к заднему – садовому – окну, выставив обе руки перед орудием, щелкавшим йях-йях. Мисс Эммет стригнула по пальцу, пошла кровь. Ллев взвыл, ухватился за крошечную кровоточащую ранку с перепуганно вытаращенными глазами гемофила. Мисс Эммет щелкала, целясь в промежность, вступая в ту самую сферу действия трех множественных форм: ножницы, брюки, яйца. Ллев завопил:
– Старик, она сумасшедшая, мать твою.
Он забрался задом на узенький подоконник с намереньем отбрыкиваться обеими ногами. Она с портновским проворством раскроила левую штанину. Он взвыл над испорченным материалом, дико идентифицированным с нижележащей плотью. Мисс Эммет перевела теперь свое орудие в истинно единственное число. Щелкнув, смолкли челюсти, она схватила слившийся воедино дуэт, заострившийся с обоих концов, за талию, за перекрестье, кольца изумленными глазами глядели из дыр крепко сжатого кулака у большого пальца и мизинца. И при каждом движении Лльва наносила укол за уколом. Ллев собрался пойти единственным путем, выскочить в окно: там верхушка дерева, прыгай. Неуклюже перекосившись, с воем толкнул раму вверх. Мисс Эммет минимально опешила под дуновеньем холодного воздуха, а чашечки бюстгальтера наполнились бризом и затанцевали. Мисс Эммет пронзила спину, не слишком глубоко. Он к ней повернулся, ругаясь, толкаясь, включая и меня в проклятия:
– Твою мать y-y y-y свинский ублюдок убери ее y-y y-y y-y мать твою мою мать твою y-y y-y.
Она нацелилась в глаза, и инстинкт, столь часто неправый, подсказал ему, будто это жизненно важней равновесия. Размахивая перед лицом руками, он как бы утопал в спинке кресла, которого не было. И выпал, теперь громко воя, вниз головой, вверх ногами, в верхний слой садовой атмосферы. У меня на мгновенье возникло забавное убеждение, что таким, собственно, и должен быть его конец; художник, дорабатывая собственное произведение, просто стер его с полотна между окном и землей. После этого никакого Лльва, ни живого, ни мертвого. Мисс Эммет, тяжело дыша, отступила, и молвила:
– Словно. Снова. Увидела. Его отца.
Если ей хотелось быть миссис Олвин, то удалившийся актер вполне сошел бы за Освальда. Она имела в виду моего отца не при попытке инцеста, а в страхе перед ножницами. Впрочем, не время думать об этом. Я помнил, что жизнь – рисованный комикс, там внизу нечто весомое, мертвое или живое. Оттолкнул Катерину, побежал вниз по лестнице. Топоча, задыхаясь, моля Бога, чтоб не вернулась астма, я вдруг понял то, что должен был раньше понять, что имел в виду утром Гонци. Но придется с этим обождать.