Ветер гнал порошу вдоль улицы, и снег залеплял мне глаза. Кругом не было ни души. Лишь временами в ворота въезжала карета «скорой помощи», но через несколько минут она снова спешила на очередной вызов. Столкнувшись со мной дважды, полицейский подозрительно посмотрел на меня. В третий раз он поинтересовался, что я здесь делаю. Я объяснил, что пришел навестить больную. Он посоветовал мне пойти отдохнуть и вернуться утром, в часы приема. Когда мы встретились с ним в четвертый раз, он прошел мимо молча - только с сочувствием покосился на меня.

Начинало светать, и улицы постепенно оживлялись. Машины сновали все чаще и чаще. Ровно в девять я был у дежурного врача. День был неприемный, но, сжалившись надо мной, он разрешил навестить больную.

Мария лежала в одноместной палате. Сопровождавшая меня медицинская сестра сказала, что у Марии воспаление легких. Не очень, по мнению врачей, опасное, - однако мне не следует задерживаться и утомлять больную. Мария встретила меня улыбкой. Но тут же в ее глазах появилось выражение беспокойства. Едва сестра вышла, она с тревогой спросила:

- Что с тобой, Раиф?

Голос у нее ничуть не изменился. Но лицо заметно побледнело и осунулось.

- Скажи сперва, что с тобой?..

- Ничего страшного… Пройдет… а вот у тебя очень утомленный вид.

- Только вчера вечером я узнал в «Атлантике», что ты больна. Пошел к тебе домой, служанка сказала, что ты здесь. Ночью к тебе не пустили. Пришлось дожидаться утра.

- Где же?

- Здесь… Возле больницы…

Она окинула меня пристальным, серьезным взглядом. Видимо, хотела что-то сказать, но передумала.

Дверь приоткрылась. В палату заглянула сестра. Я попрощался с Марией. Она кивнула мне головой, на этот раз уже без улыбки.

Мария пролежала в больнице двадцать пять дней. Возможно, ее продержали бы там и дольше, но она уговорила докторов отпустить ее, сославшись на то, что ей очень тоскливо, а дома за ней будет хороший уход. Ей дали множество рекомендаций, выписали кучу рецептов и, наконец, отпустили домой. Как прошли эти двадцать пять дней, я точно не помню. Надо полагать, что все это время я проторчал в больнице. Я безумно боялся потерять Марию. Один вид свесившейся с кровати руки бросал меня в холодный пот. Во всем - даже в ее улыбке - мне чудилась угроза близкой смерти. Что, если сбудутся худшие мои опасения? Тогда и мне незачем жить!

Как только Мария почувствовала себя немного лучше, она попросила:

- Поговори с врачами, пусть меня выпишут. - И совсем по-будничному добавила: - Ты ведь за мной присмотришь!

Я бросился разыскивать лечащего врача. Он посоветовал оставить Марию в больнице еще на несколько дней, и мы согласились.

Наконец на двадцать пятый день я закутал ее в манто и бережно вывел на улицу. Мы доехали до ее дома на такси. По лестнице поднимались все втроем, шофер поддерживал ее с одной стороны, я с другой, - и все-таки, когда она с моей помощью разделась и легла в кровать, на нее жалко было смотреть.

С того дня ухаживал за ней только я. С утра приходила пожилая женщина, убирала комнату, растапливала большую изразцовую печь и готовила для больной еду. Все остальное время мы были вдвоем. Несмотря на мои настояния, Мария ни за что не соглашалась вызвать мать. Дрожащей рукой она писала ей: «Чувствую себя хорошо, живи там всю зиму и обо мне не беспокойся!»

- От нее все равно никакой помощи не будет, - объясняла мне Мария. - За ней самой нужно присматривать… Только себе и мне разбередит душу!

Потом, помолчав, тихо спрашивала, с тем же отрешенным выражением лица:

- Ты, по-моему, сам прекрасно справляешься, или, может быть, тебе надоело?

Она говорила совершенно серьезно, без тени улыбки. За все время болезни она улыбнулась всего один раз, в тот день, когда я впервые пришел в больницу. С тех пор ее лицо упорно сохраняло напряженно-сосредоточенное выражение. Обращалась ли она с какой-либо просьбой, благодарила ли или просто разговаривала со мной, у нее был неизменно задумчивый и серьезный вид. Я просиживал у ее изголовья до поздней ночи и уходил, чтобы вернуться рано утром. Потом я стал ночевать на большом диване.

О происшедшей после новогодней ночи ссоре - вернее, размолвке - никто из нас не проронил ни слова. Все же последующее - то, что я навещал ее в больнице, что привез домой, что живу у нее, - воспринималось как нечто совершенно естественное, не требующее никакого обсуждения. Мы оба избегали разговоров на эту тему. Но, само собой разумеется, она не могла не задумываться о наших отношениях. Что бы я ни делал - ходил ли по комнате, занимаясь хозяйственными делами, или читал ей вслух, я постоянно чувствовал, что меня преследует ее взгляд. Она будто старалась отыскать во мне что-то не замеченное ею прежде. Однажды вечером при свете настольной лампы я читал ей повесть Якоба Вассермана (Якоб Вассерман (1873 - 1934) - австрийский новеллист) «Нецелованные уста». В ней рассказывалось о старом учителе, который за всю свою жизнь никогда не испытал любви и жил в вечном ожиданий ее, хотя и боялся признаться в этом даже самому себе. Автор мастерски описал его одиночество, изобразил, как в наглухо замкнутом сердце рождаются и умирают мечты. Когда я закончил чтение, Мария долго лежала молча, с закрытыми глазами. Затем, повернувшись ко мне, спросила безучастным голосом:

- Чем ты занимался после того, как мы расстались?

- Ничем! - ответил я.

- В самом деле - ничем?

- Не помню…

Снова воцарилось молчание. Итак, она впервые коснулась запретной темы. Ее вопрос меня удивил, Более того, я давно его ждал. Но вместо объяснений я предложил ей поесть. Накормив ее, я поправил на ней одеяло и сел рядом.

- Почитать еще? - спросил я.

- Как хочешь!

Обычно после еды я всегда читал что-нибудь поскучнее, чтобы она быстрее уснула. Но на этот раз, после недолгих колебаний, я вдруг сказал:

- А не рассказать ли тебе, чем я занимался первые пять дней нового года - это тебя быстро усыпит!

Она даже не улыбнулась на мою шутку - только кивнула головой. Я заговорил медленно, напрягая память, чтобы восстановить все, как было. Рассказал ей о том, как вышел из ее дома, как блуждал по улицам города и наконец очутился у озера Ванзее. О том, что я там видел и что передумал. О том, как я ходил по ночам вокруг ее дома, а когда узнал, что она в больнице, поспешил туда и до утра ожидал возле ворот. Я говорил тихим, спокойным голосом, словно все это происходило не со мной, а с кем-то другим. Задерживался на подробностях, анализировал тогдашние свои чувства. Она слушала меня с закрытыми глазами. Я даже думал, что она, может быть, спит. Но все-таки продолжал. Очевидно, мне нужно было вернуться к прежним своим мыслям и переживаниям, чтобы лучше их понять и осмыслить. Лишь когда я упомянул о том, как хотел позвонить по телефону, чтобы с ней проститься, она пристально посмотрела на меня и снова закрыла глаза. Лицо ее по-прежнему оставалось непроницаемым.

Я ничего от нее не скрывал. В этом и не было необходимости, ибо я не преследовал никакой определенной цели. Казалось, все, что я тогда пережил, принадлежит далекому прошлому. Я говорил начистоту, без каких-либо задних мыслей или расчетов и был совершенно беспристрастен в своих суждениях о себе и о ней. Все горькие жалобы и мольбы, которые приходили мне на ум, когда я ждал ее на улице, окончательно позабылись, - и я даже не вспоминал о них. У меня не было другого желания, кроме как выговориться. Рассказать обо всем по порядку - так, как это происходило на самом деле. И, хотя Мария даже не шевелилась, я был уверен, что слушает она очень внимательно. От меня не укрылось, как дрогнули у нее веки, когда я упомянул, как тяжело было увидеть ее в больнице, как я испугался за ее жизнь.

Закончив рассказ, я замолчал. Молчала и Мария. Минут через десять она открыла глаза и, повернувшись ко мне, впервые за долгое время едва заметно улыбнулась (а впрочем, может быть, это только мне показалось).

- Ну что ж, пора спать? - спокойно сказала она.

Я приготовил себе постель, разделся и погасил свет. Однако я никак не мог уснуть. Мария, видимо, тоже не спала. И хотя веки у меня отяжелели, я решил все-таки сначала дождаться, когда ее дыхание, как обычно, станет размеренным и ровным. Борясь с дремотой, я все время ворочался. Но сон оказался сильнее меня.

Проснулся я очень рано. В комнате было еще темно. Сквозь щель между занавесками пробивался слабый сумеречный свет. Равномерного дыхания по-прежнему не было слышно. Значит, она не спит? В комнате стояла напряженная тишина. Мы оба чего-то ждали. В нас как бы отстаивались невысказанные еще чувства, - я без труда угадывал это… Когда же она проснулась? А может быть, вообще не спала? Мы оба лежали неподвижно, но атмосфера в комнате, казалось, насыщена была током наших мыслей.

Я медленно поднял голову, и, успев привыкнуть к темноте, мои глаза различили Марию: она сидела, опершись спиной на подушку, и смотрела на меня.

- Доброе утро! - сказал я и, вскочив с постели, пошел умываться.

Вернувшись в комнату, я застал Марию в том же положении. Я раздвинул занавески, убрал светильник, привел в порядок свою постель, напоил Марию молоком. Потом открыл дверь служанке.

Все это я проделал молча, не обмолвясь с ней ни словом. У меня выработался уже привычный распорядок дня. Утром я занимался домашними делами, затем отправлялся на фабрику, к обеду возвращался домой, вечерами читал Марии газету или книгу, рассказывал обо всем, что видел и слышал. Этот распорядок сложился сам собою, и я только включился в естественный ход событий. Никаких особых желаний я не испытывал. Не думал ни о прошлом, ни о будущем - жил только настоящим. И сердце мое было спокойно, как море в тихий безветренный день.

Я побрился, оделся и, как обычно, хотел попрощаться с Марией. Но она меня остановила:

- Ты куда собираешься?

- Неужели не знаешь? - удивился я, - На фабрику!

- А ты мог бы сегодня не пойти?

- Конечно. Но в чем дело?

- Не знаю… Просто мне хочется сегодня, чтобы ты был рядом!

Я принял ее просьбу за прихоть больной, но решил остаться. Взял с кровати положенные туда служанкой утренние газеты и начал их просматривать.

Мария была в каком-то странном настроении. Она явно была взволнована. Я отложил газеты, подошел к ней и, приложив руку к ее лбу, спросил:

- Как ты себя чувствуешь?

- Хорошо… Прекрасно!..

Хотя она не сделала никакого жеста, я интуитивно почувствовал, что мое прикосновение ей приятно. Ее лицо, казалось, притягивало мою руку.

- Прекрасно? Почему же ты не спала всю ночь? - спросил я как можно более спокойным голосом.

Мой вопрос застал ее врасплох. Лицо ее залилось краской. Чувствовалось, что она борется с собой - отвечать или не отвечать. Она закрыла глаза и, откинувшись назад, как будто ее вдруг покинули последние силы, произнесла еле внятно:

- Ах, Раиф!..,

- Что с тобой? - испугался я.

- Ничего! - ответила она, овладев собой. И после небольшой паузы, учащенно дыша, заговорила снова: - Я не хочу, чтобы ты сегодня оставлял меня одну. И знаешь почему? Боюсь, как бы то, о чем ты рассказывал вчера, не лишило меня всякого покоя.

- Знал бы, не стал рассказывать!

- Нет, нет! - замотала она головой. - Я беспокоюсь не за себя, а за тебя. И не хочу, чтобы ты был один… Да, ты прав. Я не спала всю ночь. Думала о тебе. И как будто видела воочию все, что с тобой происходило после того, как мы расстались. Видела даже то, о чем ты умолчал. Нет, нет, я не могу отпустить тебя. И не только сегодня.

На лбу у Марии проступили маленькие капельки пота. Я вытер их ладонью. И вдруг ощутил под рукой горячие слезы. Я удивленно посмотрел на Марию. Она улыбалась. Такой открытой, светлой улыбки я не видел на ее лице уже долгое время. Но из уголков глаз струились по щекам два ручейка слез. Я обхватил обеими руками голову Марии и положил к себе на плечо. Улыбка ее стала еще спокойнее, но слезы продолжали катиться градом.

Однако я не слышал ничего похожего на всхлипывание. До сих пор я даже не представлял себе, что можно так тихо и беззвучно плакать. Я нежно погладил ее руку, покоившуюся, словно белая птичка, на белой простыне. Затем перебрал ее пальцы и согнул их в маленький кулачок. На внутренней стороне ее руки виднелись тоненькие, как на листьях деревьев, прожилки.

- Смотри устанешь! - сказал я и осторожно положил ее голову на подушку.

- Нет, нет! - горячо возразила она, а глаза ее еще ярче заблестели.

- Я знаю теперь, чего мне не хватало в наших отношениях, - заговорила она, снова приникнув головой к моему плечу. - И виновата только я одна. Мне недоставало веры. Я не могла поверить, что ты меня по-настоящему любишь, и сомневалась в своей любви к тебе. Только теперь я это поняла. Я утратила веру в людей. Но ты мне вернул эту веру, и я тебя люблю. Люблю тебя не до беспамятства, а отдавая полный отчет в своих чувствах. Ты для меня самый желанный человек на свете… Если бы только я могла перебороть свой дурной характер… Ты не знаешь, когда мне это удастся сделать?

Ничего не ответив, я отвернулся и незаметно смахнул набежавшую слезу.

До тех пор, пока она окончательно не поправилась, я все время был рядом с ней. И когда мне приходилось отлучаться за покупками или сходить в прачечную, несколько часов, проведенных вдали от нее, казались мне целой вечностью. Усаживая ее на диван или набрасывая ей на плечи кофточку, я испытывал безграничное счастье. Посвятить свою жизнь другому человеку - есть ли на свете большая радость? Мы часами сидели у окна, ни о чем не говоря, лишь изредка обмениваясь улыбками; на нее так сильно повлияла болезнь, а на меня - неожиданное счастье, что мы оба чувствовали себя детьми. Через несколько недель Мария немного окрепла. В хорошую погоду мы стали вместе прогуливаться, хотя и не очень долго, с полчаса, не больше.

Прежде чем выйти из дому, я следил, чтобы она потеплее оделась, сам натягивал ей на ноги чулки, потому что стоило ей наклониться, как она начинала кашлять. Потом я помогал ей надеть меховое манто, и мы осторожно спускались по лестнице. Пройдя шагов сто - сто пятьдесят, мы садились на скамейку, немного отдыхали. Дойдя до одного из тиргартенских прудов, мы любовались плавающими лебедями.


И вот в один день все рухнуло. Произошло это так неожиданно, так просто, что я даже не сразу осознал значение случившегося. Я был ошеломлен, расстроен, но даже не предполагал, что в моей жизни все так непоправимо переменится.

В последние дни я почти перестал заглядывать в пансион. Деньги за комнату я платил исправно, но хозяева стали относиться ко мне с холодком.

- Если вы живете теперь в другом месте, скажите нам, чтобы мы могли сообщить в полицию, - предупредила меня однажды фрау Хоппнер. - Мы не хотим иметь никаких неприятностей.

- Неужели я решусь когда-нибудь вас покинуть! - отшутился я и поспешил закрыться у себя в комнате. Эта комната, которую я занимал больше года, казалась мне теперь совершенно чужой. Ни безделушки, привезенные мной из Турции, ни разбросанные повсюду мои любимые книги не вызывали никаких чувств. Открыв один за другим чемоданы, я взял нужные мне вещи, завернул их в газету и хотел уже было уходить, как в дверь постучала служанка.

- Вам тут телеграмма. Три дня уже лежит, - сказала она, протягивая мне сложенную вчетверо бумажку.

Я рассеянно смотрел на девушку, не решаясь взять-

из ее рук телеграмму. Какое отношение к моей судьбе может иметь этот листок? Не читать ее - единственный способ отогнать нависшее над моей головой несчастье. Такова была моя первая реакция.

Служанка удивленно взглянула на меня и, видя, что я стою неподвижно, положила телеграмму на стол и вышла. Я тут же бросился к столу и судорожным движением распечатал телеграмму.

Она была от мужа сестры и содержала всего несколько слов: «Умер твой отец. Деньги на дорогу перевел. Немедленно приезжай». Все предельно просто и ясно. Но я долго еще глядел на телеграмму, по нескольку раз перечитывая каждое слово. Потом поднялся и, сунув под мышку приготовленный пакет, выскочил на улицу.

Ничто вокруг не изменилось. Мир остался таким же, каким был полчаса тому назад. Мария, вероятно, уже ждет меня, сидя у окна. Но я уже не тот, каким был. Где-то за тысячи километров отсюда умер человек. Прошло несколько дней, может быть, даже недель, но ни я, ни Мария ничего не почувствовали. Дни текут, ничем не отличаясь друг от друга. И вдруг небольшой, с ладонь, листок бумаги переворачивает всю жизнь, заставляет покинуть эти края, напоминает, что мое место не здесь, а там, откуда пришла телеграмма.

Теперь я хорошо понял, как глубоко ошибался, воображая, будто все эти месяцы живу в реальном мире, и надеясь, что моему счастью не будет конца. Однако истина была слишком горька, чтобы я мог ее принять. Так ли уж важно в конце концов, где ты родился и чей ты сын? Важнее другое - чтобы не порвались узы, соединяющие двух людей, с таким трудом нашедших друг друга в этом враждебном мире. Все остальное - мелочи. Их надо уметь подчинить главному.

Но я прекрасно знал, что принимаю желаемое за действительность. Наша жизнь, к сожалению, игрушка в руках случая, и состоит она из незначительных на первый взгляд событий. Наша логика не совпадает с логикой реальности. Женщина высовывает голову из окна вагона. В глаз ей попадает ничтожная пылинка. Пустяковый, казалось бы, случай. Но он может привести к потере глаза… От дуновения ветра с крыши срывается черепица и разбивает голову человеку, разумом которого восхищался весь мир! Мы ведь никогда не задаемся вопросом, что важнее: пылинка или глаз, черепица или голова? Мы вынуждены просто мириться с неожиданностями. Точно так же мы должны безропотно переносить и многие другие прихоти судьбы.

Случаются порой события, которые мы не можем предотвратить. Нам трудно, невозможно доискаться до их причин. Но бывают и такие нелепые условности, которыми можно было бы и пренебречь. Ну что связывает меня с Хавраном? Несколько оливковых плантаций и мыловарен, да еще родственники, с которыми у меня довольно прохладные отношения. А здесь - все, что составляет смысл моей жизни. Почему же я не могу остаться? Да потому, что тогда в Хавране остановятся все дела, родственники не смогут присылать мне деньги, и я, не способный ни к какой работе, окажусь на мели. Есть еще много других обстоятельств: паспорт, посольство, вид на жительство. Мне трудно понять, зачем они вообще нужны, но в моей жизни они вполне могли сыграть роковую роль.

Выслушав меня, Мария некоторое время молчала. Она смотрела прямо перед собой с какой-то странной улыбкой. Выражение ее лица, казалось, говорило: «Так я и думала!» Боясь показаться смешным, я не давал воли своим чувствам. Но это мне стоило титанических усилий.

- Что же мне делать? Что делать? - повторял я.

- Что делать? Ехать. Да и я уеду. Работать я не скоро смогу. Поеду к матери под Прагу. Думаю, мне будет полезно пожить в деревне. Проведу там весну, потом видно будет.

Меня несколько удивило то, что она завела вдруг речь о своих планах.

- Когда ты собираешься ехать? - спросила она, искоса поглядев на меня.

- Не знаю… Как только получу деньги.

- Может быть, я раньше тебя уеду…

- Да?

Мое удивление рассмешило ее.

- Какой же ты еще ребенок, Раиф! Зачем удивляться и волноваться? Мы ведь все равно ничего изменить не можем. Времени у нас достаточно, успеем все обдумать - и обо всем договориться…

Я тут же ушел, чтобы совершить необходимые формальности и рассчитаться с хозяевами пансиона. Вернувшись под вечер, я увидел, что Мария уже приготовилась к отъезду.

- Зачем терять время попусту? - сказала она. - : Чем раньше я уеду, тем легче и тебе будет собираться в дорогу. А… к тому же, понимаешь ли… Как бы тебе объяснить?.. Я хочу покинуть Берлин до твоего отъезда… Почему - сама даже не знаю…

- Что ж, дело твое!..

Ни о чем другом мы не говорили. Не обмолвились даже и словом о том, что собирались с ней обсудить.

Она уехала на следующий день, вечерним поездом. После обеда мы никуда не выходили. Сидели у окна и смотрели на улицу. Обменялись адресами. Я обещал ей в каждое свое письмо вкладывать конверт с моим адресом. Арабских букв она, естественно, не знала (До 1924 г. в турецком языке использовался арабский алфавит), а наши почтальоны в Хавране - латинских.

Около часа мы проговорили о всяких пустяках; о том, что зима в этом году слишком затянулась - уже конец февраля, а на улицах все еще не стаял снег. Она явно хотела, чтобы оставшееся до отъезда время пролетело как можно скорее. Я же, напротив, мечтал лишь о том, чтобы оно остановилось, - только бы побыть еще вместе!

Разговор наш был поразительно бессвязен и бессмыслен. И всякий раз, когда встречались наши взгляды, мы недоуменно улыбались. Покидая дом, мы оба тяжело вздохнули. Время бежало неудержимо быстро. С двумя небольшими чемоданами в руках я проводил ее до вокзала Анхальтер. Когда мы разместили вещи в купе, она предложила выйти на перрон. Как один миг, пролетели еще двадцать минут. Мы оба хранили молчание, продолжая обмениваться растерянными улыбками. В голове у меня роились тысячи мыслей. Но времени для того, чтобы их высказать, оставалось так мало, что предпочтительнее было молчать. А ведь нам надо было высказать друг другу так много! Почему же мы расстаемся, как чужие?

В последние несколько минут Мария стала нервничать. Я был рад, заметив это. Стало быть, ее спокойствие напускное. Стало быть, она просто старается не выдать своих истинных чувств. Сжимая мою руку, она то и дело повторяла:

- Как все это нелепо получается!.. Зачем ты уезжаешь?

- Уезжаешь ведь ты, я остаюсь! - возразил я. Она как будто не слышала моих слов, только еще

сильнее уцепилась за меня.

- Раиф… Я сейчас уеду…

Прозвучал сигнал к отправлению поезда. Проводник приготовился уже закрывать двери вагона. Мария, вспрыгнув на подножку, тихо, но очень внятно произнесла:

- Как только ты меня позовешь, Раиф, я сразу же к тебе приеду!..

До меня не сразу дошел смысл ее слов. Помолчав одно мгновение, она добавила:

- Куда бы ты ни позвал, сразу же приеду! Только тогда я понял наконец, что она хотела

сказать. Я ринулся было к вагону, чтобы обнять и поцеловать ее на прощание, но поезд беззвучно тронулся. Мария прошла в свое купе и встала у окна. Некоторое время я бежал вслед за вагоном, махая ей рукой, но потом начал отставать и громко крикнул:

- Позову!.. Обязательно позову!

Она улыбнулась в ответ и кивнула головой, как бы говоря, что верит моему обещанию.

Сердце мое сжалось. Почему мы не договорились с ней обо всем еще накануне? Почему болтали о чем угодно - и о сборах, и о том, как приятно путешествовать, и о затянувшейся зиме, - но ни словом не коснулись самого главного? А может быть, так даже лучше! О чем тут, собственно, говорить? Результат все равно был бы тот же самый, Мария, пожалуй, нашла лучший выход… Несомненно… Обещание дано - и принято. Никаких обсуждений и споров. Что может быть прекраснее такого расставания! В сравнении с ним горьки и бесцветны все заготовленные мною, но так и не высказанные красивые слова.

Теперь я догадался, почему она решила уехать раньше меня. Ей было бы очень тяжело оставаться в Берлине после моего отъезда. Сборы, получение паспорта, билета, визы, - мне некогда было даже вздохнуть из-за всех этих хлопот, и все-таки у меня щемило сердце, когда я проходил по улицам, где мы когда-то вместе с ней гуляли. Однако, если вдуматься, нет причин для тоски. Я вернусь в Турцию, улажу свои дела и немедленно вызову ее к себе. Вот и все. Моя фантазия, как обычно, разыгралась. Я уже выбирал место на окраине Хаврана для постройки красивой виллы; представлял себе, как мы будем прогуливаться с Марией по тамошним лесам и холмам.

Через четыре дня, проехав Польшу и Румынию, я был уже в Турции. Об этом путешествии, так же как и о многих последующих годах, у меня не осталось никаких воспоминаний. О причине своего возвращения в Турцию я задумался лишь после того, как сел в Констанце на пароход. При мысли о том, что я только сейчас осознал смерть отца как нечто реальное, меня охватил запоздалый стыд. Говоря по правде, у меня не было оснований питать к нему особую любовь. Между нами всегда ощущалась отчужденность. Спроси меня кто-нибудь: «Хорошим ли человеком был твой отец?» - я навряд ли смог бы ответить. Я слишком плохо знал его, чтобы судить о его характере. В нем как бы воплощалось некое абстрактное понятие, именуемое «отец». Мне трудно было соединить в один образ насупленного, лысого человека с округлой пепельно-серой бородой, который, являясь по вечерам домой, не находил ни одного приветливого слова ни для матери, ни для нас, - и жизнерадостного завсегдатая кофейни, где, заливаясь заразительным смехом, он часами пил айран (Айран - прохладительный напиток из кислого молока) или, отпуская смачные ругательства, азартно играл в нарды. Могу только сказать, что мне всегда очень хотелось, чтобы именно этот второй был моим отцом. А он, завидев меня около кофейни, сразу почему-то делал строгое лицо и начинал кричать:

- Что ты тут вертишься? Ладно, заходи, выпей стакан шербета и марш домой. Там наиграешься!

Даже после того как я вернулся домой из армии, его отношение ко мне ничуть не изменилось. Хуже того, чем умнее представлялся я самому себе, тем меньше он со мною считался. Каждый раз, когда я пытался высказать свое мнение, он поглядывал на меня с легким презрением. И если в последние годы он удовлетворял любое мое желание, то только потому, что не хотел опускаться до споров со мной.

И все-таки среди моих воспоминаний не было ничего, что могло бы осквернить образ покойного. Мне предстояло изведать не пустоту его жизни, а его отсутствие, - и чем ближе я подъезжал к Хаврану, тем тяжелее становилось у меня на душе. Мне трудно было представить и наш дом, и наш провинциальный городок без него.

Нет нужды затягивать рассказ. Я предпочел бы обойти молчанием последующие десять лет, но, по некоторым обстоятельствам, необходимо хоть несколько страниц уделить этому, пожалуй, самому бессмысленному периоду в моей жизни. В Хавране меня не ожидало ничего хорошего. Зятья откровенно надо мной посмеивались, сестры - чуждались, мать же была совсем беспомощна. Дом был заколочен, мать жила у моей старшей сестры. Никто не пригласил меня к себе, и я поселился в просторном старом доме вместе с пожилой женщиной, нашей бывшей прислугой. Когда я выразил намерение заняться делами, мне сказали, что незадолго до своей смерти отец разделил все имущество. Какая доля досталась мне, я так и не смог выяснить у своих зятьев. О двух мыловаренных фабриках все помалкивали. Мне удалось только узнать, что одну из них отец якобы продал моему зятю. По слухам, у отца было много наличных денег и золота, но от всего этого не осталось и следа. Мать тоже не могла толком ответить на мои расспросы.

- Откуда мне знать, сынок? - твердила она. - Твой отец так и не сказал, где их зарыл. В последние дни его жизни твои зятья не отходили от него ни на шаг. Он ведь не хотел верить, что умрет. Вот и не успел сказать, где спрятал деньги… Что теперь поделаешь? Надо обратиться к гадалкам. Они все знают…

Моя мать и в самом деле перебывала у всех хавранских гадалок. Она истратила последние деньги на рытье ям под оливковыми деревьями и подкопы в доме, однако денег, естественно, так и не нашла. Сестры тоже ходили с ней к гадалкам, но участия в расходах не принимали. От моего внимания не ускользнуло, что зятья лишь посмеиваются над бесконечными поисками якобы зарытых денег.

Ничего я не получил и с собранного урожая оливок. Взял только немного денег под залог будущего урожая. План мой был прост: кое-как протянуть лето, а затем осенью, когда начнется сбор оливок, приложить все усилия, чтобы поправить свои дела и сразу же вызвать Марию.

После моего возвращения в Турцию мы переписывались с ней очень часто. В пору весенней распутицы и в летнюю жару единственной отрадой среди пустых хлопот были те счастливые часы, когда я читал и перечитывал ее письма или же писал ей ответы. Приблизительно через месяц после моего отъезда она с матерью вернулась в Берлин. Свои письма я слал ей до востребования на почтовое отделение в Потсдаме. В самый разгар лета я получил от нее очень заинтриговавшее меня письмо. У нее для меня, писала она, есть радостная новость. Однако сообщит она мне эту но-вость, только когда приедет. (Я написал ей, что осенью надеюсь ее увидеть!) После этого я много раз спрашивал в своих письмах, что это за новость, но она ограничивалась одним ответом: «Наберись терпения, встретимся - узнаешь!»

Я терпеливо ждал. И не до осени, а все десять лет. Лишь вчера вечером я узнал, какова была эта «радостная новость». Но не буду забегать вперед. Все по порядку.

За лето я обошел пешком и изъездил все холмы и бугры, занятые моими оливковыми плантациями, не переставая удивляться, почему именно мне достались самые неплодородные, самые заброшенные участки. Зато все ближние, расположенные на равнинной земле участки, где с каждого дерева можно было снимать по полмешка оливок, отошли к моим сестрам, вернее, моим зятьям. Осматривая свои плантации, я обнаружил, что большая часть деревьев спилена, а оставшаяся часть в чрезвычайно запущенном, можно сказать, в одичавшем состоянии; при отце, вероятно, никто даже не собирал там урожая.

Ясно было, что, воспользовавшись болезнью отца, беспомощностью матери и покорностью моих сестер, зятья обобрали меня. Но я трудился без устали в надежде поправить свои дела, и каждое письмо от Марии придавало мне воодушевления и сил.

В начале октября, в самый разгар сбора оливок, когда я хотел уже вызвать Марию, я вдруг перестал получать от нее письма. К тому времени я успел отремонтировать дом, установив в прежней комнате для омовения заказанную в Стамбуле ванну и выложив стены кафелем. Это, кстати сказать, навлекло на меня язвительные насмешки всех хавранцев и в первую очередь моей родни, которая не останавливалась перед прямыми оскорблениями.

Разумеется, я никому ничего не объяснял, поэтому меня обвиняли во всевозможных грехах: и в желании пустить пыль в глаза, и в слепом подражательстве европейцам, и даже в высокомерии. Человеку в моем положении покупать в кредит или на гроши, вырученные от продажи несобранного урожая, гардероб с зеркалом и ванну было в их глазах чистейшим безумием. Но над всеми этими разговорами я только посмеивался. Им никогда меня не понять. И я вовсе не обязан отчитываться перед ними.

Затянувшееся молчание Марии - уже дней двадцать, как от нее не было писем - повергло меня в смятение. И всегда-то недоверчивый, я строил тысячи предположений. Мое смятение переросло в отчаяние, когда и на последующие свои письма я не дождался ответа.

Тут я вспомнил, что получал письма от нее все реже и реже, и письма эти становились все короче. Казалось, будто написаны они через силу… Я разложил перед собой все ее письма эти и начал их внимательно перечитывать. В последних проскальзывали нотки растерянности, намеки и недомолвки, совершенно несвойственные прямому и открытому характеру Марии. У меня даже возникло подозрение: в самом ли деле она ждет моего вызова или, наоборот, боится его и мучается, не зная, как отказаться от слова, данного ею? Я уже находил скрытый смысл в каждой строке ее письма, даже в каждой шутке, и мне казалось, будто я схожу с ума.

Все мои письма к ней так и остались без ответа, а все худшие опасения оправдались. Больше я не слышал даже имени Марии Пудер… И вот вчера… Впрочем, не буду спешить… Через месяц все отправленные мною письма вернулись назад с отметкой: «Не востребовано, возвращается отправителю». Последние надежды рухнули. Мне и сейчас трудно поверить, что всего за несколько дней человек может так измениться. Я разом утерял способность двигаться, видеть, слышать, чувствовать, думать, одним словом - жить. От меня осталась только одна оболочка.

Это состояние трудно было сравнить даже с моим состоянием после новогодней ночи. Тогда мной не владело такое беспросветное отчаяние. Я знал, что она где-то поблизости, я могу с ней увидеться, поговорить, попытаться переубедить. Но сейчас преодолеть разделявшее нас огромное расстояние было не в моих силах. Закрывшись в доме, я бродил из комнаты в комнату, перечитывал ее письма, а заодно и свои собственные, присланные назад, и с горечью старался уловить ускользавший от меня смысл некоторых фраз.

У меня пропал всякий интерес к делу, к жизни. Я поручил другим заниматься сбором оливок, их сортировкой и отправкой на фабрику. Если я и выходил иногда побродить по окрестностям, то старательно избегал встреч с людьми. Возвратясь домой поздно ночью, я валился на тахту и спустя несколько часов просыпался с одной и той же мыслью: «Зачем я еще живу?»

И опять потянулись такие же серые, пустые, бес-' цельные дни, как и до встречи с Марией, только гораздо более тягостные. Некогда я воспринимал подобную жизнь как нечто естественное, но теперь я знал, что другая жизнь возможна, и это усугубляло страдания. Я- перестал замечать окружающий мир, уверенный, что меня не ждет ничего радостного.

На какое-то очень недолгое время Мария избавила меня от вялости и беспомощности, внушила мне чувство мужского, вернее, человеческого достоинства, заставила осознать, что и во мне есть необходимые для жизни силы, что я отнюдь не такое ничтожество, каким считают меня другие. Но едва порвались связывавшие нас узы, едва я освободился от ее влияния, как опять впал в прежнее состояние. Вот когда я осознал со всей остротой, как она мне нужна! Мне не хватает самостоятельности, постоянно нужна опора. Я просто не могу жить без такой поддержки. И все же продолжал жить. Продолжал жить, если только можно это назвать жизнью.

Больше о Марии я ничего не слышал. В ответ на мое письмо хозяйка пансиона сообщила, что фрау ван Тидеманн у них уже не живет, поэтому она не может дать никаких сведений. К кому еще мог бы я обратиться? Мария писала, что после возвращения с матерью из Праги они поселились в другом доме. Ее нового адреса я не знал. Удивительно, как мало у меня было знакомств за два года жизни в Германии! Кроме Берлина, я никуда не ездил. В этом городе, правда, я знал каждый закоулок. По всей вероятности, там не осталось ни одного музея или галереи, ни одного ботанического сада или зоопарка, которых я не посетил бы. И каждый пруд, рощу в его окрестностях я знал. Но из многих миллионов жителей этого города я общался лишь с несколькими людьми, а близко познакомился с одной-единственной женщиной.

Возможно, и этого было вполне достаточно. Каждому из нас нужен всего лишь один человек. Но если нет и одного? Что делать, если все в этом мире оказывается на поверку лишь порождением фантазии, обманчивым сном? Я окончательно утратил веру и надежду. В моей душе скопилось столько недоверия, столько горечи, что я стал бояться самого себя. В каждом человеке, с которым меня сталкивала судьба, я видел врага или, в лучшем случае, недоброжелателя. С годами моя настороженность не уменьшалась, а увеличивалась. Росла подозрительность, я избегал всех, кто делал хоть малейшую попытку сблизиться со мной. И больше всего я боялся тех, в ком находил нечто себе родственное. «Уж если она так со мной обошлась!» - твердил я себе. На вопрос, как она со мной поступила, я не мог бы дать точного ответа, но это не мешало мне выносить о людях самые строгие суждения, и я всегда ожидал от всех наихудшего.

«Чтобы освободить себя от обещания, нечаянно вырвавшегося перед разлукой, - думал я, - легче всего просто прекратить переписку. Не брать писем с почты! Не отвечать на них! Мало ли что было. Было, да прошло! У нее теперь, скорее всего, новое увлечение, ей распахнуло свои объятия другое, более светлое счастье. Ума ей не занимать. Какая же умная женщина только ради того, чтобы не нарушить данное наивному мальчику слово, отправится в неведомые края, пустится в рискованную авантюру!»

Но никакие доводы рассудка не могли заставить меня примириться с моим положением. Мне самому было непонятно, почему я так боюсь вступить на любую новую дорогу, которая открывается передо мной, почему с такой тревогой смотрю на каждого приближающегося ко мне человека, не ожидаю от него ничего, кроме зла. Лишь изредка, изменяя самому себе, тянусь я к какой-нибудь родственной душе. Но меня тотчас же останавливает ужасная мысль, как гвоздь засевшая в моей голове: «Берегись! Она была тебе ближе всех на свете. И так с тобой поступила!» Стоит мне заметить, что кто-то ищет со мной сближения, что во мне оживает надежда, как я мгновенно настораживаюсь. «Нет! Нет! - говорю я себе. - Мы были с ней так близки, что ближе и нельзя быть. И вот конец. Не верь, никому не верь!..»

Каждый день, каждый миг я чувствовал, как это ужасно - жить, никому и ни во что не веря! Но сколько ни старался я избавиться от этого чувства, ничего у меня не получалось… Я женился. И в первый же день нашей совместной жизни понял, что жена - самый далекий от меня человек… У меня появились дети. Я их люблю, но даже они никогда не смогут восполнить мне то, что я навечно потерял…

Я утратил всякий интерес к делам. Работал механически, ни о чем не задумываясь. Все меня обманывали, а я испытывал нечто вроде злорадного удовлетворения. Зятья считали меня круглым дураком, но я не обращал на это никакого внимания. Мои долги, проценты на них и свадебные расходы поглотили почти все, что у меня оставалось. Оливковые плантации не приносили никако-го дохода. Богатые покупатели скупились: за дерево, которое каждый год могло приносить доход в семь-восемь лир, не давали и пол-лиры. Чтобы вызволить меня из затруднительного положения, под предлогом сохранения в целости семейного имущества, зятья уплатили мои долги и купили у меня за бесценок оливковые плантации. У меня не оставалось ничего, кроме полуразрушенного четырнадцатикомнатного дома и кое-каких вещей.

Мой тесть служил в Балыкесире. С его помощью я поступил на работу в торговую фирму в главном городе вилайета. Проработал я там много лет. Чем больше становилась семья, тем меньший интерес проявлял я к жизни. Силы мои убывали. После смерти тестя на моем попечении остались сестры и братья жены. Прокормить их всех на мои сорок лир не было возможности. Какой-то дальний родственник жены устроил меня в банк в Анкаре. Несмотря на свою беспомощность в делах, я все же рассчитывал продвинуться благодаря хорошему знанию языка. Но мои надежды не оправдались. Где бы я ни находился, я как будто не существовал для окружающих. Нельзя сказать, чтобы у меня не возникало искушения излить на других любовь, все еще переполнявшую мое сердце, начать жить заново. Однако я никак не мог избавиться от сомнения: «А стоит ли? Зачем? Чтобы опять быть обманутым? Чтобы вновь испытать разочарование?» Мария была единственным человеком, которому я верил. Верил так беззаветно, что обман убил во мне всякую веру. Нет, я не был на нее обижен. Обижаться, злиться или хотя бы подумать о ней что-нибудь дурное было не в моих силах. Но я был сломлен. И свое недоверие распространял на всех людей, потому что Мария как бы воплощала для меня все человечество. Убеждаясь в том, что даже спустя много лет она все еще живет в моем сердце, я впадал во все большее отчаяние. Должно быть, она давно меня забыла. С кем-то она проводит сейчас время?.. По вечерам в доме у нас бывало очень шумно. Крики детей, возня жены на кухне, стук тарелок, перебранка родственников - все это сливалось в сплошную какофонию. Чтобы как-то отвлечься, я закрывал глаза и думал: где-то сейчас Мария? Может быть, прогуливается по ботаническому саду, среди диковинных деревьев, с каким-нибудь новым поклонником или же бродит по залам выставки и любуется при свете пробивающегося через стекла закатного солнца бессмертными творениями великих художников.

Как-то, возвращаясь вечером с работы, я забежал к бакалейщику. Когда я выходил из лавки, мой слух уловил звуки музыки, доносившейся из дома напротив. Я сразу узнал начало увертюры к веберовскому «Оберону». Я чуть было не выронил пакеты из рук. Ведь эту оперу мы слушали с Марией. Она любила Вебера и по дороге домой все время насвистывала мелодию из увертюры. И снова я ощутил острую тоску, как будто мы расстались только вчера. Со временем забывается горечь любой утраты. Не забывается только то, что упущено. Больно сознавать: «А ведь все могло быть иначе». Если бы не эта мысль, человек спокойно переносил бы все, что посылает ему судьба.

Я был не избалован вниманием домочадцев, да и не имел права на него рассчитывать. Чувство собственной ненужности, которое я впервые испытал в Берлине в тот памятный день Нового года, пустило глубокие корни. Зачем я им нужен, этим людям? Почему они меня терпят? Только потому, что я даю им какие-то жалкие гроши?! Но люди ведь нуждаются не столько в денежной помощи, сколько в любви и сочувствии. Если этого нет, то обязанности главы семьи сводятся к кормлению нескольких ртов. Мне хотелось, чтобы зависимость родственников от меня кончилась как можно быстрее. Постепенно моя жизнь превратилась в ожидание этого далекого дня. Я стал похож на заключенного, ожидающего истечения срока, назначенного ему в приговоре, встречал каждый новый день одной мыслью: приближает ли он меня к заветному рубежу или нет. Я жил бессознательно, как растение, ни на что не жалуясь. Без каких-либо желаний и стремлений… Мало-помалу чувства мои как бы атрофировались. Я ни о чем не сожалел, ничему не радовался.

Так прошло много лет. И вот вчера, в субботу, произошел случай, всколыхнувший всю мою душу… Я вернулся с работы, разделся. Но тут вдруг ко мне подошла жена. «Завтра все магазины закрыты! Ты уж сходи, пожалуйста, купи, что надо», - попросила она. Я нехотя оделся и отправился на рынок. Было довольно жарко. По улицам прогуливалось множество людей в тщетной надежде отыскать прохладу. Закончив покупки, я влился в людской поток и с пакетами под мышкой медленно побрел назад. Возвращаться домой обычным путем, по рытвинам и колдобинам, на этот раз мне не захотелось, и я решил сделать небольшой крюк по хорошей дороге. Стрелки на уличных часах показывали шесть. Вдруг какая-то женщина схватила меня за руку:

- Герр Раиф!

От неожиданности я вздрогнул и чуть было не бросился наутек. Но женщина держала меня очень крепко.

- Нет, нет, я не обозналась. Это вы, герр Раиф! Господи, как вы изменились! - кричала она на всю улицу.

Я медленно поднял глаза и, еще не видя ее лица, угадал по необъятно широкой фигуре, что это фрау Тидеманн. Да и голос ее ничуть не изменился.

- Это вы, фрау ван Тидеманн? - воскликнул я. - Вот уж никак не ожидал встретить вас в Анкаре!

- Вы ошибаетесь. Я уже не фрау ван Тидеманн - фрау Доппке!.. Ради мужа мне пришлось пожертвовать приставкой «ван», но думаю, что я оказалась не в проигрыше!

- Поздравляю! Значит…

- Да, да, ваше предположение верно!.. Вскоре после вашего отъезда мы тоже покинули пансион… Разумеется, вместе. Уехали в Прагу…

При этих последних словах сердце мое екнуло. Я был не в силах сопротивляться внезапно нахлынувшему потоку чувств, которые, казалось, навсегда угасли. Но что у нее спросить? Ей ведь ничего не известно о моих отношениях с Марией. Как она истолкует мой вопрос? Не полюбопытствует ли, откуда я знаком с Марией? И что она мне скажет! Не лучше ли оставаться в полном неведении? Прошло больше десяти лет, - к чему ворошить прошлое?

Мы все еще стояли посреди улицы, и я предложил:

- Зайдем куда-нибудь, посидим! У нас ведь есть о чем поговорить. До сих пор не могу поверить: вы - и вдруг в Анкаре.

- Посидеть, поговорить было бы неплохо, но я тут проездом, поезд отходит меньше чем через час… Как бы не опоздать… Знала бы, что вы живете в Анкаре, непременно разыскала бы вас. Мы приехали вчера ночью.

Только сейчас я заметил, что рядом с ней стоит бледная девочка лет восьми-девяти.

- Это ваша дочь? - спросил я с улыбкой.

- Нет… Родственница!.. Мой сын учится на юридическом факультете.

- Вы до сих пор советуете ему, какие читать книги?

Она поняла меня не сразу, потом, вспомнив, улыбнулась:

- Да, все еще приходится давать ему советы, но он уже к ним не прислушивается… Тогда он был совсем маленький… Лет двенадцати… Господи, как быстро бегут годы!.. Как быстро!..

- Но вы совсем не изменились!

- Представьте - и вы тоже!

Я вспомнил ее возглас при нашей встрече, но ничего не сказал.

Мы шли рядом. Я никак не решался спросить ее о Марии Пуд ер и болтал о всяких пустяках.

- Вы так и не сказали, как попали в Анкару…

- Сейчас объясню. Мы здесь только проездом. Мы проходили мимо открытого кафе, и я уговорил ее выпить лимонада.

- Мой муж сейчас в Багдаде… Вы же знаете, он торговец колониальными товарами, - снова заговорила она, присев на стул.

- Но Багдад, помнится мне, не немецкая колония!

- Знаю, дорогой… Но мой муж занимается торговлей тропическими товарами. В Багдаде он закупает хурму.

- И в Камеруне он закупал хурму?

Фрау Доппке посмотрела на меня осуждающе, и я понял, что допустил бестактность.

- Если это вас так интересует, напишите ему письмо. Торговля не женское дело.

- А сейчас куда вы едете?

- В Берлин… Соскучилась по родине… К тому же, - она кивнула головой в сторону бледной девочки, которая сидела с ней рядом, - надо отвезти ее домой… Она очень слабенькая, на зиму мы брали ее к себе.

- И часто вы ездите в Берлин?

- Два раза в год.

- Отсюда можно заключить, что дела у герра Доппке идут неплохо.

Она рассмеялась.

Я все не решался спросить о Марии. И не из природной робости, а из страха перед тем, что услышу. Казалось бы, не все ли равно? Все мои чувства давно умерли. Чего же я боюсь? Вполне вероятно, что и Мария нашла себе какого-нибудь Доппке. А может быть, она все еще не замужем, продолжает искать «мужчину, который ее поймет». И уж наверняка даже забыла мое лицо.

Впрочем, и я тоже не мог восстановить в памяти ее облик. Впервые за десять лет я спохватился, что у меня нет ее фотографии. Почему мы не обменялись фото перед расставанием? Потому, вероятно, что каждый из нас надеялся на скорую встречу и полагался на свою память! Стало быть, я не могу ясно вспомнить ее лицо, если впервые сожалею, что у меня нет ее портрета. А ведь в первые месяцы нашей разлуки я мог представить себе ее лицо до малейшей черточки… а потом… потом, когда я понял, что все кончено, я изо всех сил старался стереть самую память о ней, хотя и знал, что этого мне не удастся сделать. Образ мадонны в меховом манто, пусть только в воображении, продолжал властвовать надо мной. И вот теперь, когда я был уверен, что воспоминания о прежних днях уже не взволнуют меня, ее лицо поблекло в моей памяти. А у меня нет даже ее фото.

Впрочем, что бы это изменило?

Фрау Доппке посмотрела на часы и поднялась. Я решил проводить ее до вокзала.

Она восторгалась Анкарой и Турцией:

- Такого предупредительного отношения к иностранцам я не встречала нигде - даже в Швейцарии, обязанной своим процветанием прежде всего туристам. Швейцарский народ смотрит на иностранцев как на грабителей, вторгшихся в их дом. А в Турции каждый старается чем может им услужить. Очень мне нравится Анкара!

Она болтала не умолкая. Девочка шла на пять - десять шагов впереди, притрагиваясь к каждому встречавшемуся по пути деревцу. Когда мы подошли к вокзалу, я наконец набрался решимости и как можно более равнодушным тоном спросил:

- У вас в Берлине много родственников?

- Нет, не очень. Я ведь родом из Праги, первый мой муж был голландцем. А почему вы этим заинтересовались?

- Однажды я познакомился с женщиной, которая сказала мне, что она ваша родственница…

- Где?

- В Берлине… Мы встретились на одной выставке. Она - художница.

- И что было потом? - спросила она,оживившись.

- Потом… Потом, - заколебался я. - Не помню… Мы с ней о чем-то говорили. Она выставила замечательный портрет.

- А вы не помните ее имени?

- Пудер… Мария Пудер!.. Ее подпись стояла под портретом… Да и в каталоге значилось ее имя.

Фрау Доппке молчала.

- Вы знаете ее? - спросил я.

- Да… А почему она вам сказала, что мы с ней родственницы?

- Я упомянул случайно, в каком пансионе живу, а она сказала, что у нее есть там родственница. Так, кажется, было. Точно не помню. Как-никак прошло десять лет.

- Да. Немало воды утекло. Ее мать рассказывала мне, что она дружила с каким-то турецким студентом. Вот я и подумала, уж не вы ли этот студент? Пока она была в Праге, турок уехал из Берлина. Так она его больше и не видела.

Мы незаметно дошли до вокзала. Фрау Допп-ке сразу же направилась к своему вагону. Я боялся, что она переменит тему и я так ничего и не сумею узнать. Поэтому я пристально на нее глядел, всем своим видом показывая, что жду продолжения разговора.

Проследив, чтобы посыльный из гостиницы уложил все принесенные вещи, фрау Доппке отослала его и повернулась ко мне:

- Почему вы хотите знать о Марии? Вы же говорите, что были мало с ней знакомы?

- Но она произвела на меня сильное впечатление… И ее портрет мне очень понравился…

- Она была хорошей художницей.

- Почему «была»? А теперь - нет? - спросил я с внезапной безотчетной тревогой.

Фрау Доппке осмотрелась, увидела, что девочка уже в вагоне, и негромко сказала:

- Конечно, нет… Ведь она умерла.

- Умерла! - простонал я. Люди, стоявшие на перроне, оглянулись, а девочка, высунув голову из открытого окна, смотрела на меня удивленными глазами.

И фрау Доппке внимательно поглядела на меня.

- Что с вами? - спросила она. - Почему вы так побледнели? Вы же говорили, что почти ее не знаете!

- Это так неожиданно!

- Но прошло столько времени… Лет десять… .

- Десять? Не может быть…

Фрау Доппке отвела меня в сторону и начала свой рассказ.

- Я вижу, смерть Марии вас потрясла. Я расскажу вам о ней подробнее. Через две недели после вашего отъезда мы с герром Доппке отправились к нашим родственникам под Прагу. Там мы встретились с Марией и ее матерью, с которой у меня, признаться, были не очень хорошие отношения. Но на этот раз мы не ссорились. Мария выглядела неважно. Была бледной, худой. Она говорила, что перенесла тяжелую болезнь. Через некоторое время Мария немного оправилась, и они вернулись в Берлин. Мы тоже вскоре уехали в Восточную Пруссию, мой муж оттуда родом… Зимой, возвратившись в Берлин, мы узнали, что Мария умерла в начале октября. Услышав об этом, я тотчас же разыскала ее мать. От пережитого горя она так постарела, что выглядела шестидесятилетней старухой, а ведь ей было тогда не больше сорока шести. От нее я узнала, что после возвращения из Праги Мария чувствовала себя не очень хорошо. Выяснилось, что она в положении. Мария была очень обрадована, но почему-то не захотела сказать матери, кто отец ребенка. На все расспросы у нее был один ответ: «Потом узнаешь!» Она говорила, что должна скоро уехать, и уже готовилась к отъезду. Однако ей становилось все хуже и хуже. Врачи опасались за ее жизнь и настоятельно советовали сделать аборт. Но Мария не соглашалась. Когда ей стало совсем плохо, ее положили в больницу. У нее обнаружилась альбуминурия. Так, кажется, называется эта болезнь. К тому же она была очень слаба после перенесенной незадолго до того болезни… Перед родами она несколько раз теряла сознание. Пришлось прибегнуть к операционному вмешательству. Ребенка удалось спасти. Однако Мария истекла кровью и умерла. До самого конца она не верила, что может умереть. Перед тем, как окончательно потерять сознание, она сказала матери: «Узнаешь, кто он, - удивишься, но потом будешь довольна». Однако имя отца ребенка она не успела назвать. Еще до отъезда в Прагу Мария часто говорила матери о каком-то молодом турке. Но мать никогда его не видела. Лет до четырех дочь Марии находилась в больницах и диспансерах, а потом ее забрала к себе бабушка. Девочка слабенькая, болезненная, но очень симпатичная, не правда ли?

Ноги мои подкосила неожиданная слабость. Голова пошла кругом. Но я все-таки сумел даже изобразить нечто вроде улыбки.

- Вот эта девочка? - спросил я, показывая на окно вагона.

- Да… Прелестная девочка. Очень милая и послушная. Бедняжка, наверное, соскучилась по бабушке, - ответила фрау Доппке, глядя на меня недоброжелательным, почти враждебным взглядом.

Послышался сигнал отправления. Фрау Доппке вошла в вагон. Через несколько мгновений она уже появилась в окне рядом с девочкой, которая с равнодушной улыбкой смотрела на вокзал, а иногда и на меня.

Поезд тронулся. Я помахал им рукой. Фрау Доппке ответила мне ехидной улыбкой. Девочка отошла от окна…

Все это произошло вчера вечером. С тех пор прошло немногим более суток.

Всю ночь я не мог уснуть. Лежа на спине, беспрерывно думал о девочке, которую увез поезд. Перед моими глазами неотступно маячила ее голова, маленькая головка с развевающимися волосами… Я не заметил ни цвета ее глаз, ни - волос, не узнал ее имени. Она стояла совсем рядом, в двух шагах от меня, а я ни разу не удосужился на нее внимательно взглянуть. Даже не пожал ей на прощанье руку. Господи, я решительно ничего не знаю о собственной дочери! Фрау Доппке, разумеется, обо всем догадалась! Почему она глядела на меня так враждебно? Почему поспешила увести девочку? Трудно сказать… Теперь они в пути… Девочка, видимо, спит, и ее головка слегка покачивается под мерный стук колес.

Я все время думал о них. Но в конце концов силы мои иссякли, и тогда немедленно передо мной появился тот образ, который я так долго пытался изжить из своей памяти. Мария, моя мадонна, глядела на меня своими бездонно глубокими глазами. На ее лице не было ни тени укора. Только легкое удивление, нежность и сострадание. Я не мог выдержать этого взгляда. Десять лет, целых десять лет таил я в душе обиду на Марию, уже мертвую. Я даже осмеливался обвинять ее в измене! Вряд ли можно было нанести худшее оскорбление ее памяти. Десять лет я без всяких оснований сомневался в той, что дала цель и смысл моей жизни, и ни разу, предаваясь самым невероятным подозрениям, не подумал: а нет ли какой-нибудь веской причины для ее молчания? А ведь причина оказалась самая непререкаемая - смерть. Меня терзало запоздалое раскаяние. Я ясно сознавал, что до конца дней моих мне не искупить оскорбления, нанесенного ее памяти. Даже на коленях не замолить совершенного мной тягостного греха, ибо из всех грехов самый непростительный - подозревать в измене любящее сердце.

Совсем недавно я думал, что без фото не смогу. вспомнить ее облика. И вдруг я увидел ее с небывалой ясностью. Она стояла передо мной такая же грустная и горделивая, как на своем портрете. Лицо еще бледнее, глаза еще темнее, чем при жизни. Нижняя губа чуть выпячена, как будто она хочет сказать: «Ах, Раиф!» Неужели она умерла десять лет назад? Умерла в то самое время, когда я ждал ее, готовил для нее дом. Умерла, не сказав никому ни слова. Унесла свою тайну в могилу, даже смертью своей стараясь избавить меня от тягостных забот.

Только теперь я понял, почему обида на нее заставляла меня отгораживаться высокой стеной от всех окружающих. Все эти десять лет я любил ее неубывающей любовью. И не хотел впускать в свое сердце никого другого. Я любил ее даже больше, чем прежде. Я тянул руки к мадонне, хотел согреть ее ладони в своих. Заново переживая те несколько месяцев, что мы провели вместе, вспоминал каждый жест, каждое сказанное слово. Вот мы на выставке, вот разговариваем в «Атлантике», вот гуляем по ботаническому саду, а вот сидим друг против друга у окна. Этих воспоминаний могло бы хватить на целую человеческую жизнь, - а то, что они были ограничены коротким промежутком времени, делало их еще более живыми и волнующими. Я понял с необыкновенной ясностью, что все эти десять лет я не жил. Мои чувства, мысли и поступки, казалось, принадлежали какому-то другому, чужому человеку. Вчера вечером, когда, лежа в постели, я увидел перед собой Марию, я почувствовал, что жить отныне мне будет еще труднее. От меня осталась только жалкая телесная оболочка, только тень прошлого «я». С тех пор как Мария покинула меня, моя жизнь утратила всякую реальную сущность, я умер вместе с ней, а может быть, и прежде нее.

Сегодня утром мои домашние отправились на прогулку. Сославшись на нездоровье, я остался дома. И весь день пишу. Уже вечереет, а они все еще не вернулись. Но через какой-нибудь час-другой они с шумом и гамом ввалятся в дом. Что у меня общего с ними? Между нами нет духовной близости. За долгие годы я не сказал им ни слова. А ведь мне так хочется поделиться с кем-нибудь своей тайной. Хоронить ее в своей душе - разве не то же, что быть заживо погребенным? Ах, Мария, почему мы не можем сесть с тобой у окна .и поговорить обо всем, обо всем? Почему мы не можем побродить, как в те ветреные осенние вечера, ведя безмолвный разговор? Почему тебя нет рядом со мной?

Все эти десять лет я, вероятно, напрасно чурался людей, упорствовал в своем недоверии к ним. Может быть, я и сумел бы найти человека, столь же благородного, как ты. Если бы я знал о твоей смерти десять лет назад, может быть, я смирился бы с утратой и постарался бы найти тебя в других. Но теперь для меня все кончено. После того, как я нанес твоей памяти непростительное оскорбление, у меня уже нет желания поправить что-либо в своей жизни. Основываясь на приговоре, который посмел вынести тебе, я осудил всех людей. Сегодня, осознав свою неправоту, я вынужден сам себя приговорить к одиночеству. Жизнь - картежная игра. Каждому дано сыграть лишь одну партию. Я проиграл и больше никогда не возьмусь за карты. Вечерами, как робот, буду ходить за покупками. Буду встречаться с людьми, не вызывающими во мне никакого интереса. Я жил и мог бы жить точно так же, ни о чем не задумываясь. Это ты открыла мне глаза на то, что существует другая жизнь, что во мне таится свой собственный духовный мир. И если ты не сумела преобразить меня, то это не твоя вина. Благодарю тебя за те несколько месяцев настоящей жизни, которые ты мне подарила. Несколько таких месяцев стоят целого века… Нашей дочери, частице твоей плоти, суждено жить, не зная, что у нее есть отец, вдалеке от него. Наши дороги пересеклись всего лишь один раз. Я не знаю о ней ничего - ни имени, ни адреса. Но мое воображение будет неотступно следовать за ней. Я пойду рядом с ней, пусть только в мечтах, и постараюсь заполнить пустоту моей жизни, представляя себе, как она подрастает, как улыбается и как грустит… За дверью послышался шум. Кажется, вернулись мои. А мне все еще хочется писать. Для чего - сам не знаю. Я уже столько написал, не хватит ли? Придется завтра купить дочке новую тетрадь, а эту спрятать подальше. Спрятать так, чтобы никто не смог ее обнаружить, чтобы никто не смог узнать, что у меня на душе…


На этом записки Раифа-эфенди обрывались. На оставшихся страницах не было ни одной записи, ни одной пометки.

Казалось, будто, он выплеснул все, что таилось в его душе, на страницы этой тетради, чтобы замкнуться в себе на долгие годы.

За окнами светало. Помня свое слово, я: сунул тетрадь в карман и поспешил к больному. Едва войдя в дверь, л услышал громкие причитания, плач и остановился'в нерешительности. Мне не хотелось уходить, не бросив последний взгляд на Раифа-эфенди. Но я чувствовал, что не в силах видеть недвижное тело человека, с которым вместе пережил его жизнь. Поразмыслив, я тихо вышел на улицу. Я не скорбел о его смерти. Более того, у меня было такое чувство, словно я не утратил, а только сейчас обрел его.

Вчера вечером он сказал мне: «Так мы с тобой и не поговорили!» Нет, я не могу с ним согласиться. Наш разговор длился всю ночь.

Покинув этот мир, он вошел в мою жизнь как живой человек, и отныне я всегда буду ощущать его рядом.

Придя на работу, я сел за освободившийся стол Раифа-эфенди и, положив перед собой тетрадь, начал читать ее заново.

Загрузка...