4

Рассвет, он не для персональных насильственных действий, а только для коллективного убийства посредством дисциплинированных эскадронов, так что я без особого страха шел к станции Ист-Сайд. Старался шагать бодро, подражая гипотетическому храпу Ирмы, хотя чувствовал себя выжатым как лимон и остро осознавал степень своей общей хрупкости. Достойный завтрак Честера обосновался вполне комфортабельно, метафорически ковыряя в зубах. Аврора, Аврора – думается, думал я – подходящее имя для грохочущего вторжения неприятельского рассвета, но как назвать это чудо из хрупкого света над городом? Эолитический, да: уходящие в небо башни – сплошь родохрозит, родомель, рододендроны и с перстами пурпурными Эос. В голове раннего утреннего прохожего всегда должна звучать минорная первая струна, напоминая о том, что эта невинная красота нравственно столь же бессмысленна, как Рождество, и что дневное насилие, предательство и вульгарность уже разогреваются – или подогреваются, – как остывшие вчерашние пирожки. О да, размышлял я печально. Вы продолжайте держать в голове, что я был очень молод.

Я сел в автобус до Ла-Гуардиа и вскоре понял, что один из пассажиров интересуется мною больше, чем надлежит незнакомцу в рамках приличий. Может быть, мы знакомы? На нем был легкий черный костюм, как для летних похорон; ткань переливчато искрилась на свету. Лицо было тяжеловатым, так что обвислые щеки тряслись в чуть запоздалом согласии с тряской автобуса; бледные глаза навыкате – словно два водяных пузыря. Он сидел через проход от меня и каждый раз, когда я настороженно поглядывал в его сторону, внаглую отводил взгляд. На коленях у него лежала книжка в мягкой обложке, «Голубые дали (и дадут еще)» – исследование неестественных отклонений в высших кругах Америки, с многозначительными разоблачениями, весьма популярная в то время. Когда мы прибыли в Ла-Гуардиа, он сунул книжку в боковой карман, взглянул на меня как-то недобро, вышел и исчез. Может быть, похороны, на которые он приоделся, все-таки не мои, подумал я. Но, войдя в «плурибус» на Майами, все равно настороженно оглядел, нет ли где этого человека. Его нигде не было: может быть, он летел в Бостон или куда-то еще.

Самолет, даром что «плурибус», казался не больше любого из тех, какими я летал раньше, разве что сидений здесь было больше. Но народу в Майами летело не много, так что я получил в мое полное распоряжение целый ряд кресел в салоне экономкласса. Подали завтрак, для меня лично уже второй: кофе, ананасовый сок и какое-то липкое пирожное, – а потом я задремал. Мне снилась мисс Эммет. Может быть, потому что Лёве упомянул о ней в нашей вчерашней беседе. Она что-то бурчала себе под нос с явным неодобрением, протирая губкой липкую пластиковую столешницу, залитую густым белым супом. На мисс Эммет были мои пижамные штаны, и даже во сне я восхищался экономичностью ее образа. Милейшая мисс Эммет с талией, вечно затянутой в жесткий корсет, с ножницами, что постоянно болтались на поясе, с рыжей кошкой Руфой, звавшейся Руфусом до своей первой и единственной беременности; мисс Эммет с ее страстью грызть колотый сахар и хрустящие рассыпчатые безе, с ее четырьмя сигаретами «Ханидью» в день. В моем сне она запела свою единственную песенку «Будешь ты летней моей королевой»,



когда закончила вытирать стол (почему пластик? В нашем доме в Хайгейте было только добротное крепкое дерево, дуб и сосна) и начала собирать мои сумки, потому что мне было пора возвращаться в начальную школу Святого Полиэрга при колледже Божественного Спасения (тюдоровское учреждение в Редруте, в графстве Корнуолл). Она набила все сумки яйцами, сваренными вкрутую. Сон напомнил мне о единственной кулинарной несостоятельности мисс Эммет. Она никогда не умела варить яйца всмятку, как бы я ни просил и ни ныл; она ставила яйца на плиту, потом шла звать меня и совершенно про них забывала. У нее у самой был крутой нрав. Грозная женщина, этакая старая карга.

Почему-то мне стало тревожно от этого сна, и эта тревога заставила меня проснуться, хотя истинная причина была чисто физиологической: кофе, выпитый за завтраком, сделал свое мочегонное дело. Я встал и пошел в хвост самолета. В кухонном отсеке две бессодержательно-хорошенькие стюардессы в форме бирюзового, алого и грязно-белого цвета занимались заказанными напитками: на жаркий юг пассажиров не много, работы – всего ничего. Тем не менее, несмотря на малочисленность пассажиров, над одной из туалетных кабинок горела табличка: «Занято», – и продолжала гореть, когда я вышел из кабинки напротив, где долго и обстоятельно отливал, а потом еще пару секунд ужасался своему отражению в зеркале (в Майами надо будет купить бритву: если я собираюсь наняться на яхту, нельзя выглядеть как опустившийся бомж). Возвращаясь на место, я увидел на одном из пустых сидений ту самую книжку про голубых. Увидел и вздрогнул. Хотя книжка, конечно же, популярная. Но я все равно разволновался и призадумался, уж не мужчина ли в черном прячется там, в туалете. Может, он правда за мной следит. Агент Лёве, не препятствующий тому, чтобы я добрался до американской границы в своем паломничестве на Каститу. Может быть, это была проверка перед вступлением в наследство – испытание моего интеллекта и инициативности, предусмотренное завещанием отца?

Очень хотелось курить, а «синджантинки» закончились. Все из-за этих вороватых уродов. Я вызвал стюардессу, и в итоге меня осчастливили бесплатной подарочной пачкой «Селима» из четырех сигарет. Мисс Эммет как раз хватило бы на день, будь это не «Селим», а «Ханидью». Вкус сигарет был водянистым, без каких-либо смол или канцерогенов благодаря целой миниатюрной фабрике, встроенной в фильтр. По крайней мере оральное насилие в современной Америке уничтожено.

Когда траектория «плурибуса» превратилась из параллели в гипотенузу, я убедился в беспочвенности своих страхов. Мне пришлось снова пойти в туалет (залив Юпитера, пляж Юноны), и по пути я увидел, что «голубая» книжка теперь читается, но не скорбящим мужчиной в искрящемся летнем трауре, а женщиной средних лет, одетой в цвета граната и лайма, с огромными обожженными ручищами. Так что все (Лентана, Гольфстрим, Виллидж-оф-Гольф) было в порядке, что как будто бы (Рока-Батон, Хью-Тейлор-Берч) подтверждали две светящиеся таблички «Свободно». Я думал отлить, совершив что-то вроде ликующего возлияния, но, к моему вящему ужасу, вместе с мочой пошла кровь. Почему кровь?! Что такого я с собой сделал, что не так в моем теле? Я взглянул на свое небритое испуганное отражение, губы чуть приоткрылись, и мне показалось, что верхний правый резец стоит как-то неровно. Я потрогал его языком. Зуб слегка шатался и как-то странно вывернулся в десне. Со мной явно что-то не так.

Зажглась табличка «Вернитесь на место». Я кое-как доковылял до своего кресла, застегнул ремень трясущимися руками. А потом дрожь прошла. В конце концов, у каждого что-нибудь есть, стопроцентно здоровых людей не бывает. Кровь еще ничего не значит: просто я перебрал в баре с Ирмой. В драке за деньги и сумку меня избили, пусть и не слишком сильно: этим, наверное, и объясняется расшатавшийся зуб. Может быть, он еще закрепится, если массировать десны. Иной раз насилие даже полезно, оно как бы включает наружный свет – с насилием всегда знаешь, где ты есть. В каком-то смысле насилие справедливо, чисто и человечно, как музыка. Бояться надо процессов несправедливых, происходящих во тьме: зубов, выпадающих (Форт-Лодердейл) из здорового рта, ублажаемого зубной нитью и освежаемого мятными ополаскивателями; язвы желудка (Холлендейл) у тех, кто каждый день пьет молоко; рака легких у ненавистников табака.

Мы прошли очень низко над ипподромом в Хайалии, и вот уже показался Международный аэропорт Майами – в душном мареве чудовищно тяжеловесного лета. Я отстегнул ремень, когда мы приземлились и долго катились по взлетно-посадочной полосе. А потом – как, черт возьми, у него получилось все это время оставаться невидимым, я просто не понимаю; может, все дело в черном костюме? – он материализовался в проходе у меня за спиной и сказал:

– Давай-ка присядем.

– Какого черта? Вы кто такой?

– Ты садись, и я все объясню.

Я сделал, как он сказал. Все-таки любопытно было узнать, для чего затевалась вся эта игра. Я сказал:

– От Лёве, я так понимаю?

У него была довольно приятная манера речи, с придыханием и понижением тона, как говорят в Бронксе:

– Не напрямую от мистера Лёве. Я больше на мистера Пардалеоса работаю. Но мистер Лёве, он тоже имеет касательство, да. Сейчас мы поедем к мистеру Пардалеосу, увидишься с ним.

Он удобно устроился в кресле рядом со мной, достал зубочистку и принялся чистить ногти.

– Та с Риверсайд-драйв, ну, с которой ты был, она позвонила мистеру Лёве, а потом, видишь, подключился и мистер Пардалеос.

– Ирма? Она тоже в этом участвует?

– Может, и Ирма, а может, и как-то еще, в таких операциях имена не всегда что-то значат. Столько звонков вчера вечером… Видать, ты важнее, чем кажется.

– И вы везете меня к Пардалеосу?

– Ну, скажу тебе честно, мое участие в этом деле могло бы закончиться еще в Ла-Гуардиа, когда я увидел, как ты покупаешь билет и объявляешь во всеуслышание, куда летишь и чего. Я позвонил мистеру Пардалеосу, как было велено, но говорил не с ним лично, он же спал, тут-то рано еще; в общем, я позвонил, а они говорят – совпадение, мол.

– Что? Кто?

– Я им говорю, у меня похороны в Сайпресс-Хиллс, а они мне: сначала живые, а уж потом мертвые. Вы о ком, говорю? И тут выясняется: им позвонили из какой-то авиакомпании, что вроде как тот самый Гусман летит чартерным рейсом обратно в Охеду. Гусман! Через столько-то лет! Каково тебе, а?! Я вообще похороны не люблю, пусть даже приятеля провожаем. Получил в шею три пули, а все кругом просто стояли, смотрели. Так что я провожу тебя к мистеру Пардалеосу, он тебя встретит за завтраком, истинный аристократ. Провожу, стало быть, и поеду брать Гусмана.

– Вы что, из полиции?

– Ну насмешил. Насчет законности можешь не волноваться, у нас все легально. Верну Гусмана куда надо, все чин чинарем.

Он серьезно кивнул и убрал зубочистку в карман рубашки; кивок означал, что я могу полностью доверять этому человеку. Самолет уже подрулил к стоянке, и я знал, что нет смысла настаивать на своем праве войти в аэропорт свободным мужчиной, ну или мальчишкой. Мой конвоир в черном наряде, надетом с намерением, каковое, похоже, ему уже не придется осуществить…

– Вы скорбите о нем, и это главное.

– О ком еще? А, понятно. И потом, это самое то: брать Гусмана в таком наряде. Вроде как правильно и соответствует случаю.

– «И все обличья, виды, знаки скорби»[12].

– Хорошо сказано, очень верно. Хотя костюм-то один-единственный. Одного черного костюма человеку вполне достаточно. На всю жизнь хватит, если особенно не разъедаться.

Чуть ли не ласково взяв меня под локоток, когда мы выходили из прохладного самолета в прохладное здание, человек в черном быстро повел меня по бесконечному коридору, мимо залов у выходов на посадку, где толпились довольные, шумные, загорелые люди, мимо прилавков и бутиков, где полет еще не был (пугающим, восхитительным, апокалиптическим) передвижением по воздуху, а оставался простым и тихим вопросом денег, килограммов и кодовых номеров. Мы подошли к дверям ресторана под названием «Саварен». Ресторан был переполнен людьми, поедающими завтрак (интересно, а время завтрака, оно вообще никогда не кончается?), и провонял кофе, как ночлежка в Рио.

Человек в черном сказал:

– Вот он, видишь?

Произнес чуть ли не с благоговением. Поправил одной рукой черный галстук, а другой подтолкнул меня в спину. Хотя ресторан был набит посетителями, алчущими вкусить завтрак, и свободных мест не было в принципе, Пардалеос сидел за отдельным огромным столом и неспешно обсуждал меню с чернокожим официантом, как будто сейчас было время обеда и к выбору блюд следовало подойти обстоятельно и серьезно. Он был совсем не похож на грека, во всяком случае, на типичного смуглого и низкорослого грека: светловолосый и бледный, почти альбинос, в дорогом костюме из блестящей ткани цвета клюквы. Не простой смертный, но небожитель.

Мой провожатый сказал:

– Вот он вам и нужен, мистер Пардалеос, а я, с вашего любезного разрешения, займусь другим делом.

Пардалеос кивком отпустил его, сверкнув контактными линзами, встал, продемонстрировав хорошо сложенное тело ростом пять с половиной футов, пожал мне руку – о жесткий поцелуй перстней! – и вежливо указал на стул: мол, садитесь. Я сел. Мой провожатый робко похлопал меня по плечу и ушел. Мистер Пардалеос сказал:

– Здесь готовят весьма неплохой омлет с почками. Давайте закажем, предварив его frullato di frutta[13] с вишневым бренди. Как вам такой вариант?

Голос совсем без акцента, абстрактно интеллигентная речь, очищенная от всех классовых и региональных примесей. Ему было за сорок.

Я сказал:

– Я уже завтракал, даже два раза.

– Вы не считаете, что еще слишком рано для пинты шампанского?

– Пожалуй, что слишком. Но мысль превосходная.

Он улыбнулся древнегреческой архаичной улыбкой и заказал себе завтрак, который значительно отличался от предложенного для нас обоих: кеджери из форели под соусом чили, пирог с индейкой, виргинскую ветчину с яйцами пашот, охлажденное клубничное суфле. И, за отсутствием выбора, «Болленже» 1963 года. В ожидании заказа пил черный кофе и воду со льдом.

Он сказал:

– Фабер. Хорошее имя, производительное. Homo faber[14].

– Прощу прощения, я правильно понял, что это последнее замечание означает…

– Вы, молодые, такие чувствительные. Нет, с сексом это не связано. Но раз вы затронули данную тему, хочу задать вам сексуальный вопрос. Как вы смотрите на инцест?

– Как я смотрю…

– Инцест, кровосмешение. Секс среди членов семьи. У многих народов существуют строжайшие табу на инцест. Например у моих древних предков. Эдип, Электра и все такое. А кого-то это вообще не заботит. Англичан например. В Англии закон об инцесте был принят только в 1908 году.

– Но почему вы… с чего вы… В чем, собственно, дело?

– Вам, молодым, все только бы ниспровергать и ломать старое. Сокрушать все барьеры. Лёве мне рассказал, что вы там учудили – очень умно, в высшей степени смело. А вы бы смогли совершить инцест?

– Вопрос чисто академический, поскольку мне не с кем его совершать.

– Не увиливайте, друг мой. Говоря об инцесте, я имею в виду весь процесс до конца: eiaculatio seminis inter vas naturale mulieris[15], и без таблеток, пессариев или противозачаточных колпачков. Речь идет о готовности совершить инцест с риском кровосмесительного зачатия.

– Слушайте, по-моему, у меня есть право знать, что происходит. Я пытаюсь попасть на Каститу исключительно в образовательных целях. Это мое законное право. А все, похоже, решили…

– Я все знаю. Вы погодите. Можно вас попросить? Пока я ем кеджери, вы попробуйте пофантазировать. Мальчик в постели с матерью, да? Оба голые. Он ее или она его обнимает. Вот вам начало, а дальше вы сами.

– Сначала Лёве меня обокрал, теперь вы притащили меня сюда, чтобы поговорить о…

– Продолжайте. Включите фантазию. Закройте глаза, если так будет проще.

Я вздохнул. Можно ли было винить меня, молодого, за мое искреннее убеждение, что все старшее поколение – сплошь сумасшедшие? Шампанское подали в ведерке со льдом, и некоторые из вкушавших завтрак вылупили глаза. Но таращились они недолго: в конце концов, это был сибаритский Майами. Я закрыл глаза и попытался представить картину, которую требовал Пардалеос. Двуспальная кровать, не совсем свежие простыни, жужжащие мухи. Лето в самом разгаре: этим и объясняется нагота. Над кроватью висит репродукция, которую я не могу разглядеть как следует: что-то сюрреалистическое, красная комната, забитая стульями и какими-то пляшущими огненными параклетами. Потом я опустил глаза. Лица у матери не было, но тело просматривалось очень четко – тяжелые груди, живот, ягодицы, потно лоснившиеся в утреннем свете. Сын тощий, костлявый, разгоряченный. Их совокупление было поспешным, сын кончил быстро, как молодой петушок. Потом лег на спину, запыхавшийся, мокрый, и его лицо было почти как мое.

– Ну? – сказал Пардалеос, покончив с кеджери.

– Это был просто секс. Будь это карикатура на тему нравственного упадка, под ней можно было бы поставить скандальную подпись: СЫН ЗАСАЖИВАЕТ МАТЕРИ. Первичные чувства не возмущены, разве что эстетически. Это именно мысли, слова, представления, абсурдные запреты, псевдоэтические добавки, из-за которых… которых…

– Слова? Очень умно. Все верно. А теперь попрощаемся с сыном и матерью и возьмем брата с сестрой. Продолжайте.

– Знаете, это уже совсем как-то…

Но, следя взглядом за пробкой, которую официант вынимал из бутылки шампанского, я мысленно видел все ту же кровать, только простыни теперь поменяли и свет изменился – он почему-то стал зимним, сумеречно-предвечерним, и было еще ощущение горячего электрического камина, – и на кровати теперь были мальчик и девочка, оба стройные и миловидные, и они занимались любовью жадно и ненасытно. Я не видел их лиц: они слиплись в поцелуе. Пробка выстрелила, официант налил шампанского в мой бокал, и пена вытекла через край. Я не смог не усмехнуться и сказал:

– Преждевременная эякуляция.

– Весьма остроумно. На этот раз то, что вы называете первичными чувствами, уж точно не было возмущено, да? А теперь представьте. Через девять месяцев у нее родится ребенок. Что-нибудь скажете по этому поводу?

– Это было бы несправедливо по отношению к ребенку. Вырождение. Наследственные болезни и прочие слабости рода передаются в двойном масштабе. Поступок весьма безответственный.

– Вы пейте шампанское, пока газ не вышел. И наливайте еще. Хорошо. Значит, вы говорите, что кровосмесительный секс недопустим при риске зачатия, но если предохраняться, то ничего предосудительного в нем нет. Я правильно понял?

Я залпом выпил шампанское, как было велено. В желудке случилось мгновенное извержение накопившего дурного воздуха, а потом пузырьки вырвались через нос. Одна из приятностей, связанных с потреблением шипучего вина, состоит в отделении назального пролога к рвоте от желания стошнить. Пардалеос уже приступил к пирогу с индейкой. Жевал, склонив ко мне голову, ждал ответа. Я осторожно сказал:

– У человека должно быть право на инцест с контрацепцией. Я имею в виду, должна быть возможность требовать осуществления этого права, так же как осуществления права есть дерьмо. Хотя можно съесть что-нибудь и получше. Зачем спать с матерью или сестрой, когда вокруг столько женщин? Выбирай – не хочу.

– Вы очень наивны, – сказал Пардалеос. – Вы мало читали. Мы осуждаем инцест, потому что он есть отрицание социальной общности. Все равно что писать книгу, где каждая фраза представляет собой тавтологию.

– Мой отец… – начал я.

– Ваш отец был убежденным противником социальной тавтологии. Но каждый сын восстает против отца. Молодой человек, протестующий против общества, построенного отцом, совокупляясь у всех на виду с незнакомкой, вполне способен…

– Нет. К тому же это вопрос чисто академический. Я бы не смог совершить инцест.

– А если бы могли?

– Все равно бы не стал. Я требую права иметь возможность, но воплощать это право не собираюсь. Стопроцентно надежного контрацептива не существует.

– Я хорошо знал вашего отца, – сказал Пардалеос. – Он был мне другом, не только клиентом. Мне очень жаль, что его больше нет с нами. Он выбрал свободу, которую выбрали бы не многие. Или, лучше сказать, он был принужден к этой свободе, которую превратил в рабство. Он совершил инцест.

Секунд через пять я осознал, что у меня отвисла челюсть. Еще секунд через пять до меня дошло, что, если я буду и дальше так сильно сжимать бокал, стекло просто рассыплется, и тогда все уже точно обратят внимание на мою отвисшую челюсть. Я посмотрел в совершенно спокойные, ничего не выражавшие глаза Пардалеоса, глянцевые из-за тонких линз. Его рот был занят пирогом с индейкой. Этот рот произнес:

– Он уже мертв, упокой Господи его душу. И она тоже мертва.

Я попытался выдохнуть вопрос, но не смог. Хлопнул еще шампанского. Оно было холодным, благословенным и бесполым. Я испытывал безумное ощущение чистого, холодного, благословенного приобщения к некоему призрачному отцу, не к моему, который благословлял меня из необозримого далека. Это был создатель шампанского, Дом Периньон. Пардалеос ответил на невысказанный вопрос:

– Его сестра, да. Ваша тетка-мать, говоря по Шекспиру. Только не думайте, что это был хилый невнятный шаг бунтарского эпатажа. Тут скорее эллинская страсть и трагедия. Он любил ее, она любила его, и они жили. Как муж и жена.

Прибыла ветчина, мертвая плоть со слепыми, широко распахнутыми глазами яиц пашот. Я попытался прочесть на тарелке тайное послание из потустороннего мира. Стоял и таращился точно такими же невидящими глазами. Слабость, разлившаяся по телу, как бы собралась по частям воедино, дабы пропеть дьявольский тропарь во славу Отца – Подателя всего благого. Я попробовал заговорить:

– То есть. Вот так. Не надо.

– Давайте еще по шампанскому, и продолжаем рассказ. Вы же крепкий молодой человек, представитель крепкого нового поколения, вы все сможете переварить. После вторых родов жену-сестру вашего папы охватило жестокое раскаяние.

– Ее вто. Ее втор. Ее в.

– Ее, как вам известно, нашли утонувшей. Но вы не знали причину. Тело было обезображено, но ваш отец его опознал.

– Ее. Вы сказали.

– Да. У вас есть сестра. Ваш несчастный отец понимал, что обстоятельства могут сложиться так, что однажды вы с нею встретитесь. Как говорится, мир тесен. Его мучил страх. Он боялся, что, если вы встретитесь с ней, вами тотчас завладеет – против воли, вне всяких сомнений, наверняка против воли – все та же противозаконная страсть. Опять эллинизм. Проклятие рода. «Мы для богов – что для мальчишек мухи»[16]. Забава бессмертных. Вздор, говорил я ему. Лёве, замечу, знает далеко не все. Как и Ачесон в Сиэтле. И Шиллинг в Сакраменто. Как я уже говорил, мы с вашим отцом были очень близки. В любом случае, говорил я ему, вероятность практически нулевая. Я категорически отвергаю весь этот вздор насчет дома Атрея, равно как и прочие мифологические предрассудки моей древней нации.

– Сест.

– Молодая и, как я сам лично видел, прелестная девушка. Не очень здоровая, разумеется. Ей нужно тепло. Она живет на Карибах. Если вы собираетесь на Карибы, то нам ее нужно оттуда убрать. То есть придется перенести дату ее отъезда в Европу. В пансион благородных девиц в Ницце.

– Я. Что. Не могу.

– Еще шампанского?

– Бренди. Брен.

– У меня есть.

Он достал из бокового кармана серебряную фляжку. Она вспыхнула бликом света, тонкая, как портсигар. Пардалеос налил бренди в мой пустой бокал из-под шампанского, но я не смог опрокинуть его залпом – у меня тряслись руки, и еще на меня смотрел какой-то суровый и лысый толстяк в очках. Пардалеос сказал:

– Не нужно так волноваться. Ваш теперешний шок – это шок, сопровождающий любое внезапное обретение новых знаний. Что-то творится у вас за спиной, и это вас возмущает. Вам как бы напоминают, что даже молодость не обладает полной осведомленностью обо всей необъятности, обо всей тонкости и обо всем ужасе потайных механизмов жизни.

Он съел всю ветчину и оба яйца. На тарелке уже ничего нельзя было прочесть, кроме краткого сообщения мазком горчицы, которое я не смог расшифровать. Может быть, это было Homo fuge[17]? Наблюдавший за мной суровый толстяк атаковал огромное блюдо с чем-то кашеобразным и желтым. Между припадками дрожи я выпил бренди. Пардалеосу принесли клубничное суфле вкупе со счетом на много долларов. Хотя меня и подташнивало от зрелища, я все равно смотрел как завороженный на воздушный розовый холм в лоснящихся бородавках из сморщенных половинок больших ягод в россыпи черных точек. Пардалеос взял ложку и проговорил:

– Разумеется, у меня нет законного права задерживать вас здесь. Надеюсь, вы разделите мою точку зрения. Такая посмертная шутка. В конце концов, он ваш отец.

У меня было чувство, как будто я съел своего отца: мертвая плоть ветчины с яйцами пашот вместо глаз, мозги-суфле и ногти – живые и острые. Это все бренди.

– Вам понравится моя квартира. Лейжер-Сити[18] – такое приятное название. Это совсем ненадолго. Пока мне не сообщат об их отлете в Париж. На самом деле, это не ограничение вашей свободы, правда? В конце концов, что есть время? У вас его много…

– Их? Они?

– За ней присматривает одна старая дама. Поверьте мне, эта глупость не будет тянуться вечно. Когда вам исполнится двадцать один, женитесь, остепенитесь…

Он зачерпнул ложкой розовые «мозги». Чувствуя мощный прилив тошноты, которая, я знал, была красной – намек на вязкий густой экстракт глубоко в горле, – я кое-как выдавил:

– Мне нужно сходить в…

– Да пожалуйста!

Он меня отпустил. На выходе из ресторана я заметил, как двое парней в веселеньких ярких рубашках и зеркальных очках поднялись из-за столика у двери. Так вот почему он меня отпустил. Я побежал, высматривая дверь с буквой М, расталкивая женщин в годах, которые возмущенно ойкали, пока их пузатые спутники готовились крикнуть мне: «Эй, молодой человек». Один мужчина, я видел, нес лыжи. Лыжи? Лыжи?! Я ворвался в мужской туалет и увидел, что там, слава богу, полно народу: везде шумела вода, застегивались молнии, теплой водой мылись пухлые руки. Те двое последовали за мной. Они совсем не запыхались, улыбались слегка кривовато, но по-доброму. У одного были рыжие, ржавые волосы, расчесанные на прямой пробор и заправленные за уши; второй был в соломенной шляпе. Губы у обоих мягкие, совсем не жестокие. Согнувшись пополам, я выкашлял на кафельный пол плотный красный сгусток. Реакция была вполне ожидаемая: искреннее и напускное равнодушие, отвращение, замешательство, быстро подавленное возмущение, очень мало сочувствия. Я воскликнул слабо и коварно:

– Врача, отведите меня к…

Парни Пардалеоса не заставили просить себя дважды. Они подскочили ко мне, улыбаясь, согнули руки крюками. Уже не так слабо, но еще коварнее:

– Нет, нет, нет. Не подпускайте их, нет. Это они меня так, они.

Парочка начальственного вида дядек в рубашках, но без пиджаков сверкнули очками сперва на меня, потом – на этих двоих и вроде как принялись сурово закатывать рукава. А потом туалетный смотритель, крепкий чернокожий старик в белом, с серой сморщенной кожей, обнял меня за талию.

– Тебе к врачу надо, сынок? Ну пойдем.

Он вывел меня из уборной, но, что удивительно, парни Пардалеоса не бросились следом. На самом деле я видел, как рыжеволосый подошел к писсуару и взялся за молнию на ширинке. Я оказался в огромном, переполненном людьми вестибюле – свободный, но озадаченный. Озадаченный также и тем, почему я, слабый мальчик, еще больше ослабленный утренними откровениями, не хочу отдохнуть в Лейжер-Сити. Предложение Пардалеоса казалось более чем разумным. Если я двадцать лет прожил без младшей сестры, значит, она мне вообще без надобности. К чему такая спешка? Тем не менее я сказал:

– Мне уже лучше. Теперь я, наверное, справлюсь. У меня самолет. Просто временное…

– Ты уверен? Выглядишь ты неважно, сынок. Куда летишь?

– На Каститу.

– На Каститу? А это где?

Я понял, к чему эта спешка. Я жадно стремился к Сибу Легеру как к единственному островку здравого смысла в этом безумном мире. И тут я увидел того человека из Бронкса, во всем черном, memento mori для беззаботных и радостных отдыхающих в ярких летних одеждах, оживленно-подвижный предупредительный знак, напоминание о том, что ждет всех нас там, по ту сторону этого краткого спазма отпускного солнца. Он толкал перед собой, держа в скрытом захвате, невысокого смуглого человечка, яростно шевелящего губами, – с большими усами, в желтовато-коричневом костюме. Стало быть, человек в черном взял Гусмана, как собирался, и не дал ему вернуться в… британский городской глашатай звонит в колокольчик, на нем треуголка, штаны до колен и камзол с фигурными клапанами на карманах, с наложенным саундтреком русского подхалима: у меня бессознательно отложился в голове этот образ.

– То есть в Охеду. Чартерным рейсом.

Ведь Охеда, если не ошибаюсь, в четырехстах милях к западу от Каститы?

– Тогда следи вон за тем телевизором, сынок. Там будет выход на посадку. Ну а мне надо обратно в сортир. Ты уверен, что у тебя все хорошо?

– Спасибо, – сказал я и добавил: – Мы, Гусманы, крепкие.

Загрузка...