– До этого происшествия, – сказал я, или думаю, будто сказал, – определенно, не более четверти часа назад, речь шла лишь о слегка досадной задержке. Теперь вам, разумеется, надо срочно уехать с Каститы.
Катерина уже надела халат, несоблазнителыю темно-коричневый, похоронный, ассоциирующийся с пациентами государственных больниц, усеянный созвездьями памяток о съеденном в прошлом.
– Я не могу понять я не могу понять я не могу…
– Теперь это значения не имеет. Думай о том, что надо делать. Утверждаю, полиция отнесется к делу с предельной серьезностью.
– Но нельзя говорить но нельзя…
– Говорить будешь то, что у тебя в руках.
Сама она не была расположена серьезно относиться к делу, несмотря на весомость моих рассуждений. По-прежнему утопала-выныривала в кильватере того самого другого вопроса. Снова взглянула на прыгавший листок бумаги, уже засаленный, хоть и двух минут еще в ее руках не пробыл, и говорит:
– Они посмеются они посмеются они. Ох, а я так больна. Это невозможно, совсем невозможно, не могу поверить…
– Только ты одна можешь пойти, черт возьми. Ясно? Я же ведь не могу, правда? И она безусловно не может.
Мисс Эммет кусок за куском грызла сахар из красной квадратной пачки с рафинадом. Сидела, прямая, в кресле в гостиной, улыбаясь глазами над эпизодами внутреннего кино с участием гордой своей жестокостью старушки с триумфальным предвиденьем, слепленного безумным режиссером. Когда ее пальцы не брали новый кусок из коробки па столике позади, то поглаживали лежавшие на коленях ножницы, как холодную тощую кошку. Я окликнул ее по имени, но она не откликнулась. Щелкнул пальцами перед глазами, и она скачком обратилась в постгипнотическое внимание.
– Да да да.
– Слушайте, мисс Эммет, слушайте.
– Да да да.
– Поймите абсолютно ясно. Вы правильно сделали. Понимаете? Правильно. Закон и мораль позволяют ответить па атаку контратакой. Но мы не рискнем сообщать об атаке полиции. Она попросту не поймет. А если поймет, то чертовски нескоро. Здешние полицейские не очень умны, а сегодня, нынче вечером, очень-очень нервничают. Поняли, мисс Эммет?
– Она не поняла, – говорит Катерина. – Она не поняла. Я не поняла. Никто не понял. Ох боже боже боже. Она не совсем хорошо себя чувствует. И я не совсем хорошо. И никто не совсем.
– Она вполне хорошо себя чувствовала, когда делала то, что сделала.
– Это это. Реакция. Ох боже боже, по-моему, мне опять надо стошнить.
– Да да да.
– Что хочешь сказать, опять!
– Хочу сказать, опять постараться. Если бы ты сначала. Ох боже боже боже боже, ты нам все испортил, правда? Все было хорошо, пока ты не пришел.
– Ах, заткнись.
– Не следовало ему это делать, – четко сказала мисс Эммет. – Хотя это в крови. Что-то в крови толкает на это.
– Ох боже боже, хорошо бы стошнить.
– Хорошо, – сказал я мисс Эммет. – Продолжайте думать над этим. Это был Майлс, вы набросились с ножницами на Майлса, и Майлс выпал в окно. Потом Майлс убежал, и больше вы Майлса не видели.
– Убежал. Да да да.
– Вы правильно сделали. Теперь все кончено, нечего больше об этом упоминать. Майлс вернулся туда, откуда пришел. Вы взяли ножницы и вырезали Майлса из фильма. Нет больше Майлса.
– Я не могу идти, пока она такая, – говорит Катерина. – Видишь. Видишь, я не могу. Идти пока она.
– Плохого Майлса, – уточнила мисс Эммет. – Но хорошего Майлса не трогала.
– Был только один, – громко сказал я. – Я не Майлс, если вы меня за него принимаете. Я некто совсем другой.
– Пока она такая.
– Тогда иди утром. Утром первым делом. Потом снова будут летать самолеты.
– Туда за Божьей милостью отправлюсь я, – процитировала, закрыв глаза, Катерина. – В Новую Зеландию. Ох, это сумасшествие это сумасшествие это. Они посмеются, я тебе говорю. Посмеются ха-ха-ха.
– Прекрати. Прекрати. Дай мисс Эммет пару таблеток снотворного и уложи в постель. Сама прими пару таблеток снотворного и… Ясно? Ясно я выражаюсь? Удалось ли мне достаточно ясно…
Я сделал несколько успокаивающих глубоких вдохов: слава богу, астма процессу не помешала. А потом сказал:
– Приду сюда завтра как можно раньше.
И ушел. Мало что нашлось в доме в смысле материалов для маскировки, поэтому я шел окольными улицами, как хромой юноша в темных очках (из нагрудного кармана Лльва) с сильно болевшей щекой (лицо закрыто носовым платком). Полиции вокруг вроде не было, очень мало ночных прохожих. Из дверей выглянула женщина и сказала мне:
– Fac fijki fijki?[84]
Я ее проигнорировал и пошел к отелю «Батавия», где еще горел какой-то верхний свет. Рядом стояли две-три машины, еще несколько на Толпин-стрит. Кинотеатр был темен, закрыт, кино давно кончилось. Значит, я опоздал, сильно опоздал, впрочем, если понадобится, всегда можно сказать, зашел куда-нибудь выпить кофе. Я вытащил ключи Лльва с непристойным брелоком и тут забыл, как выглядит машина. Твою мать, старик. Вернулся четкий голос Лльва: «Сирано» гребаный с откидной крышей. Я ее личный шофер, мать твою. И вот он: кремовый, с зубными мостами крыльев, длинноносый, SKX 224. Я сел, сбросив зубную боль и темные очки. Включил мотор, приучил правую руку к осязанию и положению на элементах управления. Потом осторожно поехал. Предстояло о многом подумать. Но ценой своей жизни я не видел другого решенья проблемы, за исключением этого.
Я не удивился, найдя мертвого Лльва. Другие, выпав спиной из окна третьего этажа, может быть, захромали бы с синяками, самое большее, долежали б с каким-нибудь переломом или с ушибленной головой до приезда «скорой». Но Ллев с полной эффективностью разбил череп о руины птичьей ванны – ирония, – и на гарнир порвал плечевую артерию о какую-то битую оплетенную винную бутылку. Не несчастный случай, но и не убийство, если не считать убийцей великого Творца Вседержителя. Он допустил ошибку, он повторился, и в конце концов нашел возможность и время загладить огрех. Собственно, сам факт ошибки попался ему на глаза благодаря моему случайному столкновению со своим жутким подобием. Но чего пристыженный мастер не мог сейчас сделать, так это рассеять разнообразные протяжения уничтоженной личности; он оставлял это другим, другому, – мне. Было собственно тело, а также его отпечатки, оставленные на жизненном пути на сетчатке чужих глаз. Была мать.
Мои опасения перед появлением полицейских в «Йо-хо-хо, ребята», возможность, что кто-то им сообщил про шум в доме напротив, интерес полиции к присутствию разрушительной силы в этой части улицы, – все это удержало меня от поступка, столь часто совершаемого в криминальных историях более сенсационного типа. Мне хватало здравого смысла понять, что тело схоронить нелегко, это займет много времени. Даже последствия перетаски в центр заросшего темного сада и прикрытия, как на легендарных греческих похоронах, землей, листвой, ветками, могли стать опасными при моем появлении дома потным, с перепачканными землей руками. «Так-так, слегка среди ночи в саду покопался, да? Я и сама немножко садовница, давай-ка посмотрим на твою работу». А рассказать полиции невинную правду… Нет, правде там делать нечего. Я уже пробовал говорить правду каститской полиции, и меня бросили в камеру с исчерпывающим меню преступлений, караемых смертной казнью.
Но полицейские пока еще не явились на Индовинелла-стрит. Может, позже придут; пусть пока два приземлившихся голубка посапывают друг у друга в объятиях. И у полиции, безусловно, не возникнет повода искать тело Лльва. Тело Лльва в «сирапо» матери Лльва осторожно ехало к спящему цирку.
Я завалил труп в сарай, осквернив произведения Сиба Легеру. Все свечи догорели, кроме одной, которая раньше угасла от сквозняка, не пройдя и половины жизни. Вновь зажженной, ей удалось мелодраматизировать укладку Лльва за коробками из-под чая и холстами, отбрасывая густые тени Брэма Стокера. Пускай там, средь шедевров, дожидается перманентного захоронения. А пока мне придется стать им. Им, старик, мать твою. Я разработал общий сценарий, но было столько всяких вещей – вещей, не занимающих Бога, но важных в домашней жизни, – которых я ждал, теряясь в догадках.
Я старался как можно дольше пробыть в дороге. Тут мне помог некий второстепенный или предварительный блокпост на пути, сразу перед расцветом зеленого, транзитом ведущем к цирку. Казалось, будто дорога к цирку открывала выход с Каститы, как в определенном смысле и было, убийцы-неудачники, взрыватели чудес, временно, в качестве клоунских подсадных уток, взявшись за руки в кружок, прячутся в соломе отбывающих слонов. Ничего удивительного, что подобное государство беспокоится даже насчет незначительных циркачей вроде Лльва. Ллев совершил попытку изнасилования и разбил себе череп. Фактически он не причинил вреда государству, но все это сулило верные потенциальные неприятности. Цирк был мировым большевизмом, еврейством или Ватиканом. Этот цирк наверняка очень влиятельный, раз вообще сюда въехал. И учтем стоимость транспортировки. Слоны трубят в сетях для переноски, клетки с тиграми елозят по штормовым палубам, испуганный грохот копыт бурной ночью, птицы кричат сквозь шторм. Ради какой прибыли?
– Документы? Паспорт? – спрашивал молодой констебль. В темных очках отражалась дубликатом красная стоп-вертушка посреди дороги. Его напарник припарковал на лбу темные линзы, как дальнозоркая бабушка, разглядывая комиксы в вечерней газете.
– Старик, если тебе, мать твою, личность надо установить, – попробовал я, – вали в цирк гребаный. Там каждый скажет, кто я такой есть, ясно?
– А, циркач. Как насчет бесплатных билетов?
– В любое время заходи, твою мать. Говори, от меня, от мистера Ллевелина. Вообще, старик, никаких проблем гребаных. Убийц своих уже поймали?
– Скоро поймаем.
Они махнули мне, пропустили, и теперь я столкнулся лицом к лицу с избитым старым парадоксом: поездка, как ее ни тяни, как ни кружи, ни медли, все-таки по самой своей сути стремится к месту назначения; и вот служебная стоянка. Я осторожно припарковался. Стоят трейлеры. Я пошел на ногах из студия, студень студнем. Сестра моя, глупая сука, ничего на самом деле не понимала. Даже не понимала как следует факта угнездившегося в сарае трупа. Есть опасенье, что ночью к первым петухам до нее все дойдет, она запаникует и созовет народ. Впрочем, мисс Эммет, во временном помешательстве, вполне может обеспечить успокоительный сахар и достаточную дееспособность. У тебя свои гребаные проблемы, старик. В одном трейлере пели песни, звенели стаканами. Наверно, не клоуны; они, говорят, люди мрачные и воздержанные. Но сливочный трейлер Царицы Птиц пребывал во тьме. Где, кстати, птичий насест? Может, там, в зоопарке, в теплокровной составляющей охотничьих атавистических снов. Дверца трейлера не заперта. Войдя, я ощутил себя объятым, как зародыш, громким биением внутреннего тепла. Нашарил выключатель, зажегся приглушенный свет, явив взору беспорядок в комнате или кабине Лльва, теперь уже не убогий, а патетический. Дешевая пресная музыка, ее робкие маленькие производители, для которых учение, мастерство, вся история – мертвая сцена, старались ошеломить волосами, бунтарскими усами, тесными, набитыми гениталиями штанами. В кармане у меня лежала одна из записных книжек Сиба Легеру; абсолютно не характерно для Лльва, но мне требовалось прикосновенье к святыне. Я собирался читать ее всю ночь; надо было бодрствовать, держаться настороже; нельзя рисковать выплыть из сна Майлсом Фабером, возможно, под взглядом Царицы Птиц, вылавливающим с высоты ее немалого роста обман, подобно рыболовным сетям.
На постели Лльва лежала пара красновато-коричневых пижам, свежевыстиранных. Счастливая удача: я не смог бы надеть ничего, даже микроскопически запачканного его телом. Разделся, сложил одежду, которая принадлежала ему, приготовился ложиться в постель. Переворачивая простыню, высматривая любые мельчайшие признаки его ночного недержания, услышал голос его матери, окликнувший его по имени. Нас разделяли две дверцы, но слышался глубокий низкий топ. Теперь начинаем спектакль, не без волненья, отчасти приятного.
– Чего, мам?
Я дошел мимо кухни и ванной до ее двери, тихо открыл. Она лежала, зевала. Из кабинки Лльва сочился какой-то свет: я видел очертания длинной фигуры под одеялом, дверцы степных шкафов, пару встроенных зеркал. Длинные черные волосы оказались съемными: я видел на подушке седые короткие завитки, венчавшие твердое лицо в глубокой тени. Она заговорила вполне дружелюбно. Акцент, как и у Лльва, валлийский, с американским оттенком. Но какой низкий голос.
– Ну, что за кино? – спросила она.
– Ох, сексуальное, мам. Как все нынешние кино.
До какой степени следует приправлять речь ругательствами? Ллев, похоже, не видел разницы между собеседниками мужского и женского пола.
– А про море ничего? – спросила его мать. – Джорджо сказал, там про море.
Какие чистые гласные в «море».
– Ага, – говорю, – было чего-то про море. Вообще-то ничего хорошего, мам.
И тут она сказала то, отчего я заледенел:
– Носил сестре мясо.
– М-м-мяу?…
– Держись подальше от людей, bachgen.[85] Полицейские в таких местах не любят чужаков. Особенно умных чужаков, как мы. А у тебя идеальное алиби, как они говорят. По-ихнему получается, будто нести сестре мясо – что-то вроде…
– Эвфемизма?
– Duw mawr, что за длинные слова? Да теперь, что бы ты ни читал, кругом длинные слова. Вроде того самого длинного слова у меня в глазу. Напомни-ка.
– Позабыл, мам.
– Ну, надеюсь, он правильно скажет. Только не дай мне проспать. Назначено на десять.
Ох уж этот мой длинный язык и длинные слова.
– Конъюнктивит?
– Нет, не так длинно. Но какой-то тивит. Ну, посмотрим. Как-то голос твой по-другому звучит нынче вечером, bach… Снова пил?
– Только кофе, мам.
– Кофе? Кофе? Длинные слова и кофе. Что ж, конечно, растешь. Мне придется признать, что мой мальчик растет. На месте ничего не стоит. Теперь постараюсь заснуть. Nos da.
Я не знал, целовал ее Ллев nos da или нет. Но наклонился на всякий случай. И теперь четко видел твердое суровое лицо. Один глаз красный, воспаленный. Птица клюнула? Здоровый глаз не выдавал никаких сомнений, что это Ллев наклоняется. Целуя ее в лоб, я уловил слабый запах лавки, торгующей битой птицей.
– Nos da, мам.
Вернувшись в кабинку Лльва, пережил краткий обморок. Упал на постель, отключился на одно биение сердца. Напряжение. Нельзя долго жить в таком напряжении. У мисс Эммет есть деньги от адвокатов. Полечу с ними до самого Кингстона, на Ямайку, там отдышусь перед следующим этапом. Но уеду как Ллев. Или, как минимум, буду Лльвом до убежища в зале посадки на международные рейсы. Уже большой парень, мам. Иду своим путем, ясно? Устроюсь. Может, женюсь. Даже имя сменю.
Просвирное семя на белых любимых
Тминных печсньицах для
Жесткошерстного чижа
Абердинежа
Но, лежа в постели с той самой записной книжкой, я обнаружил, что Сиб Легеру не дает больше полного отдохновения от оформившегося костлявого сумасшествия мира. Надо убрать Лльва, засунутого между произведениями, но, может быть, из-за той одинокой свечи, породившей гиньоль в стиле По, мне будет трудно выкинуть грубое трупное царство из всей этой свободной чистоты. Сон помог бы подумать о завтра как об отдельном периоде времени, в которое перекочуют все мои проблемы, но где нет сна, там нет и завтра. Проблемы остаются здесь и сейчас. Что я такого сделал, чем заслужил все эти проблемы?