Мадам Дортея приоткрыла входную дверь, и ворвавшийся порыв ветра едва не задул сальную свечу, которую она поставила на столик в передней.
Она тут же захлопнула дверь. Положив руку на притолоку, Дортея слушала, как вокруг дома свирепствует ветер. Тонкое пламя вновь разгорелось и осветило бревенчатые стены передней. Ей стало жутко. Сквозняк со стоном тянул по лестнице на второй этаж, там виднелся слабый свет — это в окно коридора заглядывала луна. Дортея знала, что темные тени в углах — всего лишь сундуки с бельем и одежда, висящая по стенам. Но тем не менее она не могла победить охвативший ее неизъяснимый ужас, когда, открыв дверь комнаты учителя, нашла ее пустой, темной и холодной, хотя знала, что господин Даббелстеен тоже не воротился домой…
Впрочем, было бы куда хуже, если б он вернулся один. Сейчас еще — можно было надеяться, что мальчики поехали вместе с ним. И если на господина Даббелстеена нельзя было особенно полагаться, тем более в такой день, то на дорогах было достаточно возчиков и повозок. Она немного успокоилась, когда Ларс вернулся домой с сообщением, что в середине дня Даббелстеена в Лервикене уже не видели. Он заезжал в трактир Элсе Драгун, но детей с ним там не было — они катались на санках с горы перед трактиром. Так сказала Элсе…
Со всех крыш стекали потоки воды. Порывы ветра сотрясали старые ясени. Дортея с сочувствием подумала, что установившуюся было дорогу, которой так радовался ее муж, опять развезло. Оттепель началась внезапно. Ветер с яростью рвал ставни.
Дортея уловила приглушенные голоса, доносившиеся из кухни. Пусть работники поедят спокойно. Если дети не вернутся домой до конца их обеда, придется им всем отправиться на поиски. Ларс запряжет сани и поедет в Фенстад к капитану Колду. Если учитель решил навестить капитана, он вряд ли будет способен самостоятельно добраться до дому.
Раньше учитель никогда не позволял себе уезжать надолго, тем более если с ним были мальчики. Дортея строго следила за ним, хотя и должна была согласиться с мужем, что Даббелстеен, чрезвычайно способный молодой человек, как наставник был крайне ненадежен. Нельзя отрицать, она по-матерински относилась к этому не совсем положительному человеку, однако настояла на том, чтобы взять его учителем к своим сыновьям главным образом затем, чтобы еще хоть год не отправлять их учиться в Христианию…
Можно было послать к Шарлахам Хокона или кого-нибудь из служанок. Но ей хотелось самой… Она была уверена, что у Шарлахов детей нет, но ей хотелось поговорить со старым немцем. Когда на заводе что-нибудь случалось, все обычно искали утешения у этого стеклодува. А она была не на шутку напугана, хотя и пыталась всячески урезонить себя… К тому же было уже поздно. Правда, прежде не раз бывало, что увлеченные чем-то сыновья забывали о еде и опаздывали к ужину…
Если они, к примеру, попали под копыта лошади или их сбили чужие сани, ей бы уже давно сообщили об этом.
Дортея надела накидку с капюшоном и, поплевав на пальцы, погасила свечу.
Не успела она открыть дверь, как ветер, чуть не сбив ее с ног, вырвал створку у нее из рук и грохнул об стену. За спиной у Дортеи что-то загремело и покатилось по передней. Вспотев от страха, она ухватилась за скобку и затворила за собой дверь. На крыльце Дортея поскользнулась и едва не упала — капель с крыши покрыла ступени ледяной коркой. Сердце у нее екнуло — какая жуткая ночь! И куда же могли подеваться ее сыновья?..
Ветер выл и ярился, свистел в голых кронах старых деревьев. Почти круглая луна то вырывалась из сонма бегущих облаков, то скрывалась за ними, чтобы вскоре снова освободиться от них. В долине на черных холмах, покрытых белыми сугробами, блестели, как ртуть, заледеневшие скалы.
Дортея помедлила. Потом надвинула пониже капюшон, подобрала юбки и нырнула навстречу ветру, который тут же ледяными иглами капели исколол ей лицо.
Сугробы вдоль расчищенных дорожек двора заметно съежились по сравнению с утром, дорога была мокрая и скользкая. Отбрасывая черные тени, дремали хлев и амбары, тускло поблескивала черепица, почти весь снег уже сошел. Прячась за домами, еще можно было идти. Но у калитки бешеный порыв ветра остановил Дортею.
Луна выглянула из-за облака, и на полях, с которых ветер сдул снег, засверкала покрытая льдом стерня. Дортея опять подумала о муже — ему так нужно, чтобы санный путь продержался еще немного!.. А эта страшная буря!.. В такую погоду он всегда опасался за заводские печи и, как бы ни устал за день, часто оставался в конторе на всю ночь.
Неужели ей придется послать к нему человека с известием, что мальчики не вернулись домой, да и господин Даббелстеен тоже?.. Если с ними случилась беда, то только по ее вине, ведь это она взяла в дом такого ненадежного человека.
На минуту ветер затих. Дортея бросилась вниз по склону. Дорога была скользкая, между обледеневшими колдобинами намело кучки мусора и конского навоза.
У подножия холма по другую сторону дороги стояли два длинных дома для рабочих стекольного завода. Лунный свет превратил их в сказочных чудовищ, которые, поджав ноги, отдыхали, лежа животом на земле, — перед каждым домом было высокое крыльцо с крытыми сенями, ведущими в кухню. В том конце дома, где жили Шарлахи, из трубы шел дым — ветер прижимал его к земле и закручивал спиралью.
За домами река делала петлю, а потом скрывалась за поросшим кустами мысом, на котором стоял завод. Лунный свет отражался в черных полыньях, и снег на льду был пропитан влагой… Вильхельм и Клаус, добрые и послушные мальчики… А вдруг у господина Даббелстеена были дела на том берегу реки и он даже не заметил, как наступил вечер? На него нельзя полагаться. Он вполне мог решить, что на обратном пути они переберутся через реку там, где лед выглядел относительно крепким, чтобы сократить путь и не идти через мост.
Где же они сейчас могут быть? И какой жуткий ветер!..
Когда Дортея вышла на тракт, идти стало легче. Башмаки и подол юбки промокли насквозь, но она все равно старалась обходить большие лужи, полные ледяной кашей.
У Шарлахов из-под ставен выбивалась слабая полоска света. Слава Богу, подумала Дортея, стоя в сенях перед дверью и услыхав в ответ на свой стук: «Войдите!»
Шарлах пристроился на краю очага с книгой, которую читал при свете углей. Увидев гостью, он вскочил:
— Мадам Теструп! Ei du lieber Gott!..[1] Как вы решились выйти из дома в такую погоду?
Матушка Шарлах дремала над прялкой, теперь она встала и подвинула Дортее стул. В комнате было тепло и уютно, во всяком случае, так казалось тому, кто попадал сюда с улицы. Пахло жильем и сваренной недавно молочной кашей. Двое детей Финхен, дочери Шарлахов, сладко спали в кровати бабушки и дедушки, обычно это означало, что зять Шарлахов, Ханс Вагнер, занимавший комнату рядом с кухней, опять коротал вечер с рюмкой.
— Шарлах, Клаус и Вильхельм до сих пор не вернулись домой. Они ушли после полудня с господином Даббелстееном. И больше никто их не видел. Вот я и подумала, не зашли ли они к вам?.. Вы ничего о них не слышали?..
— А учитель? Он тоже не вернулся? — Шарлах нахмурил густые черные брови.
У коренастого стеклодува были короткая шея и могучие плечи. Широкие скулы, глубоко посаженные темные глаза, желтоватая кожа, покрытая сетью красных прожилок. Черные с проседью волосы, как всегда, были в беспорядке, сзади болталась тощая косица.
— Вы не спрашивали в Лервике, мадам Теструп? Мой зять говорил, будто вашего учителя видели днем в трактире у Элсе. — Шарлах мрачно смотрел мимо Дортеи.
Она сказала, что Ларе узнавал и в трактире, и у школьного старосты, но все безуспешно.
— Боюсь, мой муж разволнуется, когда узнает об этом. А у него и без того забот хватает, особенно в такую погоду, — кому, как не вам, знать об этом.
— Мадам Теструп, на вашем месте я бы, не теряя времени, отправил людей на поиски. Я и сам тоже… — Он начал натягивать чулки, теперь только Дортея заметила, что стеклодув босой.
— Но ведь вы уже собирались спать?
Шарлах покачал головой, достал сапоги с отворотами и натянул их.
— Этот Даббелстеен, никогда не знаешь, что этому парню взбредет в голову. — Он нахлобучил на голову большой треух, тщательно убрал под него волосы и надел теплый плащ.
— Geh zu Bett, Mutter[2], — кивнул он жене, испуганно переминавшейся с ноги на ногу. Матушка Шарлах, по обыкновению, не промолвила ни слова, да она почти и не говорила по-норвежски, хотя приехала в эту страну не меньше пятнадцати лет назад.
Луна скрылась за облаками, и Шарлах взял Дортею под руку.
— Мадам Теструп, я тут слышал от Ханса… Хотя и не знаю, связано ли исчезновение учителя Даббелстеена с этой историей… Но подождите, сейчас мы зайдем за дома, здесь ветер не дает говорить…
Во дворе Бруволда из будки, гремя цепью, выскочила собака и с радостным лаем, виляя хвостом, бросилась к немцу. Он наклонился и погладил ее.
— Итак, мой зять Ханс Вагнер слышал в трактире… Вы, верно, знаете, мадам Теструп, что между вашим учителем и одной крестьянской девушкой что-то было и потому его мать постаралась отправить его из дома.
Луна вышла из-за облаков, двор сверкал ледяным блеском, и его вновь испещрили черные тени. Серый, обветшалый фасад дома был хорошо виден. Окна кухни, которые забыли закрыть ставнями, были освещены. У Дортеи заныло сердце, что-то в голосе Шарлаха пробудило в ней смутную тревогу. Ветер шумел в кронах деревьев, где-то стучала по стене оторвавшаяся доска, холодные капли, которыми был пронизан воздух, кололи лицо, Дортея дрожала.
— Да, мадам Теструп, ваш учитель — несчастный человек. Один крестьянин из Скродала, Андерс Эверли, который привез нам кварц из Киндлиена, говорил сегодня у Элсе в трактире, что та девушка явилась в последнее воскресенье к пастору и призналась, что убила своих близнецов, которых втайне от всех родила на Рождество.
— Господи, спаси и помилуй, что за ужасы вы говорите, Шарлах!
— Да. Отцом своих детей она назвала отчима. Ее зовут Маргит Йонсдаттер Клоккхауген. Отчим — это второй муж ее матери, он и его падчерица были одногодки.
— Несчастные! Мне жаль Даббелстеена, если он любил ту девушку! Ведь она загубила свою жизнь…
— Я не хотел говорить об этом у нас дома. Матушка Шарлах не выносит таких вещей.
Дортея на минуту остановилась. Пересилив себя, она все-таки спросила:
— Вы считаете, что нам следует искать их на реке, что там мы можем найти какие-нибудь следы?
— Думаю, нам следует искать повсюду, мадам Теструп. Я сейчас пойду на лесопилку, возьму там людей и вместе с ними осмотрю оба берега. Хотя в такую слякоть, когда по дороге проехало столько народу, трудно рассчитывать, что мы найдем вообще какие-нибудь следы. А вам, мадам Теструп, следует отправить верховых на все постоялые дворы, пусть узнают, не видел ли там кто-нибудь учителя.
— Но дети, Шарлах, дети! Ведь они должны были мешать ему, если он был в таких смятенных чувствах!..
— Он мог оставить их где-нибудь по дороге и велеть им дожидаться его. Дорогая мадам Теструп, пока еще нет причины терять надежду. Мы должны довериться Господу.
Слова Шарлаха заставили Дортею понять, что тревога, испытанная ею в последние часы, могла оказаться лишь преддверием настоящего страха. Довериться Господу — так ведь она всегда доверялась Ему! Но если с Вильхельмом и Клаусом случилась беда, ей будет непросто сохранить это доверие.
Шарлах прикоснулся к ее плечу:
— Идемте, мадам Теструп. Надо отправить людей на поиски как можно быстрее.
Отправив людей, Дортея велела всем служанкам, кроме кухарки Рагнхильд, ложиться спать. Но скотница Элен заявила, что не ляжет, пока не найдут учителя и мальчиков. Длинный кухонный стол был заставлен кружками и мисками. Дортея пристроилась возле печки с миской пивной похлебки. Она промокла, озябла и теперь наслаждалась горячим супом, разговаривая со служанками, начавшими мыть посуду; успокаивая их, она успокоилась и сама. Конечно, учитель с мальчиками отсутствует уже слишком долго. Но пока еще нет оснований для тревоги. Зачем волноваться раньше времени. Было решено, что Рагнхильд и Элен будут спать по очереди — достаточно и одной, чтобы следить за огнем: ведь когда дети и те, кто отправился их искать, вернутся домой, их надо будет сразу накормить горячим.
Дортея взяла подсвечник с зажженной свечой, котелок горячей воды и еще раз напомнила служанкам, чтобы они получше следили за огнем и не слишком тревожились.
Когда она со свечой в руке вошла в спальню, маленькие настольные часы на секретере пробили десять.
Спальня была большая с двумя одностворчатыми окнами, третье окно, находившееся за кроватью с пологом, было заложено. Бревенчатые стены не были покрашены, спальню и детскую разделяла кирпичная стена, в которой проходила печная труба из кухни, эти комнаты были самые теплые в доме. Зимой в спальне даже ели.
Перед печкой стоял чайный столик, накрытый к приходу управляющего Теструпа. Дортея поставила подсвечник, вылила горячую воду в самовар и открыла дверцу кафельной печки. Дрова в ней почти прогорели. Пошарив в печке каминными щипцами, она достала горящие угли, бросила их в самовар и насыпала сверху древесного угля. Потом подбросила в печку несколько поленьев, бересты, опустилась на колени и раздула огонь. Заставляя себя заниматься привычными делами, она чувствовала, как сильно бьется ее сердце.
Колыбель, стоявшая у кровати, вдруг закачалась, полозья застучали о половицы. Дортея на цыпочках быстро подошла к ней. Маленький Кристен зашевелился, но, к счастью, не проснулся. Дортея склонилась над колыбелью, вдыхая нежный, кисловатый запах ребенка.
С малышами, слава Богу, легче — всегда знаешь, где они. Хотя… Элен однажды рассказывала о маленьком Уле Сюмсрюдхагене, который на сетере[3] убежал от своей матери, его так и не нашли.
Это случилось, когда они с Теструпом только приехали сюда на стекольный завод. Крестьяне полагали, что тролли забрали ребенка к себе в гору. И даже немцы, работавшие на заводе, верили в это, они были не менее суеверны, чем остальные жители, но ничего удивительного в этом нет — ведь многие из них — паписты[4]. Дортея тогда не решилась возражать им: правда была еще хуже. Как, наверное, страдал этот бедный малыш — один, в глухом лесу, голодный, усталый, напрасно зовущий мать… Скорее всего, он забрел в болото или утонул в одном из многочисленных лесных озер…
Пел самовар, в печке гудел огонь, из поддувала тянуло жаром. В трубе посвистывал ветер. Но с этой стороны дома он был не такой сильный, хотя шторы на окнах все-таки слегка шевелились, и пламя свечи колебалось несмотря на то, что свеча стояла на чайном столике перед печью.
Ноги у Дортеи совсем заледенели, ей было холодно в тяжелых, насквозь мокрых юбках, и она попеременно ставила ноги на подставку перед дверцей печки.
Ей всегда было страшно в такие ненастные ветреные ночи — на заводе, где постоянно горели печи, легко было случиться несчастью. Дортея пыталась утешить себя мыслью, что мальчики сейчас, наверное, где-нибудь в доме или, во всяком случае, под крышей. Они просто задержались в каком-нибудь месте, которое Даббелстеен решил посетить и где их, конечно, обещали отвезти потом домой. Сидят и ждут, пока Даббелстеен пьет, забыв о времени. У капитана Колда в Фенстаде, например. А может, Даббелстеен отправился в Вилберг к присяжному поверенному Хауссу, чтобы посоветоваться со знающим человеком о судьбе своей возлюбленной. Это вполне вероятно. Или ему пришло в голову самому дать показания в Вилберге…
Но, как бы там ни было, Бертелю нельзя спать одному в комнате мальчиков — вдруг он проснется от ветра и обнаружит, что старших братьев нет рядом с ним. Поняв, что ей страшно идти на темный чердак, Дортея постаралась взять себя в руки. Досадуя на собственную слабость, она схватила из кружки на столе бумажный жгут, чтобы зажечь маленький ручной фонарь.
В зеркале навстречу ей двинулась женщина с горящим бумажным жгутом в руке. Она не сразу узнала себя — бледное, постаревшее лицо, обрамленное высоким чепцом с кружевами.
Дортея продолжала носить чепцы старого покроя с плоской макушкой, причесывалась она тоже так, как было модно в дни ее молодости, — закручивала волосы на валик и спускала с боков на шею по одному длинному локону. Конечно, волосы у нее поредели, и ей было уже трудно скрывать под ними валик. Но они были по-прежнему пепельно-белокурые, хотя и потеряли былой серебристый блеск. Теперь они стали матовыми и тусклыми, и лишь кое-где золотились отдельные пряди, как бывает, когда начинают блекнуть очень светлые волосы.
Год за годом она смотрелась в зеркало, но беглый взгляд едва ли замечал на ее лице следы, оставленные возрастом. Они появлялись незаметно. Дортея Теструп до сих пор была видная женщина. У нее были правильные, довольно крупные черты лица — красивый, прямой нос, может быть, чуть-чуть слишком длинный, и красиво очерченный рот. Но она уже очень давно перестала обнажать зубы в улыбке. С годами ее лицо словно стекло вниз и собралось в дряблую складку под красиво закругленным подбородком.
Дортея почти не думала о том, что время идет и ее красота увядает, — став женой Йоргена Теструпа, она почти не смотрелась в зеркало, чтобы узнать, как выглядит, она смотрелась в глаза мужа и знала, что для него она по-прежнему красива. Неизвестно почему, но сейчас, встретив в зеркале свой взгляд, потемневший от страха, которого она не могла побороть, Дортея как будто увидела себя, какой была много лет назад. Точно так же со страхом и волнением, в которых не смела себе признаться, она всматривалась тогда в свое отражение, и ее сердце сжималось при мысли о бегущем времени, потому что тогда она была Дортея Бисгорд — молодая, цветущая жена дряхлого старца.
Рассказ о несчастных молодых людях из Скродалена пробудил воспоминания о далеких днях, о которых она старалась не думать.
Уже пятнадцать лет она живет с добрым и любящим мужем. Ее жизнь была деятельной, полноценной и содержательной, озаренной светом истинной любви. О Боже, неужели сердцебиение, заставившее ее вспомнить свою безрадостную юность, означало, что их счастью пришел конец? Сколько трудностей и огорчений они пережили вместе, но им было легко принимать эти испытания из отеческих рук любвеобильного Бога! Горе не меньше, чем радость, укрепляло нежную связь между Йоргеном и ею. Но если теперь с Вильхельмом и Клаусом случилось несчастье… Господи, она знала, что тогда даже Йорген не сможет ее утешить, так же как и она сама будет бессильна перед его отцовским горем.
Взгляд Дортеи упал на небольшую картину, висевшую рядом с зеркалом. Это была гравюра, должно быть взятая из какой-то книги. Нимфа с, распущенными волосами, в свободных одеждах, стояла, прислонившись к алтарю, с факелом в руке. За ней виднелся классический храм в роще. Брат Дортеи, Петер Андреас, красиво раскрасил гравюру, а на передней стороне алтаря нарисовал медальон и вписал в него сочиненное им самим стихотворение:
Добрая моя сестрица,
Утешением мужу будь,
Пусть по-прежнему искрится
Добродетелью твой путь.
Гравюра была прислана с письмом, коим брат поздравлял ее с рождением Вильхельма Адольфа. Милый брат! И в добрые и в тяжелые времена он всегда поддерживал ее. Двадцатилетняя разлука не охладила его чувств к сестре, жившей на его далекой родине, — до сих пор каждый год от него приходили письма. Это утешало Дортею, особенно когда перед предстоящей разлукой с двумя старшими сыновьями она думала, что в Копенгагене они увидятся с Петером Андреасом. Брат должен был позаботиться о них, и, кто знает, может, они сумели бы внести немного радости в его невеселую жизнь.
Рамку для гравюры сделал Вильхельм. Он понял, как ей дорог этот подарок брата. И однажды, Вильхельму было тогда не больше девяти, он отправился на стекольный завод, выпросил там несколько полос каретного стекла, скрепил их, сделав из них рамку, и покрасил стекло с обратной стороны под мрамор. Получилось очень красиво. Конечно, ему помогал Шарлах. Но замысел принадлежал Вильхельму и был продиктован любовью.
Нет-нет, сейчас нельзя предаваться мечтам. Дортея взяла фонарь. Прошла через детскую. С постели слышалось ровное дыхание спавших там няни и кормилицы, обнимавшей маленькую Рикке. У другой стены в детской плетеной кровати спали две старшие девочки. Дортея посветила на них фонарем. Они лежали спина к спине, их светлые волосы смешались на подушке. Хорошенькие, с горячими румяными щечками, затененными длинными ресницами. Как обычно, толстенькая Биргитта стянула перину на себя, и худенькая Элисабет лежала почти голая. Дортея восстановила справедливость, подоткнула перину и пошла дальше.
В темном коридоре гулял сквозняк. Лестница скрипела у нее под ногами, и этот звук отдавался в балках и стропилах старого бревенчатого дома. На полу чердака лежали призрачные квадраты света — луна стояла прямо над домом, и ее свет проникал сквозь окна на крыше.
В классной комнате было темно. Светя себе фонарем, Дортея прошла к узкой койке, опасаясь смотреть на пустую кровать в алькове. Встретившись взглядом с широко открытыми глазами Бертеля, она вздрогнула от страха.
— Ты еще не спишь, дружок? Или я тебя разбудила? Может, ты чего-нибудь испугался?
Бертель не ответил. Дортея откинула волосы с его потного лобика, он схватил ее руку.
— Бертель, я думаю, тебе лучше пойти со мной. Там такой ветер. Я хочу, чтобы эту ночь ты спал в нашей постели.
Бертель быстро сел:
— Матушка, а где Клаус и Вилли?
— Они ушли с господином Даббелстееном. Вставай, Бертель, надень теплую рубашку и ноги на башмаки…
Дортея тотчас заметила свою оговорку. Путать местами слова — это к беде, нет, сейчас нельзя придавать значения таким предрассудкам. Она с волнением торопила сына, который радостно засмеялся и повторил: «Ноги на башмаки»…
Прижимаясь к ней, Бертель пробирался среди разбросанных на полу вещей. Беспорядок свидетельствовал о том, что сегодня вечером Дортея не заходила сюда. Теструп часто возвращался домой такой усталый, что предпочитал пить чай только в ее обществе, а потом спокойно отдохнуть с книгой. Тогда Дортея обычно сама относила ужин учителю и мальчикам. Она любила посидеть у них со своим вязанием. Ах этот Даббелстеен! Она невольно симпатизировала ему. Как красноречиво рассказывал он ей и детям о Снорри[6] и древних норвежских конунгах, показывал им свои опыты и коллекции растений и камней! А с каким восторгом он говорил об удивительных событиях, происходящих в мире, в Америке, во Франции! Теструп не одобрял идеи учителя, опасаясь, что они вскружат мальчикам головы. Но Дортея не могла лишить своих сыновей этих вечерних бесед. У самого Теструпа было счастливое и вольное детство, и он, в отличие от нее, не мог понимать, как важно, чтобы в жизни детей была радость.
Когда Дортея с Бертелем спускались по лестнице, на дворе залаяла цепная собака, ей отозвался грубый бас Фейерфакса. Йорген! Господи, что он сейчас скажет!
Теструп со своей охотничьей собакой так стремительно вошел в переднюю, что чуть не столкнулся с женой.
— Что это?.. Бертель? Почему он здесь?.. Неужели и с ним что-то случилось? — взволнованным шепотом спросил он. Положив руку на плечо Дортеи, он пропустил ее в спальню впереди себя. — Найди, пожалуйста, мои сапоги для верховой езды и собери немного еды в сумку… Они уехали на север. Днем их видели в каких-то крестьянских санях. Шарлах узнал это на плотине. Их захватил с собой возчик кварца из северной части долины, но кто именно, люди не заметили. Думали, что мальчикам просто захотелось прокатиться. — Теструп бросил шляпу и плащ на спинку кровати и тяжело опустился в кресло перед столом. — Тея, Тея, почему ты сразу не известила меня об этом! Нужно было тотчас послать за ними. А теперь, Бог знает…
— Быстро ложись и получше укройся, — шепнула Дортея Бертелю. Мальчик весь дрожал от волнения и холода, под курточкой на нем была одна тонкая рубашонка. — Но ты хоть что-то узнал о них! — Она протянула мужу чашку чая. Теструп, откинувшись, отдыхал в кресле, высокий, сильный, угловатый. Лицо у него было усталое, одежда — в беспорядке: небрежно повязанный шейный платок был не совсем чист, помятый зеленый сюртук — покрыт пятнами, светло-серые панталоны на коленях потемнели и потерлись, чулки и башмаки с пряжками были грязные и мокрые.
Вообще, Йорген Теструп никогда не был особенно красив. У него были худое лицо, крупный нос, тонкая переносица, большой рот с тонкими нервными губами. Но его внешность располагала к нему людей благодаря большим лучистым светло-карим глазам. Сейчас белки глаз Теструпа покраснели. Его доброе и румяное лицо с возрастом стало смуглым и обветренным. Он еще пренебрегал париком; хотя его каштановые волосы уже отступили далеко от круглого лба — он называл это трёнделагской лысиной, — а из-за ушей торчали растрепанные, с проседью волосы, он редко находил время завивать их в букли.
Странно успокоенная, почти растроганная, Дортея смотрела на мужа, пока он прихлебывал горячий чай и бутерброд за бутербродом целиком исчезал за частоколом его лошадиных зубов.
— Тебе необходимо немного отдохнуть перед дорогой, милый Йорген.
— Отдохнуть! Как ты можешь говорить об отдыхе! — проговорил он с полным ртом. — Когда я знаю, что дети ночью где-то на дороге… Или сидят на каком-нибудь постоялом дворе среди пьяных возчиков с нашим другом Даббелстееном. Хорошая компания эти возчики из Киндлиена, многие из них…
— Я понимаю, но… — Теперь, когда Дортея знала хотя бы, в какую сторону уехали сыновья, она уже не так страшилась за них. — Что толку ехать на ночь глядя? Они уже давно отдыхают где-то под крышей. Не станешь же ты стучаться во все постоялые дворы и усадьбы на тракте? Не лучше ли тебе поехать на рассвете и взять с собой человека? К тому времени, может, и ветер немного утихнет…
Теструп покачал головой:
— Время, время, Тея! Я не могу надолго покидать завод. Сегодня ночью в конторе остался Шарлах… Кроме того, ты слышала эту ужасную историю. Думаю, Даббелстеен хотел одного — добраться до Скродалена stante pede[7]. Он слишком горяч.
Нам с тобой неизвестно, какую роль он играл в этом деле, — вспомни, в прошлом году он дважды ездил туда к своей матери. Его дом — неподходящее место для двух отроков, им незачем все это видеть. Нет, милая Тея. А если они заночевали где-то по дороге, Даббелстеен утром отправится в путь раньше, чем черт успеет обуться, и расстояние между нами увеличится еще на несколько миль.
Дортея промолчала. Она пошла на кухню, велела собрать еды в дорогу и нашла в темном коридоре одежду для верховой езды. Когда она вернулась в спальню с охапкой одежды, Теструп стоял у секретера и проверял свои пистолеты.
— Ты возьмешь их с собой?
— Табор Сибиллы собирался идти на север долины, — не оглядываясь, ответил он. — К тому же ты знаешь, что зимой на путников было совершено несколько нападений. Если я и не встречу никаких бродяг…
Дортея замерла, чувствуя, что бледнеет. Если б ее Йорген не был так горяч!.. В прошлом году у него было столкновение с цыганами. Тогда они доставляли много неприятностей рабочим завода, и Теструп вместе с капитаном Колдом и несколькими молодыми рабочими, главным образом из немцев, заставил табор уйти подальше от завода. Крестьянам в соседних усадьбах это пришлось не по душе, они опасались мести цыган.
Теструп взял фляжку с коньяком и вытащил из вороха одежды серую крылатку.
— Зачем мне плащ? В такой ветер? Нет, повесь его обратно.
— Я думала… Может, его свернуть и приторочить сзади к седлу? Вдруг он понадобится тебе или кому-нибудь другому. Даббелстеен наверняка одет слишком легко…
— Опять ты со своим Даббелстееном! Да он не заслуживает даже… — Теструп рассмеялся. — Ну ладно, ладно, давай его сюда. Ах, Тея, Тея!
Увидев, что лицо жены покрыла смертельная бледность, он положил руки ей на плечи:
— Не теряй мужества, дорогая!.. Вот увидишь, завтра в это время мы соберемся здесь все вместе и посмеемся над нашими волнениями. — Он погладил ее руки и удержал в своих. Потом быстро поднял и поцеловал, сперва одну руку, потом другую.
Дортея улыбнулась, хотя и подумала: только не Даббелстеен, он-то, во всяком случае, не будет сидеть с нами и смеяться над своими волнениями. Но она знала: если ее сыновья вернутся домой целыми и невредимыми, горе этого чужого человека не сможет омрачить ее радость. Достаточно было одной этой неожиданной ласки, чего-то выходящего за рамки обычных добрых отношений между супругами, и уже никакое несчастье, если только с детьми все в порядке, не могло омрачить счастья Дортеи… Пока муж был рядом с ней…
— Нет-нет, не ходи со мной. Мне может посветить и Элен.
Дортея осталась на крыльце, она держала Фейерфакса за ошейник. Луна поднялась уже так высоко, что казалась совсем маленькой. Было светло, и ветер заметно утих. Дрожа от холода, Дортея ждала, пока они выйдут из конюшни: Элен с фонарем и Теструп, ведя под уздцы Ревеилле. Кобыла была норовистая, в последнее время на ней ездили мало. Дортея подавила в себе порыв броситься к мужу, проститься с ним еще раз и попросить его быть осторожным. Ему бы это не понравилось. Она держала собаку, которая громко лаяла и рвалась к хозяину, — лучше бы он взял собаку с собой. Вот он обернулся в седле, махнул ей, и Элен, скользя и разбрызгивая лужи, побежала отворять ворота.
Собака успокоилась и, гремя цепью, снова залезла в свою конуру, но Фейерфакс продолжал рваться и лаять. Дортея прислушивалась к стуку копыт и думала, как хорошо будет вернуться в дом и снять мокрые башмаки, ноги у нее были холодные, как лед. Наконец снова показалась Элен с фонарем в руке, и Дортея по звуку угадала, что Теструп уже выехал на раскисшую от ростепели дорогу.
Вильхельм очнулся от сна, закончившегося грохотом канонады. Стояла непроглядная тьма. Он откинул с вспотевшего и зудящего лица какие-то шерстяные тряпки, пропахшие конюшней, ощутил кожей холодный ночной воздух и обнаружил, что его окружает лес и что на небе светит луна.
Он сел, растерянный и продрогший, с него слетели последние остатки сна, но голова продолжала пылать. На груди у него лежал Клаус, теперь он тяжело повис на руках у Вильхельма. Во сне они с головой спрятались под попону, сейчас Клаус лежал на боку, нижняя часть его туловища была открыта, длинные ноги в сапогах поджаты, лежал он на каких-то досках.
Вильхельм обнаружил, что сидит в неподвижно стоящих санях, кругом сверкает снег и по обе стороны от дороги поднимается темный еловый лес. Громко бурлил полноводный ручей — сани стояли на небольшом мосту. Ручей сбегал из узкого распадка, нырял под мост и вырывался на покрытую льдом равнину, поросшую редким кустарником, — это было болото, лунный свет отражался в нем и серебрил кусты.
Вильхельм отодвинул брата в сторону и встал на колени. Бессознательно он прикрыл Клауса мешками и попоной. Он не имел представления о том, где они находятся и который теперь час, но не иначе, как была уже глубокая ночь.
Во рту у него был неприятный привкус, в груди жгло. Впереди в санях, прикрытые полостью, съежились два человека. Они храпели, но были неподвижны, как трупы. Борясь с растущим чувством страха, Вильхельм попытался собраться с мыслями.
Они находились на дне глубокой расселины, высоко в небе светила луна, маленькая и почти круглая, было светло и вместе с тем сумрачно. Позади дорога сбегала вниз по крутому склону, впереди — круто уходила вверх, в лес. Вильхельм понял, что проснулся оттого, что лошадь остановилась, а канонада ему приснилась, когда сани застучали по бревнам моста.
Мохнатая пегая лошадка стояла, склонив голову, и тяжело дышала, бока у нее ходили. Вильхельм, потягиваясь, пробрался вперед. Погладил лошадь и поговорил с ней.
— Вот что значит пить водку, — сказал он.
Ему помнилось небо с несущимися красноватыми облаками, его медная краснота отражалась в неровном льду озера, на котором ветер морщил лужи. Когда они вышли из трактира в Сандтангене, солнце, должно быть, уже зашло. Они полагали, что найдут попутчиков, которые довезут их до дому, так, во всяком случае, говорил Даббелстеен. Но Вильхельм не узнавал этой узкой расселины, он был почти уверен, что нигде по дороге между Сандтангеном и стекольным заводом не было такого места. Почему-то ему казалось, что лошадь шла на север.
Да и не на этих санях они выехали из трактира в Сандтангене, те были больше, и в них была запряжена рыжая кобыла. Ничего не понимая, Вильхельм повернулся к съежившимся на санях людям, но лиц их не было видно, а разбудить спящих он не решился. Да это было и невозможно — они спали так крепко, как спят только пьяные. Вильхельм догадался, что один из них Даббелстеен. Но кто же другой и как они здесь оказались? Он ничего не понимал.
Может, это и был тот человек, которого Даббелстеен хотел встретить в Сандтангене? Вильхельму помнилось, будто один раз они выходили из трактира и стояли у каких-то саней, он еще гладил мохнатую светлую лошадку. Значит, пьяный Даббелстеен сел и погнал лошадь куда глаза глядят, а они с Клаусом были так пьяны, что не обратили внимания, куда их везут. Кажется, из Сандтангена они выехали в лес. Но ведь, чтобы попасть домой, они должны были поехать через озеро на юг… Верно, они успели далеко уехать на север — солнце зашло в семь, а теперь, судя по луне, была уже полночь.
У Вильхельма сдавило горло и на глаза навернулись слезы. Ему захотелось разбудить Клауса. Самоуверенность никогда не изменяла брату — интересно, что этот храбрец скажет, когда обнаружит, в какое положение они попали, найдет ли из него выход?
Но Вильхельм тут же устыдился своих мыслей — ведь он старший. Ему было приятно сознавать, что теперь именно он должен придумать, как выйти из положения, и позаботиться о брате и этих двух пьяницах, что храпели в передке саней. Клаус тоже спал непробудным сном, он выпил больше всех. Когда Даббелстеен наконец решил, что им следует выпить, потому что они сильно продрогли во время долгой дороги, Клаус, не раздумывая, опрокинул в себя первую рюмку. Вильхельм же оказался не в состоянии залпом выпить целую стопку вонючей сивухи, он закашлялся, и у него потекли слезы. Сидевшие вокруг засмеялись, а кто-то похвалил Клауса — вторую рюмку тот выпил, уже как настоящий мужчина.
Ветер немного ослаб. Или так только казалось оттого, что они находились в расселине?
Страх и растерянность были столь мучительны, что Вильхельм невольно пытался прогнать все чувства, все мысли, кроме одной: что делать? Он не хотел думать о таинственных делах Даббелстеена, приведших к тому, что они очутились ночью в глухом лесу и он, Вильхельм, оказался единственным здравомыслящим существом среди этих мертвецки пьяных людей, спавших в санях. Они внушали ему чувство стыда — ведь он понимал, что их учитель имел какое-то отношение к блуду и убийству, совершенному где-то на севере долины. Однако связи этого события с их движением в ту сторону Вильхельм не уловил, это смущало его, и мысленно он время от времени возвращался к этой страшной тайне.
Как бы там ни было, сейчас следует выбраться из этого леса. Что подумали домашние, когда они не вернулись?.. Матушка, должно быть, тревожится за них. А отец рассердился. Что он скажет и как поступит с ними, когда они вернутся домой?..
Но Вильхельм не знал, сколь далеко уехали они от дома. Он не знал даже, где они находятся. Сейчас нет смысла поворачивать назад, лошадь, конечно, устала, но она пойдет к своей конюшне и найдет ее. Только бы добраться до людей, а там уж они придумают, как вернуться домой.
Вильхельм тихонько тронул вожжи и причмокнул:
— Но! Пошла, Пегашка!
Лошадь уперлась копытами в доски моста, дернула сани и пошла.
Вильхельм шел рядом и тихонько разговаривал с нею. Это успокаивало его самого. В начале зимы, до того как начались морозы, в долине было много волков. Слышал он и о грабителях — крестьяне нередко возвращались домой без денег, если им случалось ехать пьяными или в одиночку.
Каждый звук, чудившийся Вильхельму сквозь шорох леса и постукивание полозьев о камни, пугал его до дрожи. Он не без злорадства думал о том, как отец встретит господина Даббелстеена, когда они вернутся домой. А вдруг он откажет учителю от места? При этой мысли сердце мальчика сжалось, ему было жалко господина Даббелстеена и вовсе не хотелось расставаться с любимым наставником. Им еще ни с кем не было так интересно и весело, как с ним.
Время от времени лошадь останавливалась, и Вильхельм позволял ей перевести дух. Страшное одиночество, лунный свет, наводящий жуть, темный, шелестящий лес, крутой подъем в этой бесконечной неизвестности — Вильхельм с трудом дышал, вслушиваясь в шорохи и борясь с желанием заплакать, его так и подмывало броситься на спящих в санях людей, растормошить их, растолкать, крикнуть, чтобы они проснулись, — словом, вести себя, как ребенок. Он был голоден, ноги у него промокли и застыли, во рту пересохло, и все время к горлу подступала какая-то горячая отвратительная горечь. Вильхельм злился на Даббелстеена. О доме, о матушке, о сестрах и братьях он старался не думать. Из последних сил он держался за сани, сосал ледышку и приговаривал:
— Ну, ну, Пегашка!
Наконец подъем кончился. Дорога и дальше шла лесом, здесь, в укрытии густых елей, она была еще крепкая. Вильхельм забрался в сани, потеснив безжизненные тела спящих. Несмотря ни на что, он был доволен собою. Лошадь тянула хорошо, местами дорога шла под уклон.
Матушка… Верно, сейчас она ломает руки от страха за них. А они все удаляются и удаляются от нее. Но ведь он тут ни при чем. Конечно, ему не следовало пить водку в Сандтангене. Однако господин Даббелстеен настоял, чтобы они выпили, — иначе они захворают, сказал он. В том, что они пили, он, безусловно, признается матушке. Но ни слова не скажет ей о том страшном, о чем Даббелстеен говорил с Андерсом Эверли, это он знал точно. Вильхельму становилось нехорошо при одной мысли, что его домашние могут узнать об этом. Лучше уж прикинуться, что ему ничего ни о чем не известно.
Вильхельм нашел какую-то овчину и прикрыл ею колени. Ноги у него стали отогреваться, ступни он грел, засунув их между спящими. А вот руки совсем окоченели. Муфта Даббелстеена! Вильхельм вспомнил, что у учителя была с собой муфта, когда они вышли из дома. Кажется, с тех пор прошла вечность, новая волна боли нахлынула на Вильхельма при мысли о заснеженных, залитых солнцем полях, о том, как они с Клаусом катались с пригорков на санках, а длинноногий Даббелстеен, приплясывая, бегал за ними. У него был такой смешной вид — одновременно и щеголеватый и потертый — в старом сюртуке их отца и треугольной шляпе с меховым кантом на отогнутых вверх полях. Он бегал и махал им муфтой. Они собирались только спуститься в трактир Элсе Драгун — Даббелстеен надеялся, что кто-нибудь из возниц захватит его письмо с собой на север долины, письмо было к его матери. «Небось опять хочет клянчить у нее денег», — шепнул Клаус, и Вильхельм рассердился. Так говорить было некрасиво. Но Клаус никогда не понимал, что можно говорить, а чего нельзя.
Может, они и попадут к мадам Даббелстеен, подумал Вильхельм и приободрился. Он много слышал про нее. Говорили, что она писала проповеди для своего мужа. И что умела вызывать и заговаривать кровь. Вильхельму хотелось увидеть эту необыкновенную женщину…
И тут же он вспомнил о матушке: как она, верно, тревожится сейчас за них!.. Ему вдруг сделалось нестерпимо горько, что он едет, сам не зная куда, что ночь так ужасна и что у него больше не осталось сил.
Вильхельм наклонился и потряс пьяных, спящих у его ног. Черт бы их побрал! Незнакомец был бородатый, борода у него намокла и слиплась комками, у Даббелстеена из угла рта текла слюна, он был весь мокрый. Вильхельм брезгливо отдернул руку и вытер ее о попону — нет, уж пусть лучше спят. Однако он не удержался и, усаживаясь поудобней на облучке, пнул их ногой. Это придало ему мужества. Свиньи! Ему приходится одному отдуваться за всех.
Муфту Вильхельм нашел на дне саней. Он мог спокойно спрятать в нее руки. Лошадь все равно слушалась только себя.
Теперь дорога шла по ровному месту, заснеженная земля сверкала в лунном свете. Низкие березки и ивы отбрасывали короткие тени — это было болото. По краю болота сбились в кучку несколько строений, с южной стороны к ним подступали луга, черные и голые, здесь жил арендатор. На крыше сеновала была прибита елочка с рождественским снопом, растрепанным и белесым на фоне светлого неба с редкими далекими звездами. Лошадь трусила дальше, они опять въехали в лес. Вильхельму снова захотелось плакать. Он устал и закоченел…
Вдруг Вильхельм вздрогнул — должно быть, задремал, — сколько прошло времени, он не знал. Сани подпрыгивали и двигались толчками, лошадь изо всех сил сдерживала их. Дорога шла под уклон. Лес кончился, и Вильхельму открылась долина с большим селением. Он живо соскочил на землю, ухватился за сани и стал помогать лошади. От движения он почувствовал себя лучше.
Они находились еще высоко. Луна отодвинулась на север, освещая поросшие лесом склоны, далекие заснеженные вершины и заливая глубокую чашу долины мерцающим светом. На дне долины виднелись белые берега и черные полыньи реки, далеко на севере долина разделялась на две, Вильхельму почудилось в ней что-то знакомое. На северных склонах чернел лес с белыми заплатами небольших усадеб. На южных — карабкались вверх поля, снега на них не было, Вильхельм разглядел светлые русла ручьев, уже наполнявшиеся водой.
Лошадь, и Вильхельм вместе с ней, остановилась перед очередным подъемом. Он весь дрожал от нетерпения. Должно быть, это и есть главная долина. Значит, они скоро доберутся до какого-нибудь жилья и этой ужасной ночной поездке придет конец. На небе не было ни облачка, и ветер почти прекратился, это Вильхельм заметил только сейчас, остановившись и прислушиваясь к далекому шуму воды, доносящемуся сюда из спящей долины.
Было морозно, дыхание белым паром поднималось изо рта лошади. Под полозьями саней хрустел свежий лед. Они ехали вдоль изгороди — к северу от дороги тянулись поля, в окнах большого крестьянского двора отражался лунный свет, блестели светло-коричневые бревенчатые стены. Залаяла цепная собака, издалека ей откликнулась другая. Вдоль изгороди намело сугробы, сани ехали, накренясь. Вильхельм слышал, как тела спящих, подпрыгивая, стучат о доски саней, — поделом им, его это не тревожило. Наконец сани снова выровнялись, теперь они ехали через березовую рощу, по снегу скользили узорчатые тени. Потом дорога свернула в тень от пригорка, тоже заросшего березами; высоко над кружевными от инея кронами поднималась островерхая, крытая лемехом крыша со стройным шпилем, и сердце Вильхельма радостно подпрыгнуло: церковь в Херберге! Залитый лунным светом крестьянский двор, мимо которого они только что проехали, был один из дворов Херберга, а это означало, что к югу от моста должна лежать усадьба Люнде, где жила их бабушка. Вильхельм узнал эту местность, и искорки радости побежали по его окоченевшему, усталому телу. Он вспрыгнул на облучок — отсюда, насколько он помнил, дорога спускалась полого. Что, интересно, скажет бабушка, когда он под утро заявится к ней в Люнде и поведает о своих приключениях? Скажет, что он не дал маху, это уж точно. Мысленно Вильхельм уже начал рассказывать свою сагу о событиях этой ночи.
Выехав на тракт, мохнатая лошадка тоже приободрилась и побежала резвее. Однако когда Вильхельм свернул на дорогу, ведущую к мосту, ее прыти поубавилось — дом лошадки явно находился не в той стороне. На подъеме к Люнде Вильхельм, как мог, подталкивал сани сзади, они двигались с трудом. Лошадь совсем выбилась из сил, полозья то и дело скрежетали по камням. Вильхельм гневно поглядывал на свой спящий груз, наверное, следует сейчас же растолкать эту компанию, выбранить их, согнать с саней и заставить идти пешком. Но он не сделал этого, лишь пощелкал кнутом, который отыскал на дне саней. Сейчас он приедет в Люнде, постучит кнутовищем в дверь и разбудит спящих хозяев. Вот они удивятся! А потом придет сам ленсман, и бабушка…
Но, преодолев последнюю часть пути, Вильхельм увидел свет в окнах дома — там еще не спали. На дворе стояли запряженные сани. Не успел он въехать в ворота, как его окликнули. Вильхельм не разобрал слов, но понял, что его приняли за возницу, приехавшего за кем-то. Должно быть, нынче ночью тут были гости.
— Да нет же! — Вильхельм хотел крикнуть громко, но голос его звучал хрипло и слабо. — Мы хотели просить у вас ночлега…
Открылась какая-то дверь; на фоне огня возник черный силуэт. Стоя у саней, Вильхельм приветственно поднял кнут:
— Мы со стекольного завода… Я — Вильхельм Адольф Теструп, внук хозяйки. — И он начал тыкать кнутом в своих спящих спутников.
Кто-то подошел помочь ему будить спящих. Первым они растолкали низкорослого седобородого крестьянина, который был никому не знаком, и подвели его к свету, падавшему из двери кухни. Потом поставили на ноги Даббелстеена, он был без шляпы, темные волосы беспорядочно обрамляли его бледное грязное лицо. Разбуженные таращили глаза, как совы, и ничего не понимали спросонок. Кто-то засмеялся:
— Сразу видно, что эти люди не постились там, где останавливались в последний раз!
— Пьяны в стельку! — бодро начал Вильхельм, но его голос скрипнул и сорвался. Он стал скидывать с Клауса мешки. — Проснись, mon frère[8], приехали! Давай, давай, просыпайся…
Какой-то человек поспешил ему на помощь, он снял Клауса с саней и поставил его рядом с двумя другими.
В дверях показался ленсман Хоген Люнде. Одежда его была в беспорядке, и он не совсем твердо держался на ногах, когда вышел на крыльцо. Ленсман тыкал своей длинной трубкой то в одного, то в другого, плохо понимая, кто же из них внук его жены. Вильхельм шагнул вперед и протянул ленсману руку:
— Добрый вечер, господин ленсман… или, вернее, доброе утро! Не самое подходящее время вот так заявляться в усадьбу… Свалиться… свалиться, как снег на голову… — Вильхельм старался держаться независимо, однако голос не слушался его. — С нами случилась забавная история, вы только послушайте…
— Добро пожаловать! Заходите в дом, прошу вас! — Ленсман не совсем внятно выговаривал слова. — Так это ты будешь Вильхельм Адольф Теструп? Заходи, заходи…
Вильхельму оставалось последовать за ленсманом. Заметив, что лошадь уже выпрягли из саней, он подбежал к ней и погладил по морде верного товарища, разделившего с ним все тяготы и тревоги этой ночи.
— Пегашка, бедная Пегашка! — Лошадь ласково ткнулась мордой ему в грудь, понюхала его руки. — Мы приехали из Сандтангена… — Из глаз Вильхельма брызнули слезы, от облегчения, от сочувствия к этой доброй старой лошадке.
Служанка повела Пегашку так нежно и осторожно, что ему вдруг захотелось остаться одному и поплакать оттого, что эта злосчастная поездка была уже позади. Но ленсман Хоген Халворсен Люнде ждал его в дверях. И во главе своих жалких и совершенно растерянных спутников Вильхельм вошел в дом.
Воздух в большой зале был густой от табачного дыма, пахло пуншем. В синеватых облаках, лениво колыхавшихся над свечами, стоявшими на длинном столе, пылали раскрасневшиеся лица. Из присутствующих Вильхельм узнал лишь одного — Уле Хогенсена, своего дядю, единоутробного брата его матери.
— Ну вот, прошу располагаться, — сказал ленсман, но обращался он только к Вильхельму. Трое других кучкой сгрудились у двери, Вильхельм же подошел к камину и протянул к огню замерзшие руки. — Садись же, садись. — Крупное, красивое лицо ленсмана побагровело и блестело от пота. Он кивнул служанке, убиравшей со стола, и она подвинула Вильхельму стул, чтобы он сел возле камина.
Тогда и его спутники опустились на скамью, стоявшую у двери. Они еще не понимали, куда попали. Клаус понемногу начал приходить в себя, глаза его с удивлением бегали по сторонам.
— Тяжелая была дорога? — завел разговор ленсман. — Во многих местах снег уже сошел; я слышал, что дорога от Торстада до Бергумсбаккена совсем очистилась от снега. Да и у нас в селении на санях уже не больно-то поездишь.
— Наверху дорога еще хорошая. А в селение мы не заезжали. Мы спустились в Херберге, проехали мимо церкви…
Ленсман кивнул:
— Значит, вы ехали верхней дорогой. Весьма благоразумно. А то на тракте во многих местах снега уже не осталось.
— Бог свидетель, что это так! — Вильхельм не мог удержаться, чтобы не говорить громко и бодро, хотя голос плохо повиновался ему. — Но только не моя заслуга, что мы выбрали этот путь. Из Сандтангена мы поехали к озеру Крокшёен, и там наш возница свернул на дорогу, по которой возят лес. Мы все были навеселе… Ладно, не буду об этом… — Он засмеялся так, что на незнакомых красных лицах появились улыбки, но ленсман взглянул на него с серьезным удивлением. — Когда я проснулся, было уже за полночь, мы стояли в лесу, но я не мог понять, где мы находимся. Остальные спали — они же были под хмельком. Мне ничего не оставалось, как взяться за вожжи и позволить лошади самой найти дорогу из леса. Увидев Гуллаугкампен, я понял, куда мы заехали. И решил ехать прямо сюда и просить вас с бабушкой приютить нас на ночь. — Вильхельм опять засмеялся, бессмысленно и победоносно, двое из гостей засмеялись вместе с ним.
Двери распахнулись, и на пороге показалась мадам Элисабет, бабушка Вильхельма и Клауса. Он вздрогнул — хотя они давно не виделись, Вильхельм полагал, что он ее хорошо помнит, однако теперь, когда она стояла перед ним, оказалось, что она выглядит совсем иначе. Встретив взгляд ее необычных глаз, он испуганно замолчал — глаза у мадам Элисабет были похожи на большие темные шары, катавшиеся в старых набрякших веках. Что-то в ее лице напоминало и мопсов и догов. В самой середине ее крупного лица, желтоватого, как и ее ночной чепец, торчал маленький курносый носик с большими открытыми ноздрями, она как будто смотрела этими ноздрями или принюхивалась, совсем как животные. Плоские щеки тяжело свисали вокруг маленького ротика с выпяченной нижней губкой, круглой, как вишня, и упрямо или презрительно опущенными уголками губ.
С возрастом тело мадам Элисабет сделалось бесформенным. Вильхельму она напомнила каменную глыбу. На ней была зеленая ватная кацавейка, синяя, в белую полоску нижняя юбка и большие домашние туфли из оленьей кожи с цветными бантами и помпонами. Вильхельм в смущении подошел к ней и поцеловал протянутую ему руку. Украшенные кольцами, грязноватые руки мадам Элисабет были маленькие, пухлые, все в ямках и складочках, толстые пальцы заканчивались длинными розовыми ногтями с черной каймой под ними.
— Ну-ка, покажись! Какой же ты стал большой, мой мальчик! Ты очень вырос с тех пор, как я тебя видела. Значит, ты у нас Вильхельм Адольф. А там, надо полагать, Клаус Хартвиг? Добро пожаловать в Люнде!
Вильхельм уловил, что грубоватый голос бабушки немного потеплел, словно вид Клауса зажег прятавшуюся в ней улыбку. Когда Клаус тоже поцеловал ей руку, она потрепала его по щеке.
— Ну-ка, ну-ка, наши мальчуганы стали настоящими мужчинами. — Теперь она погладила и рыжие вихры Вильхельма. — Боже мой, Вильхельм, Клаус уже перерос тебя! А что я сказала, когда видела вас последний раз? Я сказала, что Клаус скоро перерастет своего брата!
Вильхельм почувствовал себя маленьким, тщедушным и нелепым рядом с высоким красивым Клаусом. Над ним с детства подшучивали из-за его зеленых глаз и рыжих волос, имевших склонность виться ореолом вокруг лба, что давало повод людям, хотевшим подшутить над ним, дуть ему на волосы, словно они пытались задуть свечу. Еще Вильхельма называли лисичкой за его треугольное небольшое лицо с мелкими изящными чертами и острым, вытянутым вперед носом. Его нежная, бело-розовая кожа была усыпана веснушками, которые зимой лишь немного бледнели. Он скорее догадывался, чем знал, что в его облике есть что-то привлекательное: когда мать поднимала его лицо за подбородок и подолгу смотрела на него, Вильхельм чувствовал: что-то в нем радует ее сердце.
И все-таки детство Вильхельма было омрачено сознанием, что он, в отличие от Клауса, некрасив. Красота Клауса была совсем иного рода, чем, к примеру, Биргитте или Элисабет, они были просто хорошенькие девочки, которыми восхищались даже незнакомые и которых баловали и отец и слуги. Он и сам гордился своими сестричками, если только они не донимали и не смущали его. Или Бертель… У Вильхельма больно сжималось сердце всякий раз, когда он вспоминал, что Бертель слишком мал ростом для своего возраста и едва ли не горбат, ему так хотелось, чтобы этот бледный, тщедушный мальчик с красивыми темными глазами и каштановыми локонами вырос большим и сильным, что в своей вечерней молитве он постоянно горячо молил Бога избавить Бертеля от его страшной сутулости… И Рикке с Кристеном тоже были такие славные, в Вильхельме никогда не поднималось чувства протеста, когда он слышал, как женщины восхищенно ахали при виде этих невинных малюток.
Но Клаус… с ним все обстояло иначе. Разница в возрасте между ними была не больше года, тогда как Бертель был моложе Клауса на целых четыре года, к тому же он был слишком слабый и маленький. С Клаусом они были как бы в одной упряжке. И вместе с тем Вильхельму всегда напоминали, что он старший. Все запреты и приказания в первую очередь касались его: он должен быть более благоразумным и служить примером младшему брату. Они с Клаусом всегда учили одно и то же, но от него ждали, что он будет скорее и легче усваивать знания, чем Клаус. Если они спорили из-за чего-то, ему, как старшему, приходилось уступать брату. Если делили что-нибудь вкусное, он был вынужден отдавать младшему лучший кусок. И даже того преимущества, коим он пользовался, покамест они были маленькие, и состоявшего в том, что Клаусу приходилось донашивать за ним одежду, во всяком случае башмаки и сапоги, из которых Вильхельм вырос, он теперь был лишен. Сперва руки и ноги у Клауса стали больше, чем у него, потом Клаус потолстел и, наконец, перерос старшего брата на полголовы. Теперь Вильхельм донашивал платье за Клаусом.
Именно то обстоятельство, что мать часто напоминала ему о его обязанностях старшего и что он смутно, но безошибочно догадывался, что он ближе ее сердцу, чем все остальные дети, хотя она и делила свою любовь поровну между ними, заставляло Вильхельма нести бремя своего первородства, не испытывая при этом обиды. Бертель занимал в семье несколько иное положение, чем остальные, — у него было особое право на заботу и нежность матери. Отцу было некогда заниматься сыновьями, они любили его, но в их любви было больше уважения и веры в отца, чем доверия к нему. Отец приходил домой усталый и, как правило, предпочитал отдохнуть в невинном обществе своих веселых маленьких дочерей. С особенной нежностью он относился к Биргитте, названной в честь его покойной матери, ее простодушное щебетание и смешные повадки приводили отца в живейший восторг. Двоими младшими детьми занимались попеременно мать, кормилица и няня. Вильхельм же был связан с Клаусом.
Клаус был всеобщий любимец. Вильхельм видел, как родители гордятся своим сильным и красивым сыном, да иначе и быть не могло, он и сам гордился своим братом. В их большой семье Клаус занимал как бы особое положение, тесня Вильхельма. Да, Вильхельм шел впереди Клауса — остроносый, с огненно-рыжей шевелюрой, физически он был слабее Клауса, но здоровье у него было отменное, сильный Клаус легко подхватывал любые недуги, тогда как Вильхельм был вынослив, как черт, и едва ли пролежал в постели хоть один день в своей жизни — он был обречен всегда идти впереди брата, так сказать, мостить дорогу, чтобы Клаус мог пройти по ней во всем своем великолепии…
Ленсман решил, что им следует сесть за стол и подкрепить силы. Служанка накрыла для вновь прибывших на конце стола. В доме ленсмана ели на фаянсовых тарелках большими серебряными ложками. Другая служанка внесла оловянную супницу и стала разливать горячий и жирный мясной суп, в нем плавала капуста и мясо. Это был любимый суп Вильхельма, но сейчас его нутро противилось любой пище — в груди у него жгло, и во рту был неприятный привкус. К нему подошел Уле Хогенсен с большой серебряной кружкой, покрытой пенной шапкой, и предложил ему выпить…
Никогда в жизни Вильхельм не пил ничего вкуснее этого холодного пенистого пива! Он уткнул лицо в кружку и с наслаждением глотал горьковатый утоляющий жажду напиток. Уле с улыбкой наблюдал за ним. Из-за края кружки Вильхельм улыбнулся ему. Вот теперь можно было приняться и за суп! Он встряхнул огненной шевелюрой и с гордой глуповатой улыбкой взглянул на своих спутников, которые сидели за столом сонные и присмиревшие.
Вильхельм не знал никого из гостей ленсмана, по виду все они были состоятельные крестьяне. Он понял, что высокий худой человек, которого ленсман называл Ларсом, был Ларе Гуллауг, отец Ингебьёрг, нареченной дяди Уле. Поразительно, что его бабушка вышла замуж за простого крестьянина, даже если этот крестьянин был ленсманом и капралом, и что у его матери был единоутробный брат из крестьянского сословия. Однако Уле и не желал менять своего положения — Вильхельм знал, что он воспротивился планам своей матери, которая хотела, чтобы он стал пастором. Неожиданно Вильхельму показалась, что он понимает желание Уле. Здесь, в этой зале, было так хорошо и уютно. И все свидетельствовало о приятной, зажиточной жизни, даже спящие по лавкам и на кровати, стоявшей у двери в соседнюю комнату, гости, которых он сразу не заметил. Огромные старинные шкафы у бревенчатых стен были покрыты затейливой резьбой, дверцы их украшал цветной узор — в этих шкафах была какая-то неизъяснимая прелесть…
Бабушка предпочла стать женой живого ленсмана, нежели быть вдовой мертвого пробста, — лучше иметь горячего капрала в своей постели, чем набальзамированного майора в цинковом гробу, сказала она, выходя замуж за Хогена Халворсена Люнде. Когда-то ленсман служил в королевской лейб-гвардии в Копенгагене, а потом был унтер-офицером во втором драгунском полку. После смерти старшего брата ему пришлось вернуться домой, чтобы принять на себя управление усадьбой и должность ленсмана, вот тогда-то вдова пробста де Тейлеманна обратила на него свое внимание и решила, что он должен стать ее мужем. Вильхельм слышал, что у них дома служанки именно так говорили о четвертом браке его бабушки. И она добилась своего, несмотря на то что ее дети от первого брака, а также друзья и родственники ее третьего супруга горячо протестовали против этого шага.
Вильхельм сам не понимал, почему именно сейчас он вспомнил о бурной супружеской жизни этой старой женщины. Но что-то в том, как она сперва благосклонно, не спеша погладила по щеке Клауса, а потом насмешливо потрепала его непокорную рыжую шевелюру, навело его на эту мысль. В Клаусе и ленсмане Люнде было что-то общее. Вообще-то они были совсем не похожи друг на друга — ленсман был светловолосый, голубоглазый, с высоким облысевшим лбом и красным обветренным лицом. Клаус же имел полноватое овальное лицо, обрамленное крупными светло-каштановыми локонами, и его смугловатая кожа была нежна, как бархат. За едой он разговаривал с бабушкой, поднимая на нее свои большие, коровьи глаза — темные и словно подернутые синевой. Теперь Клаус выдвинулся на первое место, он вступил в разговор с бабушкой и живо отвечал на ее вопросы о жизни семьи, причем, по мнению Вильхельма, более подробно, чем требовалось. Учитель Даббелстеен и незнакомый возница склонились над столом, втянув головы в плечи, и жадно поглощали пищу. Клаус же сидел, свободно расправив плечи, смотрел бабушке прямо в глаза, и на губах его играла легкая улыбка; время от времени, когда позволяла беседа, он подносил ко рту ложку супа. Порой Клаус становился очень болтливым, хотя в иные дни из него было не вытянуть ни слова.
Нет, в Клаусе и ленсмане Люнде решительно было что-то общее, да и Уле, молодой брат матери, был тоже похож на них. Даже полнота их была какая-то одинаковая, свидетельствующая о прочном, солидном достатке, — у всех троих были округлые плечи, сильные мускулы, чистая, здоровая кожа и влажные глаза.
Ленсман несколько раз заезжал к ним, когда бывал на стекольном заводе, Уле тоже, а вот бабушка — никогда. Последний раз Вильхельм видел ее года три назад, он помнил, что, вернувшись домой, матушка сказала отцу, что на этот раз бабушка обещала приехать и проведать дочь, когда той подойдет время рожать. Тогда матушка носила Рикке. А отец засмеялся и сказал, что мадам Элисабет и раньше уже грозила приехать к ним, но, слава Богу, пока что это их миновало. Отцу бабушка не нравилась.
Брат матушки, Петер Андреас, живший в Копенгагене, не захотел иметь портрет своего отца, майора Экелёффа, и своей матери, на котором она была изображена так, как выглядела, будучи замужем за майором. Родители Вильхельма предложили переслать эти портреты ему в Копенгаген, но Петер Андреас ответил, чтобы они не тратились на пересылку. Теперь эти портреты висят над канапе у них в зале. Вильхельм находил явное сходство между этой толстой старой женщиной и молодой, красивой дамой, изображенной на портрете. На портрете у нее были такие же круглые глаза, но там они были синие, точно фиалки. И вздернутый носик с алчными круглыми ноздрями также находился в центре круглого личика, свежего и белоснежно-розового, как восковое яблоко. Дама на портрете была напудрена, светлые волосы уложены в забавные букли; в детстве эта странная прическа всегда напоминала ему о сбитых сливках, ложившихся волнами вокруг мутовки. Возле правого виска у дамы была приколота роза, длинные брелоки из жемчуга и желтых камней обрамляли привлекательное смелое лицо, на котором выступающая вперед губка соперничала свежестью с розой в волосах. На даме было платье с небесно-голубым шелковым лифом, похожим на фунтик, и с таким глубоким вырезом, что большие, крепкие, круглые, словно точеные груди вырывались из своей тюрьмы. У левой груди был приколот букет красных роз и зеленых листьев. На Вильгельма всегда производило сильное впечатление изящество этой дамы, но только теперь он понял, что она была очень красива, несмотря на мопсообразый нос и обнаженные груди, которые в его детском воображении рождали слабые воспоминания о грудных младенцах, детской, пеленках и присыпке. Теперь-то ему было ясно, что его бабушка была очень привлекательная в те далекие годы, когда была майоршей Экелёфф.
Ничего удивительного, что ее сыновья — дядя Петер Андреас и дядя Каспар — считали ее нынешний брак с унтер-офицером мезальянсом. Майор на портрете выглядел весьма внушительно со своими длинными, закрученными кверху усами на смуглом лице, в треуголке, надетой на белый парик, и строгой красно-сине-желтой военной формой. Но тогда выходит, что и брак бабушки с их настоящим дедушкой, Давидом Фразером, тоже был мезальянсом? Давид Фразер был писарем у майора. Под этими большими портретами в золоченых рамах висел небольшой портрет Давида Фразера, сделанный пастелью, — светловолосая голова в профиль. Портрет был сильно размыт, потому что однажды во время уборки под стекло попала вода. Вильхельм знал, что дедушка родился в Хельгеланде, в Нурланде, но вообще-то предки его были шотландцы. Там, в Нурланде, у них было огромное имение, однако дедушка поссорился со своими родными из-за судебного процесса, который он, по настоянию бабушки, затеял против своего зятя. Бертеля назвали в честь дедушки, полное имя которого было Бертель Давид Александр Фразер. Мать помнила о своем отце лишь то, что он был очень добр к ней и красиво играл на флейте.
Сама бабушка была дочерью шкипера из окрестностей Фредриксхалда. Первый ее брак был выгодной партией, второй — мезальянсом. Потом она опять составила хорошую партию, выйдя замуж за богатого старого пробста де Тейлеманна, но детей от него у нее не было, и потому большая часть его состояния перешла к его детям от первой жены. После этого вдова пробста вышла замуж за молодого ленсмана. Вильхельм должен был признаться, что жизненный путь его бабушки был достаточно сложен. Уж если на то пошло, бабушка была не менее загадочной женщиной, чем мадам Даббелстеен. Надо полагать, люди сплетничают и о ней. Раньше он никогда об этом не думал…
— Почему ты так на меня смотришь, милый Вильхельм? — спросила вдруг мадам Элисабет. — Хочешь мне что-то сказать?
Вильхельм смутился, поняв, что она заметила, как он украдкой поглядывал на нее. Он опустил глаза в тарелку и отрицательно покачал головой.
— Как я понимаю, наш любезный Аугустин Даббелстеен вроде бы похитил этих детей? — В спокойном голосе мадам Элисабет слышались нотки, не предвещавшие добра. — Думаю, вы согласитесь со мной, господин учитель, что ваш побег от моего зятя — довольно бесцеремонный поступок? Тем более с его юными сыновьями, доверенными вашей опеке. Ведь вы не сообщили дома о своих намерениях?
— Я не собирался брать их с собой, уважаемая мадам Люнде. Я рассчитывал встретить кого-нибудь в Сандтангене, с кем мог бы отправить детей обратно домой.
— Допустим, но зачем вам понадобилось брать Клауса и Вильхельма с собой в Сандтанген?
— Им так хотелось прокатиться в санях! А я не мог объяснить им цель своей поездки в Сандтанген… Я вообще не помню, о чем я тогда думал! — Даббелстеен прижал к вискам длинные тонкие пальцы, и его темные локоны заструились между ними, как змеи, он в отчаянии крутил головой. Потом откинул голову назад и посмотрел прямо в глаза своей мучительнице — Вильхельм сразу понял, что бабушка нарочно мучит учителя. Бледный, узкий лоб Даббелстеена покрылся капельками пота. Его профиль, несмотря на римский нос, портили выступающая вперед челюсть и почти полное отсутствие подбородка. Казалось, Даббелстеен, желая заглушить внутреннюю тревогу, занял наступательную, чтобы не сказать дерзкую, позицию: — Вы должны понять, мадам, я был взволнован, потрясен до глубины души…
— И в голове у вас помутилось от сивухи, которую вы выпили.
Даббелстеен втянул голову в плечи:
— Мое состояние духа… Уверяю вас, мадам, я был близок к безумию… Да, я выпил. Чтобы обрести ясность мысли. Обстоятельства заставляли меня действовать, и действовать быстро. Мне нужно было собрать все свои душевные силы… решить, что предпринять…
— Вот именно. И что же вы были намерены предпринять?
Даббелстеен махнул рукой:
— Что я был намерен предпринять?.. Боже мой, мадам Люнде, именно этого я и не знал! — Голос у него сорвался, в нем послышались слезы. — Я думал только о ней, о моей несчастной Маргит. Я рвался домой, чтобы быть рядом с ней. И если мне будет позволено, сказать ей слова утешения, заверить ее в своей неизменной преданности… Не знаю! Может быть, заступиться за нее, сочинить просьбу о помиловании и поспешить с ней к нашему милостивому кронпринцу… Ведь Маргит оказалась жертвой несчастных обстоятельств, ужаснейшего соблазна… Нет ничего удивительного, что, встретив Анстена, моего друга детства, — Даббелстеен показал на бородатого крестьянина, — я совершенно забыл подыскать для мальчиков подходящих попутчиков и отправить их домой…
Мадам Элисабет не без сочувствия покачала своей тяжелой головой:
— Все это бесполезно, Даббелстеен, поймите… Маргит добровольно призналась, что уже больше трех лет она и ее отчим… Вы сами понимаете… И что за это время она родила и убила троих детей.
— Мадам Элисабет, помогите нам! — жалобно воскликнул Даббелстеен. — Неужели вы не в силах помочь нам…
— Ни один человек не в силах помочь вам, — ответила мадам Элисабет.
— Вы можете! Можете! Если кто-то и знает выход из этого положения, так только вы! Само Провидение привело нас к вам этой ночью…
— Не Провидение, а сивуха, любезный Даббелстеен. И еще то обстоятельство, что Вильхельм спал не так крепко, как вы трое, и что он не потерял голову.
Кое-кто из незнакомых гостей подошел к ним поближе. С каменными красными физиономиями они смотрели на бледного молодого человека, который размахивал длинными руками и плакал — пусть даже с похмелья. Вильхельма вдруг охватил гнев. Эти самодовольные норвежские крестьяне, которыми Даббелстеен всегда так гордился, вот они стоят тут, эти старомодные люди, и молча с неудовольствием смотрят на учителя, который, плача, выворачивает наизнанку свою душу. Не успев сообразить, что делает, Вильхельм оказался рядом с учителем, схватил его за плечо своей худой детской рукой и сильно встряхнул:
— Господин Даббелстеен, перестаньте!.. Возьмите себя в руки, господин Даббелстеен! Идемте со мной. Вы сможете поговорить с ленсманом завтра утром.
— Золотые слова. — Ленсман кивнул. — А сейчас ступай спать, Даббелстеен. Вильхельм прав, уведи его, Вильхельм…
— Пошел прочь, мальчишка! — Учитель сбросил с себя руку Вильхельма. — Важничаешь, потому что привез нас сюда?.. Пусти меня! Я хочу поговорить с хозяйкой. Мадам Люнде, вы можете все, что захотите, я знаю! Вы все про всех знаете… Вам известно такое о соседнем ленсмане, Симене Бюрстинге, что вы могли бы заставить его отворить двери темницы, где томится Маргит…
Кровь ударила Вильхельму в голову. Он снова сердито схватил учителя. Нет, он не важничает, не его вина, что он сохранил еще каплю рассудка и хочет спасти своего учителя от еще большего позора…
— Господин Даббелстеен, прошу вас, идемте со мной! — Вильхельм огляделся, словно прося взрослых о помощи.
И вдруг увидел на их лицах новое выражение, которое испугало его, он не мог истолковать его, но чувствовал, что оставаться здесь опасно. Мадам Элисабет встала, глыбоподобная, грозная, с тяжелой головой в желтом чепце, венчавшей зеленую пирамиду домашней кацавейки.
— Идемте! — Вильхельм снова потянул господина Даббелстеена. — Идемте! — чуть не со слезами молил он, видя, что учитель не понимает надвигающейся опасности, — только сейчас до Вильхельма дошло, какие страшные слова только что произнес его учитель. А Клаус хоть и был тоже смущен, но воспользовался замешательством и выпил еще один стакан пунша. Вильхельму показалось, что сейчас он тоже потеряет рассудок, — он был в бешенстве и в отчаянии от того, что эти двое ничего не понимают…
Даббелстеен оттолкнул Вильхельма, и тот отлетел на несколько шагов. И тут же учитель бросился на колени перед мадам Элисабет, протягивая к ней умоляюще сложенные руки:
— Мадам! Вы знаете все лабиринты человеческого сердца!.. Мадам, вы обладаете властью богов! Сжальтесь над нами! О, у вас такая власть над людьми, над мужчинами. Поезжайте туда! Скажите, что вы хотите посетить свою старую подругу, мою матушку…
— Да вы сошли с ума, Даббелстеен! Не в моих силах помочь вашей девушке избежать… Ведь вы это имели в виду?.. Она сама призналась в убийстве…
— Вспомните, вспомните, мадам Элисабет, моя мать когда-то была вашей ближайшей подругой…
— Довольно, прекратите! — Старая женщина на мгновение стала олицетворением угрозы. Потом опять приняла прежний облик и повернулась к своему мужу: — Надо отправить этого несчастного в постель. Он так пьян, что уже ничего не соображает и не помнит.
— Да, да. — Ленсман кивнул. — Помогите кто-нибудь увести его отсюда. Парнишке одному не справиться. А вот Клаус, похоже, обойдется и без посторонней помощи. — Он улыбнулся.
— Думаю, учитель и Анстен могут лечь в овине, — сказала мадам Элисабет. — Ты, Анстен, помоги Даббелстеену, а ты, Уле, кликни Эйнара, пусть поможет вам. Тогда вы справитесь с ним…
Даббелстеен вскочил. Оттолкнув старого крестьянина, он раскачивался из стороны в сторону, высокий и торжественный.
— Мадам Элисабет, помните, в Ветхом завете Адонию… Он пошел к Вирсавии и просил ее, чтобы она помогла ему и Ависаге Сунамитянке. И она замолвила за них слово, потому что сердце ее сочувствовало горю любящих. У Вирсавии, жены Давида, было чувствительное сердце… У Вирсавии! — Он с криком снова бросился на колени. — Мадам, покажите, что и у вас тоже чувствительное сердце!.. — Теперь он рыдал уже в голос.
Вильхельм со страхом смотрел на обезумевшего учителя. Ему казалось, что он спал и его сон вдруг закончился страшным кошмаром. Рядом с ним оказался Клаус, он глупо уставился на учителя своими коровьими глазами, и вдруг его красивое полноватое лицо начало расползаться в улыбке. О Господи, нельзя отрицать, что Даббелстеен и в самом деле был смешон. Это-то и было самое страшное.
Бабушка не сводила с него глаз. Потом передернула плечами, словно ей стало холодно, и это движение волной заструилось по всем ее пышным формам. Темные шары глаз закатились глубоко в мешки век.
— Одному ему до постели не добраться. Придется вам отнести беднягу.
Уле Хогенсен, парень по имени Эйнар и незнакомый крестьянин подхватили учителя. Даббелстеен страшно закричал и безуспешно попытался стряхнуть их с себя, но они быстро утащили его из залы.
Мадам Элисабет вздрогнула так, что ее пышное тело всколыхнулось под кацавейкой. Потом, словно проснувшись, она повернулась к своим внукам:
— Вам тоже пора отправляться спать. Вам постлано в конунговом амбаре. Сами видите, здесь в доме все места заняты. Не испугаетесь спать там одни? Впрочем, уже светло, — успокоила она их. — Люди давно встали. Тебе не будет страшно спать в конунговом амбаре, Вильхельм?
Вильхельм отрицательно помотал головой. Но мысль о том, что им придется спать одним, была ему неприятна. Конунгов амбар стоял на отлете. Впрочем, он и не вспомнил бы о страхе, если бы бабушка сама не спросила его об этом.
— Нет, мне не страшно. Но может, будет лучше, если господина Даббелстеена тоже там уложат? Ведь там две кровати. И мы могли бы присмотреть за ним…
Но мадам Элисабет как будто не слышала его.
— Я же сказала, что люди уже встали. Бояться нечего, мой милый.
— Я понимаю. Идем, Клаус. Покойной всем ночи. Бабушка, пошлите, пожалуйста, завтра с утра человека к нашей матушке. Я не хочу, чтобы дома тревожились, — ведь повода для волнений уже нет.
Мадам Элисабет милостиво кивнула.
— Наш человек уже уехал к ним. — Она положила руку ему на плечо. — Меня радует, что ты такой заботливый и разумный мальчик, Вильхельм. — Она снова погладила Клауса по щеке и за подбородок приподняла его лицо. — Ты совсем сонный, дружок. Покойной ночи вам обоим.
На дворе было уже светло, дома усадьбы темнели на фоне белесого зеленоватого неба, на юго-востоке, где долина сужалась вокруг русла реки, воздух над горами казался желтовато-белым. Верхняя половинка двери в конюшню была отворена, там внутри двигались люди с фонарями.
Клаус споткнулся и чуть не упал, Вильхельм подхватил его под руку. Грязь на тропе затвердела — к утру подморозило, и ветер почти прекратился. Вильхельм вывел брата за калитку. Тропинка к конунгову амбару заросла травой, трава замерзла и теперь хрустела у них под ногами. В полукруглом трехстворчатом окне на залобке амбара горел свет, и у Вильхельма полегчало на сердце.
Почему бабушка не разрешила, чтобы Даббелстеен лег с ними?.. С чувством невосполнимой утраты Вильхельм подумал, что, может быть, им уже никогда не придется общаться с учителем, как прежде. Похоже, они многого не знали о Даббелстеене. Но учитель всегда так старался порадовать их, так много знал, был такой умный, такой увлекающийся… Теперь-то Вильхельм понимал, что в Даббелстеене скрывалось что-то еще. Составленный им образ любимого учителя этой ночью разбился вдребезги, и Вильхельм знал, что уже никогда не сможет собрать эти осколки в единое целое. Скорее всего, Аугустин Даббелстеен теперь уйдет из их жизни. Отец не простит ему такого поступка, это-то Вильхельму было ясно.
Перед ними высился темный и таинственный конунгов амбар, его верхний ярус сильно выдавался над нижним. Он был очень старый: по преданию, в нем однажды заночевал конунг Хоген Хогенсен[9]. С большим трудом Вильхельму удалось поднять брата по крутой внутренней лестнице и провести по темной галерее, окружавшей амбар. Дверь была такая низкая, а порог такой высокий, что он ударился головой, хотя и не забыл нагнуться. Втащить за собой Клауса было не так-то просто, и Вильхельм не стал ограждать брата от толчков и ударов, выпавших на его долю.
На полке под окном стояла зажженная свеча, и возле одной из кроватей Вильхельм разглядел спину молодой девушки с длинными светлыми косами. Здесь было очень холодно, гораздо холоднее, чем снаружи, и потому Вильхельм с радостью увидел, что она сунула под перину грелку на длинной ручке. Девушка обернулась, у нее было красивое, замечательно светлое лицо с широким, чистым лбом.
— Поздненько вы ложитесь. — Она улыбнулась и тут же зевнула. — Небось устали?
— Так ведь и для тебя это поздно. — Вильхельм с интересом следил за ее быстрыми движениями — она зачерпнула из бадейки воду и вылила ее в таз, рядом она положила полотенце.
— Да я уж три часа как встала, — засмеялась она и собрала свои вещи. — Ну, всего вам доброго, спите спокойно!
— Как тебя зовут? — обрадованно спросил Вильхельм. На вид ей было столько же лет, сколько ему, но вела она себя, как взрослая.
— Тура.
— Покойной ночи, Тура, и большое спасибо.
Он стоял и слушал, как она легко бежит вниз по лестнице, бадейка то и дело ударялась о стену. Вильхельм сразу успокоился, и к нему вернулось мужество. Все впечатления ночи вытеснило гордое сознание: впервые он не ложился всю ночь! Работники в усадьбе уже встали, а они только ложатся. А сколько всего им пришлось пережить!..
За стеной звучали чистые, металлические трели синицы: ти-ти-тю-ю, ти-ти-тю-ю!.. К задней стене были приколочены две кровати, их разделял узкий резной шкафчик. Сводчатый потолок был выложен квадратами, планки образовывали что-то вроде звезды. Два стула, обитые раскрашенной тисненой кожей… Здесь было красиво и уютно — помещение обставили еще при жизни прежнего ленсмана. А являвшиеся тут привидения древних конунгов и великанов, о которых рассказывал Даббелстеен, были, конечно, досужим вымыслом. На рябине, что росла под окном, синица исполняла свою веселую утреннюю песню: ти-ти-тю-ю, ти-ти-тю-ю.
— Ну, а теперь быстро в постель! — заторопил он Клауса, стоявшего с закрытыми глазами. Сам он живо разделся и, сняв шейный платок, завязал на концах узлы — он видел, как это делал отец, когда они однажды ночевали не дома и отец забыл взять с собой ночной колпак. Вильхельм уже стоял в одной рубахе, готовый забраться в постель, как вдруг вспомнил, что не прочел вечернюю молитву. Или ее следует назвать уже утренней? Он подумал, что утренняя молитва как нельзя лучше подходит к их положению. Опустившись на колени, он быстро проговорил: — Боже Вечный и Всемогущий, милостивый Отец наш Небесный! От всей души благодарю Тебя в этот ранний час, что во тьме прошлой ночи Ты был моим солнцем и моим щитом и отвел опасности и несчастья, грозившие моей душе и моему телу. — Вильхельм говорил шепотом, быстро, потому что замерз, и все-таки чувствовал странный, глубокий смысл этих вечных слов, в которые обычно не вдумывался, — эти слова всегда следовало произносить утром. — Ты избавил душу мою от искушения, тело — от недуга, глаза — от слез и ноги — от слабости. Но поскольку самое великое зло — это грех, помоги мне, Господи, выстоять против него. — И это была сущая правда, он помнил о возлюбленной Даббелстеена и о том, как сам Даббелстеен корчился, стоя на коленях. Вильхельм невольно заговорил еще быстрее: — Простри надо мной Свою десницу, Господи, пошли в меня Свой дух, пусть снизойдет на меня Твой покой, — молил он с облегчением, словно выехал наконец на своего рода духовный тракт и путь его стал легче и надежнее, как только он покончил с грехом и несчастьями. — Научи меня жить не в себе самом, но в вере в Сына Божьего…
Теперь и Клаус стянул с себя рубаху и стал на колени рядом с Вильхельмом — он шевелил губами так быстро, точно хотел догнать брата.
— Ты ничем не прикроешь голову? — недовольным шепотом спросил Вильхельм.
Клаус только встряхнул кудрями, и Вильхельм продолжал:
— Отец Всемогущий, сохрани также моих добрых родителей. — С раскаянием он подумал о том, что, благополучно добравшись до дома ленсмана Люнде, он ни разу не вспомнил о тех, кто дома тревожился за них. Пусть вид плачущего Даббелстеена был ужасен, но все было так интересно! Вильхельм, во всяком случае, был целиком и полностью поглощен случившимся.
Конец утренней молитвы он пробормотал, плохо понимая, что говорит, — он был потрясен, осознав, что события этой ночи даже доставили ему удовольствие и что сочувствие родителям наполняло его душу лишь в те минуты, когда ему было страшно. Как только он оказался в безопасности, оно словно покинуло его.
Вильхельм забрался в постель. Простыни были чуть-чуть влажные — грелка вытянула влагу из льна. Но ему было приятно спрятать свои замерзшие ноги в этом согретом гнездышке. Мягкая перина, подушки — лежать было так удобно! Дома они спали на соломенных тюфяках. Вильхельма опять охватило чувство блаженства, его душа не могла дольше хранить тревогу, горе и сочувствие к чужой судьбе. Что-то в нем было сильнее желания отдать свое сердце другим людям, заставляло замкнуться в себе и наслаждаться этой удобной постелью.
Клаус босиком прошел к простенку между кроватями и открыл резной шкафчик:
— Смотри, Вилли, помнишь?.. — Он стоял в белой нижней рубахе, с распущенными по спине волосами и, смеясь, протягивал брату ночной горшок.
Вильхельм даже не понял, почему в нем вдруг вспыхнул гнев и ему стало стыдно. Конечно, он помнил этот сосуд, он и сам был от него в восторге, когда они были здесь в прошлый раз, горшок показался ему тогда страшно забавным и пикантным. На дне горшка были изображены отрубленные головы двух казненных графов — Струензее и Брандта, а вокруг них написано:
Решили вы предателями стать,
И все датчане будут на вас сс…
— Поставь на место! — Вильхельм с удивлением почувствовал, что от бешенства у него перехватило горло. — Ступай на галерею, если хочешь справить нужду. Тебе никто не разрешал пользоваться этим горшком…
Клаус с удивлением взглянул на брата. Но поставил горшок на место и зашлепал к кровати.
Эти люди были мертвы, они ценой жизни искупили свое преступление. Только теперь Вильхельм понял, как подло было преследовать покойников этим бессмысленным презрением.
Дортея вскочила в смятении. Верно, она заснула, опершись на левую руку, грудь и плечи у нее были обнажены. Дортея замерзла, ее рука онемела. Но маленький Кристен спокойно спал, прижавшись к ее боку, должно быть, он незаметно заполз поглубже под перину. Свеча на ночном столике почти догорела, пахло горячей латунью и расплавленным салом. Через смотровые отверстия в ставнях проникал серый рассвет.
Увидев, что лежит в своей спальне, Дортея вздохнула с облегчением. Она задула чадящий фитиль, укуталась в перину и распрямила затекшую руку. Слава Богу, это был только сон. И тут же разочарование и чувство стыда сдавили ей горло. Дортее приснилось, что она лежит в постели с Бисгордом, своим первым мужем.
Ночью, когда она меняла пеленки Кристену, в спальне было холодно, и она взяла его к себе, чтобы дать ему грудь, и, верно, заснула, несмотря на страх, сжимавший ей сердце. Проснулась она неотдохнувшая, замерзшая, и спина ныла от неудобной позы. Тревога тут же вернулась к ней. К тому же сон вызвал в памяти неприятные подробности ее прошлой жизни и навалился на нее со старой, полузабытой malaise[10].
С Дортеей бывало и прежде — правда, редко, — что ей снился ее первый муж. Но никогда он не снился ей так реально, так отвратительно интимно. Вздрогнув, она зарылась поглубже в подушки и обхватила малыша рукой, по которой теперь уже бежали мурашки. Спиной она ощущала тепло Бертеля — и поняла, хотя ей и не хотелось в этом признаться, что острый, упершийся в нее локоть сына пробудил воспоминания о старом муже.
В комнате уже проступали очертания предметов. Наконец-то пришел конец этой страшной ночи! Наконец они смогут с удвоенными силами начать поиски! Жители соседних усадеб были готовы прийти им на помощь. Вернувшиеся после ночных поисков люди говорили со служанками о цыганах. На кофе, которое она приказала приготовить для Ларса и других искавших, потихоньку собрались все обитатели дома, даже няня и кормилица с Рикке на руках. Конечно, их огорчение и участие были чистосердечны, их вины не было в том, что этот ночной совет за кофе оказался желанным разнообразием среди будничных забот и что они с мечтательным наслаждением пустились искать объяснения исчезновению учителя и мальчиков…
Эти бедные цыгане с трудом добывали пропитание для своих собственных детей, и Дортея всегда полагала маловероятным, чтобы они занимались похищением чужих. Гораздо больше она опасалась, что Теструп столкнется с бродягами, как он называл их, — он так легко терял самообладание, когда бывал раздражен.
Ей было мучительно думать, что эта неизвестность продлится еще какое-то время и что она не в силах положить ей конец. Все, что было в человеческих силах, они уже сделали, и теперь оставалось только запастись терпением и надеждой и ждать.
От усталости Дортея чувствовала себя словно избитой. Усадьба просыпалась. Обычно Дортея еще немного дремала после того, как Йоханне уносила Кристена в детскую, — в шесть она уже вставала. Сквозь эту легкую дремоту она слышала, как весело щебетали малыши в детской, как вскрикивали старшие девочки, когда во время умывания им в глаза попадало мыло, и как няня Гунхильд причесывала им волосы. Дети то смеялись, то ссорились… Так наступало время вставать. Дортея еще сидела за своим туалетным столиком, когда служанки прибегали к ней за указаниями. Она чувствовала, как постепенно в ее руках сосредоточиваются все нити большого хозяйства, кровь начинает бежать быстрее, голова работает все лучше и лучше…
А вот у больных и старых людей жизненные силы не возвращаются, отхлынув прочь в короткий промежуток между ночью и утром. Многие умирают в это время суток. Бисгорд умер двадцатого марта в половине пятого утра. Она и сама испытала нечто подобное, находясь между жизнью и смертью, когда двенадцать лет назад родила мертвого ребенка, того, который первый должен был носить имя Бертель, — сколько сил забирает это искушение покинуть сонм живых и заснуть последним, беспробудным сном именно в то время, когда здоровые с радостью пробуждаются, чтобы отдаться заботам нового дня.
Для нее тоже придет этот утренний час, когда она навсегда закроет глаза и позволит другим жить дальше уже без нее. Дортея никогда не думала о смерти, как о чем-то неизбежном, даже тогда, двенадцать лет назад. Все время она чувствовала, как ее тело и дух находят в себе скрытые силы и как она снова минует ту черту, где Смерть появляется и забирает тех, кто покончил счеты с жизнью. Нет, у нее еще оставались дела в этом мире, у нее были малыши, которые нуждались в ней, у нее был муж. Они еще так мало прожили вместе, только-только подошли к началу того, когда люди становятся друг для друга всем.
Они вместе уже шестнадцать лет. Это были благословенные годы, рядом с ней жил человек, которого она любила, ей он мог рассказывать о своих надеждах и огорчениях, о своих планах, удачных и неудачных. Теструп вообще-то бывал неразговорчив, упрям и подозрителен, особенно по отношению к тем, кому должен был подчиняться. Сколько раз Дортея жалела, что они не смогли остаться на железоделательном заводе, где Теструп работал раньше. Он много раз хотел бросить этот стекольный завод, так донимали его господа из компании, их вмешательство и придирки. Сколько трудностей ему пришлось преодолеть, прежде чем он смог внести в производство все изменения и улучшения, которые, на его взгляд, были необходимы. Впрочем, и на железоделательном заводе тоже не все было гладко между Теструпом и хозяином.
Когда Теструп занял место управляющего стекольным заводом, леса, принадлежавшие заводу, были вырублены, склады переполнены никудышной продукцией. Самые лучшие работники из старшего поколения покинули завод, недовольные тем, что им нерегулярно выплачивали жалованье и обманывали в выплате натурой. Учетные книги велись неудовлетворительно — истинный убыток за целый ряд лет был значительно больше указанного в документах. Несмотря на все эти трудности, Теструпу удалось поставить завод на ноги. Прежде всего он пригласил на работу Шарлаха и уговорил вернуться из Швеции его зятя, мастера Вагнера. Продукция сразу стала лучше, а несчастные случаи — реже. Теструп ввел изменения, многое перестроил, заключил выгодные сделки на продажу и перевозку стеклянной продукции. Четыре из последних пяти лет завод приносил определенную прибыль. Теструп открыл школу для детей рабочих, перестроил дома, в которых они жили. Ее милый, несговорчивый Йорген был часто весьма доволен своей деятельностью.
Конечно, Дортее хотелось, чтобы у мужа было больше свободного времени для детей. Но куда важнее было их уважение и доверие к отцу. Она пыталась, как могла, сама удовлетворять остальные потребности детей. И кажется, слава Богу, это ей удавалось. У них было все необходимое. Даже Бертель в последнее время заметно окреп. По словам господина Даббелстеена, он достиг успехов по многим предметам. Пусть у него не ладилось с математикой и с латинской грамматикой. Зато он хорошо рисовал и был очень музыкален. А те четверо детей, которых она родила, когда они уже переселились сюда, были здоровые, веселые и красивые — особенно Теструпа радовали его маленькие дочки.
За каждого рожденного ею ребенка Дортея платила частицей своей молодости и красоты — упругостью и румянцем щек, перламутром улыбки, блеском глаз, который Винтер воспел в стихотворении, преподнесенном ей на день рождения. Груди у нее обвисли, живот сделался большим и дряблым. Но часто ей доставляло странное удовлетворение замечать, как жизнь оставляет на ней свои метки. В первом браке ее красота оставалась бесплодной, ненужной и почти незаметной, как цветы, которые умирают медленнее, если стоят в холодной воде. В свое время Дортея поняла, что красива. О, как она была тщеславна, а сколько было надежд! Слуги в усадьбе ее отчима пробста де Тейлеманна поощряли тщеславие Дортеи, подталкивали ее фантазию: в один прекрасный день обязательно явится молодой, красивый, обаятельный и богатый жених и увезет ее из дома, где она была бедной падчерицей, плодом неразумного брака хозяйки с молодым человеком без всякого состояния.
Но вот пробст де Тейлеманн скончался. И его друг и сосед, к которому Дортея в детстве относилась с таким почтением и так восхищалась красотой его чернокудрой дочери, стал его преемником. Дортея надеялась, что ее матушка теперь выйдет замуж за пробста Бисгорда, и мечтала найти сестру в прекрасной Кристенсе. Для нее было тяжелым ударом, когда мать однажды объявила ей, что пробст Бисгорд просит у нее руки Дортеи. Сопротивляться было бесполезно. С родственниками отца у нее не было никакой связи, единоутробные братья были далеко: Каспар — в Вест-Индии, Петер Андреас — в Копенгагене. А сознание того, что она никогда не питала к матери теплых чувств, к коим обязывали ее дочерний долг и религия и кои выражались в непременных пожеланиях здоровья и благополучия, внушало ей робость. Взрослые братья Дортеи, сыновья майора Экелёффа, не были привязаны к матери, еще совсем крошкой Дортея поняла, что за сдержанной вежливостью по отношению к maman они скрывали чувства, близкие к враждебности. Но она поняла также, что и мать не баловала своих детей нежной любовью. Даже сознавая, что ее сострадание к матери не совсем уместно, Дортея не могла воспротивиться ее воле. Отчасти это объяснялось тем, что Дортее было жаль мать, овдовевшую в третий раз, покинутую сыновьями, лишившуюся надежды родить ребенка от пробста, чье состояние теперь почти целиком должно было достаться его детям от первого брака. И к тому же старую — в глазах своей дочери она была старой. Дортея была не настолько наивна, чтобы не понимать, что женщину с темпераментом ее матери должна страшить старость, а уж то, что мужчина, за которого она рассчитывала выйти замуж, предпочел ей ее дочь, вообще было трудно пережить.
Правда, о последнем Дортея могла бы не беспокоиться. Через полгода после того как она стала мадам Бисгорд, ее мать вышла замуж за молодого Хогена Люнде, которого, безусловно, присмотрела себе в мужья еще до того, как выдала замуж свою дочь. Иначе она не требовала бы столь решительно, чтобы Дортея вышла за пробста Бисгорда.
Дортее шел шестнадцатый год, когда ей пришлось пойти к алтарю.
«L’amour c’est un plaisir, l’honneur c’est le devoir»[11], — написала ей мать после того, как у Бисгорда случился первый удар. Вспоминая теперь то время, Дортея удивлялась, что письма матери не вызывали в ней иных чувств, кроме холодной, иронической усмешки. Неужели мать, которая, несомненно, обладала богатым опытом, могла предположить, что ее дочь получает plaisir от брака с Бисгордом? Дортея была замужем уже два года, и, должно быть, ее цинизм был своего рода самозащитой.
Однако, становясь старше, она все больше и больше убеждалась, что эта максима содержала истинную и здравую благожелательность, хотя и казалась немного смешной, оттого что была написана ее матерью.
Неопытность юной Дортеи помешала ей до конца осознать, как ужасны были те годы, когда она вместе с Кристенсе ухаживала за больным стариком, который требовал, чтобы к нему относились, как к ребенку, переносили из кровати в кресла у окна и обратно в кровать. Сама она вначале, по правде сказать, не очень огорчалась, что все приняло такой оборот, и ее отношение к Бисгорду стало отношением дочери к отцу. Обладание юной женой пробудило в старом человеке такую противоестественную страсть, с которой Дортея никак не могла смириться и которая уничтожила то уважение, что она питала к нему, покуда он был почтенным другом ее отчима и по-отечески покровительствовал ей. После того как болезнь парализовала его члены, Бисгорд еще долго сохранял полную ясность ума и души. Он требовал от своей жены и дочери также и духовной пищи, они должны были читать ему вслух книги, содержание которых было выше их понимания. Но в эти первые годы болезни мужа Дортея чувствовала себя почти счастливой, когда, сидя перед ним на скамеечке, читала ему вслух и он объяснял ей прочитанное. Хотя ее образованием в детские годы пренебрегали, она самостоятельно, и благодаря интересу к ней брата Петера Андреаса, приобрела немало самых разных познаний. Теперь она была еще достаточно молода и любознательна и потому с удовольствием позволяла своему старому мужу учить себя. Он еще надеялся, что успеет подготовить к печати свой большой труд, над которым работал долгие годы, — экономико-географическое описание Нижнего Телемарка. Дортея должна была читать ему вслух написанное, поправлять и писать под его диктовку; рисунки орудий труда, животных и растений, которые она сделала на основе его набросков, снискали его одобрение. Кроме того, она была глубоко благодарна ему за то, что он помог ей почувствовать дивную поэзию Оссиана. Воспоминания об отце, которого она так рано потеряла, удивительным образом оживали в ней, когда она, очарованная, погружалась в историю скальда Морвена. Оскар, Кальтон и Шильрик принимали полузабытый милый облик ее отца; его игра на флейте в вечерние сумерки — почти единственное, что она помнила о нем, — казалась ей сродни этим грустным стихам — ведь род отца происходил из той же далекой, туманной, гористой страны. Она уподобляла себя статным, с развевающимися волосами героиням Оссиана — Мальвине, Миноне и Винвеле, — которые лишились своих возлюбленных до того, как познали все радости любви, и оплакивали их, склонившись над арфой в пустых залах королевского дворца или же бродя ночами то в лунном сиянии, то в тумане между каменистыми холмами плоскогорья.
Потом она сама улыбалась над своими фантазиями, когда, наслаждаясь воображаемой болью, пыталась возместить то, чего сама в жизни еще не испытала. С годами разум Бисгорда померк — учитель превратился в брюзгливого деспотичного старика, которого не интересовало уже ничего, кроме его физических потребностей. Тем временем Дортея созрела как женщина. Недоступные ей любовные наслаждения и радость материнства превратились для нее в сладкий яд грез, кои пробуждали в ней то мучительную неудовлетворенность, то страстную тоску по тому, чего она была лишена.
Теперь ее начинало трясти при мысли обо всех ловушках, которые подстерегали ее и о которых она прежде даже не догадывалась. В те времена она испытала бы лишь страх и отвращение, услыхав о такой связи, какая была между Маргит Клоккхауген и ее отчимом. Теперь же едва ли возмущалась ужасными, но вполне объяснимыми последствиями, к каким приводили противоестественные браки между молодыми и старыми.
Один из капелланов Бисгорда, Снебьёрн Гисласон, первый пробудил в ней чувства, которых она стыдилась. Какой бы неопытной Дортея ни была, она тем не менее догадывалась, что не личность Гисласона, а лишь сила обстоятельств создают угрозу ее душевному спокойствию. Она даже хотела, чтобы между Гисласоном и ее приемной дочерью Кристенсе возникла сердечная привязанность, — Гисласон был темпераментной натурой, и ей казалось, что его чувства в равной степени касаются и ее и Кристенсе. А вот Кристенсе она не понимала. В то время они спали вместе на кровати, стоявшей в комнате Бисгорда, — вдвоем им было легче, если требовалось помочь больному. Вообще-то Дортея никогда не видела в этом необходимости. Бисгорд был маленький и легкий, она — молодая и сильная и вполне могла обеспечить ему надлежащий уход, а также вести хозяйство, наняв помощницу. И Бисгорд отнюдь не был глух к разумным предложениям, напротив, он был полностью согласен с Дортеей, полагавшей, что Кристенсе в ее возрасте хорошо бы не откладывая выйти замуж и лучше бы это случилось, пока она еще живет в отцовском доме.
Однако у Кристенсе были преувеличенные представления о дочернем долге. Она с большим неудовольствием выпустила из рук бразды правления и передала их своей мачехе, которая была моложе ее, — это Дортея поняла в первый же день, когда приехала в дом пробста. Что же касается всего остального, Кристенсе встретила Дортею так тепло, что даже повергла ее в смущение: в доме матери она не привыкла к поцелуям, объятиям и ласкам. Сестра-подруга, какую она хотела найти в Кристенсе, оказалась слишком любящей и к тому же пыталась обращаться с ней, как с младшей сестричкой, еще ребенком.
Когда на Снебьёрна Гисласона легли обязанности капеллана, все стало еще хуже. Ночью Кристенсе подолгу рыдала, прижимаясь к ней, и уверяла, что она глубоко уважает Гисласона, но не хочет покидать своего отца и обожаемую Тею, — такие сцены были для Дортеи в высшей степени неприятны. Пребывание Гисласона в их доме закончилось весьма печально: он совратил одну девушку из прихода, и Кристенсе не могла найти достаточно суровых слов для его осуждения. В том, что дело зашло так далеко и его последствия оказались для Гисласона непоправимыми, не было вины Кристенсе, однако Дортея была уверена, что несчастья бы не случилось, если б Кристенсе ответила Гисласону согласием. Потом уже она слышала, что Гисласон женился, стал пастором на своем родном острове и прихожане очень уважали его. Девушка же вышла замуж за жестянщика из Христиании и жила с ним в достатке и согласии. Люди избавили бы и себя и своих близких от горя и от позора, если б умели прислушиваться к голосу природы и разума!
При следующем капеллане, Далгреене, все было спокойно. У него незадолго до того умерла невеста, и он искал утешения в работе. Кристенсе он не нравился, и Дортея не понимала почему. Когда его перевели в Трондхейм и он там женился, Кристенсе не без яда отпускала замечания о его пресловутой верности.
Однако хуже всего стало, когда к ним приехал Винтер. Дортея и предположить не могла, что так будет, когда этот маленький ютландец с кустистыми рыжими бровями и очками в роговой оправе переступил порог их дома. Он был на диво миролюбивый и любезный человек, готовый тотчас прийти всем на помощь, к тому же музыкален и не лишен поэтической жилки. Он оказался истинной находкой для их печального дома. Когда же вскоре его кузен Йорген Теструп получил место на железоделательном заводе и стал их частым гостем, она решила, что цветы радости расцвели и на ее пути.
Дортея еще не задумывалась о характере своих чувств к Йоргену Теструпу, но ждала его посещений, радовалась им и много думала о нем, когда он уезжал. Она вся похолодела от ужаса в тот день, когда Бисгорд сообщил ей, что он хочет, чтобы она вышла замуж за капеллана Винтера после его, Бисгорда, смерти. Однажды он высказал капеллану свою тревогу за будущее жены — ее мать с новым замужеством перешла в более низкое сословие, братья жили за границей, состояния у нее не было. Тогда Винтер объявил, что исполнится его самое большое желание, если фру Бисгорд, когда придет время, примет его руку и сердце. Бисгорд увидел в этом выход из положения, особенно если можно было бы одновременно устроить брак между Кристенсе и Теструпом.
Дортея выразила благодарность Винтеру, но ответила, что, пока Бисгорд жив, она не намерена принимать решения относительно второго брака. А оставшись с ним наедине, дала ему понять, что не позволит никому еще раз выдать ее замуж по своему усмотрению, отныне она сама будет распоряжаться своей судьбой. Она покраснела, заметив, что Винтер догадался о ее чувствах к Теструпу. Однако смущение ее было вызвано главным образом той причиной, что еще полгода назад она относилась к добрейшему Винтеру с мечтательной симпатией, ибо надеялась, что в его лице найдет добропорядочного супруга и станет счастливой женой и матерью, о чем она всегда так страстно мечтала.
Теперь она понимала, что ее чувства к Теструпу были совсем иного свойства, нежели те, что до сих пор беспокоили ее душу и были направлены то на одного, то на другого мужчину из ее круга. Если она не сможет получить Теструпа, в конце концов она, наверное, выйдет замуж за другого. Но того естественного удовлетворения, которое женщина может получить в желанном браке, она не испытает уже никогда. Она не способна сделать счастливым даже самого уважаемого человека, будь им Винтер или кто угодно другой.
Был ли бы счастлив Винтер с Кристенсе, об этом она даже не думала.
Ах, конечно, она научилась понимать, что любовь — это опасная сила. Но коли человек стремится следовать законам долга и добродетели, он не посмеет наслаждаться радостями любви и уже никогда не сможет поблагодарить Провидение за этот редкий дар…
По щекам Дортеи бежали слезы. Она была так счастлива! И если теперь ее счастью пришел конец… о, Боже, она не смеет жаловаться. Les délices de l’amour[12], которые заставляют женщин изменять своим мужьям, мужчин — губить невинных девушек, друзей — предавать друг друга, были для нее восхитительным теплом, присутствовавшим во всем, что бы она ни делала.
Дортея откинула перину и пошарила босой ногой в поисках домашних туфель. Она чувствовала себя помятой и неопрятной, разбитой и усталой из-за того, что проспала ночь, не раздеваясь. Утренний свет показался ей насмешливо серым и холодным, хотя она видела, что чистое и светлое небо на юге обещает хорошую погоду.
Сколько еще часов должно пройти, прежде чем можно будет надеяться получить хоть какое-то известие, сколько еще ждать, чтобы кто-нибудь из людей, отправившихся с рассветом на поиски, вернулся обратно с какой-нибудь вестью, и ведь эта весть может не содержать ничего нового.
Предай все в руки Господни и выполняй свой долг — сейчас она и помыслить не могла, чтобы следовать этому. Если с ее мужем или сыновьями случилась беда… Счастье стало для нее естественной привычкой — именно привычкой… Однажды Теструп принес домой ветку, спиленную со старой сосны. В ее коре торчал наконечник первобытной стрелы, он словно сросся с корой. Дортее казалось, что она тоже несет в своем сердце подобную стрелу, только выпущенную богом любви, несет в нем счастье, которое сладостно и прочно срослось с ее многочисленными обязанностями жены, матери и хозяйки дома. Вырвать из нее эту стрелу можно было, только причинив ей смертельную боль. Исполнение долга, лишенное радости, которое ей довелось испытать в первом браке, представлялось теперь Дортее немыслимым и отвратительным. Неужели судьба снова уготовила ей этот жребий?..
Дортея нередко дивилась про себя, почему некоторые почтенные и уважаемые люди бывают порой столь непривлекательны. Их портило плохо скрытое самодовольство, некая брюзгливость или своего рода скрытая зависть к более легкомысленным и веселым собратьям. Никогда больше она не станет осуждать их за это, понимая, как горько делать то, что необходимо, не чувствуя при этом радости. Тот, кто вынужден постоянно подавлять свои естественные желания ради того, чтобы поступать правильно, легко может поддаться искушению быть довольным собой, — а чем же еще ему, бедному, и быть довольным? Уж это-то она хорошо знала, заплатив за эту мудрость семью годами своей юной жизни, проведенной в рабстве: человек должен стараться соответствовать тому месту, на котором он оказался, иначе жизнь в мире будет невыносимой. И не важно, что по слабости человеческой природы только великие и благородные натуры в состоянии выдержать такое усилие, не приобретя искривления, так сказать, нравственного позвоночника…
Ее жизнь уже не будет похожа на их совместную с Теструпом жизнь, теперь ей придется строить свое бытие исключительно из любви к холодной добродетели и почтению перед далекими Небесами. Кого бы или что бы ей ни пришлось оплакивать как потерянное навсегда — целью ее усилий всегда будет благо ее возлюбленных детей.
Но ведь дети были для нее прежде всего драгоценным залогом их любви. Как бы безраздельно она ни была предана своему мужу, в первое время их супружеской жизни она при всем своем желании не могла ответить на его пыл. От всего сердца Дортея стремилась отдать ему свою нежную дружбу, но она так заледенела в первом браке, что часто с тайным отчаянием сомневалась в своей способности сделать счастливым горячо любимого мужа. Когда же вдруг в состоянии ее тела и души произошли перемены и Дортея с радостным удивлением заметила, что ледяной ком в ней растаял, она поняла, что Бог благословил ее ребенком. Это было как чудо — тепло новой хрупкой жизни, зародившейся в ее лоне, казалось, растопило в ней лед несвободы, и она почувствовала, что созрела, налилась силой и соками, как наливается, созревая, твердая и кислая завязь яблока, несмотря на то что теплая погода пришла поздно и что лето было холодным и ненастным.
Много лет спустя Дортея узнала, что нечто подобное происходило и с другими женщинами. Многие матери испытывают к своему первому ребенку особенную необъяснимую любовь именно за то, что только материнство заставило их женственность расцвести в полную силу. Женщина позволяет мужчине думать, будто он добился этого исключительно своей пылкой страстью, ибо ему хочется верить, что любовь стоит выше законов физической природы, хочется внушить себе и своей любимой, что исключительно чувства, которые испытывает сердце, а не физические перемены заставляют кровь быстрее бежать по жилам, а нервы — трепетать сильнее. Все дети были одинаково милы Дортее, все они имели одинаковое право на ее заботу. Но она-то знала, почему именно Вильхельм был ее любимцем.
Дортея видела, как несколько групп покинули усадьбу и отправились на поиски.
Окна спальни смотрели на северо-запад, в это время года солнце в них не заглядывало. Но со своеобразного подиума перед окном, где стояло ее кресло, в котором она обычно сидела с полной корзиной белья для починки, Дортея могла любоваться светлым днем нарождающейся весны. Там, где на сад падала тень от дома, еще лежали сугробы, но чуть дальше лужайки были обнажены и покрыты инеем, а у изгороди на ветках молодых яблонь играл солнечный свет. В свое время Теструп не без злорадства возмущался, что прежний управляющий разбил сад с северной стороны дома, потратив на это большие деньги. Однако другого места для сада тут не было, и Дортея впоследствии, когда деревья и кусты стали приносить плоды, радовалась этому саду.
Биргитте и Элисабет ушли в школу — Теструп настоял, чтобы первые знания они получили в школе для детей заводских рабочих, — если школа недостаточно хороша, чтобы дать его детям первые знания, значит, она вообще никуда не годится. Позже, весной, когда Биргитте уже исполнится семь лет, она сможет начать заниматься с домашним учителем французским, рисованием и музыкой. Бертель сидел на скамеечке у ног матери и вполголоса повторял латинский урок, последний, заданный ему Даббелстееном. Он больше не спрашивал об отце, братьях и учителе. Но когда Дортея предложила ему пересесть поближе к печке, отрицательно покачал головой:
— Если вы позволите, матушка, я хотел бы сидеть подле вас.
Двое младших были в детской с няней. Скоро уже пора кормить Кристена. Дортее было мучительно слушать размышления и рассказы Йоханне и Гунхильд обо всех загадочных и несчастных случаях, которые произошли в их родных селениях.
Ей попался чулок Даббелстеена. Не без колебания она натянула его на руку и взяла иглу для штопки с неким суеверным чувством — если она будет делать вид, будто ничего не случилось, возможно, все так и будет. Три человека не могут исчезнуть бесследно. Ненадежный лед, цыгане, внезапное безумие, охватившее Даббелстеена, — другие догадки не приходили ей в голову. Но ни о чем ином она не могла думать. Ее фантазии не за что было ухватиться, когда она пыталась вообразить себе положение, в котором оказались Вильхельм и Клаус. Она точно брела в тумане. Ее охватывала неизъяснимая тоска оттого, что она не может представить себе, где они сейчас, что делают и как себя чувствуют. В конце концов их лица и образы сделались нечеткими, словно она уже начала забывать, как они выглядели.
Было ли им страшно, заблудились ли они, звали ли ее, если не словами, то сердцем своим? Наверное, нет. С девочками иначе, они куда чаще обращаются к Богу, чем эти несчастные. Дортея знала, что с ее сыновьями могла приключиться беда, но поверить в это ей было трудно. Кто знает, что им пришлось вытерпеть в это ненастье, которое было вечером и ночью, да и одеты они были не для долгой прогулки. Однако что-то подсказывало ей, что ничего страшного с ними не случилось, если, конечно, их приключение не имело какого-нибудь рокового свойства. Дортея хорошо знала своих сыновей. Трусами они не были. Конечно, ее пугала мысль отослать их из дома. Часто думая, что вскоре им предстоит жить одним среди чужих, вдали от родных мест, она понимала, как сильно будут они тосковать по дому, как им будет не хватать ее, отца и их жизни в Бруволде.
Дортея опустила работу на колени, испугавшись новой ужасной мысли: а вдруг Даббелстеен подбил их сбежать из дому — посмотреть мир, завербоваться в армию, наняться в матросы? Он забил им головы восторженными рассказами о борцах за свободу в Америке и Франции, они бредили удивительной жизнью своего дяди Каспара под горячим солнцем Вест-Индии, о Транкебаре и путешествиях по Китаю. Может, теперь, в минуту отчаяния, он внушил им, что они должны повернуться спиной к своему отечеству и искать счастья в далеких краях?.. Вильхельм и Клаус были добрые дети и горячо любили ее, в этом она не сомневалась. Но Даббелстеен временами бывал опасным соблазнителем, и мальчики, мальчики… Она знала многих юношей, сбежавших из дома в матросы, хотя они и искренне любили своих родителей. Когда мальчиками овладевает жажда приключений, они заглушают в себе голос совести, сочиняя сказки о радостном возвращении домой и о прекрасных подарках, которые привезут отцу, матери, братьям и сестрам…
Но в таком случае их догонят и привезут домой, успокаивала себя Дортея. Слава Богу, отсюда далеко до ближайшего портового города. Вот если бы они по-прежнему жили на железоделательном заводе… Хотя в это время года не так-то легко найти место на каком-нибудь корабле. И денег у них с собой тоже нет…
Она хорошо помнила, как Теструп уговаривал ее, противящуюся тому, чтобы он согласился на должность управляющего стекольным заводом.
— Ты только представь себе, как ты будешь тревожиться, когда Вилли и Клаус подрастут настолько, чтобы самостоятельно плавать на лодке, — говорил он ей.
А как она терзалась страхом, если он сам уплывал на охоту в шхеры! Не успевал он уйти, как она уже с нетерпением ждала его возвращения. Сколь восхитительна была тогда жизнь!..
И для Теструпа годы тоже не прошли бесследно. Пылкий любовник превратился в рассудительного супруга, страсть уступила место сердечной откровенности. Но иногда Дортея помимо воли со вздохом сожаления думала о тех днях. Ее молодость наступила поздно и по закону природы должна была скоро кончиться. Но тем слаще она была. Светлыми летними ночами, тесно обнявшись, опьяненные целебными ароматами листвы и птичьими трелями, они бродили по заводскому парку, и Йорген вдруг нетерпеливым движением срывал косынку с ее плеч, покрывал горячими поцелуями ее захолодевшую на ночном воздухе грудь и, крепко обняв за талию, увлекал по аллее в тишину увитого диким виноградом домика, в котором они тогда жили. Или, тепло укутанная, она сидела в санях, Йорген стоял сзади с вожжами в руке и громкими криками подбадривал лошадь, которая неслась так, что Дортея закрывала глаза, чтобы в них не попали снег и осколки льда, летящие из-под конских копыт, — так по стальному льду залива они возвращались на железоделательный завод из города, куда ездили в гости. А потом у себя в спальне она торопливо снимала украшения и шелковое платье, посмеиваясь и опасаясь, что сейчас к ней ворвется Йорген. Разгоряченный вином, музыкой и поездкой в санях, он иногда слишком пылко стремился заменить ей горничную, что не могло идти на пользу ее единственному нарядному платью…
Дортее пришлось пойти на кухню и посмотреть, все ли там в порядке. Она хотела подать на обед ячменную кашу и соленого морского окуня, любимое блюдо Йоргена. Вообще-то никто не разделял его любви к морскому окуню, который к этому времени уже успевал прогоркнуть. Йорген каждый год получал бочонок соленого морского окуня из Трондхейма от своего двоюродного брата… Йорген сказал, что ему нельзя надолго отлучаться из конторы… — может, он вернется домой к обеду?
Дортея решила в любом случае накрыть стол для мужа. Стол выглядел непривычно маленьким — одно крыло не было поднято — ведь отсутствовали еще трое. Она подумала, что было бы приятнее есть со всеми на кухне, — она обычно ела там, когда ее мужчин не было дома. Но для поддержания мужества Дортее было необходимо накрыть стол в своей комнате, сделав вид, что она ждет мужа к обеду. Как только Элисабет и Биргитте вернулись из школы, удивленные, с широко раскрытыми глазами, она велела им садиться за стол.
— Лисе, прочти, пожалуйста, молитву, кажется, сегодня твоя очередь?
Элисабет заикалась и запиналась, она всегда неважно помнила молитвы, а сегодня тем более. Они с Биргитте то и дело поглядывали на пустой стул во главе стола, где стояли отцовский графин с водкой, кувшин пива, две пустые тарелки — глубокая на мелкой — и массивный серебряный прибор. Все это выглядело так торжественно, когда этим не пользовались. Девочки раньше словно не замечали, какими тяжелыми были ложка, вилка и нож, когда они мелькали между тарелкой и большим с белоснежными зубами ртом отца — вечно спешащий Теструп поглощал пищу так быстро, что Дортее приходилось напоминать им, что отец очень спешит, они же должны есть медленно и красиво, им непростительно пренебрегать правилами.
Биргитте и Элисабет, разумеется, слышали в школе разговоры о таинственном исчезновении братьев и их учителя, но, чувствуя состояние Дортеи, не решались ни говорить, ни спрашивать об этом. Бертель подвинул свой стул как можно ближе к матери, но и он тоже молчал. Обед прошел в тишине.
Пока они ели, солнце исчезло и свет за окном сделался грязно-желтым. Наконец с горьковатым, дряблым окунем было покончено, и Дортея разрешила детям разделить между собой слабое подслащенное пиво из кувшина отца.
— Оно все равно уже не слишком холодное, я прикажу налить ему свежего, когда он придет, — сказала она.
Бертель прочел застольную молитву. Дортея увидела, как за окном закружились снежинки.
Она проводила девочек в переднюю и помогла им одеться. Сидя на корточках, она зашнуровывала высокие ботиночки Элисабет, вдруг девочка схватила ее руку:
— Маменька, неужели мы сегодня опять должны идти в школу?
Биргитте расплакалась:
— Может, сегодня нам можно остаться дома?
— Папеньке это не понравилось бы. — Дортея поцеловала девочек, чтобы успокоить их. — Не обращайте внимания на то… на то, что там говорят…
— Хорошо, маменька, а вы знаете, что они говорят?
— Не обращайте внимания, что бы вы ни услышали. Когда вы вернетесь из школы, они будут уже дома. И вы вместе посмеетесь над всей этой болтовней.
Она открыла входную дверь, шел густой крупный снег.
Если бы она вчера уговорила его взять с собой Фейерфакса, думала Дортея, возвращаясь в спальню. Если бы хоть кто-то поехал с ним…
Бертель стоял возле ее кресла и смотрел в окно.
— Какой снег! — сказал он.
— Да, я видела. Отец будет рад, если снег еще подержится. Тогда мы сможем еще некоторое время ездить на санях. Ты приготовил уроки?
— Да, маменька.
— Может, тебе хочется посмотреть какую-нибудь книгу? Если хочешь, можешь взять Библию с картинками…
— Спасибо, маменька. — Голос у Бертеля был тихий и безрадостный, он молча взял книгу, которую Дортея достала из ящика секретера. Обычно дети с восторгом рассматривали картинки, им это никогда не надоедало, хотя книга предназначалась для самых маленьких и они давно знали ее вдоль и поперек. На каждой странице был написан библейский текст, но все имена существительные заменялись гравюрами с изображением соответствующего предмета. Читать книгу было легко, но иногда дети не могли понять, что за предмет изображен на картинке, шедеврами эти гравюры отнюдь не являлись.
Из детской не доносилось ни звука. Должно быть, кормилица Йоханне и нянюшка Гунхильд сидели с малышами на кухне и болтали с остальными.
— Бертель, пожалуйста, сбегай на кухню и попроси Йоханне принести сюда Кристена, он, наверное, проголодался. Да и Рикке пусть придет сюда ненадолго.
Маленький Кристен отчаянно плакал, когда няньки явились в спальню с двумя младшими детьми, — он весь вспотел, был красный, и ротик у него был измазан: верно, на кухне служанки чем-то накормили его, чтобы он перестал плакать и им не пришлось бы из-за него прерывать свою болтовню.
— Я думала, мадам, вы не хотели, чтобы вас беспокоили, — извинилась Йоханне.
Не успела Дортея поднести ребенка к груди, как он жадно схватил сосок. Икая от слез, он подавился молоком, всхлипнул, потом снова стал сосать и постепенно успокоился. Дортея видела, что он скоро уснет.
Она отослала нянек в детскую. Вскоре оттуда послышалось жужжание самопрялок. Рикке ползала по комнате, потом встала на ножки возле отцовского кресла.
— Кис, — сказала она, довольная собой, и потянула кошку за хвост — та незаметно прошмыгнула в комнату и теперь, свернувшись, лежала на кресле. Добродушное животное мурлыкало, не обижаясь на неласковое обращение Рикке.
Как приятно сидеть с малышами, которые еще ни о чем не догадываются! Дортее было мучительно читать в глазах окружающих, что и они думают о том же, и понимать, что у взрослых тревога сопровождается особой сладострастной дрожью, вызванной напряженным перебиранием в мыслях всех вариантов случившегося, а у детей — смешана со страхом перед тем, чего они не в силах понять. Она была одна со своим глубоким горем. Теструп, Теструп, когда же он вернется? Ведь он сказал, что не может надолго оставлять завод, а теперь было уже больше трех…
Рикке подковыляла к ней и положила пухлую ручонку ей на колено.
— Мам… — пролепетала она и прислонилась к матери всем своим тельцем. Рикке была такая добрая, славная девочка…
В прошлом году, примерно в это время, убедившись, что она носит под сердцем еще одного ребенка, Дортея была вынуждена взять для Рикке кормилицу — тогда она с нетерпением мечтала, что через шесть-семь лет уже не сможет больше рожать детей, и видела в этом свою прелесть. Разумеется, она была счастлива и гордилась своей красивой детской ватагой. Но нельзя отрицать, она с нетерпением ждала того времени, когда дети немного подрастут и ее жизнь станет чуть-чуть полегче. Эти малыши такие милые, но потом, когда в них по-настоящему проявятся ум и любознательность, они станут еще забавнее… Дортея вздрогнула при мысли о страхе и огорчениях, которые дети доставляют родителям, когда подрастают и в них просыпается жажда деятельности. Она крепче прижала к груди головку Кристена во влажном от пота чепчике, мальчик даже всхлипнул. Другой рукой она нашла маленькую пухлую ручку Рикке, лежавшую у нее на колене.
— Маменька, можно спросить у вас…
— Бертель, милый, ведь ты знаешь, что ответы находятся в начале книги, там есть ключ ко всем картинкам.
— Я не об этом. — Бертель подошел и положил перед ней на стол раскрытую книгу. — Смотрите, маменька… — Он показал на картинку в центре страницы. — В ключе написано, что это — Жизнь. Почему она так выглядит?
Дортея прочла:
— «Соблюдающий Правду и Милость найдет жизнь». — Внизу под надписью был изображен толстенький добрый гений, или ребенок, или неизвестно кого представлявшее существо, сидевшее верхом на черепе и пускавшее мыльные пузыри.
Бертель раскрыл книгу на последних страницах:
— Вот опять он. Это означает Жизнь. Маменька, почему Жизнь такая?
— Не знаю, мой милый.
Бертель закрыл книгу:
— Можно мне больше не смотреть ее?
Дортея кивнула.
Вскоре ей послышалось, что в усадьбу кто-то приехал. Нежный румянец окрасил ее бледные щеки. С Рикке на руках — сладкая малышка улыбалась от счастья — Дортея поспешила встречать прибывшего.
На дворе в вихрях метели держа под уздцы бодрую небольшую лошадку стоял молодой незнакомый крестьянин — его светлые волосы потемнели от влаги и завились. Парень стряхнул с себя снег:
— Добрый день. Ежели не ошибаюсь, ты и будешь хозяйка? Твоя матушка кланяется тебе и просит сообщить, что твои сыновья нынче ночью приехали в Люнде…
Дортея позаботилась, чтобы гонца усадили в кухне за стол, ломившийся от кушаний и пива, и только потом вскрыла небольшое письмо, которое он вынул из своей шапки. Но в записке от матери говорилось только то, что гонец уже сообщил ей.
Бабушка была намерена задержать Вильхельма и Клауса еще на один день — им требовался отдых, а уже завтра утром, она отправит их обратно на стекольный завод. Поведение Вильхельма заслуживает всяческих похвал… Вот и этот гонец сказал: «Вильхельм — дельный парень, как ни крути, а спас-то их всех именно он». Горячая волна гордости захлестнула изнывшее от страха материнское сердце. Вильхельм, ее смелый, умный мальчик… Дортея схватила графин с водкой и снова наполнила рюмку парня из Люнде.
— А тебе по дороге сюда не попался управляющий заводом? Вчера, уже поздно, он уехал в северном направлении искать учителя и мальчиков. Ты по пути ничего не слышал о нем? Может, его кто-нибудь видел?
Нет, парень ничего не слыхал об управляющем.
Впрочем, на это было трудно рассчитывать. Йорген не мог добраться до Люнде к тому времени, когда парень покинул усадьбу. К тому же неизвестно, по какой дороге Йорген поехал…
Вечером, когда Дортея на кухне готовила бутерброды, пришел Шарлах. Она вышла к нему в сени, где он отряхивал с себя снег. Вид у него был обычный, и это ее успокоило. По заводу уже пронеслась весть, что мальчики целы и невредимы. Шарлах сказал то же, о чем думала сама Дортея:
— Думаю, Теструп теперь уже добрался до Люнде, завтра утром он приедет сюда вместе с сыновьями.
В такую тихую, сырую погоду заводу ничего не угрожало, и потому Шарлах намерен был пойти домой и лечь спать. Однако он легко позволил Дортее увести его на кухню, где она угощала пивной похлебкой, бутербродами, ветчиной и колбасой всех, кто вернулся с поисков, и вообще любого, кто хотел принять участие в этой пирушке.
На кухне собралось много народу, люди сидели вокруг стола, на ящиках и бочонках, на лежанке, так что Дортея и Рагнхильд теснились возле котла с молоком и жбана с пивом. Биргитте вместе со служанками подносила им миски, и Дортея наполняла их вкусной ароматной похлебкой, Элисабет же предпочла устроиться на коленях у Шарлаха. Из усадеб, посылавших людей на поиски, собрались женщины и дети, пришла экономка пастора, чтобы узнать последние новости, и тоже присоединилась к пирующим. Рагнхильд пришлось сбегать в амбар за новой порцией колбасы и ветчины.
Было уже очень поздно, когда последние гости отправились по домам и Дортея вместе со служанками навела в кухне порядок.
Потом она долго сидела перед зеркалом, расчесывая волосы на ночь и накручивая их на папильотки. Она так устала, что у нее даже не было сил встать и раздеться…
Зато эти добрые люди получили удовольствие. До чего же все-таки простой народ любит страшные истории! Они говорили только об убийствах, казнях, колдовстве, сожженных ведьмах и знамениях, словно соревнуясь, чья история окажется страшнее. Никто из них не сомневался, что двое парней, погибших лет десять назад на заводе под рухнувшей поленницей дров, являются теперь людям в образе привидений — все в один голос уверяли, что видели, как они по ночам парили над двором перед складом. Виновником этого несчастья был Хейнрих Малер, швырнувший одного из парней так, что тот, падая, обрушил на себя и на товарища большую поленницу. Малер позже утопился в реке пониже моста. Шарлах рассказывал, что однажды, возвращаясь ночью с охоты, он видел в аллее возле кладбища призрак Малера. Да и Йорген тоже признавался, что в ночное время сталкивался с необъяснимыми явлениями и на кладбищенской аллее, и на площади перед заводом.
Наверное, эта любовь к страшным историям живет подспудно в каждом человеке. Даже дети обычно предпочитают слушать страшные и жестокие сказки. И если из всех видов искусства трагедия пользуется наибольшей благосклонностью у образованной публики, не объясняется ли это все той же склонностью, только чуть подкрашенной?
Дортея перелистнула страницы Библии с картинками, которую оставил Бертель. По правде говоря, многие из этих картинок внушали страх. Меч и Кнут или Смерть, всегда изображенная в виде скелета… А Сердце, чаще других встречавшееся в приведенных текстах, было изображено грубо заштрихованным и потому казалось круглым и полным, посередине его был некий отросток, напоминавший перерезанную артерию, оно было как две капли воды похоже на сердце забитой скотины. В детстве эта книга нисколько не смущала Дортею, напротив, она дорожила ею как драгоценным знаком расположения к ней отчима — он не слишком часто баловал ее такими подарками. Пробст де Тейлеманн был неизменно дружески расположен к Дортее и обходился с нею не строже, чем с Каспаром и Петером Андреасом. И тем не менее в ее уважении к нему присутствовала частица страха…
Но Бертель был слишком чувствительный мальчик, и, должно быть, эти картинки производили на него совсем другое впечатление. Ее дети выросли в более мягкой, полной любви атмосфере. Она невольно старалась дать им все, чего сама в детстве была лишена.
Дортея осторожно сняла нагар с сальной свечи, чадившей на ее туалетном столике. Хватит, пора уже подумать о том, чтобы лечь…
Какие странные, однако, истории рассказывали сегодня о пророчествах Сибиллы и ее способности исцелять людей и скотину. Надо признаться, эта старая цыганка была умнее многих и знала старинные испытанные средства, которые позволяли ей успешно врачевать недуги, ею же самой иногда и вызванные. А звериный магнетизм, о котором говорили сегодня на кухне?.. Нельзя же серьезно верить в колдовство?.. Господи, только бы Йорген не столкнулся с табором Сибиллы, ее сыновья — темные личности, они всегда ходят с ножами…
Зачем бояться раньше времени — ведь она убедилась сегодня, что ее смертельный страх за сыновей оказался безосновательным…
Дортея ворочалась с боку на бок, ища удобное положение среди подушек. Бертель свернулся клубочком у стены и спал, как сурок, от его худенького тельца исходило приятное тепло. Накормленный, сухой Кристен теперь не проснется уже до полуночи. Дортея придвинула колыбель поближе к кровати, чтобы, не вставая, дотянуться до ребенка, как только он подаст голос.
Если бы люди не пугали себя собственными фантазиями, они избавились бы от многих страданий. Но именно этого они и не хотели, они как будто наслаждались, побуждая себя трястись от ужаса.
Завтра вечером — Дортея сложила на груди руки и прижалась горячей щекой к прохладной коже плеча, — завтра вечером она заключит в объятия любимого мужа…
Утром, едва проснувшись, Дортея вспомнила, что ночью ей приснился Теструп, — она снова закрыла глаза, пытаясь удержать образы из сновидения. Потом припомнила, что видела во сне и своего отца — красивого, моложавого, она видела его очень отчетливо, в бодрствующем состоянии ей никогда не удавалось вызвать образ отца из тумана забвения. Был с ними и майор Экелёфф, она узнала его по портрету, висевшему в гостиной. Они сидели втроем в какой-то большой комнате, это была их гостиная здесь, в Бруволде, и вместе с тем не она. Потом пришел еще один человек, она не смогла разглядеть его лица, стоя в дверях, он поманил сидевших, и они все вместе ушли…
Ходя по комнате и одеваясь, Дортея смахнула с себя неприятное впечатление, оставленное этим сном, словно плесень или паутину. За окном все еще валил снег, белые, пушистые ветви деревьев слегка согнулись под ним, за белым платом поля начинался заснеженный еловый лес, растворявшийся в белесом от снега воздухе. По такой дороге они приедут не раньше вечера.
Дортея наслаждалась тихим, спокойным днем. Она скроила новые рубашечки для Биргитте — за зиму девочка выросла из всего нижнего белья. Потом поднялась в комнату, где стояли ткацкие станки, — скоро потеплеет настолько, что она уже сможет усадить девушек за работу. Да и сама будет проводить свободное время за ткацким станком…
Когда стемнело, Дортея открыла дверцу печки и устроилась в кресле Теструпа с вязанием, ей хотелось отдохнуть за рукоделием, пока няньки с младшими детьми и Бертелем сидят на кухне, а старшие девочки строят на дворе снежную крепость.
Она очнулась, когда в полумрак ее дремы ворвались две темные фигуры — ее звали нетерпеливые, радостные голоса сыновей. За ними шла Йоханне с зажженной свечой, которую она поставила на стол.
— Вильхельм! Клаус! — Дортея вскочила, и сыновья бросились в ее распахнутые объятия. — Мальчики мои, как я тревожилась за вас!.. А где папенька?
— Папенька? — хором спросили они.
— Разве он не вернулся вместе с вами?
Подняв голову, Вильхельм быстро и внимательно взглянул в лицо матери:
— Нет… А его нет дома?
Йоханне всплеснула руками:
— Так вы еще не знаете, что управляющий той же ночью, как только узнал, что вы не вернулись, уехал искать вас?..
Дортея застыла, словно ее поразила молния. Бессознательно она все еще крепко прижимала к себе Клауса; почувствовав, что дома случилось какое-то несчастье, он прижался к матери и спрятал голову у нее на груди…
Вильхельм невольно расправил плечи, казалось, он вот-вот сорвется с места и куда-то побежит. Он по-прежнему смотрел в лицо матери горящим, непонимающим взглядом. Увидев, что Дортея покачнулась, он быстро обнял ее за плечи.
Она опустилась в кресло. Ей хотелось упасть без чувств, исчезнуть на время, перестать думать. Клаус, которого она увлекла с собой в кресло, тихо и испуганно заплакал — теперь он стоял на коленях, уткнувшись лицом в колени матери. Дортея, не отдавая себе отчета в том, что делает, гладила его темные влажные волосы, другой рукой она потянулась к Вильхельму и схватила его протянутую ей руку:
— Вильхельм… Вильхельм… Вильхельм, что нам делать…
Потом уже Дортее казалось, что она поняла это с первой минуты. Как только стало ясно, что мальчикам ничего не известно об отце, она почувствовала, что случилось несчастье.
По ночам она долго лежала без сна, ища объяснения случившемуся. Теструп мог решить, что беглецы все-таки направились на юг, в сторону столицы и побережья, и повернул за ними. Или же с ним случилась беда, и он лежит сейчас в какой-нибудь дальней усадьбе. Может, он упал с лошади — Ревеилле всегда была пуглива, и зимой на ней почти не ездили. Впрочем, Йорген был опытный наездник. К тому же она знала, что он, если только был жив и не лежал где-нибудь без сознания, позаботился бы о том, чтобы отправить гонца и к своему помощнику на заводе и к ней.
Снег продолжал валить. А что, если он вместе с лошадью лежит где-то, засыпанный лавиной?.. Как жаль, что она не уговорила его взять с собой Фейерфакса…
Каждое утро Дортея вставала с твердым намерением не показывать своей тревоги. Слуги пока что довольствовались теми доводами, которыми она пыталась их успокоить. Страх, пережитый ими за мальчиков, так измучил их, что они теперь с радостью возвращались к своим обычным делам.
Даже Клаус весьма охотно принимал ее уверения в том, что уже совсем скоро объяснится непонятное отсутствие отца. Нельзя же сразу предполагать самое худшее. Мальчик и сам пережил много такого, о чем ему не терпелось рассказать матери. О предстоящей свадьбе в Люнде — дядя Уле хотел, чтобы они с Вильхельмом были его шаферами, а бабушка говорила, что их мать должна непременно приехать и испечь свое знаменитое печенье — яблочные дольки. Дортея понимала, что Клаусу очень хочется попасть на свадьбу, он не допускал даже мысли, что какое-то несчастье может помешать им принять участие в этом празднике.
Понимал все только Вильхельм. Встречаясь глазами со своим старшим сыном, Дортея видела: он думает примерно то же, что и она сама. Ему было ясно: случилось что-то непоправимое.
В первый день после обеда Клаус пришел к матери и предложил подержать для нее шерсть. Пока она сматывала клубок, он рассказывал ей о Даббелстеене. Когда они с Вильхельмом, выспавшись в конунговом амбаре, вернулись в дом, они узнали, что учитель исчез. Бабушка отказывалась что-либо говорить. Но Тура, одна из служанок в Люнде, полагала, что Даббелстеен отправился дальше к своей матери. Вообще-то, по словам Клауса, Тура была в родстве с ленсманом и потому была не совсем служанка, хотя им с Вильхельмом она прислуживала…
Дортея думала о Даббелстеене. Получается, что Теструп был прав. Жаль, что они не позволили ему уехать из Бруволда еще осенью. Ко всем бедам прибавилась новая: теперь ее старшие сыновья слонялись дома без дела, а это означало, что ей строже, чем раньше, приходилось следить за собой, сдерживать свой леденящий страх, ни на секунду не забываться и не позволять себе плакать, чего ей так страстно хотелось.
Она понимала: если случилось непоправимое, мысли о любимом, мучительная тоска по нему, само горе от потери несравненного супруга — все это отодвинется в сторону, спрячется в тайном уголке души, а она будет вынуждена думать только о будущем. Как сложится ее жизнь с семью несовершеннолетними детьми, если они лишатся кормильца?.. Только в заботе о них она могла бы сохранить свою любовь к их отцу. Но в то же время все ее существо рвалось открыто выразить свою скорбь, оплакать эту невосполнимую потерю любимого и друга.
Всю вторую ночь маленький Кристен плакал, не умолкая, — у него болел животик. Видно, ее молоко было отравлено всеми переживаниями. На рассвете, перепеленывая ребенка, Дортея увидела, что он словно истаял, ручки и ножки стали тонкие и слабые, глазки запали, и под ними легли синие тени. Бедный малыш, бедная крошка… Из глаз Дортеи хлынули слезы, и ей стало немного легче. Она встала с мыслью, что день должен идти своим чередом.
Она уже сидела у окна и крохотными стежками шила рубашечки Биргитте, когда к ней пришел Вильхельм. Остальные дети еще завтракали на кухне.
— Маменька, мы тут говорили с Шарлахом… Если мы и сегодня ничего не узнаем о папеньке, наверное, надо будет отправить нарочного в Христианию, в контору?..
Дортея подняла глаза от шитья.
— Я хотел сказать, что мог бы сам поехать туда. Все остальные нужны здесь, вам без них не обойтись. Маменька, поймите меня, — горячо добавил он, — я не могу больше только ждать и ничего не делать.
— Пока что в этом еще нет надобности, Вильхельм. И потом, это обязанность Томмесена.
— Он болен, и сегодня ему хуже, — сказал Вильхельм. — Мадам Томмесен говорит, что он заболел от страха за нашего папеньку, она не знает, когда ему полегчает…
— Нет, нет… однако… Если папенька лежит в какой-нибудь дальней усадьбе со сломанной ногой, должно пройти время, прежде чем мы получим от него весточку. — Дортея понимала, что это звучит неубедительно: на поиски ездило столько народу, они бы непременно уже что-то узнали. Теструп не мог далеко отклониться от проезжей дороги. Страх сильнее обычного сжал ее сердце, но она быстро сказала: — Я хотела предложить, чтобы вы с Клаусом самостоятельно продолжили свои занятия… Уж вы постарайтесь… И потом, вы могли бы, вернее, ты мог бы позаниматься пока с Бертелем, а там видно будет…
— Как вам угодно, маменька.
Подождав, пока шаги мальчика не затихли на чердаке, Дортея пошла на кухню. Девочки, звонко смеясь, бегали друг за другом, размахивая посудными полотенцами, — они должны были помогать Рагнхильд, но из этого получилась только игра. При виде матери Биргитте и Элисабет мгновенно затихли. С отсутствующим видом Дортея погладила первую попавшуюся головку, это была Элисабет.
— Вы хорошо помогаете. Когда закончите, я разрешаю вам покататься с горы на санках. А Хамре и Гунхильд побудут на кухне с Рикке. Кристен спит, он не спал всю ночь.
Теперь Дортея могла побыть в спальне одна. Скрестив руки на белье, лежавшем на рабочем столике, она уронила на них голову и заплакала; она плакала почти беззвучно, чтобы не разбудить спящего в колыбельке Кристена. В конце концов Дортея уже сама не знала, над чем плачет, но слезы принесли ей облегчение.
Дверь приоткрыла Йоханне:
— Капитан Колд спрашивает, нельзя ли ему засвидетельствовать вам свое почтение…
— Сейчас иду. — Дортея невольно подошла к зеркалу, спрятала выбившиеся из-под чепца пряди, поправила на плечах косынку. Она с трудом узнала себя: глаза и нос покраснели и распухли от слез. Дортея быстро намочила полотенце и попыталась освежить заплаканное лицо.
— Мадам Теструп! — Капитан Колд схватил ее руки и прижался к ним усами. — Вы не должны… Не надо отчаиваться… Еще есть время. Милая, дорогая мадам Дортея, сядьте, пожалуйста! — Он подвел ее к креслу Теструпа, стоявшему у печки, усадил осторожно, схватил с туалетного столика флакон с пахучей солью и поднес ей к носу. — Вот так. Если вы теперь чувствуете себя сильнее, позвольте мне… — Ногой в сапоге он подцепил скамеечку, подвинул к себе и опустился на нее у ног Дортеи. — Любезная мадам Теструп, найдете ли вы в себе силы выслушать новости, которые я хочу сообщить вам? По моему разумению, это добрые вести…
Лицо у капитана было красное и обветренное, оттого что он много времени проводил на воздухе и еще от попоек; с годами капитан начал полнеть, но, несмотря на это, он все еще был удивительно красивый мужчина. Глядя сейчас в его глаза, Дортея подумала, что они похожи на глаза Теструпа — такие же горячие, большие, темно-синие, и по этой синеве рассыпаны желтые и коричневые крапинки. Глаза капитана Колда тоже свидетельствовали о его возрасте — белки пожелтели и покрылись сетью красных прожилок. Ее Йорген стал таким, потому что не знал удержу в работе, этот же человек, бывший гораздо моложе его, не знал удержу в другом. Но не было ли это сходство характеров причиной того, что между ними часто возникала напряженность? А если бы Теструп, когда он был еще молод и силен, вдруг оказался выбитым из седла? Кто знает, на что Йоргена толкнула бы его страстная натура?
По словам капитана Колда, расспросы среди людей Сибиллы показали, что они, скорее всего, не были причастны к исчезновению управляющего Теструпа. Нельзя подозревать и других членов табора, ибо сыновья и младшие представители этой семьи, в том числе и дочь Сибиллы, чей муж в настоящее время сидит в тюрьме в Христиании, ушли на север еще до Рождества. Самый опасный из них, Расмус Тьюрил, арестован за поножовщину на базаре где-то недалеко от Трондхейма. Двое стариков вот уже несколько месяцев как живут в летнем хлеву в Бьёргедалене, но на их поведение никто не жаловался, женщины и дети из табора побираются в соседних селениях, это уж как положено, а сама Сибилла занимается своим обычным ремеслом. Муж ее, Лейвардо Юхан, который, кстати, всегда считался человеком положительным — если цыган может быть таковым, — умирает сейчас от рака, и, похоже, пресловутые целительские таланты его супруги ему не помогли, да, как говорят, еще не выросло то растение, которое помогает против смерти. Безусловно, всех членов табора допросят самым тщательным образом, — возможно, они все-таки знают что-то такое, что помогло бы решить эту загадку. Но, как уже сказано, следует полностью исключить предположение, что управляющий Теструп оказался жертвой цыган.
Все время капитан держал холодные руки Дортеи в своих больших и теплых руках, и она даже не пыталась освободить их. Было что-то утешительное в том, что она может сидеть так, окутанная теплом его участия. Он был первый человек, с которым она смогла говорить о своем горе, советоваться, он хорошо знал жизнь и отличался острым умом. Томмесен был болен, Шарлаха она не смела беспокоить теперь, когда знала, что вся ответственность за работу завода легла на его плечи, потому что мастер Вагнер был столь же ненадежен, сколь и опытен; и он и многие другие с радостью воспользовались бы общей смутой и тратили бы время на пустую болтовню и пьянки, если бы Шарлах не держал их всех в ежовых рукавицах.
— Поверьте, дорогой капитан, я бесконечно благодарна вам за то, что вы навестили меня. Ведь я тут совсем одна. — Окруженная людьми, перед которыми необходимо было сохранять спокойствие, Дортея чувствовала себя более одинокой, чем если б и впрямь осталась совсем одна. — Уверяю вас, мне хочется, подобно вам, видеть добрый знак в том, что цыгане… Но как вы тогда объясните, что с ним случилось? Не могли же бесследно исчезнуть и человек и лошадь?
Капитан покачал головой:
— Если б не этот снегопад, который уничтожил все следы!.. Но я порасспрошу, не видел ли кто-нибудь вашей лошади, Ревеилле у нас в округе знает каждый ребенок. — Капитан скрестил ее пальцы. — Милая мадам Дортея, еще рано терять мужество. Вы можете полностью располагать мной, я все для вас сделаю.
— Вы так добры. — Дортея высвободила свою руку и встала. В глубине души она все время помнила, что Йоргену не понравилось бы, что она сидит тет-а-тет с капитаном Колдом. Но беседа с ним так утешила ее!
Капитан тоже встал:
— А как себя чувствует мой юный друг Бертель?.. Как вы полагаете, мадам Теструп, может, вам было бы легче, если б на эти дни у вас забрали бы хоть одного ребенка? Бертель мог бы поехать со мной в Фенстад, мой бедный Карл был бы счастлив… Милости прошу и Клауса, если он хочет, Вильхельм же, я думаю, может быть вам полезен.
Дортея покраснела, смутилась и, почувствовав это, покраснела еще больше:
— Любезный капитан, я очень тронута вашей заботой… Но я не могу принять ваше предложение, это причинило бы вам столько лишних хлопот, тем не менее я благодарна вам за ваше великодушное приглашение…
Капитан улыбнулся:
— Никаких хлопот мне это не причинит. Йомфру Лангсет с радостью сделает все, чтобы мальчикам было хорошо. Но если вам не хочется отпускать их из дому… — Он пожал плечами.
— Я не сомневаюсь, что йомфру Лангсет сделала бы все возможное, она достойнейший человек, я знаю. Но в эти дни я нуждаюсь во всех моих детях… — Спас положение малютка Кристен: он издал несколько жалобных звуков, и Дортея бросилась к колыбели. Она наклонилась над ребенком, чтобы скрыть свое смущение.
— Тогда, мой друг, разрешите откланяться. Но помните, если я могу оказать вам какую-нибудь услугу, я сделаю это с великой охотой. — На прощание он поцеловал ей руку. — Между прочим, проезжая мимо церкви, я встретил пастора Мууса, — сказал капитан, собираясь уходить. — Он хочет сегодня же нанести вам визит.
— О нет, только не это! — Дортея невольно положила руку на плечо капитана, словно хотела что-то остановить.
— Как?.. Вы предпочитаете избежать визита нашего уважаемого духовного пастыря?
— Ах, дорогой капитан, боюсь, я сейчас не способна принять утешение, какое дает религия. Это моя вина, но… Ведь вы знаете нашего пастора…
— Еще бы, он так докучлив… Простите, мадам. Конечно, я знаю нашего пастора.
— Значит, вы понимаете, что я не в состоянии выслушивать его богобоязненные плоскости, когда я так терзаюсь от страха, да и мой малыш сейчас нездоров… Капитан Кода, я все время думаю о реке. Лед сейчас так ненадежен… — У нее снова хлынули слезы.
Капитан молчал.
— Это может объяснить, почему и Теструп и лошадь пропали так бесследно… Скажите, капитан Колд, вы полагаете, что случилось именно это?
— Конечно, это похоже на истину, — тихо, словно нехотя, ответил он. — Но мы должны утешаться тем, что самое правдоподобное объяснение зачастую оказывается неверным…
Дортея мрачно покачала головой:
— Боже мой! Неужели вы не можете хоть чем-нибудь нас утешить? Не можете придумать причину, объясняющую хотя бы, почему он не подал нам весть о себе, если он еще жив?
— Причины могут быть разные! — Капитан опять помолчал. — Коли на то пошло, чаще всего случается то, о чем никто не мог и подумать. Прошло еще слишком мало времени…
— Он уехал из дома вечером во вторник. Сегодня уже суббота…
— Да-да, дорогая мадам Теструп. Постарайтесь, однако, не терять мужества. А я заеду к пастору и скажу ему, что вы пребываете в тяжелом состоянии духа, не можете принимать визиты и не придете завтра в церковь.
— Спасибо. Буду вам чрезвычайно признательна, если вы это сделаете.
Он схватил ее левую, безжизненно висевшую руку — правой она все время качала колыбель.
— Поверьте, — с жаром сказал он, — у меня сердце разрывается при виде вашего горя. Я все готов сделать, чтобы доказать вам мою симпатию и дружбу. — Он еще раз прижался губами к ее руке.
Дортея лихорадочно перепеленала ребенка. Господи, его круглая прежде попка заострилась и сморщилась всего за одни сутки!.. Она не могла не сердиться на себя за то, что покраснела во время разговора с капитаном Колдом. Теперь он будет думать, что она тоже примкнула к хору оскорбленных святош, осуждавших его за связь со своей экономкой. И только по этой причине не отпустила своих сыновей в Фенстад… Хотя, в известной степени, так оно и было.
Домашние дела капитана Колда не касаются посторонних, неизменно повторяла Дортея, когда сплетницы заводили разговор на эту тему. К тому же йомфру Лангсет была нежной и самоотверженной приемной матерью для маленького сына капитана, она выходила его, когда у него болело горло, сама заразилась от него и чуть не поплатилась за это жизнью. Разумеется, Йорген был прав, говоря, что капитан должен в знак благодарности жениться на своей экономке. Как бы это ни претило ему, человеку, возможно, весьма высокого происхождения, хотя и бастарду, но ведь сейчас-то он всего-навсего офицер в отставке, потерявший все надежды возобновить прерванную карьеру. Похоже, что капитан так и проживет в Фенстаде до самой смерти, если только еще раньше не потеряет свою усадьбу. Трудолюбивая и самоотверженная Мария Лангсет могла бы помочь ему избежать этого бедствия, если б у него хватило ума сделать ее фру Марией Колд.
Тем не менее Дортея уступила своему первому порыву и отказалась от дружеского предложения капитана на время освободить ее от заботы хотя бы о двух сыновьях, ибо знала: Теструп был бы недоволен, если б она отправила сыновей в Фенстад. Нет, она не боялась, что они подвергнутся там какому-нибудь дурному влиянию. У себя дома Колд безудержно пил, но Дортея знала, что он скрывает свои пороки от глаз Карла, — в присутствии ребенка они с экономкой соблюдают все приличия. Капитан горячо любил своего единственного — вернее, единственного законного — ребенка. И безусловно, проявил бы такое же внимание и к ее сыновьям. Клаус-то с радостью воспользовался бы возможностью сбежать из дома — ему тяжело было ежедневно наблюдать горе и страх домочадцев. Но Бертелю, бедному Бертелю с его чувствительной душой, это куда опасней. Для него было бы спасением уехать в Фенстад, а общение со сверстником и другом поддержало бы его в эти мрачные дни.
За те полгода, что сын капитана Карл тоже был учеником Даббелстеена, эти два мальчика стали настоящими друзьями. Дортее было жаль Бертеля, когда Теструп нарушил этот порядок. Причина крылась в том, что под предлогом занятий сына капитан Колд зачастил в Бруволд и тем самым вызвал ревность Теструпа. Дортея не могла отрицать, что внимание капитана льстило ей, в его отношении к женщинам было нечто, что она назвала бы нежной благожелательностью, теплым и сердечным интересом ко всем их заботам, чем, должно быть, и объяснялось сложившееся мнение о капитане как о непревзойденном почитателе прекрасного пола. Правда, Дортея слышала от людей, знавших капитана еще в Копенгагене и Рендсборге, когда была жива его жена, что он считался тогда примерным супругом. Никто не сомневался в невинном характере галантного ухаживания за ней красивого капитана: как-никак, она была уже немолода и счастлива в браке, к тому же в то время, когда капитан зачастил к ним, она была беременна. Но Теструп был глух к увещеваниям разума…
В капитане Колде его раздражало решительно все. Таинственное происхождение в глазах многих людей окружало капитана мистическим ореолом, и, по мнению Теструпа, капитан кокетничал этим, что было недостойно мужчины. Слухам было угодно представлять его единокровным сыном графа Сен-Жермена[13] и одной очень знатной датской дамы, но это была уже совершенная чепуха: граф посетил Данию только в тридцатом или тридцать первом году, когда Колду было уже пять или шесть лет, и маловероятно, что знаменитый полководец привез мальчика в своем багаже. Да он и не был похож на графа, как утверждал ленсман Люнде, видевший Сен-Жермена много раз и в Копенгагене и в Травене. Кроме того, Колд сам в порыве откровенности, когда они сумерничали с Дортеей в ожидании конца уроков, признался ей, что не имеет ни малейшего понятия о том, кто подарил ему жизнь. Он лишь смутно помнил, что до того, как его усыновил военный прокурор Колд, он жил в какой-то крестьянской усадьбе, прятавшейся в лесу, где его иногда посещала очень красивая дама в темной вуали, которая при встречах обнимала и целовала его. Колд полагал, что это была его мать.
Дортея понимала, что тоска по родителям, чьих имен он даже не знал, и догадки о своем происхождении омрачили детство и юность Йоханнеса Колда. Поэтому ей казалось естественным, что он ухватился за мысль, будто его отцом был граф Сен-Жермен — Колд был большой поклонник знаменитого фельдмаршала. Сам он весьма рано проявил себя как многообещающий военный инженер, выдающийся математик и наставник молодых кадетов, что и определило его духовное родство со знаменитым реформатором датской армии. Несколько случайных замечаний, услышанных еще незрелым юношей, навели его на мысль, что он и в самом деле родной сын Сен-Жермена. Приемный отец сказал Колду, что его ждет военная карьера, и, хотя мальчик так никогда и не узнал, чье это было решение, ему легко было поверить, что оно принадлежало его загадочному родичу, влияние которого он часто ощущал на себе. Ибо, как бы ни отличался Колд своими глубокими познаниями, было, однако, немыслимо предположить, что без влиятельного покровителя он сумел бы так быстро сделать карьеру — в двадцать два года он был уже капитаном и получил чрезвычайно ответственное задание по укреплению Копенгагена. Те же самые скрытые силы, по-видимому, благословили его дерзкое сватовство к прекрасной Хелле Скеель. Хотя ее отец был почти беден и сама молодая графиня, выросшая в сельской глуши, чувствовала себя несчастной и робкой в вихре светской жизни столицы, она все-таки принадлежала к семье, которая легко могла устроить ей любую блестящую партию вместо брака с этим молодым офицером непонятного происхождения. Правда, надо сказать, что Колд в то время уже имел неплохое состояние и прекрасные перспективы на будущее. Его же склоненность к кутежам в тех кругах не считалась большим грехом. Он объяснил своей невесте, что в его холостяцкой жизни не было ничего предосудительного. Да, он пил, играл по-крупному и увлекался смазливенькими балеринами и легкомысленными нимфами большого города, потому что это считалось хорошим тоном. Однако его работа и занятия не оставляли ему слишком много времени для таких развлечений. В юности он вовсе не был таким беспутным, как его представляла молва. Верьте мне, говорил он Дортее, я всегда питал глубочайшее почтение к невинности. Чистота молодой девушки и душевный покой уважаемой матери семейства были для меня слишком священны, чтобы я мог позволить себе сделать что-то недостойное. Но супружеское счастье капитана длилось недолго: фру Хелле умерла от вторых родов вместе со своей новорожденной дочерью. Почему ему не было дано вкусить сладости семейной жизни? Пытаясь заглушить боль и горечь, терзавшие его душу, капитан бросился в водоворот удовольствий, которые до женитьбы позволял себе лишь изредка.
Злосчастная дуэль положила конец военной карьере капитана Колда и заставила его похоронить себя и свое будущее в далекой Норвегии. Или же — а Колду хотелось думать именно так — строгость, с каковой к нему отнеслись, объяснялась тайными силами, желавшими расправиться с ним из-за его загадочного происхождения. Дортея же полагала, что причина крылась в том, что убитый на дуэли состоял в родстве с могущественным министром и некие влиятельные персоны были заинтересованы в красавице, из-за которой состоялась дуэль. Не говоря уже о том, что Йоханнес Колд, считавшийся в глазах света баловнем судьбы, имел достаточно завистников. Нашлись и такие, которые говорили, будто дуэлянт наказан вовсе не так строго, раз ему было позволено остаться в пределах королевства и поселиться в усадьбе, полученной им в наследство от своего приемного отца.
Дортея никогда не отрицала, ни перед самой собой, ни перед Теструпом, что симпатизирует капитану Колду. Его добрый характер и то, как капризная судьба обошлась с ним, забросив его вместе с ребенком, лишившимся матери, в эту унылую, обветшавшую усадьбу — впрочем, когда Колд получил ее, она была не более унылой и обветшавшей, чем любая крестьянская усадьба, — не могли не тронуть женское сердце. Однако Теструпа несчастная судьба Колда совсем не волновала, и ему не нравилась дружба его жены с этим капитаном.
Но в трудное время, когда Дортея нуждалась в совете друга, к кому еще ей было обращаться?.. Конечно, она понимала, что, не окажись капитан в таком положении — карьера испорчена, он одинок и в чужой стране, — еще неизвестно, стал ли бы он с такой настойчивостью добиваться ее дружбы: она была добропорядочная немолодая матрона, он же, пусть только в собственном воображении, сын графа, а правда это или нет, уже не имело значения. В любом случае в Копенгагене и Рендсборге он вращался в лучших кругах. Теперь же он был ее другом, и других друзей у нее не было.
Дортея разделяла желание Йоргена не завязывать тесных отношений с семьями их круга, жившими по соседству, она понимала, что при одержимости мужа работой, которая составляла для него весь смысл жизни, на светское общение у него не остается ни времени, ни сил. Правда, когда они жили на железоделательном заводе, все было иначе, тогда у многих могло сложиться мнение, что Йорген Теструп обожает светскую жизнь. Но тогда его работой строго руководил хозяин, и только здесь Теструп получил право и возможность воплотить в дело собственные идеи. К тому же он легче находил общий язык с жизнерадостными жителями побережья, чем с замкнутыми обитателями здешних горных долин. С большинством ближайших соседей у него сложились довольно натянутые отношения. С приходским пастором они были чуть ли не на ножах, все началось с их разногласий из-за скамей в церкви для рабочих стекольного завода. Но особенно сильно пастор Муус разгневался, узнав, что Теструп направил в Торговую компанию в Копенгагене представление о необходимости обеспечить духовные запросы также и иностранных рабочих, занятых на заводе компании: Теструп предлагал раз в два года посылать в Христианию священников — и кальвинистов и папистов, — которые бы в течение нескольких недель отправляли в городе службу. И наконец, он вступил в открытую борьбу с пастором из-за границы между пасторским лесом и владениями стекольного завода.
С присяжным поверенным Хауссом из Вилберга Теструп находился в сравнительно дружеских отношениях, время от времени он прибегал к услугам поверенного по юридическим вопросам. О моральных качествах этого человека он был весьма невысокого мнения, зато глубоко уважал его милую жену и любил пошутить с его маленькими дочерьми.
Капитана Колда Теструп, как уже было сказано, не выносил и к тому же ревновал к нему Дортею.
Она легко относилась к нелюдимости мужа, пока он был рядом с ней. Семеро детей и большое хозяйство поглощали все ее силы, у нее не было времени сожалеть об отсутствии светской жизни. Всеми делами в усадьбе руководила тоже она. Когда-то Теструп собирался сам заниматься усадьбой, полагая, что у него, несмотря на работу на заводе, хватит на это времени и что такие заботы будут для него приятным разнообразием. Но даже ее любимый Теструп был не в силах охватить все.
Теперь, вынужденная признать, что она, возможно, лишилась своего единственного друга и опоры, Дортея с глубоким огорчением думала о том, что он в прямом смысле слова был для нее единственным. И что у нее в жизни никогда не было никакой другой опоры.
Братья, ах, они приходились ей братьями только по матери. И двое из них жили так далеко!.. Да будь они и рядом, еще неизвестно, оказали бы они ей ту помощь, в которой она нуждалась, или нет. Судьба бедного Петера Андреаса сложилась не совсем удачно, и, кто знает, можно ли верить рассказам о богатстве Каспара. Дортея горячо любила младшего брата Уле, находя в нем что-то по-настоящему сердечное и привлекательное. Но он был еще слишком молод и принадлежал к другому сословию, с иными обычаями и порядками, нежели те, в которых была воспитана она сама. Несмотря на всю любовь и уважение, которые она испытывала к брату Уле, и на ответную любовь Уле к ней, доверительные отношения между ними были исключены.
Хамелеонова способность матери подлаживаться к любым обстоятельствам в немалой степени смущала Дортею и делала мать чужой. На самом деле мать не уважала мнений, приличий, обычаев и порядков ни одного сословия, она соблюдала их не больше, чем они были совместимы с ее намерениями и обеспечивали ей благополучие. Она была и осталась Элисабет Андерсдаттер Хьюрт, делавшей только то, что хотела, и получавшей то, что желала, независимо от того, была ли она майоршей, женой пробста или ленсманшей. Дортея научилась относиться к этому спокойно после того, как сама вышла замуж за человека, сделавшего ее счастливой. Но если теперь случилось самое худшее… Мысль о том, что ей придется встретиться с матерью и выслушивать ее утешения и советы, повергала ее в ужас.
Ленсман Люнде… Да, он был ее отчимом, хотя она и редко думала о нем как об отчиме. Это был рассудительный и справедливый человек. Но Дортея невольно слегка презирала этого крестьянина, который позволил, чтобы его окрутила далеко не молодая женщина, потерявшая уже трех мужей и совершенно чуждая его среде. Дортея прекрасно понимала, что своей женитьбой Хоген Люнде навлек на себя неодобрение людей своего сословия — ему бы пристало вступить в брак с наследницей какой-нибудь крупной усадьбы в их долине. Она симпатизировала своему брату Уле еще и потому, что он остался глух ко всем предложениям матери относительно своего будущего, предпочел остаться в родной усадьбе и жениться на дочери богатого крестьянина Ларса Гуллауга.
Со стороны Теструпа ей тоже не к кому было обратиться со своими трудностями. Вдову Ивера Теструпа, брата Йоргена, она не видела с тех пор, как они с Йоргеном переехали сюда, на стекольный завод, а обе его сестры жили так далеко на севере, что она никогда не встречала ни их самих, ни их мужей.
Словом, если она останется вдовой с семью маленькими детьми, она будет совершенно одинока…
Дождь, ливший целую неделю, превратил выпавший снег в серую кашу, и никто не решался без крайней необходимости отправляться в путь по такой дороге.
Дортея измучилась от бездеятельности, домашние дела, которыми она старалась заполнить свой день, приносили ей мало удовлетворения. Ей не удавалось сосредоточить на них свое внимание, и, пытаясь думать о работе, она думала только о том, что все это теперь ни к чему. Все равно им скоро придется уехать отсюда, и она не знала куда — она ничего не знала о будущем и была не в состоянии строить какие-либо планы. Единственное, что она знала точно: здесь, в Бруволде, они остаться не смогут.
Она уже потеряла всякую надежду увидеть своего мужа живым. У нее было только одно желание — чтобы поскорее нашли его тело. Тогда погаснут последние тлеющие угольки неизвестности, которые только причиняют боль. Для нее было бы утешением, если бы она смогла, как подобает, предать земле его останки и вместе с детьми облачиться в траур, признав тем самым, что их истекающие кровью души смирились под неумолимым ударом судьбы.
Долгими бессонными ночами она горько плакала, ворочаясь с боку на бок на своем одиноком ложе. Колыбель перенесли в детскую — ей пришлось передать маленького Кристена заботам кормилицы. Сама она больше не могла кормить бедного малютку, который до сих пор страдал животиком, кричал и был беспокоен. Дортея лежала и прислушивалась к каждому звуку из соседней комнаты. Когда Кристен всхлипывал, ей хотелось броситься туда и схватить его в объятия — ей принесло бы облегчение, если б она могла приложить его к своей горячей, твердой, как камень, груди, боль в которой не давала ей спать, как бы она ни уставала от горя и мучительных дум. Но ее молоко стало ядом для ребенка. Никогда больше она не почувствует, как нежные губки сына смыкаются вокруг соска, как его легкая головка покоится у нее на руке. И ее возлюбленный муж тоже никогда больше не будет лежать рядом с ней, и она, влекомая нежным желанием, никогда больше не обнимет его сильные плечи и не заснет спокойным сном в его верных надежных руках.
От слез кожа у нее под глазами была словно обожженная, пересохла и шелушилась. Дортея не узнавала некрасивое, в красных пятнах и с красным носом лицо, которое по утрам видела в зеркале. Ей не помогало, что она смазывала лицо охлаждающей мазью и пудрила миндальными отрубями.
Дортея понимала, что надо поговорить с присяжным поверенным Хауссом, но что-то удерживало ее, ей казалось, что этим разговором она как бы подтвердит смерть своего мужа. С другой стороны, ей было ясно, что, когда отделение компании в Христиании признает Теструпа пропавшим, там сразу же будут предприняты шаги, чтобы найти ему замену, пусть даже и временную. Если случилось самое худшее, надо попытаться по возможности выяснить свое материальное положение.
Она знала, что вряд ли оно будет вполне благополучным. Теструп поместил свое далеко не маленькое отцовское наследство в несколько открывшихся тогда норвежских заводов, которые так и не дали никакой прибыли, а потом и вовсе закрылись. Это случилось до того, как они познакомились, к тому времени он уже потерял большую часть своего состояния. Но девять лет назад он опять получил наследство, теперь от тетки, не Бог весть какое, но сейчас эти деньги ей весьма пригодились бы. Впрочем, Дортея опасалась, что он неудачно вложил куда-то и эти деньги, — уж очень неохотно он говорил с ней на эту тему.
Правда, выходя замуж за Теструпа, она понимала, что богатым ему стать не суждено, хотя тогда сам он еще не расстался с фантазиями и мечтал, что когда-нибудь ему удастся превратить одно из своих предприятий в прибыльное дело. Однако он слишком смело вкладывал свои средства в новые и, мягко говоря, необычные проекты. Деньги для Теструпа были — Дортее не хотелось бы называть это игрушкой — только своего рода жетонами, и он получал удовольствие, пуская их в игру. Ну что ж… Она не стремилась к роскоши, не тосковала по ленивому благополучию, светскому образу жизни и безделью. Скромное состояние, которое Дортея получила в наследство от Бисгорда, она оставила в деле своего родственника, Юлиуса Бисгорда, доход от него покрывал ее карманные расходы. Она не сомневалась, что Теструп в состоянии обеспечить ее и детей, которых Небу было угодно подарить им, он был такой опытный и работящий. Дортея всегда знала, что обязанности, которые возложит на нее супружеская жизнь, она будет выполнять добросовестно и ревниво. Иного не дано. Так оно и было, и Дортея была совершенно довольна условиями своей жизни. До тех пор пока она могла делить эту жизнь с Теструпом.
О том, какой стала бы ее жизнь без него, Дортея никогда не задумывалась. Йорген был такой здоровый и жизнерадостный, они были ровесники, и она полагала, что они рука об руку дойдут до заката жизни. Да, она часто с теплым чувством думала о старости, которой они будут наслаждаться вместе, — дети разъедутся, может быть, даже заведут уже свои семьи. А они, старики, устроят себе скромное, но уютное гнездышко — небольшой дом с садиком, хорошо бы где-нибудь на побережье. Может статься, одна из дочерей Останется с ними и посвятит себя заботам о старых родителях. Или же Бертель откажется от семейной жизни и останется холостяком, все-таки он недостаточно сильный…
Однажды Дортея уже испытала, что значит быть вдовой. Но тогда она солгала бы, если бы стала делать вид, будто скорбит по усопшему мужу. С легкой грустью она закрыла Бисгорду глаза и проводила его до могилы, но в сердце у нее уже расцветала надежда на новую, счастливую жизнь, которую она начнет, как только пройдет необходимое время после смерти старого мужа. Ей никогда и в голову не приходило, что она может еще раз остаться вдовой.
Как-то после полудня Дортея попросила Вильхельма отвезти ее в Вилберг к присяжному поверенному Хауссу. Но присяжный поверенный немногое мог сообщить ей, чего бы она не знала сама. Были планы, что король передаст управление всеми норвежскими стекольными заводами придворному советнику Вексельсу, а уж тот, в свою очередь, сдаст их по отдельности в аренду людям, которые смогут самостоятельно управлять ими. Но это Дортея уже знала от Теструпа — он надеялся, что теперь-то осуществится его самое заветное желание и он сможет управлять заводом так, как считает необходимым, без вмешательства компании, к которой никогда не питал особой любви. Значит, он обсуждал эту возможность и с Хауссом, однако присяжному поверенному он прямо сказал, что не располагает капиталом, необходимым для вложения в предприятие, средства же на улучшения первой надобности он собирался получить, взяв кредит.
Теплым весенним вечером они возвращались домой, Дортея задумчиво молчала, ей было страшно. На западе на фоне чистого золотистого неба темнели вершины елового леса — погода обещала перемениться. Отблеск заката нежно золотил обнаженные, темные груди глинистых пригорков. Снег со склонов уже сошел. Но, серый и влажный, он еще лежал по краям кустарника, заполнявшего каждую складку между пригорками, среди которых ручей пробивался к реке, да и узкая ровная полоска берега еще была скрыта снегом.
Летом здесь зеленел луг с сочной травой и яркими цветами — это бывает так красиво, думала Дортея. Как она любила гулять с детьми среди этих пригорков, где дети рвали цветы и собирали ягоды! В одном из еловых лесочков у ручья она собирала свою веселую стайку вокруг корзины с бутербродами, приготовленными Гунхильд. Один или два раза за лето ей удавалось заставить Теструпа оторваться от работы и спуститься с ними к реке. Обычно он просил Гунхильд петь — у нее такой красивый голос! А если Гунхильд пела знакомую ему песню, он начинал подпевать, и в конце концов пели уже все…
Если ей теперь придется покинуть Бруволд, она должна будет расстаться и с Гунхильд. А жаль, Гунхильд такая умная и милая девушка, и все дети любят ее. Бедняжка Йоханне, напротив, глупа и глупеет еще больше, когда ей кажется, будто какой-нибудь мужчина обратил на нее внимание. Если на то пошло, Дортея любила ее меньше других служанок. Но взять с собой придется именно ее: Кристену еще необходима кормилица.
В кустах вдоль реки пели и щебетали птицы. Зяблики прилетели уже давно, малиновки и дрозды тоже. Отсвет заката погас, в синеватых туманных сумерках дыбились темные холмы, и на фоне еще светлого неба, проглядывавшего в разрывах между тучами, поднимались черные копья елового леса.
Отовсюду слышался шорох и журчание бегущей воды, и в этот нежный ликующий глас весны неприятной помехой врывался скрип телег, стук и скрежет колес о камни и плеск воды в лужах, по которым ехали повозки. Дортея была с ног до головы забрызгана грязью, даже лицо было у нее мокрое.
Между черно-белыми берегами река казалась неподвижной, лишь задержав взгляд на грязно-желтых хлопьях пены или плывущих льдинах, можно было заметить, что под темной поверхностью, похожей на непрозрачное коричневое стекло банок для варенья, кои изготовлялись на заводе, мчится неудержимый поток. Дортея с ужасом думала, что, может быть, эта темная, ледяная вода струится сейчас над безжизненным телом Йоргена. Она не могла себе этого представить. И тем не менее это было самое вероятное — Теструп провалился под лед и утонул.
Вильхельм тоже молчал. Дортея попросила его отвезти ее в Вилберг еще и потому, что надеялась, что поездка туда развлечет мальчика. Матушка Вилберг, как любила называть себя Карен Хаусс, была веселая и доброжелательная женщина, к тому же Дортее казалось, что Вильхельм питает нежные чувства — первый раз в жизни — к веселой кареглазой Матильде. Пока она беседовала с присяжным поверенным, Вильхельм пил кофе с мадам Хаусс и ее дочерьми в гостиной. Но даже такой редкий для него напиток, как кофе, не улучшил его настроения.
Было уже почти темно, когда они подъехали к заводу. Рядами тянулись бесконечные поленницы дров, даря людям свой свежий кисловатый запах. Мимо в темноте прошел какой-то парень и поздоровался с ними. Коляска завернула за угол здания. Двери были отворены, и они увидели, как полыхает в печи огонь. Внутри двигались освещенные фигуры.
Вильхельм спрыгнул с коляски и рядом с лошадью стал подниматься по склону к Бруволду.
— Выпряги Юнкера и поставь его в конюшню. Ханс, наверное, уже лег. А потом придешь ко мне и поешь чего-нибудь горячего.
На кухне Дортея нашла крынку с молоком, стоявшую в золе, чтобы молоко не остыло. Она налила молока на холодную кашу, нашла масленку с маслом и сдобные сухарики. Кухарка Рагнхильд похрапывала в своей кровати. Взяв со стола свечу, Дортея увидела, что рядом с Рагнхильд спит какой-то мальчик. Фрикк! Как она могла забыть! Ведь сегодня он должен был прийти к ним, чтобы все лето пасти скот, она совершенно забыла об этом. Его полагалось встретить сладкой кашей и медовой коврижкой. Дортея надеялась, что Рагнхильд встретила мальчика, как положено.
До чего же все изменилось! Бедняжка Рагнхильд, она всю зиму радовалась приходу сына, которому несладко жилось у дедушки с бабушкой. Они были бедны, а бабушка к тому же не отличалась мягкостью и добротой, она то и дело набрасывалась на ребенка, прижитого дочерью в грехе, с бранью и кулаками и за малейшую провинность таскала его за волосы. Фрикк был ловкий и славный мальчик, но старуха не могла простить дочери, что та сошлась с женатым человеком, а мальчику — что он пережил все ее попытки уморить его еще в утробе матери.
Дом Рагнхильд стоял в лесу в семи часах ходьбы от завода, и потому она редко навещала родителей. Дортея обещала ей, что отныне Фрикк будет жить в Бруволде не только летом, но и зимой. Он будет работать в усадьбе, и у него еще останется время, чтобы посещать школу. У мальчика была светлая голова, ему следовало учиться, чтобы потом было легче пробиться в этом мире. Но кто знает, согласятся ли с таким порядком новые хозяева Бруволда?
Она отнесла ужин в комнату, Вильхельм стоял у печки и грел у огня руки.
— Я не взяла тарелок, Вилли, будем есть вместе из одной миски. Садись в кресло. Ты быстро управился в конюшне…
— Ханс проснулся, когда я пришел. — Мальчик выглядел особенно худым и беспомощным в большом кресле отца. Старший сын… Дортея вздохнула. Все дети со временем ощутят перемену в их жизни. Но первому это предстоит испытать Вильхельму — какая-то часть ответственности за семью неизбежно ляжет на его детские плечи.
Нос у него заострился и казался больше обычного — лицо осунулось. После поездки на влажном воздухе его рыжая шевелюра кудрявилась еще сильнее, даже маленькая косица на затылке прихотливо закрутилась. На Вильхельме был старый светло-синий сюртук с фалдами, в котором он ходил по будням. На рукавах и спереди сюртук так потерся, что стал почти серым, в груди он был тесен, рукава — коротки, и из обшлагов торчали худые, костлявые запястья.
— Ханс так горюет по Ревеилле… По батюшке он тоже горюет, но по Ревеилле все-таки больше.
Дортея кивнула:
— Ханс любит лошадей. Он ходит за ними, естественно, они ему ближе. Тебе следовало надеть коричневый сюртук, когда мы поехали в Вилберг, ты же знал, что увидишься там и с мадам и с барышнями…
— В такую-то погоду?.. Да ведь брызги летят так, что промокаешь даже сквозь плащ. К тому же я их не интересую, им безразлично, как я выгляжу!
— Как ты можешь так говорить, Вилли! Они всегда очень хорошо относились к вам, к тебе и Клаусу. Я думала, что вы с Матильдой добрые друзья.
Вильхельм сделал гримасу:
— Матильда считает меня сопливым мальчишкой. Ведь она старше меня…
— Да, разумеется. — Дортея подавила улыбку. Матильде Хаусс было шестнадцать.
— И еще они сказали, что она выходит замуж за своего кузена Нимуена из Оса.
— Что? Кто это сказал?
— Мадам сама намекнула на это. Ну, это ее дело, хотя я желал бы ей более привлекательного мужа, чем этот толстяк. Я понимаю, маменька, что в глазах людей я теперь стал другим человеком. У меня уже нет тех возможностей, что были… — голос его понизился до шепота, — при папеньке…
Бедный мальчик, подумала Дортея. Он, конечно, мечтал, что Матильда Хаусс дождется, пока он вырастет и получит образование. Смешно даже говорить о женитьбе — ведь девушка в шестнадцать лет гораздо старше пятнадцатилетнего подростка. Вильхельм столкнулся бы с этим в любом случае. Но именно сейчас, когда крушение планов на будущее он связал с тем, что остался без отца, это было для него особенно болезненно.
— Поделом мне, я это заслужил! — Его руки сжали подлокотники кресла, он поднял глаза на мать, и Дортея уловила в лице и в голосе сына горькое отчаяние. — Это моя вина, только моя! И не думайте, маменька, будто я этого не понимаю. Если папенька умер, если вы и мои братья и сестры остались сиротами, если мы разорены, виноват я один! Я должен был понимать, что не следовало уходить в тот день из дому… Сбежать, не подумав, с этим проклятым паяцем… И напиться до бесчувствия в его компании в Сандтангене… — Вильхельм упал головой на стол, спрятав лицо в ладонях.
Дортея тихонько встала и отодвинула в сторону миску с кашей, чтобы плачущий Вильхельм не столкнул ее со стола. Легко и нежно прикоснулась она к его затылку под вьющейся, закрученной косичкой.
— Благослови тебя Бог, мой милый… Ты не должен так думать!.. Вильхельм, любимый мой мальчик!.. — Она все гладила и гладила его вздрагивающие плечи и худую спину. — Вильхельм, послушай меня… Я должна признаться тебе… Ведь это я настояла, чтобы Даббелстеен остался у нас еще на один год… Папенька хотел, чтобы он осенью уехал от нас, но я была против… Скорее, это моя вина… Даббелстеен поступил некрасиво, сбежав таким образом, и вам, разумеется, не следовало ехать с ним, но ведь никто не мог знать, к чему это приведет…
Она понимала, что нужно поговорить с ним о неисповедимых путях Провидения или о чем-нибудь подобном, но не могла — в последнее время она избегала даже встреч с Шарлахом, опасаясь, что он посоветует ей самой искать в этом утешения, что было бы так естественно для кроткого старика. Вместо этого она сказала:
— Чему быть, того не миновать, Вилли. Ты знаешь, так говорят крестьяне, когда время человека прошло… Это… — Она продолжала осторожно гладить его волосы и спину, мало-помалу Вильхельм успокоился.
— Проклятый Даббелстеен! — пошептал он сквозь зубы.
— Тише, тише, от наших проклятий ничего не изменится.
Вильхельм поднял голову:
— Лучше бы он уехал от нас осенью! Раз уж все так случилось. Мне уже не понадобится вся эта латынь и греческий — ведь я понимаю, что теперь у нас не будет средств на мое образование. Когда вы поедете в Христианию, маменька, я поеду вместе с вами, хочу попытаться найти там себе какое-нибудь занятие… Попробую начать в какой-нибудь конторе или пойду в ученье к купцу… Вам, маменька, хватит забот и с малышами. Незачем вам заботиться еще и обо мне…
— Но, дорогой мой… — Дортея смотрела в худое лицо сына, заплаканное и пылающее от волнения. Глаза, оттененные светлыми, потемневшими от слез и слипшимися ресницами, лихорадочно блестели. — Мы еще не знаем, может, этого и не понадобится. Но папенька был бы рад, увидев, что ты стал таким заботливым… Мы еще не знаем, как все устроится… Папенька так хотел, чтобы ты получил образование…
— Пусть Клаус получает образование… Если у нас будут на это средства.
— Ты более способный, нежели Клаус.
— У Клауса хватит способностей, чтобы стать пастором или адвокатом…
— Но ты так хотел изучать естественные науки!.. Или стать доктором…
— Ну и что с того?.. А теперь мне хочется поскорее начать зарабатывать деньги. Чтобы освободить вас от заботы обо мне…
— Пожалуйста, выпей чаю! — Дортея налила чай и протянула ему чашку. — И поешь сухариков.
Слава Богу, он перестал плакать, подумала она. Ему стало легче на сердце, когда он доверил ей свое раскаяние и свои планы на будущее. Дортея снова села и сделала несколько глотков горячего ароматного напитка.
— Послушай, Вилли, что я надумала. Если нам придется уехать отсюда… Я должна буду что-то начать, чтобы прокормить столько ртов. Может, открою школу — я прекрасно смогу учить маленьких мальчиков, ты знаешь… А девочек постарше я смогу учить вышивать и писать акварелью… Я уже думала об этом. Но если ты окончишь гимназию, мы сможем, как говорится, объединить свои усилия и держать школу уже для детей постарше…
— Конечно, сможем, — сказал он без всякого восторга. Должно быть, ему уже успела понравиться мысль, что он уедет из дому и попробует жить самостоятельно. — Маменька, но вы не съели ни одного сухарика? — Вильхельм огорченно смотрел на два последних сухаря, одиноко лежавших в вазе.
— Мне не хочется… Пожалуйста, съешь их. А потом будет лучше, если ты пойдешь наверх и ляжешь спать.
Вильхельм поблагодарил за ужин и собрался уходить.
— Между прочим, к нам пришел Фрикк, — сказала Дортея.
— Я знаю, он пришел еще до обеда. Он переночевал в Мидтскугене, а потом его подвез один из сыновей хозяина, который утром приехал в селение.
— Жаль, если надежды Рагнхильд не оправдаются. На заводе будет новый управляющий… может быть, из крестьян… Даже если Рагнхильд останется в Бруволде или получит место в какой-нибудь усадьбе, где ей позволят оставить сына при себе, очень сомнительно, чтобы ее новые хозяева разрешили ему посещать школу. К несчастью, крестьяне часто не понимают, что и дети бедняков тоже должны получать образование.
— То же самое говорит и Шарлах. Он сказал Рагнхильд, что ей следует отдать Фрикка на завод. Тогда он будет получать в месяц по три риксдалера и сможет учиться в заводской школе. Тут многим будет не хватать управляющего Теструпа и мадам Дортеи, сказал Шарлах. — При этих словах Вильхельм снова заплакал.
Дортея обняла его плечи, он прижался к ней с такой силой, что она даже вскрикнула от боли в набухшей груди. Однако еще крепче прижала к себе сына:
— Мой добрый, милый мальчик!
Первый раз за долгое время она опустилась на колени рядом со своей кроватью и прочла вечернюю молитву. Ей было больно думать, как исступленно она молила Небеса, чтобы ее любимый вернулся домой живым и невредимым. Но эта вечерняя беседа с Вильхельмом утешила и поддержала ее — она должна молить Бога защитить ее детей, больших и маленьких, и Фрикка, и служанок, и всех добрых людей, с которыми ей предстояло вскоре расстаться.
Теструп… Дортея уже не смела молиться, чтобы он вернулся обратно. Она больше не верила, что он жив.
Мадам Дортея отложила свою поездку в Христианию, пока не подсохнут дороги. Ларсу на весеннюю страду требовались все работники, какие были в усадьбе, везти ее должен был Вильхельм.
С исчезновения Теструпа прошло шесть недель. Девочки прибегали к матери с букетиками весенних цветов — белых, желтых, синих, краснели бутоны и листья первой крохотной ветреницы. Щеки их пылали от свежего воздуха, волосы под чепцами были влажные. Временами Дортея замечала, как по их личикам пробегало облачко тени, — это они вспоминали отца. Но потом тень пропадала… Луг у дома уже зеленел, ольха, растущая по берегам реки, покрылась красноватыми побегами, в загоне появились новорожденные телята, и овечка Элисабет принесла двойню. Им некогда горевать по отцу…
Даже Вильхельм, который часто казался таким серьезным и задумчивым, что Дортея с тревогой наблюдала за ним, радовался предстоящей поездке в город. Однажды он принялся расспрашивать ее о невестке пробста Бисгорда и ее дочерях, у которых они собирались остановиться в городе:
— Кажется, одна из них была маленького роста и у нее были длинные волосы?
— Да, это Сессилия, младшая. Но с тех пор она выросла, а жаль, она была такая хорошенькая. Неужели ты помнишь, как мы у них гостили? Ведь тебе было не больше шести.
— Мы тогда только приехали сюда. Я помню, что у них была большая зала и в ней стояли смешные стулья с высокими спинками. Мы с Клаусом забирались на них, чтобы посмотреть, кто выше, мы или спинки. Эти спинки были совершенно прямые, и наверху на них были какие-то цветочки. А потом вы пришли и сказали, что нельзя вставать на стулья ногами. Они были красные, с позолотой.
— Неужели ты все это помнишь? — Дортея слабо улыбнулась. — Муж Антонетты привез эти старинные стулья из Сульхолма, они были обиты свиной кожей, ярко-красной с позолотой, ты не ошибся. Я думаю, мой покойный муж, пробст Бисгорд, завидовал своему брату, которому достались эта стулья. Мне же они не казались красивыми, на мой взгляд, они были слишком старомодны и торжественны. Но они уже очень давно принадлежали их семье.
— Меня назвали в честь него? — задумчиво спросил Вильхельм. — Я имею в виду пробста Бисгорда.
— Ты же знаешь, таков обычай. Но ты можешь гордиться, что тебя назвали в честь Вильхельма Адольфа Бисгорда. Он был незаурядный и благородный человек.
— Но ведь он был намного старше вас, правда, маменька? И фру Бисгорд, у которой мы гостили в Христиании, теперь уже очень старая дама?
— Моя невестка Антонетта значительно старше меня… Ее дочери Оттилии, фру Мейерстед, примерно столько же лет, сколько и мне. Теперь и она уже скоро будет старой дамой. Как и твоя матушка, Вильхельм.
— Я хорошо помню их троих, — сказал Вильхельм. — Маменька, может, фру Бисгорд посодействует мне устроиться в их торговую компанию, если вы попросите ее об этом?
Вот оно! Значит, он все время обдумывал свои планы о самостоятельной жизни!
— После смерти мужа Антонетта продала свое дело, — сказала она. — Не знаю, станут ли там теперь с ней считаться. До меня доходили слухи, что у нее сложились не слишком добрые отношения с новым владельцем. Мы еще подумаем об этом… Но тебе придется вставать каждый день в четыре утра, дружок, если ты начнешь учиться торговому делу…
— Неужели вы полагаете, маменька, что я с этим не справлюсь? — Вильхельм был явно задет.
Вот так!.. Всем им предстоит теперь как-то приспосабливаться к жизни. И ей тоже. Но если она будет жить, помня о своем горе и неся его, как улитка несет свою раковину, являющуюся одновременно ее домом, защитой и ношей, то у молодых все это будет по-другому. И слава Богу!
У Дортеи вдруг появились причины задуматься о планах Вильхельма. Отвечая на ее вопрос, можно ли им с Вильхельмом остановиться у них, Оттилия Мейерстед сообщила также, что Лауридс Винтер и Кристенсе собираются в начале лета покинуть Копенгаген: он получил сельский приход недалеко от Виборга. Таким образом, надежда Дортеи на то, что Вильхельм и Клаус будут жить в Копенгагене у Винтеров, пока не кончат гимназию, растаяла, как дым.
А Йорген так мечтал, что его сыновья будут учиться в Копенгагене! Самого его в свое время отправили в Копенгаген к тетушке и ее мужу, потому что старый Теструп устал от его проделок. С тех пор Йорген и его кузен Лауридс Винтер были неразлучны. И когда старый пастор Винтер получил место в своем родном Виборге, молодые кузены, оставшиеся в Копенгагене, сняли себе мансарду на Ригенсгаде и делили одну постель на двоих, у них была одна общая миска для каши и даже один на двоих парадный парик!
Но Вильхельм с Клаусом не были такими повесами, каким в свое время был их отец. Они могли бы учиться и в латинской школе[14] в Христиании. Дортея очень любила Винтера и была искренне привязана к Кристенсе. Мало что в жизни удивило ее так, как известие о том, что эти двое поженились. После смерти Бисгорда Кристенсе переехала к тетушке в Христианию, что, по мнению Дортеи, было весьма разумно. С теми средствами, какими Кристенсе располагала, она могла жить безбедно и приятно, поселившись вместе с ними. Кристенсе была неприятна даже сама мысль о браке, и она едва ли нашла бы себе более подходящее общество, чем общество ее тетушки фру Бисгорд и кузин — двух вдов и барышни, самой природой предназначенной для безбрачия. Однако весьма скоро Кристенсе прискучила такая жизнь — она была слишком эгоистична и экзальтированна, тетушка Антонетта испытала это на себе. Спустя год Кристенсе переехала в Копенгаген, хотя там у нее почти не было знакомых и ей пришлось поселиться у совершенно чужих людей — хозяйка семьи была когда-то подругой ее матери, и не более того. Там, в Копенгагене, Кристенсе случайно снова встретилась с Лауридсом Винтером.
Зная необычайный темперамент своей бывшей падчерицы, Дортея была склонна жалеть Винтера. Но Теструп полагал прекрасным, что их добрый Лауридс, которого уже можно было записать в старые холостяки, наконец все-таки обрел спасение в супружеской гавани. А когда кузен сообщил им, что Кристенсе подарила ему дочь, Теструп просто возликовал. Тогда же он и стал вынашивать мысль о том, чтобы его старшие сыновья получили свое образование под крылышком у Винтера, в шутку он даже допускал, что один из них скрепит эти родственные и дружеские узы, привезя в Норвегию дочь Винтеров Миньону в качестве своей невесты…
В Бруволде было заведено, что, когда там коптили оставшуюся после зимы солонину и окорока, жены рабочих со стекольного завода приходили туда и заодно тоже коптили там свои припасы. Однажды после полудня мрачная, усталая и испачканная сажей Дортея, идя из коптильни, увидела, что на двор въехала чья-то бричка. Она узнала упряжку — черные с белой звездочкой на лбу лошади принадлежали присяжному поверенному Хауссу.
С надеждой, всегда теплившейся в ней, о чем бы она ни думала, Дортея поспешила навстречу приехавшим, на ходу невольно вытирая руки о фартук. Присяжного поверенного сопровождала не только жена, но и дочери — София и Матильда — и даже их кузен Эстен Нимуен, или Толстяк, как неуважительно окрестил его Вильхельм…
Все это не могло означать, что нашли тело Теструпа…
Однако, когда адвокат вылез из брички и, сделав похоронную мину, обеими руками нежно пожал ее руку, она на мгновение поверила, будто он приехал, чтобы сообщить ей… От страха сердце ушло у нее в пятки…
Мадам Хаусс обняла Дортею и расцеловала в обе щеки. Она весело рассмеялась, когда Дортея вдруг вспомнила, что у нее не в порядке прическа, и попросила извинить ее. Пока Дортея провожала своих гостей в залу, женщины оживленно болтали о своих запасах и их хранении.
В зале Дортея попросила разрешения на минуту покинуть гостей, однако мадам Хаусс пошла за ней в спальню — ей хотелось убедиться, что ее милая Тея хорошо себя чувствует после того, как отняла ребенка от груди, и что сладкий ангелочек доволен молоком кормилицы… А милый Бертель, как он поживает? Сердечность мадам Хаусс была так преувеличена, что Дортея не узнавала подругу. Обычно та была добра и естественна.
Но Дортея не смела задавать вопросов. Она боялась. В последнее время ее преследовала одна мысль: если тело Йоргена найдут, его, наверное, будет трудно узнать. Ей от всей души хотелось, чтобы его земные останки нашли покой в освященной земле, хотелось также, чтобы томительной неизвестности, теперь уже не оставлявшей места надежде, был положен конец. Но в то же время она страшилась увидеть любимое тело, отмеченное тлением.
— Да-да, маленькие детки, маленькие беды, если, конечно, дети здоровы, — вздохнула мадам Хаусс. — Но то ли еще будет, когда они вырастут. Хотя я должна благодарить Бога за своих девочек, они не доставляли мне серьезных неприятностей. Пока, во всяком случае, не доставляли. Даже не представляю себе, как я отпущу от себя Матильду. Правда, она уедет недалеко, но все-таки…
— Что ты такое говоришь? Куда уедет Матильда? — Дортея засмеялась. — Уж не означает ли это, что Матильда выходит замуж?
— Я думала, до тебя уже дошли слухи. Да, она обручилась с Эстеном Нимуеном. — Мадам Хаусс смахнула слезинку. — Он такой славный, ты сама знаешь. Если я и смогу со спокойным сердцем отдать кому-то свою крошку, так только Эстену. Но все равно, это так странно… Конечно, она попадет в богатую семью… — Мадам Хаусс снова уронила несколько слезинок.
— Это верно. — Дортея взяла чистую шейную косынку, потом отложила ее. — Желаю тебе счастья, милая Карен! — Она обняла и поцеловала мадам Хаусс. — У тебя будет зять, которого ты хорошо знаешь и уважаешь. И Матильда не уедет от тебя далеко, ты всегда сможешь увидеть ее, когда захочешь. Ты должна радоваться…
Он порядочный человек, и Ос — богатая усадьба, сундуки там наверняка не пустые, подумала Дортея. Но мне бы хотелось, чтобы жених хорошенькой Матильды был более привлекателен — не такой толстый и молчаливый. И не шепелявил бы так сильно. Вслух же она сказала:
— Мы должны быть готовы к тому, что наши девочки когда-то вылетят из гнезда. Мы и не хотели бы, чтобы было по-иному. Разумеется, хорошо иметь их рядом, когда мы будем больными и немощными, но до этого еще далеко. И ты прекрасно понимаешь, Карен, если мы будем держать их подле себя до самой нашей смерти, они превратятся в старых дев.
— Да, да. Воистину так, милая Тея. И я очень довольна, не сомневайся…
— Вы приехали, чтобы сообщить мне эту новость? Как это мило с вашей стороны! Сейчас я приведу себя в порядок. Мне не терпится поскорей поздравить мою славную подружку Матильду, и мы выпьем по рюмочке за счастье помолвленных…
— Постой минутку! — Мадам Хаусс встала, вся наигранность мигом слетела с нее. Ее красивые карие глаза стали печальны и серьезны. — Я должна кое-что сказать тебе… За этим я и пошла за тобой сюда. Мне подумалось, что лучше уж я сама скажу тебе это до того, как Хаусс… На этой неделе он был в Христиании… Иди сюда, Тея, давай сядем. — Большой, мягкой рукой мадам Хаусс обняла Дортею за плечи. — Он разговаривал там в конторе… У придворного советника он тоже был. Не думай, будто мы не сочувствуем твоему горю, твоя судьба и судьба твоих детей нам далеко не безразлична… — Красивое круглое лицо мадам Хаусс выразило душевное смятение. — Но надеяться, что управляющего Теструпа найдут живым… О, Дортея, даже ты уже давно потеряла эту надежду! Придворный советник должен думать о будущем завода… Хаусс воспользовался случаем и поговорил с ним о тебе… О твоем пенсионе. Теструп никогда не оговаривал его размеров… Но придворный советник оказался весьма щедр, он обещал Хауссу…
— Я понимаю. А придворный советник не сказал твоему мужу, кто будет преемником Теструпа на заводе?
— Завод не может существовать без управляющего… — Мадам Хаусс крутила в пальцах носовой платок. — О, Дортея, я так сочувствую тебе, поверь мне. Но бесполезно прятать голову в песок…
— Я и не прячу, милая Карен. У меня было время понять, что нам придется уехать отсюда. Так твой муж знает, кто займет место Теструпа?
— Да, его займет Эстен… — смущенно проговорила мадам Хаусс. — Ты знаешь, он умеет и покупать и продавать, знает счетоводство, изучал в Дании юриспруденцию. Но Хаусс собирается сам следить за делами… Если завод решат сдать в аренду, он подумывает…
Дортея кивнула:
— Йорген тоже подумывал об этом. Он полагал, что завод станет давать хорошую прибыль, если он сумеет реализовать свои планы…
— Мне об этом известно, думаю, именно твой покойный муж и подал Хауссу эту мысль…
Мой покойный муж… Первый раз кто-то назвал Йоргена покойным. Мой покойный муж, говорила она сама, когда разговор заходил о пробсте Бисгорде. Теперь покойным мужем стал и Йорген Теструп. Дортее неудержимо захотелось смеяться — она представила себе, как на небесах встретятся два ее мужа — маленький тщедушный старичок, сутулый и бледный от долгих занятий и продолжительной болезни, и ее энергичный, обветренный Йорген, который вдруг явился после своей роковой поездки вооруженный, в сапогах с отворотами, бодрый и пышущий здоровьем. Господи, о чем только она думает! На небесах покойники выглядят совсем не так, как на земле, они не схожи с живыми ни телом, ни платьем. На небесах ничего не дается и не отнимается… Дортея вдруг со страшной неумолимостью поняла, что второй раз стала вдовой, и теперь уже навсегда…
— Ты не обижена на нас? — умоляюще спросила мадам Хаусс, приложив платочек к глазам. — В любом случае кто-то все равно получил бы это место. Ты сама говоришь, что уже думала об этом. Мне показалось, что тебе будет легче узнать эту новость от меня. Хотелось подготовить тебя…
— Спасибо тебе, что ты подумала об этом… Это так… так трогательно с твоей стороны, милая Карен. Ты всегда была мне доброй подругой. — Дортея поцеловала ее в щеку. — Поверь, я все понимаю.
Она подошла к зеркалу, поправила на плечах косынку и заколола ее нарядной брошью с бриллиантом.
— Поверь, — сказала она своему отражению в зеркале, — я не вижу ничего дурного в том, что присяжный поверенный предпринял некоторые шаги, чтобы помешать кому-то другому опередить себя. К тому же Матильда!.. — Она повернулась к Карен Хаусс. — Вот уж не думала, что эта девочка когда-нибудь станет моей преемницей в Бруволде!
Нет ничего дурного в том, что присяжный поверенный предпринял некоторые шаги, чтобы помешать кому-то другому опередить себя, мысленно повторила Дортея, сидя уже одна на канапе в пустой зале. Она проводила гостей до брички и вернулась в залу, чтобы самой убрать хрустальные бокалы.
Ее немного знобило. Как будто эти стены еще хранили зимний холод, хотя по утрам уже сияло солнце и она каждый день приказывала отворять ставни, чтобы мебель в зале не пострадала от сырости.
Мебель была покрыта темным лаком и украшена позолоченными завитушками. Ее изготовил краснодеревщик в Трондхейме специально по заказу Йоргена, который хотел, чтобы стулья были похожи на те, что его брат привез себе из-за границы. Все эти предметы занимали лишь небольшую часть залы, были там и два консольных зеркала — Йорген говорил, что собирается заказать еще одно точно такое же для среднего простенка, последний раз он вспомнил об этом на Рождество. Зеркала-то она точно возьмет с собой, они не будут выставлены на аукцион. Аукциона ей не избежать. Присяжный поверенный сказал, что Матильда и Нимуен с удовольствием купили бы у нее часть вещей. Однако если она продаст их с аукциона, то получит за них гораздо больше.
Два больших портрета, матери и ее первого мужа, на аукцион выставлять нельзя: мать живет слишком близко, слухи об этом быстро достигнут Люнде, да и здесь местные жители осудили бы ее за это. Но, видит Бог, у нее нет желания тащить портреты с собой. Надо поинтересоваться, не захочет ли их взять брат Уле? Впрочем, зачем Уле портрет майора?..
Вильхельм и Клаус ушли на охоту с Хансом Вагнером и должны были вернуться домой только под утро. Дортея чувствовала себя одинокой в этой большой зале и дрожала от холода.
Так уж водится. Кому смерть, а кому радость, Дортея сама не раз повторяла эту поговорку. Вот и теперь гибель Теструпа обернулась куском хлеба для Эстена Нимуена. Правда, нельзя сказать, чтобы он и раньше сидел голодный, однако они с присяжным поверенным быстро сообразили, что новое место обеспечит им не только хлеб, но еще и масло на него. При том, разумеется, условии, что они смогут руководить стекольным заводом так, чтобы он давал прибыль. Если когда-нибудь она узнает, что это у них не получилось, то плакать не станет — нельзя требовать слишком многого от человеческого сердца. Хотя в их поступке не было ничего бесчестного. И к тому же она знала, что, если они по неопытности и по непониманию особенностей производства испортят все, созданное Теструпом, пострадают в первую очередь старые рабочие. А тогда Теструп огорчится даже на том свете.
Заденет это и ее самое — ведь пенсион ей будет выплачивать завод. Придворный советник, конечно, позаботится об этом, передавая завод новому управляющему, и тогда ей останется только желать, чтобы у них все получилось. Своя рубашка ближе к телу, гласит другая древняя пословица. Бисгорд был прав, когда говорил, что научиться познавать себя — весьма трудное дело.
Платье Дортеи еще хранило запах табачного дыма, и это напомнило ей, что у нее нет времени сидеть здесь в раздумьях. Она живо составила на поднос графины и бокалы… Только что она вместе с мадам Хаусс, Матильдой и ее будущим мужем обошли дом, который и раньше был им хорошо знаком, однако теперь они осматривали его с новым интересом. Хаусс тем временем побывал в конторе завода и посетил усадебные постройки. Эстен Нимуен сказал, что намерен сам вести хозяйство в Бруволде, Ос же он сдаст в аренду своему родственнику.
Дортея надеялась, что по ее лицу ничего не было заметно. Ведь она и раньше знала, что на свете не так уж много истинно благородных и возвышенных натур. Ей жилось легко с тех пор, как она вышла замуж за Йоргена. Все просто, пока добродетель, долг и желания не противоречат друг другу. Теперь она чувствовала, что в ее душе возникают неблагородные порывы, порывы, которые следовало подавлять, чтобы поступать так, как следует.
Отблеск заката позолотил небо на севере и вспыхнул теплым золотым отблеском в спальне, где Дортея кормила Рикке кашей, а Бертель раздевался, стоя перед большой кроватью с пологом. Теперь она брала Рикке на ночь к себе, чтобы не спать одной, а нынче ночью с ними должен был спать и Бертель, потому что старшие мальчики ушли на охоту.
В этой части дома было почти не слышно, если кто-то приезжал в усадьбу, — на лай собак Дортея часто не обращала внимания. Поэтому она вздрогнула, когда дверь отворилась и на пороге появился ее брат Уле Хогенсен.
До чего же он красивый, подумала она, обрадовавшись брату. Вечерний свет падал на его свежее, румяное лицо и статную фигуру. Надо же, что именно в этот вечер к ней приехал человек, который был ей таким родным!
— Уле, дорогой, как ты попал в наши края? Я так рада видеть тебя!
— Я тоже. Ты, верно, ждала, что я приеду раньше и помогу тебе… Вишь, как оно все случилось…
— Твой отец был у меня, даже два раза. Садись, садись. Бертель, сбегай, пожалуйста, к Рагнхильд и попроси ее принести пива для дяди Уле… Нет, Уле, если уж даже ленсман ничего не смог сделать… Но как поживает maman?
— Это все так. А матушка, что матушка, у нее сейчас дел невпроворот, готовится к приему гостей. Я сам только что из Христиании. Везу всякую всячину… Нет-нет, я не хотел доставлять тебе лишние хлопоты…
— Чепуха, Уле, ты должен поесть. От чашечки чая ты в любом случае не откажешься, я знаю, ты любишь чай.
Уле снял шапку и положил ее на пол между ногами; Дортея не могла удержаться и, проходя мимо со скатертью, слегка коснулась его плеча. Она знала, что ее нежность всегда смущала его, — Уле был истинный крестьянин. А их мать вряд ли могла изменить его привычки в этом отношении — она никогда не была щедра на ласку к своим детям. Но Дортее так хотелось коснуться золотистых волос Уле, обрамлявших его красивое молодое лицо и падавших на воротник.
— Я знаю, ты не откажешься от глазуньи, сейчас тебе ее приготовят! — В свое время maman всегда жадничала, когда дело касалось яиц.
Красивый, славный мальчик! Расспрашивать его было бесполезно, если он намеревался что-то сказать ей, нужно было дать ему время. Дортея только спросила, подсохла ли уже дорога, можно ли проехать на повозке. Неужели он ездил один, без спутников? Она знала, что крестьяне обычно собирались группами, когда ездили в столицу. Но Уле засмеялся — нет, нынче ему некогда ждать, покуда установятся дороги, он ездил один.
— А вот отсюда мне бы хотелось забрать с собой своих родичей…
— Ты имеешь в виду Вильхельма и Клауса? Но, Уле, дорогой, они не могут сейчас ехать на свадьбу. Что скажут люди, если я разрешу своим сыновьям, которые носят траур, принять участие в пышной свадьбе, где будут танцы и всякое такое?
— Так ты что, и сама тоже не приедешь на свадьбу? — тихо спросил он.
Дортея отрицательно покачала головой.
— Послушай, твоим сыновьям не обязательно танцевать… Но мне хочется, чтобы они поехали с нами в церковь и сидели за столом рядом со мной. За это их никто не осудит. Да и ты можешь приехать и помочь матушке следить за приглашенной прислугой, что тут такого. С ее стороны у меня нет никого, кроме тебя и твоих ребятишек.
— О, Уле, поверь, мне бы очень этого хотелось. И мальчики так радовались твоей свадьбе! Я мечтала присутствовать в церкви, когда ты будешь стоять перед алтарем со своей Ингебьёрг, чтобы молить Небеса благословить ваш союз. Мне Даббелстеен говорил, что она очень красивая…
Уле сразу смутился:
— По мне, так красивая… И добрая, и расторопная… Жаль, ты не можешь приехать, узнала б получше свою будущую невестку!
— Это все так, Уле. Тем более неизвестно, когда еще я смогу с ней познакомиться, если не этой весной. Ты ведь понимаешь, что в скором времени нам придется покинуть Бруволд.
— Так-то оно так. Только, по-моему, тебе еще рано думать об этом. Муж твой еще даже не найден. Они не могут поставить никого на его место, пока не убедятся, что он умер. А потому должны разрешить вам остаться здесь до того времени…
Рагнхильд принесла еду, и Дортея налила брату из графина рюмку водки.
— Прошу, Уле. Ты, верно, устал с дороги и проголодался. Ешь, дружок… — Угощая брата, Дортея рассказала ему о визите присяжного поверенного Хаусса.
Водка развязала Уле язык. Он высказал чистосердечное мнение о присяжном поверенном и назвал его поведение низким.
— Ах, милый братец, разве не естественно, что человек преследует свои интересы и интересы своего будущего зятя? Хотя его поступок и выдает некое, я бы сказала, отсутствие деликатности, чего раньше мы с Теструпом в нем даже не предполагали. Как бы там ни было, я не позволю ему взять к себе всех моих слуг, что же касается обстановки и других вещей, с которыми мне придется расстаться… Ведь их будут оценивать люди, которые находятся в зависимости от присяжного поверенного или боятся оказаться в зависимости от него… Каково твое мнение, не лучше ли мне воздержаться от аукциона перед отъездом отсюда?
Никто из них не подумал, что Бертель еще не спит и слышит их разговор, — за пологом широкой кровати раздался детский плач. Дортея бросилась туда.
— Тише, тише, мой ангел, ты разбудишь Рикке… Не плачь, мой сыночек! — Она села на край кровати и прижала к себе Бертеля, он обхватил руками талию матери и спрятал лицо в ее юбках, которые почти совсем заглушили его рыдания.
Уле Хогенсен отложил нож и вилку. С выражением участия на лице он ждал, когда мальчик успокоится.
— Дортея, на мой взгляд, самое умное спросить совета у моего отца. Я-то полагаю, что ты еще не можешь устроить в Бруволде аукцион, поначалу нужно получить бумагу от властей, что твоего мужа нет уже так долго, что теперь они разрешают тебе одной распоряжаться вашим общим имуществом. Боюсь, придется выправлять сначала разные бумаги. Одной тебе это не под силу. Но отец все сделает, чтобы помочь. Подумай об этом. Хочешь, он приедет сюда, а хочешь, сама приезжай к нам в Люнде…
— Нет, маменька, нет! — раздался душераздирающий крик Бертеля. — Вы не должны этого делать!..
— Чего я не должна делать, мой мальчик? Ленсман Люнде мой добрый отчим, он все устроит так, чтобы нам было лучше.
— Не выправляйте бумаг! — рыдал Бертель. — Не делайте этого, маменька! Если вы это сделаете, все поймут, что папенька уже умер!
Дортея прижала Бертеля к себе:
— Дитя мое! Неужели ты думаешь, что, будь папенька жив, он заставил бы нас так долго мучиться в неизвестности? Он не допустил бы такого…
Тыльной стороной ладони Бертель размазал по лицу слезы и внимательно поглядел на мать.
— Нет. Не допустил бы, — повторил он, и что-то в этих словах как будто успокоило его.
У Дортеи мелькнула догадка: неужели Бертель слышал какие-то разговоры и предположения?.. Вокруг носилось столько слухов — не могло не носиться — относительно таинственного исчезновения управляющего. Что за непонятная летаргия сковала ее, если‘ она не подумала об этом раньше? Дортея ласково погладила Бертеля по мокрой от слез щеке.
— Мой умный мальчик! Мы не должны падать духом! Добрый Боженька не забывает о сиротах, ты же знаешь, — бессильно проговорила она. О, как трудно ей было самой примириться с тем, что пути Господни неисповедимы!
— Вы хотите все продать, маменька? Все, и Юнкера, и Снерлу, и старика Гнедого, и всех других лошадей, и овечку Элисабет, и моего теленка, и все, все?..
— Нет, нет, успокойся, дитя. Ведь ты слышал, что сказал дядя Уле: это произойдет не сегодня и не завтра. — Дортея повернулась к брату, который со смущенным сочувствием слушал жалобные слова мальчика: — Видишь, Уле?.. Не думай, будто я не ценю участия и желания твоего батюшки помочь мне, которые он выказал, когда был здесь. Но maman… ее здоровье уже не то, что было. А теперь она занята приготовлениями к свадьбе. Не думаю, что сейчас подходящее время обременять ее моими заботами.
— Маменька, а вот матушка Шарлах полагает, что вам следует искать утешения у своей матери, ведь она живет всего в двух днях езды от нас, — сказал Бертель.
Иначе и быть не могло, люди, не знающие, какие отношения сложились между нею и матерью, должны думать именно так. Их, конечно, удивит, что дочь не бросилась со своим горем в объятия матери. Хотя с таким же основанием они могли предположить, что и мать могла бы поспешить к своей несчастной дочери…
Дортея мягко сказала:
— Бертель, сегодня я не стану бранить тебя. Но ты не должен вмешиваться в разговоры взрослых. — Она поправила ему подушку, подоткнула вокруг детей перину и задернула полог кровати. — Постарайся заснуть, мой мальчик!
Она вернулась к столу, чтобы заставить Уле съесть еще глазуньи, сам он стеснялся взять себе еще порцию.
— Все-таки она и твоя мать, Дортея, — вдруг тихо сказал он.
Она кивнула. На мгновение ей стало стыдно.
— Ты прав, Уле… Но прошу тебя, ешь, порадуй меня и возьми этот последний кусок глазуньи!
На другое утро она проводила брата к его открытой повозке и смотрела, как он укладывает портреты матери и ее первого мужа, — Уле с радостью согласился взять их себе. Ей хотелось бы отдать ему и Фейерфакса, пес знал и любил Уле, который два раза брал его в Люнде для своей суки. Но Вильхельм и Клаус даже испугались, когда она за завтраком заговорила об этом, — они оба очень любили Фейерфакса и сами немного охотились, если выпадала такая возможность. Так что пока думать о будущем Фейерфакса было еще рано… Однако она яснее представила себе, как тяжело будет детям прощаться со своими четвероногими друзьями, да и вообще с этим любимым старым домом, с людьми и вещами, связанными с их прежней жизнью. Она почти обрадовалась, когда Уле напомнил ей о множестве формальностей, которые следовало соблюсти прежде, чем она сможет покинуть Бруволд. Это давало ей отсрочку.
— А Даббелстеен? — спросила Дортея. — Что слышно о нем?
— Я слышал намедни у церкви, будто ему удалось бежать в Швецию… А Гюндер Опхюс, сын Элланда, говорил, когда мы с ним две недели назад ездили в город…
Через несколько дней после того, как Даббелстеен сбежал весной из Люнде, он был задержан ленсманом Бюрстингом в своем родном селении при весьма дерзкой попытке освободить убийцу Маргит Клоккхауген, сидевшую под арестом в доме для старых работников в усадьбе самого ленсмана. В каталажке же, имевшей лишь одно помещение, содержался ее отчим и соучастник преступления. Когда теперь ленсман Бюрстинг посадил к нему и несчастного арестованного учителя, между мужчинами вспыхнула драка, и ленсман, не желая надевать цепи на сына мадам Даббелстеен, поместил его в каморку в своем доме. Сбежать оттуда для Даббелстеена не составляло труда. Но как бедняге удалось передвигаться потом, было для всех загадкой — ведь он был плохо одет, и у него не было денег, к тому же от сильной оттепели дороги развезло, и они стали непроезжими. Впрочем, прихожане побаивались его матушки, вдовы капеллана, из-за ее необъяснимого дара ясновидения… Все норвежские преступники всегда мечтали так или иначе добраться до Швеции.
— Уле, милый, скажи мне честно как брат, что говорят люди об исчезновении Теструпа… Может, считают, что это был вовсе не несчастный случай?..
Уле Хогенсен кончил привязывать к повозке свою поклажу. Он повернулся к сестре, и они вместе направились к дому.
— Большинство полагает, что он вместе с лошадью провалился в полынью. Другие считают, что его ограбили и убили разбойники, которые баловались тут зимой. Ну, а кое-кто просто несет вздор…
— Я понимаю… Что же они говорят, Уле? — тихо спросила Дортея.
Уле замялся:
— Да всякое болтают…
— Может, и про Теструпа говорят, что он сбежал в Швецию?
— Нет, такого я не слышал.
Уле хотел купить для дома стеклянной посуды, и Дортея проводила его в заводскую лавку.
Сквозь единственное окно в полутемное помещение, зажатое между конторой и складом, проникал луч солнца, он позолотил густую пыль, крутившуюся в воздухе, и зажег огнем рыжую макушку Вильхельма, стоявшего за высокой конторкой, для удобства Вильхельм взгромоздился на перевернутый ящик. С гусиным пером за ухом, от которого и шея и волосы были измазаны чернилами, и в фартуке из холщового мешка, он помогал счетоводу Томмесену и в лавке и в конторе. Вильхельм начал работать тут две недели назад.
Причиной тому послужил визит, который пастор Муус с супругой нанесли Дортее. С искренней доброжелательностью они предложили, чтобы сыновья Дортеи занимались с их домашним учителем в пасторской усадьбе. Правда, пасторские дети значительно моложе — их старшая девочка была ровесница Бертеля, — но это не должно было помешать занятиям. Однако и Вильхельм и Клаус решительно отказались от великодушного предложения Муусов, Вильхельм даже заявил, что знает все предметы латинской школы не хуже этого жалкого студента Миккельсена. Клаус же сказал, что встретил капитана Колда и капитан предложил заниматься с ним математикой и рисунком, пока его матушка не определится с их дальнейшей судьбой.
Так получилось, что Вильхельм начал работать в конторе стекольного завода, а Клаус три раза в неделю ездил в Фенстад, где, по его словам, за одно только утро он узнал от капитана больше, чем от Даббелстеена за целых три месяца. Дортея не сомневалась в том, что математика не была сильной стороной Даббелстеена и что капитан более знающий учитель французского. Болезненному же Бертелю было не под силу ходить пешком до пасторской усадьбы и обратно домой, хотя истинная причина, по которой она не хотела посылать Бертеля туда одного, заключалась в том, что дурно воспитанные и избалованные дочки пастора непременно стали бы донимать его. Поэтому она сама немного занималась с ним, и ей помогал Клаус. К удивлению Дортеи, Клаус справлялся с этой задачей куда успешней, нежели Вильхельм, тоже пытавшийся заниматься с Бертелем. Своим мечтательным, чтобы не сказать медлительным, спокойствием Клаус благотворно действовал на чувствительного, всегда немного нервного Бертеля и даже умел пробудить в нем любознательность и интерес к занятиям.
Старый Томмесен вышел из конторы, сердечно поздоровался с мадам Теструп и Уле Хогенсеном. И тут же начал горячо расхваливать способности Вильхельма.
— Если бы вы знали, как меня радуют ваши слова, дорогой Томмесен! Но я пришла к вам, чтобы просить освободить его на неделю от работы. Мой брат хочет, чтобы племянники были шаферами на его свадьбе. И мне, конечно, не хотелось бы отказать ему в этом. Ведь только мои сыновья будут представлять на свадьбе родню со стороны его матери.
Она внимательно наблюдала за лицом счетовода, но его нисколько не удивила такая просьба, он сказал, что иначе и быть не может.
Дортея решила позволить сыновьям поехать на свадьбу Уле. Пусть все видят, что семейство Йоргена Теструпа не опасается никаких позорных разоблачений. Ей только теперь пришло в голову, что ее затворничество после прекращения поисков пропавшего управляющего люди могли истолковать, как желание скрыть не только свои слезы.
Теперь она собиралась после отъезда мальчиков облачиться в траурное платье, а также надеть траур на всех детей. И еще ей следовало сделать то, что до сих пор пугало ее, — написать родственникам, и Теструпа и своим, дабы уведомить их о постигшем ее несчастье.
Она думала, что невестке Йоргена, Марен Сабине, также выпало на долю пережить бесследное исчезновение мужа и связанное с этим изматывающее душу ожидание и медленное угасание надежды. Впрочем, для Марен Сабины это не могло быть столь уж неожиданным — когда моряк уходит в долгое плавание, он может и не вернуться обратно. И хотя, по утверждению Йоргена, отношения между братом и его женой оставляли желать лучшего, она, несомненно, оплакивала его, когда он погиб. Во всяком случае, больше она замуж так и не вышла.
Сестер своих Йорген не видел уже много лет. Одна сестра, Фредрикке, фру Девле, была прикована к своему креслу в капитанской усадьбе в Намдалене, а Карен Анна, фру Егер, уже много лет не бывала нигде южнее Трондхейма. Едва ли печальное известие сильно огорчит их, хотя, конечно, они будут поражены, что и второй их брат бесследно исчез, поглощенный стихией, которая, по-видимому, была намерена удержать свою добычу и сохранить свои тайны.
Дортея решила съездить в Фенстад за Клаусом. Было жарко, а бедному мальчику вот уже больше недели приходилось ходить пешком туда и обратно. И все равно Ларе ворчал, когда она сказала, что после обеда ей понадобится лошадь, и выделил ей только старика Гнедого.
Чтобы объяснить свою поездку, она захватила с собой корзину картошки. Йомфру Лангсет, экономка капитана Колда, зимой выразила желание посадить немного нового сорта, и Дортея обещала поделиться с ней своим семенным картофелем. Теперь же она была готова отдать его весь. Конечно, она собиралась засадить огород, как обычно, — Йорген считал, что они должны служить примером для окрестных крестьян и учить их, как следует выращивать овощи высоко в горах. Она невольно улыбнулась: у него не хватало времени заниматься своим огородом, и он переложил это, как и многое другое, на ее плечи. Нельзя отрицать, ей хотелось оставить будущему хозяину Бруволда в образцовом порядке и огород, и картофельное поле, и все остальное. Но если этим новым хозяином станет Нимуен… Матильда, вне сомнения, получит картошку и из Оса, и от своих родителей.
Худенькое, грустное личико Бертеля засияло, когда она предложила ему съездить с нею в Фенстад и повидаться с его другом Карлом.
Она не подгоняла Гнедого. Тихой рысцой он трусил по неровной лесной дороге. В лесу было прохладно. Листва на деревьях только-только начала распускаться, она благоухала сильно и пряно. По руслу ручья на северном склоне еще лежал снег, это привело Бертеля в восторг.
— Смотрите, смотрите, маменька, сорока! Правда, она красивая? — Бертель знал всех птиц, которых они видели или слышали. И умел подражать им — он насвистывал подобно певчему дрозду, гнездившемуся по холмам, и ворковал вместе с дикими голубями в густых зарослях.
— Бертель, милый, откуда ты знаешь всех этих птиц?
Бертель покраснел.
— Меня научил Вилли, — нерешительно ответил он и еще тише добавил: — И Даббелстеен.
Они выехали на ровное место. Фенстад был живописно расположен у подножья темной, лесистой горы. Поля сбегали по склону вниз, к болоту, где в крохотных озерцах отражалось синее небо. Дома, правда, были старые и ветхие, стены и крытые щепой крыши посерели от ветра и влаги, кое-где крыши были покрыты дерном. Когда-то это была красивая усадьба и отвечала вкусу своего времени. Она и теперь могла бы стать красивой, если б ее владелец проявлял больше интереса к сельской жизни. И имел средства привести в порядок все дома и постройки.
— Бертель, возьми, пожалуйста, у меня вожжи! — Дортея знала, что мальчик обрадуется, если сам будет править лошадью, когда они подъедут к усадьбе. Она сделала вид, будто ей надо стряхнуть с себя пыль и конский волос, перевязать ленты шляпки и разгладить перчатки.
Однако на дворе все словно вымерло. Только белая пятнистая кошка умывалась у двери в погреб. Горячее солнце золотило валявшиеся в зеленой траве стебли соломы и стружку, и ни одна собака не нарушила послеполуденной тишины и покоя. Несколько удивленная Дортея вышла из коляски, взяла Бертеля за руку и направилась с ним к главному зданию.
Все двери, выходившие на галерею, были распахнуты. В передней Дортея услыхала доносившиеся из залы короткие, резкие возгласы и звон металла. Забыв от удивления постучать в дверь, она замерла на пороге…
Клаус бросил вперед верхнюю часть корпуса вместе с рукой, державшей рапиру, в сторону капитана, стоявшего спиной к Дортее. Волосы у Клауса были в беспорядке, лицо раскраснелось, и по нему бежали ручейки пота, рубаха выбилась из-под пояса. С ожесточением и бешенством он наносил удар за ударом, которые капитан ловко парировал, — вокруг фехтующих в почти пустой зале вихрилась пыль.
Неожиданно тонкая рапира со звоном выпала из руки Клауса. Тяжело дыша, он застыл от удивления, капитан Колд опустил свой клинок и расхохотался:
— Браво, брависсимо, сынок, отлично фехтуешь! На этот раз мне точно была бы крышка! — Он вытер лицо рукавом рубахи.
— Браво! — подхватил ликующий голосок Карла. Дортея только теперь заметила, что Карл, скрестив ноги словно портной, сидит на красном чайном столике, стоящем перед средним окном. За спиной у него сияло солнце, и светлые вьющиеся волосы прозрачным золотистым нимбом окружали головку мальчика. — Браво, отец! В конце концов ты все-таки победил!
Капитан захохотал еще громче:
— В конце концов я все-таки победил! Слышишь, Клаус? Ты становишься достойным противником, мой мальчик! Тебе только надо научиться сохранять хладнокровие… Но у тебя отличная стойка… Подними свою рапиру!..
В это время взгляд Клауса упал на стоявших в дверях Дортею и Бертеля. Он испуганно вскрикнул:
— Маменька!.. Маменька приехала!..
Капитан Колд быстро обернулся. Он тоже раскраснелся, рубаха под мышками потемнела от пота. Он отсалютовал рапирой:
— Мадам Теструп! Какой приятный сюрприз! — В его голосе еще клокотал смех. — И Бертель! Ура! Карл, к тебе гость, мой мальчик! Мадам! Вы должны извинить наш туалет, у нас был урок фехтования. Передышка от математики…
Возбуждение его объяснялось не только схваткой, он явно был под хмельком. На большом столе у торцовой стены залы вокруг графина, рюмок, стаканов и чашек громоздились стопки учебников, карт, тетрадей и чертежей. Клаус тоже выпил, это Дортея почувствовала по запаху, когда подавала ему сюртук. Не переставая извиняться, капитан Колд облачился в жилет и мундир.
Карл спрыгнул со стола, они с Бертелем молча смотрели друг на друга, оба были смущены. Каждый день через Клауса они передавали друг другу приветы, а порой даже небольшие послания, теперь же, оказавшись лицом к лицу, они не могли найти нужных слов.
— Что же это я… Садитесь, ради Бога, любезная мадам Дортея! Клаус!.. — Капитан Колд растерянно оглянулся. Клаус убрал с ближайшего кресла футляр от скрипки, валторну и смахнул пыль с сиденья, обтянутого тисненой кожей. — Вы не хотите снять мантилью? Наконец-то и к нам пришло тепло… Клаус, поищи, пожалуйста, служанку, забыл, как ее зовут…
В зале царил страшный беспорядок — пол был заплеван и затерт сапогами. На стульях валялась одежда, на полу — книги и рыболовные принадлежности, на подоконниках — пенковые трубки, ножи и пороховница. На всем лежал слой пыли. Эта зала с некрашеными бревенчатыми стенами и голыми окнами без штор всегда выглядела пустой и бедной. Немногочисленная мебель была старомодная и громоздкая — капитан Колд приобрел ее на аукционах, а то и прямо у крестьян. Красный чайный столик с фаянсовой столешницей и покрытые лаком клавикорды с бронзовыми украшениями выдавали, однако, непростое происхождение их хозяина. Серые бревенчатые стены были украшены, вернее, увешаны ружьями, охотничьими ножами и кинжалами, а также лосиными рогами, на которых болтались рыболовные снасти, охотничьи фляжки и ятаганы, но над канапе, стоявшим по той стене, где была печь, висел портрет покойной жены Колда в полный рост.
Портрет производил необыкновенно живое впечатление, он был написан за год до того, как она вышла замуж за капитана. На пышных светлых волосах лежал венок из полевых цветов, которые подчеркивали нежнейший цвет лица молодой женщины, светло-голубые глаза выражали истинное благородство, мягкость и невозмутимость. Прекрасные плечи и грудь были прикрыты кружевной косынкой, голубоватый атлас, обтягивавший стройный стан, был уложен на бедрах изящными складками. Живописец Юэль, написавший этот портрет, был один из самых известных портретистов Копенгагена.
Дортея никогда не могла без душевного волнения смотреть на это напоминание об утраченном счастье капитана Колда — прекрасный облик его покойной жены поразительно не вязался с тем жалким состоянием, в каком капитан пребывал теперь. Дортея редко бывала в Фенстаде, однако в те разы в зале все-таки было чисто и прибрано. Неужели Мария Лангсет опять уехала? Хотя в таком случае Колд не стал бы приглашать в Фенстад чужого мальчика.
Клаус вернулся в залу в сопровождении молодой женщины в крестьянском платье, она остановилась у порога и с нескрываемым удивлением оглядывала залу.
— Ага, вот и ты, прибери-ка здесь немного… Нет, постой… Мадам Дортея, мне бы хотелось угостить вас, но, боюсь, у нас в доме осталось только пиво, а вы, если не ошибаюсь, его не любите…
— Не тревожьтесь, капитан Колд, прошу вас. Мы приехали только затем, чтобы забрать Клауса домой. И еще мне хотелось лично поблагодарить вас за то, что вы занимаетесь с ним, это так любезно с вашей стороны.
— Ну что вы… Для меня это истинное наслаждение. — Капитан засмеялся. — Поверьте, во многих старых офицерах сидит школьный учитель. А ваш Клаус необыкновенно способный ученик, он удивительно легко усваивает те предметы, которые я могу ему преподать.
— Но теперь он должен ненадолго уехать. — И Дортея рассказала капитану о предстоящей свадьбе своего брата.
Капитан смел несколько книг и тетрадей в открытый ящик стола. Это был старомодный массивный стол с изогнутыми ножками, какие нередко встречались в крестьянских домах. Тем временем служанка убрала кружки и стаканы, а Клаус спрятал в буфет графин и рюмки. Бедный мальчик, как он вспотел, думала Дортея, ей было и весело и досадно — фехтование и водка в такую жару кого хочешь вгонят в пот.
— На свадьбу!.. Значит, ты едешь на свадьбу, Клаус? А жаль, мы так продвинулись вперед в наших занятиях. — Капитан Колд опять засмеялся и похлопал себя ладонью по рту, чтобы подавить икоту. Потом он подмигнул Клаусу: — Как думаешь, не следует ли нам воспользоваться обстоятельствами, чтобы посвятить твою уважаемую матушку в наши планы? Видите ли, мадам… — Служанка внесла оловянный кувшин и три оловянных бокала. — Ага, вот и пиво…
Дортея приняла бокал и пригубила его. Капитан Колд быстро осушил свой, а Клаус сделал вид, будто не заметил, что капитан налил и ему. Знания, которые он усвоил в Фенстаде, по-видимому, превосходили те, что имела в виду Дортея, — даже если он и в самом деле изучал основы математики, он в то же время усвоил здесь и другие, менее полезные знания.
— Да, мадам Теструп, как видите, мы тут живем почти в походных условиях. Моя экономка занемогла и вот уже несколько дней как лежит в постели…
— Очень жаль, у меня дело к йомфру Лангсет. Надеюсь, ее недомогание скоро пройдет…
— Кто знает! — Капитан Колд погладил покрасневший лоб. — Честно говоря, раз уж вы приехали сюда, я бы просил вас заглянуть к ней… Эта старая дура, матушка Фаллет, ходит пьяная и днем и ночью…
Дортея заметила взгляд, брошенный ее сыном на капитана. Она хорошо знала то выражение порицания, которое появляется у мужчин, когда один из них неосмотрительно говорит про женщин то, что другому кажется непредназначенным для посторонних ушей. Она невольно поглядела по сторонам, но младшие мальчики уже убежали из залы.
— Если вы полагаете, что я могу чем-то помочь вашей славной экономке, я с удовольствием навешу ее.
У Клауса было такое лицо, словно он хотел возразить, но капитан опередил его:
— Клаус, попробуй посадить собак на цепь. — Он бросил мальчику несколько ошейников и цепочку. — Я слышал, они недавно лаяли за изгородью. Утром они убежали за Белиндой — это моя сука, мне пришлось пристрелить ее, я не мог допустить, чтобы она гоняла овец!.. В этом доме все разладилось! — воскликнул он. — Я уже… Извините, мадам, я пойду впереди, чтобы показать вам дорогу.
Из коридора ветхая и узкая, словно в курятнике, лестница привела их на открытую галерею перед другой бревенчатой стеной.
— Вот тут она упала, — объяснил капитан Колд. — Было скользко после дождя, и она сильно разбилась…
Недоверчиво подняв брови, Дортея смотрела на капитана. Бессмысленные взрывы смеха, выражение муки, появлявшееся на его echaufferte[15] лице, как только он переставал улыбаться и болтать, свидетельствовали о том, что он не только немного пьян, но также чем-то встревожен и огорчен.
Капитан Колд провел Дортею через большую комнату, где стояли ткацкие станки и прялки, мотки всевозможной шерсти висели под потолком на поперечном брусе. Не постучав, он приоткрыл дверь мансарды:
— Мария, мадам Теструп пришла навестить тебя… Как ты себя чувствуешь, не стало ли тебе немного получше?
Отвратительный запах крови подтвердил Дортее ее опасения. Кровать стояла в тени под сводчатой крышей, но лицо Марии Лангсет светилось желтизной и сливалось с ее светлыми волосами, выбившимися в беспорядке из-под ночного чепца. Нос у нее заострился, глаза и виски запали так, что Дортея с ужасом подумала, что перед нею лежит покойница. Возле кровати на корточках сидела маленькая Маргрете и качала своих тряпичных кукол на перевернутой скамеечке для ног.
— Как ты себя чувствуешь? — повторил капитан и изобразил на своем лице глубокое сочувствие. — Немножко лучше, правда, Мария? По-моему, у тебя прошел жар… Ты уже не так горишь…
Марию Лангсет трясло от озноба. Дортея вспылила:
— Прошу вас, капитан, оставьте меня наедине с йомфру Лангсет! Я не могу ничего сделать, пока вы торчите в дверях и смотрите на меня… И заберите отсюда вашего ребенка. Ступайте!
Вид у этого крупного человека был жалкий и растерянный.
— Ах, Колд, Колд, мне так больно… По-моему, я умираю, — простонала Мария. Голова ее металась по подушке. — Дорогой, уйди, пожалуйста, раз мадам Теструп просит тебя…
— Да, да, ступайте, капитан Колд, и заберите с собой Маргрете…
— Eh bien…[16] Идем, моя крошка… Мы здесь de trop[17]. — С глупым смехом капитан поднял девочку на руки. Малышка, как видно, хорошо чувствовала себя в объятиях отца, она доверчиво прислонилась к нему. — Твои куклы, мы возьмем их с собой, мое золотко…
Дортее было приятно, что капитан Колд питает нежные чувства к своей незаконнорожденной дочери.
Как только они ушли, она откинула с больной перину. Запах запекшейся крови ударил ей в нос. Она осторожно ощупала у Марии низ живота — он сильно распух, ляжки и ноги тоже, они были белые и блестели, как стекло.
— Боже мой, Мария! У вас родильная горячка, дорогая моя…
— Я знаю. — Йомфру Мария всхлипнула, ее тело сотрясалось от озноба. Дортея быстро снова укутала ее периной. — Но на этот раз она затянулась… О, Боже, если б вы знали, как мне больно… — прошептала она беззвучным от страдания голосом.
— И никто, кроме этой malpropre[18] старой матушки Фаллет не ухаживает за вами?
— Я не хотела, чтобы люди совали нос… Матушка Фаллет, по крайней мере, не из болтливых…
— Я понимаю, дорогая, но тем самым вы подвергаете свою жизнь опасности.
— Мне уже все равно… Нет, нет, разумеется. — Больная всхлипнула. — Господи, смилуйся надо мной, я так вовсе не думаю… Но я боюсь смерти, за свои грехи я попаду прямо в ад…
— Успокойтесь. — Дортея сняла верхнюю одежду и закатала рукава. — Есть у вас тут фартук, Мария? Может, там в сундуке? Так. Боже мой, Мария, ведь Господь понимает, что молодой одинокой женщине порой приходится очень трудно, особенно в таком доме…
Говоря это, она лихорадочно пыталась припомнить, что делал доктор Лангемак, когда у нее самой была родильная горячка после рождения Бертеля. Ее растирали тогда шерстяными тряпками, пока у нее не появилась испарина, но у Марии, верно, слишком болит все тело, чтобы она могла вытерпеть такую процедуру. К тому же из-за озноба Мария боялась открыть двери в соседнюю комнату, хотя зловонный, спертый воздух только усиливал ее головную боль.
— Скажите, где мне взять чистые простыни?.. Сейчас я принесу воды, немного обмою, вас и вам сразу станет легче…
— Переменить простыни? А это не опасно? Марта говорит…
— Бабьи выдумки! — Дортея пыталась говорить весело и властно. Но сердце у нее сжималось от страха — она не знала, что делать. Послать за Мадсом Ульсеном, чтобы он пустил больной кровь? Она и так, должно быть, потеряла много крови, хотя кровопускание могло бы уменьшить ее отеки…
Мария Лангсет пробормотала, что у них едва ли найдутся чистые простыни, — в доме капитана не было многих самых необходимых вещей, и ей часто приходилось пользоваться своими собственными. Да, да, это ее сундук стоит там у двери. Мария жалобно всхлипнула.
Под стопками сорочек, ночных кофточек и шейных косынок, рулонами тика и аккуратно сложенными пикейными одеялами Дортея нашла наконец связку полотенец из диагонали и нарядных льняных простыней с прошивками. Она раскинула их на стульях, чтобы они немного проветрились.
— Мое приданое!.. Боже мой, мне его так жалко! Разве могла я подумать, когда шила эти простыни, для чего они понадобятся… — Мария заплакала.
— Простыни можно выстирать, и они станут, как новенькие. Надо пользоваться тем, что есть, нельзя же вам лежать в грязной постели.
Она должна сделать хотя бы то, что можно. Дортея достала из-под кровати ночной горшок и прикрыла его полотенцем.
— Нет, нет, мадам Теструп, вы не должны этого делать!..
— Не вижу здесь никого, кто бы мог это сделать, кроме меня! — Гневно вскинув голову, Дортея вышла из комнаты.
Капитан Колд стоял на галерее. Он повернулся к Дортее, словно хотел что-то спросить у нее, но, увидев, что она несет под фартуком, покраснел как рак и отвернулся.
В пустой кухне на лежанке сидела, сгорбившись, Марта Фаллет. Она спала, посвистывая носом. Дортея растолкала толстую старуху:
— Возьми это и вылей. И принеси мне два кувшина воды.
Марта ответила, что работник занят сейчас на поле.
— Ну так принеси сама!
Большой котел был заполнен наполовину, вода в нем была чуть теплая. Дортея передвинула его поближе к жару и раздула угли. Пока она, сидя на корточках, раздувала огонь, ей вспомнилась виденная однажды картина — на опушке леса сидели темные фигуры, женщина в черном, стоя на коленях, пыталась разжечь сырые дрова… В голове Дортеи всплыло имя, которое она мысленно часто повторяла в эти дни. Сибилла… Сейчас она, верно, находится где-то в другом конце долины…
Поднявшись снова на галерею с кувшином теплой воды, она прямо подошла к капитану:
— Скажите, капитан Колд, вы не знаете, Сибилла и ее люди еще в Осерюде? Мы могли бы позвать ее…
— Сибиллу? — Он испуганно взглянул на нее.
— Да. У нас есть повод, проверим, правду ли говорят о ее необычном даре исцелять больных.
— Я не думаю… — Он был смущен. — Вы всегда так презрительно отзывались о всяких суевериях…
— Да, но сейчас я просто не знаю, что делать. Наша повитуха, — Дортея вздрогнула, вспомнив о ней, — наверняка помогла умереть не одной женщине за те годы, что она пользует рожениц. Я сама однажды прибегла к ее помощи, и этого было достаточно! Фельдшер Ульсен может, без сомнения, вытащить зуб и пустить кровь, но… — Она пожала плечами. — Можно пригласить доктора из Христиании, но на это уйдет не меньше двух дней, и, кто знает, не будет ли уже поздно. Если вы сейчас же отправитесь в Осерюд, вы, возможно, еще застанете там Сибиллу и тогда успеете привезти ее домой еще до полуночи. Поверьте мне, мы не должны терять ни минуты!
— Неужели все так плохо?..
— Сейчас я сделаю для Марии то, что могу, и поеду домой. Мне надо взять там кое-какие вещи и предупредить домашних, что я останусь у вас на ночь. Карл может поехать с нами, и Грете тоже — нельзя, чтобы она спала вместе с больной Марией. Сделайте то, о чем я вас прошу, капитан, как-никак, а вы виновник мучений бедной девушки.
Капитан Колд хотел горячо возразить ей, но Дортея взяла кувшин с водой и ушла к Марии.
С помощью того, что нашлось под рукой, она, как могла, вымыла Марию и попросила служанку, которую уже видела в зале, посидеть с больной йомфру Лангсет, пока она сама не вернется обратно. Потом поспешила вниз за детьми.
Клаус принес мешок с книгами и хотел положить его в коляску.
— Маменька, что это у вас здесь?
Корзина с картофелем!
— Пусть она стоит там, мой мальчик.
Вид этой корзины окончательно огорчил Дортею. Бедный картофель, которым теперь уже никто не воспользуется, превратился в ее расстроенном воображении в картину бессмысленно расточаемых даров — здоровья и благополучия, порядка и надежности, душевного покоя, счастья и даже самой жизни. Она подобрала юбки и побежала через двор.
— Бертель, Карл! Бертель, Карл! Где же вы? — громко кричала она, с трудом сдерживая слезы.
Она с трудом нашла их. Они лежали ничком на пригорке за кузницей и разглядывали хрупкие ростки, выглядывавшие из земли. Узнав, что Карл едет с ними в Бруволд и останется там на ночь, они запрыгали от восторга и захлопали в ладоши. Дортея усадила их в коляску.
Грете она так и не нашла. Ну да ладно…
Вожжи она отдала Клаусу. За всю дорогу домой мальчик не сказал ни слова, он был смущен, и ему было не по себе. Дортея не собиралась помогать ему. Она понимала, что не по своей вине он попал в эту неприятную и не совсем красивую историю. Она была сердита, но вместе с тем необходимость действовать отвлекла ее от собственного горя и забот, и это принесло ей облегчение, даже гнев оказался для нее благотворным после опустошающей душу безнадежности последних недель.
Так мать и сын всю дорогу хранили гробовое молчание.
Когда она вернулась обратно в Фенстад, солнце уже скрылось за горой. С болота плыл белый туман и стлался на лежавших в низине полях. На юго-западе над лесом взошел золотистый, как мед, серпик луны.
Теперь на кухне было людно. В плите весело горел огонь, и Марта Фаллет, придя в себя настолько, насколько было в ее силах, что-то рассказывала обитателям усадьбы — Дортея предположила, что разговор шел о состоянии здоровья экономки. Мягко, но решительно она выставила всех за дверь и занялась приготовлением своих снадобий.
В комнате больной стоял сумрак — свет шел лишь из одного маленького оконца. Но Дортея сразу увидела, что у Марии сильный жар. Ее темные, блестящие глаза были открыты, она стонала и бредила. Служанка, которой было поручено ухаживать за больной, сказала, что жар у йомфру Марии усилился вскоре после отъезда мадам Дортеи. Эта служанка — ее звали Магнилле — производила впечатление разумной девушки. Дортея поняла, что во всем доме она может положиться только на нее.
Маленькая Грете снова оказалась в кровати Марии. Она сладко спала в этом зловонном и влажном от пота гнезде.
— Магнилле, постели ей, пожалуйста, в какой-нибудь большой корзине для шерсти в соседней комнате. — Дортея осторожно подняла ребенка на руки.
Мария Лангсет была без сознания. Дортея подстелила под нее сухие полотенца и подложила подушки под ее распухшие ноги. Потом она положила нагретые мешочки с травами ей на живот и на ляжки, приподняла Марию и попыталась напоить ее горячим отваром из тысячелистника и шалфея. Часть отвара стекла у больной по подбородку, но остальное она все-таки выпила.
Вернувшись в комнату, Магнилле внимательно наблюдала за всеми действиями Дортеи.
— Ты должна следить, чтобы йомфру Мария была укутана до самого горла, — сказала ей Дортея. — Как только тряпка, что я положила ей на лоб, нагреется, намочи ее снова в холодной воде, а также смачивай ей губы водой, но пить холодного не давай, как бы она ни просила. Лучше дать ей немного этого отвара, он очищает кровь. И каждый раз закутывай чайник, чтобы отвар не остыл. Она должна сильно пропотеть, чтобы болезнь вышла из нее вместе с потом, и чем скорее, тем лучше. Но на голове у нее все время должен лежать холодный компресс, жар опасен для рассудка.
Дортея отворила двери в комнату, где стояли ткацкие станки, чтобы проветрить комнату больной от зловонных миазмов. Она попыталась было открыть и окна, но, видно, во всем доме не открывалось ни одно окно. Пришлось открыть двери, выходящие на галерею.
Потом она соорудила некое подобие ширмы вокруг корзины, в которой спала малышка, чтобы укрыть ребенка от сквозняка. Господи, дитя спит, как спал маленький Моисей в своей тростниковой корзине, с сочувствием подумала Дортея. И так же как в свое время Моисея, собственная мать была вынуждена объявить маленькую Грете найденышем, — впрочем, Дортея тут же со стыдом вспомнила, что в Писании-то Моисей назван сыном израильской женщины, а не дочери фараона, нашедшей его. Однажды в детстве ей в голову пришла недостойная мысль: как-то в воскресенье в церкви, слушая разглагольствования своего приемного отца о том, как Моисей был найден в Ниле, маленькой Дортее захотелось спросить у него, когда он придет домой, откуда люди узнали, что он не настоящий сын фараоновой дочери? Но конечно, она не осмелилась.
На Рождество исполнилось три года после той поездки йомфру Марии в Христианию. Бедная Грете, она всего на один год старше Рикке. Но и тетя Мария, как она называла экономку, и капитан обожали девочку.
Дортея не удержалась и посмотрела на станок с работой йомфру Марии. Здесь было слишком темно, чтобы она могла как следует разглядеть узор, но он был изысканно-сложный, а ткань на ощупь — плотная и ровная. В который раз Дортею охватил глубокий и печальный гнев — ну почему люди так неразумно распоряжаются своей жизнью! Красивая, трудолюбивая девушка — и, как говорят, из хорошей семьи — идет в экономки к еще далеко не старому вдовцу. Неужели она не понимала, чем это должно кончиться и как мало у нее надежд на то, что он на ней женится. В результате здесь в корзине спит бедная маленькая Грете, а тем временем ее мать, быть может, умирает в ужасных мучениях.
Дортея вышла на галерею, чтобы глотнуть свежего воздуха. Заодно можно было заглянуть в прачечную и проверить, замочила ли Марта грязное белье, как ей было велено…
Дортея возвращалась в дом по мокрой лужайке, когда из своей поездки вернулся капитан Колд. Она остановилась на крыльце и подождала его.
— Я вижу, вы вернулись одни… Сибиллы не было в Осерюде?
— Нет, птичка упорхнула. Но цыгане обещали послать за ней. Так что она приедет. Раз уж вы считаете, что клин клином вышибается… — Дортея промолчала, и он спросил без обиняков: — А как ваша пациентка, ей не полегчало?
— Боюсь, что ей хуже, капитан Колд.
Он переминался с ноги на ногу.
— Не думайте, мадам Теструп… Не сомневайтесь в моей искренней благодарности. Клянусь честью и умоляю вас мне поверить: я буду глубоко огорчен, если с Марией случится несчастье.
— Тогда, боюсь, — Дортея пожала плечами, — вам следует приготовиться к тому, что вы будете глубоко огорчены, капитан Колд.
Он сделал вид, будто неправильно понял ее движение.
— Вы озябли, мадам Дортея, вы вся дрожите. — Она и в самом деле дрожала, ее платье промокло насквозь, пока она обихаживала больную. — Идемте в дом, вам надо немного согреться.
В зале было тепло, но нагретые солнцем бревенчатые стены пахли пылью и табачным дымом. Теперь, ночью, комната выглядела еще более бедной и унылой, чем днем, — через грязные неровные стекла голых, ничем не завешенных окон, в нее проникал слабый свет. Предметы на стенах и в углах казались сгустками темноты. А светлая фигура на портрете была похожа на призрак.
Капитан подошел к буфету, стоявшему в углу, но Дортея остановила его:
— Спасибо, капитан, я не буду ничего пить. И вас прошу воздержаться хотя бы до тех пор, пока я уйду отсюда.
Он замер на месте со смущенной улыбкой:
— Как прикажет ваша милость… Но вы не откажетесь подкрепиться тем, что может предложить вам мой бедный дом? — Капитан повел рукой. На фаянсовом столике у среднего окна был подан ужин. Он подвинул к столу старые, обитые тисненой кожей стулья. — Окажите мне честь!..
Дортея вдруг ощутила сильный голод. Дома, в Бруволде, ей надо было сделать так много, что она просто забыла поесть. Поэтому она села к столу и взяла гороховую лепешку и кусочек колбасы. Капитан налил пива из оловянного кувшина, но оно уже совсем выдохлось и к тому же было теплое.
— Я прекрасно понимаю, что вы имеете зуб на весь мужской пол, если мне будет позволено так выразиться! — Капитан криво усмехнулся и сделал глоток своего противного пива. — Il y est un esprit de corps aussi entre les femme, n’est ce pas?[19] И теперь из-за болезни Марии вы негодуете против низкого наслаждения — видит Бог, я понимаю, что вы обо мне думаете. Но я, черт побери, и не могу требовать от вас, чтобы вы смотрели на мир с точки зрения мужчины…
— Любезный капитан, не надо богохульствовать, я понимаю…
— Нет, Царством Небесным клянусь, вы этого не понимаете! Вы изумительны, Дортея, ваша дружба была для меня оазисом в этой пустыне — оазисом, который мне не дозволялось посещать слишком часто! Уверяю, я безгранично уважаю вас, мой дорогой друг, искренне ценю и люблю. Но, клянусь Богом, вам не дано знать, что значит быть сосланным в провинцию, изгнанным в эту пустыню, осужденным провести свои лучшие мужские годы в этом проклятом месте…
Дортея оглядела унылую залу:
— Это место было бы совсем не таким ужасным, капитан Колд, если бы вы проявили заботу о своем имении. Вам, безусловно, должно быть известно, что многие норвежские офицеры ведут в своих усадьбах образцовое хозяйство и являются достойным примером для простых крестьян. Фенстад прекрасное имение, оно могло бы стать…
— Фенстад! — прервал он ее, и голос его даже скрипнул от ненависти. — А вы знаете, что значит «фен» по-древненорвежски? Учитель Даббелстеен просветил меня, «фен» означает мох, трясину, болото, топь — вот что это такое!
— Вполне вероятно, ведь ниже Фенстада и в самом деле есть большое болото. Однако часть этого болота можно было бы осушить с помощью рвов и превратить в превосходный луг…
Капитан расхохотался:
— Я отдал бы весь Фенстад в полную вашу собственность за одну-единственную ночь с вами…
— Вы просите гораздо больше, чем я могла бы позволить себе отдать за имение, — сухо заметила Дортея.
Капитан замолчал, явно смущенный, и она сдержанно продолжала:
— И мне представляется, что, по вашим ценам, Мария Лансгет уже давно имеет право на Фенстад…
Несмотря на сумерки, Дортея заметила, что капитан Колд внимательно смотрит на нее.
— Нет, мой бесценный друг, есть многое, что недоступно пониманию даже такой исключительно умной женщины, как вы. — Он горько засмеялся. — И что Мария понимает именно в силу того, что она далеко не так умна.
— Господи, капитан Колд, но это же совсем нетрудно понять. Сперва экономке предлагается взять на себя часть обязанностей хозяйки. А потом домашнее тепло побуждает ее взять на себя больше, нежели было предусмотрено первоначальным договором. И Бог и люди знают, что такое случается каждый день…
— Вот-вот, вот-вот! — Он снова засмеялся тем же неприятным скрипучим смехом. — Это все, что доступно вашему пониманию, любезная Дортея. Вы никогда не оступались и всегда держались в тех рамках, в каких следует держаться. Ваш первый муж был старик, почтенный пробст, вас бросили в его объятия, когда ваша юность только-только распустилась. И вы смирились с этим и задушили в себе все легкомысленные порывы, все безумные желания, дабы не рисковать своим душевным покоем и чистой совестью. Это было благородно и достойно восхищения, но как же вам в таком случае понять сердца людей, не сумевших подняться до подобных высот смирения? А ваш второй муж?.. Я знаю, вы любили его… Любили со всеми его странностями, против которых взбунтовалась бы любая более слабая женщина… Нет-нет, пожалуйста, не гневайтесь на меня, у меня не было намерения чем-нибудь оскорбить Теструпа, он обладал прекрасными, редкими человеческими качествами, он был воплощенной честностью. И я не сомневаюсь, что он был очаровательным мужем во всем, что касается главного. — Колд опять неприятно засмеялся. — Вы одинаково принимали все — и хорошее и плохое — его неровный темперамент, его ищущую требовательную натуру, затворническую, полную труда жизнь в тяжелых материальных условиях, на которую он обрек вас. Вы отказались от всех триумфов, на какие имеет право такая красивая и умная женщина, и даже не старались сберечь свою красоту. Я глубоко уважаю вас за это, мой мудрый и добрый друг! Но что знает ваша сильная, решительная душа о насмешливых муках отчаяния, неопределенности и безнадежности?..
— Теперь-то я хорошо их познала! — взволнованно прошептала Дортея.
— Да, познали, но вы уже отправили их в congé[20]. Скоро вы о них забудете… О нет, любезная моя Дортея, ради Бога, не надо сердиться. Я отнюдь не имел в виду, что вы забудете своего славного супруга. Но ведь если говорить правду, вы больше не верите в то, что Теструп жив. Вы уже давно освободили свою душу от неизвестности и превратили свое сердце в храм любимого вами покойника.
— Но, капитан Колд! — горячо воскликнула Дортея. — А что же мне было делать? У меня не осталось больше никакой надежды…
— Я знаю! Но тем самым вы освободились от самой страшной муки — смертельной схватки с надеждой!
Подавленная истиной его слов, Дортея не спускала с капитана глаз — в полумраке она не могла разглядеть выражения его лица.
— Мария… Понимаете ли… — Он засмеялся, как прежде. — Иногда она, безусловно, надеялась на счастливый исход, надеялась, что я, вопреки всему, женюсь на ней. Да я и сам иногда так думал. Ведь я люблю эту добрую девушку… Видит Бог, я люблю ее…
— И что же? — с надеждой спросила Дортея.
— Но я на ней не женюсь! Даже если бы ее вернуло к жизни, скажи я ей: Мария, мы поженимся! — я и то не смог бы этого сделать! Я не могу обречь себя на прозябание до конца дней в этом проклятом, ненавистном месте, куда меня сослали. Я не могу отказаться от надежды вернуться в Данию, в армию, к делу, которое люблю всей душой! Да Мария и не поверила бы мне, если б я сделал ей такое предложение. Ее мне не обмануть, она знает меня лучше, чем я сам себя знаю. Но уверяю вас, моя дорогая Дортея, и беру в свидетели Господа Бога, я не догадывался, что она хочет сделать. Верьте мне, никогда в жизни я не посоветовал бы Марии избавиться от плода… Я даже не знал, что она снова оказалась в интересном положении…
Дортея даже задохнулась от отвращения, она не могла вымолвить ни слова.
— Не знал… Вы должны верить мне. В этой ужасной истории я участия не принимал.
Горячее волнение, звучавшее в его голосе, вернуло Дортею к действительности. Вообще-то нельзя было назвать логичным, что люди — и она сама в том числе — считали, будто уничтожить плод куда страшнее, чем убить новорожденного ребенка. Ведь каждая женщина, обладавшая не каменным сердцем, жалела детоубийцу. И приходила в ужас при мысли о другом.
— Да, капитан, но она была уже на пятом месяце!.. Как вы могли не заметить?..
— Я замечал, что она чем-то подавлена, что ей грустно. Но думал, она догадывалась, к чему в конце концов могла привести моя оживленная переписка с друзьями в Копенгагене, и потому… А когда недавно я сообщил ей, что дядя моего Карла со стороны матери предложил забрать мальчика к себе в Аунсёгорд, она просто пришла в отчаяние…
— Карл… Неужели вы отошлете от себя Карла?
— Надеюсь, что я и сам смогу поехать туда вместе с ним… Уже этим летом. Да-да, Дортея! — Она заметила, что он весь дрожит от волнения. — Благодаря ревностной заботе об армии нашего горячо любимого кронпринца, не говоря уже о принце Гессенском… Вам, конечно, известно, что эти мудрые мужи, так сказать, каждый Божий день пекутся о плане преобразования и улучшения — или ухудшения — армии. Теперь, среди прочего, должен быть усилен артиллерийский корпус и увеличено число офицеров. И свершилось чудо: кронпринц счел желательным призвать туда не только голштинцев и немцев, но также и датчан. Тогда мой бывший тесть, граф Крестен Скеель, и многие из моих прежних товарищей офицеров — в первую очередь мой благодетель генерал Роенсдорфф — замолвили за меня словечко. Я получил милостивое разрешение вернуться на службу. Да, да! Если б вы только могли представить себе, что значит для мужчины после томительных лет проклятой бездеятельности вернуться обратно ко всему, ради чего стоит жить!
— Любезный Колд, я вас понимаю. Я хорошо знаю страсть, которую деятельный человек питает к своему призванию. Ах, дорогой друг, я бы от всего сердца пожелала вам счастья, если б могла забыть о несчастной Марии… Полагаю, вы даже не допускаете мысли о том, чтобы она сопровождала вас в Данию?
— Эго исключено, даже если бы мои виды на будущее были более светлые, чем они есть на самом деле… — Он помолчал. — Три года назад я мог дать Марии неплохое приданое. И был очень приличный, надежный человек, который хотел жениться на ней. По правде сказать, я ждал, что Мария обеими руками ухватится за это предложение. Безусловно, я знал, что она питает ко мне глубокие чувства. Но с другой стороны, всем известно, чем обычно кончаются истории, подобные нашей: рано или поздно наступает день, когда хорошая, трудолюбивая девушка, пробыв несколько лет, так сказать, вице-женой человека, за которого у нее нет надежд выйти замуж, предпочтет ему, как бы он ни был ей мил, его слугу, кучера или цирюльника, дабы положить конец своему сомнительному положению.
Дортея кивнула. Да-да, так чаще всего и бывает, и обычно все кончается благополучно. Затихает недолгая боль, и наступает честная, трудовая, полноценная жизнь, приносящая в большинстве случаев покой и удовлетворение.
— Но Мария отказалась. А теперь я мало что могу для нее сделать. Мне понадобятся все мои средства, а Богу известно, как они ограниченны, и поддержка друзей, чтобы реабилитировать себя там.
Дортея помолчала. Стояла самая темная пора летней ночи, Дортея выглянула в окно и тихо сказала:
— Я понимаю, милый капитан, что офицер не может жениться, на ком захочет, он должен получить разрешение своего командира. Но ведь вы еще не поступили на службу? Неужели, если бы вы вернулись в Данию женатым человеком, это помешало бы вашей дальнейшей карьере? Вы сами сказали мне, что питаете искренние чувства к Марии. Она очень умна, чутка и при любых обстоятельствах была бы хорошей подругой своему мужу. Мария привлекательна и, для своего сословия, неплохо образованна. Она в высшей степени perfectible…[21]
— Это все так, дорогая Дортея. Но после стольких потерянных лет я не могу начинать жизнь заново с такой обузой, какой был бы для меня… inclinationsparti[22] с моей экономкой. У меня должны быть свободные руки. Если не ради меня самого, так ради Карла.
— Наверное, для Марии было бы лучше, если б она теперь умерла, — с горечью сказала Дортея.
— Как вы можете так говорить! — прошептал капитан Колд, и она поняла, что высказала мысль, в которой он не смел себе признаться.
— Но что станет с ней, когда вы уедете?
— Выход всегда найдется, — тихо сказал он.
— А малютка Маргрете, ведь она ваша дочь?
— Выход всегда найдется, — повторил капитан Колд.
В ткацкой Дортея нашла старое кресло и подвинула его к двери в комнату больной. Так она могла дышать относительно свежим воздухом в промежутках между хлопотами возле Марии и одним глазом приглядывать за спящей девочкой.
Иногда Мария лежала с открытыми глазами, иногда она их закрывала, но в сознание не приходила и все время стонала. Порой она бредила, но понять, что она говорит, было трудно. Ждать перемен в ее состоянии было еще рано, и Дортея временами задремывала в своем кресле.
Неожиданно ее легкий сон был прерван душераздирающим криком больной. Дортея бросилась к ней, Мария схватила ее руки с такой силой, что Дортее стало больно. Тело Марии как будто свела страшная судорога, и каждое невольное движение причиняло ей боль. Крик ее был ужасен.
Дортея с трудом удерживала больную, задыхаясь от едкого запаха пота, крови и выделений. Ночная сорочка Марии насквозь промокла, и подушка под головой тоже потемнела от влаги. Если б она не отослала Магнилле спать… Если бы позвала вечером фельдшера и он пустил Марии кровь… Если бы у нее было красное вино, чтобы дать больной… но его не было ни в Фенстаде, ни в Бруволде — ей следовало отправить Клауса на лошади в Вилберг к присяжному поверенному Хауссу или к пастору и попросить в долг две бутылки. И пригласить доктора, возможно, он еще успел бы оказать больной помощь…
Когда Мария затихла и Дортея осмелилась отпустить ее, она заметила, что у нее самой дрожат ноги. Она была покрыта испариной, как и ее больная, — голова под тупеем нестерпимо чесалась, локоны развились и повисли вдоль шеи.
Было уже совсем светло, когда она вышла на галерею. Бледно-розовые хлопья облаков плыли по белесому небу, холодный утренний воздух был благодатно чист. Слава Богу, через час или полтора обитатели дома уже встанут, и это страшное одинокое ночное бдение окончится. На пустой двор вышли две пегих лошадки, земля глухим шепотом отзывалась на их шаги, они тихо хрустели сочной травой, росшей вдоль ручейка, сочащегося из колодца…
В кухне спали служанки и было темно, ставни еще не открывали. Дортея разбудила Магнилле и отправила ее в комнату больной, велев захватить туда теплой воды и чайник свежего травяного отвара. Она решила дать Марии немного коньяка — коньяк мог приглушить боль и вернуть больной душевные силы.
Дортея на цыпочках прокралась в залу. Так она и думала: капитан не ложился в постель этой ночью. Бледный утренний свет падал на его съежившуюся фигуру — он храпел, положив руки и голову на стол, окруженный бутылками, книгами и бумагами.
Как можно тише Дортея брала бутылку за бутылкой и смотрела их на свет. Одна была опустошена только наполовину…
Капитан проснулся и потянулся рукой к ее талии:.
— Мой добрый ангел преданно ухаживает за мной… — пробормотал он спросонья. — Дортея, Дортея, — weisst wohl, mein feines Lieb, wie du mir teuer bist…[23]
— Постарайтесь взять себя в руки, дорогой капитан, и соберитесь с мыслями. Господи, Колд, я уже не знаю, что ей еще дать, она так страдает. Пошлите в Христианию за доктором, слышите!
Но он уже снова спал. Дортея сердито потрясла его. Потом горестно покачала головой, пнула ногой несколько книг, упавших на пол, и ушла, взяв с собой бутылку. Судя по запаху, это был хороший французский коньяк.
Мария выпила большую кружку отвара с коньяком и задремала. Дортея не могла понять, заснула ли она от коньяка или от слабости, — в такой утренний час больные часто впадают в дрему, сродни смерти. Но было похоже, что бедная женщина наконец-то проспит спокойно несколько часов.
Значит, мне можно съездить домой, подумала Дортея. Она так устала, что двигалась словно во сне. Отдав Магнилле несколько распоряжений, она приготовилась уехать.
Люди сказали ей, что капитан ушел к себе и лег. Ну что ж, против родильной горячки доктор не пропишет ничего такого, чего не знала бы любая опытная женщина. В этом случае Дортея скорее положилась бы на старую цыганку, может быть знавшую какое-нибудь старинное средство…
Что за весенняя страда будет в Фенстаде, если хозяин спит, стараясь проспать хмель, а та, которая должна быть здесь хозяйкой, лежит при смерти, — Дортея покачала головой, подъезжая к болоту, где маленькие водяные оконца весело подмигивали утреннему солнцу.
Дома ее ждало много дел. Прежде всего следовало найти праздничные костюмы мальчиков, осмотреть их и вообще проверить все, что они должны взять с собой в Люнде, — печенье «яблочные дольки» и торт с выложенными кремом инициалами жениха и невесты. А еще нужно было собрать в бельевую корзину простыни и другие вещи, необходимые ей с собой, когда она вечером снова поедет в Фенстад.
После обеда Дортея почувствовала, что должна ненадолго прилечь. Она задернула полог кровати и вытянулась в зеленоватой темноте; у нее ныло все тело, и она вдруг поняла, что за последние сутки ни разу не вспомнила о собственном горе. Йорген, мой любимый, мой обожаемый муж, попробовала прошептать она. Но в душе у нее была пустота, и боли она не чувствовала. Дортея уже привыкла к тому, что его нет. Когда она засыпала, сознание этой пустоты и отсутствия боли напомнило ей картину, которую она часто видела, работая у себя в саду: многие растения начинали умирать с середины. Несколько сухих стеблей на голой земле — вот все, что оставалось от цветов, которые она сажала и за которыми так бережно ухаживала. Однако вокруг этих сухих стеблей из земли уже всходили новые побеги. Так и ее забота принадлежала теперь тем, кто находился вне ее единства с мужем. Ах, она уже давно знала, что он мертв. Но только теперь поняла, что продолжает жить без него.
Было уже поздно, когда Дортея — приготовилась ехать в Фенстад. Спальня была залита вечерним солнцем, его яркость почти ослепила Дортею, подошедшую к зеркалу, чтобы завязать чепец. Неужели я и в самом деле так бледна или это свет так пожелтил мне лицо? — подумала она. От него все морщины стали еще заметнее.
Женщине неприятно сознавать, что она сильно изменилась, и отрадно, если кто-то еще считает ее привлекательной, хотя прелесть ее уже завяла. Живой интерес капитана Колда доставлял Дортее удовольствие, в этом она должна была себе признаться. Ее женскому самолюбию льстило, что этот красивый и сравнительно молодой мужчина открыто говорит, что неравнодушен к матроне с бледным лицом. Ее симпатии к нему не могло поколебать то, что она знала многие слабые стороны его характера. Даже теперь она больше сочувствовала ему, нежели жертве его легкомысленного поведения, которое мало чем отличалось от поведения других мужчин его круга. Он пил, пренебрегал собственным благополучием, а теперь был намерен бросить свою экономку и ее ребенка в трудном положении. Это возмущало Дортею, когда она видела перед глазами страдания Марии. Но когда Колд покинет Норвегию, она будет вспоминать его как милого, несчастного человека и забудет о его недостатках. Все-таки это не он толкнул Марию Лангсет на столь отчаянный шаг, и, если это будет стоить ей жизни, Колд, безусловно, испытает и боль, и потрясение. Но это также облегчит и его прощание с Фенстадом. Пусть эта мысль была некрасива, но такова правда жизни…
Даже если женщина знает, что муж любил ее, что их любовь в течение многих лет супружеской жизни питалась обоюдным удовлетворением, ей все равно бывает приятно, что она еще способна произвести известное впечатление на мужчину — разумеется, не выходя за рамки приличий, — который не знал ее в расцвете молодости. Не выходя за рамки приличий — ах, стоит только сделать шаг по этой дорожке, потом еще один и еще, и ты окажешься в стане кокеток, фривольных, непристойных женщин, которые сами завлекают мужчин, дабы снова и снова удовлетворять свою чувственность и тщеславие… Дортею охватила тоска при мысли, что ей в скором времени предстоит встреча с матерью. Как ей хотелось бы не ощущать в душе того непримиримого, недочернего холода, от которого ее словно сводило судорогой, стоило ей оказаться лицом к лицу с матерью. Бедная матушка… Впрочем, Дортея никогда не замечала, чтобы мать огорчалась из-за того, что все дети, за исключением разве что Уле, относятся к ней так прохладно. Это ей было решительно безразлично, пока у нее были доказательства, что она способна завоевать тех мужчин, которых она выбрала по той или иной причине.
Теперь Дортея уже не боялась признаться самой себе: она ненавидела мать в те годы, когда была вынуждена тратить свою юность на старика Бисгорда, и смотрела на нее с высокомерным презрением, когда была счастлива рядом с Теструпом. Свидетельства нежности ее супруга радовали Дортею и внушали ей несколько надменное сочувствие к женщинам, пренебрегавшим чистой радостью материнства ради того, чтобы получить мужа с большим состоянием или же такого, чьим единственным преимуществом были молодость и красота.
Теперь горе и тоска открыли Дортее, как сильны и в то же время слабы бывают священнейшие чувства человека, когда он лишается питавших их осязаемых источников, и ей стало казаться, что она смогла бы отнестись к матери с искренней симпатией. Что бы там ни было, бедная матушка! Ведь ей выпало раз за разом переживать одну и ту же пустоту после того, как, заполучив предмет своих желаний, она снова теряла его. Недавно Дортея прочитала в одном из учебников своих сыновей — Afflictio dat intellectum[24].
Неожиданно открывшаяся дверь заставила Дортею вздрогнуть — в зеркале она увидела вошедшего Клауса. Почему-то у нее появилось чувство, что сын застал ее за чем-то предосудительным.
— Что ты хотел, дружок? — Она обернулась к нему. Клаус был в верхней одежде.
— Лошадь уже запрягли. И все, что нужно, погружено в коляску.
— Большое спасибо, Клаус. Сейчас я иду. Последи, пожалуйста, чтобы Бертель и Карл вовремя легли спать, да и вы с Вильхельмом не засиживайтесь слишком долго.
— А разве я не поеду с вами, матушка?
— Нет, милый, в этом нет необходимости. Я останусь там на всю ночь. У йомфру Лангсет тяжелая желудочная горячка, тебе не стоит пока там появляться.
Дортея видела, что Клаус сдержал улыбку. Видела, что для него не секрет характер «желудочной горячки» йомфру Лангсет, и ей это не понравилось. Однако лицо Клауса тут же вновь сделалось непроницаемо. В его темных сонных глазах появилось выражение напряженного ожидания.
— Что-нибудь еще? Ты так на меня смотришь, сынок?..
— Нет, нет. Мне только хотелось узнать… говорил ли с вами капитан? Я имею в виду, говорил ли он обо мне?
— Конечно, мой дорогой. Он сказал, что очень доволен твоими успехами за эти дни. Но когда в доме есть тяжелобольной человек… Прости, я была так занята, что у меня не было времени побеседовать с нашим добрым капитаном.
— Тогда, значит, он ничего не сказал вам о… о своем предложении относительно… моего будущего? О том, что он хотел бы устроить меня в артиллерийскую кадетскую школу, взять с собой в Копенгаген?.. Капитан уверен, что сумеет помочь мне, если я буду там…
— Боже мой, Клаус! Что это за выдумки! — Дортея опустилась в кресло, испуганно глядя на сына. — Вы с капитаном Колдом за моей спиной… — ее охватил такой ужас, что она рассердилась, — вынашивали планы о твоем будущем, а я ничего не знала об этом?
— Нет-нет, матушка, вы только послушайте! — Клаус говорил так быстро, словно хотел взять ее приступом. — Капитан Колд уверен, что у меня есть способности к инженерным наукам, и, с вашего благословения, мне бы хотелось развить их. Но я думал, что у вас нет средств послать меня учиться в математическую школу в Христиании. В Норвегии у нас нет никаких связей, ни одного человека, кто мог бы проявить ко мне интерес, другое дело — в Дании, если я приеду туда вместе с капитаном Колдом. Разумеется, на это нужны деньги, но не очень много. Капитан говорит, что я уже хорошо подготовлен и он еще позанимается со мной, так что я, наверное, сразу смогу поступить в старшие классы и стану штык-юнкером, а это уже неплохо, потому что условия продвижения в артиллерии или инженерных войсках куда лучше, чем во всех остальных родах войск. Там приходится серьезно работать, говорит капитан Кода, а молодые господа мечтают только о форме, эполетах и хотят быть блестящими кавалерами…
Дортея подняла руку и остановила торопливые, сбивчивые слова сына:
— Дитя мое! Мы с батюшкой никогда не думали, что кто-нибудь из наших сыновей станет военным…
— Но, маменька!..
В голове у нее теснились воспоминания о том, как Теструп выражал свою нелюбовь ко всякого рода военщине. Он говорил, что со студенческих лет навсегда запомнил грубость и глупость немецких офицеров и тупую самоуверенность датских. Норвежские студенты в Копенгагене не без воодушевления участвовали в бесконечных схватках между университетом и гарнизоном. Младших офицеров Теструп называл грубыми животными — иными они и быть не могли, находясь между своими деспотичными командирами и солдатами, часть которых была завербована из преступников, а часть — из наглых, упрямых крестьян. Издевательства над солдатами, презрение к порядочным и всеми уважаемым гражданам, попойки, игра и распространение отвратительных болезней — вот, что составляло главные достоинства господ офицеров…
— Твой батюшка никогда не принял бы такого безумного предложения, Клаус!
— Но ведь его больше нет с нами! Я знаю, он выбрал бы для меня другой путь. И хотя занятия в университете никогда не прельщали меня, я, разумеется, подчинился бы воле батюшки, будь он сейчас жив.
— Клаус! — Дортея предостерегающе подняла руку. — Как ты смеешь так говорить! Можно подумать, ты совсем не горюешь, что батюшка…
— Конечно, горюю! Но… — Клаус сбоку взглянул на нее. Его темные глаза больше, чем когда-либо, были похожи на глаза задумчивого бычка. — Но если так получилось, что батюшки нет больше с нами, мы вынуждены сами принимать решения. Будь батюшка жив, капитан никогда бы не сделал нам такого предложения. Тогда на батюшке лежала бы ответственность за мое будущее и он сам распорядился бы моей судьбой… Не думайте, маменька, будто я не знаю, что батюшка… — Клаус запнулся, подбирая взрослое иностранное слово, — имел praejudicium[25] против офицерского сословия. Но я не могу только из-за этого отвергнуть заманчивое предложение капитана. К тому же, маменька, это освободило бы вас от заботы хотя бы обо мне… Во всяком случае, скоро освободило бы…
— Клаус, Клаус! Но я тоже не в восторге от военной карьеры. На этом пути встречается слишком много искушений и опасностей.
— Ха! — Клаус даже сам испугался своего непочтительного восклицания. — Вам, маменька, почти ничего не известно об этом, — сказал он с нескрываемым упрямством. — Разве не ясно, что, если человек хочет добиться успеха и надеется получить продвижение по службе, он должен систематически заниматься, много читать, трудиться…
— Продвижение по службе!.. Дитя мое, для этого требуется прежде всего высокое происхождение и связи или же сильная протекция. Продвижение по службе редко зависит от личных достоинств офицера.
— Батюшка тоже всегда говорил так, но, уверяю вас, маменька, на деле часто бывает иначе, а кроме того, то же самое происходит в любом ведомстве. Чем бы мы с Вилли ни стали заниматься, мы еще почувствуем на себе отсутствие высоких покровителей, а тут, тут хотя бы капитан Колд с его связями мог бы помочь мне… Что до искушений и опасностей, которые вас так пугают… — быстро, с торжеством проговорил Клаус, словно его вдруг осенило. — Не полагаете же вы, маменька, что жизнь студента в столице всегда идет стезей добродетели и прилежания? Конечно, нет! — Он презрительно засмеялся. — Достаточно вспомнить Даббелстеена. Если бы вы могли слышать, что он рассказывал нам об этом! От капитана Колда я ничего подобного не слышал, капитан всегда говорит, что, если молодой человек хочет преуспеть и чего-то добиться в жизни, если он должен полагаться только на свои способности, ему следует держаться подальше от храмов Вакха и Венеры…
— Клаус, я надеюсь, что вы следовали бы этому правилу независимо от выбранного вами пути…
Клаус нетерпеливо покрутил головой:
— Разумеется, маменька. Думаю, все родители надеются на это, хотя случается, что они иногда и разочаровываются в своих детях. Неужели, маменька, вы полагаете, что пастор Муус, к примеру, в студенческие годы был прилежнее, чем в свое время капитан Колд? Разница в том, что теолог должен был хранить в тайне свои визиты к мамзелям в переулках Грённегаде, хотя и он раза два опростоволосился. Даббелстеену это было доподлинно известно. А если молодые младшие лейтенанты едят в трактирах, где подают девушки, это уже считается предосудительным. Скажите честно, маменька, кто обладает более солидными знаниями, будь то латынь или философия, чье, по-вашему, духовное образование более основательно, нашего пастора или капитана Колда?
— Клаус, Клаус! Ты пугаешь меня… Как мог господин Даббелстеен позволить себе рассказывать такие непристойности детям, вверенным его заботам!
— Да потому, что Даббелстеену тоже никогда не хотелось учиться в университете. Он просто уступил своей матери, которая мечтала видеть его пастором и со временем поселиться вместе с ним. Сам же Даббелстеен рвался уехать, чтобы посмотреть мир, например в Вест-Индию. Помните, маменька, как он любил ваши рассказы о дяде Каспаре? А капитану Колду он говорил, что ему хотелось бы поступить на военную службу в какой-нибудь другой стране. Да, да, он много раз повторял это еще до того, как узнал про ту девушку в их приходе. Но капитан отговаривал господина Даббелстеена и говорил, что у него слишком слабая воля и он заработает себе одни неприятности, которые он заработал и без военной службы…
Дортея вскочила:
— Ну, довольно! Я не желаю больше слушать об этом. У меня нет времени, солнце уже почти село. Когда я приеду в Фенстад, будет ночь.
Ее сердце бешено стучало от волнения, колени дрожали. Мрачное лицо сына, распахнувшего перед ней двери, внушило ей ужас, который ей довелось пережить совсем недавно, — какие еще несчастья таит для нее ближайшее будущее?..
— Маменька, может, мне все-таки отвезти вас, уже очень поздно? — Они подошли к ждущей Дортею коляске, старый Гнедой стоял в оглоблях, повесив голову. Вершины елей на горе в том месте, где только что село солнце, были окружены золотым нимбом.
— Нет, я уже сказала. Лучше найди Бертеля и Карла и приведи их домой, им пора спать… Куда это они пропали?
— Они у Шарлахов. — Клаус проверил узлы веревки, которой сзади к коляске был привязан похожий на трон chaise percée[26]. Его спинка высоко вздымалась над землей, изогнутые подлокотники были гостеприимно распахнуты, сиденье являло миру круглое отверстие и подушку из синего люстрина. Когда Дортея обнаружила, что во всем Фенстаде нет подобного удобства, она решилась взять с собой самый большой chaise percée, какой был в Бруволде.
— Как бы там ни было, а недуг йомфру Лангсет не заразен…
Дортея живо обернулась и сильно ударила Клауса по губам, Гнедой даже вздрогнул. Она быстро села в коляску:
— Беги и отвори мне ворота… А потом сходишь к Шарлахам и приведешь мальчиков домой…
Вниз по пригоркам Бруволда Дортея пустила Гнедого галопом, они быстро миновали стекольный завод и мост. Потом Гнедой перешел на свою обычную трусцу, Дортею перестало трясти, она успокоилась, и мысли ее постепенно вынырнули из смутного хаоса. Душа Дортеи погрузилась в оцепенение, когда до нее дошло, что привычный мир рассыпался, словно подхваченный весенним половодьем и сорванный со своего фундамента дом, вырванные балки и бревна которого закрутил и унес поток. Тот, кто удерживал все части дома вместе, исчез. Дортея снова ощутила страстную тоску по первым дням трагедии, когда место мужа в ее сердце было еще теплым. Но сколько всего нового уже встало между тем временем и этой минутой! Каждый день Дортее приходилось брать на себя заботы, которые женщине тяжело нести в одиночку. Она уже далеко ушла вперед с тех пор, как они расстались, и от пустоты, заполнившей ее после гибели Теструпа, ей было холодно и уныло.
Когда Вильхельм сказал ей, что хочет покинуть семью и самостоятельно добиваться успеха в жизни, Дортея еще не понимала этого… Добрый мальчик был исполнен сыновней преданности и заботливого стремления облегчить ее участь — ведь ей надо было думать о будущем всех детей. Но когда Клаус сегодня вечером сказал, что решил свое будущее, не посоветовавшись с ней, она различила в его голосе нотки, словно говорящие: если вы, матушка, попытаетесь остановить меня теперь, когда с нами нет больше отца, единственного человека, который мог бы удержать меня от того пути, по которому я намерен пойти, вы почувствуете, что я умею отвечать на силу силой, и тогда мы перестанем быть друзьями…
Пустая болтовня! Четырнадцатилетний мальчик еще ребенок. Он еще даже не конфирмовался. Это капитан Колд забил ему голову всякой чепухой. Доброму капитану доставляет удовольствие восприимчивость его ученика, ему приятно посвящать мальчика в подробности своего ремесла, приятно учить его фехтовать и стрелять. Вот он, решив, что этот способный, красивый и сильный подросток мог бы стать видным офицером, и выложил ему свои соображения, а ребенок обрадовался и все принял всерьез…
Дортея досадовала на капитана. На что это похоже — вбивать пустые мечты в голову чужого ребенка! Если она и испытывает к капитану симпатии, это еще не дает ему права полагать, будто она одобрит, что ее дети станут игнорировать желания их покойного отца, — а ведь капитан прекрасно знал, какую неприязнь Теструп питал к военной карьере. Кроме того, ее чувства к капитану Колду заметно остыли, когда она узнала, как легкомысленно он был готов порвать со своей любовницей. Если поведение Марии Лангсет и нельзя назвать безупречным, ее преданность капитану и трогательная забота о его благополучии заслуживали иной награды. Пусть эта история стара, как мир, пусть тысячи экономок во всем мире ежедневно разделяют судьбу Марии, а тысячи отцов легкомысленно ломают счастье своих детей, если обеспечение их будущего связано с определенными неудобствами, — разве это освобождает капитана от моральной ответственности?..
Дортее хотелось высказать капитану все, что она думает о его попытке оторвать от нее сына, очень хотелось…
Клаус, думала она, Клаус! Неужели ей суждено увидеть в одном из своих детей такую же rancune[27], такое же нежелание пойти по пути, выбранному родителями, какое чувствовала она сама, когда мать выдала ее за Бисгорда? Но ведь она-то любит своих детей! Они не были для нее помехой, которую ей требовалось устранить со своего пути, всей душой она стремилась только к их счастью и настаивала на своем праве руководить их первыми шагами во взрослой жизни.
Йорген Теструп был потерян для нее более безвозвратно, чем если бы ей удалось закрыть любимые глаза и принять его последние наставления. Скоро она покинет Бруволд, который столько лет был их общим домом. Ей предстоит самостоятельно решить все мучительные юридические и денежные формальности, прежде чем она сможет начать налаживать новое существование своей семьи, причем в очень стесненных условиях. Но детей, этот их общий выводок, ответственность за который легла теперь исключительно на ее плечи, она хочет увезти с собой из Бруволда, не потеряв ни одного.
С болью в сердце Дортее приходилось признать, что ее старшие сыновья уже не такие несмышленыши, какими она их считала. В ней клокотал гнев при мысли, что Даббелстеену чувство приличия было присуще в еще меньшей степени, чем она полагала. Мамзели в переулках Грённегаде — просто невероятно, чем этот человек развлекал своих учеников! А его рассказы о недостойном поведении пастора Мууса в студенческие годы!.. Он определенно забавлял этой болтовней не только Клауса. Вильхельм наверняка тоже все это слышал, но он ни при каких обстоятельствах не признался бы матери, что учитель посвящал их в столь непристойные материи. Вильхельм отличался врожденным благородством и чувством приличия. А маленький Бертель… Откуда ей было знать, всегда ли этот безответственный учитель считался с невинностью ее мальчика? Бертель отказался ходить в пасторскую усадьбу и заниматься с тем учителем, но причина его отказа могла крыться не только в избалованных пасторских дочках, — возможно, он чувствовал, что не сможет, не краснея, смотреть в глаза пастору Муусу.
Правда, Дортея и сама в детстве в доме отчима получила от прислуги, старух и детей арендаторов весьма подробные сведения о разного рода предметах, и она никогда не призналась бы взрослым в гостиной, что ей известно нечто подобное. Однако ей это не повредило — она не скрывала, что испытывала определенное любопытство к известным темам, но разговоры в кухне и на скотном дворе внушили ей стойкое отвращение к порокам и страх перед ними. Она помнила, как одна старая скотница описывала жертв сифилиса с провалившимися носами, — Боже, скольких бессонных часов стоил ей один этот рассказ! Дортея была уверена, что Вильхельм испытывал такое же стойкое отвращение, когда Даббелстеен знакомил своих учеников с темными сторонами столичной жизни. А бедный Бертель, как, должно быть, его мучили и пугали такие рассказы, если он слышал их.
Но Клаус был из другого теста, Дортея не понимала его столь же хорошо, как понимала Вильхельма и Бертеля, она только чувствовала, что он совсем другой. Перед ней снова возникли его раскрасневшееся лицо и горящие глаза, когда она застала его фехтующим с капитаном. У нее закололо сердце при воспоминании о том, как блестящий клинок показался ей продолжением его красивой мальчишеской руки. И изо рта у него пахнуло коньяком, когда она помогала ему надеть сюртук. В нем не было заметно ни страха, ни стыда, когда он дал ей понять, что ему многое известно о непристойных путях в мире взрослых. Напротив, и в его голосе, и в выражении лица был скрытый вызов, словно он втайне забавлялся. Словно хотел сказать ей: есть кое-что, в чем курица не должна учить цыплят.
Да-да, курица, собирающая под крылышко своих цыплят, это ей так понятно! Она осталась вдовой, с целым выводком птенцов разного возраста — от почти взрослых до только что вылупившихся из яйца; сумеет ли она теперь удержать их всех при себе…
Сперва Дортея хотела потребовать от капитана объяснений — как смел он так вскружить голову чужому ребенку, что тот готов проявить непослушание? Потом решила оставить все как есть. Возможно, Клаус принял всерьез несколько случайно брошенных слов. Она только поставит бедного мальчика в смешное положение, если затеет объяснение с капитаном.
Зубчатые вершины елей, одевших холм, темнели на фоне светлого неба, и зелень лугов гасла на глазах, когда Дортея въехала на двор Фенстада. Спокойный Гнедой вдруг дернулся, словно хотел отпрянуть в сторону. Высокая, немного сутулая женская фигура вышла из тени между жилым домом и погребом.
Дортея сжала вожжи, сердце от страха чуть не выпрыгнуло у нее из груди. Она сразу поняла, что это и есть та загадочная Сибилла, о которой она столько думала в последние месяцы. Цыганка приветствовала ее из темноты низким голосом:
— Мир тебе!
Дортея объехала полдвора и остановилась перед конюшней. В ту же минуту цыганка беззвучно, как дух, возникла рядом с Гнедым. Старый конь опять дернулся, но цыганка положила руку ему на шею и издала несколько тихих гортанных звуков, а потом начала распрягать Гнедого, который еще не совсем успокоился.
— Добрый вечер, — приветствовала ее Дортея. — Надеюсь, в доме еще не все спят? — Света в окнах было не видно, стояла мертвая тишина. И словно на краю этой тишины с вершины холма послышалась разливистая трель дрозда.
— Все, милостивая госпожа, вам придется довольствоваться моими услугами. — Голос цыганки звучал низко и довольно приятно. Льстивые интонации, характерные для людей ее племени, исчезли, в словах Сибиллы слышалось мягкое дружелюбие. — Я отведу вашу лошадь в загон.
Женщина и Гнедой слились в одну тень, когда цыганка повела его за собой между дворовыми постройками. Глухо стукнула калитка.
Небо в вышине было еще настолько светлое, что бросало отблеск на землю. Дортея прислушалась, не отходя от коляски, — рядом шелестели листья осины. Прохладный воздух, влажный и ароматный, доставлял наслаждение, как изысканное питье. И снова рядом с коляской возникла из темноты черная, похожая на тень, женщина.
Сначала она показалась Дортее очень высокой, но теперь Дортея видела, что цыганка даже ниже ее. Правда, она сильно горбилась при ходьбе. Платок был низко надвинут на лоб, и Дортея почти не видела ее лица.
— Неужели все уже легли спать, все, как один? — спросила Дортея. — Не могли же они позволить вам одной бодрствовать всю ночь, матушка?
— Отчего ж не могли, могли. — Голос цыганки звучал еще более мягко. — Все знают, госпожа, что там, куда Сибилла приходит исцелять людей или скотину, людям незачем бодрствовать и сторожить свое добро, запирать двери и вешать замки. Мне можно доверять, госпожа. В этой округе и богатые крестьяне и бедняки — все знают: там, где прошла Сибилла, всходит добро, зло там не растет…
— Да-да, матушка, я знаю… Я не имела в виду ничего дурного. Но ведь кто-то должен помогать вам ухаживать за больной?.. Да и мне тоже понадобится помощь, чтобы отнести все это в дом и в ее комнату.
— С этим-то я живо управлюсь. — Несмотря на темноту, Сибилла ловко развязала веревки. Потом спустила на землю тяжелую корзину с бельем и наконец ночной стульчак. — Если уважаемая госпожа не почтет за труд взять корзину за одну ручку… — Цыганка сняла со стульчака подушку, вынула латунный сосуд, просунула голову в дырку, и стульчак лег ей на плечи. Поддерживая его одной рукой, она схватила другой ручку корзины. Дортея взялась за вторую ручку. Нечасто можно было увидеть такое зрелище, но Дортея не жалела, что никто не видел, как они шествовали через двор к дому.
Она только дивилась, каким образом Сибилле с громоздким стульчаком на шее удалось пройти через все двери и подняться по узкой лестнице, почти не задев стен и не произведя никакого шума. Цыганка вообще двигалась так легко и бесшумно, что Дортея пришла в восторг, хотя и убеждала себя, что это едва ли достойно восхищения, — способность Сибиллы передвигаться бесшумно была, конечно, удивительна, но и весьма полезна в ее ремесле.
На столе перед окном стояла сальная свеча, она сгорела до самого подсвечника и чадила, пахло горелым жиром и нагретым металлом, хотя вообще воздух в комнате был уже не такой спертый, как накануне вечером. Дортея достала из корзины пачку свечей, она привезла с собой все, что могло ей понадобиться, — когда экономка выпустила из рук бразды правления, в Фенстаде воцарился полный хаос. Дортея зажгла новую свечу от огонька, мерцающего в чашке подсвечника. Подсвечник нагрелся до самой ручки.
Мария Лангсет спала, по-видимому, спокойно. Но лицо у нее пожелтело и осунулось, кожа блестела от пота. И был жар; чтобы убедиться в этом, Дортея прикоснулась к груди больной. Потом она приподняла покрывало — под больной было много крови и гнойных спекшихся сгустков, они почти высохли и почернели. Зловоние от них смешивалось с запахом пряных трав и незнакомой Дортее микстуры. Но из чего бы ни состояли снадобья Сибиллы, они, похоже, оказали благотворное действие на больную: отеки на животе и ногах были уже не такие сильные, как накануне. Дортея осторожно пощупала отеки, и там, где она нажимала, как в поднявшемся тесте, долго держались ямки. Но Мария как будто даже не почувствовала, что к ней прикасались.
— Я вижу, матушка, вы поставили ей пиявки?
— А как же без них? Больную-то кровь надо выпускать, толку от твоего отвара и от водки было не больно-то много. Да и от припарок тоже, — быстро добавила она, видя, что Дортея взяла мешочек с пряными травами, лежавший на стуле возле кровати.
— Но и вреда от них тоже не бывает.
— Это еще как знать, госпожа, они могут и повредить. Ежели они погонят в кровь то, что должно выйти наружу, тогда болезнь дойдет до головы и до сердца, а это уже верная смерть, скажу я тебе. — Цыганке явно хотелось самостоятельно распоряжаться возле больной. — Уж коли вы послали за Сибиллой, так и позвольте мне поступать по своему разумению. Можете не сомневаться, мне ведомо многое такое, чего ваши доктора и повитухи не найдут в своих книгах, не зря я семь лет провела на Севере и училась там у финнов их мудрому искусству.
Дортея наблюдала за цыганкой. Надвинутый на глаза платок затенял широкое лицо с выдающимися скулами и глубокими глазницами, на дне которых пылали маленькие черные глазки. Она не была безобразна, хотя ее смуглое желтоватое лицо покрывали глубокие морщины. Когда Сибилла хвалилась своей приобретенной у финнов премудростью, на ее узких губах играла хитровато-самодовольная улыбка, а ее высокая, немного сутулая фигура была исполнена достоинства. Двигалась она легко и бесшумно, и Дортея заметила, что ее темные, не совсем чистые руки и длинные пальцы, унизанные серебряными и медными кольцами, красивы и нежны, как у девушки.
Сибилла поставила стульчак в ногах кровати и положила на место снятые ею части. Потом уселась на это троноподобное сиденье — слегка наклонившись вперед и положив руки на колени, она зорко следила за всеми движениями Дортеи.
Против своей воли Дортея испытывала если не жуть, то какую-то неприятную тревогу под пристальным взглядом этой чужой женщины. Все казалось неправдоподобным — полночь, и она одна в чужом доме с этой таинственной кочевницей у ложа смертельно больной женщины… Сальная свеча, которую она зажгла, была скверная: на ней уже появился нагар, она горела неровно, и растопленное сало бежало по подсвечнику.
Дортея огляделась в поисках щипцов для снятия нагара, на столе их не было, и она подошла к сундуку Марии посмотреть, нет ли их там. Ей стало еще неприятней, когда пришлось повернуться к цыганке спиной. Чтобы немного овладеть своими чувствами, она взяла стеклянный кувшин, который стоял на сундуке, поднесла его к свету и стала рассматривать плававших в нем черных пиявок, причудливо изгибавшихся от преломленного в воде света. Отставив кувшин, Дортея хотела взять в руки медный ларец, чтобы рассмотреть и его, но ее остановил резкий окрик цыганки:
— Поостерегись и не трожь мой ларец! В нем лежат опасные вещи. Быть беде, если темные силы попадут в чужие руки…
— Правда? — Дортея обернулась к цыганке, не снимая руки с медной крышки. Что это, воображение или она и в самом деле чувствует легкое покалывание в кончиках пальцев? — Неужто это так опасно? Я верю, матушка Сибилла, что вы мудрая и многоопытная женщина, и, похоже, Мария Лангсет уже прибегала к вашей помощи. Но что же у вас там такое, что может подействовать даже через закрытую крышку?
— Для тебя это опасно! — резко ответила цыганка. По ее темному лицу скользнула насмешливая улыбка. — Вот ежели бы ты верила мне, я могла бы принести добро тебе и твоим близким с помощью тех предметов, что я храню в ларце. Но ведь вы, богачи, не больно-то доверяете мудрости кочевников — можно сказать, что большинство из вас не верит ни во всемогущего Бога, ни в того, кого не хочу поминать в этой комнате. — Она повела черными глазами, словно покосилась на бледную больную, лежавшую в кровати у нее за спиной. — А тогда вредно узнавать то, чего не знаешь. Да и что вам, богатым и всесильным, может быть ведомо из того, что скрыто даже от мудрецов мира сего и открывается лишь избранным, как написано в Библии.
Дортея села в кресло с рваной кожаной обивкой, которое с прошлой ночи так и стояло у двери в ткацкую. Она пыталась убедить себя в том, что странный книжный язык, на котором изъяснялась цыганка, звучит просто смешно — и лишь время, место и необычное наставление, похожее на мессу, придает ее откровениям такую торжественность. Цыганка подавляла Дортею своими мистическими речами.
— Кто всегда ночует под крышей, за запертыми дверьми и затворенными ставнями, не видит многого из того, что видим мы; мы лежим в тишине ночи на открытом воздухе и слушаем все, что творится вокруг, мы многое знаем, поверь мне. Ты богата, и ты танцуешь в больших залах с золотыми зеркалами и мягкими креслами. Мой танец не похож на твой, когда я иду босиком, чтобы поймать белую змею…
Ее фигура на стульчаке, освещенная сбоку единственной горевшей свечой, была преисполнена некоего пророческого достоинства. Из-под шелковой шали в темную клетку, наброшенной на плечи, поблескивали серебряные петли на черном корсаже, на груди под серебряной шнуровкой пылала ярко-красная косынка. Талия цыганки была схвачена широким кожаным поясом, украшенным медными нашлепками и звездами, на боку висел пристежной карман с медным замочком. В остальном наряд Сибиллы не отличался от одежды простой крестьянки, он был темный, но выглядел добротно и аккуратно. Когда цыганка сдвинула платок, закрывавший ее лицо, Дортея увидела, что лоб у нее низкий и широкий — хотя его ширина не превосходила ширину скул, — пересеченный тремя глубокими поперечными морщинами. На голове у нее была черная шапочка, какие обычно носили старые крестьянки, на шапочку была повязана яркая шелковая тряпица. Из-под этого головного убора виднелись совершенно черные волосы.
Цыганка, верно, навострилась производить впечатление на суеверных людей и по праву носила имя Сибилла — оно так ей подходило, что Дортея даже подумала, уж не было ли оно продиктовано ремеслом, которым цыганка стала заниматься в зрелом возрасте.
— Да-да, матушка, в ваших словах есть смысл. Я с вами согласна. Но болезнь йомфру Лангсет вызвана вполне естественными причинами, и потому вы сможете исцелить ее естественными средствами, не прибегая к колдовству. Даже мне с моими скромными познаниями ясно, что больной было полезно поставить пиявки.
— Я заняла их у одной женщины в Осерюдхагане. — Сибилла презрительно улыбнулась. — Это верно, я знаю много средств, одинаково доступных и твоему и моему народу. И потому как недуг йомфру вызван не завистью и не сглазом, но, как у вас говорится, естественными причинами, то и пользоваться следует естественными средствами… И все-таки Сибилла, а не ты выгнала порченую кровь, заменила ее живой и спасла жизнь этой капитанской газели. Тьфу! — Цыганка сплюнула. — Красивое дело, настоящее барское дело, ничего не скажешь! Меня еще никто не просил убить своего младенца в утробе вязальной спицей… Тьфу, тьфу, вот жестокость!
Дортея невольно вздрогнула. Ей была отвратительна мысль об отчаянном поступке Марии Лангсет, но вся его омерзительность открылась ей только благодаря словам цыганки и тому отвращению, которое выразила эта женщина, принадлежащая к презираемому всеми народу. Дортея вдруг почувствовала дурноту — ей стал невыносим жаркий спертый воздух этой комнаты.
Она быстро поднялась — пора взглянуть на маленькую Маргрете, спящую в ткацкой. Но мысль о том, что старая цыганка будет смотреть ей в спину, была неприятна Дортее.
Грете сладко спала в своей корзине для шерсти. Она скинула с себя покрывало, и даже при слабом свете летней ночи Дортея видела, как грязны у нее ручки и ножки. К тому же девочка обмочилась, и из корзины шел едкий запах мочи; не просыпаясь, Грете отчаянно чесала себе голову. Бедный ребенок — никто, никто им сейчас не занимается! Первое, что надо сделать утром, это позаботиться о Маргрете и вымыть ее. Эта мысль немного заглушила нервную дрожь, вызванную присутствием цыганки, тревогу, от которой Дортея никак не могла избавиться.
Она поежилась, заметив, что Сибилла вышла за ней в ткацкую. Крадущиеся, кошачьи шаги стихли у нее за спиной. Дортея поняла, что цыганка тоже смотрит на спящего ребенка.
— Как думаете, что теперь будет с малышкой? — спросила Дортея, не успев подумать. Овладев собой, она продолжала уже легким тоном: — Люди говорят, будто вам открыта судьба человека и в прошлом и в будущем?
— Это так, люди не лгут. — В тихом голосе цыганки звучала какая-то особая властность, и по спине Дортеи, помимо ее воли, побежали зябкие мурашки. — Этот дар всемогущий Господь дает кротким, терпящим зло и несправедливость от детей мира сего. Кабы отец этой девочки, здешний хозяин, знал то, что знаю я, он не обошелся бы так сурово с моей дочерью и ее ребятишками, когда наказал их за то, в чем не было их вины. Ежели бы он мог видеть то, что вижу я, он не был бы так строг. По его глазам я прочла, что недуг, сжирающий печень и легкие моего старика, подстерегает и славного господина капитана — скоро этот недуг начнет поедать и его желудок, вот так-то! А его дочка… Я вижу, она стоит перед ленсманом, вынужденная отвечать за дела, которых вовсе и не совершала, равно как и нам случалось отвечать за совершенное другими зло. Ее ждет жизнь бродяжки, и я вижу, что дружок у нее тоже будет бродяга. Нет, не цыган, а какой-то поганец из селения, прибившийся к цыганам, он и станет ее мужем. Жители и ленсман будут гонять ее из прихода в приход — ай, ай, как плохо-то все обернется. Это горемычное дитя, этот добрый ангелочек так сладко спит и не знает, что еще до того, как на небесах блеснет новый год, она потеряет и отца и мать…
Дортее опять почудилось, что старуха похожа на тень, отделившуюся от тени, залегшей в темных углах комнаты, — но теперь это была грозная, роковая тень грядущих несчастий. Цыганка шумно вздохнула, и Дортея уловила еле слышное позвякивание серебряной цепочки на ее бурно вздымающейся груди. Она чувствовала в цыганке такую горячую ненависть ко всему, не относящемуся к ее бродячему народу, что ей стало жутко. И тотчас в ней вспыхнул гнев, вызванный злыми пророчествами по адресу маленького невинного существа — они были так ужасны! — но что еще это могло быть, как не пустые слова, вызванные желанием увидеть гибель ребенка своего недруга…
— Мне кажется, матушка, вы сказали, что сумеете исцелить йомфру Лангсет своим искусством. И вдруг предсказываете смерть и ей и капитану еще до нового года?
— От этого недуга она исцелится, я знаю, что говорю. Встанет с постели целехонькая, как скрипочка, а что будет дальше — не в моей власти. Ибо я не властна над тем, кто вынашивает месть собственной матери. Будь она убита, я бы вызволила ее из болота с помощью стали и сильных заклинаний. Но сталь уже поразила ее, и теперь тут больше ничто не поможет. Нашей йомфру нужно будет соблюдать осторожность, когда она снова встанет на ноги, пусть не бегает по лестницам после наступления темноты. Что-то может подстерегать ее там, и тогда ей конец. А капитан… уж не знаю, когда он умрет или отчего. А только к новому году его тут не будет, помяни мое слово.
Мрачный пророческий голос, звучащий из темноты, странно взволновал Дортею.
— Если вам все это открыто, может, вы знаете и больше того? — прошептала она. — Не видите ли вы, что стало с моим мужем?
Женщина в темноте как будто качнула головой, но ничего не ответила.
— Попытайтесь увидеть его! — тихо и настойчиво попросила Дортея. И ей показалось, что именно этого она и ждала весь вечер — возможности задать цыганке свой вопрос, ради которого и велела привезти ее сюда. — Где мой муж? Постарайтесь увидеть, где он лежит. Найду ли я его когда-нибудь?
— Мужа твоего я не вижу. У меня перед глазами возникает темнота, словно силы покидают меня, как только я пытаюсь увидеть управляющего. Нет, ты никогда не найдешь того, кого ищешь.
Дортея тяжело вздохнула. И невольно оперлась о ткацкий станок, возле которого стояла. Цыганка продолжала говорить, и теперь в ее певучем голосе, как торжество, звучал приговор:
— Твой муж был суров со мной и моими родичами, он запретил нашим мужчинам работать в кузнице и торговать с заводскими рабочими. Не разрешил он и бедным женщинами с завода пользоваться мудрыми советами цыганок. Сибилла знает много средств и от недугов, и от порчи, насланной как на людей, так и на скотину, но твой муж не позволил им воспользоваться моими советами, ибо не верил в то, чего не знал сам. Потому-то я и не вижу его теперь. Ты-то вот теперь поверила в меня, я понимаю, и потому я могу увидеть твое будущее, мадам Теструп. Да, да, я вижу, что тебя ждет еще много хорошего. Вижу, что ты живешь у большой, блестящей воды, думаю, это озеро, но не знаю, как ты попала туда, знаю только, что ты уедешь далеко отсюда и там, где поселишься, тебя ждет много и хорошего и плохого. Но то, чего ты жаждешь больше всего, ты не получишь, и то, чего больше всего хочешь найти, не найдешь никогда! — Гадалка протяжно и так глубоко вздохнула, что серебро на груди у нее слабо звякнуло.
Во время этого потока слов Дортея начала приходить в себя. Наконец она полностью овладела собой, ей было стыдно, что она позволила застать себя врасплох, — этой старухе следовало дать денег, прежде чем что-то спрашивать у нее. Тогда бы она и пела по-другому. Но Дортея проявила слабость, на мгновение поверила цыганке и дала ей возможность выразить свою ненависть и жажду мести, которая в равной степени относилась и к крестьянам, и к состоятельным людям, и, может быть, к последним даже больше, ибо эти пройдохи, как называли их цыгане, не питали к ним даже суеверного страха. Ее вдруг поразило, что Сибилла и ее манера держаться сильно отличались от обычного поведения цыган, посещавших крестьянские усадьбы. Неужели эта цыганка сама чувствовала неуверенность перед женщиной, на которую таила зло и на которую в то же время хотела произвести впечатление?
Дортея сказала:
— Да, да, добрая женщина, не очень-то светлое будущее вы предсказали всем нам. Но раз уж вы предсказали мне также и относительную удачу в жизни, мне бы хотелось вознаградить вас за вашу доброту. Возьмите это. — Она отстегнула небольшую брошь, которой была заколота шаль у нее на груди. — У меня нет с собой денег, но я слышала, что ваши женщины любят украшения и наряды.
Сибилла схватила брошь, бросилась в комнату к свече и внимательно разглядела ее, даже попробовала на зуб. Брошь была небольшая, но красивая — молочный агат, обрамленный фанатами в оправе из позолоченного серебра. Однако Дортее показалось, что цыганка была не очень довольна подарком. Она слышала, с какой щедростью некоторые крестьянки одаривали Сибиллу, лечившую их скотину, — они дарили ей семейные реликвии, продукты, серебряные ложки.
— Вы же знаете, если вам удастся исцелить йомфру Лангсет, капитан щедро оплатит ваши труды.
Сибилла сидела, взвешивая в руке подаренную ей брошь.
— Я вижу, это лунный камень, а в этих камнях большая сила, они могут… они имеют власть над сердцем человека. Можно попытаться еще раз заглянуть в твое будущее… Эту брошь подарил тебе муж, верно? — Дортея получила ее в подарок от своего первого мужа, она кивнула. Ее вера в провидческий дар Сибиллы уже испарилась. Цыганке было легко узнать, что капитан Колд вынашивает планы покинуть Норвегию, ей также могло стать известно, что самой Дортее в скором времени придется покинуть Бруволд — это ни для кого не было тайной, — а уже отсюда нетрудно было вывести, что она поселится в Христиании, которая стоит у моря. Ту часть пророчества, которая несомненно должна была исполниться, мог предсказать кто угодно. Теперь Дортея поняла, чем пахло от Марии Лангсет, — это был опиум. Ничего удивительного, что бедная женщина в эту ночь спала относительно спокойно.
Дортея достала вязание, захваченное из дома, и устроилась поудобней в кресле. Даже смешно, что эта старая обманщица сумела произвести на нее столь сильное впечатление. Восседая на этом мягком троне с высокой спинкой, она несомненно являла собой великолепное зрелище — руки ее покоились на коленях, ноги стояли на обитой синей тканью подножке — старый ночной стульчак Бисгорда удостоился немалой чести. Дортее хотелось смеяться.
Но она тут же вздрогнула от ужаса, вытащив вязальную спицу и вспомнив, что цыганка сказала о пытке, какой подвергла себя Мария. И, против воли, с бьющимся сердцем следила за подготовкой к гаданиям.
Сибилла принесла медный ларец, придвинула стул к небольшому столику и, открыв ларец с таинственными предметами, спросила:
— Ты когда-нибудь видела такое?
Дортея взглянула на предмет, лежавший в смуглой, унизанной кольцами руке цыганки. Он был похож на корень растения, на какое-то существо вроде маленького кукольного человечка. Дортея плохо разглядела содержимое ларца, но там были скелет крохотной ящерки, серебряный флакон для туалетной воды в форме яйца, кусочки свинца, семенные коробочки каких-то растений и что-то еще.
— Я его вырыла на лобном месте к северу от Старого города в Христиании лет тридцать тому назад. А помню все так, словно это было вчера. Когда роешь, на груди надо перекрестить бобровую струю[28] и сталь. А вытащить из земли отрытый корень должна собака…
— Стало быть, это дух, что помогает разбогатеть? — спросила Дортея, не переставая вязать.
— Нет-нет, такой скверной мы не занимаемся, мы честные люди и не пользуемся помощью каких-то духов… Нет, это мой предсказатель… — Однако Дортея проявляла все меньше интереса к словам цыганки — это было обычное мошенничество. И когда Сибилла извлекла из глубокого кармана колоду карт, порядочно засаленных и грязных, торжественно объявив, что это вещие карты и сейчас она попробует узнать, не расскажут ли они о судьбе управляющего, Дортея с трудом подавила недоверчивую улыбку. Цыганка со странными ужимками начала раскладывать на столе карты, но они были не совсем похожи на карты для игры в тарок.
Несмотря на свои сомнения, Дортея, не удержавшись, с интересом следила за движениями рук цыганки и прислушивалась, как она бормочет, открывая очередную карту, — часть слов она произносила по-норвежски, часть — по-цыгански.
Дортея опустила вязание на колени и достала свою tabatière[29].
— Это помогает не спать, — заметила Дортея, положив щепотку табака на тыльную сторону ладони и втянув ее в нос. — А вы не хотите, матушка? — Зачем она предложила цыганке табаку — чтобы еще больше задобрить гадалку до того, как та начнет толковать, что открыли ей карты?
Цыганка набила ноздри табаком.
— Виданное ли это дело? Похоже, карты не хотят ничего говорить, и они тоже… Но мне-то они все равно уступят. — Она смешала карты и снова раскинула их. — Прибавь-ка мне еще, это поможет! Смотри-ка, заговорили! — И она снова забормотала что-то на своем языке. — Вот, теперь видать хоть чуток. Гляди сюда!..
Дортея живо наклонилась к столу. Она не умела играть в тарок, но помнила карты, которые видела в детстве в усадьбе пробста, и теперь невольно старалась следить за ходом мысли Сибиллы, когда та толковала расположение карт. Рядом с сердечным королем легло колесо Фортуны…
— Это неверная планета счастья — счастья твоего мужа, — недалеко от нее лежит Смерть, не видать, чтобы твой муж был жив, однако между ними лежит Солнце и Колесница… — Цыганка подняла на Дортею хитрые глаза. — Едва ли он погиб в тот же день, когда поехал на юг, а его путь лежал в ту сторону, сама видишь… Не было ли у него в той стороне какого дела, которое он утаил от тебя? Нет-нет, — быстро прибавила она, когда Дортея отрицательно покачала головой. — А вот тут лежит Дева, может, между ней и Теструпом что-то было?.. — Цыганка ткнула пальцем в карту Мир. — Не похоже, чтобы он лежал в реке, уж очень он от нее далеко… Смотри-ка!.. — С торжествующей улыбкой она ткнула пальцем в Башню с молнией. — Я припоминаю теперь, что он уехал в ночь на Благовещение, когда случился тот нещадный буран. Гляди сюда, видишь, по небу пронесся порыв ветра и сбросил его на землю? Башня означает гору… Видишь, с нее катится камень? Я разумею это так: когда случился обвал, он находился аккурат под горой. И каменная россыпь погребла его под собой.
Господи, как глупо принимать близко к сердцу слова гадалки — все эти пустые домыслы она не раз слышала от других. И все-таки Дортея огорчилась, как ребенок, — она словно, сама не подозревая об этом, лелеяла в сердце искру надежды, и вот эта искра погасла. Дрожащими руками она снова взяла вязание, ей хотелось успокоиться, чтобы ее голос не выдал цыганке, как больно ее задело гадание.
— Не много же вам открыли карты, матушка Сибилла. Мы и сами уже давно поняли, что с господином управляющим случилось какое-то несчастье… Глядите, уже светает, пойду разбужу Магнилле, пусть приготовит кофе. Вам, матушка, тоже не повредит чашечка кофе, в вашем возрасте утомительно бодрствовать всю ночь…
В то утро капитан Колд вызвался сам отвезти Дортею в Бруволд. Во время поездки они почти не разговаривали. Капитан был совершенно трезв, и лицо у него было задумчивое, даже мрачное. Дортея тоже была погружена в свои мысли и молчала. Она лишь сказала капитану, что состояние йомфру Лангсет заметно улучшилось, утром больная с аппетитом выпила чашку кофе, и съела тарелку ячменного супа, и даже разговаривала, правда, голос у нее слабый, но она в полном сознании, и сильных болей у нее не было, хотя тело все еще ломило. Магнилле предложила вызвать в Фенстад свою младшую сестру, чтобы та присматривала за Грете. После этого разговор прекратился сам собой.
Дортея пыталась думать о чем угодно, только не о цыганке, но слова старухи то и дело всплывали в ее памяти. Нет, старуха ошиблась, в ту ночь, когда Теструп уехал на поиски, снежного бурана не было, ветер был сильный, это верно, однако снегопад начался лишь на другой день, когда ветер уже утих. Предположение, что он погиб под горным обвалом, высказывалось и раньше среди прочих причин, теперь Дортея это припомнила. Но были ли на дороге такие участки, где можно было ждать обвала? Нет, если он поехал по тракту на север. А вот на юг тракт проходил по таким местам, где обвалы случаются часто… Почему гадалка сказала, что Теструп поехал на юг, не потому ли, что слышала толки, будто у Теструпа были свои причины бежать отсюда?.. Глупо так волноваться из-за слов этой старой обманщицы. Нельзя отрицать, она помогла йомфру Лангсет, но будь у Дортеи опиум, она и сама догадалась бы дать его больной. И кто знает, не те ли средства, к которым она прибегла в первую ночь — травяные припарки, кровоочищающий и вяжущий чай, — послужили причиной, что сильное кровотечение перешло в естественные месячные. И подушечка, набитая бутонами хмеля, которую она подложила Марии под голову, тоже способствовала крепкому сну, необходимому больной. Кто спорит, эта знахарка знает много полезных снадобий, не только же заклинаниями и фокусами объяснялись хорошие результаты ее врачевания. Но из этого вовсе не следует, что можно доверять ее словам, будто ей открыто прошлое и будущее. Не увидела же она, что брошь Дортее подарил не Теструп, а ее первый муж, Сибилла вообще не поняла, что Дортея овдовела во второй раз. Глупо даже пытаться понять, что знает, а чего не знает эта цыганка, и Дортея злилась, что позволила себе поверить в гадания Сибиллы…
Капитан отказался зайти в дом. Но когда коляска остановилась и мальчики бросились им навстречу, он горячо прижал Карла к груди и сердечно поздоровался с Бертелем.
— Я посмотрю, может, мне вечером удастся приехать в Фенстад, — сказала Дортея, протянув ему на прощание руку.
— Дай Бог, чтобы это вам удалось. Мне невыносима мысль, что возле Марии не будет никого, кроме этой ужасной старухи! — горячо воскликнул Колд.
— Мне она тоже не кажется привлекательной. Но надо признать, пока ее лечение принесло больной только пользу…
— Вот пусть черт и благодарит эту проклятую ведьму! Она же и есть первая виновница этого несчастья…
— Неужели она?.. — испуганно прошептала Дортея.
— А разве вы не знали? Мария ездила в Осрюд к цыганам и вернулась домой… — Капитан пожал плечами. — Вид у нее был такой, что краше в гроб кладут, ей было плохо и ночью, и на другой день, и тогда она мне призналась, в чем дело. Кто, кроме Сибиллы, мог учинить такое? Я думал, вы все знаете и потому так решительно потребовали, чтобы я привез в Фенстад эту мерзкую преступницу. Как говорится, клин клином…
Дортея остановила его движением руки. Она даже побледнела от брезгливости и ужаса.
— Замолчите, ради Бога! Этого не может быть, цыганка сама с отвращением говорила о подобных действиях…
Колд хрипло засмеялся:
— А как же иначе! Она всегда говорит то, что ей выгодно. Не думаю, чтобы они практиковали такое на своих женщинах, ведь чем больше у них детей, тем больше им подают милостыни. Эти мерзавцы от всего сердца презирают нас, оказывая нам услуги за большие деньги.
Покончив с утренними делами, Дортея легла в кровать и задернула полог. Но она так устала, что не могла спать. Ей не удавалось выбросить из головы Сибиллу — она все время видела ее перед собой, то так, то этак толковала ее слова и искала предлог, чтобы больше не возвращаться в Фенстад.
Она понимала, что ее трусость постыдна, что это предательство по отношению к несчастной Марии Лангсет, но чувствовала, что не в силах снова увидеть цыганку, не говоря уже о том, чтобы провести с ней еще одну бессонную ночь в той страшной комнате, где лежала больная.
Дортею бросало в жар при мысли, что она искала помощи этой женщины, дабы что-нибудь узнать о судьбе своего мужа! Верила ли она, будто эта смуглая, загадочная цыганка обладает оккультными способностями, или прибегла к ее помощи вопреки пониманию, что все это обман и надувательство, — и то и другое было одинаково омерзительно.
Ах, в душе-то она, конечно, надеялась, что цыганке доступен источник знаний, бьющий где-то в глубине тьмы, куда не проникает ясный дневной свет. И она, искренне считавшая, что любит этот благословенный дневной свет — или любила, покуда он холодно и беспощадно не осветил ее невеселое настоящее и неопределенное будущее, — искала теперь прибежища в суеверной надежде, что этот бродячий народ обладает теми таинственными знаниями, какие ему приписывает людская молва.
Дортея могла винить только самое себя и свою глупость, и тем не менее она возмущалась до глубины души, будто ее горе было осквернено самым грубым образом, когда вспоминала эту черную, похожую на тень, фигуру, склонившуюся в красноватом пламени свечи над засаленными картами и бормотавшую свои мрачные пророчества, делая вид, будто читает по этим грязным бумажкам судьбу Йоргена. Ее терзала мысль: а что, если цыганке все известно, если это она со своими сыновьями отомстила одинокому путнику за то, что однажды он навлек на себя их ненависть, — но тайна эта была скрыта в глубине тьмы, и уже никто никогда ее не раскроет.
Последние слова капитана открыли ей такую бездну лживости в этой женщине, что Дортея не смела еще раз встретиться с ней.
Ей было жаль Марию Лангсет, но, ежели Мария сама предалась в руки цыганки, только цыганка и могла теперь спасти бедную Марию. Или доктор — надо отправить в Фенстад записку и настоятельно просить капитана Колда пригласить опытного доктора, — непонятно только, почему он не сделал этого сразу, как узнал, что натворила с собой эта несчастная девушка?..
Да, да — и это не вызывало сомнений, — без доктора им не обойтись, домашние средства, коими располагала она сама, были недостаточны. Вот что следует ему написать. Она сделала все, что могла, жаропонижающий отвар и другие средства, какими она воспользовалась, хотя бы принесли больной облегчение и были совершенно безобидны. Лечение Сибиллы тоже оказало благотворное действие на больную… Кроме того, она позаботилась о том, чтобы в доме было достаточно чистого белья, корпии и других необходимых больной вещей. А также дала Магнилле указания, чем кормить и поить больную. Видит Бог, больше она ничего не может сделать для Марии.
У нее есть свой дом, который тоже требует ее внимания, предстоит столько хлопот, чтобы приготовить мальчиков к отъезду! Если же она решит, что тоже поедет с ними, о чем ее настоятельно просил брат Уле, то дел у нее будет еще больше — надо и самой подготовиться к поездке, и еще переделать дома кучу дел, чтобы служанки ничего не перепутали и как следует заботились о младших детях, пока ее не будет дома. Теперь она уже не могла попросить Карен Хаусс пожить у нее это время, но, может быть, Финхен Вагнер?.. Господи, сколько у нее еще дел!..
Дортея вдруг с удивлением обнаружила, что ей хочется поехать на свадьбу брата. Более близких родственников у нее не было — добрый молодой брат, искренний, доброжелательный ленсман Люнде, давший ей понять, что хочет заменить ей отца. Да и мать тоже — слепое чувство ожидания, надежда на помощь или тоска по матери всколыхнулись в ее душе. Все-таки она и твоя мать, Дортея, сказал ей брат Уле.
Мадам Элисабет и сам ленсман сердечно встретили Дортею Теструп и ее сыновей. Но после первых приветствий за чашкой кофе в гостиной старого дома Дортея их больше не видела. Ленсман исчез, а мадам ходила, опираясь на свою трость с серебряным набалдашником, из дома в дом, из комнаты в комнату и надзирала за последними спешными приготовлениями к свадьбе.
Дортея понимала, что как раз сейчас у матери нет времени для разговоров. И в те минуты, что они сидели за кофе, Теструп вообще не упоминался. Для этой поездки Дортея надела праздничное платье из черного люстрина, в котором ходила в церковь, украсив его белыми манжетами с черным бархатным кантом. Черная розетка скрепляла косынку на груди, и оборки чепца были украшены черной лентой. Какая-то частица сознания Дортеи все время помнила, что теперь она одета, как вдова. Но мать с отчимом не могли знать, что она впервые надела траур, — по их разумению, она уже давно носила его. Дортея понимала, что смерть Теструпа перестала быть для них новостью, они больше не думали о ней. В вечер накануне свадьбы их мысли были заняты совершенно другим.
В Люнде без конца приходили женщины и девушки, неся свои дары в ведерках и корзинах, и каждую следовало пригласить в дом и угостить кофе. Дортея помогала принимать их и относила в кладовку принесенные женщинами дары. Стоял дивный весенний вечер — долина лежала высоко, и лето здесь по-настоящему еще не начиналось; свежий запах затоптанной на дворе травы, конского навоза, поленниц дров и дыма, поднимавшегося из труб, смешивался с ароматом молодой, влажной листвы, доносившимся со стороны загона.
Сквозь веселые звуки суеты и неразберихи в доме и на дворе слышался близкий шум мельничного ручья и далекий гул реки, текущей по дну долины. Небо в зените было покрыто мелкими облаками, похожими на завитки шерсти, на западе сквозь облака пробивались неяркие солнечные лучи, освещая свежую зелень и коричневатую почву полей, которые окружали усадьбы, лежавшие в ряд на солнечной стороне склона. Как здесь, однако, красиво, подумала Дортея с радостью, — ее любимый брат будет счастлив в этой большой, богатой усадьбе со своей трудолюбивой Ингебьёрг. Невеста Уле оказалась не так красива, как представляла ее себе Дортея, и значительно старше своего жениха — ей уже стукнуло двадцать восемь. Но она — умная, воспитанная девушка с тихим, покладистым характером. И чувство уверенности, сопутствующее солидному благополучию, тоже не последняя вещь…
Дортея подумала о собственном будущем и вздохнула. Ее положение было столь же неопределенно, сколь и положение бедняков, живших в домишках с зелеными дерновыми крышами вдоль реки, где осенние заморозки частенько губили урожай на истощенных паводками полях между ольховым лесом и каменными россыпями, награждая болезнями и людей и скотину…
Горные склоны с другой стороны долины от подножья до самой вершины были сплошь покрыты темно-синим лесом. Лишь вдоль сбегавшей с вершины реки, спешащей вниз к церкви Херберга, лежало несколько не очень крупных усадеб, поля которых раскинулись на крутых склонах, да кое-где, выше них, виднелись редкие вырубки — то были дворы арендаторов и летние сетеры. Пока Дортея в задумчивости озирала долину, тучи на северо-западе стали медно-красными, края их светились янтарной каймой — солнце уже заходило. Ветра совсем не было, замерли и не шевелились светло-желтые кисти цветов и нежные красноватые листья большого клена посреди двора. Интересно, какая будет погода завтра?.. Впрочем, здесь, высоко в горах, считалось, что, коли на пути в церковь невеста попадет под дождь, это сулит богатство. Однако мало приятного, если гости будут сидеть за свадебным столом в мокрой одежде…
Ни Вильхельма, ни Клауса Дортея не видела. Через двор из хлева торопливо шли женщины с полными подойниками, они весело перекликались со служанками, бегавшими между домами с охапками постельного белья. Внизу у конунгова амбара кто-то ходил с фонарем — сегодня там будет спать невеста с женщинами, которые завтра нарядят ее в подвенечное платье.
Дортея взяла миску с колбасой и пошла в поварню. Как только она открыла дверь, ее встретил аппетитный запах мясного бульона. Женские фигуры торопливо передвигались в облаках жирного пара, освещенного пылавшим в плите огнем, другие разделывали тесто за длинным столом, где среди деревянных квашней, мисок и корзин с яйцами горели две сальные свечи в железных зажимах. В углу поварни какая-то женщина растирала мясной фарш в большой каменной ступе. На ней был белый чепец с оборками, которые скрывали ее лицо. Женщина работала, низко наклонившись над ступой.
Мать просила Дортею опустить колбасу в котел с бульоном — бульон должен быть как можно крепче. Но женщина в большом чепце подошла к ней, словно хотела остановить:
— Что вы делаете, матушка?.. За этим котлом наблюдаю я… Не может быть!.. — Она вдруг спохватилась. — Никак это Дортея, я хотела сказать мадам Теструп?.. Вы меня, разумеется, не узнали?..
Что-то в этой женщине и впрямь было знакомо Дортее, хотя узнать ее она не могла. У нее было вытянутое, лошадиное лицо, несмотря на то что оборки чепца скрывали часть лба; из-за отсвета углей под котлом ее крупные черты как будто затеняли сами себя — запавшие, продолговатые щеки, крупный прямой нос с квадратным кончиком, удлиненный и совершенно плоский подбородок. Из-за того что верхняя часть ее туловища была слегка наклонена вперед, даже теперь, когда она отошла от ступы, эта женщина неприятно напомнила Дортее Сибиллу, однако она была одета по-городскому и говорила, как говорят образованные люди. Неожиданно Дортея узнала ее:
— Боже мой!.. Неужели… мадам Даббелстеен?
— Она самая… Подумать только, моя дорогая Дортея узнала меня! Ради Бога, любезная мадам Теструп, извините за такую фамильярность, но я помню вас, когда вы были маленькой хорошенькой Дортеей Фразер, вы всегда были моей любимицей, когда я жила в доме вашей матушки и пробста де Тейлеманна…
По правде сказать, у Дортеи не сохранилось о ней никаких приятных воспоминаний, напротив, ей казалось, что она даже недолюбливала йомфру Алет, как звали тогда компаньонку матери. Но она была еще маленькая, когда йомфру Алет покинула их дом и, как помнила Дортея, поступила в экономки к престарелому пастору где-то в Конгсвингере. Много лет спустя, уже будучи старой девой, она вышла замуж за капеллана Даббелстеена. Нельзя отрицать, Дортея уговорила своего мужа взять к ним учителем студента Даббелстеена главным образом потому, что он был сыном старой и верной компаньонки ее матери; Дортея полагала, что йомфру Алет жила с матерью еще при майоре Экелёффе и уж точно все годы, пока мать была замужем за отцом Дортеи, Давидом Фразером. Увидев ее теперь, Дортея поняла, что ей никогда не нравилась эта женщина.
Не переставая говорить, мадам Даббелстеен сняла пену с кипящего бульона:
— Вот уж нежданная радость… Я и не чаяла, что увижу здесь мою дорогую Дортею, — мадам Элисабет полагала, что вы не сможете приехать на свадьбу. Вот уж воистину нежданная радость! Вы были так добры к моему бедному сыну, я никогда не смогу по достоинству отблагодарить вас за это! Я видела здесь ваших сыновей, такие красивые юноши, особенно старший, если не ошибаюсь, его зовут Клаус?
— Нет, старшего зовут Вильхельм. Но Клаус перерос его.
Дортее было мучительно думать об Аугустине Даббелстеене — уж слишком роковые последствия имел его побег из ее дома в конце зимы, однако чувство справедливости заставляло ее признать, что были причины, извинявшие учителя: какой молодой человек не потерял бы рассудок, узнай он такие новости о своей возлюбленной?.. Нельзя было взваливать всю вину только на одного Даббелстеена, однако, несмотря ни на что, мысли об учителе причиняли Дортее горькую боль. И тем не менее она сочла себя обязанной сказать его матери несколько сочувственных слов:
— Как раз они и были учениками вашего сына, мадам Даббелстеен. Он был превосходный учитель во всех отношениях, мы с мужем весьма ценили его способности. Вам что-нибудь известно о нем? Где он сейчас?
Мадам Даббелстеен вздохнула и покачала головой — вокруг ее смуглого лица всколыхнулись белые оборки.
Нельзя сказать, чтобы Дортея сильно обрадовалась, когда мадам Даббелстеен сообщила ей, что ночью они будут спать вместе. Но ей некогда было думать об этом — они с мадам Даббелстеен последними покинули поварню.
Была уже глубокая ночь. Погода по-прежнему стояла ясная и тихая, бледные синеватые облака, словно ягнята, бежали по высокому небу, золотистая кайма по их краям показывала, за какими из них скрывается луна. В этой светлой июньской ночи, уже близившейся к утру, отчетливо слышался шум бегущей вокруг усадьбы и в долине воды, в загонах раздавался глухой стук копыт, и громко шелестела листва, когда какая-нибудь из пущенных туда лошадей продиралась сквозь заросли ольхи. Гости, приехавшие на свадьбу, уже давно спали, но среди дворовых построек все еще сновали люди, и в конюшне, в каморке, где висела сбруя, еще горел огонь.
Помещение, отведенное для сна Дортее и капелланше, находилось в амбаре, где хранились припасы. Свет маленького фонаря, который мадам Даббелстеен поставила на стол у окна, осветил двух женщин, крепко спавших на одной из двух стоявших тут кроватей, — одна из них была сноха невесты, другую, пожилую, Дортея не знала. Возле чугунной печурки стояла раскладная кровать — из-под меховых одеял виднелись три светлые детские головки.
— Как жаль, что мадам Элисабет не поладила с пастором, — заметила мадам Даббелстеен, заменяя нарядный дневной чепец на гладкий ночной. Из-за него ее худое лицо казалось еще более длинным и острым, теперь Дортея заметила, что нос у нее красный, это была какая-то странная, яркая краснота, точно капелланша когда-то его отморозила. Что было бы не удивительно — нос был большой и порядком выдавался вперед, и это отнюдь не красило ее бледное лицо с впалыми щеками. — Вы, разумеется, заметили, Дортея, что мадам Элисабет пребывает в дурном расположении духа, она так вспыльчива…
— Ну-у, maman уже немолода, и к тому же порядком устала. У нее столько хлопот…
— Боюсь, как бы не пошли кривотолки из-за того, что на свадебном обеде не будет никого из пасторской усадьбы. Хозяева Люнде ведь не совсем настоящие господа — Элисабет два раза была замужем за людьми невысокого звания! — Дортее показалось, что Алет Даббелстеен злорадно усмехнулась. — Пастора и пасторшу принято приглашать домой после венчания. Я понимаю, что Элисабет это не нравится… Другое дело, если бы наперед знать, что пастор в свадебной речи не станет… Словом, что он не начнет за столом обличать дурные обычаи крестьян. Но с пастором Струве ни в чем нельзя быть уверенным…
— Вот как? Неужели ваш новый пастор может позволить себе в гостях такую бестактность? — Дортея сняла платье и одну из нижних юбок, стоя в чулках, она надела ночную сорочку.
— А как же! Ведь пастор Струве — ярый приверженец идей Богемского братства, к тому же он голштинец. Вы и не представляете себе, как он разгневался, узнав, что Ингебьёрг живет в Люнде уже с весны — Ларе Гуллауг привез сюда ее приданое, и она приехала вместе с ним. Твоя мать сказала пастору, что раньше здесь был такой обычай. — Мадам Даббелстеен повернулась к Дортее и льстиво улыбнулась: — Простите, дорогая Дортея, но мне решительно невозможно заставить себя называть моего любимого ягненочка «мадам Теструп», разрешите мне называть вас просто Дортея и на «ты», как в прежние времена… Так вот, мадам Элисабет сказала пастору, что раньше у местных крестьян был такой обычай: если отец невесты, живущий в другом приходе, оплатил праздничный пир и привез к жениху приданое невесты, то после этого жених и его родичи берут на себя ответственность за девушку, а также все расходы по ее содержанию и по свадьбе. К тому же молодые обручены пастором, брак уже считается скрепленным, так повелось в этой стране с давних времен. Но пастор Струве разошелся и стал поносить крестьян за их безнравственность, да еще сказал твоей матушке, что ей, представительнице более высокого сословия, следовало бы возглавить борьбу против сего грешного обычая. Просто позор, сказал он, что она терпит столь возмутительную распущенность в своем доме, она, бывшая некогда супругой уважаемого духовного лица. Можешь не сомневаться, Дортея, твоя матушка воздала ему по заслугам! — Мадам Даббелстеен злорадно хохотнула: — Ах, как они только не честили друг друга! Наконец пастор пожелал узнать, почему они не устроили свадьбу тогда же, когда Ингебьёрг прибыла в Люнде со своим приданым. И Элисабет ответила ему, что Люнде не пасторская усадьба, куда люди приносят в дар ведерки молока или крынки сливок только ради того, чтобы поговорить с пастором. Мы — крестьяне, сказала она, и должны ждать, пока наши коровы не начнут давать молоко, а уж потом думать о праздничном пире. Господи, как же они бранили друг друга! Дай Бог, чтобы теперь пастор Струве не воспользовался своим положением и завтра в церкви не ославил Уле и Ингебьёрг в своей речи, там ведь он сам себе хозяин, и даже Элисабет не сможет ответить ему! — И мадам Даббелстеен захохотала так громко, что Дортея испугалась, как бы она не разбудила спавших в комнате женщин, и шикнула на нее.
Нет, Алет Даббелстеен трудно было назвать привлекательной женщиной, и все-таки!.. Несмотря ни на что, Дортея, к своему удивлению, растрогалась, услышав ласковое прозвище, какое у нее было в детстве, — надо же, нашлась хоть одна живая душа, которая помнила ее маленькой и называла своей «ласонькой» или «ягненочком». Она понимала, что мать в эти дни так занята, что ей не до дочери, и тем не менее все-таки была разочарована, хотя ничего другого и не ждала… Мадам Даббелстеен забралась на кровать и легла рядом с ней. От нее исходил неприятный, острый мышиный запах, характерный часто для стариков и несвежей одежды. Однако ей стало тепло на сердце, когда мадам Даббелстеен погладила ее по щеке и нежно пожелала своей милой Доретте покойной ночи. Никто не называл так Дортею с тех пор, как Бисгорд увез ее из дому, сам он звал ее Теей, когда был настроен на нежный лад. Так же звал Дортею и Теструп, слышавший, что ее так звали и пробст и Кристенсе.
Мадам Даббелстеен сложила руки и начала читать молитву, такую длинную, что Дортея заснула под ее бормотание…
Своих сыновей Дортея увидела только на другое утро, когда вместе с женщинами, помогавшими по хозяйству, вышла посмотреть, как поезд жениха и невесты отправится в церковь, — до тех пор у нее не было времени даже поинтересоваться, где их устроили на ночь. Теперь она увидела их верхом среди шаферов жениха, которые, подобно почетной гвардии, должны были ехать во главе праздничного поезда.
Она не без страха обнаружила, что они, как и остальные шафера, вооружены огнестрельным оружием, всего шаферов было около дюжины, они беспокойно кружили верхом по двору, стараясь сдержать своих нетерпеливых лошадей. Клаус ехал на Юнкере, но под Вильхельмом была чужая лошадь — молодая, красивая и, судя по виду, весьма горячая. Дортея предпочла бы, чтобы было наоборот, — спокойный Клаус лучше умел управляться с лошадьми. Впрочем, они оба были неплохие наездники — Теструп придавал верховой езде и стрельбе большое значение и потому, несмотря ни на что, находил время, чтобы самому позаниматься с сыновьями.
Но вообще-то пестрая толпа, собравшаяся на дворе этой высокогорной усадьбы, являла собой веселое и красивое зрелище. Со двора открывался вид на зеленую по-весеннему долину, внизу сквозь заросли ольшаника поблескивала река, с другой стороны, где высилась заросшая лесом гора, окруженная первым маревом, в церкви Херберга, призывно зазвонили колокола.
И тут же мягкий колокольный звон потонул в стуке копыт и грохоте выстрелов из ружей и пистолей, шафера жениха поскакали к воротам усадьбы, с громкими криками размахивая шляпами и оружием и тесня друг друга, они проехали через огромные ворота, оставив в воздухе едкий запах пороха. Барабанщик тронул свой барабан, и два музыканта, один на кларнете, другой на феле[30], подхватили веселую мелодию, звучавшую, однако, неровно из-за того, что им то и дело приходилось успокаивать своих испуганных лошадей.
Ингебьёрг Ларсдаттер в сверкавшей на солнце высокой серебряной короне, с распущенными волосами и развевающимися шелковыми лентами, серебряной брошью и цепочками на груди и в ярко-красной юбке из Дамаска выглядела великолепно и величественно. Стройный, подтянутый Уле ехал рядом с ней — треуголка с серебряным галуном, сабля у бедра и высокие черные сапоги делали его похожим на военного. За женихом и невестой ехали нарядные подружки невесты — некоторым пришлось попросить молодых людей вести их лошадей, самим девушкам было трудно править лошадьми, сидя в женском седле. А уже потом следовали все остальные гости, многие из них были верхом; замыкали свадебный поезд повозки с пожилыми людьми и детьми.
Дортея стояла у ворот с теми, кто оставался в усадьбе, и смотрела, как шумный кортеж скрылся в облаках пыли там, где дорога сворачивала в лес. Стук копыт и колес и грохот выстрелов заглушали звуки свадебного марша. Наконец внизу на повороте опять показалась голова поезда, состоявшая из шаферов жениха, — над ними все еще возникали белые облачка дыма. Теперь, когда все уехали, колокольный звон с другой стороны долины и шум мельничного ручья возле усадьбы слышались более отчетливо. Дортея глядела на стройный церковный шпиль, вознесшийся над лесом там, где сливались реки, потом она подняла глаза к синему летнему небу и стала молить Провидение благословить ее любимого брата и послать ему счастье…
Однако в домах ждали столы, которые следовало накрыть, и кушанья нужно было разложить по блюдам и вазам. Служанки метались между амбаром и пекарней. Принесли корзины с нарубленным можжевельником и купавницей и рассыпали зелень по полу. На дворе медленно оседала пыль и таял пороховой дым, Дортея поспешила в поварню к своим обязанностям.
Кроме глазированного торта, она привезла на свадьбу большую корзину печенья «яблочные дольки» — и хотя яблок в нем не было и в помине, оно получилось на славу. К тому же мать попросила Дортею испечь еще и другого печенья — «монахов», как их здесь называли, — чтобы подать их теплыми, хотя бы на тот стол, где будут сидеть самые почетные гости. Дортея занималась тестом весь день. Общество ей составила младшая дочь брата Ингебьёрг, у девочки болели глазки, и ее не решились взять в церковь. Маленькая Абелуне Харкельсдаттер утешалась «яблочными дольками», а кроме того, крошками печенья, крендельков и кусочками сыра, которыми ее угощали другие женщины, и Дортея пожалела, что не привезла своих малышей, — многие гости приехали на свадьбу с маленькими детьми. Здесь было такое изобилие всяких лакомств, что хватило бы и ее детям.
Возвращение молодоженов происходило так же шумно, как и их отъезд. Стук копыт, звон сбруи и безудержная пальба возвестили, что шафера жениха уже вернулись в усадьбу. Женщины, остававшиеся дома, высыпали послушать переговоры между ними и «мажордомом» — это было настоящее представление, ибо, хотя дело происходило в усадьбе жениха, шафера должны были испросить у «мажордома» разрешения на то, чтобы Уле Хогенсен, его жена и их спутники получили тут приют и угощение. В конце концов «мажордом» после многочисленных шуток, от которых стоявшие вокруг женщины и девушки дружно вскрикивали и тихонько хихикали, милостиво дал свое разрешение.
Дортея видела, что молодые парни, в том числе и ее сыновья, очень возбуждены — лица, у многих грязные от порохового дыма, раскраснелись, из-под шляп и шапок сбегали ручейки пота. Сюртук и панталоны Вильхельма свидетельствовали о том, что он во время этой дикой скачки упал с лошади, но так отличился не он один. У Клауса рука была обмотана носовым платком, покрасневшим от крови. Очевидно, они по пути выпили чего-то крепкого, теперь же после переговоров с «мажордомом» тот достал бутылку водки и стакан, который пустил по кругу среди шаферов. Выпив, всадники повернули лошадей и поскакали встречать остальной поезд, который поднимался к усадьбе вдоль ручья.
Барабанщик бил в барабан, музыканты играли победный марш. Уле ехал, гордо обнажив саблю, а Ингебьёрг рукой придерживала свою серебряную корону, которая грозила съехать ей на глаза. За ними в усадьбу устремились все остальные, взволнованные и пыльные, — маленький ребенок горько плакал, гости кричали, и оглушительный шум этой толпы приветствовал возвращение молодоженов в Люнде.
В поварне превосходный бульон мадам Даббелстеен разлили по цветастым суповым мискам из фаянса и начищенного до блеска олова. Часть бульона оказалась в скромных глиняных горшках, которые должны были стоять на столах в доме старых работников, где было накрыто для молодежи и менее важных гостей.
Дортея и Алет Даббелстеен, которым надлежало наблюдать, как служанки обслуживают гостей в зале, где сидели молодожены, получили передышку и смогли охладить разгоряченные от плиты лица. Они ждали у буфета, пока «мажордом» выводил одного гостя за другим из теснившейся у стены толпы, дергал их за рукава и всячески приставал к ним, пока наконец не позволял занять отведенные им места за длинным столом. Молодожены сидели не рядом, а каждый на своем конце стола. Ингебьёрг занимала нижний конец. Она успела причесаться, привести себя в порядок, и корона снова заняла правильное положение на ее светловолосой голове, однако Дортее показалось, что невеста выглядит усталой. Им предстояло выслушать длинную застольную молитву, которую должен был прочитать звонарь, и приветственную речь «мажордома», прежде чем Дортея и мадам Даббелстеен начнут разливать суп.
Солнце било в окна с коричневатыми стеклами в свинцовых переплетах рам, и свежий аромат березовых листьев в очаге и благоухание можжевельника, рассыпанного на полу, отступили перед запахом снеди, пива и гостей, долго ехавших на вспотевших лошадях. Слуги прилежно обходили гостей. Дортея не без тревоги наблюдала, что Клаус обращался с кружкой, как взрослый мужчина, и опустошал свою стопку, как только слуга, проходя вдоль стола, наполнял ее. Однако вскоре у нее уже не было времени наблюдать за сыновьями — внесли блюдо с горячей рыбой и мясом, и женщины захлопотали, угощая гостей.
Застолье длилось долго, и Дортея была искренне благодарна мадам Даббелстеен за ее совет поесть, не стесняясь, когда они пробовали кушанья в поварне. Крестьянские свадьбы, на которых Дортее случалось бывать у своих соседей, праздновались куда скромнее — стекольный завод выстроили в глухом лесном уезде, преследуя, кроме прочего, цель дать бедным крестьянам возможность увеличить свои скромные доходы.
Отсутствие пастора с женой, по всей видимости, не омрачило хорошего настроения гостей. Дортее даже показалось, что им было не чуждо чувство агрессивного крестьянского самодовольства: после того как все выпили за королевский дом и звонарь спел обычные псалмы, призывающие Небеса благословить короля Христиана и кронпринца, «мажордом» встал и спел строфу, которой Дортея прежде не слыхивала:
Дай мира и плодов на каждый день нам, Боже,
И сладостного сна на жестком нашем ложе!
Благослови наш труд, наш хлеб благослови!
И недостойным нам не откажи в любви!
Пошли людей, чтоб ложь не застила им взоры, —
Не видит ведь король через моря и горы.
Он хочет нам добра, ведь мы его страна;
Мучитель же крестьян заплатит нам сполна!
Дортея не могла сдержать грустной улыбки — такой псалом пришелся бы по сердцу ее дорогому Йоргену!
Гости пили много, и каждая рюмка сопровождалась пением псалмов. Глубоко взволнованная, Дортея стала подпевать, когда гости выпили за благополучие Уле Хогенсена и Ингебьёрг Ларсдаттер:
О Иисусе, преврати
Потоки слез в вино,
Будь милостив и посети
Все свадьбы на своем пути —
Там ждут Тебя давно;
Пусть кладезь горней доброты
Не высохнет вовек
И у супружеской четы
Наполнится сусек;
Пусть ливень милостей Твоих
Сопровождает их!
Немало времени ушло и на то, чтобы обнести всех гостей оловянным блюдом, на которое гости кидали деньги, потому что несущий его — это был племянник Ингебьёрг — и «мажордом» громко обсуждали каждый дар: первый благодарно объявлял величину дара, а второй шутливо превозносил щедрость дарителя. Этим сборам не было видно конца, ибо потом по кругу было послано блюдо, на которое гости клали деньги для пополнения запасов зерна, принадлежавших приходу, — это была уже чистая благотворительность, каковую ввел прежний пастор и к которой ленсман Люнде и Ларе Гуллауг относились с рвением, свидетельствовавшим об их заботе о благе прихода. Все это длилось так долго, что уже только вечером звонарь смог наконец закончить трапезу застольной молитвой.
Пока гости выходили на двор освежиться, Дортея и мадам Даббелстеен должны были позаботиться, чтобы залу приготовили для танцев. Скамьи и столы вынесли прочь, нарубленный можжевельник вымели, в подсвечники вставили свечи, чтобы зажечь их, как только стемнеет по-настоящему. И лишь после этого Дортея и мадам Даббелстеен со своими помощницами смогли отдохнуть в соседней горнице, теперь наконец настала их очередь отведать свадебных яств и напитков.
Ноги у Дортеи налились свинцом — за все это время она не присела ни на минутку, в горле пересохло от жажды и пыли. Крепкое, пенистое пиво, сваренное матерью, показалось ей восхитительным, выпила она и рюмку водки, которую Уле принес ей в надежде, что водка поддержит ее. Однако от усталости и жары, царящей в горнице, а теперь и от водки Дортею повело в сон, и, когда гости устремились обратно в залу и музыканты уверенно заиграли спрингар, она вздрогнула, обнаружив, что задремала, сидя между женщинами на неудобной узкой скамье, прибитой к стене.
Бедной Ингебьёрг пришлось танцевать — сперва с «мажордомом», а потом со всеми мужчинами, имевшими право покружить невесту. Тем временем Уле приглашал одну за другой подружек невесты. Зашел он и в горницу, чтобы пригласить на танец сестру, но Доротея с улыбкой призналась, что не умеет танцевать спрингар. В это время феле вступила с другой мелодией, и ей пришлось-таки последовать за братом в залу и сделать с ним несколько фигур вошедшего в моду фанданго.
Уле сменил сапоги с отворотами на башмаки с серебряными пряжками, зеленые панталоны были схвачены под коленями широкими подвязками с пестрыми кистями. Чтобы подчеркнуть свое положение новоиспеченного супруга, он танцевал в шляпе и с саблей на боку — сабля звенела, когда он топал ногой об пол и кружился вокруг Дортеи, приседая и хлопая в ладоши.
— Э-эй! — Он положил руки сестре на талию и закружил ее в танце. — Как ты легко танцуешь, Дортея! С тобой так хорошо танцевать!
— Просто ты хорошо ведешь! — Положив руки ему на плечи, Дортея улыбалась раскрасневшемуся жениху. Ее сердце переполняла нежность к нему, голова кружилась от быстрого танца. Хотя вокруг было много танцующих и шум шаркающих ног заглушал музыку, они благополучно завершили свой круг. Делая фигуры, они разыграли настоящую пантомиму — кокетливые улыбки и приседания с ее стороны, хитрые взгляды и смелые жесты — с его. Многие гости остановились, чтобы полюбоваться на них, и поощряли пару одобрительными возгласами. Не успел Уле отпустить Дортею, как его место рядом с ней занял его отец и снова увлек ее танцевать.
Высокий, могучий Хоген Люнде кружил Дортею так, что ноги ее едва касались пола. На мгновение она вспомнила о своем трауре, но тут же все грустные мысли и огорчения умчались прочь; манящие звуки феле и танцующие вокруг пары властно унесли Дортею от ее будней. В ней проснулась давняя страсть к танцам: Боже, как она любила танцевать! А Йорген, каким горячим, каким дивным кавалером он был на балах — тогда они только что поженились и жили на железоделательном заводе.
Едва ленсман отпустил Дортею, вернее, опустил ее на пол, ее подхватил тесть Уле — Ларс Гуллауг. Ей удалось немного отдышаться, потому что он выделывал с ней более спокойные пируэты. В полутемной зале танцы, словно смерч, втянули в себя уже всех гостей. Перед глазами Дортеи мелькнула ее мать, танцующая с хозяином усадьбы Нурдре Люнде. Мадам Элисабет была туго затянута в коричневую парчу, но лоб у нее был закрыт платком, и на голове красовалась шелковая шапочка, на манер всех крестьянских женщин… Всего неделя прошла с тех пор, как Дортея оказалась в центре печальных и страшных событий в Фенстаде, и Алет Даббелстеен непостижимым образом напомнила ей напугавшую ее цыганку, но все это чепуха! Алет — старая добрая знакомая, вон она отплясывает с «мажордомом» так, что оборки чепца порхают вокруг ее впалых щек. Капитан Колд… разумеется, он ее друг, несчастный человек, и Мария Лангсет, оказавшаяся пострадавшей в их непростых отношениях… Но все это было уже так далеко, так давно… Сейчас Дортея не могла испытывать к ним никаких чувств. Она танцевала, всем сердцем она жаждала сейчас лишь одного — танцевать, танцевать, танцевать… Она поискала глазами в толпе брата Ингебьёрг, Харкеля Ларссона, ее следующий танец принадлежал ему, а он был красивый мужчина и отличный танцор…
Кто-то зажег свечи на длинном столе, это была Алет Даббелстеен. Их пламя заиграло в темных глазах Клауса, он прислонился к буфету и со странным выражением холодного неодобрения следил, как лихо отплясывает его мать и все эти уже немолодые люди. Дортею словно разбудили… Но тут же Клаус бросился и схватил Ингебьёрг, которую отпустил Вильхельм, и Дортея поняла, что мальчики пришли сюда, чтобы потанцевать с невестой, на что они, как шафера, имели право. Понятно, что они никогда не связывали свою мать с чем-то таким легкомысленным, как танцы, танцы — это для молодых…
Она со смехом оттолкнула протянутые к ней руки Харкеля Ларссона:
— Большое спасибо, но я должна вернуться к своим обязанностям. — Пора было подумать о том, чтобы подать гостям ужин.
Подать ужин было относительно просто — в усадьбу принесли множество горшков и ведерок со сливочной кашей, а также всевозможной сдобы и печенья. На этот раз столы должны были накрыть в доме для работников, чтобы в зале могли продолжаться танцы. Однако и в доме для работников молодежь танцевала под музыку кларнета. Здесь было еще более шумно и многолюдно, чем в старом здании, и женщинам с помощью «мажордома» далеко не сразу удалось выставить за дверь разгоряченных и весьма самоуверенных молодых людей.
Изгнанная молодежь продолжала танцы на дворе. Кларнетист уселся на лесенку амбара, мешая спешащим женщинам, и продолжал играть. Однако он был посредственным музыкантом, и часть молодежи, собравшись возле дверей залы, танцевала другие танцы под музыку феле, которая доносилась через открытые двери.
После возвращения из церкви Вильхельм и Клаус упорно кружили возле Туры, молоденькой родственницы ленсмана, и танцевали с ней, как только ей удавалось урвать для этого минутку. Что касается Вильхельма, Тура была единственная девушка, с которой он был здесь знаком, а он поначалу стеснялся приглашать совсем чужих девушек. Тура же была хорошенькая и приветливая. Но довольно скоро Вильхельм обнаружил, что он хороший танцор, — музыка так и струилась в его жилах и направляла движения, и даже спрингар, который он никогда в жизни не танцевал, не доставил ему никаких трудностей. Застенчивость с него как ветром сдуло, и теперь каждый раз, когда Тура убегала, ибо обязанности по хозяйству занимали большую часть ее времени, он самоуверенно приглашал ближайшую девушку, оказавшуюся свободной. Постепенно он, к своему удивлению, заметил, что девушки охотно танцуют с ним. И не только потому, что он был племянником жениха, Клаус тоже приходился Уле племянником, и к тому же был очень хорош собой. Девушки охотно шли танцевать с Клаусом, но быстро бросали его — Клаус совсем не умел танцевать.
Вильхельм не без злорадства наблюдал за братом. Поделом этому самоуверенному мальчишке! В последнее Рождество он презрительно смеялся над Вильхельмом, который лихо отплясывал с какой-то девушкой: ты плясал с ней потому, что хотел поупражняться, чтобы потом ловчее подъехать к Матильде Хаусс! Сам Клаус питал детское презрение и к девушкам и к этим «прыжкам в воде», как он называл танцы. Теперь он, точно последний бедняк, подпирал стену.
Однако мало-помалу Клаус тоже обратил внимание на Туру. Она была слишком добра, чтобы дать ему понять, что считает его неповоротливым увальнем, но, напротив, дружески и терпеливо направляла его в танце — делай так и так, а не этак, посмотри, уже получается лучше, ты тоже можешь научиться танцевать…
Братья только что не дрались из-за Туры всякий раз, когда она забегала в залу. Со свойственной ей добротой она пыталась сохранять справедливость и танцевала по очереди с каждым из них, и Вильхельм примирился бы с этим, но Клаус был несносен. Он норовил оттереть Вильхельма и танцевать с Турой даже не в свою очередь, и, если она мягко отталкивала его и протягивала руку Вильхельму, он злобно смотрел им вслед, пока кто-нибудь, кому он мешал танцевать, не отпихивал его в сторону. С каждым полученным толчком Клаус злился все больше, наконец он ушел, а когда снова вернулся, Вильхельм по его виду понял, что Клаус изрядно напился.
К тому времени многие были пьяны, день клонился к вечеру, и кое-кто из молодых людей уже пытался завязать с кем-нибудь ссору. Однако женщины и люди постарше успевали разнять и урезонить забияк до того, как вспыхнет настоящая драка. Вскоре многие отважные парни были вынуждены капитулировать перед богом пива и водки. Из пожилых людей кое-кто тоже удалился в горницы и амбары, где для гостей были приготовлены постели. У стен домов в высокой, мягкой траве сидели и лежали парни, некоторые еще храбро боролись со сном, но другие уже громко храпели. Были и такие, которым природа велела расстаться с излишками угощения, — сквозь музыку и шум веселья то и дело слышались стоны и чертыхания.
Солнце зашло за гору. Длинные тени домов и деревьев вдруг уменьшились и превратились в крохотные островки темноты, прятавшейся у стен и под деревьями, мягкий, белесый свет небесного свода, казалось, выпил последние силы солнечного дня. Зеленые луга поблекли, коричневые бревенчатые дома, в окнах которых отражалось вечернее небо, стали серыми. Вильхельм танцевал польку с высокой темноволосой девушкой — она была на голову выше и вдвое толще его, но ноги ее летали, как барабанные палочки, и она кружилась легко, словно играя, им нравилось танцевать друг с другом, и они смеялись, глядя друг другу в глаза. Никто из них не собирался прекращать танец, пока у них хватало дыхания…
Гости потянулись к ужину, поданному в доме для работников, их возглавляли барабанщик, музыкант с феле и «мажордом» со своим жезлом. Уле и Ингебьёрг рука об руку встали перед гостями.
— Вам с братом тоже нужно пойти туда, — сказала девушка Вильхельму, ее звали Анне, и она была дочерью хозяина одной из усадеб в Херберге. — Ведь вы с ним шафера. — Сама она заняла место среди подружек невесты. Клаус стоял, прислонившись к точилу, судя по его виду, он был не в силах двинуться с места. Шляпу свою он потерял, каштановые кудри в беспорядке падали на его разгоряченный лоб. Он расстегнул жилетку и рубашку, словно хотел остудить обнаженную грудь…
Кто-то тронул Вильхельма за плечо, это была Тура.
— Тебе надо пойти в дом, ведь ты шафер, — сказала она, как и Анне Херберг, и улыбнулась своей милой, чуть ленивой улыбкой.
— Но ведь меня туда не звали? О нет, я тоже знаю порядки! — Вильхельм блаженно засмеялся и обхватил рукой плечи Туры. — А ты сама-то пойдешь?
— Нет, мы должны подождать. Первыми за стол сядут почетные гости.
— Вот и хорошо! А мы с тобой пока потанцуем! — Он уткнулся лбом ей в грудь.
— Да ты никак тронулся? — Она тихо засмеялась и сделала попытку вырваться из его рук. Ткань ее красной полосатой кофты была жесткая, и кофта застегивалась на маленькие металлические крючки, Вильхельм прижался к ним своей горячей кожей, ощутив под кофтой мягкую грудь Туры. — Нет, нет, отпусти меня, я устала и не могу больше танцевать…
— Тогда пойдем куда-нибудь, отдохнем… Тура, ягодка, давай найдем местечко, где можно посидеть и отдохнуть…
Теперь на кларнете играл какой-то парень, он играл куда лучше самого кларнетиста. И вся свободная молодежь, да и люди постарше, арендаторы и крестьяне, ждавшие своей очереди сесть за стол, продолжали танцевать. Трава на дворе была вытоптана ногами танцующих, и во многих местах обнажилась черная почва.
Вздохнув и покачав головой, Тура уступила Вильхельму и позволила ему увести себя прочь от танцующих. Когда они проходили мимо точила, у которого стоял Клаус, он выпрямился и потянулся к Туре.
— Тепель моя очеледь, — дурачась, залепетал он. — Этот танец ты обестяла мне… Ты обестяла…
— Я устала, мне больше не хочется танцевать. — Тура надменно улыбнулась. — Да и ты тоже сегодня уже не танцор, Клаус!
Клаус едва держался на ногах — всякий раз, пытаясь дотянуться до Туры, он терял равновесие. Она легонько толкнула его, и он чуть не упал. А они с Вильхельмом пошли дальше.
— Клаус выпил больше, чем нужно! — Она засмеялась.
— Бедняга, ему бы сейчас лечь, — улыбнулся в ответ Вильхельм.
Они свернули на заросшую травой тропинку, что петляла среди высоких межей. Пшеница уже взошла — серая почва, ощетинясь всходами, отливала нежной зеленью.
— Сейчас нужен дождь, — заметил Вильхельм.
— Дождь будет на Бутульва[31], вот увидишь. Мы в этот день обычно переезжаем на сетер, и всегда идет дождь.
День Бутульва на следующей неделе, огорченно подумал Вильхельм. Они с матушкой собирались остаться в Люнде после свадьбы еще на неделю. Узнав, что Тура уедет на сетер, Вильхельм уже не видел в этом ничего привлекательного…
Кое-где на высоких межах сидели люди. Тут было гораздо светлее, чем между домами, над ними раскинулось небо, и широкая долина внизу как будто возвращала им дневной свет. В удивительно прозрачном воздухе были отчетливо видны каждый дом и каждая изгородь; крохотные точки передвигались там, где на луга был выпущен скот. Чем дальше они уходили от усадьбы, тем тише становилось вокруг, шум свадьбы сливался в слабый монотонный гул, разрываемый иногда чьим-то громким возгласом. Тихо шумела река, они почти дошли до мельничного ручья.
Вильхельм чувствовал, что за ними кто-то идет. Его вдруг удивило, что здесь не так светло, как ему показалось сначала, и он остановился, чтобы взглянуть, кто их преследует. Наконец он узнал Клауса.
Клаус подошел к ним:
— Я хочу танцевать с Турой! Идем со мной, Тура!..
Девушка отодвинула Вильхельма в сторону и встала между братьями. Она была такая красивая, взрослая и властная в своем праздничном наряде, в уложенные вокруг головы косы были вплетены розочки из серебряной тесьмы и шелковые ленты, красная полосатая кофта была расшита мелкими цветочками, узкие рукава кофты подчеркивали изящную форму плеч и груди, но от талии вниз шли оборки с разрезами, падавшие на широкую юбку, скрывавшую округлость бедер. Тура пыталась урезонить Клауса, просила его пойти и лечь — попозже вечером у них еще будет время потанцевать.
— Я пойду с вами… Вы хотите спрятаться?
— Тебя это не касается, — ответил Вильхельм.
Клаус наклонился вперед — ни дать ни взять бодливый бык — и качнулся в сторону Туры, заставив ее отпрыгнуть. Вильхельм со всей силой ударил брата под ребра, тот сразу согнулся и рухнул на траву. Тура и Вильхельм пошли дальше.
— Не слишком ли ты суров с братом? — Тура оглянулась через плечо. — Бедняга все еще лежит.
— Это ему на пользу, — безразлично бросил Вильхельм. — Он еще капризный ребенок…
— А разве не он из вас старший?
— Да нет же! Просто вымахал таким дылдой.
Поля кончились, теперь дорога круто уходила в ложбину, где шумел мельничный ручей, с каменных уступов срывались небольшие водопады. Одинокая овца с испуганным блеянием пробежала вниз по тропинке и скрылась в кустарнике, пышно росшем на дне ложбины. Сквозь листву поблескивала ровная поверхность воды — это была запруда возле мельницы.
— Ух, хорошо, что здесь так прохладно… Мне жарко, а тебе? — Тура вытерла лицо уголком фартука.
— Прохладно, но сыро… Трава совсем мокрая…
На крутом склоне белел папоротник. У ручья терпко и свежо пахли листья черемухи и березы. Вильхельм и Тура зашли под деревья, и на их лица упали тяжелые капли.
Они добрались до небольшой запруды и снова вышли на открытое место, после холодной сырости зарослей воздух здесь был теплый и мягкий. Но трава, как и там, была мокрая, они увидели лежавшие у камня сани и сели на них.
Отсюда была видна лишь темная, синеватая гора на той стороне долины, но им казалось, что обрело видимость и само разделяющее их воздушное пространство. Внизу блестела светлая запруда, иногда по воде пробегали небольшие круги — это плескалась мелкая рыбешка. Сани еще хранили солнечное тепло, от потрескавшегося старого дерева слабо и приятно пахло не то мукой, не то сеном.
Тура расстегнула кофту и приспустила ее с плеч, открыв верхнюю часть белой льняной сорочки и красные бретельки корсета:
— Мне так жарко, что я вся чешусь… — Она почесала между лопатками.
— Мне тоже! — Вильхельм осмелился прикоснуться к ее шее. — А ты еще и работала весь день…
— Подумаешь! Нынче всем досталось! — Она посмотрела ему в глаза и улыбнулась своей сердечной улыбкой, не сделав никакой попытки освободиться от его теплой руки; тогда рука, скользнув вниз по шее, коснулась маленькой нежной груди…
Я касаюсь ее груди, подумал Вильхельм и вспомнил, что ему всегда было смешно, когда герои Хольберга говорили: «Коснуться ее груди… Моя прекрасная йомфру… Я ощутил ее грудь…» Ах, ему было так приятно сидеть здесь и ласкать маленькую девичью грудь Туры… Он придвинулся ближе и другой рукой обнял ее талию. От ее тела шел пряный запах, совсем как от влажных, полураскрывшихся листьев черемухи… Только от черемухи тянуло холодом, а от Туры исходило чарующее тепло… Он поднял руку к лицу и понюхал свои пальцы. От них пахло черной смородиной, как в жаркий солнечный день, когда он украдкой рвал в саду эти дивные ягоды. Вильхельм снова спрятал руку у нее под сорочкой и обхватил ее нежную грудь.
— Тура, какая ты красивая! Самая красивая из всех здешних девушек! Красивее самой невесты…
— Да что ты! Я же дочь бедной вдовы, хотя моя матушка и сестра самого ленсмана. А Ингебьёрг единственная дочь Ларса Гуллауга…
— Ну и что с того, что вы небогаты, разве это мешает тебе быть красивой?..
— Мало кто считает меня красивой. — Она улыбнулась, но ее прекрасные темные глаза грустно смотрели на синеющую долину.
— Тура, милая Тура, если б ты знала, как ты мне нравишься!
— Я это заметила. — Она тихонько, словно насмешливо, засмеялась.
Вильхельм прижался к ней, по спине у него как будто пробегала сладостная рябь.
— Можно тебя поцеловать?
— Нет, вот это нельзя, — добродушно ответила она, но даже не шелохнулась, чтобы освободиться из его рук; тогда он обхватил ее голову и повернул к себе. Щека Туры была прохладная, гладкая и шелковистая, наконец его губы нашли ее, они приоткрылись, и он поцеловал открытый рот девушки — опьянев от восторга, он все целовал и целовал Туру…
Но вот она вывернулась, и его губы скользнули по ее щеке.
— Ну, хватит, хорошего помаленьку, — сказала она, едва сдерживая смех. — Ты славный парень, Вильхельм…
Он рассмеялся и нырнул головой в складки ее юбки:
— Значит, я тебе нравлюсь? Нравится, когда я целую тебя?..
— С чего ты взял?.. — Тура запустила пальцы в его рыжий чуб и растрепала его. — Ох, Вильхельм, Вильхельм… — Потом она развязала ленту, которой была завязана его косица, распустила ее, так что волосы свободно упали ему на лицо, взяла их в руки и подергала: — До чего же ты рыжий, Вильхельм, я таких еще не видела. — Ее смех звучал как ласка.
Он обхватил рукой ее щиколотку над туфлей с пряжкой — какая она тонкая и изящная! Голень же в грубом вязаном чулке была полная и крепкая. Но когда его рука поползла под юбками к теплой обнаженной коже над коленом, Тура сразу рванулась:
— Нет, Вильхельм… веди себя, как люди… этого я не хочу…
Вильхельм догадывался, что на самом деле Тура так не думает, и продолжал шарить рукой под юбками. Тогда она крепче схватила его за волосы и оттолкнула от себя:
— Веди себя как подобает, малыш…
Вильхельм замер от удивления, но она не сердилась, с лукавой улыбкой она поправила кофту и стала застегивать пряжки.
— Наверное, нам пора возвращаться?..
— Тебе холодно? Возьми… — Он сдернул с себя сюртук и накинул его ей на плечи. Он был не прочь показать, что его черный шелковый жилет был с длинными рукавами[32] и что рубашка украшена кружевным жабо.
— А теперь будет холодно тебе, — сказала Тура, но не двинулась с места, перебирая пальцами металлические пуговицы на его сюртуке и разглядывая их. Вильхельм снова обнял ее за талию и поправил сюртук так, чтобы он укрывал их обоих.
И он думал, что любит эту насмешницу Матильду Хаусс! Как он всегда боялся, что она поднимет его на смех, у него начинало стучать сердце, когда он, набравшись храбрости, заговаривал с ней! А Тура… Тура тоже смеялась над ним, но так весело и ласково, что он был готов без конца слушать ее нежный смех. А как она красива!.. Вильхельм вспомнил, как однажды на Рождество поцеловал Матильду, они играли в фанты. Господи, такого жеманства он еще не видывал…
Тура не говорила ни да ни нет, но теперь Вильхельм уже понимал, что это означает. Они снова начали целоваться. Наконец Тура положила конец поцелуям — она отвернула лицо и заговорила о поездке на сетер.
— Тебе нравится в Люнде? Ведь моя бабушка очень строгая?
— А ты знаешь… — Было уже совсем темно, и Вильхельм скорее угадывал, чем видел, что Тура улыбается. — Твоя бабушка получила премию в Сельскохозяйственном обществе, потому что у нее в усадьбе выткали тысячу локтей всякой тканины, и шерстяной и льняной. Так что, сам понимаешь, девушки тут без дела не сидят… Но я не жалуюсь, мадам Элисабет вообще-то добрая и справедливая хозяйка.
— А я и не знал, что бабушка получала какие-то премии. Вот ленсман в прошлом году получил серебряную медаль за осушение болот и увеличение пахотных земель.
— Тут премий хватает. И ничего удивительного в этом нет, вон у него сколько помощников. Мой отец умер, так и не успев расчистить нашу землю после сильного наводнения, убрать камни, сделать плотину…
Должно быть, уже наступила полночь, самое темное время суток. Окутанная сумерками Тура рассказывала Вильхельму о своем доме, он слушал с участием. Когда ее мать, выйдя замуж, приехала в Сюнстеволл, это была большая и богатая усадьба, но через год, в 1772 году — тогда как раз родился старший брат Туры, — случилось сильное наводнение. Большая часть пашни была погребена под камнями и песком, в усадьбе пострадали почти все дома и постройки. Тура родилась и выросла в Сюнстеволлхагане, маленьком хуторе, который ее отец прежде сдавал в аренду, теперь семья поселилась там, пока отец очищал свои поля от камней. Но он умер, так и не завершив этого дела, — Туре тогда было пять лет. Его смерть стала тяжелым ударом для матери, которая была слаба здоровьем и не могла держать даже такую маленькую усадьбу. Младших детей раздали по родственникам. Сюнстеволл перешел старшему брату, и он продолжал расчищать то, что не успел расчистить отец. Но тут случилось еще одно наводнение и снова погубило землю. Тура уже не верила, что когда-нибудь вернется домой к своим близким…
Вильхельм не отпускал руку Туры и время от времени нежно пожимал ее, а она продолжала рассказывать, спокойно и ровно. Даже серьезная, она казалась ему обворожительной.
Наконец голод напомнил им о себе — ведь они сегодня не ужинали! Однако Тура не сомневалась, что этой беде легко помочь.
Уже светало, когда они рука об руку возвращались в усадьбу. Пустынную дорогу освещала луна, но самой луны на посветлевшем небе было почти не видно.
Люди им попались только у самой усадьбы — на обочине спали два парня.
— Гляди-ка, один из них Клаус! Может, разбудишь его? — встрепенулась Тура.
— Захочет, так и сам доберется до дому, небось не в канаве валяется, — беззаботно ответил Вильхельм.
В усадьбе Тура повела Вильхельма к старому низкому домишке, зажатому между большими домами. Она сказала, что в этом доме мадам Элисабет угощала кофе некоторых избранных гостей, — может, в кофейнике осталось немного кофе.
В старом доме царил полумрак — от тлеющих в открытом очаге углей к волоковому отверстию в крыше поднимался синий дымок, через отверстие в дом заглядывали стебли, свисавшие с дерновой крыши. На скамьях, прибитых к стенам, и в темных углах слышались сопение и храп — Вильхельм со стыдом вспомнил, что пренебрег своими обязанностями, — он как шафер должен был сопровождать дядю Уле в комнату молодых. Теперь-то Уле и Ингебьёрг уже давно спали. Впрочем, не он один забыл о своих обязанностях — Вильхельм видел на дороге и других шаферов…
Тура нашла большую кружку и нацедила из кофейника, стоявшего на краю очага, немного кофе, почти одну гущу. В комнате было душно, пахло потом и табачным дымом — миска с полными и наполовину выкуренными трубками стояла на столе среди корзин со сдобой, это были остатки присланных на свадьбу угощений. Тура выбрала немного аппетитных плюшек и печенья, налила в кружку молока и взяла в губы кусочек бурого сахара:
— Пошли!..
В доме были небольшие сени и там, стоя, они совершили свою трапезу. Тура раскусила сахар и половину протянула Вильхельму, они по-очереди пили молоко, ели вафли, печенье и плюшки, смеясь, сами не зная чему.
Было уже совсем светло, когда они наконец решили, что пора лечь спать.
— Последний поцелуй, Тура… — В сенях их никто не видел. Вильхельм уже знал, что можно не дожидаться ответа. Поцелуй был долгий и сладкий, Тура доверчиво обвила руками его шею. Но посреди поцелуя она зевнула так, что у нее щелкнула челюсть.
Они засмеялись, потом она вырвалась и убежала. Вильхельм хотел побежать за ней, но ему вдруг неодолимо захотелось спать. И он побрел в другую сторону, чтобы найти дом и комнату, где спал прошлой ночью.
Свадьба продолжалась своим чередом. На третий вечер некоторые гости разъехались по домам, но большая часть была намерена пробыть в Люнде шесть дней.
Мысли о Туре так занимали Вильхельма, что он почти не замечал того, что происходило вокруг него. Ему хотелось одного — обручиться с Турой. Почему он не может жениться на крестьянской девушке?.. Он знал, что такое не исключено, многие торговцы в Христиании были женаты на крестьянках, а он уже решил, что непременно займется торговлей.
В рассказах и комедиях герой, а это, как правило, был молодой барон или кто-нибудь в этом роде, влюблялся в красивую крестьянскую девушку и сватался к ней. Правда, потом оказывалось, что эта девушка была той самой богатой барышней, на которой отец принуждал его жениться. Она сбежала в деревню и жила там, выдавая себя за крестьянку, потому что ее жестокосердный отец хотел отдать ее в жены человеку, которого она никогда не видела и к которому заранее питала отвращение. Но суть-то была в том, что этот барон, или кто он там был, посватался к красавице, полагая, что она простая крестьянка…
Несколько раз у Вильхельма мелькала мысль, что, если бы его батюшка был жив, ему было бы не так легко добиться его согласия на помолвку с Турой Оммундсдаттер из Сюнстеволла. Однако Вильгельм отгонял прочь эти мысли. Он искренне горевал об отце. Но ведь прошло уже столько времени, столько всего случилось… Ему больше нравилось рассуждать так: коль скоро он потерял отца, он должен приложить все усилия, чтобы как можно раньше стать самостоятельным. И коль скоро он вынужден считать себя уже взрослым, почему бы ему уже сейчас не выбрать себе спутницу жизни и не заручиться согласием той девушки, которая ему так нравилась?
Несомненно, он никогда не пойдет против воли матушки и не женится без ее благословения. Но, узнав Туру поближе, матушка, безусловно, оценит ее добрые качества и с восторгом прижмет ее к сердцу как свою дочь. Господи, ведь матушка сама восхищалась, когда бабушка показывала съехавшимся на свадьбу женщинам лежавшие в шкафах и укладках шерстяные и льняные ткани, изготовленные здесь, в Люнде. А ведь часть из них, без сомнения, была плодом усердия и умения Туры.
Ему хотелось, чтобы Тура получила место в городе, раз они сами переедут теперь в Христианию. В каком-нибудь богатом доме, где бы она немного обтесалась и обучилась хорошим манерам. Разумеется, она и так хороша, и трудно себе представить, что она может быть еще лучше и привлекательнее. Но раз уж им предстоит жить в городе, было бы весьма полезно, чтобы она стала вполне горожанкой.
Скорее всего, матушка не захочет обижать свою мать, отчима и брата Уле, воспротивившись браку между ним и близкой родственницей ленсмана Люнде.
Однако у него еще не нашлось случая — или храбрости — посвятить Туру в свои мечты об их общем будущем. Она была так занята своими обязанностями по-хозяйству, что он почти не видел ее. Разве что иногда вечером ему удавалось покружиться с ней в танце. Тура умела танцевать все новомодные танцы — выучилась этому у своего дяди. Он, между прочим, играл на свадьбах. Но только разок Вильхельму удалось ускользнуть с ней из усадьбы. Они посидели в ложбине на склоне пониже конунгова амбара, и он опять целовал ее и ласкал ее грудь. Но Тура не могла остаться с ним так долго, как в прошлый раз.
А вообще они жили здесь в райском изобилии еды и питья. На второй день свадьбы их разбудили, подав в постель водку и закуски. Теперь Вильхельм крайне осторожно относился к крепким напиткам — он опасался пить все, от чего мог опьянеть и потерять голову, как в тот вечер, когда они с учителем выпили в Сандтангене. К тому же ему просто не нравился вкус водки.
А вот Клаус, напротив, не отказывался выпить, и не заметить этого было невозможно. Хотя вообще-то Вильхельм почти не видел брата все эти дни — его не было в их общей кровати, когда Вильхельм проснулся в первое утро после свадьбы. Должно быть, Клаус нашел себе другое место для ночлега, теперь Вильхельм делил кровать с веселым молодым парнем, родственником Ингебьёрг.
Вильхельм не знал, помнит ли Клаус, что Вильхельм сбил его на землю в первый вечер. Но ему казалось, что Клаусу уже не так весело в гостях. Парни мерялись силой и несколько раз стреляли по мишени, прикрепленной к стене кузницы, стоявшей выше по склону. Клаус тоже был среди них, но ему явно не везло — он все время был навеселе и потому стрелял хуже, чем мог. Вильхельм справился с этой задачей гораздо лучше, хотя был далеко не такой меткий стрелок, как Клаус.
Танцевать Клаус вовсе перестал. Он лишь издали следил за танцующими. А с тех пор как Тура недвусмысленно оттолкнула его, когда он, опять же пьяный, сделал попытку поухаживать за ней, Клаус довольствовался тем, что мрачно взирал на нее, когда она танцевала с Вильхельмом.
Вильхельм ничего не мог с собой поделать, но он не испытывал жалости к брату. Его радовало, что он утвердился как старший, взрослый среди других взрослых парней, и нашел себе девушку — Тура не скрывала, что неравнодушна к нему. Он ждал только случая, чтобы поговорить с ней и убедиться, что эта красивая девушка не откажет ему…
А вот бедняга Клаус — ни рыба ни мясо. Уже не ребенок, но, и это видно, еще далеко не взрослый.
Вместе со своим новым товарищем — родственником Ингебьёрг, с которым он делил кровать, — и еще двумя парнями Вильхельм поднимался по склону на седьмой день свадьбы. Им хотелось посмотреть, есть ли на сетере дичь, и они прихватили с собой собак, ружья и рыболовные снасти. Запаслись они и фляжками с водкой.
Утро парни провели на сетере и подстрелили двух зайцев — Вильхельм был горд, что одного из них убил он, — потом они тянули сеть в горном озере, вернулись на сетер, поели, выпили и легли спать. В начале вечера охотники стали собираться домой. Солнце уже зашло за вершину, когда они шли лесочком чуть повыше усадьбы.
Здесь был загон для скота, заросший ольхой и ивовыми кустами, влажная почва была утоптана копытами — гости, приехавшие на свадьбу, всю неделю держали в этом загоне своих лошадей. Подойдя к забору — он был разобран, — они услыхали сдавленный женский голос:
— Говорю тебе, пусти меня… Не смей!..
— Брось притворяться!.. — Парень чуть не плакал.
Вырвавшись из рук Пера Волда, собака с громким лаем устремилась в заросли ольхи, но зацепилась за что-то цепочкой. Пер побежал за ней, Вильхельм не отставал от них. Возле изгороди на траве боролись две темные фигуры — парень всей тяжестью навалился на девушку, — теперь Вильхельм узнал голоса…
Пер Волд крепко схватил его за руку.
— Оставь их, не наше это дело! — горячо зашептал он, сдерживая за ошейник собаку, которая рвалась к парню и девушке, боровшимся на лужайке…
Вильхельм мельком увидел что-то белое — это было колено и бедро Туры, юбка на ней задралась. Он вырвался из рук Пера и с криком ярости, подняв ружье как дубину бросился к ним.
Клаус уже перелезал через изгородь. Вильхельм ударил его прикладом между лопаток, Клаус дрогнул всем телом. И тут же башмаком ударил Вильхельма в лицо, потом перепрыгнул через изгородь и побежал полем.
Вильхельм оглянулся на Туру — она вся тряслась от сдерживаемых рыданий. Собака вырвалась и с лаем кружила вокруг девушки, махая хвостом, Тура растерянно погладила ее.
— Тура, Тура, он обидел тебя? Что он сделал? — Вильхельм хотел обнять ее, приласкать.
— Пусти меня, пусти!.. — С душераздирающим криком Тура вырвалась из его рук и побежала вдоль изгороди, кусты со свистом расступались перед ней и смыкались у нее за спиной. Пер и Вильхельм слышали, как она споткнулась о валявшиеся на земле жерди.
Пер потянул Вильхельма обратно на ту дорогу, по которой они шли. Он не произнес ни слова, но держал Вильхельма мертвой хваткой. Вильхельм достал носовой платок и попытался остановить бежавшую из носа кровь — она текла в рот, и это было противно, — теперь от удара Клауса у него болело уже все лицо.
Уже у ворот Вильхельм увидел Туру на дороге, ведущей через поле. Светло-рыжая собака прыгала и тянула ее, нетерпеливо повизгивая. Тура держала ее за ошейник. Вильхельм хотел броситься к девушке, но рука Пера крепче сжала его плечо:
— Стой, не надо.
Вильхельм поднял ружье и потряс им:
— Видит Бог, если бы у меня был заряд…
— Тебе не следовало вмешиваться, — сказал Пер. Весь его облик выражал сильнейшее неудовольствие.
Далеко внизу к усадьбе подходили остальные. Когда они скрылись из виду, Тура оглянулась через плечо. Вильхельм снова рванулся к ней, но Пер до боли сжал его плечо…
— Да пусти же меня!.. Мне надо поговорить с ней!..
— А я говорю, ты никуда не пойдешь! Или ты хочешь опозорить бедную девушку?..
— Чем же я ее опозорю?.. — гнусаво спросил Вильхельм, в носу у него было полно крови.
— Нечего тебе было вмешиваться в это дело, Вильхельм, — твердо, но уже спокойнее сказал Пер. Однако он крепко держал Вильхельма, пока Тура медленно шла к усадьбе.
— Бог мой, да ты спятил! Ведь он чуть не надругался над ней!..
— Тише, тише, не горячись… — медленно и неохотно сказал Пер. — Ничего страшного не случилось бы, если б ты не поднял весь этот шум…
Вильхельм вдруг понял, что Пер иначе смотрит на дело, но не мог понять его точку зрения. Говорить ему было трудно, кровь из носа продолжала течь, лицо болело, верхняя губа распухла и потеряла чувствительность.
Лишь когда Тура скрылась из глаз, Пер Волд отпустил Вильхельма и начал ставить на место жерди в заборе. Покончив с этим, он тоже медленно пошел к усадьбе.
Пришла беда… Сколько раз потом Вильхельм вспоминал эту поговорку, думая о злосчастном конце свадьбы Уле Хогенсена.
Во дворе усадьбы он прямиком подошел к бочке с водой, стоявшей у конюшни. Не успел он окунуть разбитое лицо в темную, ледяную воду, как кто-то тронул его за плечо:
— Боже милостивый!.. Что с вами случилось?
Это была мадам Даббелстеен — в вечерних сумерках белел большой чепец, обрамлявший ее некрасивое лошадиное лицо.
— Ничего страшного, мадам Алет… Просто я разбил нос. — Вильхельм снова опустил лицо в воду, забулькали пузыри.
— Вильхельм, милый, да у вас все лицо разбито! Разрешите мне помочь вам, я умею заговаривать кровь…
— Большое спасибо, но я справлюсь сам…
Мадам Даббелстеен уперлась руками в бока и покачала головой:
— Ох уж эти мне праздники! — Она улыбнулась и вздохнула. — Все-таки что-то есть в словах пастора Струве… Покойный Даббелстеен тоже не раз повторял, что любовь к водке и пиву, свойственная на праздниках местным жителям… Чарка вина не прибавляет ума — все кончается ссорами да драками, а иногда и того хуже… Только что наша хорошенькая Тура прибежала вся в слезах, словно за ней гнался сам черт, теперь вот вы… — Она вдруг замолчала. Потом всплеснула руками и неприятно улыбнулась: — Уж не с Турой ли вы не поладили, Вильхельм?
— Что там с Вильхельмом? С кем это он не поладил?.. Боже мой, мальчик, что у тебя за вид?..
Вильхельм повернулся, он разозлился и не хотел отвечать мадам Даббелстеен. При виде подошедших матери и бабушки он застыл на месте. В его душе боролись ужас, стыд и смущение, и вдруг его охватило новое чувство — горький страх, что на него может пасть вина за низкий поступок брата.
Он не знал, как быть. Призвать в свидетели Пера Волда и выдать бедную девушку?.. До него вдруг дошло, что слова молодого крестьянина были не лишены смысла. Но, Господи, не мог же он допустить, чтобы Клаус испортил Туре всю жизнь, — хотя теперь ему было ясно, что, если о случае у изгороди станет известно, хуже всего придется той же Туре. Если бы можно было сказать, что он просто заступился за свою невесту, но как раз этого он сказать не мог — он еще не открыл Туре своего заветного желания и теперь смутно чувствовал, что ей же будет хуже, если он расскажет о своей любви к ней. Однако за всеми этими соображениями стояло усвоенное с детства правило: брат не смеет выдавать брата.
— Ничего страшного, — громко ответил он. — Я споткнулся и разбил нос.
— Боже мой! Дай мне посмотреть, идем в дом!..
Мадам Даббелстеен повторила свое предложение заговорить ему кровь. Но тут вмешалась бабушка:
— Дортея, еще не хватало, чтобы ты выговаривала взрослому парню за то, что он поцарапал себе нос. Ступай и ляг на спину, мой мальчик, тогда кровь остановится сама собой. Вообще-то нам всем уже пора спать — праздник кончился, надо переходить к будням. Хокон уже лег… А вы ужинали? — обратилась она вдруг к Перу и Вильхельму.
Пер буркнул, что они поели перед уходом с сетера. Мадам Даббелстеен воскликнула, что это было уже давно и они, верно, успели проголодаться.
— Я велю Туре отнести вам ужин, она еще не легла, должно быть, моет посуду, она поздно начала сегодня…
— Можешь не трудиться, Алет, — сказала мадам Элисабет. — Не надо делать того, о чем тебя не просят. — В бабушкиной манере говорить Вильхельм уловил угрозу, которую уже однажды слышал.
Женщины пожелали ему покойной ночи.
— Спи спокойно, мой мальчик, — тихо сказала Дортея. Она почти все время молчала, но именно по ее молчанию Вильхельм понял, как она встревожена. Она догадывалась, что все не так просто…
— Видишь, зря ты меня там не послушался, — тихо сказал Пер Волд, когда они поднялись к себе на чердак. — Теперь эта Даббелстеенша начнет вынюхивать, что с тобой случилось… — Он был такой мрачный, что Вильхельм не посмел ничего сказать ему. Пер скинул сапоги, сдернул верхнюю одежду и повалился в кровать.
Помещение, в котором они спали, было своеобразным переходом без дверей между двумя комнатами на чердаке дома для старых работников. Здесь было хорошо и прохладно, Вильхельм подумал, что, когда Тура принесет им ужин, он сможет спуститься за ней. Ему нужно было поговорить с девушкой, и Пер мог бы сообразить это…
Он лег на кровать рядом с Пером, сердце у него бешено стучало, пока он ждал Туру. Нос и все лицо болели нестерпимо, отек увеличивался, и тем сильнее пульсировала кровь в сдавленных им жилах. Лежать неподвижно было неудобно, но при каждом, даже самом легком движении Вильхельма кровать немилосердно скрипела и грозила развалиться. Им с Клаусом постелили на принесенном сюда жалком сооружении — обычно здесь не стояло никакой мебели, кроме окованных жестью укладок, притулившихся вдоль стен.
Вильхельму было трудно сохранять спокойствие — напряжение и страх казались ему мучительной пыткой. Он не совершил никакого проступка и вместе с тем понимал, что не случайно у него так тяжело на душе и что осуждение, которое он чувствовал, имело под собой все основания. При мысли о Клаусе его охватывала безудержная ярость, а когда он думал о Туре, ему становилось до боли стыдно, потом перед ним возникал образ матери, и его начинали мучить угрызения совести. Воспоминание о сладком опьянении любви, в котором он пребывал всю свадебную неделю, было ему неприятно — он страдал, как после тяжелого похмелья. Но ему во что бы то ни стало нужно было поговорить с Турой…
Наконец на лестнице послышались шаги. Но пришла не Тура. Немолодая молчаливая служанка, которую он часто видел во время свадьбы, поставила на пол перед кроватью крынку молока и миску с лепешками, намазанными маслом:
— Вот, поешьте… — И она ушла.
Но Пер Вода уже спал. И Вильхельму не хотелось будить его. Прохладное сладкое молоко было удивительно вкусное, Вильхельм не успел оглянуться, как выпил почти всю крынку. Ему захотелось отведать и лепешки — в нее была завернута аппетитная соленая колбаса. И жизнь невольно показалась ему светлее…
Вильхельм снова лег, он был готов к тому, что долго не сможет уснуть из-за своих тревожных и грустных мыслей, ноющего лица и головной боли. Но даже не заметил, как все заволокло сонным туманом и он куда-то провалился.
На другой день пастор читал проповедь в церкви Херберга, и все близкие родственники — остальные гости уже покинули Люнде — должны были сопровождать молодых в церковь.
Уле степенно, как и подобало молодожену, вез в коляске Ингебьёрг, на ней была черная шапочка, какие носили все замужние женщины. Пер Волд сидел позади них. В следующей большой коляске с кучером на облучке ехали ленсман с женой, Дортея и мадам Даббелстеен. Вильхельма ждала оседланная лошадь, верхом ехали еще несколько мужчин и женщин из усадьбы. Среди них Вильхельм увидел и брата; Клаус важно, как ни в чем не бывало, восседал на Юнкере. Когда Вильхельм подошел к своей лошади, Клаус отвернулся и тут же пустился вскачь вместе с другими всадниками.
Туры нигде не было.
После службы небо затянуло, и солнце скрылось. Дождь начался еще до того, как они вернулись в Люнде. И сеял уже весь день, тихо и ровно, — со всех крыш и деревьев стекали капли. Долина скрылась во влажном тумане. И хотя сделалось холодно и промозгло, в воспоминаниях Вильхельма этот день остался душным.
Голова у него горела, и ему было не по себе. Разбитое лицо причиняло и физическую боль и душевные страдания. Из всей службы он запомнил только, как прятался подальше на хорах, где сидели молодые парни. Кто-то незаметно протянул ему фляжку, и он смутился: неужели по нему заметно, как ему скверно?.. На этот раз ему до смерти хотелось подкрепиться. От водки Вильхельму полегчало, и ему стало приятно, когда потом фляжка пошла по кругу, — значит, его угостили не потому, что у него был такой вид…
За обедом они с Клаусом сидели рядом и уже не могли больше не замечать друг друга. И хотя они не обменялись ни словом и почти не смотрели друг на друга, непосредственная близость брата, тоже занятого своими мыслями — Вильхельм не знал, какими именно, но уж точно они мало чем отличались от его собственных, — усилила его тревогу, ему стало невыносимо тяжко.
После обеда, набравшись мужества, Вильхельм пошел искать Туру. Опустошенный и мокрый, он бродил повсюду под частым дождем, заглянул даже в старый дом, где они в первый вечер свадьбы нашли печенье и кофе. В очаге уютно горел огонь. В конце длинного стола играли в карты несколько молодых парней, другие, окружив их, следили за игрой. Вильхельма охватило искушение зайти и присоединиться к ним — здесь было так тепло и уютно. Потом он заметил среди них Клауса и тихонько вышел из дома…
Втянув голову в плечи, он побежал через двор в поварню. Но там дверь была заперта на замок. Немолодая служанка, которая накануне принесла ему ужин, пробежала мимо, прикрыв голову и плечи рваным мешком, она несла ведра с водой. Служанка охотно ответила на его вопрос: нет, каждый день они поварней не пользуются, лишь когда пекут хлеб или режут скотину, а теперь вот стряпали тут на свадьбу… Сейчас гостей почти не осталось, и они опять, как всегда, готовят на кухне…
В кухню он заходил уже несколько раз, но Туры там не было.
— Ты не знаешь, где Тура… Тура Оммундсдаттер, мне нужно поговорить с ней?…
— Тура? Верно, у себя дома, в Сюнстеволле. Она ушла еще спозаранок… — Вильхельму не понравилось, как служанка на него посмотрела.
И опять его охватили растерянность и страх, какие охватывают человека, который бредет во тьме и боится споткнуться о какое-нибудь невидимое ему препятствие, упасть в незамеченную волчью яму… Вот и матушка сегодня тоже была подозрительно молчалива и подавлена. Впрочем, он почти не смел смотреть на нее…
Наконец Вильхельм незаметно вернулся в большой дом. В зале Дортея и мадам Даббелстеен укладывали в корзины взятые взаймы медные кастрюли, а мадам Элисабет сидела в конце стола и отдавала распоряжения:
— Из Холена — оловянное блюдо и семь оловянных тарелок. Дай-ка взглянуть, на их вещах стоит знак, каким они клеймят свой скот… И еще четыре серебряных ложки…
Вильхельм проскользнул в соседнюю горницу. Там на кровати сладко спал ленсман, в уголке рта у него торчала длинная трубка, головка трубки упиралась в пол.
Перед маленьким окном стояли стол и кресло, на полке над окном лежало несколько книг. Мифология на французском — эту книгу бабушка привезла с собой из своего прежнего дома. Библия, сборники псалмов. Тетрадь, в которую были записаны сведения о болезнях домашних животных. Сборник проповедей на немецком, на нем было написано имя Хогена Халворсена: «Эту книгу я приобрел за один спесидалер и двадцать марок в Алтене anno Domini 1769». Наконец он нашел том, который назывался «Опыты прекрасных и полезных научных собраний Патриотического общества». Он забрался в кресло и начал читать рассказ о Сигрид, или «Любовь — награда смелых».
Раньше он не любил читать истории о любви. Но теперь все изменилось — действие происходило в языческие времена, когда люди верили в богов Фрейра, Тора и Одина, а герои были либо благородные воины, либо кровожадные негодяи. Прекрасная Сигрид, дочь Сювальда, была похожа на Туру, он сам был Отаром. Великан Хундинг, который напал на принцессу в лесу и хотел похитить ее, в сознании Вильхельма невольно предстал в образе Клауса, а коварная Рагнхильд чем-то напоминала мадам Даббелстеен.
Чем дольше он читал, тем больше его захватывала эта история. В тот день рано стемнело, и Вильхельму приходилось держать книгу у самого окна с желтоватым стеклом, которое было в грязных подтеках от капавшей с крыши воды. Он даже забыл, что у него болит красный, распухший глаз, заставляя себя разбирать сливавшиеся буквы…
Вильхельм вздрогнул, когда в горницу вошла его бабушка, — он пытался не упустить остатки дневного света, чтобы узнать, чем кончилась ложная свадьба Отара с Инсегундой и какие душевные муки переживала Сигрид, державшая им свечу. Это было так интересно, и ему казалось, что усадьба ярла Эббе словно слилась с большой усадьбой ленсмана. Он вскочил и предложил бабушке стул, с нетерпением ожидая разрешения укрыться где-нибудь со своей книгой.
— Останься, Вильхельм, — сказала мадам Элисабет. — Я хочу поговорить с тобой. Впрочем, ступай и приведи сюда своего брата, это касается вас обоих…
Вильхельм почувствовал, что бледнеет, лицо у него похолодело. Вот оно, чего он боялся весь день, не отдавая себе отчета…
— Ты уверена, что поступаешь умно, Элисабет? — донесся с кровати голос ленсмана Люнде.
— Эта чертовка Алет вытянула из Туры всю историю! — Мадам Элисабет села в кресло — ее лицо казалось в темноте большим желтым пятном. Она барабанила пальцами по столу. — Кто-то же должен внушить этим людям, что им следует держать язык за зубами. Нельзя принимать все так близко к сердцу, как это принимает бедная Дортея. Разреши мне самой все уладить, Хокон.
— Ладно, ладно. — Ленсман не без труда сел и поискал свои сапоги. — Ты лучше знаешь своих родных. — Он тяжело вздохнул.
На дворе было гораздо светлее, чем в доме. Сюртук Вильхельма промок, и он дрожал, пока бежал через двор. Он распахнул дверь старого дома, и в лицо ему ударил теплый воздух, насыщенный дымом и людскими запахами. В очаге пылали угли. Вокруг подсвечника, горевшего на длинном столе, виднелись лица картежников, синеватые от дыма пенковых трубок. Вильхельм отдал бы многое за то, чтобы спрятаться сейчас в самом темном углу комнаты. Однако он подошел прямо к Клаусу, стоявшему за спиной одного из игроков и глядевшего ему в карты. Он тронул брата за плечо:
— Бабушка хочет поговорить с тобой. Она ждет в горнице рядом с большой залой.
Клаус живо обернулся к Вильхельму, густо покраснел и вышел из дома в сопровождении Вильхельма. Уже во дворе Клаус обратился к брату, он был в бешенстве:
— Все-таки проболтался! Мне следовало догадаться об этом!
— Тупица!.. Мог бы сообразить, что это не я. Это Тура. Ты так напугал ее, что она побоялась оставаться в одном доме с тобой… Но ей пришлось объяснить, почему она не может остаться в Люнде, пока ты не уедешь.
На лице у Клауса вдруг появилось испуганное детское выражение, Вильхельм понял, что брату тоже страшно. Но Клаус еще продолжал хорохориться:
— Она боялась не только меня! — Однако вид у него был виноватый, когда он вслед за Вильхельмом вошел в залу.
Кто-то подбросил в камин дров. В свете пляшущего огня мадам Даббелстеен возле стола раскладывала белье для стирки. Матушки с ней не было…
Она была в горнице. Стояла рядом с креслом, в котором сидела бабушка. Свеча, горевшая на столе перед мадам Элисабет, подчеркивала траурное платье матушки с белой отделкой на черном и черным кантом на белом, ее лицо казалось таким же желтым, как у бабушки, глаза были заплаканы. В этой горнице с низким потолком она выглядела выше, чем была на самом деле, что-то в ее облике заставило Вильхельма вспомнить об оскорблении таких святынь, как добродетель, сыновний долг и тому подобных. Он не чувствовал за собой никакой вины — во всяком случае, сам он не находил ничего предосудительного в своем поведении, — но он еще никогда не видел матушку такой расстроенной. Ему всегда было легко разговаривать с ней, он не испытывал перед ней страха, но нынче его охватывал панический ужас при мысли, что матушке с ее серьезными и грустными глазами станет известна история про Туру.
Бабушка маленькими, полными пальчиками с острыми ноготками барабанила по кожаному переплету книги, которую он только что читал. Ее странные круглые глаза перебегали с него на Клауса, темные от табака ноздри слегка подрагивали. Однако Вильхельм сразу уловил, что бабушка воспринимает все не так тяжело, как мать, и даже заметил определенную доброжелательность, исходящую от нее, хотя она и сердилась на них…
Она была нарядна, даже красива, в воскресном платье и с узкой, отороченной кружевом повязкой на лбу, выглядывавшей из-под черной шелковой шапочки; золотисто-коричневая шелковая шаль, накинутая на платье из полушерстяной поблескивающей зеленью ткани, сшитое на городской фасон, была перекрещена на груди.
— Садись, Дортея, садись, моя девочка, — довольно нетерпеливо обратилась она к дочери.
Мадам Дортея опустилась в небольшое кресло с другой стороны стола. Но она повернула его так, чтобы сидеть лицом к сыновьям.
— Неприятная вышла история, милый Вильхельм, — начала бабушка, продолжая барабанить пальцами по книге. — У нас в деревне не принято, чтобы молодежь… чтобы парни и девушки так свободно общались друг с другом, как в ваших кругах. У нас считается неприличным, если люди видят их вместе или они разговаривают друг с другом на глазах у старших. Разумеется, на праздниках, где танцуют и выпивают, молодежь ведет себя немного свободнее. Все это знают и смотрят на это сквозь пальцы. Однако у молодой девушки могут возникнуть неприятности, если ее увидят в дружеском тет-а-тет с парнем. Порядочные люди, случайно застав парочку в такой щекотливой ситуации, пройдут мимо и сделают вид, что ничего не видели. Я понимаю, у тебя не было злого умысла, ты ведь не знаешь наших обычаев и порядков. Но для бедной Туры это достаточно неприятно, она чувствует себя опозоренной, ее репутация в приходе оказалась подмоченной, серьезно подмоченной…
Вильхельм стал пунцовым во время этого выговора. Как можно все так перевернуть с ног на голову, но он не смел ничего сказать, не смел из-за Туры, да и не хотел выдавать Клауса, который как будто испытывал облегчение. И Вильхельм с горечью подумал, что в придачу ко всему этот чертов мальчишка станет торжествовать, когда они останутся наедине. Но уж этого он так покорно не примет…
— Клаус тоже вел себя не самым достойным образом, — продолжала мадам Элисабет. — Ты позволил себе дерзко домогаться девушки, причем хорошей и честной девушки…
— Вот именно! — горячо вырвалось у Вильхельма. — Поверьте, бабушка, я хотел только помочь Туре. Помочь избавиться от его низких домогательств. — Низкие домогательства — именно эти слова неоднократно повторялись в истории о Сигрид, и они подходили как нельзя лучше — вся эта история была такая низкая, что ему хотелось плакать от ярости.
— Впрочем, это не так страшно. — Мадам Элисабет взглянула на Клауса с сочувственной усмешкой. — Едва ли этот мальчик мог причинить Туре вред. Она достаточно твердая девушка. А Клаус еще так неопытен…
— Maman, что вы говорите! — Дортея быстро повернулась к матери, она очень рассердилась. Клаус покраснел, как рак, и злобно уставился на бабушку, и она спокойно кивнула им обоим:
— Да-да, Дортея, я уже сказала, что мне очень жаль. Мы с ленсманом, разумеется, позаботимся, чтобы в приходе об этом не говорили, по крайней мере открыто. Но никто не запретит людям шушукаться по углам.
— Тогда, мне кажется, Туре лучше уехать отсюда. — Вильхельм чувствовал, как под веснушками и синяками его лицо покрылось смертельной бледностью — он не знал, как родные воспримут его дерзость! — Я все равно хотел просить ее об этом. Хотел, чтобы она нашла себе место в каком-нибудь богатом доме… может быть, в Христиании. И ждала меня… Если она примет мое предложение…
Теперь уже бабушка сочувственно улыбалась ему:
— Такого у крестьян тоже не принято, дружок. Они не разрешают своим дочерям обручаться до того, как жених сможет жениться. И это весьма разумно. К тому времени, как ты сможешь жениться, мой бедный мальчик, ваша любовь, если только и она любит тебя, уже развеется…
— Этого я не боюсь! — Вильхельм ответил бабушке гордым, как он надеялся, взглядом. Но мадам Элисабет, продолжая улыбаться, вдруг перевела глаза на дверь и сердито сказала:
— Что тебе здесь нужно, Алет? Тебя никто сюда не звал.
— Я понимаю… — Мадам Даббелстеен остановилась в дверях, прислонившись к притолоке. — Но я пришла, чтобы сказать тебе, что упаковала все вещи, которые ты собиралась отослать завтра утром…
— Хорошо, хорошо, я скоро приду и проверю… Чего ты ждешь, что тебе еще нужно?
— Еще? Разнюхивать, чем занимаются твои внуки, для этого я гожусь… Ты всегда считала, что я гожусь на то, чтобы выполнять твои поручения и разнюхивать все, что тебя интересует. Но я не должна была знать, что у тебя на уме…
— Опомнись, Алет. Ты сама прибежала ко мне и преподнесла историю о сыновьях Дортеи и племяннице Хокона. Тебя кто-нибудь просил об этом? Разве я тысячу раз не говорила тебе, чтобы ты не совала свой нос в то, что тебя не касается, дорогая Алет? Когда-нибудь это плохо для тебя кончится, говорила я. Но ты любопытна, как белка! — Мадам Элисабет засмеялась каким-то урчащим смехом. — Один Бог знает, что ты хотела узнать на сей раз. Или ты думала, что я накажу розгами этих долговязых мальчишек? Думаю, такое зрелище доставило бы тебе удовольствие…
— Я давно привыкла, что ты несправедлива ко мне, Элисабет. Но так относиться к собственным внукам!.. Я слышала, что говорил Вильхельм…
— Через закрытую дверь! Достойный поступок!
— В его словах есть смысл. Бедной Туре лучше всего уехать отсюда. И раз они с Вильхельмом нравятся друг другу, а я по ней поняла, что она не равнодушна к Вильхельму…
Мадам Элисабет хохотнула:
— Ах ты, старая сваха, все тебе неймется! Удивляюсь, что собственные ошибки ничему так и не научили тебя, — вдруг резко сказала она. — Бедная Маргит как-никак должна была унаследовать небольшую, но хорошую усадьбу, а твой шалопай никогда бы не смог стать ни пастором, ни капелланом, в лучшем случае — звонарем или школьным учителем. Но ты сама видела, долго ли Маргит ждала твоего Аугустина и чем кончилось это ожидание… Господи, помилуй нас грешных!..
— Ты не захотела помочь им, Элисабет, он так молил тебя о помощи…
— Клаус и Вильхельм, вы можете идти, — сказала мадам Элисабет. — А ты, Алет, останься, мы с тобой еще не ощипали эту курицу…
Клаус не заставил просить себя дважды, он выскочил за дверь и пробежал через залу, словно за ним гнался сам черт. Вильхельм последовал за ним, но значительно медленнее.
В зале было почти темно, угли в камине еще краснели. Вильхельм остановился, не отдавая себе отчета, что делает. Ему было досадно: бабушка выгнала их, как раз когда мадам Даббелстеен заговорила о самом интересном — что еще она скажет про него и про Туру?.. К тому же в горнице осталась книга, которую он читал…
— А по-моему, я всегда помогала тебе, Алет, с самого первого дня, как ты появилась у нас, в доме покойного майора Экелёффа и моем… Все-таки, говорят, нас связывали родственные узы, хотя я и не знаю, правда ли это…
— Мой отец и майор были братья…
— Вполне допускаю. Мой деверь Юаким был весьма легкомысленный человек, но все-таки иногда ему приписывали подвиги, которых он не совершал. Тем не менее тебя приняли в нашем доме, он стал твоим, и ты жила с нами не только при жизни майора Экелёффа. Даже когда я овдовела во второй раз… Господь знает, как мне жилось с моими тремя детьми. Но я от тебя не отказалась, я делила с тобой все, что у меня было… Нет, нет, не прерывай меня… Все эти трудные годы я делила с тобой кусок хлеба. Когда же я вышла замуж за Сёрена Тейлеманна, я разделила с тобой и свое благополучие…
— А разве я не трудилась в поте лица своего за тот хлеб и то платье, что ты давала мне, Элисабет?..
— Алет, дорогая, признайся, ты никогда не была особенно трудолюбива. Мне было бы куда больше пользы от здоровой и сильной служанки, чем от вздорной и нервной мамзели…
— Ты просто боялась меня, Элисабет! — Голос мадам Даббелстеен поднялся до крика. — Боялась, что я расскажу о твоих тайных делишках!
— Я тебя не боялась, Алет. Все эти безумные фантазии, которые ты сочинила о смерти… Давида… — Вильхельм почувствовал, что бабушка на мгновение запнулась, прежде чем произнесла имя дедушки. — Неужели ты думаешь, что тебе кто-нибудь поверил бы, тебя все знали как бедную безумную фантазерку. Распустить слухи ты, несомненно, могла — о смерти Экелёффа и так ходило много слухов, и я никогда не сомневалась, что часть из них исходила от тебя. Но я не собиралась призывать тебя к ответу. Сама знаешь, — в голосе мадам Элисабет послышалось странное торжество, — мне они не повредили. Я вышла замуж за Давида Фразера и предоставила людям болтать, что им угодно…
На мгновение в горнице воцарилось молчание. Потом кто-то начал всхлипывать, это была мадам Даббелстеен.
— Да-да… разумеется, я видела, что ты… Я понимала, какие надежды ты питала. Писец и мамзель, это было бы вполне естественно, не будь ты такой ленивой, непривлекательной, вспыльчивой, грубой, не помешайся ты на чтении романов, стихов и всякой чепухи… Бедная Алет, я при всем желании не могла бы причинить тебе тот вред, какой ты сама себе причинила. И когда ты, несмотря ни на что, пожелала остаться со мной и Давидом, я не позволила себе выставить тебя за дверь…
Мадам Даббелстеен все рыдала.
— А чего ты только не насочиняла, когда Давид умер! Я сочла это игрой воображения безумной женщины. И когда ты снова пришла ко мне и умоляла позволить тебе остаться со мной и детьми — она на самом деле очень любила вас, особенно тебя, Дортея, — я сжалилась над тобой, тебе некуда было идти, люди боялись тебя, несколько раз у тебя уже было помрачение рассудка…
Потом я вышла замуж за де Тейлеманна. Я сделала это, главным образом, ради вас, ради моих детей… Да, моя дорогая Дортея, я прекрасно знаю, вы считали, что я люблю вас недостаточно, но я заботилась главным образом о вашем будущем, хотела, чтобы вы росли не в стесненных условиях. Я была тогда еще молодая женщина… да, Тейлеманн был добрый человек, у него был большой дом, я не могла уделять вам достаточно времени. Но я думала, что могу положиться на Алет, что она будет заботиться хотя бы о тебе, Дортея… Ради твоего покойного отца. Она и заботилась. Но когда близкий друг Тейлеманна пастор Тюе овдовел, мы устроили Алет к нему экономкой. Я надеялась, что это приведет ее к браку с пастором и что ее чудачества пройдут, как только она попадет в супружескую постель… Нет, Алет, я никогда не причиняла тебе никакого зла. А узнав, что ты вышла замуж за капеллана из Му и родила сына, я от всего сердца порадовалась за тебя, хотя, признаюсь, у меня не было желания снова встречаться с тобой. Однако мы встретились… когда ты овдовела. Я сама посетила тебя, пригласила к себе и не раз протягивала руку помощи тебе и твоему сыну.
— Ты просто боялась меня! — крикнула мадам Даббелстеен со слезами в голосе. — Уж коли на то пошло, узнай обо всем твой ленсман, сидеть бы тебе не хозяйкой в его усадьбе, а узницей в тюрьме с решетками на окнах, где тебе и место, Элисабет Экелёфф!..
Бабушка стукнула по столу:
— Довольно, замолчи! — В голосе ее послышалась угроза. — Сейчас мы поговорим и об этом… Я сразу поняла по твоему безумному сыну, что ты вбила ему в голову свои старые фантазии… Ты, Алет, мастерица на выдумки! Со смерти Экелёффа, почитай, прошло пятьдесят лет, а ты все еще веришь, будто можешь повредить мне, если начнешь болтать Бог весть что… Ошибаешься, матушка! Но с меня хватит, Алет Свенсдаттер, больше я не желаю тебя видеть! Только сначала я должна узнать, что ты… или твой сын… успели наговорить Дортее и моим внукам?..
— Ничего! Ничего! — пропищала мадам Даббелстеен. — Но теперь наконец Дортея узнает, что собой представляет ее маменька…
В горнице опрокинулся стул. Вильхельм успел забиться в угол за камином, где были сложены дрова, до того, как дверь горницы распахнулась и мадам Даббелстеен начала пятиться задом наперед, пока не ударилась головой о косяк двери. Мадам Элисабет шаг за шагом теснила ее в залу, а она кричала, окончательно обезумев:
— Господь отомстит! Господь отомстит!.. Помнишь, что говорили об Экелёффе, когда Давид привез его домой на крестьянских санях?.. Говорили, будто он сам застрелился, потому что проиграл казенные деньги, а теперь то же самое говорят о твоем зяте! Кто знает, что случилось в тот вечер, когда мой дядя пал от пули у Энсрюдшёен?.. Об этом известно не больше, чем о том, что стало с мужем Дортеи. Говорили, будто это был нечаянный выстрел. Я знаю… Давид Фразер поклялся в этом на Библии… Это ты заставила Давида убить майора, когда поняла, что майор вам больше не верит. Другого стрелка, которого Давид видел среди камней на берегу, вообще ни о чем не спрашивали. И через пять месяцев ты вышла замуж за Давида…
— Помоги мне вывести ее отсюда, Дортея… — Но Вильхельм видел, что мать неподвижно стоит у двери в горницу.
— Я все время молчала. Но теперь мне больше не надо думать о будущем Аугустина, ты и его сумела отобрать у меня. Теперь я могу говорить все, что хочу! Ты шлюха, Элисабет, ты убийца, ты неверная жена…
— Говори, что хочешь, только убирайся из моего дома! — Тяжело дыша, мадам Элисабет, продолжала теснить кричавшую и сопротивлявшуюся мадам Даббелстеен к двери. — Дортея, открой хотя бы дверь! Что ты стоишь, словно тебя громом поразило…
Наконец мать шевельнулась. Она прошла через залу и распахнула дверь, за которой лил дождь. Вильхельму показалось, что она оторвала от косяка руку мадам Даббелстеен, она и впрямь помогла выставить эту безумную из залы.
Мать и дочь на мгновение остановились в дверях. Потом мадам Элисабет сказала:
— Ступай за ней, Дортея, проследи, чтобы она легла в постель. А то будет бегать тут и кричать…
Дортея что-то ответила, но Вильхельм не разобрал ее слов.
— Нет-нет, тогда я сама, — сказала бабушка.
Мадам Даббелстеен не унялась и за дверью, но как только мадам Элисабет вышла из дома, там послышался голос ленсмана — у дома начались какие-то переговоры…
Мадам Элисабет вернулась в темную гостиную. Она без конца вытирала лицо своим передником.
— Теперь о ней позаботится Хокон. Уж он-то приведет ее в чувство. Все знают, что у Алет бывают помрачения ума. Тебе лучше пойти к ней, но будь готова: она не пожалеет твоих ушей…
— Я не могу… Не могу больше видеть эту женщину! Вы должны это понять.
Мадам Элисабет помедлила:
— Неужели ты и в самом деле никогда не слышала этих старых… слухов?
— Нет, ни слова! — В голосе Дортеи звенело отчаяние.
— Мне жаль, что все это свалилось на тебя так неожиданно… Что Алет именно сегодня впала в свое помрачение, — сказала бабушка словно увядшим голосом.
Дортея закрыла лицо руками и заплакала.
— Ну, ну, дитя. Неужели ты не понимаешь, что это только фантазии безумной женщины.
— Все? — тихо спросила Дортея.
Мадам Элисабет немного подумала, потом сказала:
— Все… Кроме того разве, что мой первый муж ревновал меня к твоему отцу. Это правда. Алет тоже была влюблена в Давида.
— И?..
— Да, — сдержанно сказала мадам Элисабет. — Боже мой, Дортея, ты сама уже почти старая женщина… Почему это так взволновало тебя? Разве ты не знала, что и твоя мать когда-то была молода?.. Ведь это было больше сорока лет назад. Да, мы с Алет обе были влюблены в Давида Фразера. — В ее голосе послышалось какое-то сытое самодовольство. — А все остальное Алет сочинила из-за своей ревности… Решительно все… Твой отец не был злодеем. Вспомни, какое у него было красивое, благородное лицо… Ведь у тебя есть его небольшой портрет, сделанный пастелью…
— На нем ничего не видно. — Дортея несколько раз судорожно глотнула воздух. — Под стекло попала вода.
Мадам Элисабет промолчала.
— Но как вы могли… как у вас хватило сил все это выдержать! — воскликнула вдруг Дортея. — Жить столько лет, зная, что говорят про вас… у вас за спиной! О, maman!
— Боже мой, дитя! Чего только люди не болтают!.. — Она негромко, но безрадостно засмеялась. — Если человек живет полной жизнью, он не обращает на это внимания.
— Но… но… — Дортея начала заикаться, — а если об этом узнает ваш теперешний муж…
— Хокон, — в голосе старой мадам Элисабет снова послышалось прежнее сытое самодовольство, — он тоже вырос не в теплице. Такому старому солдату, как Хокон, случалось слышать кое-что и похлеще… Но сейчас, моя девочка, тебе следует лечь в постель. А когда ты проснешься, все покажется тебе уже не таким страшным.
— Я не хочу идти к ней! — горячо прошептала Дортея.
— Не хочешь, значит, не пойдешь. Горница наверху в доме Уле сегодня свободна. Я отведу тебя туда, молодые, надо полагать, уже легли. А Хокон объяснит Алет, что с ее стороны глупо вести себя так, будто она мечтает о смирительной рубахе.
Матушка, верно, покачнулась, и мадам Элисабет поддержала ее.
— О, мама, мама! — плакала Дортея, позволяя вывести себя из залы. Вильхельм обратил внимание, что она сказала «мама», а не «maman».
Он выбрался из-за дров и, приоткрыв дверь, оглядел мокрый от дождя двор, чтобы убедиться, что путь свободен. Потом побежал вдоль стены под падающими с крыши каплями, чтобы найти, где бы ему спрятаться. Из спутанного мотка мыслей в его голове потянулись отдельные нити.
Путники, выехавшие из ворот Люнде на другое утро после того злосчастного вечера, были мрачны и подавлены.
Ленсман решил поехать с Дортеей, чтобы помочь ей с формальностями, каковые следовало соблюсти прежде, чем она сможет покинуть Бруволд. Они ехали в большой красивой коляске, которую Хоген Халворсен велел изготовить для себя наподобие тех, что он видел за границей. Подвешенный на широких ремнях кузов приятно покачивался, на переднем и заднем сиденье лежали кожаные подушки, а над задней частью коляски поднимался верх. Поездка в этом роскошном экипаже отчасти вернула Вильхельму веру в себя, в которой он так нуждался.
Он сидел на переднем сиденье напротив ленсмана и Дортеи, раскинувшихся на подушках каждый в своем углу. Кроме того, Вильхельму было приятно, что с ними нет Клауса — Клаус ехал в их коляске, запряженной Юнкером. Так решила Дортея: ты поедешь с нами, Вильхельм. Он подметил, что матушка не без умысла избегала Клауса. У нее были все основания быть недовольной его поведением на свадьбе. Однако Вильхельм терзался тем, что сам он вел себя неизмеримо хуже Клауса. Знала бы матушка, что он прятался в углу за камином! Каждый раз при воспоминании об этом у него начинало сосать под ложечкой и сердце словно сжималось. Он сам не понимал, как отважился на такой поступок. Но в ту минуту ему и в голову не пришло, что он ведет себя недостойно…
Не понимал он и того, что заставило его это сделать. Может, он надеялся услышать что-нибудь еще о себе и Туре — ведь из слов мадам Даббелстеен явствовало, что Тура на него не обижена — она понимала, что в его ласках не было ничего низкого, не то что в дерзких домогательствах Клауса. А может, надеялся, что матушка своими словами оправдает в его глазах это небольшое и уже опороченное приключение…
Сейчас Вильхельму было невыносимо думать об этом, но и забыть о случившемся он тоже не мог. Ему было мучительно стыдно, что он оказался таким недалеким и был так счастлив, а потом все навалились на него и — кто молчаливым порицанием, а кто и замечаниями, обижавшими хуже пощечин, — дали ему понять, что он вел себя недопустимо, глупо, неприлично и чуть не опозорил Туру, как неразумный мальчишка и как человек, поправший все обычаи. Он был уверен, что навсегда запомнит те вечера, когда они сидели вместе, такие невинные и счастливые, всегда будет помнить ее нежную грудь, которую держал в руке, ее изумительное тепло в этой сырой холодной ложбине возле мельницы и темно-синюю гору вдали на другой стороне долины. Вокруг них было пустынно, и от этого ее поцелуи казались ему еще слаще — как было бы ужасно, если б там оказался кто-нибудь еще… Отныне пряный запах только что распустившихся листьев черемухи будет напоминать ему о ее влажной от пота сорочке и о ручье, сбегавшем в долину за кустами черемухи… Но эти воспоминания будут неотделимы от чувства стеснения, вызванного тем, что он, возомнивший себя взрослым молодым человеком, был безжалостно брошен обратно в мир желторотых юнцов, где постоянно боишься показаться глупым и вынужден сносить унижения…
Лицо у матери было бледное и усталое. Она забилась в свой угол под поднятым верхом и запахнула плотнее дорожную накидку, словно ей было холодно. День и впрямь выдался холодный, дождь прекратился, но тучи обложили все небо, и в воздухе стояла влажная пыль. Вскоре глаза матери закрылись, Вильхельм понял, что она заснула. Потом заснул и ленсман Люнде.
Но Вильхельм не мог спать — переднее сиденье было слишком узкое, спинка его отвесно поднималась к облучку. Когда коляска раскачивалась и кренилась сильнее обычного, Вильхельм терял равновесие. Несколько раз ему хотелось обернуться и расспросить возницу, сидевшего на облучке, о местах, мимо которых они проезжали, но разговаривать, задрав голову вверх, было неловко, к тому же он боялся разбудить спящих. Пусть лучше спят, а то еще заведут с ним беседу.
Его преследовала одна мысль, и он пытался понять, что должен чувствовать человек, узнавший, какие ужасные слухи ходят о его родителях. Когда мадам Даббелстеен начала кричать, смысл ее слов поначалу не произвел на него никакого впечатления, ему просто было неприятно видеть эту обезумевшую женщину, видеть, как старухи дрались друг с другом, а ведь было похоже, что его бабушка и мадам Даббелстеен и впрямь дрались. Лишь потом до него дошло, о чем, собственно, говорила мадам Даббелстеен. Конечно, это неправда, он не верил ее историям. Ведь все это случилось почти пятьдесят лет назад. Вильхельм был бы не в силах постичь, что нечто случившееся так давно могло оказаться правдой, если бы не господин Даббелстеен! Вильхельм не мог забыть, в каком отчаянии учитель был в ту ночь, когда они заблудились и приехали в Люнде… Он помнил крупное, грозное лицо своей бабушки, стоявшей в ночной сорочке и надетой сверху зеленой шелковой кацавейке, в которой она была похожа на гору. Вирсавия, Вирсавия, жена царя Давида! — кричал ей Даббелстеен, и бабушка возвышалась над ним грозная, как гора… Теперь-то Вильхельму было ясно, что Даббелстеен намекал на что-то услышанное им от своей матери. И даже если все это была совершенная галиматья!.. Воспоминание о громоздкой фигуре бабушки и о собственном страхе, вызванном предчувствием чего-то ему неизвестного, до омерзения отчетливо запечатлелось в его памяти. Как бы там ни было, а с этой грузной старой женщиной было связано много тайн. Одного того, что она четыре раза выходила замуж и ее мужья явились из разных слоев общества, дабы нити их жизней сошлись в ее руке, было достаточно, чтобы связать с ее грозным образом такие мысли и догадки, что Вильхельму было ясно: он уже не сможет думать о своей бабушке без чувства стеснения и неуверенности.
Время от времени он украдкой поглядывал на спящую матушку. Она-то не могла думать, что все это правда… Ведь тогда она была бы дочерью коварного убийцы и неверной жены… Нет, это не укладывалось в мыслях!.. И опять Вильхельма обжег страх и заныло сердце — а вдруг матушка узнает, что он подслушивал, спрятавшись за дровами! Конечно, она этого не узнает, но ведь пока они живы, он всегда будет помнить, что она таит мысли, не ведая, что ему известно о них…
Он поднял глаза на блестящую от влаги горную стену, под которой они проезжали. Подушки мха, пятна лишайника, водяные пряди, струящиеся по скалам, темнеющим на красновато-ржавом фоне, — именно такой рыхлый камень они любили ковырять в детстве. Колеса подпрыгивали на колдобинах, проваливались в глубокую грязь — лошади напрягали все силы, коляска покачивалась, и те двое в своих углах под поднятым верхом слегка шевелились во сне. Вильхельм озяб.
Прежде он не задумывался об этом, хотя для него не было тайной, что у его родителей, как и у всех взрослых, есть собственный мир и лишь маленький кусочек этого мира бывает открыт детям. Ведь и у детей тоже есть свой, недосягаемый для взрослых мир — да, да, об этом «детском мире» пишут даже в книгах, — взрослые не имеют в него доступа, и кое о чем можно только сказать: не дай Бог, чтобы батюшка или матушка узнали об этом! Но ведь иначе и быть не может. С другой стороны, Вильхельм был уверен, что Бертель и Биргитте никогда не думают об этом; они чувствуют себя защищенными рядом с матушкой и другими взрослыми, которые заботятся о них. Да и он сам всегда чувствовал себя словно под теплым крылышком, стоило ему подумать о родителях. Даже когда батюшка вдруг пропал и в их жизнь вошли неизвестность, страх и горе, ему не приходило в голову, что за трагическим исчезновением батюшки могло скрываться что-то иное, что-то неизвестное и зловещее. Он знал, что люди болтали и строили разные догадки, но ему это казалось естественным — ведь подобное исчезновение человека было необычным и страшным. Теперь же он невольно думал — разумеется, он этому не верил, однако такая возможность все-таки не исключалась, — что в жизни батюшки было что-то, чего они не знали. Может, матушка и догадывалась об этом, но больше никто, а как было на самом деле, он теперь не узнает никогда…
Матушка была уже один раз замужем. Вильхельм вдруг увидел все в новом свете. От Вильхельма Адольфа Бисгорда, в честь которого он был назван, остались на чердаке лишь два больших сундука с книгами и большими связками рукописей, написанных изящным почерком, матушка строго-настрого запретила им прикасаться к этим рукописям, когда они искали на чердаке бумагу для воздушных змеев и шутих. Кроме того, от Бисгорда остались папки с дивными акварелями бабочек, мотыльков и их куколок. Том Горация в белом пергаментном переплете, они читали его в школе, — иногда на переплет попадали чернила и тогда матушка досадовала и бранила их. Аметистовое ожерелье с брелоками — футляр с ожерельем лежал сверху в материнской шкатулке с украшениями, и, когда однажды детям разрешили посмотреть их, матушка сказала, что это ожерелье — свадебный подарок Бисгорда. Теперь Вильхельм вдруг подумал, что Бисгорд был живой человек и их матушка прожила с ним семь долгих лет, правда, это было до того, как они появились на свет, и только она одна знала нынче что-то о том времени и том человеке.
Вильхельм словно открыл для себя, что каждый человек заключен в свою невидимую, однако совершенно непроницаемую скорлупу. А сколько он сам прятал того, что пережил, чего никогда не забудет и о чем не должна знать матушка! Да и сама матушка, и бабушка, и ленсман — вообще все люди имели множество тайн, которые они прятали в своей скорлупе. Это была страшная мысль, ведь она означала, что каждый человек по-своему одинок, кто бы ни находился рядом с ним…
Тяжелая коляска ехала не быстро, тем более что дорогу размыло дождем. Несколько раз им приходилось сворачивать на обочину и пропускать скот, который перегоняли на сетер. И на первой же станции, где они меняли лошадей, ленсман встретил знакомых и долго беседовал с ними — не меньше двух часов. Дортея и Вильхельм тем временем сидели у камина, но они почти не разговаривали друг с другом. Вильхельм завидовал Клаусу, который был независим от них, — как только они поели и Юнкер отдохнул, Клаус поехал дальше один.
Ночевать они собирались на станции, что лежала на полпути между Люнде и стекольным заводом. Они приехали туда поздно вечером, было больше девяти. Клаус уже поел и лег спать в проходном помещении, где мальчикам была приготовлена постель. Когда Вильхельм наконец добрался до постели, Клаус уже спал.
В помещении гулял сквозняк, однако он был не в силах выдуть оттуда запах старых, протухших продуктов, стоявших на полке над кроватью. Станция вообще вызывала отвращение. Хозяйка встала с постели и принимала их в чем спала, почти голая. Из-под оборванной юбки торчали грязные ноги, покрытые сетью синих вздутых вен, ворот рубахи был слишком открыт и все время съезжал в сторону, обнажая худые ключицы, а иногда и плоские висячие груди. Убожество этой старой плоти тяжело подействовало на Вильхельма — может, потому, что некогда хозяйка была красива, это было еще видно по ее темному, морщинистому лицу — пусть из-под черной шапочки торчали пряди седых, зеленоватых волос, а рот запал, было в ее лице что-то красивое, особенно когда она поворачивалась в профиль.
Не успел он лечь в постель, как его стали донимать блохи, клопов здесь тоже было достаточно. К тому же Клаус занял почти всю постель и спал сном праведника.
В конце концов Вильхельм начал читать про себя длинную вечернюю молитву. Почему-то этой весной он перестал молиться утром, когда вставал, и вечером, когда ложился. Он понимал, что это нехорошо, но и сейчас, начав молиться, чувствовал, что это тоже не совсем хорошо. Ведь он по опыту знал, что если будет читать молитву, лежа в постели, то, скорей всего, заснет, не дочитав ее до конца. Так получилось и на этот раз.
Дортея лежала на узкой скамье в большой комнате, не надеясь, что ей удастся заснуть. Хотя бы потому, что она довольно долго спала во время поездки. Лежать было неудобно, несмотря на то что ленсман уложил на скамью принесенные из коляски подушки и укрыл ее своим меховым одеялом, которое всегда возил с собой. С его стороны это было великодушно, сам он лег вместе с возницей на единственной стоявшей тут кровати, более короткой и неудобной, чем обычные крестьянские кровати, к тому же вид у этой кровати был крайне несоблазнительный.
Дортея подложила руку под щеку, глядя в камин, где медленно дотлевали угли — прежде чем потемнеть, они ярко вспыхивали, тихо потрескивали и, наконец, рассыпались со слабым шорохом.
Какой хороший человек ленсман Люнде! И она с матерью, вопреки всему, стала близка, как никогда. Наверное, потому, что обе они уже старые женщины… Когда человек выходит из игры, бледнеют и его чувства, рождавшие раньше непримиримые противоречия.
Словно по обоюдному согласию, они обходили молчанием отвратительную сцену, случившуюся накануне вечером. Утром мадам Элисабет увела Дортею в отдельную комнату, чтобы поговорить о ее будущем. Она не видела препятствий, которые могли бы помешать Дортее переехать с младшими детьми в Люнде — слава Богу, кровом и хлебом они будут здесь обеспечены. Вильхельм уже начал служить счетоводом на стекольном заводе, а Клауса можно определить в учение к какому-нибудь торговцу или в контору, — может, ему могла бы оказать протекцию Антонетта Бисгорд? Они с ленсманом, и Уле, разумеется, тоже, с радостью примут ее. Вот только как на это посмотрят в Гуллауге. Родители Ингебьёрг уже высказывали недовольство, что ленсман не передал свою усадьбу молодым сразу же после свадьбы. Но если Дортея решится и пришлет сюда своих младших детей, у дедушки с бабушкой им будет хорошо во всех отношениях — ей самой хотелось бы иметь в доме малышей, да и Хокон тоже любит детей, он ведь до сих пор горюет, что они потеряли маленького Халвора. Самое лучшее, если бы в Люнде приехали Рикке и Кристен — в скором времени у Уле с Ингебьёрг тоже появятся малыши, и уже будет безразлично, сколько в усадьбе детей.
— Подумай об этом, моя девочка. Если ты со временем почувствуешь, что тебе трудно справляться с таким большим выводком, всегда можешь прислать парочку детей к нам, мы будем только рады.
Дортея понимала, что мать говорит искренне. На нее не похоже жертвовать ради кого-то собой, если ей это не по душе. Впрочем… с Алет Даббелстеен она всегда была великодушна и терпелива. Маловероятно, чтобы она держала у себя Алет только из страха, что та может распустить сплетни. Мать никогда не придавала значения пересудам. Скорей всего, она просто сочувствовала Алет, безнадежно влюбленной в человека, сердце которого принадлежало ей самой… Дортея досадовала, что почти не помнит отца, — она помнила только, что он был молодой, красивый, нежный и добрый. Было нелепо связывать его с какими-то темными злодеяниями. Да и ее мать тоже была не способна на какое-нибудь преступление. А уж молодой белокурый отец, игравший в сумерках на флейте, и тем более!
Неожиданно она вспомнила, что весной видела его во сне. Его и майора, они вместе вошли в дом, где был также и Йорген, и увели его с собой.
Нет… Дортея попыталась переменить положение, но кожаные подушки разъехались под ней, и меховое одеяло соскользнуло на пол. Она встала, поправила свое ложе и снова легла, повернувшись лицом к стене. Надо заставить себя поспать хоть немного — она закрыла глаза и попыталась думать о чем-нибудь более приятном. Рикке и Кристен — нет, она никогда не отпустит их от себя… Вот Рикке обрадуется, когда увидит печенье и плюшки, которые им послала бабушка…
Нет, видит Бог, нельзя позволять себе верить в сны и гаданья. Как бы ни было тяжело. Зря она позволила этой цыганке одурачить себя той ночью. А какое потрясение ей пришлось пережить после того!.. Одному Господу известно, как потрясла ее безумная выходка Алет Даббелстеен…
Они с матерью никогда не понимали друг друга, к этому она привыкла еще в детстве. Поэтому доверить ей… нет, это было бы слишком. Конечно, мать по-своему всегда желала добра своим детям — теперь Дортея понимала это лучше, чем в молодости. Как сердечно мать прощалась с ней нынче утром — а эти пятьдесят спесидалеров, и замечательное льняное полотно, и шерстяная ткань, которые мать подарила ей на прощание, — все это было от чистого сердца… И мы с радостью примем…
Нет, она ни за что не отдаст матери ни одного из своих детей. Она просто жить не сможет без них, хотя и поставить их всех на ноги будет ой как непросто!
Разумеется, Вильхельм мог бы остаться на стекольном заводе, но только не теперь, когда управляющим завода станет будущий зять Хаусса… Да и какая жизнь ждет мальчика, если он будет на заводе писцом или служащим на складе…
Наверное, ей все-таки следует принять предложение капитана Колда относительно Клауса. К офицерскому сословию люди относятся с уважением, и многие офицеры пользуются самой доброй славой. Однако теперь она меньше, чем когда бы то ни было, могла допустить, чтобы ее мальчик выбрал жизненный путь, на котором его ждет столько опасностей в моральном отношении. Сонливость, охватившая было Дортею, уступила место вернувшемуся страху. Похоже, Клаус не в силах отказаться, когда ему представляется возможность выпить, — это очевидно, и она не может закрывать на это глаза. А некрасивая история с Турой… Мысль об этом преследовала Дортею, как кошмар.
Даже если Алет сильно преувеличила, представив дело так, будто Клаус пытался обесчестить Туру, Клаус все равно был груб и навязчив, раз Тура настолько испугалась его. А ведь мальчику нет еще и пятнадцати… Нет, дружок, матушка не разрешит тебе уехать из дому и вести самостоятельную жизнь среди молодых воинов в королевской столице…
Вильхельм… как трогательно и доверчиво он уверял их, что хочет просить Туру дождаться его! Ее Вильхельм очень благородный мальчик. За него она не тревожится. Хотя сердце его вспыхивает слишком легко. Ведь это уже вторая его влюбленность… Ничего, скоро он найдет другой предмет, с которым свяжет свои мечты о будущем. Слава Богу, эти маленькие приключения Вильхельма можно не принимать близко к сердцу… Дортея нежно улыбнулась в темноте… Нет, над любовными приключениями Вильхельма пока можно было только посмеиваться… Она продолжала думать о своем первенце, покуда на нее не снизошел покой, и она уснула.
Наутро, когда Вильхельм вынес охапку подушек в дорожную коляску ленсмана, там стоял Клаус и внимательно изучал устройство коляски. Вильхельм сделал вид, будто не сразу узнал его:
— Посторонись чуток…
Он положил подушки на место и пошел за другими вещами. Когда он вернулся, Клаус стоял на прежнем месте.
После того вечера братья не обменялись друг с другом ни единым словом. И нынче утром, когда они оба еще не пришли в себя после тяжелой холодной ночи, Вильхельм, во всяком случае, не собирался говорить с Клаусом больше, чем необходимо. Даже порция пивной похлебки, сваренная матерью для своих спутников, лишь немного смягчила его.
— Вилли, послушай!.. — негромко окликнул его Клаус, когда Вильхельм повернулся, чтобы снова уйти в дом.
— Да… Чего тебе? — холодно спросил Вильхельм, потому что Клаус долго молчал.
— Да нет, ничего… я только хотел сказать тебе… — Клаус покраснел и смущенно поднял на брата красивые глаза. — Мне очень жаль… жаль, что я ударил тебя ногой в лицо…
Вильхельм побледнел от гнева. Отек у него уже спал, но он знал, что вид у него самый неприглядный: половина лица зеленовато-коричневая, как мрамор, белок глаза залит кровью.
— Неужели?.. Жаль… Ишь какой чувствительный нашелся!
— Пойми, Вилли… если бы я знал, что ты с Турой… Что вы с ней друзья… Но кто ж это знал… Я думал, что и ты хочешь только позабавиться!..
Вильхельм не сразу нашел нужные слова:
— Я, позабавиться?.. Это по твоей части!..
— Да, да! — Клаус с досадой топнул ногой, но продолжал смотреть брату в глаза. Вильхельм прекрасно понимал, что Клаус хочет попросить у него прощения и ему это нелегко. — Я ведь видел, что она разрешала тебе… и думал, это всего лишь флирт. И разозлился, оттого что со мной она держалась неприступно…
— Не больно-то ты мучился. И когда только ты поймешь, что можно говорить, а что лучше оставить при себе… Будь добр, попридержи сейчас свой язык!
Клаус посмотрел на него, потом прикусил нижнюю губу и опустил глаза. Вильхельм был доволен тем, как он наказал брата, и тем, что тот почувствовал себя наказанным. Клаус отвернулся и пошел к своей коляске, Юнкер был уже запряжен. Клаус посвистывал, поправляя на нем упряжь.
Когда Вильхельм был в доме и докладывал ленсману, что коляска готова, Клаус, не дожидаясь их, выехал со двора.
И опять был уже поздний вечер, когда они приехали в Бруволд.
Первым выбежал из дома Бертель, за ним Клаус, он помог матери выйти из коляски. Бертель бросился ей в объятия, обхватил ее обеими руками и горько расплакался.
— Сокровище мое… что случилось… почему ты еще не спишь?.. — Нянюшка Гунхильд объяснила, что не смогла уложить Бертеля. Когда Клаус приехал и сказал, что остальные приедут вечером, Бертель, Биргитте и Элисабет пришли в такой раж, что с ними было не сладить, еще и часа не прошло, как девочек одолел сон и они наконец позволили уложить себя.
Дортея прошла по всему дому, не снимая плаща с капюшоном. Все было в полном порядке, в спальне ее ждал накрытый стол, перед зеркалом в подсвечниках горели свечи, любимая кровать стояла с откинутым пологом, приготовленная для сна, чистая и соблазнительная. Дортея обратила внимание на то, что детская прибрана особенно тщательно. Маленький Кристен сладко посапывал в объятиях спящей Йоханне, а на большой кровати спали все три девочки, хорошенькие и раскрасневшиеся от сна, ручки Рикке переплелись с руками старших сестер — перина, как всегда, сползла на пол.
Дортея поднялась наверх и проверила комнату для гостей, в которой должен был спать ленсман, там тоже все было в порядке — на кровать были постелены лучшие простыни, и ничего не забыто.
На кухне кухарка Рагнхильд варила сливочную кашу, и Финхен Вагнер как раз принесла из подпола бутыль своего превосходного вишневого сока. Они сердечно приветствовали Дортею с возвращением домой, и Финхен поцеловала ей руку. Темные глаза Финхен улыбались наперегонки с губами, когда на вопрос Дортеи она уверила ее, что дети «были чистым золотом» и что дома у нее самой все в полном порядке, спасибо за заботу…
Добро пожаловать домой… Еще никогда Дортее не было так приятно вернуться домой. Здесь было так уютно, так хорошо… А ведь она вернулась сюда только затем, чтобы покинуть этот дом навсегда; ни постичь этого, ни представить себе, как это произойдет, она не могла…
На другое утро служанки рассказали Дортее все, что случилось во время ее отсутствия. Элен, скотница, доложила новости по своей епархии.
— А когда уехал домой Карл Колд? — спросила Дортея у Гунхильд.
За ним прислали позавчера. Капитан пожелал, чтобы мальчик вернулся домой, хотя и странно, что он понадобился отцу именно теперь… ведь бедная йомфру Лангсет все-таки скончалась! Капитан собирается покинуть свою усадьбу, он уедет в Данию сразу же после похорон, в понедельник. А бедная йомфру скончалась еще в пятницу…
— Боже милостивый!.. Она все-таки умерла…
Да, Гунхильд хотела сказать об этом еще вчера, но тут пришел ленсман… Да, йомфру Лангсет умерла в последнюю пятницу. Она уже почти поправилась, капитан приглашал доктора из Христиании, и доктор тоже сказал, что йомфру поправляется. В субботу они собирались перегнать скот на сетер, и в пятницу йомфру Лангсет пожелала самолично удостовериться, что к отъезду все готово. Скотница и Магнилле помогли ей одеться и повели под руки, она была так слаба, что едва держалась на ногах. На лестнице она упала и почти сразу скончалась…
— Господи, как это ужасно!..
— Да, бедная йомфру… Надо сказать, что она сама виновата, но все равно ее жалко. Она была такая добрая, красивая, трудолюбивая… — Гунхильд поняла, что мадам больше не настроена слушать про неожиданную смерть в Фенстаде, и незаметно ушла.
На лестнице, на лестнице… Но все-таки это чистая случайность. Дортее приходилось слышать, что люди, которые перенесли долгую болезнь с большой потерей крови, неожиданно умирали именно тогда, когда считалось, будто опасность уже миновала, нередко сразу же, как они вставали с кровати, их настигала скоропостижная смерть. Одни доктора видели причину смерти в том, что в мозгу оставалось слишком мало крови, другие полагали, что в организме еще была испорченная кровь, из ее сгустков образовывалась пробка, и, если она доходила до сердца, человек умирал…
Цыганка была, верно, наслышана о таких случаях и предвидела, что такое может случиться и с Марией. Бедная, бедная Мария… И бедный капитан Колд, вот у кого сейчас, должно быть, болит сердце и кого мучают угрызения совести, ведь он далеко не бесчувственная натура. Капитан вовсе не плохой человек…
О Господи, что толку в том, что она всю жизнь ненавидела суеверия и мистику… Нет, не ненавидела, а скорее презирала, они вызывали у нее презрительную улыбку. Ненавидеть их она стала только теперь, когда испытала на себе отвратительную попытку вторгнуться в ее душу и отравить ее ядовитыми парами обмана…
Ибо всякое пророчество — это яд! Каким бы тяжелым ни было горе, но по мере того, как увеличивалась ноша, увеличивались и силы человека, его способность нести эту ношу. Если человек ясно видел свой путь и встречал несчастье с открытыми глазами, то разум помогал ему сохранить рассудок. Однако стоило ему поверить, будто его судьбой руководят тайные и недоступные объяснению силы, начать искать скрытый смысл в этой непроницаемой тьме, и его жизнь становилась окончательно невыносимой! Тьма — это всегда зло, она делает человека неуверенным, робким, нерешительным, слабым…
Какими же низкими, гнусными инструментами пользуются всякие темные силы, движимые суеверием! Какой-то сверхъестественный мир вкладывает свои пророчества в уста мерзких старух и полубезумных обманщиц с их засаленными картами и невнятной болтовней!.. О, какая мерзость, одно их прикосновение уже было способно все отравить — и тогда горе и страсти, страх и несчастье приобретали отвратительную окраску и бесформенность тлена… Нет!.. Боже милостивый, конечно, я слаба, гораздо слабее, чем думала. Но не дай мне оказаться настолько слабой, чтобы я стала искать утешения в гаданиях и знамениях, в этой мерзости, как Ты сам называешь это…
Дортея решила пойти в воскресенье в церковь и взять с собой пятерых старших детей. Ленсман присоединился к ним. В тот день скамья управляющего была занята целиком. А наверху на хорах сидели служанки и работники из Бруволда.
Дортея думала о том, что, наверное, сидит на этой скамье в последний раз, для нее это было вроде прощания, и потому она была исполнена торжественности, хотя проповедь пастора Мууса, как всегда, была долгая и скучная. Но псалмы он пел красиво. И вид знакомых лиц, с которыми она уже прощалась в сердце своем, и органная музыка, и пение псалмов — все это трогало ее до глубины души. Когда она во время проповеди сидела, погруженная в свои мысли, и обнимала Биргитте, которая то и дело засыпала, на глаза ее все время навертывались слезы. Маленькая Элисабет мирно спала на руках у Хогена Люнде — она и Рикке доверчиво льнули к этому доброму великану, который по отношению к ним решительно вошел в роль добросердечного дедушки.
Когда они вышли из церкви, их встретило яркое солнце. Дортея медленно двинулась к кладбищу, приветствуя по пути знакомых, пробиравшихся среди могил, чтобы взглянуть на место упокоения своих близких. Она думала с грустью, что здесь бы должен был покоиться и ее любимый Йорген. Ах, в действительности не так много значит, предали ли мы земле тела наших близких, или один Господь знает, где превращаются в прах земные останки людей, под сенью леса или на дне моря. И тем не менее она от всего сердца жалела, что ей не было дано похоронить Теструпа в могиле, в которую когда-нибудь опустили бы и ее самое. Неужели его останков не найдут никогда?..
Как красиво было вокруг этой старой церкви, когда солнце освещало густые кроны высоких кленов и лип у церковной ограды и колокольный звон разносился над всем летним приходом. Грех, что она только изредка способна думать так, как сейчас, когда она, ведя за руки своих маленьких дочек, глядела на троих сыновей, идущих впереди по дорожке. Но потрясения последнего времени оставили в сердце Дортеи глубокую усталость, и она ничего не могла с этим поделать. Пусть она и не думала так на самом деле, но в глубине души у нее все-таки мелькала мысль — как хорошо было бы лежать здесь, получить разрешение протянуть свои усталые члены в этой почве под зелеными липами рядом с любимым…
Печальные думы Дортеи были прерваны пастором Муусом, который подошел, чтобы поздороваться с ней. Он пригласил Дортею и ее спутников в пасторскую усадьбу выпить по чашечке кофе. Тогда бы ленсман Люнде мог заодно взглянуть и на произведенные пастором перестройки, а Элисабет и Биргитте, верно, не отказались бы поиграть с его дочерьми в их новом кукольном домике. Пастор ласково погладил девочек по головке.
Дортея поблагодарила его за приглашение и сказала, что у нее, к сожалению, нет времени. Она должна вернуться домой, приготовить венок и после обеда съездить в Фенстад, чтобы проститься с усопшей Марией Лангсет, ведь похороны будут уже завтра.
— Да, завтра, — кисло подтвердил пастор. Все знали, что пастор Муус отличался ленью, если речь шла не о перестройке и улучшении пасторской усадьбы, — он не любил вынужденные поездки в свои подопечные церкви. Однако капитан фон Колд настойчиво потребовал, чтобы похороны его экономки состоялись в будни, — тем самым он желал оказать ей последнюю честь. Ну что ж, пастор Муус не смел больше задерживать мадам Дортею. Но у него было к ней еще одно дело: он слышал, что она собирается устроить аукцион прежде, чем покинет стекольный завод. Вот он и решил спросить, не согласится ли она частным порядком продать ему кое-что из своей мебели — ему крайне нужны новые вещи для перестроенных комнат. Особенно его интересует большая кровать с пологом, что стоит у нее в спальне, — им с женой хотелось бы приобрести ее для спальни, предназначенной для приездов епископа.
Неприятно задетая, Дортея сказала, что пастор может в любой день прийти к ней в Бруволд и тогда они обсудят этот вопрос.
Взять с собой кровать она не могла. Но ведь это была их супружеская кровать, шатер, хранивший их в минуты блаженства, место, где их дети обрели дар жизни. И где, как она прежде надеялась, они с Йоргеном испустят последний вздох — оставшийся в живых, даст Бог, ненадолго переживет того, кто скончается первым… Однако взять ее с собой она все-таки не могла, для одинокой вдовы такая кровать будет только трагическим монументом.
Но отдать ее епископу… Дортея не очень жаловала епископов и их жен после знакомства с некоторыми из них в те времена, когда была женой пробста. И вообще, детство, проведенное в усадьбе одного пробста, и молодость, прошедшая в доме другого, внушили ей немалое dégoût[33] к духовенству…
— Хорошо бы ты отвез меня в Фенстад, — сказала она Клаусу, с удовлетворением глядя на свою работу — большой венок, сплетенный из самых красивых роз ее сада и полевых цветов. Потом она связала узлом углы скатерти, в которой лежал венок, и закрыла крышку корзинки. — Капитан был так добр к тебе, ты должен оказать йомфру Лангсет эту последнюю честь. Вы с Вильхельмом еще недостаточно взрослые, чтобы поехать завтра на похороны.
Клаус опустил глаза:
— Может, вас отвезет кто-нибудь другой, матушка? Я… У меня сегодня болит живот.
— Болит живот? Я этого не заметила за обедом.
— Он заболел потом. Я знаю, меня станет мутить и в конце концов стошнит…
— Неужели тебе так плохо?..
— Станет, если я увижу ее, — смущенно ответил Клаус. — Она лежит уже больше недели. А здесь в деревне такой обычай, что мне непременно придется увидеть покойницу.
Дортея и сама страшилась увидеть Марию. Она кивнула:
— Хорошо, ты останешься дома. — Однако не удержалась и насмешливо прибавила: — Это естественный страх, Клаус. Но я думала, раз ты хочешь стать военным…
— Это совсем другое дело, — пылко возразил Клаус. Но Дортея протянула ему корзину с венком, и он поспешил вынести ее в коляску.
Дортея поехала одна. «Нет у меня желания ни видеть покойную Марию, ни встречаться с капитаном», — думала она, выезжая из леса и глядя на старую усадьбу, раскинувшуюся на склоне чуть выше болота. Небольшие водяные оконца в болоте сверкали синевой, жирно блестели листья ивы, болото тонуло в буйном великолепии красок, цвели незабудки, лютики, качались легкие, кружевные соцветия пушистых болотных цветов. Лето было в разгаре…
На лугу вдоль болота паслись коровы, — значит, их все-таки еще не перегнали на сетер. Капитан, наверное, решил оставить их дома, ведь их следовало продать. Она и сама поступила точно так же.
В Фенстаде царило смятение, капитан не вышел, чтобы встретить Дортею. Ее встретила незнакомая, по-городскому одетая женщина и пригласила в дом. Женщина была очень похожа на Марию Лангсет, хотя не такая молодая и красивая. Она оказалась сестрой покойной, ее звали мадам Каксрюд. Дортея обменялась с ней обычными приветствиями и выразила свои соболезнования.
— К несчастью, я не могу показать вам мою сестру — несколько дней назад капитан приказал заколотить гроб. Гроб вы, конечно, увидите и сможете сами возложить на него ваш прелестный венок.
Дортея подавила вздох облегчения и последовала за мадам Каксрюд в залу.
Там на козлах стоял черный гроб — совсем маленький в этой огромной зале. В неярком свете, проникающем сюда сквозь завешенные полотном окна, зала выглядела еще более пустой, нежели обычно. Вещи капитана, всегда валявшиеся здесь в беспорядке — книги, оружие, музыкальные инструменты, — тоже были убраны. Клавикорды вынесли. И только портрет над канапе, где стена не так выгорела и была не такая пыльная, напоминал о фру фон Колд. Останки любовницы капитана уже начали разлагаться в гробу — трупный запах чувствовался довольно сильно, и Дортея обратила внимание, что пол под гробом недавно протерли влажной тряпкой.
Дортее было нетрудно уронить приличествующую слезу на прах Марии, когда она присоединяла свой венок к венкам, уже украшавшим гроб. Их было шесть, а ведь мало кто из крестьян имеет обыкновение присылать венки. Несмотря на свое небезупречное поведение, Мария пользовалась дружеским расположением соседей. Дортея безудержно плакала, прижав платок к глазам… и к носу — покойница была добрая, красивая, трудолюбивая и преданная, а за свои предосудительные отношения с капитаном она заплатила жизнью, так что Господь Всемогущий наверняка простит ее…
Потом мадам Каксрюд угостила Дортею бисквитом и рюмочкой вина. Ее муж тоже присоединился к ним, он был высокий, с худым, красным, костистым лицом и солдатской прической — длиной косицей, обвитой черной лентой. От него исходил неприятный запах, который смешивался с запахом разлагающегося трупа и увядших цветов, стоявшим в душной комнате. Поминальный бисквит застрял у Дортеи в горле, вино с первой же рюмки ударило в голову. Но ей пришлось немного посидеть там и выпить еще полрюмки вина, после чего было уже прилично проститься с убитыми горем родственниками.
Мадам Каксрюд сказала, что капитан не выходит из своей комнаты, он неважно себя чувствует…
Когда Дортея шла к своей коляске, ей показалось, что в одном из окон мелькнуло его лицо. Наверное, капитан топил свою совесть в норвежской Лете. Однако он все-таки позаботился, чтобы Марию похоронили достойно. Проходя мимо кухни, Дортея поняла по запаху, что там пекут и стряпают, да и зала, где стоял гроб, была красиво украшена венками и веточками брусничника, развешанными на полотне, которым были затянуты окна и зеркало, очевидно, мадам Каксрюд, знала, что полагается делать в таких случаях.
Дортея постеснялась спросить о детях. Как капитан решит судьбу Маргрете…
Проезжая мимо запруды для гусей, она увидела Маргрете, стоявшую на мостках для стирки. Рядом плавала старая лоханка, Грете пыталась дотянуться до нее ножкой, при этом она громко и весело пела.
Дортея окликнула девочку, но малышка как будто не слышала ее. Дортее пришлось выйти из коляски и обойти запруду, чтобы увести ребенка от этого опасного места. Теперь она услыхала слова песни:
Мы вышлем гонца, мы вышлем гонца,
Гонца за Ингер из Тёрье,
Пусть будет добра приехать сюда
И разделит хозяйкино горе,
Ведь умер котенок, умер, умер!
Мыши помчались в кладовку —
Крадут там масло и хлеб…
А потом пришли все крысы
В черном — печальные вестницы,
А после пришли все мыши
И вниз побежали по лестнице…
— Иди сюда, Грете, — позвала Дортея. В веселой детской песенке было что-то тяжелое, она явно была навеяна тем, что происходило в доме и чего девочка не понимала. — Ты не хочешь со мной поздороваться?..
— Это мои утята! — сияя сказала Грете и показала на утиное семейство, пересекавшее серую глинистую запруду, чтобы найти убежище на другом берегу.
— Вот как? Ну иди же сюда, давай обойдем пруд, и ты покажешь мне своих утят.
Маргрете покинула мостки. Она была босиком, но это еще не значило, что о ней все забыли. Со своими чуть раскосыми глазками Грете была похожа на китайскую статуэтку, смеясь, она щурила их как-то особенно лукаво. И теперь, вложив свою ручку в руку Дортеи, она с улыбкой доверила ей свой секрет:
— Ты знаешь, что случилось с тетей Марией? Она умерла! — Личико ее светилось от гордости.
Бесполезно было что-либо объяснять ребенку, чем позже она поймет, что потеряла, тем для нее лучше. Дортея только сказала:
— Я это уже знаю, мой ягненочек… Беги скорей к Магнилле, пусть наденет тебе сухое платьице.
— И у нас будут похороны! Похороны тети Марии…
— Я знаю. Дома пекут печенье для поминок. Если ты сейчас побежишь на кухню, тебе наверняка дадут его попробовать…
Убедившись, что Грете скрылась в доме и находится вне опасности, Дортея села в коляску и поехала дальше.
Как только она свернула в лес, послышался собачий лай, и с вереска на обочине поднялся капитан Колд. Со шляпой в руке он направился к Дортее — на нем был зеленый охотничий сюртук, за плечом висело ружье, капитан выглядел моложе и здоровее, чем обычно, Дортее он показался даже менее тучным, и лицо его утратило присущую ему отечность.
— Я дожидался вас, мадам Теструп. — Он положил руку на край коляски и поднял к Дортее лицо. — Никак не мог решить, должен ли я нанести вам прощальный визит или, спасовав, пренебречь долгом, — он самокритично засмеялся, — и написать вам уже из Копенгагена. Увидев же, что вы сами приехали в Фенстад, я решил поговорить с вами, когда вы поедете обратно…
Было бы хуже, если б он лежал сейчас у себя мертвецки пьяный.
— Да, капитан Колд, возможно, мы видимся с вами в последний раз…
— Да, возможно. И знаете, Дортея, мне очень грустно от этой мысли. В моем любвеобильном сердце вы занимаете более важное место, чем думаете. — Он грустно улыбнулся. — Но как бы то ни было, спасибо вам, дорогой друг, за все, чем вы были для меня все эти годы. В том числе и за то, — он понизил голос, — что вы сделали для моей бедной Марии. Я ценю самоотверженные усилия, которые вы предприняли, чтобы лишить Смерть ее добычи. К сожалению, все оказалось напрасно…
— Да…
— Вы плакали… У вас красные глаза. О, Дортея, вы, наверное, считаете меня чудовищем…
— Я прекрасно знаю, что вы отнюдь не чудовище, Колд. — Дортея пожала плечами. — Вы ничем не отличаетесь от большинства мужчин. Хотя красивым ваше поведение, конечно, не назовешь.
— Вы правы. Но позвольте напомнить вам вашу же максиму, которую я однажды слышал от вас: L’amour c’est un plaisir, l’honneur c’est le devoir.
— Мария Лангсет дорого заплатила за это plaisir, Колд.
— Да, но в жизни мы все, так или иначе, дорого платим за это удовольствие, и вам, Дортея, это хорошо известно!
— Может быть, и так. Но все зависит от того, стоит ли полученная нами любовь такой цены…
— Вы полагаете, что Мария заплатила за любовь слишком высокую цену? Не уверен… Вы видели ее сестру и ее мужа, этого кожевенника Каксрюда?.. Согласитесь, что Мария, став почтенной супругой какого-нибудь Каксрюда, не была бы счастливее.
— Да, наверное, вы правы. Но, судя по вашим словам, вы сами считали иначе, предложив ей manage de convenance…[34] когда она забеременела от вас первый раз…
— Правильно. Но, как всегда, Мария оказалась умнее меня.
— И, как следствие ее ума, завтра ее опустят в могилу.
— Ах, Дортея, Дортея! Неужели вы думаете, я жалел бы, окажись я завтра на ее месте?.. Никогда, хотя бы уже по той причине, что для меня le devoir, мой долг, долг уважающего себя мужчины, всегда был превыше радостей любви… Всегда, — тихо повторил он, словно обращаясь к самому себе. — Больше, чем моя жена, а, видит Бог, я боготворил ее, для меня всегда значила моя служба, мое métier[35].
— Ну что ж, капитан Колд… дай вам Бог обрести душевный покой в вашей нелегкой службе. Я желаю вам добра, и вы это знаете.
— Я вам верю, Дортея. — Он схватил ее руку и горячо поцеловал.
— А Карл? — спросила она. — Он рад, что вы уезжаете в Данию?
— Нет! — Капитан усмехнулся. — Карл немало удивил меня. Я и не подозревал, что мальчик так привязан к Фенстаду. Я расписал ему жизнь в Аунсёгорде как можно привлекательнее, но его, похоже, нисколько не привлекает жизнь в богатой усадьбе в Дании.
— Дания его родина…
— Это так. Но Карл был такой крошкой, когда мы приехали сюда, что не помнит Дании.
— Он скоро привыкнет к новой жизни. И уж тогда ни за что не променяет ее на жизнь в Фенстаде… А Маргрете? — осмелилась спросить Дортея. — Вы уже решили, как распорядитесь жизнью вашей дочери?
— Ее берут к себе Каксрюды. — Лицо капитана помрачнело. — Это самое лучшее, что я мог сделать для Грете в таких обстоятельствах. Они хорошо обеспечены. И ее тетушка, по крайней мере, милая и порядочная женщина. Она даже похожа на Марию, вы не находите?
— Будем надеяться. Всего вам доброго, капитан Колд, и будьте счастливы.
— Всего вам доброго! — Он еще раз поцеловал ей руку долгим и горячим поцелуем. — Всего вам доброго, дорогой друг… И передайте мой привет вашим детям, прежде всего моим друзьям Клаусу и Бертелю! — крикнул он ей вслед, когда коляска уже тронулась. Оглянувшись в последний раз, она увидела, что капитан стоит на дороге и машет своей зеленой охотничьей шляпой. Дорога свернула в лес…
Хоген Люнде оказал Дортее добрую помощь. Он совершил все юридические формальности, необходимые, чтобы распродать на аукционе имущество Дортеи. Даже съездил в Христианию и переговорил там с нужными людьми, а также связал Дортею со своим знакомым адвокатом, на которого можно было положиться.
Со знанием дела ленсман оценил весь имеющийся в Бруволде скот и назвал Дортее самую меньшую сумму, на какую она могла рассчитывать. Если ей не дадут нужной цены за некоторых животных, он обещал забрать их к себе и потом с выгодой продать.
Йорген Теструп и ленсман Люнде всегда симпатизировали друг другу. Однако нельзя отрицать, что между ними сохранялось некоторое отчуждение, — управляющий заводом и крестьянин, им обоим в равной степени было присуще чувство собственного достоинства, но сознание, что они принадлежат к разным сословиям, заставляло их сохранять между собой известную дистанцию. В то же время у них было достаточно общих интересов — оба были ревностные патриоты, ратующие за все, что служило на благо народа, но поле деятельности у каждого было свое.
Теперь, когда Теструпа больше не было в живых, все невольно изменилось. Хоген Люнде по-отечески взял на себя заботу о Дортее, и она почувствовала, что отныне с мужем матери ее связывают настоящие родственные узы. Очень скоро ленсман занял в ее доме положение «дедушки».
Правда, Вильхельм и Клаус по-прежнему называли его «господин ленсман», а Бертель так робел перед чужими, что никогда первый не обращался к их гостю. Зато все три девочки сразу отдали свои сердца появившемуся у них дедушке Хокону. Пока он жил в Бруволде, они ходили за ним по пятам и ссорились за право держать его за руку, а потом пересказывали Дортее разные истории, услышанные от дедушки, — забавные сказки, истории о животных, но были среди них и такие, которые отнюдь не приводили Дортею в восторг: она с удивлением обнаружила, что этот весьма просвещенный и предприимчивый человек верит в существование ниссе, хюльдр[36], призраков людей, которые при жизни передвигали пограничные столбы между крестьянскими владениями.
Это была одна из причин, по которой Дортея побаивалась отправлять маленькую Элисабет к своей матери, хотя вообще-то была склонна принять это предложение. Хокон Халворсен был прав — девочка была слабенькая и бледная, и ей было бы полезно пожить в Люнде и поесть вволю масла и сливок. Дортея часто наблюдала, что матери, которые к своим детям относились излишне сурово и холодно, становятся необычайно нежными и любящими бабушками. Скорее всего, ее мать окружит свою маленькую тезку любовью и будет соперничать с ленсманом, балуя ее, а Элисабет и Хокон Люнде уже нежно полюбили друг друга.
Элисабет была очень красивая девочка — голубоглазая, белокурая, с правильными чертами лица, она больше других детей была похожа на Дортею. Хотя Элисабет никогда не болела, как Бертель, она была худенькая и бледная. Девочка быстро росла и почти сравнялась ростом с сестрой, которая была на два года старше ее. В присутствии взрослых Элисабет, как правило, молчала, но, играя с детьми со стекольного завода или с животными в усадьбе, часто приходила в раж. В школе у нее не все ладилось, но ей и было-то только пять лет, хотя особыми способностями к учению она едва ли могла похвастаться. Зато руки у нее были золотые — для своего возраста она неплохо вязала, шила и плела ленты на своем маленьком станочке, а также чесала шерсть.
Теперь Элисабет мечтала поехать в Люнде с дедушкой Хоконом и Фейерфаксом. Она горько плакала, когда поняла, что всех животных продадут, даже ее овечку и ягнят. Хоген Халворсен, как мог, утешал ее: в Люнде он подарит ей не только овечку, но и теленка, и еще маленькую-маленькую серебряную ложечку, а на своем гончарном круге сделает для нее красивые кружки и другую посуду, так что она сможет устроить себе игрушечный домик не хуже, чем у пасторских дочек. Уже сейчас дедушка вырезал ей, Биргитте и Рикке множество маленьких деревянных ложечек, досочек для разделывания теста и катков, чтобы катать белье, — он был мастер на такие поделки и вырезал их, когда они по вечерам вместе сидели возле поленниц. Но у Элисабет его даров было больше, чем у сестер.
Маленький Кристен без конца куксился, хотя болен он не был. Наверное, молоко Йоханне ему уже не годилось, ведь она перед ним выкормила Рикке. Дортея все чаще подумывала о том, чтобы поручить Элисабет своей матери. Ее собственное будущее было неясно — она до сих пор не получила уведомления о размерах пенсиона, который ей должны были назначить. И хотя большинство их с Йоргеном старых друзей в столице писали ей ободряющие письма и заверяли, что у нее есть хорошие перспективы обеспечить себе пусть скромный, зато надежный доход, открыв школу для мальчиков, все это было слишком неопределенно. Дортея не сомневалась, что Элисабет в Люнде будет чувствовать себя, как жемчужина, оправленная в золото.
Однажды Вильхельм принес Дортее с почты большое письмо. Оно удивило и обрадовало Дортею, потому что отправителем был Лауридц Винтер. Она не рассчитывала так быстро получить ответ на свое письмо, в котором сообщила ему о постигшей Теструпа судьбе. Дортея с волнением сломала печать.
Пасторская усадьба Рандруп,
28 июня 1793
С глубоким горем и болью узнал я из письма, полученного моей женой от ее кузины из Христиании, какой страшный удар нанесла Вам судьба: нашего Теструпа нет больше в живых! Уже три месяца миновало с того рокового вечера, когда он покинул Вас и свой дом, и только нынче это известие дошло до нашего тихого уголка Дании. Дорогая Дортея, если бы я умел рассказать Вам о скорби и сочувствии, которые я испытываю, думая о Вашей сердечной боли, Вашем страхе, Вашей утрате и Вашем одиночестве! Вы, безусловно, понимаете, что я от всего сердца разделяю с Вами боль Вашей утраты. Гибель Теструпа и для меня означает потерю друга, лучшего из всех, какие у меня были, единственного друга моей молодости. Вы знаете, что нас связывали теснейшие узы родства и дружбы — с раннего детства я был горячо привязан к моему кузену Йоргену. Да, с далеких дней детства, проведенного в нашем родном городе, храню я дорогие сердцу, а теперь святые для меня воспоминания о моем друге Йоргене. Собственно, только они и сохранились у меня в памяти о жизни в Трондхейме, где мы с Йоргеном вместе коротали дивные летние вечера, пока мой отец отправлял вечернюю службу в соборе. Мы переживали счастливейшие минуты, играя в разрушенной части церкви. Солнечные лучи рождали причудливые тени в свежей зелени травы, покрывавшей почву между рухнувшими каменными колоннами. Мы, маленькие мальчики, собирали малину, что росла среди руин, и бегали, играя в «салочки», среди почтенных остатков старой церковной стены. С каким непередаваемым волнением ждал я приезда моего кузена, когда матушка сообщила мне, что дядя Теструп решил, чтобы его сын Йорген учился в школе в Трондхейме. Как счастливы были мы, два молодых студента, живя вместе в Копенгагене, как замирало мое сердце от радости, когда я вернулся в Норвегию, чтобы стать капелланом при Вашем первом муже, потому что снова мог жить поблизости от моего дорогого кузена.
Простите мне, бесценная Дортея, что перед лицом Вашего горя я углубляюсь в свои воспоминания о Йоргене, но ведь мы с Вами оба так любили его! Я не исключаю, что Вы лучше поймете эгоистические причины, заставившие меня оживить воспоминания о нашей с ним жизни в детстве и юности, когда я изложу Вам свое предложение относительно будущего Ваших старших сыновей.
Как Вы помните, у нас с Йоргеном был уговор, что ваши сыновья, Вильхельм Адольф и Клаус Хартвиг, будут жить у нас в доме и завершат свое образование в школе Метрополитан, и мы с Кристенсе были бы счастливы осуществить этот план. Однако обстоятельства изменились таким образом, что я служу сейчас в отдаленном приходе Северной Ютландии. Тем не менее, дорогая Дортея, это не означает, что я собираюсь нарушить уговор, заключенный между Теструпом и мной. Короче говоря, я молю Вас, чтобы Вы прислали Ваших мальчиков к нам в Рандруп. Мы с женой примем их с распростертыми объятиями; имея в своем распоряжении много свободного времени (к приходу Рандруп относится еще только церковь в Глииме) и обладая многолетним опытом школьного учителя, я могу обещать Вам, что дам Вашим сыновьям такие же полные и обстоятельные знания, какие они получили бы в школе Метрополитан. Должен сказать, что место здесь несколько уединенное, однако мы общаемся и с семьями соседних пасторов и с очень милой семьей, живущей в Равнсбьёрге, единственном поместье в нашем приходе. Владелец его, советник юстиции Вернер, мой дальний родственник, его бабушка по материнской линии была урожденной Винтер, сестрой моего деда. Вообще-то я не считаю таким уж большим злом, если молодые люди проведут последние годы перед выпускными экзаменами в сельской тишине и не будут подвержены многим отвлекающим внимание впечатлениям. В наших местах превосходная охота, а я полагаю, что сыновья моего друга Йоргена унаследовали от своего отца как его склонность к удовольствиям охоты, так и его умение обращаться с собаками и охотничьими ружьями.
Словом: что делаешь, делай скорее. Я позволяю себе повторить эти слова Господа и Спасителя нашего, хотя и в ином, более прозаическом смысле. Самое лучшее, если бы Ваши сыновья еще до конца лета могли прибыть сюда и начать свои занятия. И наконец, я могу предложить им возможность приехать сюда наиболее легким и дешевым путем. Вам, должно быть, известно, что часть моих прихожан старается увеличить свои скромные доходы, получаемые от возделывания в общем-то неплодородных земель, за счет производства знаменитых горшков из черной глины, которые, после откорма бычков, разумеется, составляют наиболее значительную часть товаров, вывозимых из Северной Ютландии. К счастью, обстоятельства сложились так, что сын владельца самого крупного у нас хозяйства Сейера Андерсена Квистгорда отправляется на этих днях в Норвегию с партией ютландских горшков, которые он каждый год отвозит в Христианию, откуда они расходятся по ближайшим окрестностям. Если бы Ваши сыновья могли прибыть в Христианию к началу августа, шкипер галеаса «Элсе Мария» из Мариагера Андерс Квистгорд взял бы их с собой. Он обещал мне, что будет ждать приезда мальчиков до 15 августа и станет справляться о них у фру Бисгорд, где, я полагаю, они смогли бы остановиться, пока шкипер Квистгорд будет готовиться к отплытию. Квистгорд доставит их в Мариагер, откуда они на почтовых доедут до Виборга, а там уже им будет нетрудно добраться до Рандрупа. Если же погода заставит Квистгорда зайти в другой порт, что в это время года маловероятно, он обещал мне позаботиться о мальчиках и помочь им переправиться в Рандруп. Любезный Квистгорд готов взять с них за проезд весьма умеренную плату — всего восемь спесидалеров, но едой в дорогу они должны обеспечить себя сами. Если Вы можете дать им с собой двадцать спесидалеров, этого будет более чем достаточно, чтобы покрыть все непредвиденные расходы по их путешествию сюда.
А теперь, бесценная Дортея, от всего сердца желаю Вам всего самого доброго. Да пошлет Вам Господь силу и утешит Вас в Вашем тяжелом горе. Пусть Он, Отец всех сирот, защитит Ваших детей, пошлет им свое благословение и одарит радостью Ваших с Йоргеном подрастающих потомков. Об этом молит от всего сердца вечно преданный Вам Ваш друг
P. S. Кристенсе присоединяет свои приветствия и теплые пожелания к моим. Она тоже будет рада принять Вильхельма и Клауса в нашем тихом доме. Наша маленькая Мине жаждет поскорей познакомиться с двумя норвежскими мальчиками и посылает тете Дортее свои приветы и поцелуй!
Дортея невольно прижала письмо Винтера к груди, слезы радости навернулись ей на глаза. Вот оно — решение вопроса, который больше всего мучил и тревожил ее, — ближайшее будущее ее старших сыновей…
Они были уже не дети, хотя еще зимой она считала их детьми. Но и взрослыми, каковыми они сами себя считали, их тоже нельзя было назвать. Они находились в том опасном возрасте, когда юноши особенно нуждаются в руководстве сильной мужской руки. Воистину, это был добрый перст Провидения! Если ближайшие два года они будут находиться под надежной опекой Винтера — этого благородного и разумного человека, опытного наставника и, главное, преданного друга их отца, — тогда потом, когда они уже станут студентами, все образуется само собой. К тому времени она постарается скопить денег, — может быть, неплохие деньги принесет ей аукцион. И она будет работать, будет бережливой и экономной. Имея определенную цель, ей будет легче справляться со всеми трудностями. Став студентами, ее сыновья смогут и сами зарабатывать немного себе на жизнь — найдут место домашнего учителя или станут давать уроки. Ах, может, тогда Вильхельм, вопреки всему, получит возможность следовать своему влечению — займется изучением естественной истории и, может быть, станет доктором. А у Клауса будет время понять, как наилучшим образом применить свои способности, о которых говорил капитан Колд…
Даже самой себе Дортея не смела признаться, как тяжело на нее подействовала эта история в Люнде. Поведение Клауса было отвратительно. И братья с тех пор перестали быть добрыми друзьями. Иногда она говорила себе, что на самом деле это не больше чем ребячество и главным в этой истории было желание Клауса показать себя взрослым. Да и другие пугавшие ее мелочи, тоже всего лишь пустяки, и тем не менее она все принимала близко к сердцу…
Вот, например, недавно они явились домой остриженные, они даже не спросили у нее разрешения на это, да и вообще ни словом не обмолвились наперед о своих намерениях. Просто предстали перед ней, когда дело было уже сделано. Это учитель школы на стекольном заводе решил пополнить свой доход, выступив в роли цирюльника для рабочих, — в молодости он служил в Копенгагене лакеем. Вильхельм зашел к нему с поручением от Томмесена, и вдруг ему захотелось избавиться от своей косицы, которую ему надоело заплетать по утрам. По дороге домой он встретил Клауса, рассказал ему о своем поступке, и Клаус тут же бросился к учителю с той же просьбой. Теперь оба брата были похожи на санкюлотов…
Нельзя отрицать, новая прическа была Клаусу к лицу — у него были красивые, волнистые волосы. Но бедный Вильхельм выглядел значительно хуже — с его неподатливой рыжей шевелюрой не было никакого сладу. Волосы еще больше, чем раньше, вились у него вокруг лба точно огненное пламя. Дортея отдала ему целую баночку своей помады для волос, но после нее волосы Вильхельма сделались темными и прилизанными, а воротник рубашки засалился.
Теструп не выносил новой моды на короткие волосы — ему эта прическа казалась небрежной. Однажды Дортея, не удержавшись, посмеялась над ним, но он с раздражением ответил, что у него нет времени каждый день заниматься своей прической, а коли понадобится, ему ничего не стоит сделать себе безупречную прическу настоящего барина. И это была правда — он всегда выглядел нарядным и элегантным, когда бывал в ударе…
Все это были пустяки. Однако они постепенно накапливались, и Дортея жила в вечной тревоге: у нее слишком мало власти над сыновьями, она не может направлять, как должно, их жизнь; ее попытки привели бы только к тому, что их терпение лопнуло бы и они, не дай Бог, перестали бы быть с ней откровенны.
Ни Вильхельм, ни Клаус никак не реагировали, когда она сообщила им о приглашении дяди Винтера. Ни один из них как будто даже не обрадовался ему, скрыв свои чувства за сочувственным выражением лица: не слишком ли тяжело для матушки при нынешних обстоятельствах позволить им обоим продолжать учение?
Дортея серьезно ответила сыновьям, что именно при нынешних обстоятельствах она не в силах обеспечить им такую основу для их дальнейшего образования, какую они смогут получить там.
— Матушка… вы имеете в виду, что один из нас должен учиться, чтобы потом стать пастором? — испуганно спросил Вильхельм, он говорил за них обоих.
Нет, у нее не было такого намерения, если никто из них не чувствовал в себе призвания. Мало-помалу, рассказывая о возможностях, какие откроются перед ними, Дортее удалось настроить сыновей более положительно к их предстоящей поездке в Данию.
Вечером, зайдя по делам на кухню, она была поражена, услыхав там раскаты смеха, — на кухне ужинали работники. Она открыла двери и увидела своих сыновей, маршировавших по кухне с котлами на головах, изображавшими шлемы. Клаус нахлобучил себе на голову котел для супа, отверстие у котла было такое узкое, что он держался только на макушке. Вильхельм воспользовался глубокой сковородой — сковорода плоско лежала у него на голове, и сбоку кокетливо торчала ручка. Увидев мать, они смутились до слез…
Слава Богу, что иногда они еще чувствуют себя детьми!
Аукцион был назначен на третье августа и последующие дни. Поэтому Дортея не могла сама поехать с сыновьями в Христианию, дабы поговорить с датским шкипером и своими глазами увидеть его галеас. Ей пришлось согласиться на то, что она немного проводит их и простится с ними на первой же станции, где они будут менять лошадей.
Хоген Люнде уехал домой, но забрал с собой только Фейерфакса, Элисабет осталась дома. Дортея была не в силах смириться с тем, что ее выводок уменьшится сразу на трех птенцов. Она решила, что все младшие дети должны остаться с ней, ей служило утешением сознание, что ее старшие сыновья пока устроены.
Всю зиму она шила и вязала одежду для их поездки в Данию, так что теперь у нее было готово достаточно белья и чулок, их должно было хватить даже на вырост. Гардероб мальчиков обновлялся также перед поездкой на свадьбу, и теперь им не требовалось ничего, кроме солидных теплых плащей. Для этого прекрасно подошла плотная шерстяная ткань, подаренная Дортее матерью. Все это пришлось как нельзя кстати — у Дортеи было мало времени, чтобы заниматься экипировкой своих сыновей.
В доме появился Миккель-портной, он поселился в комнате мальчиков, сама Дортея тоже шила днем и ночью. Она благословляла эту спешку, заставлявшую ее думать только о том, чем были заняты ее руки; она засиживалась допоздна и, когда наконец позволяла себе лечь и закрыть утомленные глаза, забывалась тяжелым сном без сновидений, едва ее голова касалась подушки…
За письмом Винтера пришло дружеское письмо от Кристенсе. Слава Богу! Как сказала мать Дортеи об Алет: достаточно попасть в супружескую постель… Наверное, Кристенсе стала более степенной и разумной, когда у нее появились обязанности супруги и матери…
День накануне отъезда мальчиков выдался серый и холодный. В такие дни на исходе лета всегда чувствуется, что год близится к концу: темно-зеленая листва леса, окружавшего покосы с темными стогами сена, свидетельствовала, что Мокрая Марит оправдывает свое имя, за ней следовали Иаков Мокрая Шляпа и дождь на Олсок…[37]
Со стесненным сердцем Дортея наблюдала за сценой прощания перед тем, как Вильхельм и Клаус сели в коляску. Сестры с криком цеплялись за братьев, Бертель, бледный от душевного волнения, стоял рядом с коляской, служанки плакали, Ларе и другие работники с серьезными лицами пожимали мальчикам руки и желали удачи. Ничего удивительного, что Клаус и Вильхельм побледнели и расстроились, окидывая в последний раз взглядом родные лица и знакомые постройки, окружавшие уютный, заросший травой двор.
Когда коляска уже собиралась тронуться, с одного из больших ясеней перед домом послышался хохочущий голос сороки. Все невольно вздрогнули от этого неожиданного троекратного трескучего крика, а бедный Бертель весь сжался.
Коляска ехала между зданиями стекольного завода. Отовсюду выходили рабочие, мужчины и парни, они махали руками и кричали отъезжающим слова прощания. Ханс Вагнер, в кожаном жилете и в рубахе с засученными рукавами, размахивал красными обожженными руками и громко восклицал:
— Grüss Gott![38]
Потом коляска выехала на старый деревянный мост, и колеса глухо застучали по истертым доскам. Мальчики оглянулись через плечо.
— Сюда мы, наверное, уже никогда не вернемся, — тихо сказал Клаус.
— Кто знает? Известно только, что и мы все тоже скоро покинем это место, дорогой Клаус. Вы только немного опередили нас.
— В том-то и дело, матушка! Если б мы знали, что наш дом по-прежнему в Бруволде, нам было бы не так…
— Я понимаю. Но ничего не поделаешь, мое дитя. — Дортея нежно погладила его руку. — Давай мужественно встретим наше будущее…
Клаус неловко схватил руку Дортеи и с чувством сжал ее.
Они почти не разговаривали в дороге. Сердце Дортеи было переполнено тем, что ей хотелось сказать своим сыновьям, но она не смела заговорить. Если бы она не справилась со своим волнением и обнаружила его перед детьми, это произвело бы на них тягостное впечатление и уж наверное не прибавило им мужества. В их возрасте было естественно воспринимать предстоящее путешествие, как удивительное приключение, и чем раньше они это почувствуют, тем будет лучше для них.
Но об одном она все-таки должна была поговорить с ними.
Дортея отложила разговор на последнюю минуту, на утро перед их отъездом из Рохолта, той дорожной станции, где они собирались переночевать.
Она сидела с сыновьями на скамье под большим вязом и смотрела на суетливую жизнь, открывшуюся их глазам. Внимание мальчиков привлекли двое молодых людей, ехавших в английском охотничьем экипаже на высоких колесах, каждого из них сопровождал слуга верхом на лошади. Чуть поодаль перед каретным сараем несколько человек запрягали четверку лошадей в большую дорожную карету, в коей многочисленное пасторское семейство совершало переезд из прихода в Хедемарке в Лаурвиг… Накануне вечером Дортея немного побеседовала с пасторшей и ее старшими детьми. Наконец Ханс и один из работников станции принесли сундук Клауса, сундук Вильхельма уже стоял в коляске, на которой они должны были ехать дальше, в Христианию.
— Ну вот, скоро и наша очередь отправляться в путь. — Лицо Вильхельма, усыпанное веснушками, побледнело при этих словах. — Вы, маменька, рано вернетесь сегодня домой, ведь экипаж будет легкий — только вы с Хансом, ни нас, ни багажа…
— Надеюсь. Мне не хотелось бы надолго оставлять малышей одних… Там поблизости ходит столько незнакомых людей. Йоханне одной не уберечь их от всяких сплетен, к тому же боюсь, что она будет слишком долго гулять с Кристеном в такую сырую погоду…
— Маменька, — смущенно начал Клаус. — Я знаю… вы много раз… были недовольны мной… этим летом. И у вас были для этого основания. Поэтому… Словом, прежде чем мы расстанемся, я хочу попросить у вас прощения за все…
— Благослови тебя Бог, мой мальчик, я давно все простила тебе, ведь я знаю, что в глубине души ты всегда остаешься нашим смелым и добрым Клаусом. Но ты очень порадовал меня своими словами…
И тем не менее есть одна вещь, о которой я хотела бы поговорить с вами до того, как мы простимся друг с другом. — Дортея помолчала. — Я заметила, что в последнее время вы, братья, как будто таите обиду друг на друга. Вернее, после свадьбы Уле вы как будто стали врагами.
Об этом я и хотела поговорить с вами. Вы не должны допускать, чтобы какое-то недоразумение пустило корни в ваших сердцах. Любимые мои, не позволяйте случайной ссоре или сказанному в запальчивости слову испортить добрые братские отношения, какие были между вами с самого младенчества. Вы еще такие юные и не понимаете, как легко людям ранить друг друга. Даже вам, связанным узами крови… К сожалению, даже братья и сестры, даже дети и родители, даже любящие друзья могут необдуманно или сгоряча, часто не желая того, причинить друг другу боль. И тем не менее кровные, родственные узы остаются самыми священными, самыми сильными из всех, что связывают людей в этом несовершенном мире…
А вам двоим следует помогать и поддерживать друг друга больше, чем кому бы то ни было. На кого же вам и полагаться, как не друг на друга?.. Мой дорогой Вильхельм, мой дорогой Клаус, вы остались только вдвоем в этом мире, у вас почти никого нет, кроме меня, а я, к несчастью, так мало могу сделать для вас. Если, Бог даст, все постепенно наладится, нам всем станет легче, и я смогу быть для вас прибежищем и опорой, но пока мы так мало знаем о том, что нас ждет…
Дортея замолчала, волнение душило ее. Клаус положил голову ей на плечо и плакал, не таясь, Вильхельм, прямой и бледный, схватил руку Дортеи и судорожно сжал ее.
— Мои бесценные дети… пожалуйста, всегда будьте друзьями, держитесь друг друга!
— Прости меня, Вилли! — всхлипнул Клаус, уткнувшись лицом в рукав матери. — Я не хотел этого… Ты ведь знаешь, я уже говорил тебе…
Вильхельм кивнул:
— Я помню. А я выказал злость, упрямство и неуступчивость. Ради Бога, пожалуйста, не сердись на меня за это…
Дортея обняла и горячо целовала их. Пришел час расставания, она должна отпустить сыновей — их возок уже был запряжен и ждал в отдалении, и старый Ханс хотел в последний раз пожелать своим молодым друзьям доброй поездки. Сердце Дортеи разрывалось, но нет худа без добра: ее сыновья уезжали, примирившись друг с другом и ласково простившись с нею.
Она махала им носовым платком, пока возок не скрылся из глаз. Потом опустила вуаль на свое заплаканное лицо и вернулась на двор станции, где Ханс уже ждал ее возле их готовой в путь коляски. За день погода прояснилась. И когда Дортея подъехала к своему дому, летний вечер был тих и прекрасен. В глубине небесного свода еще плавали последние пушистые облака, закат окрасил их края золотом и покрыл красновато-коричневыми тенями. На этот раз дождь как будто передумал. Дортея видела в этом выгоду для себя: на аукцион придет больше народу, а если он происходит на открытом воздухе, люди обычно дают более высокие цены…
Когда она проезжала мимо трактира Элсе Драгун, там еще было много народа и царила суматоха — верно, Элсе рассчитывала неплохо заработать в те дни, когда в Бруволде будет аукцион. Этот трактир, лежавший, словно анклав, на территории стекольного завода, всегда был бельмом в глазу Теструпа. Но зато завтра приехавшие на аукцион люди смогут купить водки и пива к привезенной с собой еде.
Кухарка Рагнхильд, Гунхильд и Йоханне выбежали встречать Дортею, когда ее коляска въехала в ворота Бруволда и остановилась перед домом. Они хотели узнать, как уехали мальчики…
Дортея поднялась в детскую, чтобы взглянуть на малышей. Рикке сладко спала, а маленький Кристен проснулся в няниной кровати, с трудом сел и протянул к ней ручки, гукая от радости, что снова видит ее, и забавно выговаривая: ма… ма… ма…
Дортея взяла его на руки — малыш был мокрый — и прижала к себе. Чепчик он сдернул, рыжие пушистые волосики вспотели и курчавились — он обещал быть таким же рыжим, как Вильхельм…
— А где остальные дети, Йоханне, где старшие?.. — Отныне старшими будут называть Бертеля, Биргитте и Элисабет…
Йоханне сказала, что дети у Шарлахов. Финхен Вагнер приходила после обеда за вещами, которые мадам Дортея оставляла на память ей и ее матери. И дети пошли с нею. Она сейчас приведет их домой…
— Не надо, я сама схожу за ними… Ложись спать, милая Йоханне, у вас был трудный день. Ложитесь все трое, я сама уложу девочек… Только попроси Гунхильд накрыть нам стол в спальне. Я поем вместе с детьми. А Рагнхильд пусть приготовит нам чего-нибудь вкусненького — сухарики и сыр с тмином. Сливки для детей…
На севере и на западе небо было прозрачно-зеленоватое, последние облака теперь почернели, а на востоке оно было темно-синее, и в вышине сквозь темноту уже пробивались осенние звезды. В пшенице кричал еще не улетевший коростель.
Пшеница высоко поднималась по обе стороны дороги; закутав голову и плечи шалью, Дортея торопливо спускалась к реке, вода излучины отражала блеклое небо. Она вспомнила тот зимний вечер, когда бежала здесь в буран при мертвенном свете луны, чтобы найти совет или утешение у старого немца. Казалось, с тех пор прошла уже вечность… Как хорошо, что люди не знают своего будущего, — если б она понимала, что уготовила ей судьба, она не нашла бы успокоения в словах Шарлаха, которые он сказал ей в ту злосчастную ночь…
Длинные дома для рабочих летом выглядели совершенно иначе. На фоне красных стен, казавшихся в сумерках бархатными, высился просвирник, усыпанный бледными цветами, и над закрытым крыльцом вились тяжелые стебли хмеля.
— Herein![39] — крикнули ей, когда она постучала в дверь Шарлахов. Но в кухне был только мастер Вагнер, он сидел на краю очага — при свете догорающих углей и одной сальной свечи Вагнер чистил свое ружье, тихо и мелодично насвистывая какую-то трогательную мелодию, одну из тех, что эти немцы знали во множестве.
Все в саду, сообщил он в ответ на вопрос Дортеи. И показал на маленькую дверцу за очагом — мадам Теструп может пройти здесь.
Узкое крылечко вело на узкую тропинку, обсаженную растениями со светлыми цветами, она разрезала пригорок Шарлаха и сбегала к беседке на берегу реки. Сильно и приятно пахло пряными травами на овощных грядках — укропом, сельдереем, луком-пореем. Пышная зелень картофеля пестрела гроздьями бледных звездообразных цветов. Летучие мыши проложили свои маршруты во влажном вечернем воздухе, и из беседки в самом низу сада к Дортее поднимался одуряющий аромат каприфиоля — «das Blumlein Je-länger-je-lieber»[40], как говорила матушка Шарлах.
На столе в увитой зеленью беседке горела свеча — она стояла в штормовом фонаре, вокруг которого роились ночные бабочки, шурша о стекло темными крылышками. Фонарь освещал лицо старика — перед ним лежала раскрытая книга, которую он читал вслух, Дортея поняла, что это немецкий молитвенник. На скамьях вокруг стола стояли на коленях не только матушка Шарлах и Готлиб, их младший сын, Финхен Вагнер с малышом на руках, но и трое ее собственных детей.
Наконец Шарлах закрыл книгу, положил на нее сложенные руки и наклонил голову. Низким голосом он начал читать молитву, а коленопреклоненное общество иногда вставляло несколько слов.
— Die ewige Ruhe gieb Ihnen, о Herr, und das ewige Licht euchte Ihnen!
— Dich ziemt Lobgesang auf Sion, о Herr, — вторили ему матушка Шарлах и Финхен, — und dir soli man Gelübde zahlen in Jerusalem, erhöre mein Gebet; zu dir soli ja alles Fleisch kommen!
— Den Seelen deiner Diener und Dienerinnen möge, о Herr, das Gebet der Flehenden nützen, so dass du sie von alle Sünden reinigest und deiner Erlösung teilhaftig machest. Der du lebst und regierst mit Gott dem Vater in Einigkeit das heiligen Geistes von Ewigkeit zu Ewigkeit.
— Sie mogen ruhen im Frieden. Amen[41].
Дортея остановилась в нерешительности. Эта тихая домашняя молитва в обвитой листьями беседке была так патриархально прекрасна, что невольно захватила ее, но вместе с тем ей было неприятно оттого, что Шарлахи позволили ее детям принять участие в молитве, относящейся к чужой для них религии.
Шарлах продолжал уже по-норвежски:
— Господи Всемогущий, молим Тебя, чтобы Ты сжалился над душой слуги своего Йоргена Теструпа, очистил ее от всего греховного и милостиво даровал ему Свое прощение, дабы он мог обрести небесное блаженство! Пошли ему вечный покой, Господи…
— И пусть светит ему вечный свет! — послышался звонкий голосок Бертеля. — Да почиет он с миром. Аминь.
Дортея быстро вступила в беседку.
— Добрый вечер, — приветствовала она всех, не в силах скрыть раздражение, звучавшее в ее голосе.
Все встали. Биргитте и Элисабет сперва смутились, словно их застали за чем-то предосудительным, но потом с радостным криком бросились к матери и обхватили ее за талию:
— Маменька!.. Маменька вернулась!
Бертель же нерешительно смотрел на нее и словно подался поближе к смуглой матушке Шарлах.
Дортея обменялась обычными приветствиями со стеклодувом и его семьей и передала им поклон от мальчиков. Шарлах задул свечу, спрятал в карман свой молитвенник и вывел всех на проселочную дорогу. Перед дверью Шарлахов все без лишних слов пожелали друг другу покойной ночи — обоюдное смущение было явным.
Дети молчали, поднимаясь по склону рядом с матерью. Наконец Дортея взяла себя в руки, она еще раз передала малышам поклон от Вильхельма и Клауса, рассказала об их поездке и припомнила некоторые мелкие подробности, чтобы позабавить детей. Например, о пасторе из Хедемарка, который ехал в дорожной карете с четверкой лошадей, потому что у него было очень много детей — вдвое больше, чем вас. Не правда ли, весело иметь столько сестер и братьев?..
— Но если они такие же маленькие, как Кристен, ничего веселого в этом нет, — рассудительно заметила Элисабет.
— Как ты можешь так говорить, дорогая, разве тебе не весело, когда ты играешь с нашим симпатичным крошкой, поешь ему песенки, забавляешь его и заставляешь смеяться?
— Я-то могу играть с Кристеном и смешить его. Но он не может играть со мной, — ответила Элисабет.
Биргитте и Элисабет пришли в неописуемый восторг при виде аппетитного ужина, накрытого для них в материнской спальне. Не так уж часто им случалось ужинать вместе со взрослыми — обычно их ужин состоял из миски овсяной каши или хлеба с молоком, и ели они на кухне. А здесь были сдобные сухарики, мягкий сыр с тмином, и еще Рагнхильд подала несколько кусков соленого вымени — лакомство, обычно предназначенное только для взрослых.
Но Бертель держался тихо. Теперь его кровать перенесли сверху сюда. Комната мальчиков стояла пустая, там уже никогда не будет спать никто из братьев.
Дортея тоже все еще ощущала сильное смятение, хотя она болтала и шутила с девочками. Спальня выглядела чужой и убогой без большой кровати с пологом. Ее заменила обычная деревянная кровать, раньше стоявшая в комнате учителя Даббелстеена. По мнению Биргитте, привыкшей к родительской кровати с пологом, свисавшим до самого пола, кровать учителя выглядела голой. Это было весьма точное определение для непритязательного спального сооружения на четырех тонких ножках. Дортея до сих пор не привыкла, что ее постель не скрыта пологом, — она плохо спала по ночам.
Для маленьких девочек, которым позволили раздеться в спальне, да еще с помощью матери, праздник продолжался. Они делали все возможное, чтобы продлить его, но в конце концов Дортея уложила дочерей в детской и заботливо подоткнула вокруг перинку.
Когда она вернулась в свою комнату, Бертель лежал, отвернувшись к стене. Ее снова поразило, какой убогой стала эта комната, — свечи на столе отражались в окнах, которые темнота словно вдавила в комнату. Летом Дортея обычно не закрывала ставни — ей нравилось, просыпаясь, видеть перемены, происходившие с ночным небом, с погодой. Но теперь у нее возникла настоятельная потребность отгородиться от ночи. Не успела она открыть первое окно, чтобы дотянуться до ставни, как испуганно отпрянула назад — под окном стояла темная фигура…
— Это всего лишь я, мадам Теструп.
— Боже мой, Шарлах, что вы так поздно делаете здесь в саду?..
— Я стоял и думал, можно ли постучаться к вам… Не сочтите за дерзость с моей стороны, я хотел бы на минутку зайти к вам, мне надо с вами поговорить.
— Уже поздно, но… — Дортея помолчала. — Кажется, я знаю, о чем вы хотите поговорить со мной… Сейчас я открою вам дверь. — Лучше объясниться сразу. Если уж Шарлах сам решил поговорить об этом, она без обиняков выскажет ему свое мнение…
Дортея провела Шарлаха в спальню. Он остался стоять в темноте у двери, прижимая к груди шапку. Сама она села в кресло у стола:
— Заходите, пожалуйста, господин Шарлах, и садитесь, если вы хотите поговорить со мной…
— Спасибо, мадам Теструп. — Старик опустился на табурет напротив нее. — Я понимаю, вы были оскорблены тем, что мы с матушкой позволили вашим детям присутствовать сегодня при нашей вечерней молитве…
— Оскорблена?.. Что ж, можно сказать и так. Вы знаете, Шарлах, религия, которую исповедуете вы с вашей женой, отличается от нашей…
— Все-таки она не совсем чужая…
— Да-да, просто другая конфессия.
— Я с этим не спорю. Однако мы иногда ходим в вашу церковь, мадам Теструп, потому что другой церкви здесь нет. Детей Финхен крестил ваш пастор Муус…
— Я знаю, что вы иногда ходите в нашу церковь, и Вагнеры тоже. Но ведь матушка Шарлах туда не ходит…
— Да, не ходит. Она плохо понимает по-норвежски.
— Разве что по этой причине.
— Да, мадам Теструп. Вот я и подумал, что раз уж мы молимся Господу в вашей церкви, не случится ничего дурного, если ваши дети прочтут вечернюю молитву вместе с нами.
Дортея задумалась:
— Да, Шарлах, говорят же, что каждый блажен в своей вере. И у меня нет желания лишать вас вашей веры. Но вы достаточно хорошо меня знаете, чтобы понимать, как глубоко мне противны всякие… фантазии. В том числе и религиозные. И мне бы ни в коем случае не хотелось, чтобы их внушали моим детям.
— Фантазии… — задумчиво повторил Шарлах.
— Ведь я слышала, когда подошла к беседке, что вы молились за умерших…
— Мы всегда кончаем вечернюю молитву молитвой за все несчастные души, мадам Теструп.
— Только что вы сказали, что позволили моим детям присутствовать при вашей вечерней молитве. Однако это не совсем так, любезный Шарлах… это была не просто вечерняя молитва. Я своими ушами слышала, как вы отдельно молились за душу моего мужа… и Бертель молился вместе с вами. Он явно не первый раз принимает участие в вашей молитве за его отца. Это так, Шарлах?
Глаза Шарлаха странно поблескивали из-под нависших седых бровей.
— Это так, Шарлах?
— Так, — тихо сказал он. — Первый раз это получилось случайно — Бертель услыхал, как мы с матушкой молились за душу управляющего. Он спросил, что мы говорили, я повторил ему это по-норвежски, и он захотел молиться с нами. Я не смог отказать ему в этом, мадам Теструп, у меня просто не хватило сердца. Так тяжело думать о несчастной душе, которую никто не вспоминает в молитвах… И если его родное дитя…
— Как вы можете говорить, Шарлах, что никто не вспоминает управляющего!.. И что Теструп, как вы выражаетесь, — несчастная душа, которая нуждается, чтобы за нее молились! Почему вы так считаете? Потому что он с точки зрения вашей веры был еретик? — саркастически спросила она.
— Ach du lieber Gott[42], мадам Теструп, все мы несчастные души. Достаточно вспомнить, — он протянул руку, не спуская с Дортеи темных, непостижимо печальных глаз, — что в один прекрасный день мы лишимся своей земной оболочки и нагие, как иголка, предстанем такими, каковы мы есть, перед лицом вечного Совершенства!..
Дортея молчала. Потом постаралась стряхнуть с себя тяжелое впечатление:
— Вечное Совершенство… Это так. Но мы, смертные, не можем равняться с Ним, да Небеса и не требуют от нас этого.
— Однако Господь наш Иисус Христос говорит, что мы должны быть совершенны, как совершенен Отец наш Небесный. Мне часто было страшно даже думать об этом. Но Господь многого требует от нас…
— Да-а. Я где-то читала нечто подобное… Вот уж не думала, что вы, паписты, так хорошо знаете Библию…
Шарлах улыбнулся:
— К сожалению, нет, у меня никогда не было своей Библии. Приходилось довольствоваться теми отрывками, которые были в моем старом Гоффине[43]. В нем приводились и библейские тексты и тексты из Евангелия на каждое воскресенье и на каждый праздник…
— Не думаю, чтобы в них говорилось, что надо молиться за умерших… Это придумали уже люди…
— Есть, есть, мадам, в книге Маккавейской сказано, что молиться за мертвых — это святая и благочестивая мысль. Мы, католики, читаем этот текст на день Поминовения. Может, это и придумали люди, как вы говорите, в те времена, когда Иуда Маккавей молился за своих павших и приносил за них жертвы. Однако Господь признал его заботу о мертвых, раз в Священном Писании черным по белому написано, что молиться за них — это святая и благочестивая мысль.
Дортея с жаром покачала головой:
— Нет-нет, это как раз то, что я называю фантазиями. И если Иисус действительно сказал, что мы должны быть совершенны, это было лишь преувеличение, дабы побудить нас еще ревностнее следовать высоким и полезным принципам, кои Он оставил нам в Своем учении. Мы должны проявлять надлежащее почтение к Отцу доброты и человечности и, по возможности, служить ближнему своему — если мы будем этому следовать, думаю, нам не придется опасаться за свое вечное блаженство…
Я знаю, любезный Шарлах, вы не станете отрицать, что управляющий был добрый и сердечный человек, что он всегда старался воздать каждому по заслугам его и быть полезным своим ближним. Но ежели вы и впрямь полагаете, что душа Теструпа в это мгновение не имеет защиты и пристанища и вы с моими детьми вынуждены молить Господа смилостивиться и допустить его душу в Царство Небесное и даровать ей вечный покой… О нет, Шарлах, как вы мне это объясните?.. Ведь тогда получается, что ни один человек не может умереть спокойно…
— Дорогая мадам Теструп, но мы же молимся в том числе и за то, чтобы Он очистил нас от всех грехов и позволил нам причаститься к Его искуплению.
Дортея невольно вздрогнула. Очищение от грехов, искупление, кровь агнца — о да, об этом всегда проповедовал ее отчим. И однако сам он, вопреки своим неоспоримым достоинствам, был алчный, прожорливый и тщеславный человек. Тогда как Бисгорд, вообще не признававший мистицизма христианской религии, с кротким смирением почитал возвышенное величие Господа и искренно восхищался Иисусом Христом, установившим прекраснейшие и высочайшие моральные правила, по которым жил и он сам. И хотя она испытывала отвращение к Бисгорду, будучи его женой, хотя потратила на него свою молодость, когда он заболел и превратился в требовательного старика, она всегда понимала, что Бисгорд — благородный и творящий добро человек, истинный друг людей, и его урокам, таким важным для воспитания души и сердца, продолжала следовать до сих пор…
— Ах, Шарлах, Шарлах, все это фанатизм и нездоровая экзальтация. Темное суеверие, ведущее лишь к тому, чтобы помешать высокому и ясному свету религии проникнуть в наш разум и облагородить его…
— Любезнейшая мадам Теструп! — Шарлах грустно улыбнулся. — Вы обладаете добрым и умным сердцем, это бесспорно, таким же был и управляющий Теструп, Царство ему Небесное. Но, мадам, этого недостаточно, чтобы религия просветила наш разум. Хорошо иметь разум и пользоваться им, однако он лишь частица нашего духа, так же и день — хорош и благословен, но он всего лишь часть суток…
— Но та часть суток, Шарлах, которая дана нам для полезной деятельности. Тьма — зла и отвратительна, поэтому люди часто называют силами тьмы всякое мерзкое шарлатанство, рожденное людской трусостью, глупостью и злобой. Нет, ночь не может быть другом человека!..
Некоторое время Шарлах молча смотрел на нее. Потом рассмеялся, тихо и весело:
— Ночь не может быть другом человека?.. Но, любезная мадам Теструп, уж от вас-то я этого не ожидал!.. От вас, родившей семерых прекрасных детей…
Дортея покраснела от гнева. Но улыбка старика была так обезоруживающе невинна, что она тоже невольно улыбнулась. Нельзя же возразить ему, что она думала о другом, говоря о своей ненависти к ночи.
— Да, мадам Теструп, несомненно, благословенное солнце Божье и дивный свет разума даны нам во благо. Однако солнце должно заходить каждый вечер, чтобы мы могли видеть звезды небесные. И мне говорили, что каждая из них — это солнце, такое же большое и красивое, как наше. В темноте нас подстерегают многие опасности и многое зло, но ночь приносит также прохладу, свежесть и отдых всему, что растет и живет на земле. И добрый сон… И тех, кто любит друг друга, в первую очередь соединяет ночь, ночь порождает новую жизнь…
Глаза Дортеи вдруг наполнились слезами. Воистину старик был прав, она просто никогда не думала о ночи с этой точки зрения. Не понимала, что ночь тоже заслуживает нашей благодарности за приносимые ею добрые дары.
— Солнце тоже не в силах осветить для нас весь этот мир целиком, то, что лежит в отдалении, остается скрытым от наших глаз, да и звезды, оставаясь на небе весь долгий день, тоже не видны нам из-за солнечного света. То же можно сказать и про все остальное, что показывается и является нам только ночью, — птицы, животные и даже звуки, которые мы слышим только в ночной тишине, живут полной жизнью, хотя и прячутся в свои укрытия при ярком солнечном свете. Да и неверно, к несчастью для нас грешных, будто солнечный свет служит только добру. Вспомните о тех, кому день приносит тяжкий труд, непосильные тяготы и огорчения, и о тех, кто тратит свои дни и свой разум на то, чтобы мучить, обманывать и сосать кровь из своих ближних. Ах нет, мадам Теструп, мы одинаково пользуемся своим разумом и для добра и для зла…
— Вы ошибаетесь, Шарлах! — горячо возразила Дортея. — Так только кажется! Сотворение зла никогда не бывает по-настоящему разумным. Истинный разум равнозначен добру!
— Благослови вас Бог, мадам Теструп! — Шарлах с участием смотрел на нее. — Я отнюдь не думаю, что каждый блажен в своей вере, как вы сказали. Сколько людей полагают, будто злоба — то же самое, что смекалистый ум, хотя вы этого и не признаете. Однако и вы по-своему правы. И потому я уверен, что со своей верой вы никогда не будете по-настоящему несчастны… — Он встал. — Но уже поздно. Я задержал вас, а у вас завтра трудный день.
— Да. — Дортея поежилась. — Завтра начнется… Наверное, ваши фантазии не лишены истины, Шарлах, но все-таки это только фантазии. И, вопреки всему, находятся в родстве с нечистью… с верой в привидения, ниссе, троллей, знамения и приметы, которыми человеческая фантазия населила темноту…
— Я ведь не отрицаю, что в темноте, равно как и в свете, есть и доброе и злое начало. Дьявол и его приспешники творят свое дело и ночью и днем, они никогда не отдыхают и не дремлют…
— Значит, вы тоже верите в дьявола с рогами, копытами, крыльями, как у летучей мыши, и прочим маскарадом?..
— Я думаю, что он лжец и прародитель лжи, а уж какой Mummenschanz[44] и обман он использует, чтобы, напугав, заманить нас в свои ловушки, этого я сказать не могу. Однако помимо всей этой нечисти, которую вы так презираете и справедливо ненавидите, есть куда более злые силы, чем ваша честная душа может себе представить, мадам Теструп…
Старик встал, Дортея тоже поднялась.
— Я вижу, вы с уважением относитесь к своему толкованию подобных вещей, любезный Шарлах. — Она улыбнулась. — Я только хотела сказать, что не стоит забивать детские головы такими мыслями и рассуждениями. Впрочем, теперь все устроится само собой. Скоро наши пути разойдутся навсегда, мой добрый друг!
— Кто знает, мадам Теструп. Но нравится вам это или нет, а мы с матушкой Шарлах будем молить доброго Господа Бога, чтобы он благословил вас и ваших деток, — тихо сказал Шарлах и до боли сжал руку Дортеи.
Она отворила ему дверь и прошла с ним несколько шагов. Оказавшись под черным шатром ясеней, она увидела, что небо усыпано мириадами звезд. Они мерцали и вспыхивали в легком ночном ветерке, который проснулся и тревожно шелестел в листьях.
— Покойной ночи, милый Шарлах… Передайте мой поклон матушке Шарлах, Финхен, Вагнеру и детям…
Было похоже, что ночью ветер усилится. Наверное, следует пойти и закрыть снаружи ставни на окнах спальни и детской — изнутри ставни трудно было закрыть так, чтобы сильный ветер не распахнул их. Но она не осмелилась, по правде говоря, в темноте она не чувствовала себя смелой…
Звезды, мерцающие на черном бархате бездонного небесного купола, внушали ей тревогу. Шарлах сказал, что звезды — это солнца, может, так оно и есть, но ни одно из них не было для нее дорогим и привычным. Там, в пустынном пространстве, где проходили их пути, дули холодные ветры… Дортея вошла в дом и тщательно заперла дверь.
Воистину, ночь была и добрым сном, и защитником страсти верных влюбленных, и животворящим объятием на ложе любви. Но, но, но… разве это не то, что следует принимать без раздумий?.. Закрыть глаза и не видеть лицо этого двуликого Януса — ночи, лицо, исполненное и добра и зла…
День, Шарлах прав, день тоже приносит и добро и зло. Но он — наш дом — остров в океане неизвестности, он освещен солнцем и человеческим разумом. В нем равно ощущается дыхание и колдовских сил и звездного неба этого кроткого, старого фантазера. Дортее было одинаково неприятно и то и другое…
Она решила не закрывать ставни. Было уже очень поздно, она устала и чувствовала, что заснет, как только доберется до кровати. А когда проснется, будет уже светло, слава Богу, ночь все-таки коротка!
Дортея начала раздеваться, бесшумно и быстро. На туалетном столике вверх переплетом лежала раскрытая книга — библейские загадки. Должно быть, ее рассматривали девочки, пока она провожала старших…
Дортея взяла книгу, чтобы положить ее в секретер. Книга была раскрыта на надписи: «Кто ищет Правды и Милости, тот найдет…» На картинке был нарисован ребенок, который пускал мыльные пузыри, сидя верхом на черепе. Он символизировал Жизнь…
Дортея быстро спрятала книгу в секретер и закрыла его. Потом задула свечу, босиком подошла к кровати, легла и натянула на голову одеяло, чтобы темнотой под ним отгородиться от темноты ночи.