Сабахаттин Али
Мадонна в меховом манто

Из всех людей, с кем мне довелось до сих пор встречаться, этот человек произвел на меня, пожалуй, самое глубокое впечатление. С тех пор прошло много месяцев, а я все еще не могу забыть испытанное тогда потрясение. Стоит мне остаться наедине с самим собой - и тотчас же перед моим взором встает простодушное задумчивое лицо Раифа-эфенди с робко улыбающимися глазами. Ничего особенного в нем не было. Человек он самый обыкновенный. Один из тех многих сотен ничем не примечательных людей, мимо которых мы каждый день проходим равнодушно. Кажется, в их жизни нет и не может быть ничего такого, что могло бы нас заинтересовать. Сталкиваясь с ними ненароком, невольно задаешь себе вопрос: «И зачем только они живут на свете? Зачем вообще дышат и ходят по земле? Какой смысл могут они находить в своем жалком существовании?»

Но прежде чем так подумать, нам следовало бы попробовать их понять. Нам и в голову не приходит, что у них есть свои особые обстоятельства, которые волей-неволей заставляют их замыкаться в себе, тщательно оберегать от других свой внутренний мир. И если бы мы, вместо того чтобы осуждать этих людей за скрытность, проявили хотя бы ничтожную толику любопытства к их непонятному для нас внутреннему миру, то, вполне возможно, увидели бы такие богатства, о которых даже не подозревали и не догадывались. Но люди в своем большинстве почему-то всегда предпочитают искать только там, где заранее уверены, что найдут. Гораздо легче встретить смельчака, готового ринуться в хорошо знакомую ему пещеру и биться там с драконом, чем человека, который осмелится спуститься в колодец, где неизвестно, что его ожидает. Впрочем, мне и самому удалось по достоинству оценить Раифа-эфенди лишь благодаря случайности.

Лишившись небольшой должности в банке (за что меня уволили - я и сейчас ума не приложу; сказали, что по сокращению штатов, а через неделю на мое место взяли другого), я долго слонялся по Анкаре в поисках работы. На оставшиеся деньги я смог с горем пополам дотянуть до конца лета. Но приближающаяся зима заставляла меня подумать об уплате за койку в отеле, где я жил с товарищем. Безденежье не позволяло мне даже возобновить абонемент на питание в дешевой столовой. Заранее уверенный в отказе, я стучался в одни двери и несолоно хлебавши шел, подавленный, стучаться в другие. Втайне от своих приятелей я попытался устроиться в магазин продавцом, но, получив и там отказ, несколько ночей подряд в полном отчаянии шатался по городу. Даже когда друзья приглашали меня выпить рюмку-другую вместе с ними, я не мог отделаться от своих невеселых мыслей. И, странное дело, чем отчаяннее становилось мое положение, чем неувереннее я смотрел в завтрашний день, тем нерешительнее я действовал и тем больше росла моя застенчивость. Я стал сторониться даже своих товарищей, которые запросто приглашали меня вместе пообедать и у которых раньше я не стеснялся одалживать деньги. Теперь на их вопрос: «Как дела?» - я уклончиво отвечал с вымученной улыбкой: «Так себе… перебиваюсь на временных заработках!» И тут же норовил улизнуть, дабы избежать лишних расспросов. Чем больше нуждался я в поддержке, тем нелюдимее становился.

Как-то под вечер я медленно брел по пустынной улице, вдыхая полной грудью живительный осенний воздух. Таким воздухом если не насытишься, то, по крайней мере, можно хоть настроение поднять. Заходящее солнце отражалось в стеклах Народного дома и обливало своими кроваво-алыми лучами беломраморное здание. Над кустами акаций и молодыми сосенками висела туча то ли дыма, то ли пыли. На асфальте блестели следы шин. По тротуарам молчаливо двигались, сутулясь, рабочие: вероятно, возвращались домой с какой-то стройки. И все они, казалось, довольны были жизнью. Конечно, надо воспринимать все так, как оно есть. Тем более в моем положении. В этот миг мимо меня пронеслась автомашина. Повернувшись, я успел на ходу разглядеть через стекло знакомое лицо. Проехав с десяток метров, машина остановилась. Мой школьный товарищ- Хамди, открыв дверцу, окликнул меня. Я подошел.

- Куда ты идешь? - спросил Хамди.

- Никуда. Прогуливаюсь.

- В таком случае поедем к нам!

И, не дожидаясь моего согласия, Хамди усадил меня рядом с собой.

Оказалось, он возвращается из командировки: инспектировал фабрики компании, в которой служит.

- О своем возвращении предупредил телеграммой. Так что дома приготовились к встрече. В противном случае я бы не решился пригласить тебя к себе.

Я засмеялся.

Раньше мы с Хамди часто встречались. Но после моего ухода из банка я его ни разу не видел. Хамди служил заместителем директора компании, которая занималась продажей машин и лесоматериалов. Зарабатывал он весьма прилично. Я не обращался к нему за помощью, даже избегал встреч с ним, дабы он не подумал, будто я пришел просить у него работы или денег.

- Ну как, ты по-прежнему в банке? - спросил он.

- Нет, пришлось уйти…

- Куда же?

- Да пока никуда…

Он смерил меня с ног до головы внимательным взглядом, как бы размышляя, стоит ли приглашать меня в дом. Но тут же снисходительно улыбнулся, дружески похлопал меня по плечу:

- Не беда… Поговорим вечерком - что-нибудь придумаем.

Он был явно доволен собой и своим положением. Еще бы! Он мог позволить себе роскошь - помочь приятелю. Его слова зародили во мне некоторую надежду.

Хамди занимал небольшой, уютный домик. Нас встретила его жена - не очень красивая, но весьма приятная женщина. Они расцеловались, не стесняясь моего присутствия. Потом Хамди ушел принимать ванну, оставив меня наедине со своей женой. Он не счел даже нужным представить меня, и я неловко переминался в гостиной с ноги на ногу, не зная, как себя вести. Его супруга стояла у дверей, исподтишка меня разглядывала. Похоже было, что она хотела пригласить меня сесть, но потом решила, что не велика, мол, птица, может и постоять, и не спеша удалилась.

Интересно, почему такие люди, как Хамди, которые никогда не пренебрегают правилами этикета и,более того - именно благодаря тому, что придают им большое значение, достигают высокого положения в обществе и успехов в жизни, могут вот так, небрежно, оставить тебя посреди комнаты? - подумал я. - Может быть, просто по рассеянности, свойственной обычно таким преуспевающим дельцам, как Хамди, в обращении к старым друзьям, особенно к беднякам. Им ничего не стоит сменить «вы» на «ты», неожиданно прервать собеседника и спросить как ни в чем не бывало о чем-либо совсем постороннем и при этом посмотреть еще взглядом, полным сострадания… Мне столько раз за последние дни приходилось с этим сталкиваться, что я даже и не подумал обидеться на Хамди. Мне просто вдруг захотелось потихоньку уйти, чтобы избавиться от этого неловкого положения. Но в это время в гостиную вошла пожилая женщина - видимо, из крестьянок - в белом фартуке, в чепчике, в черных заштопанных чулках и, не говоря ни слова, поставила на небольшой столик поднос с кофе. Мне ничего не оставалось, как расположиться в глубоком кресле, обитом темно-синей тканью с золотыми цветами, и дожидаться хозяев. Я осмотрелся. На стенах висели семейные фотографии и портреты артистов. В углу, на этажерке, стояло несколько книг, дешевые издания - двадцать пять курушей за штуку, - вероятно, мадам иногда почитывала их со скуки, - а сбоку лежали грудой журналы мод. На полке под столиком валялись изрядно потрепанные альбомы. Не зная, чем заняться, я взял один из них. Но не успел его открыть, как в дверях появился Хамди. Расчесывая одной рукой мокрые волосы, другой он застегивал на ходу пуговицы белой спортивной рубашки.

- Ну рассказывай, как поживаешь!

- Да что там рассказывать - уже и так все сказал, - ответил я.

Хамди, судя по его виду, был рад встрече со мной. Кому не приятно похвастаться успехами перед своим товарищем-неудачником. К тому же, когда видишь, что беды обрушиваются на твоих знакомых, невольно испытываешь облегчение при мысли, что они миновали тебя самого. И тут, естественно, проникаешься к этим бедолагам жалостью. Подобные чувства, очевидно, испытывал и Хамди.

- А как с сочинительством? Пописываешь?

- Иногда… Стихи, рассказы…

- Ну, и что толку от этого?

Я улыбнулся, заранее зная все, что мне придется от него выслушать.

Пожурив меня за непрактичность, Хамди назидательно посоветовал бросить такое никчемное дело, как литература, ею можно баловаться только в школе, в зрелом же возрасте это занятие не только бесполезное, но и вредное. Он отчитывал меня, как маленького ребенка, тоном, не допускающим никаких возражений, не стараясь даже скрывать испытываемое им чувство превосходства. Я слушал его, не перебивая, с глупой, как сам чувствовал, улыбкой на лице, словно бы восхищаясь им, и это придавало ему еще больше смелости.

- Ладно, - заключил он наконец, - заходи ко мне завтра. Что-нибудь придумаем. Я знаю - ты парень толковый. В школе, правда, ты был лентяем, но это неважно. Жизнь да нужда кого хочешь научат прилежанию. Заходи ко мне завтра пораньше!

Хамди, видимо, запамятовал, что не я, а он считался в школе самым отпетым бездельником. А может быть, и помнил, но был уверен, что я все равно ему об этом не решусь сказать.

Он приподнялся, показывая, что мне пора уже уходить. Я тотчас же встал и сказал, протягивая ему руку:

- Спасибо за гостеприимство.

- Ты уже уходишь? Посидел бы - ведь еще рано.,0 Впрочем, тебе виднее…

За разговором я и забыл, что он приглашал меня отужинать, теперь вспомнил, да, наверное, уже поздно. Сам Хамди, похоже, не намерен был повторять свое приглашение. Он проводил меня до дверей.

- Мое почтение ханым-эфенди (Ханым-эфенди - госпожа), - сказал я, надевая шляпу.

- Ладно, ладно… Так не забудь - завтра, как договорились… Ну, не огорчайся!.. - И он похлопал меня по спине.

Когда я вышел, на улице было уже совсем темно. Горели фонари. Я глубоко вдохнул хотя и пыльный, но, как мне показалось, удивительно бодрящий и свежий воздух и медленно побрел домой.


***


На следующий день я направился в контору Хамди. Я долго колебался, прежде чем пойти к нему. Ведь ничего определенного он мне не обещал. Слова: «Приходи, придумаем что-нибудь» - ни к чему не обязывали. Подобных снисходительных обещаний я наслышался уже достаточно. И все-таки я решил сходить к Хамди. Думаю, что мной при этом руководила не только робкая надежда получить работу, но и странное желание испить чашу унижения до дна. «Уж если ты вчера терпеливо выслушивал его наставления, позволил ему играть роль покровителя, то, видно, такова твоя участь, изволь влачить свой жалкий жребий до конца!» - решил я про себя.

Меня попросили подождать в небольшой приемной. Входя после недолгого ожидания в кабинет Хамди, я почувствовал, что по моему лицу снова расползается та же дурацкая улыбка, что и накануне, - и во мне вскипела злость на самого себя.

Хамди перебирал деловые бумаги, одновременно разговаривая с входившими и выходившими служащими. Он кивком головы указал мне на стул и продолжал заниматься своими делами. Не решившись протянуть ему руку, я молча присел. Теперь я и впрямь выглядел жалким просителем, заслуживающим и соответствующего обращения. Вчера, когда он пригласил меня к себе в машину, он был просто моим школьным товарищем, но за какие-то двенадцать часов между нами разверзлась непреодолимая пропасть. Как часто отношения между людьми строятся на искусственной, нелепой, смешной, а главное, далекой от подлинной человечности основе!

Со вчерашнего вечера ни Хамди, ни я ничуть не изменились. И все-таки некоторые подробности, которые я узнал о нем, а он обо мне, совсем, казалось бы, незначительные детали, развели нас в разные стороны. И самое странное то, что эту перемену мы оба воспринимали как нечто естественное, само собой разумеющееся. Я был возмущен не Хамди и даже не самим собой, а тем, что нахожусь здесь.

Наконец мы остались одни в кабинете. Только тогда Хамди удостоил меня внимания.

- Я нашел тебе работу! - объявил он, оторвавшись на минуту от бумаг. И, многозначительно подмигнув, добавил: - Придумал для тебя специальную должность. Работа - не бей лежачего. Будешь следить за прохождением бумаг в других банках, и особенно - в нашем собственном. На тебя возлагается осуществление связи между нашей компанией и банками. Ну, а в свободное время сиди поплевывай в потолок. Хочешь - можешь даже писать стихи. С управляющим я уже договорился. Твое назначение быстро оформим. На первых порах положим лир сорок - пятьдесят. Потом прибавим, конечно. Так что принимайся за дело. Желаю успеха! Не поднимаясь с кресла, он протянул мне руку. Я поспешно пожал ее, пролепетал какие-то слова благодарности. Он явно был доволен. По натуре своей человек он, вероятно, неплохой. К тому же, надо полагать, поступил в интересах дела. Однако, выйдя в коридор, я некоторое время стоял в нерешительности: то ли идти садиться за отведенный мне стол, то ли сбежать. Понурив голову, я спросил у первого попавшегося мне навстречу служащего, где комната переводчика Раифа-эфенди. Тот показал рукой в каком-то неопределенном направлении и побежал дальше. Я снова остановился. Почему я не решаюсь уйти? Боюсь потерять сорок лир в месяц? Или не хочу обидеть Хамди? Нет! Скорее всего, меня удерживает страх. Ведь я уже несколько месяцев хожу безработным. И сколько еще прохожу - неизвестно. Уйти, конечно, можно, но куда? В какую дверь постучаться? У меня не было ни сил, ни решительности начинать все заново. В конце концов мои поиски увенчались успехом. Раиф-эфенди сидел, склонившись над бумагами. Я сразу догадался, что это он, вспомнив слова Хамди: «Мы тебе поставили стол в комнате Раифа-эфенди. Он человек незлой, тише воды, ниже травы». И то, что Хамди назвал его старомодно «эфенди», а не «бей», как других, тоже показалось мне примечательным. Именно таким я и представлял его: щуплым, седым, небритым, в очках.

- Вы Раиф-эфенди? - спросил я.

Он поднял на меня глаза. Потом робким, я бы даже сказал, испуганным голосом произнес:

- Да, я! А вы, наверно, наш новый сотрудник. Для вас уже приготовили стол. Добро пожаловать!

Я сел за стол, испещренный чернильными пятнами и беспорядочно начерченными линиями, и начал исподтишка разглядывать своего сослуживца, чтобы составить первое - пусть ложное - впечатление о человеке, с которым мне придется сидеть в одной комнате. Но он, казалось, даже не замечал моего присутствия, сидел, углубившись в дела.

Так мы просидели до полудня. Я не сводил глаз со своего нового коллеги. Он уже начинал лысеть. Сквозь коротко остриженные редкие волосы просвечивала бледная кожа. Под небольшими ушами обозначились глубокие морщины. Раиф-эфенди непрестанно водил по бумаге пером, зажав ручку в длинных тонких пальцах. Он переводил какой-то текст. Иногда, не находя, наверное, нужного слова, он поднимал глаза и, поймав мой взгляд, смущенно улыбался. Улыбка, озарявшая в такие мгновения его лицо, была удивительно простодушной. Рыжеватые подстриженные усы только усиливали это впечатление.

Когда наступил обеденный перерыв, Раиф-эфенди выдвинул ящик стола, достал оттуда кусок хлеба и судки и расстелил перед собой лист бумаги. Я пожелал ему приятного аппетита и удалился.

Мы просидели друг против друга много дней, но разговор у нас не клеился. Ни он, ни я так и не решались заговорить. Со многими другими сослуживцами я уже успел сойтись, после работы мы вместе заходили посидеть в кофейне, поиграть в нарды. От них я и узнал кое-что о Раифе-эфенди. Он был одним из самых старых служащих конторы. Еще до образования компании он работал переводчиком в одном из связанных теперь с нею банков. Когда и откуда он туда пришел, никто вообще не помнил. На его шее - большая семья, а жалованья еле хватает, чтобы сводить концы с концами. На мой вопрос, почему столь богатая компания не повысит оклад своему старому работнику, сослуживцы ответили мне с улыбкой:

- На дураках воду возят! Надо еще проверить, знает ли он как следует язык.

Но мне потом не раз представлялась возможность убедиться, что немецкий язык он знает безукоризненно и переводы делает прекрасные как по стилю, так и по точности. Он мог, например, быстро перевести с немецкого письмо об отправке транзитом через югославский порт партии пиломатериалов из ясеня или кедра, либо инструкцию об эксплуатации специального станочка для просверливания шпал, либо сложнейший договор, который управляющий тут же подписывал и отправлял адресату.

Когда не было работы, Раиф-эфенди выдвигал обычно ящик стола, где у него лежала книга, и углублялся в чтение. Однажды я имел неосторожность спросить:

- Что вы читаете, Раиф-бей?

Он покраснел, будто его застали за каким-то предосудительным занятием, и, заикаясь, промямлил:

- Да так… немецкий роман…

И, задвинув ящик стола, тотчас же принялся перебирать свои бумаги.

Тем не менее во всей конторе ни один служащий и мысли не допускал, что он и в самом деле знает иностранный язык..Никто никогда не слышал, чтобы он ввернул в свою речь иностранное словцо или упомянул о своих знаниях. Точно так же никто никогда-не видел у него в руках или в кармане какую-нибудь иностранную газету или журнал. Раиф-эфенди ничуть не походил на тех пижонов, которые всем своим видом заявляют: «Я знаю иностранный язык! Я был за границей!»

Скорее всего, именно оттого, что он не добивался повышения жалованья и не искал себе более доходного места, кое-кто и сомневался в его познаниях.

На работу он приходил всегда без опоздания, в полдень обедал в нашей комнате, а вечером, сделав кое-какие мелкие покупки, сразу же направлялся домой. Несколько раз я пробовал позвать его в кофейню, но он отказывался:

- Не могу, дома ждут.

Наверное, решил я, счастливый отец семейства спешит облобызать своих деток. Позже я убедился, что это не так, но об этом речь впереди. Добросовестность и трудолюбие Раифа-эфенди не ограждали, однако, его от неприятностей по работе. Стоило только Хамди найти самую ничтожную ошибку в его переводе, как он немедленно вызывал беднягу для нахлобучки, а иногда и сам врывался к нам в комнату, только чтобы отругать его чуть ли не последними словами. Впрочем, нетрудно понять, почему мой школьный товарищ, который всегда был вежлив в обращении с другими служащими, даже с юнцами, наверняка имевшими покровителей, не очень-то стеснялся в выражениях, громко отчитывая Раифа-эфенди за малейшую задержку перевода. Нет чувства более сильного, чем упоение собственной властью над другими людьми. Надо только знать, перед кем и в каких конкретно случаях эту власть можно показывать.

Время от времени Раиф-эфенди заболевал. Тогда он не выходил на работу. Чаще всего это была обыкновенная простуда. Несколько лет назад, по его словам, он перенес сильный плеврит и с тех пор очень берег свое здоровье. Стоило ему подхватить легкий насморк - и он уже не решался выйти на улицу. А если и решался, то напяливал на себя теплое шерстяное белье. В такие дни он не позволял даже открывать форточку. А после окончания работы заматывался шарфом до самых ушей, надевал старенькое, но из добротного толстого сукна пальто, поднимал воротник и только после этого выходил на улицу. Но, даже больной, он не уклонялся от работы. Все срочные переводы отправляли ему на дом с посыльным. Посыльный же приносил их обратно. Директор компании и Хамди своим отношением как бы говорили Раифу-эфенди: «Хоть ты и больной, мы все-таки тебя не прогоняем». Не довольствуясь намеками, они не стеснялись заявлять об этом прямо в лицо ему и, когда он появлялся после нескольких дней отсутствия, всегда с ехидством спрашивали:

- Ну, как себя чувствуешь? Поправился наконец? Говоря откровенно, Раиф-эфенди меня тоже начал

раздражать. Сидел я в кабинете, правда, не так часто. С самого утра мотался с набитой бумагами папкой по банкам и государственным учреждениям, нашим заказчикам, и забегал к себе только для того, чтобы написать отчет для директора или его заместителя. Но даже в эти редкие часы мне тягостно было видеть перед собой неподвижную, словно окаменевшую фигуру Раифа-эфенди, занятого переводом либо чтением немецкого романа, который он не решался вытащить из ящика стола. «Какой же это зануда и тупица, - думал я. - Тот, кому есть что сказать, не станет сопротивляться желанию излить свою душу. Как можно быть таким молчаливым и безучастным ко всему, что происходит вокруг? Подобную жизнь может вести растение, но не живой человек! Утром, в определенный час приходит на работу, что-то переводит, украдкой читает свой роман, вечером делает покупки и возвращается домой. Единственное разнообразие в этот монотонный поток дней и даже лет вносят болезни». По рассказам сослуживцев, таким он был всегда. Никто никогда не видел, чтобы он хоть раз вышел из себя, вспылил или обрадовался. Какими бы несправедливыми упреками или обвинениями ни осыпало его начальство, он выслушивал все с почтительно-безучастным видом. Отдавая машинисткам свои переводы и забирая их после перепечатки, он улыбался пустой, ничего не выражающей улыбкой.

Как-то раз, не дождавшись перевода, - машинистки всегда печатали Раифу-эфенди в последнюю очередь, - в кабинет вошел Хамди и сразу же набросился на моего соседа:

- Сколько еще прикажете ждать? Я ведь вам сказал, что дело срочное. А вы до сих пор не изволили перевести письмо от венгерской фирмы!

- Я перевел, - вскочив со стула, промямлил Раиф-эфенди. - Машинистки задерживают. Они говорят, что им дали другую срочную работу.

- Я вас предупредил, что это самая срочная работа?

- Да, предупредили. И я им это сказал…

- Сказал, сказал! - перебил его Хамди. - Вместо' того чтобы оправдываться, лучше бы выполнили мое указание. - И, хлопнув громко дверью, Хамди направился к себе.

Раиф-эфенди поспешил в машинописное бюро: умолять машинисток, чтобы они поторопились.

Во время всей этой постыдной сцены Хамди не удостоил меня даже взглядом. Вернувшийся вскоре Раиф-эфенди сел за свой стол и вновь склонился над бумагой. Лицо его было так непроницаемо-спокойно, что в моей душе закипело невольное раздражение. Раиф-эфенди взял лежавший перед ним карандаш и начал им водить по бумаге. Я заметил, что он не пишет, а рисует, и в движениях его отнюдь нет порывистости, свойственной нервным людям. Мне даже почудилось, что в углах его рта, под рыжеватыми усиками, играет улыбка уверенного в себе человека. Он энергично водил карандашом по бумаге, время от времени прищуривался, и тогда по его улыбке я видел, что он доволен собой. Наконец, отложив карандаш в сторону, он взял исчерканный лист в руку и полюбовался своим творением. Я не отрывал глаз от Раифа-эфенди, пораженный необычным выражением его лица. Казалось, он испытывает к кому-то бесконечную жалость. Я ерзал на стуле, еле сдерживая любопытство. Внезапно он поднялся и снова побежал в машинописное бюро. Одним прыжком я очутился у его стола и схватил изрисованный листок. Взглянул - и остолбенел. На небольшом, величиной с ладонь клочке бумаги был изображен Хамди. Всего лишь несколько штрихов, сделанных уверенной рукой мастера, с необыкновенной точностью передавали всю его суть. Впрочем, вполне допускаю, что другие, возможно, и не нашли бы разительного сходства. Более того, при тщательном рассмотрении можно было вообще усомниться, Хамди ли это. Но тот, кто видел его в ту минуту, когда он оглашал кабинет яростными криками, наверняка не ошибся бы. Искаженный животной злобой, почти квадратный, широко открытый рот, точечные, острые, как буравчики, глаза, мясистый крупный нос с большими раздутыми крыльями ноздрей - все это придавало его лицу особенно свирепый вид… Да, это был Хамди, точнее, его духовная сущность. Однако больше всего меня поразило другое: сколько месяцев я работаю в компании, а до сих пор не раскусил Хамди. Иногда я бывал снисходителен к его слабостям, но чаще презирал его. Составленное мною о нем представление и сегодняшний случай никак не вязались друг с другом. Я был поставлен в тупик. А вот Раиф-эфенди несколькими штрихами сумел показать истинный облик Хамди, который я, как ни старался, не смог разглядеть за столь продолжительное время. Его лицо было отмечено какой-то первобытной дикостью и одновременно вызывало почему-то жалость. С особой рельефностью в этом шарже выступало странное сочетание надменности и убожества. Мне подумалось, что я впервые за десять лет узнал по-настоящему школьного товарища.

Этот рисунок заставил меня по-новому взглянуть и на самого Раифа-эфенди. Теперь я лучше стал понимать, чем объясняется его непоколебимое спокойствие, его застенчивость и даже какая-то боязнь людей. Может ли человек, видящий окружающих насквозь, с таким необыкновенным проникновением, волноваться но пустякам и сердиться на других? Сталкиваясь с полным ничтожеством, он вынужден сохранять камен-но-невозмутимый вид. Ведь мы огорчаемся, обижаемся, негодуем, только встречаясь с неожиданностью. Но ничто не может вывести из равновесия человека, который ко всему заранее готов и хорошо знает, чего ему ожидать от других.

Раиф-эфенди снова возбудил мое любопытство. То, что раньше представлялось мне в нем бесспорно ясным, теперь вызывало сомнения. Мастерство рисунка не допускало и мысли о любительстве. Такой шарж способен был нарисовать лишь человек с большим опытом, обладающий не только наблюдательностью, но и умением тонко передавать увиденное.

Отворилась дверь, и в комнату вошел Раиф-эфенди с отпечатанным текстом перевода в руках.

Захваченный врасплох, я проговорил извиняющимся тоном:

- Великолепный рисунок!

Я полагал, что Раиф-эфенди смутится или даже испугается, опасаясь разглашения его тайны. Однако ничего подобного не случилось. Он взял у меня рисунок и как ни в чем не бывало со своей обычной отчужденно-задумчивой улыбкой произнес:

- Когда-то, много лет назад, я занимался рисованием. По старой привычке и сейчас иногда - от нечего делать - мараю бумагу. Сами видите - рисую ерунду всякую.

Он смял листок и бросил его в корзину.

- Машинистки срочно отпечатали, - пробормотал он. - Наверняка есть опечатки, но все равно читать не буду, а то Хамди-бей еще больше разъярится. И будет прав. Отнесу-ка ему побыстрее.

Проводив Раифа-эфенди глазами до дверей, я задумчиво повторил несколько раз: «И будет прав. Будет прав. Будет прав!»

После этого случая я стал внимательно наблюдать за каждым шагом, за каждым незначительным движением Раифа-эфенди. Я не упускал ни одной возможности лишний раз поговорить с ним, узнать о нем что-нибудь новое. Он же как будто не замечал моего любопытства. Был любезен, но по-прежнему держался несколько отчужденно. Между нами устанавливались все более дружеские отношения, но его душа оставалась для меня закрытой. После того как я познакомился поближе с его семьей, узнал его самого в роли семьянина, мой интерес к нему еще более возрос. Но каждый мой шаг к сближению ставил передо мной все новые и новые загадки.

Для первого посещения дома Раифа-эфенди я воспользовался очередной его болезнью. Узнав, что Хамди намеревается направить ему с посыльным какой-то срочный документ для перевода, я предложил свои услуги.

- Давай я сам отнесу, заодно и проведаю больного!

- Что ж, не возражаю… Узнай, как он там. Что-то болезнь на этот раз затянулась.

И в самом деле, Раиф-эфенди не появлялся на службе целую неделю. У посыльного я выяснил, что живет Раиф-эфенди где-то в районе Исметпаша. Была середина зимы. Уже начало темнеть, когда я отправился в путь. Я брел по узким анкарским улочкам с разбитыми мостовыми. Подъемы сменялись крутыми спусками. Наконец на самом краю города я свернул в последний переулок Налево. Там, зайдя в небольшую кофейню, я уточнил, где живет Раиф-эфенди. Мне указали на двухэтажный желтый домик, одиноко стоящий среди строительных площадок, заваленных грудами камней и песка. Я знал, что Раиф-эфенди занимает нижний этаж. Я позвонил. Мне открыла девочка лет двенадцати. Узнав, что я хочу видеть отца, она скорчила гримасу и, надув губы, сказала:

- Пожалуйста, проходите!..

Обстановка дома оказалась совсем не такой, какую я себе представлял. Посреди гостиной, которая использовалась, очевидно, и как столовая, стоял раздвижной стол, в углу - массивный застекленный буфет, наполненный хрустальной посудой. Пол был устлан сивас-ским (Сивас - город в Турции, славящийся ковровым производством) ковром. Из кухни, через открытую дверь, доносились вкусные запахи. Девочка провела меня в гостиную. Все вещи здесь были красивыми и, надо полагать, довольно дорогими. Мягкие кресла с обивкой из красного бархата, низенькие кофейные столики из орехового дерева, огромная, чуть не в полкомнаты, радиола. Везде, на столиках и на спинках диванов, лежали кремовые, тончайшей работы, кружевные салфетки и накидки. На стенах висели семейные фотографии и дощечка с выведенным на ней изречением из Корана.

Через несколько минут девочка предложила мне кофе. На ее лице играла снисходительная насмешливая улыбка, означавшая, очевидно, что она никак не хочет принимать меня всерьез.

- Отцу нездоровится, эфенди. Он не встает с постели. Зайдите к нему, - сказала она, принимая из моих рук пустую чашечку. При этом она изогнула брови, как бы давая мне понять, что я отнюдь не достоин оказываемого мне почета. Войдя в комнату, где лежал Раиф-эфенди, я поразился еще больше. Обстановка здесь резко отличалась от той, что я видел в других комнатах. Сама комната с несколькими белыми кроватями напоминала больничную палату или общежитие. На одной из кроватей я увидел Раифа-эфенди, укутанного белым покрывалом. При моем появлении он попытался улыбнуться, глаза его приветливо блеснули за стеклами очков. Я поискал глазами на что бы сесть. В комнате стояло всего два стула, на которых в беспорядке валялись женские чулки, кофточки, шелковые платья. Через полуоткрытую дверцу дешевого платяного шкафа, выкрашенного в какой-то серо-буро-малиновый цвет, на вешалках можно было разглядеть платья, жакеты, а под ними большие узлы. Во всей комнате царил ужасающий хаос. На комоде возле кровати я увидел металлический поднос и на нем - оставшуюся, очевидно, после обеда грязную глубокую тарелку, графин без пробки, а рядом - пузырьки и тюбики с лекарствами.

- Присаживайтесь, дорогой, вот сюда, - показал он на кровать.

Я присел. Раиф-эфенди был одет в пеструю, рваную на локтях, женскую шерстяную кофту. Он полулежал, упираясь головой в белые железные прутья. На спинке кровати позади меня тоже была навалена всякая одежда.

- Я тут сплю вместе с детьми. Потому и такой кавардак, - сказал . он, перехватив мой взгляд. - Дом, как видите, не велик. Еле размещаемся…

- А семья у вас большая?

- Народу хватает! Взрослая дочь, лицеистка.

И еще одна, которую вы видели. Свояченица с мужем. У них тоже двое детей. Да еще два деверя, братья жены. Живем все вместе. Сами знаете, в Анкаре с жильем туго. Вот мы и не можем разъехаться.

Раздался звонок, послышался шум, громкие голоса. Очевидно, пришел кто-то из домочадцев. Немного погодя отворилась дверь, и в комнату вошла полная женщина лет сорока, с челкой на лбу. Склонившись над Раифом-эфенди, она шепнула ему что-то на ухо. Он, ничего ей не ответив, показал рукой на меня:

- Это мой сослуживец… и Помолчав, он добавил, обращаясь к жене:

- Возьми в кармане пиджака!

- Господи! - воскликнула она, считая, очевидно, излишним продолжать переговоры шепотом. - Да я же не за деньгами пришла. Кто сходит в магазин? Ты ведь не встанешь!..

- Пошли Нуртен! Магазин же близко, в трех шагах.

- Поздно уже, ночь, холод собачий. Я просто боюсь посылать ее на улицу. Да и послушается ли она меня?

Раиф-эфенди немного поразмыслил, затем кивнул головой с таким видом, будто нашел наконец единственно возможное решение:

- Ничего, ничего, сходит, - сказал он, не глядя на жену.

- Вот так-то мы и живем! - обратился он ко мне, когда мы остались наедине. - Хлеба купить - и то проблема. Стоит мне заболеть - в магазин послать некого.

- А братья жены - они маленькие, что ли? - набравшись храбрости, спросил я его в упор.

Он молча посмотрел на меня. Казалось, он даже не слышал моего вопроса, но через несколько минут все же ответил:

- Нет, конечно, не маленькие! Оба работают. Как и мь! - чиновники. Свояк устроил их в министерство экономики. С трудом, конечно. Ведь оба без образования даже, за среднюю школу аттестата нет!..

И тут же поспешил сменить тему разговора:

- Вы что-нибудь принесли мне для перевода?

- Да… К завтрашнему дню велено сделать. Утром посыльный зайдет…

Он молча взял бумаги и отложил их в сторону.

- Мне хотелось узнать, как вы себя чувствуете.

- Спасибо. Что-то я расхворался. Никак не могу встать на ноги!

Он испытующе взглянул на меня, как бы стараясь понять, в самом ли деле я беспокоюсь о его здоровье или спрашиваю только так, приличия ради. Мне очень хотелось, чтобы он поверил в мое доброе к нему отношение. Но тут в его оживившихся глазах снова появилась пустая, ничего не выражающая улыбка.

Я поднялся с грустным вздохом.

Неожиданно, выпрямившись, он пожал мне руку.

- Большое спасибо, сынок, за внимание, - произнес он потеплевшим голосом. И мне стало ясно, что он угадал мои мысли.


***


После этого дня мы с Раифом-эфенди несколько сблизились. Не сказал бы, что он резко изменил свое отношение ко мне. Тем более не посмел бы я утверждать, что он стал со мной вполне искренним, открыл мне свою душу. Он остался таким же, как и был, - замкнутым и молчаливым. Иногда я провожал его после работы, случалось, что и заходил к нему в дом, иногда он угощал меня чашечкой кофе в красной гостиной. В большинстве случаев мы молчали либо говорили о всяких пустяках: о погоде, о дороговизне жизни в Анкаре, об ужасных тротуарах в квартале Исметпаша. Редко-редко мы касались его домашних дел. Лишь изредка у него срывалось с уст что-нибудь вроде: «Дочь опять получила плохую отметку по математике!» Но тут же он менял тему разговора. Я старался не задавать лишних вопросов. Определенное мнение о его домочадцах - прямо скажу, не очень благоприятное - у меня сложилось еще после первого посещения их дома.

Уходя от Раифа-эфенди, я увидел в гостиной за большим столом двух здоровенных парней и девушку лет шестнадцати, которые пошептались и, переглянувшись, закатились смехом, не дожидаясь даже моего ухода. Вроде бы я не давал им никакого повода для насмешек. Есть же такие пустоголовые молодые люди, которые самоутверждаются, осмеивая других людей. И маленькая Нуртен старалась не отставать от своих дядей и старшей сестры. Бывая потом неоднократно в их доме, я еще больше укрепился в своем мнении. Я ведь и сам не старик, мне нет еще и двадцати пяти, но меня глубоко возмущает манера иных сопляков высокомерно таращиться на незнакомых людей. Я чувствовал,. что и Раифу-эфенди не нравится его домашнее окружение. В своем собственном доме он был лишним, никому не нужным человеком.

Впоследствии я узнал этих ребят поближе, даже подружился с ними и убедился, что люди они совсем не плохие, только пустые, страшно пустые. Этим и объяснялась нелепость их поступков. Они как бы пытались заполнить свою внутреннюю пустоту. Получали удовольствие от зубоскальства и насмешек над кем-то, тем самым обращая на себя внимание. Прислушиваясь к их разговорам, я все сильнее убеждался в этом. У них не было, казалось, другого занятия, как обсуждать, например, сослуживцев Ведада и Джихада, мелких чиновников в министерстве экономики, или школьных подружек Неджлы, старшей дочери Раифа-эфенди. Они перемывали своим знакомым косточки, смеялись над их одеждой, над всевозможными недостатками, которые, кстати говоря, они замечали только у других.

- Ох, какой туалет был у Муалли на свадьбе! Увидели бы - упали. Ха-ха-ха!

- Здорово та девица отшила нашего Орхана! Вы бы только посмотрели! Ха-ха-ха!

И так без конца.

У сестры жены Раифа-эфенди, Ферхунде-ханым, было двое детей, трех и четырех лет. Когда свояченице удавалось подбросить их старшей сестре, она быстрехонько наряжалась в шелковое платье, подкрашивала губы, подводила брови и отправлялась гулять. Я видел ее всего лишь несколько раз, и всякий раз она стояла перед зеркалом, поправляя завитые крашеные волосы или примеряя кружевную шляпку. Ей было не больше тридцати, но от глаз уже разбегались гусиные лапки, на щеках пролегли морщинки. В голубых глазках-бусинках таилась неизбывная скука. Дети казались ей сущей напастью, ниспосланной злой силой. Ходили они всегда с чумазыми лицами и грязными руками. Неудивительно, что Ферхунде-ханым, выходя с ними на улицу, больше всего боялась, как бы они - упаси бог - не прикоснулись к ее платью.

Муж Ферхунде-ханым, Нуреддин-бей, работал начальником отдела в министерстве экономики. Во многом он смахивал на Хамди. Это был мужчина лет тридцати - тридцати двух, с тщательно уложенными светло-каштановыми волосами. Даже самый банальный вопрос: «Как поживаете?» - он произносил весьма глубокомысленно. В его глазах, когда он смотрел на собеседника, можно было легко прочесть иронию и презрение. Ну что, мол, с тобой говорить? Ничего-то, братец, ты не знаешь и не понимаешь!..

После окончания школы он был послан для продолжения образования в Италию. Там он поднаторел в итальянском и научился напускать на себя важный вид. У него было одно чрезвычайно нужное для преуспеяния качество: он умел преподносить себя в выгодном свете, завоевывать полное доверие высокого начальства. И еще он умел высказывать свое мнение по любому вопросу, даже если ничего в нем не смыслил. Думаю, что домочадцы переняли именно у него высокомерно-презрительное отношение к людям. Нуреддин-бей тщательно следил за собой; всегда был чисто выбрит, щеголял в хорошо отутюженных брюках. По субботам обходил все лавчонки, переворачивал все товары, чтобы выбрать самые модные ботинки или купить пару носков какой-нибудь немыслимой расцветки. Жалованья его, как я потом узнал, едва хватало на одежду для него самого и его супруги, а двое братьев жены получали по тридцать пять лир, этого, разумеется, не хватало, - и, естественно, все расходы по дому должен был нести Раиф-эфенди. Несмотря на это никто в доме не считался с бедным стариком. Каждый, кроме самого Раифа-эфенди, дул в свою дуду.

Жена Раифа-эфенди, Михрие-ханым, хотя ей не было еще и сорока, выглядела старухой. Это была толстая, обрюзгшая, с обвисшими грудями женщина. Целыми днями она возилась на кухне, а в немногие свободные часы штопала чулки или воевала с озорными племянниками. И все равно не могла всем угодить. Никто не хотел и знать, как ведется домашнее хозяйство, каждый считал себя достойным гораздо лучшей доли и, недовольно морща нос, отворачивался от подаваемых ему блюд.

- Ну что это за еда? - возмущался Нуреддин-бей, как бы желая сказать: «И куда только уходят сотни лир, которые я вам даю…» От него не отставали и оба шурина, которые могли спокойно выбросить семь лир на шикарный шарф. То один, то другой принимался капризничать:

- Не буду это есть.

- Приготовьте мне яичницу!

- Я не наелся! Дайте мне колбасы.

И бедной Михрие-ханым приходилось вставать из-за стола и тащиться на кухню. Но если требовалось раскошелиться, чтобы купить хлеба на ужин, они не стеснялись разбудить больного Раифа-эфенди. Мало того - они открыто выражали недовольство тем, что он так долго болеет и не ходит сам в булочную…

Хотя во всем доме царил ужасающий беспорядок, в холле и в гостиной усилиями Неджлы поддерживалась относительная чистота. В этом она находила поддержку всех домочадцев, которые рады были пустить пыль в глаза знакомым. Ради этого они готовы были даже идти на жертвы и терпеть лишения. Несколько лет они расплачивались за купленную в рассрочку мебель. Зато теперь гости восхищенно покачивали головами, любуясь шикарными креслами, обитыми красным бархатом, и двенадцатиламповая радиола оглушала весь квартал громовой музыкой. А хрустальные рюмки и бокалы с позолотой, сверкавшие за стеклами буфета, также помогали поднять престиж Нуреддин-бея в глазах приятелей и сослуживцев, которых он частенько приводил в дом, чтобы угостить ракы…

Несмотря на то, что вся тяжесть расходов лежала на плечах Раифа-эфенди, все в доме - и взрослые и дети - смотрели на него как на пустое место и ни о чем с ним не говорили, кроме как о деньгах и текущих расходах. Да и хозяйственные дела предпочитали решать не прямо с ним, а через Михрие-ханым. Он для них был просто роботом, который, получив заказы, рано утром уходил, а вечером возвращался, нагруженный покупками. Пять лет тому назад, добиваясь руки Ферхунде-ханым, Нуреддин-бей всячески старался угодить Раифу-эфенди, ни разу не являлся в дом без подарка для будущего свояка. Но теперь и он словно тяготился тем, что ему приходится жить под одной крышей с таким скучным человеком. Все почему-то считали себя вправе сердиться на Раифа-эфенди за то, что он мало зарабатывает и не может обеспечить им богатую жизнь, и в то же время уверены были, что он человек ничтожный и никчемный. Даже не лишенная ума Неджла и маленькая Нуртен, которая ходила в начальную школу, и те не могли не поддаться общему настроению. В их мимолетных проявлениях любви к отцу чувствовалась какая-то натянутость и принужденность. И заботились они о нем с той фальшивой добротой, с какой подают милостыню нищему.

Лишь Михрие-ханым, отупевшая за долгие годы от бесконечных домашних дел и забот, находила возможность уделять внимание супругу. Она старалась все же поддержать авторитет мужа, всячески оберегала его от оскорблений. Когда в доме бывали гости, Нуреддин-бей или шурины кричали: «Пусть тесть сам сходит в магазин!» Чтобы оградить мужа от унижений, Михрие-ханым незаметно проскальзывала в спальню и ласково просила его: «Сходи к бакалейщику, купи десяток яиц и бутылку ракы. Сам понимаешь: гости, им неудобно вставать из-за стола». Она никогда не задумывалась, почему ее с мужем не приглашают к столу, а если в кои-то веки и приглашали, то смотрели на них с беспокойством, словно опасаясь, как бы они не совершили бестактность.

Раиф-эфенди питал к жене странное чувство сострадания. Ему, видимо, и впрямь было очень жаль несчастную женщину, которая целыми месяцами не снимала кухонного халата.

Иногда он усаживался напротив нее и участливо осведомлялся:

- Ну как, женушка, небось устала сегодня?

Они говорили о детях, об их учебе или о том, где достать денег на приближающиеся праздники.

По отношению же к другим членам семьи он не проявлял ни малейшей привязанности. Временами, правда, он задерживал взгляд на старшей дочери, словно желая услышать от нее хоть одно ласковое слово. Но тотчас же отводил глаза. Глупые ее ужимки, неуместные смешки, очевидно, убеждали его лишний раз в глубине разделявшей их пропасти.

Я много думал о положении Раифа-эфенди в семье. Такой человек - а я был уверен, что он гораздо глубже, чем кажется, - не станет беспричинно чуждаться самых близких ему людей. Беда, по-видимому, в том, что никто его не понимает, а он не из тех, кто старается быть понятым. Поэтому невозможно разбить лед и устранить ужасную отчужденность, разделяющую членов этой семьи. Люди с трудом понимают друг друга и, вместо того чтобы попробовать преодолеть непонимание, предпочитают бродить, как слепые, и, только натыкаясь друг на друга, узнают о существовании других.

Как я уже говорил, Раиф-эфенди питал некоторую слабость лишь к Неджле. Во всех своих жестах и гримасах девочка подражала размалеванной тетке, духовное же содержание она заимствовала у ее мужа. Но отец все еще чего-то ждал от нее. Под наносным слоем в ней таилось нечто подлинно человеческое. Неджла негодовала, когда ее младшая сестра Нуртен в своей дерзости переходила все границы, не останавливаясь даже перед оскорблением отца. Могла встать из-за стола и, хлопнув дверью, демонстративно выйти из гостиной, если об ее отце говорили пренебрежительным тоном. Это были, правда, лишь периодические вспышки, в которых прорывалась подлинная человеческая-сущность. Влияние окружающих было достаточно сильным, чтобы заглушить фальшью искренний голос ее внутреннего «я».

Со свойственной молодости горячностью я возмущался безропотностью Раифа-эфенди. Он не только терпел пренебрежение окружавших его на работе и дома людей, но и, похоже было, считал такое отношение естественным. Я знал, есть люди, испытывающие гордость и горькое удовлетворение при мысли, что их не понимают, что о них отзываются несправедливо, - но я никогда не мог себе представить, чтобы кто-нибудь оправдывал подобную несправедливость.

Впрочем, у меня было достаточно возможностей убедиться, что Раиф-эфенди был человеком весьма уязвимым. И хотя его взгляд казался рассеянным, ничто не ускользало от него. Однажды он попросил дочерей сварить мне кофе, а они стали препираться за дверьми, кому идти на кухню. Раиф-эфенди промолчал, сделав вид, что ничего не заметил. Однако в следующий мой приход, дней через десять, он сразу поспешил предупредить дочерей:

- Не надо варить кофе! Гость его не пьет.

Эта маленькая хитрость, тайным соучастником которой он меня сделал только ради того, чтобы избавить нас обоих от повторения тягостной сцены, разыгравшейся в прошлый раз, укрепила мое уважение к Раифу-эфенди.

В наших скупых разговорах не было никаких важных признаний. Это меня не удивляло. В уединенности его жизни, в его терпимости, снисходительном отношении к людским слабостям, в беззлобных усмешках, которыми он встречал наглые выходки, с достаточной ясностью проглядывала его истинная суть. Когда мы прогуливались вместе, я чувствовал, что рядом со мной - настоящий человек. Мне стало ясно, что люди ищут и находят друг друга не обязательно с помощью слов. Я понял, почему некоторые поэты всю жизнь ищут себе спутника, который, идя с ними рядом, молча любовался бы красотой окружающего мира. Я не мог бы внятно объяснить, чему научил меня этот молчаливый человек, который часто гулял вместе со мною, сидел напротив меня на службе, - но я был уверен, что почерпнул у него нечто такое, чего не мог бы мне за долгие годы дать ни один учитель.

И Раиф-эфенди, по-видимому, тоже привязался ко мне. Во всяком случае, я не замечал теперь у него настороженности и застенчивости, с которыми он встречал меня, как и всех других, в первое время нашего знакомства. Бывали, однако, дни, когда он вновь замыкался в себе. Глаза его тогда сужались, тускнели, теряли всякое выражение, на все вопросы он отвечал сухим, исключающим фамильярность голосом. В такие дни у него не шла работа. Он то брал ручку, то откладывал ее в сторону и мог часами сидеть, уставившись в разложенные перед ним бумаги. Я понимал, что в эти минуты он находится совсем в другом месте, куда не хочет никого пускать, и не навязывал ему своего общества. Только беспокоился за него, зная, что приступы хандры, по странному совпадению, как правило, кончаются у него болезнью. Причину этого мне удалось выяснить довольно скоро, при весьма грустных обстоятельствах. Расскажу обо всем по порядку.

Как-то в середине февраля Раиф-эфенди опять не явился на службу. Вечером я отправился к нему домой. На мой звонок вышла Михрие-ханым.

- А, это вы? Пожалуйста. Он только что задремал. Но, если хотите, я разбужу его!

- Что вы, что вы, не надо! Как он себя чувствует? Она проводила меня в гостиную и предложила сесть.

- У него небольшой жар. Жалуется на боль в животе. Но самое худшее, сынок, - сказала она жалобным голосом, - он совсем не думает о себе. Он ведь не ребенок… По всякому пустяку нервничает… Не знаю, что с ним происходит. Какой-то нелюдимый стал, и двух слов из него не вытянешь. Уходит куда-то, шатается по холоду, а потом вот лежит, болеет…

Тут из соседней комнаты послышался голос Раифа-эфенди. Михрие-ханым побежала к нему. Я был в недоумении. Кто бы мог подумать, что человек, который педантично заботится о своем здоровье, ходит в теплом белье и кутается в шарф, поведет себя так легкомысленно?

- Он, оказывается, проснулся, услышав звонок, - сообщила Михрие-ханым, появляясь в гостиной. - Проходите, пожалуйста!..

Вид у Раифа-эфенди был, прямо сказать, неважный. Лицо пожелтело, осунулось. Дышал он учащенно и тяжело. В его детской улыбке на этот раз было что-то вымученное, напряженное. Спрятанные за стеклами очков глаза провалились еще глубже.

- Что с вами, Раиф-эфенди?.. Дай бог вам быстрейшего выздоровления!..

- Спасибо, - с трудом промолвил он хриплым голосом и сильно закашлялся.

- Вы простудились? - спросил я, подавляя тревогу. - Продуло, вероятно?

Он долго лежал неподвижно, уставившись на белое покрывало. От стоявшей в углу между кроватями маленькой чугунной печки так и веяло жаром. А он, видимо, все никак не мог согреться.

- Где-то простудился, - проговорил он, натягивая одеяло до подбородка. - Вчера после ужина вышел немного прогуляться…

- И куда же вы ходили?

- Просто так бродил. Нашло вдруг что-то на меня… Захотелось развеяться…

Я был удивлен. Раиф-эфенди никогда еще не жаловался на хандру.

- Видно, загулялся. До самого сельскохозяйственного института дошел. Потом еще дальше - до Кечиорена… (Кечиорен - пригородный район Анкары) Знаете, там такой крутой спуск - не захочешь, побежишь. Я вспотел, расстегнулся. А на улице было ветрено, шел мокрый снег. Вот меня и продуло…

Выбежать среди ночи из дому, часами бродить по пустынным улицам под снегом, да еще распахнувшись? Никак не ждал я такого от Раифа-эфенди.

- Что же на вас нашло? - спросил я.

- Да так, ничего особенного, - смутился он. - Бывает иногда, нападает блажь. Хочется побыть одному. То ли шум в доме надоедает, то ли скука привязывается. - И тотчас же, будто испугавшись, что сказал лишнее, быстро добавил: - Скорее всего, годы берут свое. А дети, семья тут ни при чем.

За стеной опять послышался шум, громкие голоса. В комнату вошла старшая дочь, только что вернувшаяся из лицея. Она наклонилась и поцеловала отца в щеку.

- Как чувствуешь себя, папочка?

Потом, поздоровавшись со мной, пожаловалась:

- Никакого сладу с ним нет, эфенди! Ни с того ни с сего на ночь глядя отправляется в кофейню. А потом продрогнет, промерзнет на улице или в той же кофейне и сваливается. И ведь не в первый раз! Ну что он потерял в этой кофейне?

Скинув с себя пальто, она бросила его на стул и так же внезапно, как появилась, исчезла. Раиф-эфенди, наверное, давно уже привык к подобным разговорам и не придавал им особого значения.

Я посмотрел ему прямо в глаза. И он на меня - в упор. На его лице ничего нельзя было прочесть. Меня удивляло не то, что он обманывает домашних, а то, что он откровенен со мной. Это внушило мне даже гордость. Приятно сознавать, что тебе доверяют больше, нежели другим…

На обратном пути я продолжал думать о Раифе-эфенди. Может быть, он самый что ни на есть банальный и пустой человек? Но ведь те, у кого нет ни цели, ни страстных увлечений, равнодушны ко всем, даже к самым близким. В таком случае чего же он мечется? А может быть, именно эта опустошенность, бесцельность существования и побуждает его бродить по ночам?

В этих размышлениях я незаметно дошел до гостиницы, где занимал крохотный номер на пару с товарищем. Можно было только удивляться, каким чудом туда сумели втиснуть две койки. Шел уже девятый час. Есть не хотелось. Я решил было подняться к себе и почитать, но передумал. Как раз в этот час в кофейне гремела радиола, а за стеной в соседней комнате истошным голосом вопила сирийская певица, - она распевалась перед выступлением. Я повернул назад и направился по грязному асфальту к Кечиорену. По обе стороны дороги жались друг к другу мелкие авторемонтные мастерские вперемежку с убогими деревянными кофейнями. Потом справа, на склонах холма, стали попадаться дома, а слева, в низине, показались огороды и сады с пожухлой листвой. В лицо мне дул сырой пронзительный ветер. Я поднял воротник. У меня вдруг появилось страстное желание побежать. Нестись, не останавливаясь, много часов и дней. Нечто подобное я испытывал лишь в опьянении. Я быстро зашагал вперед, не оглядываясь больше по сторонам. Усилившийся ветер толкал меня в грудь, - и я находил своеобразное удовольствие в борьбе с ним.

И вдруг, словно молния, у меня мелькнула мысль: зачем, собственно говоря, я сюда забрел? Да так просто, без всякой причины и цели. Деревья по обеим сторонам улицы стонали под напором ветра. Он стремительно гнал по небу рваные тучи, их клочья, казалось, цеплялись за гребни еле освещенных каменистых черных холмов впереди. Я шел, щуря глаза, и жадно вдыхал влажный воздух. А голову сверлил все тот же вопрос: почему я здесь?.. Накануне дул точно такой же ветер. Неудивительно, если и сейчас пойдет снег. «По этой же дороге, - вдруг подумал я, - проходил вчера другой человек, со шляпой в руке, в распахнутом пальто, протирая на ходу мокрые от тающего снега стекла очков. Ветер ерошил его редкие, коротко стриженные волосы, охлаждая разгоряченную голову. Что привело сюда больного, слабого и уже немолодого человека?» Я попытался представить себе, как Раиф-эфенди бродил здесь ночью. Теперь я понял, почему забрел в эти места. Мной руководило желание глубже проникнуть в его мысли и чувства. Должен, однако, признаться, что мне это не удалось. Ветер срывал с моей головы шляпу, громко роптали деревья. По небу проносились причудливых форм тучи - но все это не могло подсказать мне, какие мысли и чувства владели Раифом-эфенди. Побывать там, где был другой человек, - еще не значит проникнуть в его мысли. Предполагать иное мог только такой простофиля, как я.

Повернув назад, я вскоре очутился перед своей гостиницей. Не слышно уже было ни радиолы, ни песен сирийки. Мой товарищ, растянувшись на кровати, читал книгу.

- Ну что, нагулялся? - спросил он, покосившись в мою сторону.

Людям свойственно стремление лучше понять друг друга… Подобное желание было, очевидно, и у меня, когда я пытался постигнуть мысли и чувства другого. Но возможно ли это? Душа самого простого, самого убогого человечишки, пусть даже он непроходимый глупец, способна вызвать изумление своей противоречивостью. Но мы почему-то не хотим этого понять и с необыкновенной легкостью судим о людях. Почему мы не решаемся сразу определить сорт сыра, который нам дают на пробу, но, не задумываясь, выносим приговор первому встречному?

В ту ночь сон долго не приходил ко мне. Мысли мои все время возвращались к Раифу-эфенди, я представлял себе, как он мечется больной, в жару, под белым одеялом, в душной комнате, где рядом с ним спят его дочери и смертельно уставшая за день Михрие-ханым. Глаза у него закрыты, но мысли витают где-то далеко-далеко, - никому не узнать, где именно.

На этот раз болезнь Раифа-эфенди затянулась дольше обычного. Судя по всему, это была не просто простуда. Старичок-доктор, которого вызвал Нуреддин-бей, прописал больному горчичники и лекарство от кашля. С каждым моим посещением, - а я заходил регулярно через два-три дня, - Раиф-эфенди выглядел все хуже и хуже. Сам он, похоже было, не очень-то волновался и не придавал своей болезни особого значения. Возможно, он просто не хотел тревожить своих домочадцев. Однако Михрие-ханым и Неджла были так обеспокоены, что их состояние невольно передалось и мне. У Михрие-ханым все валилось из рук. Она с испуганным лицом то и дело заглядывала в спальню, потом, вспомнив, что забыла какую-то вещь, уходила; ставя горчичники, она роняла на пол то полотенце, то тарелку. Взывая взглядом о сочувствии, как потерянная, бродила по дому в шлепанцах на босу ногу. Неджла тоже была в расстроенных чувствах, хотя, может быть, и не в такой степени, как мать. В лицей она перестала ходить. Заботливо ухаживала за отцом. Когда по вечерам я приходил навестить больного, она встречала меня с раскрасневшимся лицом, - и по ее опухшим векам я догадывался, что она плакала. Все это, очевидно, еще сильнее угнетало Раифа-эфенди, и, оставаясь со мной наедине, он давал волю своим чувствам.

- Ну и что они все ходят с таким кислым видом? Хоронить меня собрались, что ли? - взорвался он однажды. - Я пока не собираюсь умирать. А умру - тоже невелика потеря. Им-то чего убиваться? Кто я для них?..

И, помолчав, добавил с еще более горькой и злой усмешкой:

- Ведь я для них пустое место… Сколько лет живем вместе, и никто еще ни разу не поинтересовался, что у меня на душе. А теперь делают вид, будто им меня жаль.

- Полноте, Раиф-эфенди, что вы говорите? Может быть, они и в самом деле слишком волнуются, но их нельзя за это осуждать - жена и дочь…

- Жена и дочь. И всего-то…

Он отвернулся. Я не знал, как понять его слова, но воздержался от расспросов.

Чтобы успокоить домочадцев, Нуреддин-бей вызвал терапевта. Тщательно осмотрев больного, тот нашел у него воспаление легких. Увидев в глазах родственников испуг, он попытался их утешить:

- Дело не так уж плохо! Организм у него, слава богу, крепкий, да и сердце здоровое. Так что, иншалла! (Иншалла (иншаллах) если будет угодно богу, бог даст (ар.)) выдержит. Только, конечно, нужен хороший уход. Лучше всего положить его в больницу.

При слове «больница» у Михрие-ханым подкосились ноги. Она рухнула на стул и разрыдалась. А Нуреддин-бей недовольно поморщился:

- Какая надобность? Дома уход лучше, чем в больнице!

Доктор пожал плечами и откланялся. :

Сам Раиф-эфенди был не прочь лечь в больницу.

- Хоть отдохнул бы там, - признался он как-то мне.

Ему явно хотелось побыть одному, но, поскольку все решительно восстали против больницы, он больше не заикался об этом.

- Все равно они и там не оставили бы меня в покое, - сказал он мне потом с грустной улыбкой.

Как-то под вечер в пятницу - я хорошо помню этот день - мы остались одни. Я сидел на стуле возле кровати и молча наблюдал за Раифом-эфенди, прислушиваясь к его тяжелому дыханию и мерному звонкому тиканью карманных часов, которые лежали на комоде между пузырьками с лекарствами.

- Сегодня мне получше, - пробормотал Раиф-эфенди, открыв глубоко ввалившиеся глаза.

- Не вечно же так будет продолжаться, - сказал я, имея в виду его болезнь.

- А как долго еще так может продолжаться? - отозвался Раиф-эфенди.

Я с ужасом понял истинный смысл его слов. Усталость, звучавшая у него в голосе, не оставляла никаких сомнений.

- Ну, зачем вы так, Раиф-бей?

- Вот именно - зачем? Зачем все это? Не хватит ли? - настойчиво развивал он свою мысль, глядя мне прямо в глаза.

Тут появилась Михрие-ханым.

- Сегодня ему полегче! - радостно объявила она мне. - Кажется, дело пошло на поправку. Иншалла, все обойдется и на этот раз!

Потом, обернувшись к мужу, добавила:

- В воскресенье у нас стирка… Ты попросил бы бей-эфенди захватить с работы твое полотенце!

Раиф-эфенди кивнул головой. Его жена, порывшись в шкафу и найдя наконец нужную вещь, снова удалилась. Стоило ей заметить небольшое улучшение в здоровье мужа, как все ее беспокойства, тревоги и волнения мигом улеглись. Теперь она опять, как и прежде, могла с головой погрузиться в привычные для нее домашние дела - стирку, уборку, стряц-ню. Как свойственно всем простым людям, она быстро переходила от печали к радости, от волнения к спокойствию. И так же быстро, с чисто женской переменчивостью, забывала обо всех неприятностях. В глазах Раифа-эфенди промелькнула едва уловимая грустная улыбка, указав головой на пиджак, висевший на спинке кровати, он застенчиво попросил:

- Там в правом кармане должен быть ключ, возьми его. Откроешь верхний ящик моего стола. И, если тебя не затруднит, принеси уж ей это полотенце.

- Завтра же вечером принесу.

Раиф-эфенди поднял глаза к потолку, помолчал, потом вдруг, обернувшись ко мне, скороговоркой произнес:

- Принеси все, что там лежит! Все, что есть, захвати. Жена, наверное, уже почуяла, что мне там больше не бывать. Мне теперь дорога в другое место…

И он, обессиленный, откинулся на подушку.

На следующий день, прежде чем уйти с работы, я осмотрел стол Раифа-эфенди. С правой стороны стола было три ящика. Сначала я открыл самый нижний - пуст. Во втором ящике лежали всякие бумаги и черновики переводов. Когда я стал открывать третий ящик, меня невольно охватило волнение: ведь я сидел на стуле Раифа-эфенди и, открывая ящик, повторял все движения, которые он проделывал по многу раз на дню. Верхний ящик тоже был почти пуст. Только в дальнем углу лежали грязное полотенце, кусок мыла в газетной бумаге, судок, вилка и зазубренный перочинный ножик марки «Зингер». Я быстро завернул все эти вещи в бумагу. Задвинув ящик, я приподнялся, но потом, решив еще раз проверить, не осталось ли там чего-либо, опять выдвинул ящик и пошарил в нем рукой. В самой глубине, у задней стенки, я нащупал какую-то тетрадь. Захватив ее, я выскочил на улицу. «А ведь Раиф-эфенди прав, - вдруг мелькнула у меня мысль. - Он никогда уже сюда не возвратится, никогда не сядет за свой стол, не выдвинет заветный ящик, куда заглядывал по нескольку раз в день».

В доме Раифа-эфенди опять царил страшный переполох. Дверь открыла мне Неджла.

- Ни о чем не спрашивайте, - сразу же предупредила она меня.

За эти дни я стал как бы членом их семьи, и все домочадцы считали меня своим.

- Отцу снова стало плохо! - зашептала она. - Сегодня уже два приступа было. Мы ужасно все перепугались. Дядя привел доктора, он теперь там, у отца. Уколы делает…

Выпалив все это одним духом, девушка умчалась в спальню. Я решил пока подождать. Присел на краешек стула в гостиной и положил на колени сверток. Несколько раз появлялась и опять уходила Михрие-ха-ным, но я не решался вручить ей эти злосчастные вещи.

Совать ей грязное полотенце и старую вилку в тот момент, когда жизнь ее мужа в опасности, было в высшей степени неуместно. Я поднялся и начал ходить вокруг большого стола. Увидев свое отражение в зеркале буфета, я сам себя не узнал: лицо мое было бледно как полотно. Сердце учащенно билось. Страшно видеть, как человек - кем бы он тебе ни приходился - балансирует на шатком мостике между жизнью и смертью. Я понимал, что не должен печалиться больше, чем его родные - жена, дочери и другие родственники.

Через полуоткрытую дверь я заглянул в соседнюю комнату. Там я увидел Джихада и Ведада. Они сидели рядышком на диване, пыхтя сигаретами. По скучающему виду обоих было ясно, что лишь тяжкое сознание долга удерживает их сейчас дома. Напротив них, в кресле, сидела, подпирая подбородок рукой, Нуртен. Трудно было понять, то ли она плачет, то ли дремлет. Чуть поодаль, на кушетке, примостилась с детьми на руках Ферхунде. Она пыталась как-то их утихомирить, однако чувствовалось, что она совсем еще новичок в деле воспитания.

Наконец из спальни вышел доктор, за ним Нуред-дин-бей. Врач старался сохранять спокойствие, но вид у него был подавленный.

- Не отходите от него и в случае чего немедленно повторите инъекции, - наставлял он на ходу Нуреддин-бея.

Тот удивленно вздернул брови:

- Вы считаете, что положение опасное?

- Пока еще трудно сказать, - промолвил доктор с той уклончивостью, с какой обычно отвечают все медики в подобных случаях.

Чтобы избежать дальнейших расспросов, доктор поспешил надеть пальто, напялил шляпу, с кислой миной сунул в карман приготовленные заранее Нуред-дин-беем три серебряные лиры и торопливо удалился.

Я тихонько подошел к двери спальни и заглянул внутрь. Михрие-ханым и Неджла с напряженными лицами смотрели на Раифа-эфенди. Глаза у него были закрыты. Неджла, заметив меня, кивнула головой, приглашая войти. Им, вероятно, хотелось знать, какое впечатление на меня произведет вид больного. Я собрал все силы, чтобы не выдать волнения.

Слегка наклонив голову, дескать, все хорошо, можете не беспокоиться, я попытался даже изобразить нечто вроде улыбки.

- Ничего страшного, - прошептал я Михрие-ханым и Неджле. - Иншалла, и на этот раз все обойдется благополучно.

Раиф-эфенди, чуть-чуть приоткрыв глаза, посмотрел на меня невидящим взглядом. Потом, с трудом повернув голову, пробормотал что-то невнятное, сморщил лицо и сделал какой-то знак.

- Тебе что-нибудь надо, папочка? - спросила Неджла.

- Оставьте меня. На несколько минут, - произнес он слабым голосом.

Михрие-ханым показала нам всем на дверь. Однако больной, выпростав руку из-под одеяла, удержал меня.

- Ты останься!

Жена и дочь удивленно переглянулись.

- Только не раскрывайся, папочка, - умоляюще попросила Неджла.

Раиф-зфенди кивнул.

После того как дочь и жена вышли, Раиф-эфенди указал на сверток, о котором, признаться, я совсем забыл, и тихо спросил:

- Ты все принес?

Я недоуменно посмотрел на него. Неужели он оставил меня только для того, чтобы задать этот вопрос? Больной смотрел на меня, - в глазах его поблескивало нетерпение.

Только тогда я вспомнил о тетради в черном переплете. А ведь я даже не удосужился заглянуть в нее. Я и не представлял себе, что эта тетрадь так важна для Раифа-эфенди.

Я быстро развернул пакет, полотенце и все остальное положил на стул у дверей и, протянув больному тетрадь, спросил:

- Вы о ней спрашивали?

Он утвердительно кивнул головой.

Не в силах бороться с нарастающим л'юбопытством, я медленно перевернул несколько страниц, исписанных неровным, торопливым, довольно крупным почерком. Заглавия никакого не было, только в правом углу первой страницы стояла дата: «20 июня 1933». Я успел прочитать начало:

«Вчера со мной произошла странная история, которая заставила меня заново пережить события десятилетней давности…»

Раиф-эфенди судорожно схватил меня за руку:

- Не читай дальше…

И, показав на дальний угол комнаты, пробормотал:

- Брось ее туда!

Проследив за его взглядом, я увидел печку. За прозрачной слюдой трепетали и плясали красные язычки пламени.

- Куда? В печь? - недоверчиво переспросил я.

- Да…

Мое любопытство обострилось до крайности. Неужели я должен собственными руками уничтожить тетрадь?

- Разве вам ее не жаль, Раиф-эфенди? Ни с того ни с сего сжечь тетрадь, которой вы, вероятно, как ближайшему другу, поверяли свои сокровенные мысли?

- Она никому не нужна. Решительно никому.

Мне было ясно, что я должен сделать все возможное, чтобы заставить его отказаться от задуманного. Здесь, в этой тетради, он, по всей видимости, выразил так тщательно скрываемые ото всех порывы своей души и теперь решил унести с собой свою тайну. Этот человек ничего не хочет оставить другим людям, даже свое одиночество - и то намерен забрать с собой на тот свет. Мне было больно и обидно за него.

- Я вас понимаю, Раиф-эфенди. Очень хорошо понимаю. У вас есть все основания не доверять людям. Желание сжечь эту тетрадь вполне естественно. Но не могли бы вы отсрочить, ну хоть на один день, исполнение вашего приговора?

Он удивленно посмотрел на меня, как бы спрашивая: «Зачем?»

Решив не отступать и попробовать последнее средство, я пододвинулся к нему еще ближе и вложил в свой взгляд всю любовь к нему, все участие.

- Неужели вы не можете оставить мне эту тетрадь, хотя бы на одну ночь, всего лишь на одну ночь? Ведь мы с вами давно уже дружим, и за все это время вы мне ничего о себе не рассказали. Не находите ли вы мою просьбу вполне обоснованной? Почему вы таитесь от меня? Поверьте, вы для меня самый дорогой человек на свете. Почему же вы ставите меня на одну доску со всякими ничтожествами?..

На глаза у меня навернулись слезы. Что-то дрогнуло в груди. Мне хотелось излить всю накопившуюся в душе обиду на этого человека, который, вместо того чтобы искать сближения со мной, месяцами сторонился и чуждался меня.

- Может быть, вы и правы, отказывая людям в доверии, - продолжал я, переводя дыхание. - Но нельзя же всех под одну гребенку! Есть ведь исключения. Не забывайте, что и вы принадлежите к роду человеческому. То, что вы хотите совершить, - поступок эгоистический, к тому же и бессмысленный.

Я замолчал, испугавшись, что хватил через край. Больной не проронил ни слова. Тогда я сделал последнее усилие.

- Раиф-бей, войдите в мое положение. Вы уже в конце, а я еще только в начале жизненного пути. Я хочу лучше знать людей, и я хочу знать, чем они вас обидели.

Раиф-эфенди мотнул головой и что-то невнятно пробормотал. Я склонился над ним так низко, что ощутил на своем лице его горячее дыхание.

- Нет, нет! - твердил он. - Люди не сделали мне ничего дурного… Ничего… И я им… И я ничего…

Он умолк, уронив голову на грудь. Дыхание его стало еще более шумным и прерывистым. Наш разговор его явно утомил. Я сам чувствовал сильную душевную усталость и уже готов был выполнить его волю - бросить тетрадь в печку.

Но тут Раиф-эфенди снова приоткрыл глаза.

- Никто не виноват!.. Даже я…

Не в силах продолжать, больной тяжело закашлялся. Показав глазами на тетрадь, он еле внятно сказал:

- Прочти - сам все поймешь!

Я поспешно сунул тетрадь в карман и заверил его:

- Завтра же утром я ее принесу и на ваших глазах сожгу.

Больной с неожиданным безразличием пожал плечами. Делай, мол, что хочешь, - мне все равно.

По его жесту я понял, что он потерял интерес даже к этой драгоценной для него тетради, где, очевидно, была запечатлена самая важная часть его жизни. Прощаясь, я поцеловал ему руку. Он притянул меня к себе и поцеловал - сначала в лоб, а затем в обе щеки. Из глаз у него катились слезы. Он и не пытался их скрывать. Только смотрел на меня, не моргая, долго и пристально. И я тоже не выдержал, заплакал. Так беззвучно, без всхлипов, плачут лишь в самом большом горе, в самой глубокой печали. Я предчувствовал, что мне нелегко будет с ним расстаться. Но я не мог представить, что это расставание будет таким тяжелым и горьким.

Раиф-эфенди выдохнул, едва шевеля губами:

- Никогда, сынок, мы так откровенно с тобой раньше не говорили… А жаль!

И он снова сомкнул глаза.

Торопливо, чтобы никто из собравшихся у дверей домочадцев не разглядел моего лица, я прошел через гостиную и выскочил на улицу. Холодный ветер быстро осушил мои щеки. Я шел, ничего не видя перед собой, и, как в бреду, бормотал: «А жаль… жаль… жаль!..» Когда я вернулся в гостиницу, мой товарищ уже спал. Я мигом разделся, залез в постель, зажег лампу в изголовье и принялся читать тетрадь Раифа-эфенди.

20 июня 1933

Вчера со мной произошла странная история, которая заставила меня заново пережить события десятилетней давности. Боюсь, что эти воспоминания, навсегда, казалось бы, стертые в моей памяти, теперь никогда уже не оставят меня в покое. А все из-за предательской игры случая. Неожиданное происшествие воскресило в моей памяти прошлое и вывело меня из многолетнего сна, из того состояния спячки и полной апатии, к которому я постепенно привыкал все эти годы. Не хочу сказать, что мне угрожает опасность сойти с ума или покончить с собой. Человек очень быстро смиряется с тем, что поначалу кажется невыносимым. И я, наверное, свыкнусь с такой жизнью. Это будет не жизнь, а мучительная пытка! Но я все выдержу. Как выдерживал до сих пор…

И только с одним мне трудно будет смириться - с полным одиночеством. Скрывать в себе все тайны выше моих сил. Мне так хочется излить кому-нибудь душу. Но кому? Во всем этом огромном мире нет, кажется, человека более одинокого, чем я. За последние десять лет я ни с кем не делился своими переживаниями. Всегда почему-то всех чуждался, и, естественно, все сторонились меня. Но разве я могу изменить свой характер? Поступать по-другому? Нет, изменить уже ничего невозможно. Да и ни к чему это! Так есть, и так, очевидно, должно быть. Если бы я мог кому-либо довериться! Но у меня уже нет сил искать такого человека. Вот почему я завел эту тетрадь. Будь у меня хоть какая-нибудь другая надежда, ни за что не взялся бы за перо. Ведь больше всего на свете ненавижу всякую писанину… Ах, если бы не вчерашняя встреча! Я мог бы жить по-прежнему, тихо и мирно…

Я встретил их обеих вчера на улице. Одну из них я увидел впервые, да и другую, можно сказать, почти не знал, так далеки мы были друг от друга. Мне и в голову никогда не пришло бы, что ужасные последствия этой встречи перевернут всю мою жизнь!..

Но раз уж я сел писать, попытаюсь рассказать все спокойно и по порядку. Для этого надо вернуться на десять - двенадцать лет назад, а может быть, и на пятнадцать. Я хочу написать обо всем откровенно, ничего не тая. Если мне и не удастся навсегда потопить преследующие меня кошмары в бессмысленных подробностях, то я испытаю хоть какое-то облегчение. Возможно, облеченные в слова воспоминания окажутся не такими горькими, как сама действительность. Многое предстанет передо мной в ином свете, покажется более простым и не таким важным, - и я устыжусь своих чувств.

Родом я из Хаврана. Там закончил начальную школу, а учебу продолжал в Эдремите - этот городок совсем от нас рядом. Незадолго до конца мировой войны - мне было тогда девятнадцать - меня взяли в армию. Но пока я находился в учебном центре, заключили мир. Я вернулся в свой уезд и снова поступил в среднюю школу. Однако закончить ее не удалось. Откровенно говоря, у меня никогда не было особой охоты учиться. Около года я все же прозанимался в школе, но происходившие тогда бурные события совсем расхолодили меня. После подписания договора порядок в стране так и не установился. Все трещало по швам - не было ни прочного правительства, ни веры, ни цели. В одних районах хозяйничали иностранные оккупанты, в других разгуливали отряды повстанцев, а то и просто банды грабителей. Одни нападали на врагов, другие занимались грабежом крестьян. Бывало, кого-нибудь провозгласят героем, а через неделю, смотришь, он уже болтается на виселице посреди центральной площади Эдремита. В такое время трудно, конечно, заставить себя сидеть в четырех стенах, зубрить историю Османской империи или читать нравоучительные побасенки. Однако мой отец, считавшийся одним из самых состоятельных в наших местах людей, во что бы то ни стало хотел вывести меня в люди. Глядя на моих сверстников, которые, опоясавшись патронташами и нацепив маузеры, вступали в повстанческие отряды или банды, отец не на шутку испугался, как бы я не последовал их примеру. Его страх за меня еще больше возрос, когда до нас стали доходить вести о гибели то одного, то другого моего товарища. Кто пал от пули врага, а кто был убит бандитами. Его опасения были небезосновательными. Мне не хотелось сидеть дома сложа руки, и я начал потихоньку собираться в путь. В это время, однако, оккупационные войска дошли до нашего уезда, и мой геройский пыл быстро угас.

Несколько месяцев я бродил как неприкаянный.

Почти все мои друзья разъехались. Отец решил послать меня в Стамбул. «Подбери, - сказал он мне, - подходящую школу и учись!» Я никогда не отличался ни способностями, ни предприимчивостью, и такой совет лишний раз доказывал, как плохо он меня знал. Но и у меня было свое тайное увлечение. На уроках рисования я всегда удостаивался похвал учителей. Рисовал я и в самом деле неплохо. И даже мечтал поступить в школу изящных искусств в Стамбуле. Сладостные мечты! Им предавался я с самого раннего детства. По природе своей я был тихим и страшно застенчивым. Это часто ставило меня в неловкое, а то и глупое положение. Для меня не было большей муки, чем пытаться исправить чье-то мнение о себе, не хватало даже смелости вымолвить хотя бы слово в свою защиту. Когда меня наказывали за проделки школьных товарищей, я только горько плакал дома, забившись в дальний угол. «Тебе бы не парнем, а девчонкой родиться!» - стыдили меня мать и отец. Больше всего я любил уединяться в нашем саду или на берегу реки, где мог бы предаваться мечтам. Эти мечты, в полную противоположность моим поступкам, отличались смелостью и размахом. Как герои прочитанных мною бесчисленных романов, я предводительствовал отрядом преданных мне всей душой людей; с маской на лице и двумя револьверами на поясе увозил в горы красавицу Фахрие, девушку из соседнего квартала, которая будила во мне неясные сладостные чувства. И вот мы с ней в пещере. Она дрожит от страха, но, увидев перед собой верных моих сподвижников и неисчислимые богатства, отныне принадлежащие и ей, успокаивается. В душе ее - удивление и восторг. Открыв лицо, она со слезами радости на глазах бросается мне на шею. То я воображал себя великим путешественником, странствовал по Африке, сталкивался с людоедами, - и со мной происходили невероятные приключения; то я был знаменитым художником, разъезжал по всей Европе. Моя фантазия питалась книгами Мишеля Зевако (Мишель Зевако (1860 - 1918) - французский публицист, критик и романист, автор более тридцати книг), Жюля Верна, Александра Дюма, Ахмеда Митхата-эфенди (Ахмед Митхат-эфенди (1844 - 1912) - турецкий романист-просветитель), Веджихи-бея (Веджихи (1869 - 1904) - популярный турецкий беллетрист) и многих других.

Отец был недоволен этим моим увлечением. Иногда он бесцеремонно отбирал у меня книги или же просто оставлял на ночь без света. Но ничто не могло остудить мой пыл. Я смастерил себе самодельную коптилку и продолжал зачитываться «Парижскими тайнами» (Роман французского писателя Эжена Сю (1804 - 1857)) и «Отверженными». Видя, что со мной ничего не поделаешь, отец в конце концов оставил меня в покое. Читал я все, что попадется под руку, и каждая прочитанная книга, будь то приключения месье Лекока или жизнеописания Мурад-бея (Мурад-бeй (Тарихчи; ум. в 1917г.) - турецкий писатель; историк, автор шеститомной «Всемирной истории»), производила на меня неизгладимое впечатление.

Прочитав о том, как древнеримский юноша Муций Сцевола (Гай Муций Сцевола - легендарный герой времен борьбы римлян против этрусков (конец VI - начало V в. до и. э.)) на угрозу врагов быть преданным пыткам сам положил руку в огонь, но сообщников не выдал, я тоже решил подвергнуть свое мужество испытанию и до волдырей обжег пальцы. Этот герой древности, который мог с невозмутимой улыбкой перенести любую боль, на всю жизнь остался для меня образцом самообладания. Я пробовал и сам пописывать, даже сочинял стишки, но очень скоро отказался от подобных попыток. Причиной тому был все тот же непреодолимый глупый страх выдать свои чувства. Но рисованием я продолжал заниматься. Мне казалось, что тут не обязательно выворачивать душу наизнанку. Нужно только запечатлевать действительность, какой она есть, - а роль художника сводится к своеобразному посредничеству. Убедившись в ошибочности своих представлений, я забросил и рисование. Все из-за той же проклятой робости…

В Стамбуле, в школе изящных искусств, я сам, без чьей-либо подсказки, понял, что графика - тоже один из видов самовыражения и требует полной самоотдачи. Осознав это, я перестал посещать школу. К тому же учителя не обнаруживали у меня особых талантов. Это и понятно. Из всех рисунков, которые я делал дома или в мастерской, я показывал только самые невыразительные. Рисунки же, хоть в какой-то мере выражавшие мой характер или дававшие представление о моем внутреннем мире, я тщательно скрывал от посторонних. Если все же такие рисунки случайно попадались кому-либо на глаза, я заливался румянцем, словно застигнутая в неподобающем виде девица, и убегал.

Оставив школу, я долго шатался по Стамбулу, не зная, чем заняться. То были трудные годы перемирия. Суматошливость и цинизм столичной жизни нестерпимо угнетали меня. Я решил вернуться в Хавран и написал отцу, чтобы он выслал мне денег на обратный путь. Дней через десять я получил от него длинное послание. Отец, полный решимости сделать из меня делового человека, прибегнул к последнему средству.

Он прослышал, что в Германии из-за свирепствовавшей там инфляции жизнь стала дешевле, чем даже в Стамбуле, и решил отправить меня туда для изучения мыловаренного дела, в особенности технологии изготовления душистых мыл. На оплату расходов он выслал мне необходимую сумму. Радости моей не было предела. Не то чтобы я горел желанием изучать мыловаренное дело. Я был счастлив, что наконец-то увижу своими глазами Европу, которая с самого детства в тысячах образов рисовалась моему воображению.

«Постарайся, - наставлял отец, - года за два как следует овладеть этим делом. После твоего возвращения мы переоборудуем и расширим фабрику, ты станешь ею управлять, поднатореешь в торговле и, с божьей помощью, разбогатеешь и заживешь припеваючи…»

Но я не желал прислушиваться к его наставлениям. Помыслы у меня были иные: я радовался, что смогу изучить немецкий язык и читать на нем книги, получу возможность общаться с людьми, с которыми был знаком только по романам, и вообще «открыть» для себя Европу… может быть, моя замкнутость, отчужденность как раз и порождены тем, что я не встречал в жизни людей, походивших на моих любимых книжных героев?

Сборы заняли у меня не больше недели. Поезд в Берлин шел через Болгарию. Немецкого языка я, разумеется, не знал. Успел только заучить по дороге несколько фраз из разговорника. С помощью этих фраз я довольно быстро разыскал в Берлине пансионат, адрес которого мне дали знакомые еще в Стамбуле.


* * *


Первые недели пребывания в Берлине я усердно занимался языком и с удивлением присматривался ко всему, что видел вокруг. Впрочем, очень скоро я перестал изумляться. В конце концов все города похожи один на другой. Улицы в Берлине немного шире и гораздо

15

449

чище, чем в Стамбуле, светловолосых людей здесь больше. Но нет ничего такого, что могло бы по-настоящему захватить дух. Европа представлялась моему воображению некой сказочной страной. Я и сам плохо понимал, чем уступает реальный город тому, который рисовался в моем воображении. Я до сих пор не могу уяснить себе, почему в реальной жизни мы не встречаем чудес, о которых грезим в детстве.

Без знания языка нельзя было приниматься ни за какое дело, и я начал брать уроки у отставного офицера, который во время мировой войны был в Турции и умел немного говорить по-турецки. Кроме того, хозяйка пансионата любила поболтать со мной в свободную минуту, что тоже было неплохим подспорьем для моей языковой практики. И другие обитатели пансионата не прочь были познакомиться поближе с турком и все время приставали ко мне с глупыми расспросами. За ужином собиралась разношерстная публика. У меня завязались дружеские отношения с вдовой голландца фрау Ван Тидеманн, герром Камера, португальским купцом, занимавшимся поставкой апельсинов с Канарских островов, и престарелым герром Доппке. Герр Доппке занимался торговлей в Камеруне, а после войны, оставив там все, возвратился на родину. Тех денег, которые он успел нажить, вполне ему хватало. Днем он посещал различные митинги и собрания - их тогда в Берлине проводилось великое множество, а за ужином делился с нами своими впечатлениями. Часто он приводил с собой безработных отставных немецких офицеров, и часами спорили они о политике. Насколько я мог понять, они считали, что для спасения Германии требуется поставить у руля государства человека железной воли, вроде Бисмарка, и, не теряя времени, готовиться ко второй мировой войне, дабы взять реванш за вопиющую несправедливость, допущенную по отношению к их стране.

Иногда кто-то из жильцов уезжал, на освободившееся место тут же водворялся новый постоялец. Со временем я привык к этим переменам, точно так же как к светящемуся красному абажуру в полутемной столовой, к прочно устоявшемуся запаху капусты, которой потчевали нас ежедневно, и к политическим спорам моих сотрапезников. Как надоели мне эти бесконечные дискуссии! Каждый из спорщиков предлагал свой рецепт спасения Германии. И каждый при этом, разумеется, пекся вовсе не о благе Германии, а о своих личных интересах. Пожилая женщина, почти разоренная инфляцией, костила почем зря военных, офицеры честили бастующих рабочих и солдат, отказавшихся продолжать войну, торговец колониальными товарами поносил императора, виновника этой войны. Даже горничная, убиравшая по утрам мою комнату, пыталась заводить со мной разговор о политике и в каждую свободную минуту жадно набрасывалась на газету. У нее тоже были свои политические убеждения и взгляды. Она с жаром отстаивала их, яростно потрясая кулаками.

Честно говоря, я почти забыл, зачем приехал в Германию. О необходимости изучить мыловаренное дело я вспоминал, лишь получая очередное письмо от отца. Сообщая ему, что я занимаюсь языком и в ближайшее время намерен приступить к детальному изучению мыловарения, я пытался успокоить его, а заодно и самого себя. Дни шли, ничем не отличаясь один от другого. Я облазил весь Берлин, побывал несколько раз в зоопарке, обошел все музеи и выставки. За несколько месяцев этот огромный город успел разочаровать меня. «Вот тебе и Европа! - ворчал я. - И что тут особенного?» Берлин начинал казаться мне наискучнейшим местом во всем мире.

Как правило, после обеда я слонялся по людным центральным улицам, вокруг себя я видел много женщин, некоторые шли с подчеркнуто серьезным видом, другие, наоборот, повиснув на руке своего кавалера, улыбались и бросали по сторонам томные взгляды. Многие из мужчин в штатском сохраняли военную выправку.

Чтобы не выглядеть полным обманщиком в глазах отца, я с помощью своих товарищей-турок разыскал одну фирму, производившую мыло высоких сортов. Немцы, служащие этой фирмы, которая принадлежала какому-то шведскому синдикату, встретили меня дружелюбно, в них еще, по-видимому, был жив дух боевого товарищества, связывавшего их с моими земляками. Однако в тайны производства они меня не захотели посвящать. Ничего нового для себя я от них не узнал. Может быть, они не хотели выдавать свои секреты, а может быть, почувствовали во мне недостаток интереса к делу и решили, что заниматься со мной - только зря время тратить. Я почти не посещал мыловаренную фабрику, а там никто мной, естественно, не интересовался. Письма отцу я писал все реже и реже и жил, не задумываясь даже над тем, зачем приехал в Берлин.

Три раза в неделю по вечерам я брал уроки у отставного офицера, а днем шатался по музеям и выставочным залам. Возвращался в пансион я поздно и уже за сто метров от него чувствовал раздражающий запах капусты. Через несколько месяцев я начал потихоньку избавляться от тоски и скуки. Старался больше читать и получал от этого все возрастающее удовольствие. Я заваливался на постель, открывал книгу, клал рядом истрепанный толстый словарь - и часами предавался своему любимому занятию. Нередко у меня не хватало терпения рыться в словаре, и я лишь по интуиции ухватывал смысл предложения. Перед моим умственным взором открывался совершенно новый мир. В отличие от тех переводных и подражательных книжонок, которыми я зачитывался в детстве и в пору ранней юности, в этих книгах речь шла не о каких-то необыкновенных героях и фантастических приключениях, а о самых будничных событиях, об окружающих меня людях, в которых я находил частицу самого себя. Читая такие книги, я стал замечать вещи, которых до сих пор не понимал и не видел, и все глубже проникал в их истинный смысл. Наибольшее впечатление на меня производили русские писатели. Повести Тургенева я проглатывал залпом. Несколько дней мною всецело владело очарование одной из этих повестей. Ее героиня Клара Милич влюбляется в простодушного студента, но тщательно скрывает от всех свою страсть. Так она становится жертвой безумного увлечения глуповатым человеком, и ее терзают муки стыда. Эта девушка была мне очень близка по духу. Чтобы не выдать своих переживаний, она готова задушить ревностью и недоверчивостью самые лучшие, самые прекрасные, самые глубокие свои чувства. Не таков ли и я?

Полотна старых мастеров, которыми я любовался в музеях, сделали мою жизнь содержательнее и интереснее. Я часами созерцал шедевры в Национальной галерее, а потом по нескольку дней ходил под впечатлением какого-нибудь портрета или пейзажа.

Так прошел почти год моего пребывания в Германии. Как-то, в один дождливый, сумрачный октябрьский день - я запомнил его на всю жизнь, - перелистывая газету, я наткнулся на критическую статью о выставке молодых художников. Честно говоря, я мало что смыслил в модернистском искусстве. Претенциозность и вычурность их картин, стремление выдвинуть свое «я» на первый план претили моей натуре. Я не стал даже читать эту статью. Но через несколько часов, во время своей обычной прогулки по. городу, я случайно оказался около того самого здания, где была выставка. Никаких срочных дел у меня не было. Я решил зайти и долго бродил по выставке, рассеянно скользя глазами по развешанным на стенах многочисленным картинам.

Многие полотна - их было большинство - вызывали невольную улыбку: остроугольные колени и плечи, непропорционально большие головы и груди; пейзажи в неестественно ярких тонах, словно составленные из цветной бумаги; хрустальные вазы, похожие на обломки кирпича; безжизненные, будто вытащенные из книг, где они пролежали несколько лет, цветы и, наконец, ужасные портреты каких-то дегенератов или преступников… Посетителей это веселило. Между тем таких художников, которые ценой малых усилий пытались добиться большого успеха, следовало бы осуждать. Но как ругать тех, кто и не претендует на понимание, даже доволен, что над ним откровенно потешаются? Такие люди не вызывают ничего, кроме жалости.

У выхода из большого зала я вдруг застыл. Мне трудно сейчас, по прошествии стольких лет, передать овладевшие мною в тот миг чувства. Я только помню, что долго как вкопанный стоял перед портретом женщины в меховом манто. Меня толкали слева и справа, но я не в силах был сдвинуться с места… Чем поразил меня портрет? Объяснить этого я не могу. Могу сказать только, что до той поры не встречал подобной женщины. В ней было что-то необычное, гордое и даже немного дикое. И хотя с первого, мгновения я знал, что никогда и нигде не видел сколько-нибудь похожего лица, мне упорно чудилось в нем что-то знакомое. Бледные щеки, черные брови и черные глаза, темно-каштановые волосы. Неповторимые черты, выражающие и чистоту, и силу воли, и безграничную тоску. Эта женщина была мне уже знакома. Это о ней читал я в книгах еще семилетним ребенком. Это ее образ я видел в мечтах с пяти лет. В ней было что-то и от Нихаль из романа Халида Зия (Нихаль - героиня романа «Запретная любовь» турецкого классика Халида Зия Ушаклыгиля (1866 - 1945)), и от Мехджуре Веджихи-бея (Нихаль - героиня романа «Запретная любовь» турецкого классика Халида Зия Ушаклыгиля (1866 - 1945)), и от возлюбленной рыцаря Буридана, и от Клеопатры - героинь прочитанных мною исторических книг, - и даже от Амине Хатун, матери Мухаммеда, - ее образ сложился в моем представлении еще в детстве, когда я слушал житие пророка. Она как бы вобрала в себя сразу всех женщин моих мечтаний.

Слегка повернутое влево лицо и шея ее оттенялись ягуаровым мехом, подчеркивавшим их удивительную белизну. В черных глазах светилась глубокая мысль. Ее взгляд, казалось, с последней надеждой искал нечто такое, чего, она знала, нельзя найти. В нем таились и грусть, и скрытое удовлетворение. Был даже вызов. «Я не найду того, что ищу, - говорил ее взгляд. - Ну и пусть!» То же самое, еще более явственно, подчеркивали ее полные чувственные губы. Веки были чуть припухшие. Брови - не слишком густые, но и не редкие; не очень длинные волосы ниспадали на ягуаровый мех, острый подбородок слегка выдавался вперед. Тонкий, чуть удлиненный нос.

Дрожащими руками я перелистал каталог в надежде найти хоть какие-нибудь подробности об этой картине. На одной из последних страниц, в самом низу, рядом с номером картины, я прочел лишь три слова: «Мария Пудер. Автопортрет». И больше ничего. Никаких других работ этой художницы не было выставлено. Признаюсь, это даже обрадовало меня. Я боялся, что другие картины Марии Пудер могут оказаться слабее и даже умерят первоначальный восторг. Я проторчал на выставке до позднего вечера, лишь изредка я отходил от автопортрета и, обежав невидящим взглядом выставку, возвращался на прежнее место. И каждый раз находил в лице женщины в манто что-то новое. Жизнь как будто проявлялась в нем все ярче и ярче. По временам мне даже мерещилось, что потупленные глаза этой женщины тайно меня рассматривают, а ее губы слегка подрагивают.

Наконец в зале никого не осталось. Торчавший у дверей здоровенный сторож, очевидно, никак не мог дождаться моего ухода. Преодолев внутреннее сопротивление, я быстрым шагом направился к выходу. Накрапывал дождь. Вопреки обыкновению я не стал блуждать по улицам и кратчайшим путем возвратился в пансион. У меня было одно желание - побыстрее поужинать, закрыться у себя в комнате, остаться наедине. За столом я ни с кем не разговаривал. На вопрос хозяйки пансиона фрау Хеппнер, где я был, я тихо пробормотал:

- Нигде… Просто так бродил… Заглянул на выставку художников-модернистов…

За столом тотчас вспыхнул спор о модернистском искусстве. Воспользовавшись этим, я незаметно удалился в свою комнату. Когда я стал раздеваться, из кармана пиджака вывалилась газета. Сердце мое уча-. щенно забилось. Эту газету я купил утром, там статья о выставке. Я поспешно развернул газету, чуть не порвав ее, так мне не терпелось узнать хоть что-нибудь о поразившей меня картине и ее авторе. От природы я человек медлительный и флегматичный, поэтому сам удивился своему нетерпению. Я быстро пробежал глазами начало статьи. И только где-то в самой середине натолкнулся наконец на имя, которое узнал из каталога: «Мария Пудер».

В статье довольно пространно разбиралось творчество молодой художницы, которая впервые представила свою картину на выставку. В ней говорилось, что художница, тяготеющая к классической манере письма, обладает незаурядным даром самовыражения и заметно отличается от многих живописцев, грешащих «приукра-шательством» или «намеренным подчеркиванием уродства». После детального разбора техники критик писал, что ее картина и по композиции, и по выражению лица изображенной на ней женщины, очевидно, чисто случайно имеет удивительное сходство с «Мадонной» Андреа дель Сарто (Андреа дель Сарто (1486 - 1530) - итальянский художник эпохи Возрождения). Автор обзора, в шутливой форме пожелав успехов «Мадонне в меховом манто», переходил далее к разбору картин других художников.

На следующий день я первым делом отправился искать репродукцию «Мадонны». Я обнаружил ее в большом альбоме картин Сарто. По плохо отпечатанной репродукции не так-то легко судить об оригинале, но все же нельзя было не согласиться с главным выводом автора статьи. Мадонна Сарто сидела на возвышении, с младенцем на руках. Справа от нее стоял бородатый мужчина, слева - совсем еще юный отрок. Что-то в ее лице, осанке, взгляде заставляло вспомнить вчерашний автопортрет. Хозяин согласился продать мне эту репродукцию отдельно. Захватив ее, я поторопился домой. Впервые в жизни видел я подобное изображение мадонны. Обычно святая Мария на картинах выглядит слишком уж безгрешной; ее устремленный на младенца взгляд выражает чуть ли не самодовольство: «Вот видите, какой дар ниспослал мне господь!» Иногда же Мария походит на служанку, с растерянной улыбкой любующуюся младенцем, отца которого она и сама не может назвать. Мадонна же на полотне Сарто - зрелая женщина, которая научилась думать, познала жизнь и имеет право смотреть на нее с иронической усмешкой. И глядит она, раздумывая о чем-то своем, не на святых, почтительно стоящих по сторонам, не на Иисуса-младенца и даже не на небо, а в землю.

Я отложил репродукцию в сторону. Закрыв глаза, попытался оживить в памяти портрет на выставке. И только в этот момент наконец осознал, что женщина, нарисованная на картине, существует в действительности. Если художница изобразила самое себя, значит, эта необыкновенная женщина ходит среди нас, смотрит своими черными глазами в землю или на окружающий мир, разговаривает, улыбается пухлыми губами, словом, живет, как и все люди. Выходит, ее можно даже встретить где-нибудь… Эта мысль вызвала во мне испуг. И впрямь, разве не страшно повстречаться с такой женщиной человеку, столь не искушенному в любви, как я?

В свои двадцать четыре года я ни разу не испытывал настоящего любовного увлечения. Правда, еще в Хавране я вместе со старшими приятелями посещал кое-какие злачные места, но в памяти моей сохранились только попойки. Природная стеснительность помешала мне пойти туда снова. В жаркие летние дни, растянувшись под сливой, я мечтал о женщинах, которые рисовались мне недоступными существами, но мечты эти были бесконечно далеки от жизни. Долгие годы я был тайно влюблен в соседскую девушку Фахрие. В своем воображении я позволял себе с ней любое бесстыдство, но стоило мне завидеть ее на улице, как сердце мое начинало бешено колотиться, лицо вспыхивало огненным румянцем, - и я обращался в бегство. В праздничные вечера рамазана я, бывало, прятался у дверей ее дома, чтобы посмотреть, как она вместе со своей матерью и сестрами пойдет с фонарем в мечеть. Но едва распахивалась дверь и я видел облаченных в черные накидки женщин, как тотчас отворачивался к стене, боясь, что они меня узнают.

От любой женщины, которая нравилась мне хоть чуточку, я всегда стремился убежать. Мне было страшно, что какой-нибудь неосторожный жест или взгляд выдаст мою тайну. Необъяснимый гнетущий стыд делал меня несчастнейшим человеком на земле. Но я ничего не мог с собой поделать. Никогда в жизни я не решался посмотреть прямо в глаза какой-нибудь женщине, даже собственной матери. В последние годы, особенно во время учебы в Стамбуле, я тщился побороть в себе эту чрезмерную застенчивость, пытаясь держать себя как можно свободнее со знакомыми девушками. Но стоило мне заметить или заподозрить, что кто-то из них проявляет ко мне малейший интерес - вся моя непринужденность и напускная смелость сразу же исчезали. Не подумайте, однако, что я был ханжой. Оставаясь в одиночестве, я рисовал себе сцены, которые, может быть, смутили бы даже самых опытных волокит. И чудилось мне тогда, будто моих губ касаются пьянящие, обжигающие женские губы. И это ощущение было гораздо сильнее реального.

Увиденный на выставке портрет женщины в меховом манто потряс меня до глубины души. Невозможно было не только мечтать о ее любви, но даже подумать о том, что с ней можно встретиться и посидеть рядом, как с добрым другом. Зато меня .снова и снова жгло непреодолимое желание отправиться на выставку и любоваться там ее портретом, в полной уверенности, что никто не сумеет проникнуть в мою тайну. Не в силах противиться своим желаниям, я в конце концов набрасывал пальто и спешил на выставку.

Обычно это бывало в послеобеденное время. Я медленно прохаживался вдоль стен, делая вид, будто разглядываю картины, ноги же сами несли меня к заветной цели - «Мадонне в меховом манто». Оказавшись перед ней, я останавливался и не сводил с нее глаз вплоть до самого закрытия. Конечно, на меня обратили внимание служители выставки и постоянно бывавшие там художники. Мое появление всякий раз вызывало у них улыбку. В последние дни я перестал ломать комедию и даже не подходил к другим экспонатам, - сразу же усаживался напротив своей мадонны и смотрел на нее, отводя взгляд лишь на несколько минут для отдыха.

Мое поведение, разумеется, возбуждало все большее любопытство. Однажды ко мне подошла молодая женщина, - вероятно, художница, - я уже несколько раз видел ее в зале, где она оживленно беседовала с художниками, которые выделялись среди прочих посетителей своими длинными волосами, черными костюмами и огромными галстуками.

- Вам нравится эта картина? - спросила она. - Вы каждый день ее рассматриваете.

Я быстро опустил глаза. Развязный и слегка насмешливый тон молодой женщины сразу же восстановил меня против нее. Короткое платье открывало обтянутые чулками длинные ноги, которым нельзя было отказать в стройности. Удлиненные носы ее туфель вызывающе поблескивали, бедра слегка покачивались, и по всему ее телу, казалось, пробегала волна. Поняв, что она не уйдет, пока не дождется ответа, я с трудом выдавил из себя:

- Картина прекрасная…

Затем, сам не зная почему, я прибег ко лжи, чтобы хоть как-то объяснить свое поведение.

- Это женщина очень похожа на мою мать…

- Поэтому вы и простаиваете здесь часами?

- Да.

- Ваша мать умерла?

- Нет.

Она смотрела на меня, как бы требуя более вразумительного ответа. И я, не поднимая головы, добавил:

- Она живет очень далеко…

- Где же?

- В Турции.

- Вы турок?

- Да.

- Я сразу догадалась, что вы иностранец! - С легким смешком она села рядом со мной и закинула ногу на ногу. Платье ее задралось выше колен, и я, как всегда, залился предательским румянцем. Мое смущение, кажется, еще более ее развеселило.

- А у вас что, нет фото вашей матери? - спросила она.

Ее назойливость раздражала меня. Я был уверен, что единственная ее цель - посмеяться надо мной. К тому же я заметил устремленные на нас насмешливые взгляды других художников.

- Есть, конечно, - уклончиво ответил я. - Но это совсем другое дело!

- Ах, вот как - другое дело? - переспросила она, посерьезнев, и вдруг снова расхохоталась.

Заметив, что я хочу встать, молодая женщина упредила меня:

- Не извольте беспокоиться. Сейчас уйду, оставлю вас наедине с вашей мамой!

Она поднялась, но, едва отойдя на несколько шагов, вернулась и уже совсем не тем тоном, каким только что говорила, серьезно и, как мне показалось, даже с некоторой грустью спросила:

- Вам в самом деле хочется, чтобы у вас была такая мать?

- Очень!

- Вот как… - произнесла она и поспешила к выходу. Тут только я осмелился поднять глаза. Волосы ее колыхались в такт шагам, а руки, засунутые в карманы, были плотно прижаты к бокам.

Я сам не понимал, зачем сказал ей последнюю фразу, солгав так нелепо и глупо. Я подхватился и, стараясь ни на кого не смотреть, вылетел на улицу.

В душе у меня было очень странное ощущение. Как будто я только что сошел с поезда, покинув попутчика, с которым успел коротко сойтись в дороге. Больше нога моя не переступит порог этой выставки! Люди не хотят понять друг друга, и вот по их милости я лишился и этой своей радости.

Возвращаясь в пансион, я с ужасом думал о том, что мне опять придется вести бессмысленную жизнь, выслушивать за столом доморощенные планы спасения Германии, жалобы на дороговизну жизни и инфляцию либо, запершись в своей комнате, читать рассказы Тургенева и Теодора Шторма (Теодор Шторм (1817 - 1888) - немецкий поэт-лирик, новеллист). Только теперь я осознал, что за последние две недели моя жизнь начала приобретать некий смысл. В пустой и унылой мгле внезапно забрезжил слабый свет надежды, которой я боялся даже поверить, забрезжил - и с такой же неожиданностью погас. Только теперь я понял, что утратил. С детских лет я, сам того не сознавая, искал одного-единственного человека, - именно это и отдалило меня от всех других людей. Портрет мадонны внушил мне веру, что такой человек существует, более того, - что он совсем рядом. Утратить эту веру было для меня подобно смерти, разочарованию моему не было предела. Я повел еще более уединенный и замкнутый образ жизни. Стал даже подумывать, не написать ли отцу письмо и не вернуться ли на родину. Но что я отвечу, если он спросит: «Чему ты научился в Европе?» Нет, решил я, надо еще на несколько месяцев остаться, чтобы как следует изучить мыловаренное дело. Я снова пошел на фабрику и, несмотря на довольно прохладный прием, начал регулярно ее посещать. Моя записная книжка наполнилась формулами и рецептами, и я стал усердно изучать специальную литературу по мыловаренному делу.

Фрау Тидеманн проявляла ко мне все больший интерес. Якобы интересуясь моим чтением, она давала мне читать детские романы, которые брала для своего десятилетнего сына, учившегося в школе-интернате. Иногда после ужина она под каким-либо нелепым предлогом заходила ко мне в комнату и заводила со мной разговор. Чаще всего она пыталась выведать, были ли у меня романы с немецкими девушками, и, когда я говорил ей правду, смотрела на меня с недоверчивой улыбкой и грозила пальцем: «Так, мол, я тебе и поверила!» Как-то после обеда она предложила мне прогуляться, и на обратном пути ей удалось затащить меня в пивную. Мы засиделись там допоздна. Хотя я и позволял себе иногда выпить, но до такого состояния никогда еще не напивался. У меня ужасно кружилась голова, и, не владея собой, я склонился на грудь фрау Тидеманн. Очнувшись, я увидел, что сердобольная вдова вытирает мне лицо своим платком. Я тотчас же стал настаивать, чтобы мы вернулись домой. Вдова не дала мне заплатить, рассчиталась сама. Выйдя на улицу, я заметил, что она держится гораздо прямее меня. Вдова взяла меня под руку. Мы пошли неуверенным шагом, задевая прохожих. Было уже за полночь, и народу было не так много. Когда мы переходили улицу, фрау Тидеманн оступилась и, чтобы не упасть, уцепилась за мою шею - благо ростом она была выше меня. И хотя ей удалось сохранить равновесие, она не собиралась меня отпускать и еще крепче сжала в своих объятиях. То ли под действием винных паров, то ли еще отчего, но я вдруг отбросил свою застенчивость, осмелел. Я крепко стиснул ее, - и тридцатилетняя вдовушка жадно впилась в мои губы. Ее дыхание обожгло меня, и ее пылкая страсть передалась мне, распространяясь, как некий густой сладостный аромат. Прохожие с насмешливыми улыбками желали нам спокойной ночи. И тут вдруг при свете уличного фонаря я увидел шагах в десяти от нас молодую женщину. Я затрепетал от необъяснимого волнения. Истолковав этот трепет по-своему, вдова стала осыпать мои волосы и лицо еще более пламенными поцелуями. Я изо всех сил старался высвободиться из ее объятий, чтобы лучше разглядеть приближавшуюся к нам женщину. Это была она. Всего на мгновение мелькнуло ее лицо передо мной, но в моем затуманенном рассудке словно блеснула молния, - и мысли мои сразу же прояснились. Эта черноглазая женщина в дорогом манто - «мадонна»! Она шла со свойственным ей печальным утомленным видом, ничего, казалось, не замечая вокруг. Наши взгляды встретились. В ее глазах мелькнуло удивление, затем заплясали насмешливые искорки. Я весь съежился, словно меня стегнули хлыстом. Сильное опьянение не помешало мне почувствовать всю трагичность этой встречи и угадать в ее усмешке вынесенный мне приговор. Наконец мне удалось вырваться из цепких рук вдовы. Я бросился вслед за мадонной. Не сознавая, зачем я это делаю и что ей скажу, я добежал до угла. Но ее уже и след простыл. Я простоял несколько минут, осматриваясь. Нигде ни души. И тут как из-под земли передо мной снова выросла фрау Тидеманн.

- Что случилось? Что с тобой? - спросила она и, крепко схватив меня под руку, потащила домой. По дороге она то и дело обнимала меня, прижималась. Но теперь ее горячее дыхание нестерпимо раздражало меня. Однако я не оказывал сопротивления ее натиску. Не привык к этому. Я даже не мог спастись бегством. Не успел бы я сделать и трех шагов, как фрау Тидеманн поймала бы меня. Не буду скрывать: встреча с мадонной перевернула вес мое существо. Отрезвев, я попытался привести свои мысли в порядок. Передо мной неотступно стояли глаза только что встреченной женщины. Но теперь я не знал, в самом ли деле я ее видел или это плод моей разгоряченной винными парами фантазии. И чем больше я раздумывал, тем крепче становилась уверенность в том, что это было видение, навеянное поцелуями и объятиями фрау Тидеманн. Мной овладело непреодолимое желание добраться скорее домой, броситься на кровать и забыться крепким сном. Но вдова отнюдь не собиралась меня отпускать. Ее ласки становились все более пылкими, разгорающаяся страсть придавала ее рукам силу.

На лестнице вдова снова обвила мою шею руками, но мне удалось кое-как от нее освободиться. Перепрыгивая через несколько ступенек, я бросился бежать наверх. Фрау Тидеманн мчалась за мной, задыхаясь, и лестница громко скрипела под тяжестью ее тела. В то время как я судорожно пытался вставить ключ в замочную скважину, на другом конце коридора показался герр Доппке. Он медленно прохаживался по коридору, дожидаясь, очевидно, нашего прихода. Ни для кого в пансионе не составляло секрета, что он имел определенные виды на состоятельную вдову, которая пылала всем жаром зрелости. Да и сама фрау Тидеманн не была безразличной к искренним чувствам солидного холостяка, который в свои пятьдесят с лишним лет оставался достаточно крепким мужчиной. Поговаривали, что она замышляет опутать его узами брака. Столкнувшись лицом к лицу, фрау Тидеманн и герр Доппке стали выяснять отношения. Тем временем я втиснулся наконец в свою комнату и заперся на ключ. За дверьми долго еще слышался шепот. На нетерпеливые вопросы следовали успокоительные ответы. В конце концов объяснения, видимо, вполне удовлетворили ревнивого поклонника, услышавшего именно то, что он и хотел слышать. Звуки шагов и шепот постепенно стали удаляться по коридору, а немного погодя и совсем затихли.

Не успел я положить голову на подушку, как тут же уснул. Ночью мне снились тяжелые сны. Передо мной стояла женщина в меховом манто. Под ее уничтожающе-презрительным взглядом я весь съежился. Я хотел ей что-то объяснить, но не в силах был открыть рот. Ее черные глаза словно околдовали меня. Понимая, что она вынесла мне приговор, не подлежащий обжалованию, я испытывал глубокое отчаяние. Проснулся я еще затемно. Голова разламывалась от боли. Я зажег лампу, попытался было читать. Но строчки таяли, и сквозь туманную пелену со страниц книги на меня насмешливо и укоризненно смотрели черные глаза. Напрасно говорил я себе, что это всего лишь видение, спокойствие никак не возвращалось. Я оделся и вышел на улицу. Как всегда в это время, веяло сыростью и холодом. На улицах не было никого, кроме разносчиков молока, масла и хлеба. На углу я увидел еще несколько полицейских, которые срывали наклеенные ночью прокламации с революционными призывами. Подобную картину наблюдал я и на других перекрестках. Набережная канала довела меня до Тиргартена. На застывшей глади пруда дремали два лебедя - безжизненные и неподвижные, как игрушечные. На траве газонов и на скамейках поблескивали капли росы. На одной из скамеек я увидел смятую газету - очевидно, здесь ночью сидели, и несколько женских заколок. Я почему-то вновь вспомнил вчерашний вечер. Наверное, и фрау Тидеманн растеряла свои заколки в пивной или по дороге домой. Сейчас она, надо полагать, лежит рядом с герром Доппке и думать не думает, что ей надо незаметно вернуться в свою комнату, пока не проснулась прислуга.

В тот день я пришел на фабрику необычно рано и приветствовал сторожа как старого знакомого. Меня снедало одно желание - с головой окунуться в дела и таким путем избавиться от хандры, порожденной долгим безделием. Я переходил от котла к котлу и делал подробные записи в своем блокноте. Отметил даже, какая фабрика изготавливает клеймо для мыла. Я видел себя управляющим крупной мыловаренной фабрики и представлял себе, как по всей Турции будет продаваться овальное розовое мыло, завернутое в мягкую ароматную бумагу с надписью: «Мехмет Раиф - Хавран».

К середине дня тоска моя немного рассеялась, и жизнь стала рисоваться мне в более светлых тонах. «Стоит ли терзаться по пустякам? - думал я. - Вечно я витаю в облаках. Пора с этим покончить и обуздать-свое воображение: прежде всего надо поменьше читать романы. Ну что мешает мне, простому честному парню, чувствовать себя счастливым?»

Загрузка...