— Грешники! Взгляните на эти цепи! В них закуют вас дьяволы и станут мучить. Отверзьте слух ваш и трепещите! Перед вами — человек, только что вернувшийся из преисподней! — хрипло, надорванным голосом кричал высокий костлявый монах со ступеней бокового портала Тынского храма, подняв высоко над головой толстую цепь, он перебирал пальцами ее звенья. Резкое звяканье железа и крик монаха привлекали внимание людей, столпившихся на маленькой площади перед храмом. Изжелта-бледное лицо монаха напоминало лошадиный череп. Его оживляли только темные колючие глаза. Монах беспокойно следил за слушателями, желая увидеть на их лицах смятение и страх. Потом, опутав себя цепью, он забегал по паперти, размахивая руками и извиваясь всем телом. Монах походил на ярмарочного торгаша, — он так же расхваливал свой товар и выискивал холодными хитрыми глазами покупателя, чтобы надуть его.
— Милосердый господь послал мне в ночи ангела, — продолжал монах с лошадиной головой, — а тот повел меня в ад, дабы я собственными глазами увидел невообразимые муки, уготованные вам, несчастные грешники! Я до сих пор не могу прийти в себя от страха, который мне пришлось пережить там! О ужас, ужас! На моих глазах черти варили грешников в кипящей смоле, кололи их раскаленными вилами, вспарывали животы и вытаскивали внутренности. Вот как они терзают грешников — без устали, вечно, вечно! — И цепь снова зазвенела над головой монаха. — Кто не верит, пусть взглянет на эту цепь! Когда ангел-хранитель выводил меня на божий свет, я вырвал ее из лап дьявола и взял с собой, как доказательство того, что я сам побывал в преисподней. Посмотрите на царапины — следы дьявольских когтей!
Монах наклонился к слушателям и протянул им цепь. Они невольно попятились. У самой паперти собралась большая толпа. Маленькая площадь между храмом, Унгельтскими воротами и домами горожан непрерывно наполнялась людьми, стекавшимися по узкой улочке со Староместской площади через ворота Старого Унгельта.
Толпа, собравшаяся на маленькой площади, привлекала прохожих. Они двигались не спеша. Многие пялились на необычное зрелище у входа в храм. Зеваки, стоявшие в задних рядах, приподнялись на цыпочки и вытянули шеи. Люди следили за судорожными движениями монаха и, когда его крик и жесты надоели им, начали показывать друг другу на большой окованный сундук, стоявший позади оратора, и на второго монаха, сидевшего за столиком у сундука. В отличие от костлявого крикуна его собрат был тучен, вял и равнодушен. Он словно утопал в собственном жиру. Толстяк еле-еле удерживал свои оплывшие веки полуоткрытыми. Возле монахов стояло несколько наемных солдат — таких же равнодушных и неподвижных, как толстяк у столика. Опершись на алебарды, они прислонились спинами к стене храма. В душе стражники проклинали на чем свет стоит свою проклятую службу, которая обязывала их торчать рядом с крикливым монахом и бессчетное количество раз быть свидетелями надоевшей им ярмарочной комедии.
Стражники раздраженно поглядывали на толпу. Бог знает, чтó забавного нашли эти люди в карканье монаха! Куда интереснее ловкий акробат, которого они видели позади толпы. Напротив собора какой-то комедиант расстелил тряпье на мостовой и, запрокинув свое гибкое тело назад, изогнул его дугой. Голова у него оказалась между согнутыми коленями и повернулась лицом к зрителям. Он охватил колени руками и судорожно застыл в таком положении. От натуги лицо акробата побагровело. Он держал зубами ветхий конусообразный колпак, ожидая, не бросит ли кто-нибудь на его донышко жалкий грошик. Но пражанам уже надоели эти ярмарочные комедианты, — никто не хотел тратить денег попусту, особенно теперь, когда возле акробата появился монах, его необычный горластый соперник.
Человек-змея с досадой разжал зубы. Колпак упал на землю. Бедняга расправил затекшие руки. Измученный, он еле стоял на ногах и, чтобы не упасть, прислонился к порталу. Столько народу прошло мимо, но никто не бросил ему ни гроша!
Накануне Троицына дня все готовились к празднику. Хозяйки убирали в домах, а их дочери вешали над окнами и над дверями гирлянды зеленых веток. Улицы Праги кишмя кишели приезжими. Чтобы положить в свои вечно пустые кошельки хоть немного денег, крестьяне несли на ярмарку козлят, ягнят, гусей, кур и даже немного яиц. Расположившись у стен и ворот, они робко предлагали свой товар прохожим. Бродячие торговцы шныряли в толпе, крикливо расхваливая гусей, булочки, пряности, стеклянные и медные безделушки.
По улицам бродили не столько бюргеры и ремесленники, торговцы и покупатели, сколько обездоленные — поденщики, батраки и безработные подмастерья. Эти люди не могли ни покупать, ни продавать. Занятые не более двух-трех дней в неделю, они постоянно голодали. Бедняки зарабатывали только на кусок хлеба, — слишком маленький, чтобы жить, и слишком большой, чтобы умереть. Так почему бы им не послоняться в субботу по улицам Праги, если у них мало работы и много времени? Сколько десятков несчастных приходилось на одного занятого ремесленника и сколько сотен — на одного купца и на одного бюргера! Прага — город бедняков, но ни один камешек ее стен, ни один глоток из винных бочек трактиров и богатых домов не принадлежит им. Церковь не поскупилась на праздники, — они у нее каждую неделю. Но для чего бедняку Троица и другие праздники? Они придуманы только для того, чтобы меньше трудиться и еще меньше зарабатывать. Свежий воздух щекотал ноздри и легкие. Ощущение голода в пустом желудке становилось острее. Но с приближением весны еще бодрее сокращались мышцы. Человеку хотелось охватить весь мир и так тряхнуть им, чтобы из него выпала хотя бы маленькая частичка счастья на долю бедняка.
Глянь-ка, там работают! Даже сегодня! Небольшая толпа людей, двигавшаяся со Староместской площади к маленькой площадке Тынского храма, точно по команде остановилась перед башней, еще стоявшей в лесах. По их доскам ходили люди и… работали. Да, работали!
Поденщики завистливо следили за движениями плотников. Пальцы напрасно сжимались сами собой. Поденщикам казалось, что они тоже взялись за топорища. Эх, если бы это было на самом деле! Они целый день размахивали бы топором, ударяли по смолистому бревну и обтесывали его. Работали бы! Весь день работали бы, а вечером получили бы деньги.
Внизу, у основания башни, вращалось большое колесо. На его вал наматывался канат, которым поднимали на леса тяжелые балки. Колесо приводилось в движение ногами. Какой-то бедняга шагал со спицы на спицу, перенося тяжесть всего тела то на одну, то на другую ногу. Его руки качались как маятники, а глаза с тупым безразличием смотрели на доски, беспрестанно двигавшиеся под его ногами.
Ну, этому не позавидует ни один человек, имевший дело с топором, молотом, долотом. Тот, кто делает вещи, не позавидует тому, кто делает только шаги, даже если он нашагает за весь день несколько грошей. Казалось, уже никакая сила не остановит этого человека: он будет шагать днем и ночью, до самой смерти, и даже не заметит, когда она наступит.
Поденщики хотели было идти дальше, но человек в колесе неожиданно пошатнулся и потерял опору. Его тело наклонилось и опустилось на мостки. Колесо резко затормозилось, дрогнуло и начало вращаться в обратном направлении. Балка полетела вниз, раскачиваясь и ударяя по лесам. А на земле стремительно вращалось колесо, подкидывая жалкое и бессильное тело. Когда балка коснулась земли, колесо остановилось. Пыль, поднявшаяся при падении балки, мало-помалу оседала.
Оглушительные удары никого не заинтересовали, — шума и стука на стройке хоть отбавляй. О несчастье знали только поденщики, стоявшие у колеса, да плотники, работавшие неподалеку, на лесах. Не успели двое плотников подбежать к колесу и вытащить из него безжизненное тело, как возле них очутился мастер. Его не интересовала ни работа плотников, ни судьба этого бедняги — умер он или только потерял сознание. Взгляд мастера сначала устремился на неподвижное колесо, а потом на кучку убогих, изможденных поденщиков. Работа должна продолжаться, колесо должно вертеться!
— Нужен один человек! — крикнул мастер.
Никто не завидовал бедняге, пока он шагал в колесе. Но когда он разбился, колесо оказалось свободным и ждало нового человека! Куда девалась гордость плотника и каменщика! Голодные поденщики обступили мастера. Каждый старался пробраться поближе и попасться ему на глаза.
Мастер взглянул на поденщиков, выбрал двоих и, быстро оглядев их с головы до пят, ловким движением ощупал мускулы рук и ног.
— Валяй! — сказал мастер одному из поденщиков. Когда второй ушел, опустив голову, первый быстро вскочил на колесо и всей своей тяжестью заставил его вращаться. На лесах снова заскрипели доски.
Монах всё еще продолжал хрипло взывать к толпе, собравшейся перед порталом Тынского храма.
— Я и сейчас еще содрогаюсь от ужаса за вас, несчастные грешники, думая о том, какие страдания придется испытать там в пекле! — говорил монах, алчно всматриваясь в лица старух и крестьян, до полусмерти напуганных адскими муками. — Но вы не отчаивайтесь! К счастью, еще не всё потеряно! На свете есть святая церковь. Она несет вам спасение! Святейший отец Иоанн XXIII[4] соблаговолил дать разрешение на продажу всемогущих индульгенций — они спасут вас от пекла и его мук. Эти индульгенции — изумляйтесь и ликуйте! — может купить каждый прямо здесь, у нас! За копу[5] грошей господь избавит вас от ста дней адских мучений. Заплатите меньше — получите отпущение грехов на месяц или на неделю. Искупление грехов даже на один день — благо. На таком листке, — монах взял одну из индульгенций, лежавших на столике, за которым сидел второй монах, и стал размахивать ею перед глазами слушателей, — смотря по тому, сколько вы заплатите, мы запишем вам дни адских мук, которые простит вам господь своею милостью.
Слова монаха, подобно морским волнам, доносились до толпы, но она, как скала, была безмолвна и безучастна. Монах бросал взгляды то на одного, то на другого, но повсюду видел насупленные лица, нахмуренные брови и недоверчиво кривившиеся губы.
В задних рядах раздались насмешливые голоса:
— Ишь, как складно! Богачи попадут на небо, а мы, с дырявыми карманами, — прямехонько в ад!..
— Мы и здесь, на земле, живем как в аду!
Монах вытянул жилистую шею и, как коршун, стал высматривать добычу. Но напрасно он искал среди своих слушателей дерзких крикунов, — они примолкли.
— Каждый должен подумать о своем спасении! — завопил монах после тщетных поисков. — Кто больше пожертвует, тому и воздастся больше. Но это еще не всё, благочестивые христиане: тот, кто купит святую индульгенцию, спасет не только свою душу, но и самого господа Иисуса Христа, чью церковь раздирают ныне алчные волки. Двое антипап оспаривают звание папы и престол у Иоанна XXIII — Бенедикт во Франции и проклятый Григорий в Италии. Антихрист Григорий привлек на свою сторону неаполитанского короля Владислава и, собирается выгнать нашего святого отца из Рима. Ныне наместнику Христову даже негде приклонить свою голову… Я знаю, что всё это возмущает вас, вы готовы взяться за оружие и ринуться на врагов святого отца. Я вижу улыбки на ваших лицах — вы, конечно, радуетесь при одной мысли о том, как станете колотить неприятеля.
Кое-кто ухмылялся. Глаза монаха метали искры, но он не подавал виду, что понимает подлинный смысл улыбок.
— Если вы не можете сражаться за наместника Христова с оружием в руках, поддержите святую войну деньгами. Помогите прогнать врагов Христа и вернуть власть над христианством единственному законному папе — Иоанну XXIII.
Охрипший от натуги голос монаха то и дело срывался. После долгой подготовки монах решил обрушиться на кого-нибудь, чтобы не потерять усилий даром. Ведь наступила пора собирать плоды. Осторожный взгляд монаха скользнул по первым рядам тесно столпившихся слушателей и задержался на бедном старом крестьянине, ошеломленном как устрашающими угрозами, так и многочисленными обещаниями. Морщинистый старик держал под мышкой тощего ягненка со спутанными ногами. В выпученных глазах животного и хозяина отражался одинаковый страх.
— Иди сюда, дедушка! — сказал монах, мгновенно очутившись возле крестьянина. — Сам господь бог направил твои стопы к нам. Ты чувствуешь, что дни твоей жизни сочтены, и спешишь искупить грехи. Взгляните на этого христианина: он принес нам то, что у него есть, — и монах выхватил ягненка из рук бедняка.
Растерявшийся старик опомнился только тогда, когда лишился животного. В отчаянии он протянул руки к ягненку, который уже лежал под столам с индульгенциями. Услыхав жалобное блеяние, крестьянин не выдержал и сказал дрожащим голосом:
— Я… я собирался его продать…
Но монах с лошадиной головой не обратил на эти слова никакого внимания.
— Выпиши ему отпущение грехов на пять дней! — крикнул он монаху, сидевшему за столом, и снова повернулся к толпе: — Этот благочестивый дедушка понял, что деньги — суета сует. Он не возьмет их с собой в могилу, а индульгенции помогут ему на том свете!
Глаза крестьянина, неожиданно лишившегося ягненка, заблестели от слёз. Кто-то сунул ему в руку листок. Люди, пробиравшиеся поближе к паперти, оттеснили его от столика, — так река уносит щепку по течению.
— Ну и ловкачи!.. — заметил один из батраков, кивнув в сторону торговцев индульгенциями. — И как это господь не поразит их громом с ясного неба?
Какой-то старец, одетый в лохмотья, повернулся к парню и сказал:
— Близится конец света! Уже появились знамения. Трое пап разделили христианство, императора нет, а наш добрый король Вацлав вот-вот отдаст богу душу. Говорят, в Пражском Граде держат какого-то пьяницу и выдают его за короля. На голову пьяницы надели корону, а паны и попы правят вместо него. Близок страшный суд, близок!
— Я бы расправился с ними и без страшного суда! — оборвал батрак старца. — Пусть искупают свои грехи торговцы индульгенциями, приходские священники, папы, советники и их присные. Они могут купить себе сколько угодно индульгенций, но бумажки никого не спасут.
В воздухе, насыщенном пылью, потом и запахами кореньев, не умолкали крик толпы и стук кувалд, доносившийся со стороны Тынского храма. То там, то тут взвизгивали девушки: пользуясь давкой, озорные парни тискали их. В складках одежды ловко шарила рука вора, осторожно нащупывая плохо спрятанные кошельки, а на разостланной тряпке фокусник показывал новые чудеса. Из волос, ушей и носа какого-то зеваки он доставал одну монетку за другой! Увы!.. Эти монетки не умножат его достатка, — он сам заранее спрятал их между пальцами.
Топот, голоса и крики на маленькой площади напоминали бурное кипение в каменном котле. Стены домов отражали и усиливали шум. Он поднимался всё выше и выше — к карнизам и крышам, а оттуда — до верха башни, окруженной лесами. Там шум превращался в неясный, глухой гул. Время от времени в нем выделялись звучные удары молотов по металлу и стук топоров по дереву. Движение толпы на площади походило на малопонятную толчею обитателей муравейника, а жалкая фигурка в монашеской рясе, прыгавшая над шляпами и чепцами, — марионетку, ожившую в ловких руках кукольника.
На верхнем ярусе лесов, выше стены храма, стоял коренастый плотник и, сильно размахиваясь, обтесывал сосновое бревно, — оно постепенно превращалось в четырехгранную балку.
Внимательно поглядывая на уже обтесанную часть балки, плотник заметил под лесами крошечную фигурку монаха, сновавшего по паперти.
— Ишь, шут гороховый! Мечется, как ужаленный!
Плотник положил топор и что-то крикнул вниз грубым голосом, который как нельзя больше подходил к его медвежьему облику. Человек, сидевший на карнизе, поднял голову. То был парень с живым юным лицом и весело оскаленными зубами. Он сидел на туловище химеры, высовывавшейся из каменной ниши и повисшей в воздухе, над площадью. Он обрабатывал резцом ту часть туловища химеры, которая словно вырастала из самой стены храма.
Но плотнику было не до улыбок веселого камнереза.
— Для этих негодяев мы и строим божьи храмы! — сказал он и, размахнувшись топором, вогнал его в бревно.
Камнерез лукаво усмехнулся. Его взгляд скользнул по туловищу химеры и задержался на голове с нетопырьими ушами, придававшими ей вид исчадия ада. Это сделал он.
Получеловечья, полузвериная морда чудовища поражала жутким сочетанием злобы и похоти. Острые шипы торчали на туловище химеры. Орлиными лапами она вцепилась в карниз и распростерла перепончатые драконьи крылья, заканчивавшиеся когтями. Окинув взглядом свою работу, камнерез повеселел и с удовольствием осмотрел фигуру. Казалось, химера вот-вот прыгнет в воздух, вниз. Камень ожил — стал легким, хищным, алчным и злым! Химера получилась такой, какой должна быть. Есть что-то общее между шутом в монашеской рясе и химерой карниза. Сегодня в полдень камнерез шел мимо и слушал монаха, — парень, собственно, не столько слушал, сколько изучал его тяжелое лошадиное лицо, движение челюстей под длинным хрящеватым носом. Парень напряг всё свое внимание, рассматривая тупой, грубый череп монаха. Живыми в нем были одни колючие глаза. Они сверкали из-под низкого квадратного лба. Камнерез запомнил каждую черту его лица и тотчас же решил: вот такой будет морда новой химеры.
— Что ты, Йира! — ответил парень. — Мы строим храмы не для них, а для себя, для себя. Они же… вроде моих уродливых химер, присосавшихся к божьему храму.
Парень еще раз окинул взглядом химеру. Она была готова. Камнерез собрал инструменты, перекинул ногу через туловище химеры и спустился на леса.
С них открывался великолепный вид на Прагу. Внизу раскинулись ее каменные города: густо заселенное Старе Место с его домами, расположенными на холмах, в тесном кольце крепостных стен; просторное Нове Место, постепенно спускавшееся к Влтаве, и дальше, за ней, — Мала Страна, доходившая до самых Градчан. Сверху города напоминали волны окаменевшего моря. Казалось, на нем поднимался прибой: острые гребни крыш то возвышались, то плавно опускались. Сурово и гордо насупились фронтоны домов. Над ними вздымались к небу розы каменных ребристых шпилей, башен, часовен, костелов и храмов, легких и узорчатых, как тончайшее кружево. Под кровлями жилищ и храмов, куда не мог проникнуть взгляд молодого камнереза, неистребимо кипел труд. Он воплощал новые формы красоты и мысли в чудесных сводах, пышных порталах, в воздушных арках, в прекрасных статуях нежно улыбавшихся мадонн, в предсмертной агонии распятых, простерших над миром свои страдания, в чеканных фигурах с подсвечниками, в драгоценных кубках, кувшинах, шкатулках, резных ларях и ярких орнаментах стен.
— Всё это — дело наших рук, — улыбнулся камнерез, поворачиваясь к Йире. — Да, наших…
Однажды парень проходил по улице, на которой словно из-под земли вырастал маленький костел, точнее — неуклюжая, сложенная из грубых квадров[6] ротонда с дверью и узкими окнами, похожими, на бойницы. Века не сточили ее камней, не выдробили из них ни одной песчинки. Парень пристально глядел на стены ротонды, сложенные из крупных молочно-желтых сланцевых плит. Ему казалось, что на них до сих пор остались следы сотен рук, которые поднимали и укладывали камень на камень. Уже давно истлели и превратились в прах кости строителей костела, но продолжала жить маленькая крепкая ротонда — чудесное творение человеческих рук.
Глядя на город, парень испытывал тó же чувство, но не знал, как выразить его своему товарищу. Разве он не трудился на радость себе и людям, вырезая из гранита и мрамора образы своих фантазий и грез? И чтó ему за дело до тех, кто нанял его и платил за работу!
Как же выразить словами сокровенные чувства, светлые и ясные, но нелегко постижимые разумом? Только резцом и молотком он сумеет сказать это, и… и у новой химеры будет такая же злая лошадиная голова, как у монаха — торговца индульгенциями.
Молодой камнерез с трудом очнулся от своих грез.
— Ты еще остаешься? — спросил он товарища, пряча свои инструменты за пояс и собираясь уходить.
— Да, сегодня придется работать допоздна! — хмурясь ответил Йира. — Мне надо заплатить остаток долга священнику; он уже напоминал об этом.
Камнерез задержался у лестницы. Ему были известны заботы плотника. У Йиры умер старый отец, и ему не на что похоронить его, а священник требует денег во что бы то ни стало. Но где их взять? Парню не хотелось оставлять товарища наедине с мрачными мыслями, и он, пытаясь отвлечь его, усмехнулся:
— Скверное у нас ремесло, Йира. Мы за пару грошей надрываемся целую неделю, а поп побрызгает покойника святой водой — и наш недельный заработок окажется у него в кармане.
— Фарар[7] запрещал хоронить отца на кладбище, — пробормотал плотник. — Мне как нищему пришлось умолять его повременить с платой. Он согласился подождать неделю. Сегодня я должен рассчитаться с ним полностью. Мне всё еще не хватает полутора грошей. Мы сидим уже на одном хлебе, да и его не вдоволь. Хоть иди по миру.
Что тут скажешь? Камнерез начал спускаться по лестнице, но снова задержался. Теперь плотнику была видна только его голова, — настил словно отрезал ее досками. Голова поглядела на плотника — за настилом мало-помалу темнело.
— Знаешь, Мартин… — опираясь на топор, заговорил Йира шепотом, — не такова божья воля, не такова… Те, кто так говорит и ведет себя, — настоящие антихристы, даже если они посвящены в духовный сан и носят крест на груди. Им следовало бы…
— Я знаю, что нам следовало бы… — засмеялся Мартин. — Отобрать у них мошны. Тогда они ни за что не выживут: в мошну поп прячет свое сердце.
Плотник тесал, уже не скрывая гнева. Суровые слова срывались с его губ в такт ударам топора:
— Золото и грехи… как язва… поразили попов… Оставляя их… без наказания… мы сами грешим.
Мартин понял, что Йира сел на своего конька. Когда он сердится и бранится, ему становится легче. Но молодость звала Мартина вниз. Там, у лесов, его ждала Йоганка, там — ее глаза, ее губы, ее улыбка.
— Верно, Йира!.. — сказал Мартин, весело прощаясь с плотником. — Ты настоящий ученик магистра Яна. Итак, до завтра, до встречи в Вифлееме!
Он спускался вниз, а над его головой равномерно стучал топор.
В трактире «У колокола», на Староместской площади, служанки мыли и украшали окна. Взобравшись на табуретки и скамейки, девушки привязывали к рамам березовые и осиновые ветки. Выше всех стояла Йоганка. Держа в руках зеленые ветки, она погрузила лицо в шелковистую листву. Вдохнув ее сладкий аромат, девушка прикрепила ветки над окном. Йоганка закрыла глаза, и ей почудилось, что она в редком, светлом лесу. Весенний ветер качает стройные стволы молодых берез, шуршит листьями и играет веселыми солнечными пятнами. Йоганка запела:
Сорву я розы, любви цветы.
Мне всех дороже, любимый, ты!..
И песне, и любви нет никакого дела до суеты вокруг. Подруги подхватили песню. Трое бродячих музыкантов, услышав пение, остановились и начали подыгрывать девушкам. Вслед за музыкантами к дому подошли парни. Они отвлекли от работы служанок. Держась за плечи, парни встали в круг и под певучую мелодию волынок и барабана начали двигаться то влево, то вправо.
— Идем с нами, Йоганка!
Йоганка взглянула через плечо на танцующих и улыбнулась:
В круг не мани меня белым платком:
Стану плясать я лишь с милым дружком!
— Значит, ты будешь плясать со мной! — И сильные руки подхватили Йоганку.
— Мартин!
Глаза девушки заблестели. На ее плечо легла рука возлюбленного. Они присоединились к хороводу и закружились вместе со всеми.
— Йоганка!..
Над головами прохожих зазвонили колокола, — в храме окончилась послеобеденная месса, и из него начали выходить молящиеся.
Монах сразу же кинулся к ним, — ему казалось, что они лучше поймут его:
— Милые братья! Слово господне открыло ваши сердца! А теперь — вы сами откройте кошельки. Докажите, что для вас, добрых христиан, спасение души превыше всех мирских благ!
Впереди торжественно шествовал высокий и статный шляхтич. Пурпур, золото и меха свидетельствовали о его богатстве. С холодным равнодушием он смотрел куда-то вперед, не обращая никакого внимания на толпу. Слева от шляхтича шла его супруга в модном бургундском корноуте.[8] От острой верхушки шляпы до земли опускалась тонкая белая вуаль. За ними двигались два роскошно одетых пажа с двумя борзыми на позолоченных цепочках. Повинуясь небрежному кивку вельможи, один из пажей положил на стол маленький мешочек. Толстый монах тотчас же оживился. Высыпав перед собой содержимое мешочка, он быстро пересчитал монеты. Монах с лошадиной головой начал торопливо загребать монеты из-под руки толстяка и ссыпать их в сундук через отверстие в крышке.
— Отпущение грехов на двести дней! На двести дней! — громко кричал монах, обращаясь к толпе, стоявшей у ступенек. — Взгляните на смиренного христианина, отвергшего суетное богатство!
Другой шляхтич, проходивший мимо продавца индульгенций, язвительно ухмыльнулся и сказал своему товарищу:
— Однако святая церковь весьма неравнодушна к нашему суетному богатству. — Он бросил золотую монету к самому носу торговца индульгенциями. — У нее теперь больше деревень и усадеб, чем у нас.
Когда монах выписал святые индульгенции, паж взял их и поспешил за своим господином. Зеваки, столпившиеся у паперти, расступились перед свитой с носилками и оседланным конем. Шляхтянка скрылась за дверками носилок, а «смиренный христианин» вскочил на гнедого коня и бесцеремонно въехал в толпу. Давя друг друга, люди в страхе пятились от конской морды.
Возле монахов остановилось трое богатых горожан — староместский бургомистр и его советники Штумпфнагель и Ганфштенгель. Обрюзгший Штумпфнагель с пренебрежением взглянул на монаха и, вытянув толстый указательный палец с большим перстнем в сторону вельможи, буркнул:
— Сколько дал?
— Две копы, сударь… — услужливо ответил монах. — Две копы!
На низком широком лбу советника от удивления приподнялись брови. Немного подумав, он сунул толстую руку в большую мошну, висевшую у пояса на двух крепких серебряных цепочках, и нарочито громко произнес:
— Возьми три!
Советник гордо посмотрел на толпу и стал следить, правильно ли монах выписывает ему индульгенцию.
Бургомистр тоже положил на стол несколько монет и ехидно спросил второго советника:
— Ну, сосед, а сколько ты не пожалеешь на спасение своей души?
Ганфштенгель, тощий желчный старик, отвел глаза от бургомистра, но тут же заметил насмешливые взгляды зевак. Они слышали слова бургомистра. Советник, видя, что ему не миновать монаха, полез в кошелек. Он тщательно сосчитал деньги, положил на стол несколько медяков и сердито забрюзжал:
— Спасение души, спасение души… Лучше бы вы подумали о том, как выгнать из Рима неаполитанского коронованного мерзавца! Ну как мне покупать перец в Италии, если там несусветный беспорядок! — обратился он к монахам. — Вечные свары ваших пап подрывают торговлю. На что я должен жить?
В толпе раздались язвительные слова:
— Слыхали? Он заботится не о душе, а о перце!..
Люди захохотали:
— Штумпфнагель, когда ты кончишь нас обвешивать?
— Бургомистр никогда не станет проверять весы своего советника!
— Вы лучше выкупайте свои грехи у нас!
Бургомистр на мгновение растерялся. Заметив стражников, подпиравших стену храма, он с огорчением подумал, что их чертовски мало! Побуждаемые толстяком Штумпфнагелем, они быстро направились к воротам старого Унгельта, через которые было удобнее всего удрать отсюда.
Монах растерялся, не зная, что предпринять.
В конце площади раздались задорные голоса студентов:
Веселитесь, христиане.
Рай земной у нас настанет:
Поп за медные гроши
Снимет смертный грех с души,
Жадничать не станет!
Люди заволновались. Прилагая чудовищные усилия, со стороны Унгельтских ворот продирался к столу маленький тощий священник. Добравшись до ступенек, этот священник быстро взбежал на паперть, к монахам, и, очутившись у всех на виду, дал волю своей ярости. По злобно горевшим глазам и сведенному судорогой лицу было видно, какая сила скрывалась в его тщедушном теле.
— Что у вас тут за балаган? — спросил он монаха. Священник не кричал, но люди ясно слышали его сдавленный голос. — Для чего стоят у вас стражники? Неужели вы не можете заткнуть глотку этому сброду? А что им нужно? — указал он на нищих-калек, которые с незапамятных времен сидели у паперти и выставляли напоказ свои увечья и язвы, желая вызвать сострадание у прохожих. — Гоните их в шею! Они не имеют права побираться там, где все милостыни принадлежат святому отцу.
На площади подхватили слова священника:
— Сегодня здесь попрошайничает сам папа!
— Смотрите не объешьте этих святых христарадников!
По знаку священника стражники лениво оторвались от стен храма. И надо же было залететь сюда этой назойливой осе! Они начали разгонять нищих древками алебард, и те скрылись в толпе подобно камням, кинутым в воду.
— Видели? Вот они — добрые дела нашей святой церкви!
Эти слова словно ужалили священника, — он повернулся и увидел парня, стоявшего на плечах своих товарищей.
— Ты, поп, запамятовал Библию, да? — задорно закричал парень. — Христос приютил бедного и сирого Лазаря, а ты Лазарей гонишь!
Люди, пристально глядевшие на священника, насторожились и помрачнели. Священник уже хотел было подать знак стражникам, но вовремя спохватился: сначала надо обезвредить дерзкие слова, они опаснее самого смутьяна.
— Кто осмеливается оспаривать нашу власть и сомневается в правильности нашего решения? Я ежедневно, во время каждой мессы, воспроизвожу Христа, а дева Мария произвела его на свет лишь однажды. Только безумец может противиться нам!.. Мы, священники, вправе именем бога посылать людей в ад или в рай! — И он повелительным жестом указал стражникам на смелого парня, который всё еще стоял над толпой.
Стражники угрожающе склонили алебарды в сторону зароптавшей толпы. Женщины вскрикнули от страха, а парень никак не унимался:
— Слыхали?.. Он ставит себя выше божьей матери!
Его слова всколыхнули площадь.
— Знаем вас: запугиваете адом, чтобы выманить у людей последние гроши!..
— Торгуют раем и адом! — кричали люди.
На углу собрались студенты. Они кричали парням, поддерживавшим на своих плечах смелого оратора:
— А ну, ребята, выпроводим этих торговцев из храма!
— Как Христос мытарей — понежнее, плетками!
Стражники направили свое оружие против толпы и стали пробивать себе путь к парням. Но те неожиданно исчезли в море людских голов.
— Что с вами? — сердито спросил парень, когда товарищи опустили его вниз.
— Надо бежать, Мартин. Они идут за тобой, — сказал самый младший подмастерье, напуганный стражниками.
Другой подмастерье, выразительно поигрывая топором и хитровато поглядывая на соседей, сказал, обнажив свои белые крепкие зубы:
— А что если сегодня придется бежать не нам, а им? — Соседи засмеялись. — Ну, ребята, начнем, а?..
Сюда пришли поденщики и подмастерья сразу после работы — одни со своим инструментом, другие — с пустыми, уже давно пустыми, руками. Эти не смеялись, — их глаза холодно блестели, губы сурово сжимались, на скулах играли желваки.
Подмастерья, выжидая, глядели на Мартина и думали: «Мартин начал, пусть он и скажет, что делать дальше».
Рука молодого камнереза невольно сжала молоток. На лбу появились гневные складки. Он вспомнил слова Йиры: «Оставляя их без наказания, мы сами грешим», — и подумал, что ему достаточно сказать слово своим друзьям или подать знак… Даже не глядя на лица окружающих, он догадывался об их чувствах, — за долгие годы мук и лишений люди накопили столько ненависти, что она вот-вот вырвется наружу. Йира… А чтó сказал он, Мартин, полчаса назад Йире? «Ты — настоящий ученик магистра Яна»… Да, магистр Ян…
Мартин сказал:
— Нет, подождем, что нам скажет магистр Ян!
Подмастерья понимающе взглянули на камнереза. Его слова не нуждались в разъяснении. Они засунули свои топоры и молотки за пояса.
— Завтра — воскресенье… — сказал один из подмастерьев.
Товарищи поняли его: завтра в Вифлеемской капелле магистр будет читать проповедь. Он всегда говорил о том, что больше всего волновало их. О чем же ему теперь говорить, если не об индульгенциях? Да, следует подождать, — завтра они услышат правильный, самый правильный ответ.
Стражники застряли около паперти. Их было немного, и они не проявляли никакого усердия. Враждебные взгляды и выкрики людей отнюдь не вызывали у них желания лезть на рожон. В такой давке алебарда скорее обуза, чем оружие: пробираясь сквозь толпу, приходится держать острие алебарды высоко над головой, чтобы никого не поранить. С бешеного священника хватит и того, что они подчинились ему. В этот момент раздался резкий голос начальника, — он приказал стражникам вернуться. Подпирать стену спинами было куда спокойнее.
Три подмастерья вышли по узкой улочке на Староместскую площадь. Молодой плотник добродушно похлопал по плечу младшего каменщика:
— Что, Сташек, малость испугался?
Паренек смутился, но прямо посмотрел в глаза товарищу:
— Я испугался не за себя, Ян, а за Мартина…
Мартин не слушал их. Он остановился возле углового дома, — чистые окна блестели десятками свежевымытых стекол, а на оконных рамах и косяках дверей висели зеленые ветки. У дома уже не стояли скамейки и лестницы, не было здесь и той, кого искал Мартин. Кто-то неожиданно подошел к нему сзади и закрыл его глаза нежными ладонями.
— Йоганка! — резко повернулся Мартин.
— Я нарочно перешла на другую сторону, — сказала, улыбаясь, девушка, — чтобы ты поискал меня.
Они стояли рядом, не спуская глаз друг с друга.
Ян и Сташек начали наперебой рассказывать Йоганке о перепалке Мартина с продавцами индульгенций, о том, как толпа чуть не набросилась на стражников и священника, и о том, какое решение принял Мартин.
Йоганка слушала их, не переставая глядеть в глаза своего возлюбленного. Ей казалось, что они стали больше и нежнее. Девушка притянула к себе Мартина и крепко поцеловала его.
Никто из юношей не засмеялся. Йоганка сияла от счастья:
— За всё, что ты сделал, Мартин!
В ауле Каролинума[9] студенты плотным кольцом обступили магистра Гуса. Все смеялись. Магистр весело поблескивал глазами, студенты громко и безудержно хохотали. Душная, тесная аудитория — почти половину ее занимали кафедра и два узких ряда скамей с пюпитрами — стала свободнее и светлее. Казалось, большие плиты белых стен блестели не столько от лучей заходившего солнца, сколько от задорного юношеского смеха.
Желая успокоить развеселившихся учеников, Гус подал им знак рукой:
— Итак, друзья, приступим к делу! Сегодня я познакомлю вас с образцом папского послания.
Студенты мигом разбежались по своим местам. Они достали бумагу, гусиные перья, отвязали от поясов чернильницы и бережно поставили их перед собой.
Гус подошел к кафедре. Солнечные лучи озарили его черные волосы, ниспадавшие на плечи, и безусое лицо с полными губами и густыми бровями. Поскольку магистр всегда смотрел прямо и чистосердечно, его голубые глаза казались большими и глубокими.
— Перед нами образец… — Гус сделал маленькую паузу и, не отрывая пристального взгляда от студентов, закончил: — послания папы римского Иоанна XXIII нашему королю…
Студенты зашевелились, многозначительно поглядывая друг на друга. Их лица стали серьезными. В университете изучались документы о привилегиях, нотариальные бумаги, папские бреве и буллы[10] наравне с частными документами и письмами. Тексты их никогда не представляли собой точных копий подлинных документов и писем: то были, как правило, образцы превосходного слога и словесных оборотов, обязательных в бумагах такого рода. Студенты знали, что Гус избегал хрестоматийных текстов и документы для диктантов подбирал сам. Послание, которое неспроста было связано с именами здравствовавших папы и короля, вызвало у них особый интерес.
Студенты вздрогнули от неожиданности, когда двери тихонько приоткрылись и в аулу вошел их коллега Прокопек.
Опоздавший смущенно поклонился в сторону кафедры (Гус ласково ответил ему), пробрался на цыпочках к своей скамье и быстро сел. Магистр подождал, пока тот приготовился писать. От студентов не укрылось необычное возбуждение их товарища. Блуждающий взгляд и румянец на лице юноши свидетельствовали о волнении, вызванном не только спешкой и смущением из-за опоздания, но и чем-то другим. Прокопек заметил вопрошающие взгляды друзей. Он наклонился к соседу и, задыхаясь, шепнул:
— Уже начали продавать индульгенции. Говорил об этом магистр?
Сосед отрицательно покачал головой. Гус начал диктовать:
— «Ego, Johannes, epiccopus, servus servorum Dei… — Я, Иоанн, епископ, слуга служителей божиих, шлю тебе, Вацлаву, чешскому королю, свое поздравление и святое благословение. Да будет тебе известно из сего послания, что я, памятуя завет господа нашего Иисуса Христа „Возлюби своего ближнего, как самого себя“, предал страшной анафеме обоих антипап — Венедикта XIII и Григория XII. Оба эти проклятые антихриста оспаривают мою тиару и мой трон, на которые только я имею законное право. Уже тогда, когда я был наместником покойного папы Александра V в Болонье, кроме меня не было никого иного, более достойного трона Христова царства любви на земле, — ибо я тогда изгонял, заточал в тюрьму и уничтожал всякого, кто сомневался в нашей святости…»
Студенты заволновались. Судя по первым фразам, магистр диктовал им текст не папского послания, а своего острого памфлета. Слушатели начали перемигиваться и подталкивать друг друга локтями. А Гус спокойно продолжал:
— «Мои злоязычные соперники клевещут, будто я отравил папу — моего предшественника — и заставил кардиналов голосовать за себя. Правда, мои войска стояли в Болонье в те время, когда там собрался конклав.[11] Это чисто случайное совпадение. Мои враги приписали мне даже убийство родного брата. Они пустили этот слух только на том основании, что прекрасная супруга убитого побывала в моей резиденции. Клеветники обвиняют меня в грабежах, прелюбодеянии, небрежении масс, молитв и бог знает, в каких еще пустяках. Наместник Христа на земле и глава христианства, я выше всяких подозрений, и недостойно моего высокого сана терять драгоценное время на исполнение обременительных повинностей, обязательных для простых священников и монахов».
Слушатели один за другим отложили перья в сторону. Уже никто не сомневался, что «послание» — не простой диктант, а сатира. Магистр сочинил эту сатиру им и себе на радость. Разумеется, он сочинил ее не только для забавы. В язвительных и насмешливых словах памфлета звучала суровая правда жизни. Студенты готовы были расхохотаться и нисколько не сдерживали себя.
— «Ныне, когда на меня напал наемник Григория XII, архимерзавец неаполитанский король Владислав, — продолжал уже более громко Гус, — я испытываю необыкновенные затруднения…»
Подавшись вперед и вытянув шеи, студенты затаили дыхание, — ага, сейчас речь пойдет о продаже индульгенций.
— «Вот почему я объявил крестовый поход против него, как еретика. Хотя Владислава никакой суд не обвинял в ереси и не осуждал за нее, а его воины — такие же христиане, как и мы, однако не является ли величайшим отступничеством та дерзость, с коей он обратил свой меч против меня, помазанного на папский престол не только святым миром, но и обильною кровью моих врагов и, стало быть, врагов святой церкви».
Гус отчеканивал каждое слово, придавая ему необычайную силу:
— «Для крестового похода мне нужны деньги. Мне нужно много денег, как можно больше денег! Для войны уже не хватит ни десятины, которая плывет в мою кассу со всего христианского мира, ни тех сборов, которые поступают мне за выдачу архиепископств, епископств, аббатств и даже самых захудалых приходов. Вот почему я продаю теперь даже права на бенефиции[12] и приходы одновременно трем-четырем домогающимся. Я считаю, что бенефиций должен достаться тому, кто уплатит больше. Но и этого будет мало. Я придумал новый источник доходов — отпускать грехи за деньги. Мои противники и прочие безбожники утверждают, что только бог может прощать грешникам их заблуждения. Но разве ключи святого Петра были вверены мне не для того, чтобы я открывал ими человеческие души? Поскольку мне позволено открывать души верующих, то у меня есть еще большее основание открывать их сундуки и кошельки».
Студенты громко смеялись и стучали кулаками по скамьям. Гус ждал, когда юноши успокоятся. Но они так расшумелись и расхохотались, что не заметили, как распахнулась дверь и на пороге появился человек в докторской мантии.
Гус первым заметил доктора. Он поднялся и вышел ему навстречу. Повернулись в ту сторону и ученики Гуса. Они увидели в дверях бледного профессора Палеча. Улыбки тотчас исчезли. Студенты заметили суровое лицо профессора с подрагивавшими скулами.
— Вам смешно… — нарушил тишину профессор неприятным холодным голосом. — Увы, сейчас совсем не до шуток…
Студенты с недоумением смотрели друг на друга. От мрачной фигуры, бледного лица и сухого голоса профессора исходило что-то недоброе.
Палеч тут же повернулся к Гусу:
— Магистр, я пришел за тобой. Срочно созван совет профессоров всех факультетов. Университету необходимо высказать свое отношение… — начал он и, взглянув на студентов, кончил ничего не говорящими словами: —…к весьма неотложному делу…
Это сообщение вызвало у студентов необыкновенное любопытство. Почему Палеч не сказал при них, что это за неотложное дело? Разве они, студенты, не члены академической общины? Обеспокоенные юноши глядели на Гуса.
Гус кивнул Палечу в ответ на его приглашение.
— Ничего не поделаешь, друзья! — обратился он к студентам. Заметив возбуждение своих учеников и желая несколько сгладить впечатление от таинственных слов Палеча, Гус улыбнулся и добавил: — Я полагаю, что там мне придется продолжить то, на чем мы остановились здесь. А сейчас займитесь Вергилием, переводите «Буколики». Прокопек, ты закончишь занятия…
Палеч нахмурился и опустил глаза, — ему не хотелось смотреть в лица студентов.
Как только под сводами аулы зазвучали мелодичные стихи пасторали «Tytyre, tu patula recubans sub tegmine fagi…»,[13] Гус покинул учеников и поспешил за Палечем, который на минуту раньше него вышел в коридор.
В ауле Каролинума собрались магистры и бакалавры артистического и теологического[14] факультетов. Они заняли кресла, лавки и стояли группами. Торжественная церемония рассаживания по местам была нарушена, профессора пришли сюда в обычной одежде, рясах и плащах, без каких-либо знаков принадлежности к ученой курии. Некоторые из них срочно приехали из провинции. Тревожные взгляды и возбужденные голоса присутствовавших свидетельствовали о том, что их собрали по чрезвычайно важному делу.
Шум уже стихал, когда Палеч и Гус вошли в аулу.
Ректор университета, магистр Марек из Градца, поднялся на подиум[15] и открыл совет. Марек был стар, но его голос звучал громко и уверенно:
— Spectabiles, magistri, domini doctissimi![16] Славный Kaролинум, старейший университет не только в империи, но и далеко за ее пределами, — мозг и совесть чешского народа. В минуты мучительных сомнений к нам обращались за советом королевские дворы, духовные и светские князья. Знаменитые университеты других стран видели в Каролинуме мудрого брата и дорожили его мнением.
Вспомните, с каким почтением отнеслись к нашему мнению о схизме[17] Сорбоннский университет, коллегия кардиналов и его величество король Вацлав. Их глубоко встревожили пагубные последствия великого раскола, который нарушил, единство христианской церкви. Накануне раскола наш университет выдержал роковое испытание: после суровой борьбы чешскому народу удалось защитить свой университет и вырвать его из рук иноземцев, а нашему королю — подтвердить эту победу славным Кутногорским декретом.[18] Как только управление университетом оказалось в руках нашего народа, мы прямо и смело высказались за реформу церкви и созыв Пизанского собора. Увы, собор, который должен был бы навести порядок и избрать одного законного папу, посеял раздор. Теперь за престол наместника Христа и ключи святого Петра дерутся трое. Борьба между ними и разложение в христианском мире не прекращаются. Папы предают друг друга анафеме и вооружаются.
Лихорадочное вымогательство денег и золота на военные походы с целями, чуждыми христианской добродетели, — причина появления в нашей стране комиссаров одного из пап — Иоанна XXIII. Его слуги уже начали широко торговать индульгенциями во всем Чешском королевстве. Эти люди говорят, что только таким путем можно помочь утвердиться законному наместнику Христа на земле, одержать верх над обоими антипапами и восстановить единство церкви.
Итак, на чьей стороне правда?
Я уже говорил о славе Пражского университета. Она не только наполняет наши сердца гордостью, но и возлагает на нас великую ответственность. Нам необходимо выразить свое отношение к продаже индульгенций. Решения университета ждет не только наша страна, но и наша совесть.
Голос ректора замер под сводами высокого зала. Слушатели, еще недавно гудевшие, как пчёлы потревоженного улья, затаили дыхание. Казалось, на всех собравшихся лег груз прошлого, которое снова ожило в словах ректора. Это прошлое теперь будет взвешивать и судить каждое новое слово: достойно ли оно звучать под сводами прославленного зала?
Окончив речь, почтенный старец опустился в кресло и стал оглядывать зал помутневшими глазами. Трудно было поверить, что еще минуту назад они горели необыкновенным воодушевлением и придавали его хилой фигуре горделивую осанку. Люди, сидевшие перед ректором, казались очень спокойными. После речи напряжение в ауле возросло; ослабление его наступило только тогда, когда заговорил новый оратор.
Гус посмотрел на соседей и неподалеку от окна заметил магистра Иеронима, который стоял рядом с магистром Якоубеком. Они улыбались — больше глазами, чем губами. Гус тихонько подошел к ним. На его спокойном и приветливом лице не наблюдалось никаких следов возбуждения, — он оставался таким, каким был в лектории несколько минут назад.
Наконец, пожелал выступить новый оратор — Штепан Палеч. Он волновался. Дойдя до подиума, Палеч остановился возле ректорского кресла и заговорил резким, пронзительным голосом. После воодушевляющей речи ректора слова Палеча зазвучали как-то не в лад с нею и чем-то раздражали ученых:
— Уже немалое время наш университет защищает славные заветы великого обличителя и реформатора церкви Джона Виклефа. Мы отстояли его от нападок немецких профессоров, архиепископа и самой папской курии. Вы знаете, что меня самого вызывали на церковный суд и я защищал там учение Джона Виклефа. Меня пытали на допросах и держали в кандалах. Об этом мог бы убедительно рассказать вам тот, кто вместе со мной прошел мучительный крестный путь, — наш глубокочтимый учитель Станислав из Знойма.
Глаза профессора устремились в направлении вытянутой руки Палеча. Он показал на дряхлого старца. Тот сидел в кресле против профессорской скамьи и был явно смущен неожиданным вниманием всего совета.
— Я спрашиваю вас, — еще более взволнованно продолжал Палеч, — что сказал бы об этой торговле индульгенциями наш славный предшественник-англичанин, доктор богословия и великий реформатор евангелической церкви Виклеф? Я уверяю вас, он осудил бы их как грешников, как заблудших и — я не боюсь произнести это слово — как еретиков. Среди нас нет никого, кто мог бы одобрить торговлю индульгенциями. Что касается меня, то я лично запретил чтение папской буллы об индульгенциях в своем коуржимском приходе.
Пафос не помешал Палечу сделать небольшую паузу, необходимую для того, чтобы слушатели обратили особое внимание на его решительное заявление.
Иероним, улыбаясь, повернулся к Гусу:
— Никак не могу понять, о чем он говорит — об индульгенциях или о себе?
— Я целиком согласен с ректором Мареком, — продолжал Палеч. — Наш университет должен высказать свое мнение по этому делу. Но этого мало! Университет должен официально осудить торговлю индульгенциями и, более того, обратиться к королю с призывом, чтобы он запретил ее и изгнал папских комиссаров из королевства. Таково мое предложение. — Палеч окинул зал торжествующим взглядом. — Академической общине я предлагаю проголосовать за это!..
В зале поднялся шум. Магистры собирались парами или маленькими группами, чтобы обменяться мнениями. Одни поражали коллег решимостью и серьезностью, а другие таинственно поглядывали по сторонам и, осторожно оборачиваясь, подмигивали друг другу. Большая часть профессоров обступила Палеча и шумно одобряла его предложение.
— Я слышал, magistri doctissimi,[19] что папские комиссары торгуют индульгенциями под охраной королевских стражников, — громко заметил Иероним. Те, кто шушукался, умолкли и уставились на статного, широкоплечего человека, с хитроватой улыбкой возразившего велеречивому магистру.
Услыхав голос Иеронима, Палеч вздрогнул, повернулся в его сторону и ответил:
— Я не знаю и не желаю знать ничего подобного! У меня нет ни малейшего сомнения в том, что король примет мое предложение… предложение университета. Он всегда поддерживал нас в борьбе за чистоту святой церкви. Король был с нами, когда мы стремились освободиться от засилия иноземных магистров в нашем университете. Об этом свидетельствует и последний случай: король взял под защиту моего друга Гуса и сумел спасти его от преследования самой римской курии! Разве король не изгнал из страны архиепископа Збынека и не отобрал имущество у тех священников, которые клеветали на Гуса?
— Как сказал древний римский поэт, времена меняются, и мы меняемся с ними, — заметил Иероним, и с его лица исчезла последняя тень улыбки. — Почему королевский двор до сих пор поддерживал Гуса? — уже серьезно заговорил Иероним. — Потому, что Гус боролся против церкви и защищал короля. Он утверждал, что церковь должна быть подвластной и послушной королю. Теперь Вацлаву нужен папа — с его помощью король хочет вернуть утраченную корону императора. Как видите, он еще верит, что ему удастся когда-нибудь снова надеть ее на свою голову. Но разве может стать императором король еретиков?
— Мы не видим никаких перемен, — прервал Палеч Иеронима, — и у нас нет оснований думать, что король изменит свое отношение к нам.
— Ты думаешь? — по-прежнему трезво и рассудительно сказал Иероним. — Иоанн XXIII уже прислал в Прагу своих комиссаров. Каждого, кто выступит против них, папа объявит еретиком. Вслед за папой то же заговорят его сторонники в Европе — немецкие князья и король Сигизмунд. Этот завопит на весь мир о чешской ереси. Сигизмунд только и ждет такого случая: ведь он сам зарится на императорскую корону. Не думаешь ли ты, что король Вацлав, очень обрадуется, когда на его голову польется грязь поповских обвинений, наветов, проклятий и интердиктов?[20]
— Магистр Иероним! — язвительно отвечал Палеч. — Ты много лет провел на дипломатической службе — по твоей речи видно, что ты не столько простой христианин и ученик Виклефа, сколько дипломат!
— Разве одно исключает другое? — спросил, улыбаясь, Иероним. — Впрочем, если бы ты внимательно слушал меня, то заметил бы, что я отвечал только на твой вопрос, следует ли университету обращаться к королю с предложением запретить торговлю индульгенциями. Мы собрались сюда для того, чтобы от имени университета выразить свое отношение к индульгенциям. Первым, кто заговорил о короле, был ты, — и он лукаво добавил: — ты, простой христианин и ученик Виклефа…
— Каждый понял, что я говорил о короле в связи с главным делом, — раздраженно сказал Палеч.
На подиуме появился магистр Гус.
— Уважаемые магистры и бакалавры! — начал он свою речь. Ученые сразу насторожились. — Вы только что прослушали речь магистра Иеронима — он сказал правду. А теперь о деле. Мы — университет. Нам не пристало давать непрошеные советы. Но нам не следует выносить такое решение, которое зависело бы от воли короля. Мы не только можем, но даже обязаны высказать свое отношение к столь важному документу, как папская булла об индульгенциях и к самой торговле ими. Я вряд ли ошибусь в вас, если предложу нашему университету осудить торговлю индульгенциями как деяние, противоречащее Священному писанию и учению Иисуса Христа. Мы должны объявить об этом не только от имени магистров и бакалавров, но и от имени студентов. Нам не следует забывать о своих учениках: ведь без них мы ничто. Наше решение должно зависеть только от нас самих.
— Решение университета, не опирающееся на поддержку короля, равносильно удару кнутом по воде! — заметил Палеч.
— Сегодня rector magnificus[21] напомнил нам о славе и значении Каролинума. Наше мнение будет столь весомым, сколь значительными окажемся мы сами. Мы должны быть достойными наших великих предшественников: они с нами, их дух осеняет нас. Да, бессмертный Войтех Раньку, профессор нашего университета, и ректор Сорбонны Микулаш из Литомышля, магистр богословия и весьма дальновидный советник Штепан из Колина, пламенный ревнитель отчизны знаменитый математик Енек, великий поэт Микулаш из Раковника, прекрасный знаток музыки Ян Штекна и много, много других, чьи имена не перечислить. Все они будут забыты, если мы окажемся малодушными и отречемся от их заветов. Мы, конечно, сознаём, что решаемся на нелегкое испытание, выступая против новой папской буллы. Если мы наказываем приходского священника, незаконно требующего платы за исповедь, то можем ли мы молчать, когда святой отец торгует своими индульгенциями, обирая целый народ. Нам остается только вспомнить слова апостола Павла из послания коринфянам: «Бодрствуйте, стойте в вере, будьте мужественны, тверды и делайте всё с любовью к богу, истине и человеку».
Гус говорил тихо. Глаза слушателей пристально следили за ним. Во время речи Гуса члены совета один за другим подходили к нему всё ближе и ближе и скоро окружили его со всех сторон. Позади них была пустая аула. Только двое не покинули своих мест: согбенный старец Станислав из Знойма и Штепан Палеч. Руки Палеча судорожно дрожали, а губы сомкнулись и побелели. Он не мог оторвать глаз от Гуса, перед которым благоговейно застыли его коллеги.
Невыносимая тишина, которую никто не смел нарушить, была самым убедительным знаком одобрения слов Гуса. Почувствовав свое поражение, Палеч попытался освободить людей от проклятых чар. Его губы невольно раскрылись, и он закричал не своим голосом:
— Мы стоим на земле, а не витаем в облаках! Нам приходится считаться с земными силами. Я ухожу. Попробую добиться аудиенции в королевском совете. Я обращаюсь с предложением к ректору Мареку и декану факультета свободных искусств присоединиться ко мне.
Не дождавшись никакого ответа, Палеч быстро зашагал к выходу.
В зале поднялся шум. Снова образовались группы возбужденных людей. Все спорили, перебивая друг друга.
Молчали только Иероним и Якоубек, стоявшие неподалеку от Гуса. Они не спорили, но думали о том же. Их огорчило странное поведение друга, который неожиданно расшумелся и разошелся с ними. Иероним ухмылялся, а Якоубек, погруженный в глубокое раздумье, смотрел вниз. Только Гус продолжал глядеть на двери, за которыми скрылся Палеч.
Взгляд Гуса был полон огорчения и разочарования. Как красноречив тот, кто старается скрыть свою слабость!..
Малостранский архиепископский дворец с его крепкими, толстыми стенами и башнями гордо возвышался над низкими соседними домишками. Холодный и неприступный, он, как могучий замок, подавлял их своей мощной крепостной кладкой. В его каменной громаде зияли узкие островерхие окна, похожие на глаза, настороженно глядящие исподлобья.
Под этим крепким панцирем были замурованы покои, богато украшенные живописными панно, коврами и изящной мебелью. В шкафах сверкали книги своими белыми пергаментными переплетами, а крашеные статуи и золоченые статуэтки усиливали блеск роскоши. Золотое шитье ярко переливалось на облачении прелатов, собравшихся в рабочем кабинете архиепископа, чтобы приветствовать прибывшего сюда высокого гостя — папского легата Лодовико Бранкаччи. Пурпурные облачения чередовались с белыми ризами, вышитыми золотом, и только одна черная мантия профессора Бора выделялась на этом фоне своей необычной строгостью. Сотни свечей, расставленных по три в каждом канделябре, своим золотисто-желтым пламенем рассеивали сумерки угасавшего вечера. Яркие блики играли на златотканых краях облачений, широких пряжках, блестящих перстнях, кубках и кувшинах, в беспорядке стоявших на столе.
Съехавшиеся гости чувствовали себя непринужденно. Прелаты стояли группами или сидели в креслах. Звучная латинская речь приглушалась плотной тканью портьер. То там, то здесь журчало вино и нежно позванивали бокалы.
Легат, крепкий, широкоплечий итальянец с военной выправкой, сидел на почетном месте. Одеждой гость мало чем напоминал высокого духовного сановника. На нем было дорожное платье рыцаря. Металлические пластинки и кольчуга виднелись из-под алого кардинальского плаща, свободно спускавшегося с плеч. Искусный чеканщик изобразил на панцире легата гибель Фаэтона: юный возница стремительно несется по небу, но молния Юпитера настигает его колесницу. При малейшем движении легата большой золотой крест, прикрепленный к толстой цепи, раскачивался и знамение Христа звонко ударялось о нагрудный панцирь с языческим рельефом. В руках Бранкаччи держал восточный инкрустированный кинжал. Легат почти не сводил глаз с оружия, равнодушно ожидая, что скажут ему те, которые покорно и услужливо сновали вокруг него, как планеты вокруг солнца, стараясь скрыть свое волнение и сохранить уверенность в себе.
Больше всех нервничал архиепископ: он впервые принимал у себя папского посла. Архиепископ привык к людям, беспрекословно выполнявшим любые его распоряжения. Он понимал, что этот сильный человек в пурпуре и латах мог одним словом накликать на него беду и пустить его пó миру. Чего надо легату от архиепископа, — неужели у архиепископа мало своих забот! Когда архиепископ добивался своего места (боже, сколько оно стоило ему сил и денег!), то полагал, что обеспечит себе в старости покой и безбедное существование. Правда, с той поры архиепископ кое-чего достиг… Но покоя он, по-видимому, не обретет уже до самой могилы. Во всем виноват проклятый Гус! Гус нарушил блаженный покой пражского архиепископа, как палка, сунутая в осиное гнездо. О, как всё это ужасно сложно! Архиепископ Збынек на Гусе поломал зубы, — а он, его преемник, слишком стар, чтобы решиться на что-нибудь подобное. Разумеется, если бы король Вацлав был настоящим королем и верным сыном церкви, всё было бы иначе. Но проходимец Гус околдовал короля. Гус повсюду трубил о том, что король — верховный господин страны, а все светские и духовные особы — его подданные; король правомочен наказывать своих подданных за грехи и проступки. Доносчик — как бишь его зовут? Впрочем, не важно… Да, Ян Протива! Так этот священник однажды принес ему, архиепископу, удивительную запись проповеди Гуса в Вифлеемской часовне. Тогда Гус сказал: «Если после бога король — верховный господин Чешского королевства, то он вправе наставлять на путь истинный и карать священников, когда те грешат. Поскольку самое мягкое наказание для священника — лишение имущества, то король должен отбирать его у недостойных». Как лукаво сумел этот ловкач сыграть на самой чувствительной струнке короля! «Разумеется, — бубнил Гус королю и чешским панам, — если бы право распоряжаться церковными имениями принадлежало папе, архиепископу и нашим священникам, то король и светские паны оказались бы безвластными, король перестал бы быть королем, а вельможи — светскими господами».
О проклятый, проклятый Гус! Архиепископ отлично понимал его слова. Пока существовал союз Гуса с королем, архиепископ мало верил, что ему удастся заткнуть глотку вифлеемскому смутьяну. Архиепископ тяжело вздохнул. На его груди висела длинная цепь из золотых монеток, соединенных проволочками. Он весь вечер любовался своим ярким украшением, перебирая его сухими костлявыми пальцами. Золотые кружочки свободно передвигались. Из них можно было составить столбики, как это делают менялы. Но стоило пражскому патриарху встряхнуть эти монетки, как они послушно образовывали замкнутую цепь вокруг его шеи.
В это время доктор Бор наклонился к уху архиепископа.
— Мне хотелось бы, — начал он, и его тощее лицо покрылось сетью злых и ехидных морщинок, — посмотреть на Палеча и Гуса, когда они узнают, что король Вацлав получил треть от продажи индульгенций.
Архиепископ хихикнул. Он всегда радовался, когда кто-нибудь отвлекал его от невеселых размышлений. Взгляд архиепископа скользнул в сторону легата. При упоминании имени Гуса легат уставился на архиепископа.
— Отец архиепископ, — заговорил легат, — доктор сейчас упомянул имя одного смутьяна. Как ты думаешь, не пора ли предать его анафеме? — Казалось, Бранкаччи произнес эти слова мягко, вскользь, безо всякого нажима. Но уже по следующей фразе было видно, как он подбирал слова, чтобы приковать к ним внимание архиепископа: — Прошло уже немало времени с тех пор, как ты получил папскую буллу, в которой предусматривались меры наказания для Гуса.
Наконец легат задел архиепископа за живое. Пальцы старика разжались, цепь выскользнула и обвила запястье правой руки. Папская булла… Да, она у него надежно заперта в массивном секретере. Архиепископ поднялся и суетливыми старческими шажками направился к шкафу, — ему хотелось сделать всё, чтобы оттянуть нежелательный ответ. Но что они умолкли, словно воды в рот набрали? Почему такая невыносимая тишина? В этой тишине особенно назойлив скрип ключа. Да, булла лежала здесь. Вынув послание из потайного ящичка, архиепископ поцеловал свинцовую печать, висевшую на двух шелковых шнурах, и развернул пергамент. Глаза архиепископа впились в ровные буквы текста, и он тотчас забыл об опасности, прозвучавшей в вопросе легата. Грозное проклятие, готовое обрушиться на смутьяна, приободрило его, и в душе преподобного старца закипела злоба, которая накопилась у него за долгие годы страха, ненависти и забот.
— Вот она. Да, вот она, — сказал старик, бросая поверх буллы испытующий взгляд в сторону легата. — Но для исполнения ее еще не настало время!
— Когда же оно настанет? — ухмыляясь, без стеснения спросил Бранкаччи.
Доктор Бор (он ненавидел Гуса еще больше, чем архиепископ) еле сдерживал себя. Только повелительный жест архиепископа не позволял профессору открыть рот.
Архиепископ с минуту молчал. Он смотрел по сторонам, словно подыскивая что-то для ответа легату, и неожиданно его лицо прояснилось. Он подошел к книжному шкафу, поднял руку вверх и указал пальцем на корешки книг:
— Взгляни сюда, отец легат! Вот маленький паучок спускается на своей паутинке к земле. Это Гус. А единственная тоненькая ниточка, на которой он держится, — король. Он последняя опора Гуса. Когда мы порвем эту нить… вот так… — архиепископ, видимо не желая прикоснуться к липкой ниточке, оборвал ее своей золотой цепью, — он упадет. Мы сотрем его с лица земли этой буллой… — И архиепископ раздавил ногой паука, свалившегося на пол.
В зале наступила гробовая тишина.
Архиепископ снова подошел к секретеру, поцеловал свинцовую печать и, положив буллу в ящик, осторожно запер его.
Бор не выдержал и сказал:
— Я осмеливаюсь утверждать, что именно теперь для этого настал подходящий момент. Как только Гус выступил против торговли индульгенциями, так…
Сухой, надтреснутый голос архиепископа снова оборвал профессора:
— Видишь ли, дорогой гость, мы не зря называем нашего милого доктора Бора грозой еретиков. Он никак не может дождаться того времени, когда его коллега по университету окажется на костре. Разумеется, такое поведение делает ему честь, — и, повернувшись к Бору, архиепископ продолжал: — Я полагаю, дорогой доктор, что Гус столько же умен, сколько ты хитер. Гус образумится и не станет подрубать тот сук, на котором сидит. Мы должны сами позаботиться изобрести удобный повод, — заключил архиепископ, и на его лице появилась злая, коварная усмешка.
Легат пожал плечами: он уже по горло сыт бесконечными заверениями здешних трусливых болтунов. Окажись он на месте пражского архиепископа, легат куда бы решительнее повел дело Гуса. Но это, разумеется, не его забота. Он прибыл сюда по другому делу. Бранкаччи напомнил о Гусе только для того, чтобы немного припугнуть прелатов перед началом более важного разговора. Он должен как можно больше выжать из Чехии денег от продажи индульгенций.
Разговор о Гусе не доставил легату никакого удовольствия, он небрежно ударил кинжалом по кресту и панцирю.
— Да, пока это ваше дело… — сказал легат. — Я подчеркиваю: «пока»… Между прочим, — многозначительно улыбнулся он, — римская курия отложила процесс Гуса, руководствуясь особыми соображениями. А теперь поговорим о деле, по которому я прибыл сюда. Мне хотелось бы знать, как вы торгуете индульгенциями в провинции?
Один из прелатов поднялся и ответил:
— Всё архиепископство мы разделили на округа, а каждый округ — на церковные приходы. Продажу индульгенций мы поручили приходским священникам и архидьяконам. Мы не пропустили ни одного прихода.
— Сколько получат те, кто продает индульгенции?
— Десятую долю…
— Не слишком ли много? Почти половика дохода останется в королевстве.
— Отец легат, — поспешил объяснить архиепископ, — мы руководствовались желанием побольше заинтересовать тех, кому придется продавать индульгенции. Тогда доход будет больше.
— Он должен быть очень большим, — энергично вмешался легат. — Не забывайте, ваше королевство должно убедительно доказать свою преданность его святейшеству. Вы сами понимаете, его святейшество очень нуждается в помощи и особенно — в деньгах. Вы знаете, во имя какого святого дела они нужны. Вам предоставляется возможность показать, что ваши слова не расходятся с делом. Помните, только по вашим делам будут ценить и уважать вас. — Затем шепотом, с угрозой добавил: — Я не завидую тому, чья чаша на весах Рима подпрыгнет вверх и кто окажется на ней слишком легким…
Простые деревянные подсвечники, расставленные на голых дубовых столах, освещали скромную преподавательскую мензу,[22] ее стены, обитые досками, и беленый сводчатый потолок.
Менза была пуста. Трое студентов убирали миски, тарелки и ложки.
В углу, за одним из столов, задержались три магистра — посередине Гус, а по бокам Иероним Пражский и Якоубек из Стршибра. Они молча сидели в пустом зале. Уже не звякала посуда, и утихли шаги студентов, закрывших за собой двери. Гус опирался локтями о стол и задумчиво мял в пальцах кусочек хлеба. Только перед Иеронимом еще стоял металлический кубок с вином.
— Наш милый Палеч не перестанет болтать о Виклефе, пока держится за край королевской мантии. — Иероним всё еще не мог освободиться от того впечатления, которое вызвало у него сегодняшнее выступление Палеча. — Поляки говорят: «Блоха в медвежьей шкуре не боится даже собаки мясника». — Он махнул рукой, словно освобождаясь от навязчивого воспоминания. Его лицо внезапно оживилось. — Я не успел сказать вам, что отправляюсь путешествовать — еду в Литву и на Русь… Тебя это могло бы особенно заинтересовать, — обратился он к Якоубеку. — Говорят, православная церковь до сих пор исполняет предписания и обычаи раннего христианства. Мне хочется увидеть это своими глазами. Я стал изучать греческий язык. А пока я повоюю вместе с вами против папских торгашей.
— Восток вовремя оторвался от римской блудницы, — мрачно сказал Якоубек. Магистр Якоубек был ровесником Гуса. По сравнению с выдержанным и спокойным Гусом он — неугасимый огнедышащий вулкан. На его живом лице довольно странно выделялись кроткие, полные мягкой нежности, глаза. — Восток спасся от моровой язвы римской алчности и спеси. Мы тоже могли бы избавиться от недугов, если бы вовремя вытравили у нашего духовенства страсть к стяжательству. Духовенству следует отказаться от богатства и светской власти. Об этом должны позаботиться сами священники, — горячо говорил Якоубек, не повышая голоса и не делая ни одного жеста. — Мы должны провести всестороннюю и повсеместную реформу в духе кротости и любви.
— …как овца советовала волку, чтобы он подпилил себе зубы, — язвительно добавил, вздохнув, Иероним.
Гус засмеялся:
— Брат Якоубек, вот уже полторы тысячи лет, как Священное писание указывает людям путь к спасению и блаженству, требуя от священников смирения и апостольской бедности. Однако люди не придерживаются его заветов. Кто виноват в этом? Священное писание или люди? Разумеется, не Священное писание, ибо оно — истина. Стало быть, виноваты люди. Кому же следует больше всего печься о соблюдении заветов Христа? Церкви и ее служителям. Но как приняли они доверенное им учение? Священники сделали своей привилегией толкование заветов Христа, заперли Священное писание в железные сундуки — отняли его у верующих. Они превратились в недосягаемых наместников Христа на земле, и всё, что они говорили, выдавали за святой закон. Разумеется, малодушные люди всегда оглашали только такие законы, которые были выгодны им, а из Библии выбирали только то и в такой мере, в какой она поддерживала их спесь и стремление к власти. Вот как они пользовались Библией!
Что же надо делать? Надо отнять у священников привилегию на истолкование Христова Евангелия, вернуть Священное писание верующим, дать Библию в руки всем людям. Пусть они сами найдут в ней законы любви и справедливости. Тогда священник перестанет быть судьей над верующими. Сама Библия окажется советчиком и судьей как народа, так и священников. Это в один миг устранило бы все распри, которые мы ведем ныне, в эпоху упадка и гибели. Что надо делать теперь? Прежде всего, мы должны сказать, что алчные и развратные христианские пастыри предали забвению учение Христа — они используют его для закабаления человека. Нам следует показать это зло и сделать его понятным большинству людей. Проповедовать словом и делом. Способ — простой, очень простой. Надо только быть искренним — говорить правду, защищать правду, служить правде, жить в правде и, разумеется, умереть за правду.
Друзья слушали Гуса, потупив глаза. Они могли не любоваться лицом магистра, — один его прозрачно-чистый и кроткий голос глубоко очаровывал их. Им казалось, что устами этого человека говорит сама истина — вечная, свободная от всего бренного. В его словах ощущались сила, величественная по своей мудрости, могучая по чистоте и необыкновенная по простоте.
Магистры молчали, словно лишились дара речи. Первым пришел в себя Иероним. Он резко поднял голову, как бы желая освободиться от ноши, непомерно тяжелой для смертного человека. На его красивом, серьезном и мужественном лице, обрамленном длинными волосами, заиграли глаза. Иероним бросил взгляд на руки Гуса — когда магистр говорил, они перестали мять кусочек хлеба. Его ловкие пальцы слепили из мякиша маленькую ложечку.
Иероним улыбнулся:
— Что ты делаешь?
Гус смутился:
— Сами руки сделали. Это у меня с той поры, когда я был еще бедным студентом. Тогда мне не на что было купить себе даже ложку. Я делал ее из хлеба и ел кашу. С последним глотком каши я съедал и свою ложку.
В этот момент заскрипели двери и в зал вошли два человека, одетые в темное. Они показались Иерониму и Якоубеку выходцами с того света, хотя в них легко было узнать профессора Палеча и Станислава. Штепан Палеч был бледен и подавлен. Его скулы нервно вздрагивали, а глаза блуждали. Опираясь на руку Палеча, еле-еле брел Станислав, — губы старика дрожали, а из глаз текли слёзы.
Гус быстро поднялся и пошел навстречу своему старому учителю. Он осторожно подвел его к ближайшей скамье. Станислав грузно опустился на нее. Друзья Гуса смотрели на Палеча. Он стоял возле Станислава скрестив руки и, ни на кого не глядя, сказал сдавленным голосом:
— Король… король взял торговлю индульгенциями под свою охрану…
Лицо Гуса не изменилось. Он подвинул скамью и уселся прямо против своего учителя. Иероним и Якоубек встали и подошли к ним.
Палеч ждал, чтó скажут они по поводу этой новости, и беспокойно поглядывал то на одного, то на другого.
— Значит, не зря у сундуков с индульгенциями стояла королевская стража… — насмешливо сказал Иероним.
Это всё, что услышал Палеч.
— Ну, что же дальше? — спросил Гус.
Палеч оживился, морщинки возле глаз исчезли.
— В таком случае… в таком случае нам не остается ничего другого, как отступить, — выпалил он.
— Кому — нам? — спокойно спросил Гус. — Тебе, мне, нашему учителю? — Он указал на Станислава. — Иерониму? Якоубеку?..
— Нам… университету… Сам понимаешь…
— Прости, я не понимаю тебя. — Гус отрицательно покачал головой. — Ну, ладно, король решил поддержать торговлю индульгенциями. Что же от этого изменилось? Разве мы сами изменились?
Сейчас Палеч услышал то, чего более всего боялся. Друзья пристально посмотрели на него.
Их взгляды жгли Палеча. О, ему отлично известно, чтó на уме у Гуса. Чем яснее сознавал Палеч свое бессилие, тем больше трусил и бесился. Он попытался перевести разговор на другую тему:
— Ты не понимаешь этого? Или не хочешь понять? Мы не можем поставить под удар весь университет! До сих пор нашу борьбу с Римом поддерживал король. Теперь он будет не с нами. Римская курия уступила ему… — Палеч сделал небольшую паузу, а затем сказал, подчеркивая последние слова: — долю от продажи индульгенций. Треть дохода пойдет в карман королю. Тот, кто выступит против индульгенций, выступит против короля.
Иероним не мог не съязвить:
— …а тогда прощайте наши пребенды[23] и кафедры!..
Палеч не сводил глаз с Гуса. Он ждал его решительного ответа. Но магистр Ян отвернулся от Палеча и устремил свой взор, полный любви и уважения, на старого Станислава.
— Магистр Станислав, — сказал он мягким, тихим голосом, — ты, был моим учителем. Ты первый направил мои неуверенные стопы на истинный путь. Я помню, как ты открыл мои еще слабые глаза на пороки омирянившейся церкви и показал, что причина ее упадка состоит в пристрастии священников к золоту и власти. Я никогда не смогу как следует отблагодарить тебя за это. Но сейчас, когда я обращаюсь к тебе с этими словами, ты должен услышать в них глубокую любовь. Эту любовь, любовь к истине и любовь к тебе, магистр Станислав, ты передал мне. Вот почему я больше всего хотел бы услышать сейчас твое мнение об этом.
Старые глаза растроганного Станислава медленно повернулись к Гусу. Они слезились. Строгий образ Гуса стал сливаться в них с тем образом, который вызвали у него воспоминания. Станислав снова увидел перед собой юное лицо студента. Когда-то Гус с благоговением смотрел на учителя, жадно ловя каждое его слово. Они не раз читали страстные трактаты Виклефа и восхищались ими. Взгляды магистра Станислава и его ученика еще более сблизились и окрепли в стенах университета и в их полемических сочинениях. Оба они защищали общее дело, отстаивая учение великого английского реформатора. «De simonia»[24] — да, именно так назывался трактат Виклефа, — маленький по объему, но великий по своей обличительной силе. Виклеф резко осудил стяжательство и алчность недостойных служителей церкви. Потом магистры сравнили пороки английского духовенства с пороками чешского духовенства, и кафтан, сшитый Виклефом из суровых обличений, оказался совсем впору чешскому духовенству. Чешские священники погрязли в тех же пороках.
Но не только ученые трактаты сблизили учителя и ученика. Позже они, оба профессора-коллеги, шли, невзирая ни на какие превратности судьбы, вместе рука об руку, исповедуя одну и ту же истину. Долго ли? Недолго, меньше десятилетия. В то время архиепископ Збынек поручил Станиславу и Гусу проверить, совершались ли чудеса в бранденбургской деревне Вильснак. Рассказывали, там сгорела церковь. Приходский священник сумел спасти причастие, из которого выступила кровь самого Христа. С утра в деревню потянулись больные. Станислав и Гус должны были опросить исцелившихся. Две «чудом прозревшие» женщины признались, что они никогда не были слепыми, а мужчина, прикоснувшийся к облатке, умер на другой день. Самое убедительное показание дал Станиславу и Гусу пражанин Петршик из Цах. Чтобы исцелить свою больную руку, он принес на алтарь церкви в Вильснаке большую руку, отлитую из серебра. Приходскому священнику на этот раз не повезло: пражанин задержался в Вильснаке и на следующее утро увидел, как священник показывал паломникам его серебряную руку и говорил, что ее подарил церкви больной мирянин, исцелившийся вильснакским чудом. Разумеется, он, лгал, — рука Петршика не поправилась. Чудеса оказались мошеннической выдумкой вильснакского приходского священника, желавшего как можно больше заработать на паломничестве верующих. Вернувшись оттуда, Станислав и Гус написали трактат «De sanguine Christi».[25] Это было восемь лет назад, с той поры Станислав постарел на целых пятьдесят лет. Церковь сломила его. За то, что он отстаивал учение Виклефа, священники бросили его на растерзание папского суда. Еще по дороге на суд, в Болонье, кардинал Бальтазар Косса арестовал его, ограбил и бросил в тюрьму. Станислав просидел в болонской темнице несколько месяцев. Король Вацлав потратил немало усилий, прежде чем открылись тюремные двери; они открылись при одном условии: Станислава заставили отказаться от его убеждений. Учитель ни разу не вспомнил о Палече, а ведь он прошел со стариком весь крестный путь… Станислав думал только о Гусе, о своем любимом ученике.
С ресниц Станислава сползла слеза и упала на грудь.
— Сынок мой, сынок…
Руки Станислава дрожали. Ему хотелось положить их на голову Гуса, а они, как подстреленные птицы, опустились на колени и не могли подняться.
— Что скажу тебе я — старик, одной ногой уже стоящий в могиле? Только одно: они… они — очень сильны. Я на себе испытал их силу. Они подавят любого, подавят всякого, кто поднимет на них руку…
Гус тихонько кивнул головой:
— Вижу, они сломили и тебя…
В словах магистра не было никакого упрека, — в них звучали печаль и боль.
В разговор вмешался раздраженный Палеч:
— Пойми, что произойдет теперь, когда мы потеряем поддержку короля. Против нас выступит весь мир! Не забудь и о другом: если папа привлекает короля к продаже индульгенций, он придает им важное значение.
— Не столько индульгенциям, сколько тому, что он получит за них, — не выдержав, заметил Иероним. Но Палеч не позволил прерывать себя:
— Наше выступление против индульгенций может вызвать не только спор, но и подлинный разрыв с церковью.
Гус махнул рукой:
— Вы постоянно говорите о короле, о папе, о церкви, хотя речь идет не об этом. Мы не должны уклоняться от главного. Нам следует решить вопрос, должен ли истинный христианин исполнять предписания, находящиеся в явном противоречии с учением Христа. Разве вы найдете в Священном писании оправдание тому, что позволяют себе священники, отпуская человеку грехи за плату? Вы же знаете — их может простить только сам милостивый господь. Речь идет как раз об отступлении церкви от Священного писания, а не о том, кто отдал распоряжение продавать индульгенции.
— Ян Гус, — отозвался старый Станислав, — вспомни о нашем великом реформаторе, — светлая ему память, — Конраде Вальдгаузере.[26] Он еще при императоре Карле выступил против индульгенций и был вызван за это на суд папской курии. Конрад умер во время процесса. Истинный святой и божественно красноречивый проповедник Милич из Кромержижа[27] ставил учение бога выше светской и духовной власти и тоже оказался в руках инквизиторов. Он умер в Авиньоне перед окончанием процесса.
Самый ближайший к нам магистр Карлова университета и Сорбонны Матей из Янова,[28] суровый обличитель всего суетного в церковном учении и глашатай восстановления принципов раннего христианства, тоже был осужден. Его заставили отречься от своих убеждений. Наши предшественники были самыми верными сыновьями церкви: обличая пороки церкви, они желали избавить ее от них. Ты же идешь дальше наших учителей и не колеблясь переступаешь рубеж, перед которым они останавливались, — идешь против церкви.
Долгая речь сильно утомила старика. Он сгорбился и дрожал, с тревогой ожидая ответа Гуса.
Глаза друзей смотрели на магистра: доверчиво и ободряюще у Иеронима, восторженно у Якоубека и с надеждой и страхом у Палеча.
Гус только слегка пожал плечами.
Палеч не выдержал:
— Ты хочешь идти один против всех?
— Один? — Брови Гуса поднялись от удивления. — Я не один. Взгляни, — и он указал на Иеронима и Якоубека. — Приди в Вифлеем хоть завтра. Я должен решать с ними и от их имени.
Магистр Станислав умоляюще посмотрел на Гуса:
— Обещай мне, дорогой сынок, что ты всё обдумаешь! Всё хорошенько взвесь, прежде чем начнешь действовать. Всё хорошенько обдумай! Всё!..
— Разумеется, человек должен всё тщательно и честно взвесить, когда речь идет о смысле его жизни! — с лаской и признательностью сказал Гус.
Магистр хотел сказать Станиславу и другим коллегам о том, что вполне сознаёт ту ответственность, которая ложится на его плечи. Он ответствен за всё не только перед собственной совестью, но и перед теми, кто увидел в нем, пастыря и пошел за ним. Он не только укажет им путь, но и пойдет вместе с ними, с тысячами людей, которые слушают его в Вифлееме. Да, принимая решение, он прежде всего должен думать об этих людях. Те, кому он проповедовал, хотят знать, как он будет действовать. Они ждут его решения с доверием, любовью и надеждой. Но ради чего говорить друзьям об этом? Иероним и Якоубек поняли его и без слов, а Палеч, сколько ему ни говори, всё равно не поймет! Гус повернулся к усталому Станиславу из Знойма и сказал:
— Как же человеку не рассудить и не взвесить, когда, может быть, решается вопрос — жить ему или не жить?
Все умолкли.
К сказанному добавить было нечего.
Сырой майский вечер опускался над еле прогретой землей. От реки дул холодный ветер. Широкие воды Влтавы под безлунным небом были черны, как деготь. Ветер будоражил их, — мелкие волны, чавкая, набегали на грязный пологий берег. После каждого шага в глине отпечатывался глубокий след, — не успеешь вытащить ногу, как вода заливает дырявые башмаки.
Сначала подмастерье Ян выбирал сухие каменистые места, но потом махнул рукой. Впереди было непролазное болото. Ему не оставалось ничего другого, как идти по колено в грязи.
Веселитесь, бедняки,
Сладко жить нам стало:
Прохудились башмаки,
Шуба полиняла.
Ян тихонько напевал в такт шагам. Не видя ни зги, он чуть не оступился в воду. Едва он зачерпнул воды в котел, как холодная жижа хлынула ему в башмаки. Но промокшие ноги — не причина, чтобы перестать петь:
Все, кто беден, к нам за стол,
За один большой котел!
Кашевары наши
Из мглы сварят каши,
Сжарят дичь из тьмы,
На перине из дождя отдыхаем мы.
К счастью, Яну не нужно было идти далеко. Он быстро добрался до лачуги. Пошарив рукой дверь, он нащупал деревянную задвижку и вошел в большой сарай. Посреди сарая стоял ржавый железный таган, а под ним, излучая неверный свет, горели щепки. Густой мрак рассеивали тлеющие лучины, воткнутые в глиняный пол.
Вдоль стен сарая стояли грубые нары из неструганых досок. Свет почти не падал на них. Тени нар колебались и отпечатывали на стенах гребни, напоминавшие волны. Кое-где виднелись светлые пятна — лица людей, закутавшихся в свои жалкие лохмотья.
Хотя щели между досками были забиты мхом и тряпками, холод проникал в постель от волглых дощатых стен и от никогда не просыхавшего глиняного пола. Холод приковывал обитателей жалкой ночлежки к нарам. На них они разместили даже предметы своего скромного домашнего хозяйства. Люди жались друг к другу, желая сберечь как можно больше тепла. Только кое-кто из них сидел, скрестив ноги, и правил свой инструмент или зашивал дратвой рваные опорки. Ян поставил котел на таган, и огонь сразу осветил побитые и помятые стенки долго служившей людям посудины.
— Ну, поварята, — ласково сказал Ян Мартину и Сташеку, сидевшим на корточках у тагана, — сварите нам вкусную влтавскую похлебку!
В этот вечер кашеварами у ночлежников были три подмастерья. Обитатели сарая поочередно варили еду для всех в одном общем котле. Для приготовления ее не требовалось ни знаний, ни умения. Из воды, черствых хлебных корок и костей самый отличный повар мог приготовить лишь жидкую похлебку. Была бы она только погорячей, — большего от нее никто и не ждал.
Когда вода закипела и первое облачко пара вырвалось из котла, со всех нар, как по команде, спустились ребятишки. Ожидая ужина, они уселись возле огня и стали пристально следить за каждым движением поварят. На бледных худых личиках детей светились доверчивые и голодные глаза.
— Ну, так что будем варить сегодня? — спросил Ян ребятишек. — Жаль, я забыл купить на рынке олений окорок. Ничего не поделаешь. Сташек, обойди-ка соседей и собери хлебные корки.
Возле огня появилась женщина и протянула подмастерьям несколько птичьих косточек:
— Это нашли дети…
Мартин колебался:
— Может, оставишь себе?
Женщина, улыбаясь, отрицательно покачала головой. После обхода вернулся и Сташек. Он высыпал в котел горсть хлебных корок.
— Теперь бы сюда что-нибудь пожирнее, — сказал Ян. — А ну-ка, Сташек, принеси мой котелок. Позавчера в нем варили кусок свиной шкуры; на стенках котелка наверняка осталось немного жира, — объяснил он ребятишкам, внимательно слушавшим его — Давай его сюда! — И он опустил котелок в кипящую воду. — Скоро будет готово, скоро! — В этот момент Ян увидел среди детей маленького мальчика с перевязанной ногой: — Ну, Гонзик, как твоя ножка? Всё еще болит?
Мальчик улыбнулся и, подняв с пола палочку, озорно сказал:
— Глянь-ка, что я умею! — И Гонзик медленно, с усилием, выцарапал на глиняном полу две буквы: Я — н.
— Посмотрите-ка на этого студента! — искренне удивившись, сказал довольный подмастерье. — Ты уже можешь написать свое имя?
— Это не мое имя, — ответил мальчик, гордый тем, что его умение писать признали взрослые.
— Тебя же зовут Яном, верно?..
— Я — Гонзик, а это — Ян, не простой, а магистр Ян!..
— Ах, вот как! Я понял тебя! — серьезно сказал подмастерье и взглянул на своих друзей: — Ну как парень? Молодец, верно?
Все одобрительно улыбнулись.
— Это Прокопек научил тебя? — спросил Мартин мальчика.
— Я сам! — смущенно возразил мальчик.
В этот момент на его голову ласково легла тяжелая рука. Мальчик поднял глаза — отец! Здоровяк-поденщик, довольный сыном, с нескрываемой гордостью сказал:
— Он сам! Когда Прокопек занимается с нами, парнишку никак не прогнать. Студент пишет буквы, а мальчишка не спускает с него глаз и вслед за ним сам царапает по земле. Здóрово?
Гонзик радостно улыбался. Ему были приятны похвалы взрослых.
— А я могу написать и слово «Вифлеем».
— Хватает на лету, — кивал головой поденщик. — Скоро он будет читать и писать лучше нас. Мы-то с трудом одолеваем науку — спасибо Прокопеку за его терпение. Поближе к берегу, к лесорубам, ходит другой студент, тоже ученик Гуса. Говорят, магистр посоветовал им учить нас.
К огню подсел старый батрак. Его худые плечи согнулись от многолетнего изнурительного труда. Поденщик показал на него рукой:
— Он тоже учится, хотя уже старик!
— При чем тут старость, — сказал дед. — Грамота… она вроде колдовства! Скажешь слово, напишешь его, а другой посмотрит и прочтет то, что ты сказал. Написанное слово не пропадает, не улетает и не уносится ветром, как сказанное слово. Прокопек говорит, что благодаря письму уцелело много мудрых мыслей великих мужей, которых уже давно нет в живых. Людям нужна мудрость, простая, настоящая, человеческая. Она очень нужна. Я сам, хоть мне немного осталось жить на этом свете, учусь грамоте, чтобы читать Библию. Вот в чем дело. Знаете, почему? — спросил он, лукаво улыбаясь, оглядел всех и сам ответил: — Потому, что в Библии — правда, истина. Там всё иначе, чем рассказывают попы.
Лицо старика помолодело и оживилось. Весело закинув голову, он направился к нарам.
Ян в последний раз помешал в котле поварешкой:
— Готова! Лучше не будет!..
Таган обступили со всех сторон мужчины и женщины с чашками и котелками. Дети сгрудились возле родителей.
Сняв с головы шапку, Ян сказал:
— Боже, будь милостив, пошли нам и завтра такую же похлебку!
Он опустил поварешку в котел и начал разливать в маленькие и большие посудинки, которые подавали люди. Каждому досталось столько поварешек, сколько было душ в семье. Ян разлизал спокойно, не спеша, и люди терпеливо ждали своей очереди. Никто не опасался, что кому-нибудь не хватит.
Последней подошла худая женщина. Она попросила оставить для нее похлебку в котле:
— Мои ребятишки еще не вернулись.
Сташек заметил, что она очень озабочена.
— Хочешь, я поищу их?..
— Где ты их теперь найдешь? — сказала она, грустно опустив голову. — Они ушли еще вчера вечером.
— Просить милостыню… — договорил за нее плотник Йира, сидя на нарах и продолжая точить топор. Этот драгоценный топор кое-как кормил целую семью. — Тебе нечего стыдиться, жена, — мрачно продолжал он. — Не мы повинны в этом. Пусть стыдится тот, кто забрал у нас последние крохи: поп, слуга божий!..
Люди склонились над скудной едой. Теперь у Яна появилась свободная минутка. Он сел возле угасавшего огня, снял промокшие башмаки и стал греть замерзшие ноги.
Неожиданно скрипнула дверь, и в нее протиснулись две детские фигурки — мальчик лет десяти и девочка. Девочка, горько плача, бросилась к матери.
— Он отнял… отнял всю нашу милостыню, — рыдая, сказала она.
Йира вскочил и вопросительно взглянул на сына.
— Я дрался с ним, но он оказался сильнее меня, — не столько с огорчением, сколько с гневом сказал мальчик. — У нас было почти семь галлеров, когда мы попались на глаза нищенствующему монаху. Он отобрал у меня деньги.
Мать поспешила налить детям похлебки.
— Не плачь, доченька, — успокаивала она девочку.
— Он такой злой, такой… — продолжала всхлипывать девочка.
— Он кричал, — сурово сказал мальчик, — что только нищенствующие монахи имеют право собирать милостыню. Он ругал нас, а сам такой… такой… — и горько заплакал.
— Иди ко мне, сынок, — позвал его Йира. — Не плачь. Запомни этот случай — на всю жизнь…
К жене Йиры подошла девушка и подала ей два ломтя хлеба:
— Дай ребятишкам. Они очень устали. Я не хочу есть.
Женщина, стыдясь, взяла хлеб:
— Спасибо тебе, Анежка.
В очаге остались одни угли, а у самого пола дотлевали лучины. Мрак сгущался, и в нем потонули углы ночлежки. Во тьме утихли голоса людей. Но если бы кто-нибудь заговорил, то сказал бы то же, о чем думали все.
Желая нарушить гнетущую тишину, Ян громко захохотал:
— Знаете ли вы, как поймать монаха? Поставьте крысоловку и положите для приманки грош. Слуга божий почует его за целую милю, припрется к ловушке, сунет в нее руку и попадется.
Кое-кто засмеялся. Озорная шутка и смех нарушили тишину. Люди постепенно оживились:
— Попы и монахи служат мамоне, а не богу! Ничего себе, хороши слуги божьи!
— Они смеются над евреями, которые плясали вокруг золотого тельца. А сами? За один золотой волосок из его хвоста они готовы убить собственного отца!
— Они загребают деньги обеими руками. Идешь в костел, берешь кошелек, точно на ярмарку. Вот почему такие, как этот негодяй монах, не стыдятся обобрать голодных детишек. Черт бы побрал этих святош! Разве у них желудки больше наших? Если бы они сели с нами за стол, то съели бы меньше нашего: мы-то вечно голодные, а они — обжираются. Не напялит на свою тушу поп и две рясы сразу. Золото словно околдовало попов.
— Так колдовать не нужно никакого ума, — лукаво сказал беззубый старик. — Хватит одного — любить деньги. Не людей, миленький, а денежки. Я уже не гожусь ни для какой работы, и у меня есть время об этом покумекать. А когда у человека появляется свободная минутка, он обязательно что-нибудь придумает. Если, к примеру, голодный бедняк украдет краюшку хлеба, его поймают, осудят и отрубят руку, а для бедняка это всё равно что смерть. Пекарь же, у которого бедняга украл краюшку хлеба, всю жизнь подмешивает в муку всякую дрянь. Этот мошенник копит деньги и строит на них целый дом. Хотя пекарь в тысячу раз больший вор, однако он гуляет на свободе. Наказали его? Нет! Почему? Потому что он богач, присяжный заседатель ратуши или его родственник. Когда-то наш король Вацлав переодевался в платье бедняка, шел на рынок и покупал хлеб. Горе было тому, кто обвешивал короля! По высочайшему распоряжению таких жуликов сажали в клетку и купали во Влтаве, а их хлеб забирали и раздавали нищим. Теперь это — сказки. Король болен или живет под стражей — как он узнает о своем народе? А ратуша? Та, братец, не поднимет руку на богача. Священники начали торговать самим господом богом. Их торговля еще более ловкая — в нее никто не посмеет вмешаться. Попы — толстосумы, никак не могут насытиться золотом. Чудесный мир, с любовью сотворенный господом богом на радость людям, испортило золото.
Старик умолк. Невеселые думы снова овладели людьми. И только в Анежке, которая дала хлеба детям Йиры, слова старика пробудили мечты о счастье. Девушка вздохнула и тихо запела:
Жизнь чудесна, друг мой милый,
С той поры, как мы полюбили.
Розы цветут, в зелени край,
Бог на земле сотворил людям рай.
Вдруг резко распахнулись двери, и в сарай ввалились шесть высоких латников с алебардами в руках. Эти верзилы целиком заслонили седьмого пришельца, оставшегося на пороге, — тщедушную фигуру маленького попика с желтым лицом.
Его злые глазки светились невыразимым коварством. Песенка оборвалась. Все повернулись в сторону дверей и, затаив дыхание, глядели на священника.
— Ну что? Забыли, как нужно приветствовать слугу божьего? — заскрежетал зубами поп. — Почему вы не креститесь?
Ни одна рука не поднялась. Дети жались к матерям.
— Дома плотник Йира? — злобно спросил священник.
Йира встал, держа в руках недоточенный топор:
— Я здесь.
— Когда ты вернешь мне должок? — прошипел священник.
— Я рассчитаюсь с тобой, как только заработаю…
— Разве ты не знаешь, что тебе следует обращаться ко мне со словами «преподобный отче»? — закричал священник. — Ты думаешь, что я еще раз приду к тебе, в твою грязную берлогу?
— Мне пришлось сначала заплатить булочнику. Я задолжал ему за хлеб, — сказал Йира.
— Ага, для тебя булочник важнее, чем твой духовный пастырь, — проворчал священник. — Ты думаешь только о еде! Хорошо! Положи сюда топор и подойди ко мне… Ну, долго я буду ждать? — заорал он, так как Йира что-то обдумывал и колебался.
Плотник положил топор на нары и подошел к священнику.
— Взять его и забрать топор! — отдал распоряжение священник.
Пятеро стражников обступили Йиру и направили на него свои алебарды, а шестой подбежал к нарам, схватил топор и подал его священнику.
В это время к священнику подошел Мартин.
— Опомнись, отец! — спокойно и твердо сказал он. — Если ты отнимешь у плотника топор, плотник наверняка станет нищим. Тогда он не только ничего не заработает для семьи, но и не прокормит себя.
— Чего суешься не в свое дело! — оборвал священник Мартина. — Пусть он скажет спасибо за то, что его не заковали в кандалы. Пошли! — приказал он и, повернувшись к дверям, скрылся в темноте вместе с латниками.
Йира стоял неподвижно, ошеломленный неожиданным набегом. Его кулаки крепко сжались от гнева.
— Проклятые скоты! Собаки! Антихристы!
Все священники постятся.
Даже воду пить боятся.
Во спасенье не грешно
Пить лишь чистое вино.
Воду хлещет всякий скот,
Пей вино, друг, — твой черед!
Тощий студент, помятые, дряблые щёки которого разгорелись от вина, поднялся со своей скамейки и, неуверенно опираясь левой рукой о стол, показал кубком на пожилого лысого священника, сидевшего во главе стола. Гости закричали:
Чей же тост — ой-ой, ой-ой?
Твой!
Все ждали тоста хозяина дома, фарара Войтеха. Он встал с кресла и взял кубок. В его сторону повернулось девять гостей. Кроме студента, здесь оказались оба священника, продававшие индульгенции у Тынского храма: Протива, фарар костела святого Климента (это он, наводя порядок у Тынского храма, прогнал нищих), и маленький худой попик, который отобрал топор у Йиры. Со святыми отцами сидели четыре молодые женщины, — их губы были ярко накрашены, а груди выступали из низких вырезов корсажей. Богатый стол, заставленный полными до краев мисками, соусниками и жбанами, привлек этих людей к фарару Войтеху. Среди яств выделялся огромный серебряный поднос с жирным, покрытым золотистой корочкой, жареным гусем.
Хозяин нарочно оттягивал время и, возбуждая нетерпение гостей, медленно поднял бокал.
— За святого отца! — желая ускорить произнесение тоста Войтехом, сказал костлявый монах.
— За него мы уже пили! — возразили другие.
— За пятую долю от продажи индульгенций, — предложил студент, указав кубком на обоих монахов.
Хозяин отрицательно помахал рукой:
— Будьте серьезны, преподобные братья. Я предлагаю выпить за то, что более всего волнует сейчас каждого истинного христианина. Я провозглашаю тост за тот день — а он уже недалек, — когда мы, как гуся, что лежит на подносе, поджарим самого Гуса.
— Pereat! Pereat Hus![29] — закричали святые отцы и, чокнувшись со своими дамами, опустошили кубки.
Ехидная усмешка на лице фарара Войтеха сменилась злой. Священник схватил нож и взмахнул им.
— Вот так его! Так! — И Войтех вонзил нож в гуся.
Гости помогали фарару раскладывать кушанье по тарелкам, усердно стараясь захватить себе лучший кусочек. Только обрюзгший, сильнее прочих опьяневший монах продолжал заниматься своим прежним делом: толстыми пальцами, неловкими от хмеля, он пытался проникнуть за корсаж своей молоденькой соседки.
— Вначале еда, а потом — дело! — одернула проститутка монаха, который мешал ей побольше положить в тарелку.
Гости мигом раскромсали гуся, и на подносе остался один позвоночник. Без особого воодушевления его забрал тощий попик.
— Сейчас, пожалуй, самое подходящее время покончить с Гусом, — сказал монах с лошадиной головой, вертя в пальцах гусиную ножку и жадно обгладывая ее. — Вся Прага сыта его бунтарством. Сегодня, когда я продавал индульгенции…
— Братья, клянусь богом, — смаковал фарар Войтех свою порцию: — теперь Гус попадет в ловушку. Он обязательно выступит против индульгенций. Как только Гус сделает это, тут ему и крышка.
— Мы не можем быть уверены, что он решится на это, — сказал, повысив голос, Протива.
— Кто это — мы? — зло одернул его хозяин.
— Кто?.. Мы — архиепископская консистория…[30]
— Тоже мне консисториальный советник! — ехидно захихикал патер Войтех. — Не строй из себя бог весть кого, братец! Ты рад-радехонек, когда тебя пустят в приемную архиепископского дворца, да и то если сунешь кому-нибудь в зубы лакомый кусочек. Видишь ли, — обратился он к костлявому монаху, — фарар Протива слушает проповеди Гуса в Вифлееме и доносит о них в консисторию.
— А откуда у нее самые свежие сведения о Гусе? — петушился обиженный Протива. — От меня…
— Тебя за доносы и выгнали из Вифлеема!.. — подзадорил спорщиков пьяный студент, доедая гуся и стараясь губами вырвать конфету из накрашенного рта своей хорошенькой соседки.
— Молчи ты, щенок! — крикнул на него хозяин. — Ты не имеешь права даже заикаться о том, о чем могут говорить преподобные братья! — И он снова повернулся к монаху: — Наш любезный фарар Протива был первым проповедником в этой проклятой — порази ее громом! — капелле.
— Давай, бранись! — не мог успокоиться Протива. — Фарар Войтех бесится потому, — объяснял он гостям, — что никто не ходит на его проповеди… В воскресенье прихожане бегут мимо него прямо в Вифлеем!
— Если бы только мимо него!.. Похуже — мимо его церковной кружки! — заметил студент, который никак не маг удержать свой злой язык за зубами.
Хозяин сердито накинулся на студента:
— Ты что дерзишь!.. Ты приходишь ко мне только позорить меня… жрать и пить…
Другие не дают —
Они худшее пьют! —
озорно пропел студент.
Вино уже ударило в голову отца Войтеха. Он замахнулся на студента, но соседка, спасая парня от гнева, неожиданно бросилась в объятия фарара:
— Преподобный отче! Не покалечь моего студента!
Патер немного остыл. Студент воспользовался этим:
— Мир, преподобные братья! Да будет мир между вами! Я вижу, в своем гневе против врага нашей святой церкви вы на редкость едины.
— Верно, верно! — охотно подтвердил тощий попик. — Все едины в защите интересов церкви.
— Следовательно, fratres venerabiles,[31] предадимся общему святому созерцанию. — И он, бренча струнами своей лютни, запел:
In nomine Bacchi et Veneris et pleni ventris…
Славлю я Бахуса, сытый живот и Венеру.
Господи, грех триединый портит святую веру:
Грех — спать ночью без подружки,
Грех — когда вина нет в кружке,
Грех тягчайший — если редки
В кошельке твоем монетки!
На другом конце стола тощий попик несмело наклонился к Противе. Преисполненный глубокого уважения и зависти к богатству святых отцов, он пресмыкался перед ними.
— Преподобный отче, мы все знаем, что вы имеете большой вес в консистории, — скромно заговорил он. — Не могли бы вы помочь мне, бедняку? У меня не на что приобрести выгодный церковный приход. К моему приходу приписана одна голытьба. Я выколачиваю из нее то, что должна получать церковь, с помощью стражников, не брезгуя никакой дрянью. Не могли бы вы выхлопотать мне право на продажу индульгенций?
Фарар Протива высокомерно взглянул на неожиданно объявившегося просителя:
— Минуту назад ты сказал, что у тебя нет денег. Как же я, не зная, достоин ли ты этого, поручу тебе продажу индульгенций?
— Я охотно согласился б… Я был бы признателен вам… — лепетал попик. — Я готов отдать половину своей доли тому, кто поможет мне.
Протива сразу смекнул:
— Об этом говорят не здесь, глупенький. Зайди-ка ко мне завтра…
Хотя хозяин изрядно охмелел, однако он кое-что услышал из их разговора и вмешался:
— Что с вами? Здесь не место для торговых сделок!
Если вдоволь пьешь вина.
Жажда в гробе не страшна… —
не унимался студент.
В тот момент, когда губы гостей прилипли к кубкам, неожиданный стук в наружные двери нарушил тишину.
— Костлявая пришла за нами — завопил толстый монах. — Нашел время петь о гробе — накинулся он на певца.
Девушки завизжали. Первой пришла в себя Катушка:
— Не сходите с ума — это Дорка! Я сказала ей, чтобы она пришла сюда — ведь нас четверо, а святых отцов пятеро. Ты не в счет! — одернула она монаха толстяка, который пытался обнять ее.
— Я иду к Дорке или как ее там!.. — сказал хозяин. Держа кубок в одной руке, он взял в другую подсвечник и осторожно вышел в сени.
У порога, в полумраке звездной ночи, еле виднелась фигура сгорбленной женщины. Сделав еще один шаг, фарар поднял подсвечник. Свет упал на бледную худую женщину, одетую в лохмотья. Она держала в руках какой-то темный сверток.
«Нет, это не пятая», — сообразил патер Войтех, и душа священника закипела негодованием против дерзкой нарушительницы его покоя. Он накинулся на нее:
— Чего тебе надо?
— Прости меня, преподобный отче, — испуганно, со слезами на глазах сказала сгорбившаяся женщина. — Мой ребеночек умирает некрещеным. Я пришла попросить тебя, чтобы ты окрестил его, пока он… — И она безутешно зарыдала.
Священник рявкнул:
— Ты с ума сошла! Сейчас вечер…
— Он родился вчера… — шептала женщина, — а сегодня — я боюсь — может умереть, как язычник…
— Убирайся, мне некогда. — Священник повернулся и вошел в дом.
Женщина заплакала:
— Отче, ради бога, не закрывай врата в царствие небесное моему ангелочку… Он умирает… Я принесла деньги.
Патер Войтех остановился:
— Сколько?
— Грош и двенадцать галлерков — всё, что у меня есть…
— Мало. Крещение стóит два гроша. Разве ты не знаешь этого? — Увидев, что женщина вот-вот зарыдает, патер сказал с упреком: — Неужели вы, люди, не соображаете? Чтó стало бы со мной, если бы я ничего не брал за крещение? У церкви немало расходов, связанных с заботами о спасении ваших душ. — В это время распахнулись двери. Из дома донесся смех и визгливый крик женщин. Кто-то из гостей открыл двери и крикнул фарару:
— Веди бабу сюда… Нечего перехватывать чужих!
Патер Войтех хотел поскорее отделаться от женщины. Он вытолкнул ее наружу и захлопнул за собой двери, — она не должна знать, что происходит в доме. Поставив подсвечник на пол, патер взял кубок в обе руки:
— Ну так открой ребенка…
Немного поколебавшись, фарар сунул два пальца в кубок с вином и побрызгал на закутанное тельце:
— Крещаю тя in nomine Patris et Filii et Spiritus sancti![32] Это — церковное вино, оно святее святой воды. Ну, давай деньги, а закопать его — ты сумеешь сама…
Магистр сидел в своей комнате за столом и писал. Он даже не успел сменить профессорскую мантию на домашнее платье. Густая вечерняя мгла плотно облегла окна. В их стеклах отражался тусклый свет свечи, стоявшей на столе. Перо магистра скрипело по бумаге. Хотя он целиком погрузился в свои мысли, однако слышал тихие шаги студента, убиравшего комнату. Прокопек присел к очагу, возле которого уже лежали поленья. Прокопеку оставалось только поджечь трут под кучкой хвороста. Он ударил огнивом по кремню, и на трут посыпались голубовато-белые искры, похожие на маленькие звездочки.
Скоро пламя охватило хворост и зашумело.
Магистр повернулся к очагу и долго глядел на огонь. Пламя заблестело в зрачках Гуса и заплясало в них, искрясь и ослепляя. Положив гусиное перо на стол, он встал и начал ходить по комнате.
Студент всё еще сидел на корточках, внимательно поглядывая то на огонь, то на магистра, ходившего по комнате от стола к дверям и обратно. Сложив руки за спину и вскинув голову, Гус смотрел вперед. Казалось, он хотел заглянуть за стены своей комнаты и в плотной вечерней мгле увидеть далекое завтра.
Магистр остановился перед Прокопеком, пододвинул к себе стул и заговорил со своим учеником.
— Ну Прокопек, — улыбнулся Гус, — ты хорошо разжег, хорошо. Гляди-ка, какое пламя разгорелось от одной-единственной искорки. Ныне в Праге и во всем королевстве разгорелся такой же огонек, не правда ли? Он тлеет в людях, в их сердцах… Когда-нибудь он вырвется наружу. Древние римляне сжигали своих покойников. Они верили, что огонь очищает…
Прокопек с благоговением и тревогой посмотрел на своего учителя.
— Да, всё мертвое, отжившее нужно спалить. От всего, что устарело, человеку необходимо избавиться… — и, немного погодя, добавил: — даже если ему придется при этом погибнуть.
Прокопек понял, что магистр говорил это скорее себе, чем ему, но юноше было приятно то, что в минуту духовного откровения своего учителя он оказался рядом с ним. Прокопек опустился перед магистром на колени, чтобы быть еще ближе к нему, и взволнованно сказал:
— Учитель! Все мы любим тебя, верим тебе!
— Я знаю, сынок, знаю… — сказал Гус, ласково коснувшись волос Прокопека и пристально поглядев в его искренние глаза.
Прокопек больше не мог молчать:
— Ты, конечно, знаешь это сам. Но я обязан сказать тебе об этом. У тебя, учитель, тысячи учеников — не только мы, твои студенты, но и те пражане, которые слушают твои проповеди в Вифлееме. Студенты университета по твоему совету учат читать и писать поденщиков и батраков. Если бы ты знал, какие это прилежные и благодарные ученики. Они читают еще по слогам, но сколько радости приносит им это чтение! Мы ходим к ним, в ночлежки. Тебе надо бы побывать там самому! Многие люди подсаживаются к нам и слушают. То, что ты говоришь в Вифлееме, мы передаем людям. Ты проповедуешь там перед тремя тысячами, а за неделю о твоих проповедях узнает девять или двенадцать тысяч. Эти сильные и добрые люди жаждут твоих слов, как пересохшая земля — влаги. Ты даже не представляешь, что значит для них каждое твое слово! Да, каждое твое слово! Теперь, когда монахи начали продавать индульгенции и обманывать людей, людям еще больше нужна твоя помощь. Они готовы расправиться с монахами, но пока не решаются на это. Все ждут, что ты скажешь народу.
Гус посмотрел в широко раскрытые глаза юноши и увидел в них тысячи нетерпеливо вопрошающих взглядов.
Разогнув плечи, Гус уставился на огонь.
— Ты говоришь, прихожане ждут моих слов? — тихо, почти беззвучно спросил он Прокопека. — Но где беру я свои слова, если не у них? Это они, горемычные труженики, учат меня! Их жалкое и мучительное прозябание — источник моих мыслей. Я беру слова у этих людей, как пасечник — мед из пчелиных сот. Вот как, сынок!
Гус встал и подошел к окну. Гам, за окном, где-то в кромешной тьме, сидели или уже ложились спать те, кто завтра придет к нему со своими думами.
Магистр не помнил, долго ли он стоял у окна и глядел в темноту. За его спиной неожиданно скрипнула дверь. Он обернулся и увидел на пороге Палеча.
— Я не хотел тебе мешать, — извинился тот.
Хозяин пригласил Палеча, но гость, кивнув в сторону студента, сказал:
— Я хотел бы поговорить с тобой наедине.
Гус сначала нахмурился, а потом согласился.
— Оставь печку! — обратился он к Прокопеку. — Теперь я подложу дров сам. Иди спать…
Только после того, как студент вышел из комнаты, Палеч переступил ее порог:
— Ты, по-видимому, догадываешься, чтó привело меня к тебе домой.
— Нет, не догадываюсь, — ответил Гус и подложил полено в огонь. — Я полагаю, что нового мы ничего не скажем, если речь идет об индульгенциях…
— Да, речь идет о них… — подтвердил Палеч.
Гус молчал. Палеч нетерпеливо подошел к столу, на котором лежали исписанные листы.
— Пишешь? — спросил он, желая выгадать время.
— Готовлюсь к завтрашней проповеди, — ответил Гус.
Палеч с жадностью пробежал несколько строчек. Они вызвали у него изумление и испуг.
— Так ты… ты в самом деле выступаешь против индульгенций и сеешь смуту?..
— Сею смуту? — пожал плечами Гус. — Я хочу только сказать людям правду об этой торговле.
— Ты… ты везде носишься со своей вечной правдой!.. — сказал Гусу Палеч, уже поставивший всё на карту.
— В мире существуют и вечные истины. К примеру, грабеж всегда остается грабежом, независимо от того, кто грабит — жалкий карманник, крадущий золотой, или папа — грабящий всю страну, весь народ.
Палеч едва не перекрестился:
— Ты кощунствуешь!
— А ты думаешь иначе? — спросил Гус.
— Важно не то, что я думаю или не думаю. Речь идет о том, что я могу и чего не могу. При данных обстоятельствах я не могу идти по твоей гибельной стезе… — Палеч показался Гусу каким-то жалким и подавленным… — На что бы я стал жить? Ведь я сразу лишился бы своего прихода. — Потом виновато добавил: — Я до сих пор не вернул тебе свой долг. Потеряв пребенды, я не смог бы ни с кем рассчитаться.
Гус отвернулся от Палеча. Он не хотел глядеть ему в лицо.
Боже, каким духовно нищим может оказаться человек!
— О долге не беспокойся! — равнодушно сказал Гус. Едва преодолев отвращение к Палечу, магистр повернулся к нему, положил руку на плечо посмотрел прямо в глаза:
— Друг Штепан, опомнись! Неужели ты забыл смешную поговорку, которую когда-то сложили о нас? «Дьявол породил Виклефа, Виклеф — Станислава, Станислав — Палеча, а Палеч — Гуса!» Тогда ты был куда более горячим сторонником исправления церкви, чем я! Тогда ты негодовал, а теперь утратил всякое красноречие. Неужели ты не видишь, что изменяешь самому себе, порываешь со своим светлым прошлым? Как ты можешь беззастенчиво отказаться от славных обычаев наших предков, от чудесного и глубокого мира чистой и откровенной мысли, которая учила, обогащала и вела нас и тебя? Да, и тебя, Штепан! Ты отказываешься от университета, от наследия наших ученых и поэтов, от прекрасных идеалов, за которые они боролись испокон веков, не жалея живота своего. Неужели ты не чувствуешь, что отрекаешься от истины и порываешь с народом, цветом и плодом коего ты был сам? Разве тебе не известно, что каждый человек обязан честно отдать народу всё, что взял у него, помочь ему своим словом и делом? Эх, Штепан, Штепан! Не падай духом — выдержи испытание!
— Ты — дьявол, дьявол, проклятый дьявол! — дрожа всем телом, закричал Палеч, освобождаясь от руки Гуса и отступая назад.
— Дьявол? — грустно сказал Гус. — Я — твой друг, Штепан!
Чувство сожаления неожиданно овладело и Палечем — он бросился к Гусу:
— Ты думаешь, я не друг тебе? Я — твой друг, Ян! Друг! Такой, как прежде! Всё, что я сказал тебе, сказал как другу. Ты близок мне. Я хочу спасти тебя. Я говорю тебе это сейчас. Когда ты выступал против продажи индульгенций с университетской кафедры, твое мнение рассматривалось как речь на ученом диспуте — она ни к чему не обязывала тебя. Ты спорил тогда со мной и со Станиславом. Что ж, ладно, твое мнение осталось известным только нам, твоим друзьям. Помни: если ты выступишь завтра против индульгенций в Вифлееме, перед тысячами слушателей, тебя услышит вся Прага, весь мир! Потом ты не сможешь никуда сунуть носа — порвешь нити, связывающие тебя с нашей церковью. Тебе угрожают одиночество и кара. Не забывай это! Ведь и магистр Станислав, твой старый учитель, просил тебя хорошенько всё обдумать и взвесить, пока ты не решился на последний шаг. Он любит тебя. То же говорю тебе и я, твой старый друг.
— Друг Палеч на одной стороне, а подруга Истина на другой. Говорите вы нечто несовместимое. Кого же мне предпочесть?
Это был не вопрос, а ответ.
Палеч понял его. Ему стало ясно: наступил конец.
Конец…
В душе Палеча мгновенно закипели горькая злоба и ненависть, — они едва не захлестнули его:
— Что ж! Поступай как знаешь! Я предостерегал тебя! Теперь я умываю руки и не желаю иметь с тобой ничего общего. Ты сам разжигаешь под собой костер!
Он резко повернулся и покинул комнату.
Створки дверей перед глазами Гуса распахнулись и с шумом захлопнулись.
Гус остался один. Как ни странно, он стал думать больше о самом Палече, чем о его последних словах. Одна картина за другой проходила перед глазами магистра: Палеч за кафедрой во время университетских диспутов — героических богословских турниров.
Немецкие профессора нападали на учение Виклефа, а Палеч со Станиславом и Гусом горячо защищали его. Палеч был энергичнее и решительнее, чем он, Гус. Потом Палеч и Станислав побывали в болонской тюрьме. Станислав вернулся оттуда больным и сломленным, а Палеч не смирился. Гус не мог вспомнить ничего такого, что говорило бы о перемене, происшедшей в душе Палеча. Он оставался верным учеником и защитником «медового автора», — так Палеч называл Виклефа. Правда, Палеч стал осмотрительнее, — с тех пор он больше не выступал на крупных университетских диспутах… А сегодня в зале…
Иероним всё-таки был прав: Палеч выступал против индульгенций до тех пор, пока король поддерживал университет. Причина такого поведения не только в боязни Палеча потерять приход в Коуржиме и кафедру в университете, хотя они имеют для него немаловажное значение. Гус никак не может забыть один случай, который хорошо характеризует Палеча. Гус спорил с Палечем, иначе объяснявшим какой-то абзац из сочинения святого Августина. Это был обычный спор между учеными. Гусу удалось разубедить Палеча. Тот шутливо признал свое поражение. Удачное истолкование цитаты успокоило его и полностью вернуло ему душевное спокойствие. Закрыв рукопись и выпрямившись, Палеч неожиданно заметил еще одного магистра, которой стоял в стороне, у читательского пульта, и был свидетелем их спора. Гус до сих пор не забыл, как переменилось лицо друга, — на нем появилась какая-то странная смесь оскорбленного самолюбия, злости и зависти. Разумеется, всё это выглядело очень странно. Сегодня Палеч старался возглавить ученый совет университета. Он не мог терпеть возражений ораторов и страшно побледнел, когда большинство магистров отвернулось от него и окружило Гуса.
А сегодняшний вечер… Нет, Палеч никогда не простит Гусу этот вечер. Палеч спасовал тогда, когда Гус продолжал стоять на своем.
Мы легко прощаем другу его грехи и промахи, зато с большим трудом прощаем ему, когда он заметит их у нас. Ударь его, оскорби — он, пожалуй, простит тебе, но никогда не показывай, что ты нашел у него уязвимое место, иначе он станет твоим врагом, врагом до самой смерти.
То же произойдет и с Палечем: он перебежит к тем, против кого боролся, объединится с ними и окажется более католиком, чем сам папа. Испокон веков путь человека от малого колебания к большому, от большого к полной перемене неизменно одинаков: друг становится твоим врагом, другом твоих врагов! Так бывает всегда с теми, кто стоит на шаткой основе и кому не хватает мужества покориться велениям истины, ведущей его по своему пути.
«Почему сегодня Палеч не говорил об этом? Ведь речь шла как раз об истине, а не о чем-нибудь другом. Для меня не имеют значения согласие или запрещение короля продавать индульгенции. Не важны и последствия, которые я навлеку на себя, если выступлю против индульгенции. Речь идет только об истине. Каждый, кто уклоняется от нее, сбивается с пути и бредет к пропасти».
А Палеч твердил, что Гус, придерживаясь истины, мутит воду и идет на верную гибель. Гус улыбнулся. «Палеч прав: путь, на который я вступил, — думал о себе магистр, — может привести только на костер. Следовательно, по моему и по мнению Палеча, конец одинаков: смута, гибель. Так, или иначе — смерть. Остается один вопрос — какая хуже?
Жизнь и смерть… О чем думать? О жизни! Что нужно делать, пока живешь? Познавать добро и зло, поддерживая всё доброе и преследуя всё злое. Вот что значит жить.
Стало быть, я выбираю не между жизнью и смертью а между жизнью и жизнью — первой, когда влачишь ее в земной юдоли, забыв мечту о прекрасном будущем и потеряв самый смысл бытия, и второй — истинной, пусть даже рано прерванной, но посвященной борьбе за эту мечту».
Гус поднялся. Прохаживаясь по комнате, он неожиданно почувствовал, как приятно ходить, то напрягая, та расслабляя мышцы ног, и глубоко вдыхать смолистое тепло, исходящее от очага. Всё его существо было полно жизни и радости. Им властно овладела горячая, непреклонная мысль: жить! жить! Но неистовый и страстный подъем чувств, угрожавших свести на нет все его рассуждения, неожиданно превратил очаг в костер, а кромешную тьму за окнами — в глухое, темное, немое и грозное ничто. В душе магистра завязалось единоборство между жизнью и смертью.
Словно желая заслониться от каких-то призраков, магистр закрыл глаза руками. Он мысленно представил себе людей, перед которыми решил выступить в Вифлееме. Их сотни, тысячи… Все они спрашивают его: «Ян Гус, как ты поступишь в годину тяжелого испытания?»
«То, что ты завтра выскажешь, решит твою судьбу!» — кажется, так сказал здесь несколько минут назад Палеч.
«Хорошенько подумай и взвесь, прежде чем примешься за дело», — еще раньше посоветовал ему Станислав.
Время не ждет, — пора принять решение, сказать «да» или «нет».
Гус опустил руки. Подойдя к окну, он распахнул его настежь. Свежий ветер пахнýл ему в лицо. Глаза, привыкшие к свету, стали вглядываться в ночную тьму. На фоне ночного неба он разглядел черепичные крыши и белые стены. Взгляд Гуса скользнул по улице. Там, напротив его дома, темнели фигуры людей. Они сняли шапки и поклонились.
— Добрый вечер, учитель! — тихо приветствовали они его.
Гус поклонился им и спросил:
— Вы ко мне?
Нет, конечно нет. Они прогуливались по улице и, заметив свет в его окне, остановились. Люди молчали, но Гус понял их. Он сказал:
— Раз вы пришли сюда, то поднимайтесь ко мне.
Он не знал их, но догадывался, что они не случайно подошли к его дому и бог знает, как долго стояли здесь. Люди объяснили Гусу, что они не хотели мешать ему работать.
Ему пришлось уговаривать их, — только после этого они приняли его приглашение. Они поднялись по лестнице. В комнату Гуса вошли дряхлый беззубый старик, плотник Йира и его друзья — подмастерья Мартин, Ян и Сташек. Гус не знал их имен. Тем не менее, эти люди были хорошо знакомы ему. Он видел их каждое воскресенье в своей часовне и узнал по доверчивым, искренним глазам.
У Гуса не хватало стульев, чтобы усадить их, — юноши сели на пол у очага, и один стул остался свободным.
— Вы — мои прихожане? — спросил их Гус.
Мужчины кивнули ему в знак согласия.
— Что привело вас к моему дому? Вы хотите что-нибудь узнать у меня?
— Да, в Праге ходят разные слухи. Сюда прибыли монахи с индульгенциями — один срам. Мы шли, шли и добрели до твоего дома.
— Хотите знать, что я скажу вам об этом? — спросил Гус.
Гости засмеялись: подмастерья хохотали, обнажив белые зубы, Йира — только глазами, а старик — сжав губы над пустыми деснами и еще более сморщившись.
После такого смеха ответ был уже вовсе не обязателен. Они безгранично верили ему, и сам Гус не мог не ответить им приветливой улыбкой. Между ними завязалась сердечная беседа.
Вешнее утреннее солнце заливало Вифлеемскую часовню и площадь перед ней яркими лучами. Оно сверкало на белых стенах часовни, но не могло коснуться камней площади. Толпа собралась у входа в часовню, как рой пчел, и заняла всю площадь. В самой часовне негде было упасть яблоку.
Люди, одетые в полинялые и выгоревшие домотканые рубашки и кофты, ничем не выделялись, — издали их грубые одежды сливались в сплошное серое поле, на котором, словно ромашки, белели заботливо выстиранные полотняные платки женщин.
Прихожане затаили дыхание. Они хотели слышать каждое слово, доносившееся к ним из часовни. Те, кто оказался слишком далеко от магистра, старались услышать хоть что-нибудь и терпеливо ждали, когда желанные слова дойдут к ним от счастливчиков, стоявших у самых стен часовни.
Чем ближе к дверям часовни, тем отчетливее раздавались слова проповедника. Три тысячи пражан не только слушали, но и видели его. Эти люди устремили свои взоры в одном направлении — на кафедру, где стоял Ян Гус.
— По учению Христа, священники — заботливые и добрые пастыри. Они должны пасти свое стадо на лугах добра, справедливости и познания. Однако пастыри обращаются со своими прихожанами, как с овцами, покорно идущими на заклание. Да, они хотят, чтобы вы были такими, — слепыми, глухими, послушными. Священники держат вас в невежестве, присвоили себе право толковать Священное писание и объявили себя единственными посредниками между богом и людьми. Того, кто осмеливается судить об их поступках согласно учению Христа, они объявляют еретиком, стараясь зажать ему рот на своих неправых судах и советах.
Истинный христианин не должен бояться никого, кроме бога. Поднесите зерцало Христово к лицу этой алчной, лживой братии, и вы увидите в нем адских бестий.
Вспомните, как маленькая ласка нападает на большое животное: она прыгает на него сзади и сосет кровь до тех пор, пока жертва не ослабеет. Церковь подобна этому зверьку: она веками сосет кровь народа. В поте лица своего человек обрабатывает землю и выращивает сладкие плоды, а хищные ласки набрасываются на плоды его труда и отнимают их. Церковь не только обдирает человека, как липку, но и беззастенчиво торгует самым дорогим в его жизни — спасением души!
Хочешь окрестить ребенка? Плати! Хочешь исповедаться? Плати! Хочешь совершить последнее помазание или окропить покойника? Тоже плати! Всё, что Христос завещал священникам для блага верующих, дал им даром, они сделали источником своей наживы. Еще больше священников и фараров наживаются епископы, архиепископы и первый торгаш среди торгашей — папа! Этот продает приходы, епископства, архиепископства, аббатства, а теперь и то, что является лишь высшей милостью божьей, — отпущение грехов!
Наконец прозвучали те слова, которых все ждали. Услышать их пришли люди из королевского замка, богатых домов и убогих хижин. Каждый, кто явился сюда, независимо от своего титула, положения и происхождения, становился равным — учеником магистра.
Впереди сидела королева София в строгом темном платье без украшений. Ее бледное сосредоточенное лицо было обращено к кафедре. Рядом с нею — ближайшие советники короля — пан Лефль из Лажан, Ян из Хлума и Вацлав из Дубе. На каменном полу — здесь тоже надо было суметь найти свободное местечко — расположились трое подмастерьев — Ян, Сташек и камнерез Мартин с Йоганкой, а подальше, слева и справа, — плотники, каменщики и поденщики. За спиной королевы, опираясь подбородком на тяжелый меч, сидел статный мужчина. Он не сводил с кафедры своего единственного глаза, — другой был прикрыт черной повязкой. Рядом сидели на скамьях и стояли вдоль стен ремесленники, студенты, батраки, университетские профессора, — к магистру пришли все, кто ожидал от него ответа на свои вопросы.
Позади, за колонной, стоял фарар Ян Протива. Враг магистра скрывал свое лицо под низко опущенным капюшоном и тайком записывал отдельные мысли проповеди.
— Подобно стае воронов, продавцы индульгенций слетелись в нашу страну, чтобы выклевать в ней всё, что посеяно народом. Своими алчными клювами они раскрывают и полные лари богатых горожан и тощие кошельки бедняков. Надменные и коварные слуги папы очищают их с холодным расчетом. Подобно торгашам, они расставили свои сундуки возле божьих алтарей и заявили, что правомочны отпускать грехи за деньги.
По Библии человек может найти свое спасение лишь в праведной жизни и в исполнении заповедей божьих. Говорит ли об этом папа Иоанн XXIII в своей булле? Побуждает ли она верующих к добродетели, благочестию и добрым деяниям? Об этом в ней не говорится ни слова. У священников и монахов чешутся руки при мысли, что они тоже заработают на продаже индульгенций. Простым и доверчивым людям святые отцы обещают за деньги царствие небесное. Согласно этой булле сам дьявол, имей он деньги, может купить себе отпущение грехов и попасть в рай. Мыслимо ли более омерзительное святотатство?.. Но, может быть, папа и его священники хотят использовать бессовестно выклянченные деньги на дело, угодное богу? Булла Иоанна XXIII отвечает и на этот вопрос: она требует от христиан денег для ведения войны против лжепап и неаполитанского короля. Христос учил любить ближнего и убеждать своих противников добрыми словами и милостивыми делами. А папа призывает одних христиан убивать других христиан; тот, кто не может убивать, пусть поддержит его войну деньгами… В своей булле папа не постеснялся назвать это кровопролитие священной войной. Иоанн XXIII поистине удостоился бы нимба святого, если бы оказалась священной его борьба за светскую власть, расширение владений и усиление его власти над всем христианским миром. Только об этом мечтает и только во имя этого воюет папа. Стало быть, ни объявление священной войны, ни ограбление верующих нашего королевства отнюдь не свидетельствуют о проявлении любви папы к нашему господу Иисусу Христу.
Как только Гус сделал маленькую паузу, среди прихожан поднялся глухой гул. Они облегченно вздохнули. Теперь ни у кого не оставалось никаких сомнений.
Подобно легкому вешнему ветерку, шуршащему сорванным им сухим листком, тихий шепот в часовне передавался из уст в уста, со скамьи на скамью и оттуда — на площадь.
— Дьявольская золотая горячка захватила духовенство, — продолжал Гус, — начиная от папы и кончая последним клириком. Их обуяла ненасытная страсть к стяжательству, к выколачиванию денег изо всех христианских народов и стран, стремление к удовлетворению плотских потребностей и непомерная гордыня. Подумайте: для чего нужны священникам такие доходы? Взгляните на их пышное облачение, сверкающее золотом, пурпуром и бархатом, и вспомните, что сам Христос носил холщовое рубище и был бос. Посмотрите на их чудесные дворцы, замки и монастыри, где кладовые ломятся от сокровищ, яств и вин. У нашего же господа не было даже крыши, чтобы приклонить голову. А какие ожерелья носят их наложницы, — на один драгоценный камешек можно было бы прокормить сто семей в течение года! Разве они похожи на тех учеников и последователей Христа, которым господь сказал: «Оставь всё свое, если хочешь идти за мною»? Нет, священники — не добрые пастыри! Они только стригут овец и судят о них по длине и густоте шерсти. Поистине, к ним более всего подходят слова из Священного писания: «Кровожаден тот, кто отнимает хлеб у бедняка!» Но грешны не одни пастыри. Каждый христианин, который видит зло и мирится с ним, виновен. Ибо каждый христианин — божий воин, борец за правду, и его долг всяким добрым деянием бороться против зла, дьявола, антихриста. Разве священник не антихрист, если он служит не богу, а золоту и, стало быть, дьяволу?!
Люди замерли, — не было заметно ни одного движения, ни шороха, ни вздоха. Но в глазах прихожан светились гнев и возмущение. Легкие дышали свободнее, в висках стучала кровь, ладони сжимались в кулаки.
— Как же противиться злу, которое распространяется церковью во всем христианском мире? Как противостоять алчности священников и их стремлению к светской власти? Раз корень зла состоит в любви духовенства к деньгам, остается один-единственный путь его устранения: вырвать этот ядовитый корень, ибо он губит все дерево христианства. Надо лишить священников светской власти, а денег и имущества оставить ровно столько, сколько необходимо им для безбедного существования. Любой епископ за один присест не съест больше лесоруба и не наденет больше, чем нужно для прикрытия тела. Сделайте это, и прекратится склока между папами, грызня между священниками за доходные места, исчезнут подкупы и взятки. Отберите у собак кость — и им не из-за чего будет драться. Запретите священникам пользоваться вашими сокровищницами и кошельками, — они перестанут торговать святыми таинствами и начнут раздавать их даром, как получили сами. Таким путем церковь вернется в лоно истинного христианства, а ее священники станут бескорыстно служить богу. Вспомните, как первосвященники разыскивали по лесным скитам святого Григория, желая предложить ему сан епископа, а он отказывался от него и ставил под сомнение законность всякого духовного сана. Назовите мне хотя бы одного нашего священника, кандидата в епископы, который отказался бы от этого сана и скрылся бы в лесу!
На лице Гуса появилась легкая улыбка. Прихожане тоже заулыбались.
— Разумеется, сама церковь не откажется от власти. Надо заставить ее сделать это. Кто может лишить ее силы? Конечно, те, кому вверена светская власть на земле, — короли и князья. Подобно тому, как светский государь должен подчиняться священнику в духовных делах, последний обязан повиноваться государю в делах светских.
Голос Гуса гремел, а глаза сверкали, как яркие звёзды:
— Но если и они не возымеют действие на Христову общину, то это сделает сам народ. Ибо Христос передал свое учение прежде всего простым людям, — пусть они примут и оберегают его. Он обратился со своим учением не к королям и богачам, а к рыбарям, беднякам. Убогая старуха, исполняющая его заповеди, более достойна милостей божьих, чем самый справедливый король и самый справедливый священник. Ибо она следует божьим заповедям не по долгу и не по чьему-либо настоянию, а сама, от чистого сердца. Следовательно, если ученые и власть имущие отказываются от Христовых заветов, то народ обязан заставить отступников служить ему.
Гус кончил. Одетый в черную мантию, он стоял у края кафедры. Ярко горевшие глаза на его светлом лице смотрели вниз, на прихожан. Все были восхищены проповедью, никто не трогался с места. Это безмолвие казалось только затишьем перед бурей. Не успел Гус повернуться к выходу, как люди стали громко вызывать магистра, кричать, обниматься, плакать и радостно пожимать друг другу руки.
Мартин и его неразлучные друзья неожиданно почувствовали в себе прилив силы. Они хотели поскорее выйти на площадь, где шумели разгневанные люди. Не говоря ни слова, парни пробрались к выходу. Йоганка поспешила за Мартином.
Когда Гус очутился у ризницы, прихожане опустились на колени и простерли к нему руки, а некоторые подняли кверху правую руку, сложив ее пальцы для присяги. Проходя мимо королевы, Гус поклонился. Она ответила ему таким же глубоким поклоном. Чешские паны пристально смотрели на Гуса. К нему подошел одноглазый Жижка.
— Ты говорил нам, — начал он. — Мы поняли тебя. Если тебе придется бороться с сильными мира сего, помни: этот меч, — Жижка вскинул его кверху, — к твоим услугам. Меч — самый понятный для них язык.
Гус прошел мимо Йиры. Их взгляды встретились. Это — приветствие, благодарность и мимолетная беседа одновременно.
У дверей в ризницу Гуса ждали Иероним и Якоубек. Взволнованный Якоубек крепко, несколько раз, молча пожал Гусу руку. Иероним улыбался:
— Если я когда-нибудь понадоблюсь тебе, то… — и он подал Гусу руку.
За их спинами люди потихоньку выходили из часовни. Они не могли сразу покинуть то место, где им посчастливилось услышать речь мудрого проповедника. С площади доносился громкий шум. Потом послышалось пение. С каждой секундой оно становилось громче:
Приди к нам, господи желанный,
Спаси наш край обетованный…
— Поют твою песню! — сказал Иероним Гусу.
Песня зазвучала еще громче:
Хотим тебя душой познать,
Без страха будущего ждать…
Толпа, собравшаяся на площади, пришла в движение. Люди огромными ручьями текли по улицам и переулкам к центру города. Проклятия и угрозы по адресу торговцев индульгенциями вырывались из сотен и тысяч глоток:
— Гоните мытарей из храмов!
— Бейте их, как Христос, плетками!
Над толпой, подобно громовому раскату, сначала пронесся гул, а потом зазвучала песня:
От папы и короля
Стонет вся наша земля
Грабит пан и церковь, —
Людям разоренье.
Злой священник
Нам без денег
Не даст отпущенья.
Гей, умудренная веками каменная Прага, как помолодела ты! Буйная и стремительная, ты бурлишь и поёшь. Твои жилы-улицы наполнились кровью, которая бурно течет и бьется.
Тяжело человеку, когда он одинок, — одиночка не может ни заглушить своего гнева, ни поделиться своей мечтой. Человек сближается с человеком, равные желания объединяют их в толпы, толпа сливается с толпой, толпы растут, шумят и ликуют.
Каждый день Староместская площадь заполнялась народом, — толпы останавливались перед ратушей и кричали господам советникам, чтобы те выгнали из Праги продавцов индульгенций. Люди бродили и кричали даже по ночам, хотя закон строго требовал соблюдения тишины и порядка. Окна городской ратуши были закрыты, а у ее дверей, у Тынского храма, в Вышграде и Пражском раде, где торгуют индульгенциями, — выставлено много латников. Даже тот, кто хотел бы купить индульгенции, вряд ли сумел бы пробиться через толпу к монахам.
Богатые купцы закрыли лавки и повесили на дверях надежные замки. Мелкие же лавочники, как обычно, расставили свои палатки. У них никто не заберет ни куска хлеба, ни рыбешки.
Обитатели роскошных патрицианских домов отсиживались в самых дальних комнатах, — туда не проникал уличный шум. Только изредка кто-нибудь из них подкрадывался к окну и, осторожно выглядывая наружу, вздыхал: одни босяки! Нет, там бродят еще студенты и — о боже! — честные ремесленники! Вот каковы они, эти новоиспеченные горожане и горожанки Нова Места!
Из черных ходов патрицианских домов то и дело выбегали гонцы с письмами и направлялись в ратушу. В своих письмах хозяева этих домов умоляли советников разогнать бродяг и восстановить порядок в городе любыми мерами. Из самой ратуши гонец за гонцом торопились в Пражский Град. Его королевского величества не было в Праге. В какой же из своих охотничьих замков ускакал этот безответственней сумасброд, — ведь он должен охранять лавки, склады, меняльные конторы, деньги и всё добро бюргеров. Зачем богачам такой король, который бог весть сколько задолжал им и никогда не вылезет из долгов!
Патриции и бюргеры — хозяева Праги. Их отцы пришли сюда из далеких немецких земель и построили для чешского короля пражские города. От деда к отцу, от отца к сыну переходило богатство по наследству, росло вширь и вглубь. Ради этого богатства пришельцы прилагали большие усилия, хитрили и изворачивались. Богатство росло капля по капле благодаря торговле, займам, кредиту, и в городе не оставалось такого дома, который не залез бы в долги этим богачам. И всё это — честно, по закону. Если у тебя не было денег на домишко или мастерскую, — они охотно одалживали. Твои дети и дети твоих детей всю жизнь рассчитывались с ними, пока соглашение было действительно. Богачи держали весь город в кулаке. В их руках были рынок и ратуша с чиновниками и судьями. Они решали и правили. Кто же был могущественнее и богаче строителей пражских городов, старых немецких колонистов?
А теперь голытьба захотела распоряжаться ими! Пока она вмешивалась только в поповские дела. Если бы ее возмущали одни священники, то это куда бы ни шло, — божьи слуги нисколько не обеднели бы. Ведь по своим богатствам попы начали соперничать с бюргерами и шляхтичами. Половину своих земель эти духовные ловкачи приобрели по завещаниям. Даже на перце и шафране никогда не заработаешь столько, сколько попы на святых таинствах. В самом деле, божьим слугам достался самый ходкий товар! Ничего не поделаешь, — в борьбе с общим врагом сильному приходится поддерживать сильного.
Староместские богачи понимали, что на них гнули спины ремесленники и «горожане» Нова Места, которые не годились им в подметки. Эти выскочки еще не успели как следует обжиться в своем городишке за крепостной стеной! Боже, покойный император Карл (царствие ему небесное и вечная слава!), закладывая Нове Место, даже не мог подумать, какие голодные вши разведутся в патрицианской шубе! Император заманил в Нове Место чешских босяков и ввел там городское право! Дал черту ноготок, а тот ухватился за локоток! Граждане Нова Места мечтают попасть в ратушу, а ремесленники и голытьба Стара Места пляшут под их дудку. Они хотят стать советниками и править. Курам на смех!..
Во всем этом повинен Гус, — будь он тысячу раз проклят! Это он утверждал, что черни следует самой взяться за изменение мира! Гус — безумец и злодей, нарушитель всякого порядка, возмутитель спокойствия. Подожди, это тебе дорого обойдется!
Возмущение пражан не прекращалось. Толпы собирались у костелов, врывались в них во время проповеди, и горе тому священнику, который призывал людей покупать индульгенции! В костелe святого Якуба возмущенные люди так напугали фарара, что он убежал с кафедры. В соседнем костеле они угрожали священнику палкой и топором.
Трусливые городские стражники предусмотрительно держались в стороне и ни во что не вмешивались. Мечи и алебарды очень слабое оружие. К тому же слишком мало было жалованье, чтобы жертвовать за него своей шкурой, а команда королевских наемных воинов гетмана Воксы вечно опаздывала.
На базарной площади у костела святого Гавла возмущенные толпы могли широко и свободно вздохнуть подобно узнику, только что покинувшему тесную и душную темницу. Многие люди впервые осмелились вступить на булыжные мостовые старого города. Сегодня они чувствовали себя хозяевами Праги и добродушно острили, проходя мимо стражников.
На площади, особенно там, где стояли студенты, то и дело звенели насмешливые песенки:
Прибыл в Прагу к нам легат,
А попы мертвецки спят,
Приказал им быстро встать,
Подчистую обобрать
Короля с общиной.
Те, кто стоял на противоположной стороне площади, поддержали песню студентов еще более злым куплетом:
Индульгенций целый воз
У попа в обмен на коз.
За корову и овцу
Он любому подлецу
Все грехи прощает.
Люди, столкнувшись на углах и перекрестках улиц, приветствовали друг друга и радовались тому, что их много, — они свободно шли по городу, разговаривали и пели.
Только те дома, окна которых были наглухо закрыты ставнями, хранили угрюмое молчание.
Вдруг люди, собравшиеся у костела святого Павла, заволновались, — на базарную площадь въезжал необычный кортеж. Впереди двигалась большая приземистая телега, а вокруг нее плясали студенты. Телегу тащили их товарищи. На ней возвышался высокий трон, украшенный липовыми ветками и странными гирляндами. К гирляндам были прикреплены пергаменты и бумажные листы. Те, кто оказался вблизи, могли разглядеть на них имя и печать Иоанна XXIII. Листы с большими печатями были прикреплены к веревкам и изображали папские буллы об индульгенциях. На троне восседала женщина в вуали и лентах, ее обнаженные руки были украшены медными браслетами, а пальцы — многочисленными перстнями. Эту женщину выдавало смелое декольте, — в его вырезе можно было легко заметить груди, сделанные из тряпок и обтянутые розовым шелком. Они бойко тряслись на теле безусого студента, изображавшего проститутку. Голову его увенчивала бумажная папская тиара, а в руках бренчали огромные ключи святого Петра, несомненно позаимствованные у какого-нибудь церковного сторожа.
Папа-проститутка милостиво кивал зевакам, соблазнительно подмигивал и кричал пронзительной фистулой:
— Покупайте! Отдам дешево. Я продаю святые буллы величайшего еретика и блудника, который называет себя папой Иоанном XXIII. Его настоящее имя Бальтазар Косса, знаменитый морской пират, насильник, убийца и отравитель. Ныне этот разбойник поставил себя выше Христа и за ваши денежки отпустит вам самый страшный грех!
Люди смеялись, переговаривались с юношей, наряженным проституткой, шли за телегой, а студенты, приплясывая, перебрасывались веселыми и злыми шутками, высмеивавшими папу.
Кортеж пересек улицу, которая вела к городской стене, и столкнулся лицом к лицу с большим отрядом королевской стражи гетмана Воксы Вальдштейна.
Процессия остановилась. Студенты перестали плясать и кричать. Смех умолк. Единодушные и готовые к бою, люди угрюмо насторожились.
Со студентами шел высокий человек в профессорской мантии. Это был магистр Иероним.
— Рыцарь Вокса, — сказал магистр королевскому гетману, — эти студенты — мои ученики. Я не мешаю им. Я веду их и отвечаю за них.
— А я веду вот этих парней, — ответил ему здоровяк гетман, — и отвечаю за порядок в городе. Куда вы направляетесь?
— В Меньшее Место, к архиепископскому дворцу.
— Ну, — скомандовал Вокса, — в два ряда — стройся!.. Будете охранять процессию, — захохотал он, — иначе вас сомнут в два счета!
Толпа, восторженно и радостно крича, окружила отряд. Студенты подбежали к гетману Воксе и посадили верзилу на свои плечи. Как только латники встали по бокам процессии, чтобы освободить ей путь, на них посыпались цветы и липовые ветки. Девушки целовали воинов, а мужчины одобрительно хлопали их по плечу.
Возле костела святого Гавла процессия задержалась. Студенты и воины освободили небольшое пространство и, собрав в кучу поленья, щепки, солому, тряпки и бумагу, разожгли небольшой костер.
Когда костер разгорелся, на телегу поднялся высокий студент. Он схватил буллу, лежавшую на коленях папы-проститутки, и швырнул ее в огонь.
— Подобно тому, как горит эта мошенническая еретическая булла лжепапы Иоанна XXIII, — кричал он, — да сгорят, рассыплются в прах и развеются по ветру все злодеяния этого антихриста! Пусть он как можно скорее ввергнется в ад за свои грехи: там ему уготовано пламя в тысячу раз сильнее, чем огонь этого костра, — пламя вечного проклятия.
— Pereat![33] — раздалось на площади.
Лицо студента, стоявшего на телеге, освещали блики огня, быстро пожиравшего свою добычу. Когда ветер развевал плащ студента, юноша казался ангелом преисподней, торжествующим над своей жертвой.
Советники староместской ратуши не прерывали своих заседаний. Лица советников от бессонницы побледнели, крепко сжатые губы посинели, а руки беспомощно лежали на столе. Нетерпение советников росло. Рунтингер, крупный поставщик из Регенсбурга, отказался выслать им партию перца, уже обещанную городскому советнику Ганфштенгелю. Регенсбургский негоциант объяснял свой отказ тем, что в Чехию стало опасно доставлять товары. Доходившие издалека тревожные слухи о Праге вызывали у него опасения, и ему не хотелось рисковать редким дорогим товаром. Советнику Штумпфнагелю Регенсбург отказал и в кредите. Этот бойкий пекарь никогда бы не раздобрел на одних мошенничествах с булками; он переводил деньги за границу, закупал там целые караваны редких товаров и перепродавал их еще до поступления на склад. Если бы вифлеемский безумец понимал, что его ложное толкование Библии порвет нити всех старых торговых связей (а на деньги можно построить сотни вифлеемских часовен), то он никогда не предпринял бы такого необдуманного шага. Окажись Гус немного благоразумнее, он легко бы понял, что тут речь идет не о Библии и боге, а о пряностях, тканях, векселях и кредитах, короче — о деньгах!
Советникам удалось выведать, где жил король. Он охотился в Точнике. Городское посольство добилось беседы с Вацлавом. По возвращении послов городской совет продолжал заседать. Бургомистр пригласил на заседание фарара Противу, который был посредником между советниками-патрициями и консисторией архиепископа.
Послы доложили о беседе с королем. Их сообщение было кратким. Услыхав о волнениях в Праге, король возмутился. Он приказал совету поддерживать порядок в столице и возложил на него ответственность за исполнение. Вот и всё. Послы Ганфштенгель и Штумпфнагель просили короля выступить против Гуса, его прихожан и почитателей. Но Вацлав грубо оборвал их. Когда они сумели убедить короля в том, что выступление Гуса против индульгенций — истинная причина волнений в городе, он тоже стал проклинать Гуса. Но какой прок от ругани, если за нею не следует никакого дела?
— Король назвал Гуса неблагодарным бунтарем, — добавил Штумпфнагель. — Он раскаивался в том, что прежде защищал Гуса. «Гус, — сказал Вацлав, — неблагодарный человек». Король поругал смутьяна и успокоился.
— Мы знаем, что такое гнев короля, — вздохнул бургомистр. — Он пошумит и перестанет.
— Странно, чем Гус сумел покорить короля, — сказал советник — сухощавый старик с живыми глазами, окруженными множеством морщинок. — Трудно найти людей, более непохожих по характеру, чем король и Гус. Первый — малодушен, слабоволен и непостоянен, а второй — прям и тверд, как сталь. Видимо, глядя на него, кум Вацлав вспоминает свои молодые годы, свои мечты.
— Вздор! — грубо перебил его Протива. — Королю хотелось бы подчинить церковь своей власти, а то, что твердит в своих проповедях Гус, ему на руку.
Бургомистр громко шлепнул толстой ладонью по столу:
— Поговорим о деле. Мне кажется, что наше посольство действовало неудачно. Оно должно было задеть короля за живое: намекнуть, что папе достаточно объявить страну еретической, тогда прощай его императорская корона! Хотя он уже безвластен, однако вам следовало бы говорить с ним именно о короне.
Недовольный Штумпфнагель надулся от злости, напоминая толстую жабу:
— Мы пробовали говорить и похитрее! Но я не желал бы вам испытать то, что испытали мы! Король едва не спустил на посольство своих охотничьих собак. А про наше сообщение он сказал, что это жалкая клевета. Гетман Вокса, наверное, доложил королю, что в городе всё в порядке. Королю, мол, неизвестно, кто кого подстрекал больше. Он хорошо знает пражан, — продажа индульгенций успешно продолжается. Потом король обрушился на посольство, словно оно было виновником беспорядка. Он напомнил, что мы отвечаем за порядок в городе. Король обещал четвертовать нас, если в городе будет пролита хоть одна капля крови!
— Так он и сказал? — спросил Штумпфнагеля Протива, вскочив со своего места. Священник побледнел.
Советники удивленно поглядели на него. Лицо Противы разгладилось, и на нем появилась злая улыбка.
— Э-эх вы, достойные отцы города, чего еще ждете? — сказал он и сел на свое место. Насладившись всеобщим изумлением, Протива важно добавил:
— Его королевское величество безусловно подразумевал под своей угрозой нечто весьма серьезное. Согласно этому должны вести себя и мы. Что мы можем и должны сейчас сделать? Только одно… — И Протива начал обстоятельно излагать свой план. Слушая фарара, члены совета постепенно оживились, горячо одобряя его предложение.
Пражане, заполнившие улицы, не расходились. Они чувствовали уверенность в своих силах. Священники больше не заикались об индульгенциях. Сознание этой победы радовало людей.
Весенний воздух стал свежее и прозрачнее, — он сам лился в легкие. Каждый камень и каждый столб казались теперь ярче и красивее.
Кто-то крикнул:
— Идем к Вифлеемской часовне!
Чьи это слова? Всё равно, куда идти. В Праге много костелов. Пусть священники трепещут перед народом! Они пошли по узенькой улочке к ослепительно белой Вифлеемской часовне. Напротив темнел костел святых Филиппа и Якуба. В ту сторону никто даже не взглянул.
Они с любовью смотрели на двери часовни.
Вдруг кто-то сзади крикнул:
— Смотрите-ка, что делается в костеле святых Филиппа и Якуба.
Приходским священником этого костела был патер Войтех, один из самых рьяных врагов Гуса и тайный союзник Яна Противы. До сих пор толпа не замечала этого костела. Каждый, кто приходил на Вифлеемскую площадь, думал только о часовне магистра Яна. Им казалось, что там, в часовне, — открыта она или заперта, — днем и ночью звучат слова их учителя.
Толпа, хлынувшая в костел святых Филиппа и Якуба, очутилась в большом темпом помещении. После яркого солнечного света она показалась пещерой с колоннами. Только в главном алтаре ярко блестели драгоценные украшения, позолоченная дароносица, табернакул,[34] кресты и статуи. Мало-помалу во мраке затрепетали свечи, как блуждающие огоньки на болоте.
Когда у порога послышались шаги, несколько молельщиков повернули головы к выходу. Большая же часть прихожан не оглянулась на вошедших людей.
В это время патер Войтех заканчивал свою проповедь:
— …следовательно, вы обязательно проявите любовь к нашему папе и должным образом окажете ему помощь в святой войне. Эта помощь будет самым лучшим ответом дерзким бунтовщикам-еретикам, выступающим против индульгенций.
Отец Войтех заметил, как вошли непрошеные гости. От страха у него на лице выступил пот и перехватило горло.
— Таким образом вы ответите и самому заядлому противнику святой церкви… — Патер хотел было произнести имя этого противника, но от страха оно застряло у него в глотке.
Прихожане поняли его намек. Толкаясь, они стали пробираться вдоль стен костела. Прихожане освободили дорогу серой, неумолимо наступавшей толпе и начали торопливо выбираться из костела прочь, на площадь.
По свободному проходу между скамьями безудержно сновали непрошеные гости. Патер с ужасом поглядывал на их суровые лица, на убогие плащи студентов, жалкую одежду поденщиков и подмастерьев, на руки, крепко сжатые в кулаки, и на ноги, которые своими шагами словно отмеряли его судьбу.
Священник почувствовал слабость во всем теле, — он был готов убежать с кафедры. Но те, кто только что вошел в костел, стояли у ступенек подиума и ожидали.
Зачем он послушался патера Противу и заговорил сегодня об индульгенциях? Как мог он позволить Противе убаюкать себя в такое опасное время и поверить, что его костел минуют бесчинства? Почему Протива настаивал на проповеди сегодня, а он, Войтех, не отказался?
От страха у него зуб не попадал на зуб, а дрожавшие колени опустились на ступеньку лестницы.
— Что… что вам угодно?
Ему никто не ответил. Тогда он встал и крикнул:
— Я неприкосновенен! Я — слуга божий!..
Фарар побелел, как мел, — нет, ему не следовало говорить этого. Так он может вызвать у них еще больший гнев.
Но никто не выражал никакого негодования. Отозвался один, очень спокойный, насмешливый голос, и отец Войтех понял, что имеет дело не с темной толпой, которую можно запугать или обмануть: пришельцы хорошо знали, чего им надо. Таких не уведешь от цели.
— Не поминай имя бога всуе, — сказал Мартин. — Мы не знаем, действительно ли ты слуга божий. Скорее ты сын и слуга дьявола. Мы поняли это по твоим словам.
— Я ничего не сказал… Кроме того, что велела архиепископская консистория… — дрожа и заикаясь, объяснял священник.
— А сейчас повелеваем тебе мы! — резко прервал его Мартин. — Клянись, что перестанешь читать на кафедре папскую буллу и предлагать индульгенции верующим!
Патер Войтех, стоявший на ступеньках лестницы, съежился от страха, спрятал руки в складки сутаны, а голову — в плечи:
— Я… я не могу. Мне приказали…
— Это мы уже слышали. Кому собираешься подчиняться — нам или консистории?
— Архиепископ далеко, а мы — рядом, — насмешливо заметил подмастерье Ян. — В следующее воскресенье мы еще разок послушаем тебя.
Грозное кольцо вокруг священника продолжало суживаться. Патер Войтех упал на колени и поднял вверх руку:
— Клянусь… Не буду… Не скажу ни слова. Исполню всё, что хотите… А теперь будьте со мной милосердны. Отпустите меня.
Подмастерье Ян снова оборвал его:
— Что ты собирался сказать о нашем магистре?..
Яна поддержали его друзья:
— Это тоже тебе приказали?..
— Мы запихнем твои слова обратно в глотку!
Охваченный ужасом, фарар снова начал клясться:
— Я… друзья, даже не заикался о Гусе.
— А кого ты подразумевал под самым заядлым противником церкви, отец?.. — не дал ему договорить Ян.
Напуганный священник шевелил губами, но голос отказывался ему служить. Умоляюще сложив руки, он поворачивался в разные стороны, отыскивая человека, на чьем лице можно было бы заметить сочувствие. Его взгляд остановился на Сташеке. Священник обнял колени юноши и начал жалобно умолять о милости. Он поклялся никогда больше не хулить великого проповедника.
Сташек с отвращением взглянул на человека, валявшегося у его ног. Вот он, помазанник божий! Парень сказал:
— Повторяй за мной: «Магистр Ян Гус…»
— Магистр Ян Гус… — ловил на лету и повторял слово за словом патер Войтех, — святой, человек незапятнанной совести. Никто не может его изобличить как проповедника еретического слова и дела.
Тут священник заметил, что толпа брезгливо отступила от него. Двое подхватили патера сзади и поволокли к ризнице. Они особенно громко кричали и ругались. Вдруг полуживой от страха священник услышал, что один из них шепнул:
— Приходи сегодня вечером к фарару Противе за наградой!
Патер Войтех понял, что Протива всё предусмотрел, — фарар сделал два прыжка и вбежал в ризницу. Перед тем, как запереть двери, он обернулся к толпе и крикнул громким торжествующим голосом:
— Гус — еретик… антихрист!
Подобно вздыбившейся волне, люди обрушились на дубовые двери, окованные толстым железом и запертые изнутри на крепкий засов. Они тщетно колотили руками по дереву, барабанили в железо, шумели, проклинали, угрожали.
— Он удерет от нас задним ходом! Бежим за костел!
Те, кто раньше приглашал толпу в костел святых Филиппа и Якуба, снова звали ее вперед. Толпа быстро вернулась и помчалась к выходу. В одно мгновение костел опустел. Три подмастерья, Йоганка и несколько студентов остались охранять двери ризницы.
Они не знали, что отряд городской стражи уже стоял в коридоре со сводчатыми потолками, между ризницей и боковым ходом.
Едва толпа покинула костел, как под его сводами раздались тяжелые шаги. Склонив алебарды, в костел вошло около сорока латников. Они кого-то искали, заглядывая под скамьи. Потом по команде латники побежали к ризнице. Ян Протива, — его капюшон свалился с головы, обнажив бледное лицо с хищными чертами, — повелительным жестом указал на нескольких человек, стоявших возле ризницы:
— Взять их!
Стражники в один миг окружили молодых людей.
Протива подошел к пленникам.
— А, господа студиозы! — ухмыляясь, произнес он. И тут же накинулся на них: — Как вас зовут?
Студенты гордо назвали свои имена. Священник старательно записал их.
Повернувшись к стражникам, Протива сказал:
— Этих отпустите, они — cives academici.[35] С ними мы разберемся в другом месте. А вы?.. — спросил он, глядя на подмастерьев.
— Я — Мартин, — с достоинством ответил старший парень, шагнув вперед.
— Меня не интересует твое имя, — грубо оборвал фарар Протива и пристально поглядел в его лицо. — Постой, я тебя уже где-то видел… А, припоминаю!.. Это ты издевался над священниками перед Тынским храмом! Ответишь за всё сразу. — Повернувшись к остальным и взглянув на их одежду, он спросил: — Подмастерья, да? — и подал знак латникам: — Связать и отвести в темницу при ратуше!
Сташек позволил стражникам связать себе руки, а Ян и Мартин стали сопротивляться. Завязалась драка, Йоганка хотела что-то сказать Мартину, но ее грубо оттолкнули. Она снова бросилась к нему. На этот раз сильный удар древка алебарды свалил ее с ног. Студенты подбежали к ней.
Мартин уже не видел этого: алебардщики прижали его к стенке. Избив подмастерьев, они связали и вытолкали их на площадь.
Когда стражники окружили костел святых Филиппа и Якуба двойным кольцом, патер Протива повел арестованных узкими улочками к Староместской ратуше.
Гус был встревожен. Перед ним стояла бледная Йоганка, на лбу которой алел глубокий шрам. Держась уверенно и прямо, девушка не спускала глаз с магистра; в ее ясном и открытом взгляде не было ни страха, ни боли.
— Знаешь, куда отвели ребят? — спросил Гус.
— В ратушу…
— Их забрали городские стражники?
— Да.
Гус нахмурился:
— Господа советники переусердствовали… — Затем лицо Гуса посветлело, а голос зазвучал уверенно, одобряюще и тепло: — Я постараюсь сделать всё, чтобы ребят как можно скорее освободили.
Магистр слегка улыбнулся:
— Наверное, один из этих ребят — твой возлюбленный?.. Да?
Йоганка тоже улыбнулась:
— Мартин… Я каждое воскресенье хожу с ним на твои проповеди.
Гус снова посмотрел на нее. Взгляд магистра был полон боли и грусти. Да, никогда еще не бывало мечты без жертвы, любви без мýки, правды без борьбы.
Йоганка стояла перед ним и ждала. Гус поднялся со стула и сказал:
— Пойду исправлять ошибку; она произошла по моей вине.
— По твоей?.. — спросила изумленная Йоганка и решительно добавила: — Я горжусь Мартином! Он прав. Что бы с ним ни случилось…
Да, вот она, сила, и имя ей — человек. С такими людьми можно построить новый мир. Люди слушали его проповеди. Кто же другой может помочь, посоветовать им, если не проповедник? Эта девушка обрадовала магистра — помогла и укрепила его силы одной-единственной фразой! Гус взглянул на Йоганку и увидел в ней тех, кто не только слушал проповеди, но и готов был поддержать его самого в минуту сомнений.
— Магистр — искренне сказала Йоганка, — ты учил нас отличать добро от зла, защищать благо, бороться за правду. Мы навсегда останемся у тебя в долгу.
Искренняя признательность, прозвучавшая в словах юной Йоганки, взволновала магистра. Но он ничего не сказал девушке, только ласково коснулся ее плеча и направился к дверям.
Мартина, Яна и Сташека бросили в подвал ратуши. Через толстые стены к ним не проникали ни свет, ни звук. Заключенные подмастерья сидели и лежали в кромешной тьме, потеряв всякое представление о времени…
Сташеку стало казаться, что их посадили сюда давным-давно Парень, широко раскрыв глаза, глядел в непроницаемую тьму. Мрак душил его, подбирался к самому сердцу, — оно билось всё чаще и чаще. Сташек не слышал дыхания друзей. От этого его сердце билось еще быстрей. Только когда кто-нибудь из его товарищей шаркал по каменному полу или шевелился, Сташек немного успокаивался и дышал свободнее. Нет, это не трусость. Его угнетали неестественная слепота и вынужденная неподвижность. Там, на воле, — свет, голоса, краски, улицы, люди. Всем своим существом он рвался туда!
Сташек вспомнил родной дом — деревянную халупу на каменном фундаменте, вкопанном в край лесистого холма, и седые сосны, шумевшие на ветру. Ему слышался тоненький голосок братишки и чудилась мать, выходившая из ворот. Нет, нет, он не должен ни думать, ни вспоминать об этом!
— Мартин! — шепнул Сташек.
— Что?.. — отозвался в темноте человек, лежавший справа от Сташека. Мучительный стыд внезапно охватил его: нет, он, Сташек, не признается своим товарищам, что немного струхнул. Ведь его минутное малодушие уже позади, и ослаблять их волю незачем.
— Ты хотел что-то сказать? — снова спокойно спросил Мартин.
— Я немного струхнул! — признался Сташек и почувствовал, что избавился от страха.
— Не беда… — успокаивал его Мартин. — Не обращай на это внимания. Такое бывает с каждым. Но ты помни, что тот, кто не испугался один раз, не испугается и во второй…
— Хотя нам не миновать петли, но, окажись мы сейчас на свободе, я сделал бы то же самое, — вставил Ян и добавил, смеясь: — Угораздило же нас попасть в этот капкан!
Рассудительные слова Мартина и шутливое настроение Яна приободрили Сташека.
— Попы и господа советники небось не ожидали от нас ничего подобного, — гордо сказал Ян. — Весь город поднялся на ноги.
— Помнишь? — отвечал Мартин — «Если господа откажутся устранить дурные порядки, народ должен сам сделать это». Так говорил Гус.
Тут они мысленно представили себя в Вифлеемской часовне. За кафедрой — Гус. Слова магистра зовут, манят и указывают путь.
В этот момент вверху скрипнули двери. По лестнице кто-то спускался. Издалека донесся глухой гул. Он то усиливался, то ослабевал, как будто там, наверху, о стены ратуши ударяли волны. Когда к дверям подошел человек и открыл их, было нетрудно понять: сотни людей собрались у ратуши и кричат.
Узники, увидев тюремщика с лучиной, быстро встали. Тюремщик принес им кувшин с водой и по ломтю хлеба.
Подмастерья наблюдали за стражником. Тот вставил лучину в щель каменной стены и повернулся к дверям. Удивленный тем, что узники ни о чем не спросили его, тюремщик задержался на пороге и небрежно буркнул через плечо:
— Гус пришел в ратушу.
Двери снова захлопнулись.
Он пришел…
Сейчас магистр где-то над ними. Они невольно взглянули на потолок. Ян улыбнулся, Мартин слегка кивнул головой, словно поддакивая самому себе, а юный Сташек остался невозмутим, как ангел.
Казалось, тьма, холод и тоска рассеялись, — так велика была их уверенность в правоте и искренна признательность тому, кто в этот трудный час не забыл о них.
Гус не велел докладывать советникам о своем приходе. Взбежав по лестнице, он без стука вошел в зал заседаний.
Бургомистр и советники были на месте. Они столпились у закрытых окон. В зал доходили крики людей, собравшихся на маленькой площади перед ратушей. Когда скрипнули двери, советники, бледные от страха, резко обернулись. Они готовы были поверить, что толпа уже ворвалась в ратушу. Но на пороге появился один-единственный человек.
Первым обрел дар речи бургомистр. Он кинулся навстречу Гусу и растерянно спросил, чтó привело его сюда.
— Правда ли, что вы держите в темнице трех юношей, взятых в костеле святых Филиппа и Якуба? — сразу заговорил Гус о деле, не теряя времени на церемонии, принятые в таких случаях.
— К сожалению, да, — ответил бургомистр, огорченно разведя руками. — Они совершили серьезный проступок в божьем храме.
— Что ожидает их? — строго спросил магистр.
Бургомистр собрался было так же строго ответить на вопрос, но, услыхав новый гул толпы перед ратушей, опешил. Гус продолжал стоять у порога. Свободное пространство между непрошеным гостем и советниками бургомистру казалось бóльшим, чем расстояние между Гусом и толпой, — она как будто вошла сюда вместе с магистром. Бургомистр понял: ответ Гусу будет ответом толпе, которая стояла перед ратушей, крича и угрожая. Никто из советников не пришел бургомистру на помощь. Они охотно предоставили ему право первого слова. Все они были согласны с бургомистром, но никто не осмелился хоть как-нибудь поддержать его.
— Глубокоуважаемый магистр! — заговорил бургомистр, стараясь казаться как можно более любезным. — Мы были вынуждены арестовать этих подмастерьев. Поддержание порядка в городе, особенно теперь, — высочайшая воля нашего короля. Трое арестованных юношей — безумцы… Несомненно, их вина смягчается тем, что они попались на удочку одного безрассудного подстрекателя…
— Твои слова похожи на правду, — прервал Гус лицемерную болтовню бургомистра. — Я подстрекал этих юношей. Я проповедовал против индульгенций. Я рассказал людям, как торгуют ими, нарушая христианские заветы. Стало быть, если вы хотите наказать виновника — накажите меня. Я требую освободить подмастерьев из темницы. Если вам угодно, я охотно отбуду наказание вместо них.
Штумпфнагель бросил беглый взгляд на Ганфштенгеля, — они мигом поняли друг друга. Эх, если бы можно было поймать Гуса на слове! Вместо трех пескаришек попалась бы щука! Щука, которая сама хочет забраться в сети. Черт побери, близок локоть, да не укусишь! Это хорошо понял и с досадой признал сам бургомистр. К сожалению положение еще более осложнилось. Скажи одно неосторожное словцо, и вспыхнет настоящий пожар. Бургомистр отрицательно махнул рукой и, тяжело вздохнув, сказал кисло-сладким голосом:
— Что ты говоришь, магистр! Я понимаю: твое благородное сердце полно тревоги за этих трех молодых парней. Что ж, и мы думаем о людях, о тех, кто… — и он указал на окна. — Поверь мне: нам не доставляет никакого удовольствия управлять городом и поддерживать порядок в нем. Но коли ты пришел в ратушу, то помоги нам. Окажи услугу за услугу. Я и господа советники, присутствующие здесь, клянемся своими именами и даем честное слово, что заключенные не окажутся жертвами произвола. — Заметив, что брови Гyca удивленно поднялись, бургомистр поспешно добавил: — Их никто не обидит! А ты окажи нам любезность — сообщи об этом людям, которые стоят перед ратушей.
— Было бы проще немедленно отпустить узников на волю, — отклонил Гус просьбу бургомистра.
— Я сам хотел бы отпустить их, — ответил бургомистр, — но стóит ли это делать! Освобождение подмастерьев не успокоит тех, кто собрался перед ратушей. Надо полагать, арестованные озлоблены мерами, которые были применены против них. Если выпустить этих подмастерьев, они могут сболтнуть лишнее. А сейчас достаточно одного слова, чтобы вспыхнул пожар. Нет, магистр, нам следует действовать осторожнее. Надеюсь, люди успокоятся и разойдутся, если ты сообщишь им о нашем обещании.
— Я прошу вас выразить свою просьбу пояснее.
— Как я уже сказал, — бургомистр из последних сил старался сохранить спокойствие, — мы обещаем не обижать этих юношей.
— Этого мало. Вы должны выпустить их.
— Но мы не правомочны решить это!
— Они — узники короля!
— Неизвестно, что скажет суд! — начали поддакивать советники.
— Хорошо, я пойду и расскажу это на площади, — коротко ответил Гус и повернулся к выходу.
— Магистр! Магистр! — бургомистр бросился вперед и схватил Гуса за рукав. — Не будем спорить о словах! Как только успокоится город…
— Вы слишком уклончивы, — сухо прервал его Гус.
Бургомистр вытер пот с лица:
— Ладно… Как только люди успокоятся и разойдутся, я клянусь своею честью и именем совета городской ратуши освободить подмастерьев. Вот тебе моя рука.
Гус кивнул, но не взял протянутой руки:
— Мне достаточно того, что вы пообещали от своего имени.
Некоторое время бургомистр продолжал нерешительно держать руку в воздухе, а потом опомнился и провел ею по волосам. Веки его глаз опустились, почти целиком скрыв взгляд. Бургомистр указал Гусу на окно:
— Итак, магистр, пожалуйста!
Едва Гус открыл окно, как площадь утихла. Гус передал обещание бургомистра слово в слово. Тысячи людей начали выкрикивать имя Гуса и восторженно благодарить его.
Гус отошел от окна, слегка кивнул бургомистру и советникам и покинул зал.
Господа советники бросились к окнам и уже без боязни открыли их настежь.
Толпа, стоявшая перед ратушей, потеснилась и образовала широкий проход для Гуса.
— Люди расступились перед ним, как Красное море перед иудеями, — ухмыльнулся Ганфштенгель.
Гус шел среди людей. Сняв шляпы, они приветствовали его. Толпа, освобождая дорогу, смыкалась сразу за спиной магистра. Люди отвернулись от ратуши и — чудо! — хлынули с площади.
— Уф! — сказал Штумпфнагель, вытирая лоб. — Как приятно посмотреть на чистую мостовую.
— Да, они скоро привыкли бы помыкать нами!
— А этот… Пора бы уж заняться Гусом.
Опасность миновала, и у советников развязались языки.
Но бургомистр повелительным жестом указал им на стол совета:
— Пора действовать без проволóчек. Я предлагаю…
Подмастерья спали. После тревожного ожидания наступило утомление, а за ним — сон. Они спали сном праведников и не просыпались ни от скрипа дверей, ни от света факела стражника, который будил их. Стражник был на редкость внимательный, — он не толкал ребят ногами, а тряс их за плечи, и парни щурились от резкого света… Они нисколько не удивились, когда тюремщик велел им встать и идти наверх. При свете факела ребята увидели черный проем дверей. Тьма всё больше редела, когда они поднимались по каменной лестнице, — по-видимому, на улице было светло, солнечно. Юноши даже не заговорили с угрюмым тюремщиком. Зачем? Он ведет их на волю. Иначе не может быть… Недаром магистр приходил в ратушу.
Когда парни, ослепленные внезапным потоком солнечного света, очутились в воротах ратуши, там стоял целый отряд городских стражников. Парней повели по площади на ближайшую улочку. В солнечных лучах ярко сверкали белые дома и пестрая одежда прохожих. Да, подмастерья вернулись в мир живых!
Но почему трех человек сопровождает столько алебардщиков? Похоже, что эти алебардщики ведут их к ближайшим воротам «На мостике».
Только любопытные люди, всё время подходившие на площадь, вызвали недоумение у подмастерьев. Эти люди останавливались и присоединялись к процессии, которая тянулась за отрядом конвоиров. Люди выпытывали стражников, куда ведут подмастерьев. В толпе поднимался недовольный ропот. Обступив подмастерьев плотной стеной, алебардщики начали ускорять шаг.
Сташек тревожно посмотрел на Яна, но тот только пожал плечами. Побледневший Мартин шел рядом, высоко подняв голову и пристально глядя вперед.
Процессия дошла до угла ближайшей улицы. Толпа прибывала. Лица людей становились суровыми, голоса сливались в гул. Нет-нет да раздавались отдельные выкрики:
— Куда вы ведете подмастерьев?
— Глядите-ка, они ведут их к новоместскому кату!..
— Отпустите!.. Что они вам сделали?..
— Эти ребята невинны!..
Сташек не мог понять, — нет, это невозможно!.. Почему?.. Что кричат люди? Ведь… Мартин и Ян глядели друг на друга. Ян еле заметно кивнул ему. Процессия остановилась, — она не могла войти в узкую улочку, толпа плотно забила вход в нее. Начальник отряда что-то крикнул передним, но из-за угла его слов не было слышно. Он обнажил меч и стал выкрикивать команды. Стражники повернули острые алебарды против толпы, образовали двойное кольцо вокруг узников и шаг за шагом начали теснить толпу, пока не появилось на мостовой небольшое свободное пространство. События разворачивались с молниеносной быстротой.
Отбросив алебарды, к каждому узнику подошло по два стражника. Оки крепко связали узникам руки за спиной. Двое схватили Сташека, сбили с ног, а третий стражник, подбежавший с другой стороны, взял юношу за волосы и резким движением потянул их. Меч сверкнул в воздухе — голова Сташека свалилась на мостовую, а стражник, державший юношу за волосы, едва не упал на землю. В то время, как обезглавленное тело повалилось на булыжник, в лужу крови, другие стражники швырнули Яна к ногам палача, сжимавшего окровавленный меч. Всё произошло так быстро, что Ян едва успел крикнуть:
— Вы… вы… собаки… убийцы!
Теперь настала очередь Мартина. Смерть на его глазах молниеносно скосила друзей. Не смерть — палач! Жестокие, коварные и трусливые убийцы! Думы вихрем пронеслись в его голове, — перед ним неожиданно раскрылся истинный смысл его жизни. Перед мысленным взором юноши возникали лица товарищей, в ушах звучали знакомые голоса. Мартин вспомнил своих друзей по работе и нужде, звон резцов в мастерской камнереза и химеру, которую он устанавливал на карнизе Тынского храма. Но явственнее этих образов, лиц товарищей и воспоминаний был один голос, и этот голос говорил: «Не страшитесь тех, кто убивает тело, — они не могут убить душу». Голос звучал громче, отчетливее. Тысячи людей обращались к Мартину. Этим голосом говорили уста прекрасной Йоганки и уста плотника Йиры. Голос звенел всё громче и громче: «Во имя одной святой правды с радостью примите презрение, темницу и смерть. Не ради позора вашего, а ради позора и страха ваших врагов настанет страшный суд и будут судить их живые и мертвые. Вам уготована вечная жизнь. Правда победит!»
Мартин не замечал гнетущей тишины, от которой цепенели люди, стоявшие на площади, — его окружал иной мир, мир голосов, ликования и радости. Он выпрямился, и его лицо озарилось веселой улыбкой. Палачи, заметив эту улыбку, даже опустили руки. Она вызвала у них смятение и ужас. Несколько латников набросились на парня. Они закололи его раньше, чем палач успел отрубить голову.
Всё произошло так быстро, что никто не успел опомниться. Только некоторое время спустя люди подняли над головами кулаки и закричали. Волнение усилилось, когда стражники стали протискиваться вперед. Камни полетели в них один за другим и начали ударяться о шлемы, латы и древки алебард. Стражники собрались вместе и попятились к ратуше. Задние ряды двигались боком, выставив алебарды против толпы. Это отступление походило на бегство.
Тела трех друзей остались лежать на небольшой круглой площади, две головы валялись в кровавой луже. Прохожие не могли оторвать глаз от ужасного зрелища. Казалось, время остановилось, чтобы запечатлеть это мгновение в глубине души каждого человека.
Оцепенение прошло лишь тогда, когда зарыдали женщины. Их слёзы вызвали глубокую скорбь. Люди начали расступаться, освобождая дорогу Йоганке.
Высокая и прямая, она шла к телам, лежавшим на мостовой. Движения девушки утратили гибкость, — горе сковывало ее члены, мешая ступать легко и свободно.
Смертельно бледная, Йоганка остановилась перед обезглавленными телами, широко раскрыв глаза. Подобно Йоганке, люди не могли оторвать глаз от жертв кровавой расправы. Юноши пробудили любовь людей. Кровь невинных оросила почву, на ней взойдут семена вечного гнева.
Йоганка пристально смотрела на спокойное и светлое лицо Мартина. Казалось, ее любимый только что заснул. Любовь смотрела на смерть и не видела в ней ничего, кроме любви, — только любовь, любовь без смерти, без предела и без забвения. Такая любовь неразрывно связана с жизнью, двуедина — если погибает один из любящих, она продолжает жить в другом, сохраняя всё и ничего не утрачивая.
Пусть никого не пугают слёзы Йоганки, — ведь любовь и жизнь победили смерть!..
Возле Йоганки, опустившейся на колени и прижавшейся лицом к голове возлюбленного, собрались женщины. Они сняли со своих голов платки и прикрыли ими тела юношей.
Мужчины обнажили головы.
Края савана из белых платков обагрились кровью.
К Вифлеемской часовне двигалась многолюдная процессия. Впереди шагал магистр Иероним с Якоубеком из Стршибра и Яном Жижкой по бокам. За ними шла большая группа студентов-певчих. Поденщики и подмастерья несли тела трех юношей, покрытые саванами. За носилками тянулась бесконечная толпа мужчин и женщин, — среди них были подмастерья, ремесленники, батраки, мещане, студенты и женщины с детьми.
Процессия медленно двигалась мимо опустевших домов, люди мерно шагали по мостовой, бесконечный поток людей неудержимо стремился вперед. На улицах не было ни одного королевского стражника.
Иероним запел сильным и чистым голосом:
— Isti sunt sancti…[36]
Громкое пение магистра, подобно грозному и торжественному звону колокола, неслось над толпой. Магистра поддержал хор студентов, — песня полетела дальше, пока ее не подхватила вся толпа. Ее пение звучало как гимн.
В это время Гус находился в часовне. Проповедник Вифлеема стоял перед алтарем и ожидал тех, кто остался преданным магистру до последнего дыхания. Взглянув на портал, он увидел людей.
Иероним со своими друзьями и студентами-певчими расступились шпалерами и предоставили право подмастерьям-мученикам первыми войти под крышу Вифлеема.
Йира и его товарищи прошли с носилками вперед. Словно опасаясь разбудить мучеников, они осторожно сняли носилки с плеч и положили их на свободное место перед алтарем.
Трое носилок с белыми саванами… Широкий, могучий поток залил сейчас всю часовню и площадь, принес жертвы к ногам Гуса; так река колышет на своих волнах белые розы, чтобы потом прибить их к берегу.
Гус глядел на скромные катафалки, — под полотняными саванами вырисовывались очертания молодых тел, еще недавно полных сил и радости.
— Дети мои… — с болью и скорбью шептал Гус. — Вы не пожалели живота своего, борясь за правду Христову и возлюбив бога; милостью своей он дарует вам вечную жизнь. Я говорил вам и о добре и о зле. Вы воплотили мои слова в подвиг. Этот подвиг оказался для вас гибельным.
Голос Гуса постепенно креп и наконец зазвучал в полную силу:
— Эти юноши первыми пали за божью правду. Они — наши первые мученики! А мы стоим сегодня перед ними, как перед своими судьями. Они спрашивают нас: «Неужели мы погибли напрасно?» Что мы ответим им?
В глазах Гуса исчезла скорбь, он воодушевился:
— Мы в ответе за телесную смерть вашу и за наследство ваше. Вы завещали нам свою веру, свою любовь к правде, свою борьбу. Мы принимаем ваше наследство — оно укрепит наши силы. С этими силами мы будем стоять за правду божию без страха, не щадя сил.
Во времена великого упадка божья правда редкостна, как алмаз. Тот, кто служит ей, подобен человеку, несущему золотой сосуд через лес, кишащий разбойниками. Каждый, кто будет исполнять заповеди божьи, обречен на лишения, мучения и гонения. Ибо сталь в огне закаляется, а дерево сгорает. То же пишется и в Евангелии: «И будут предавать вас родители, братья, друзья, а некоторые из них даже убивать вас. И возненавидят вас за имя мое». Ибо настанет время, о котором господь сказал: «Не мир, но меч я несу вам!»
Голос Гуса гремел под сводами часовни подобно раскатам грома. Вырвавшись на площадь, он потрясал небо и землю.
Посередине рыцарской комнаты замка Жебрак, в кресле-носилках лежал больной король Вацлав. Казалось, что кресло безжалостно сжимало короля своими незримыми тисками: он побледнел, осунулся, тяжело дышал и то и дело хватался рукой за сердце. Ночью Вацлава мучили кошмары, а днем одолевала страшная духота: он то покрывался холодным пóтом, то сгорал от жары.
Король провел в таких муках немало ночей, — каждая из них походила на предыдущую тем, что могла оказаться последней. Временами Вацлав даже чувствовал, как смерть приближалась к нему, — отогнать ее он не мог. Только на рассвете, когда ночная мгла рассеивалась, король обретал душевный покой. Тогда ему казалось, что он здоров и полон сил, как никогда прежде, — так он чувствовал себя неделю, месяц и более. Но недуги рано или поздно давали о себе знать, и король уже не верил в свое выздоровление.
По мере того, как убывали силы короля, угасал и его дух. Еле придя в себя после очередного изнурительного приступа, Вацлав возвращался к печальным делам, от которых его могла избавить только смерть. Тяжелые недуги не только подорвали силы короля, но и безжалостно обнажили прежние неудачи. Жизнь посмеялась над смелыми планами Вацлава, рассеяла его сладкие мечты.
Собственно, он уже не император, — надменные курфюрсты, князья и города сбросили его с императорского трона, как норовистый конь мальчишку. Корона императора еще находится у Вацлава, но хозяйничает в империи его братец Сигизмунд, который играет с ним как кошка с мышью. Когда Сигизмунд захотел убрать Вацлава со своей дороги, он похитил его и упрятал под замок. Сигизмунд освободил Вацлава за большой выкуп. У Вацлава не осталось ничего, кроме титулов. Вацлава называют повелителем чешских земель, а его рукой водят то благочестивые прелаты, диктующие ему волю Рима, то благородные и вельможные паны, чьи богатства далеко превосходят убогие доходы короля, то богатые купцы и ростовщики — постоянные королевские кредиторы. Все они держат короля на золотой цепочке и не позволяют опереться на тех, кто никогда не изменял ему, — на рыцарей и земанов.[37] Друзей у него остается всё меньше и меньше, — противники Вацлава убивают их. Когда же он совершил промах? Где начало бесконечной вереницы неудач и огорчений? Кто виноват во всем этом, — неужели только он, Вацлав?
«И да, и нет, — покачивая головой, думал король. — И да, и нет». А ведь у него было много добрых намерений! Он горячо любил свою страну. Может быть, он недостаточно любил людей?
Нет, причина была не в этом.
Он сравнивал свои дела с деяниями отца и думал, как поступил бы тот на его месте. Владений у отца — императора Карла — было меньше, а отец был моложе, когда надел чешскую корону. В то время Чехию разрывали на части хищные руки кровожадных панов, — богатыри в латах набросились на слабого, юного принца. Города и шляхта уже тогда грызлись между собой, надменно вели себя курфюрсты. А церковь?.. Разве реформаторы не портили кровь императору? То ли Милич из Кромержижа, то ли Матей из Янова, — Вацлав уже не помнит, кто именно, — обрушился на отца-императора и в одной из своих проповедей назвал антихристом.
Держа ухо востро, Карл всё время переписывался с милой ему Францией и очень сдержанно отвечал обвинителям Римской империи, бредовые планы которых исходили из Италии. Нет, это было нелегкое дело! В последний год жизни Карла раскололась церковь… Тогда старый, больной Карл отправился во Францию и взял с собой его, Вацлава.
Франция… В голове Вацлава мелькнуло другое имя: Дениза!.. Нет, нет… Ему незачем вспоминать о ней.
Да, всё более и более мерк ореол мировой империи, — она не могла удержать пробуждающиеся народы в своих границах.
А церковь, папа? Наместник Христа, как и император, постепенно терял власть над всем христианством.
Да, положение Вацлава мало чем отличалось от положения отца. Окажись Вацлав самым здоровым и сильным, он всё равно бы не удержал империю в своих руках.
И король сдался. Из повелителя он превратился в кума Вацлава. Он сменил королевскую мантию на простую рубаху и отправился к беднякам. Но среди них он еще сильнее почувствовал свое одиночество. Король помогал беднякам, а те — ему. Люди понимали его. Почему бедняку не понять бедняка? Бедняки и нищие не лишены проницательности. Они догадывались, что перед ними — заблудший человек. Бедняки были рады отдать ему всё, но ничего не брали взамен. Они поняли, что от него нечего ждать. Бедный кум Вацлав! Он уже не может видеть новое в жизни! Стало быть, он — бедный кум Вацлав — сын своего века, сын оглохшего и ослепшего мира.
По вечерам Вацлав приглашал к себе верных друзей. Гости радовали короля своим присутствием и вызывали у него зависть, — ведь они были сильнее, чем он.
Сегодня к нему пришли королева София, Индржих Лефль из Лажан (Вацлав заметил, с каким снисхождением поглядел на него мудрый дипломат!), Вацлав из Дубе и Ян из Хлума. Кроме них, тут был и человек, готовивший королю лекарство (этот, как немой, всегда молчал), и шут Мизерере. Шут-урод королю был роднее брата. Вацлав решил отравить его перед своей смертью. Отменный знаток мирской суеты, старый Мизерере оказался единственным человеком, который понимал короля.
Вацлав кивнул шуту, и тот уселся на полу. Не сводя глаз со своего повелителя, шут угадывал каждое его желание, кивал ему, и на дурацком колпаке слегка звякали бубенчики.
Уже смеркалось. Лица и платья казались синевато-серыми. В тишине слышалось неровное дыхание короля. Возле Вацлава, у столика с лекарствами, сидела, склонив голову, София, а подальше, у стены, застыли трое шляхтичей.
— Откройте окна!
На голос короля из-за его кресла поднялась фигура в черной докторской мантии. Это — medicus curiae, придворный врач Адальберт.
Через открытые окна в комнату хлынул свежий, влажный воздух. Сумерки слегка поредели. Чахлый свет уже не задерживали цветные стёкла окон.
Казалось, свежий воздух и свет приободрили людей, — в комнате снова зазвучали человеческие голоса.
— Ваше величество! — сказал пан Лефль из Лажан. — Магистр Иероним всё еще ждет аудиенции.
Вацлав прикрыл веки. Ему нужен покой, а он никак не может избавиться от гостей. Как они не понимают, что лучшее благо для человека — покой и одиночество!
— Я никого не хочу принимать, — вздохнул король. — Не хочу. Я уже сыт по горло.
— Ты обещал принять магистра, — сказала, не выдержав, София. — Кроме того, Иероним уезжает. Он очень просил, чтобы ты выслушал его.
— Да, Иероним очень просил!.. — проворчал раздраженный король. — Еще бы! Стóит только кому-нибудь коснуться мантии Гуса, как ты уже готова заступаться за него.
Не обращая внимания на сердитый тон короля, королева продолжала:
— Магистр — серьезный и уважаемый человек. Он не станет беспокоить тебя по пустякам. Прежде ты охотно выслушивал советы мудрых людей.
— А теперь мне приходится выслушивать советы своей супруги! — усмехнулся король. — Довольно! Мне не нужны ваши проповеди! Я могу послушать их в Вифлееме.
— Что же ответить Иерониму? — спокойно спросила София.
Вацлав вздохнул:
— Пусть войдет!..
Мизерере кивнул пажу, стоявшему у двери. Тот вышел и через минуту вернулся. Вслед за ним в комнату вошел статный человек с открытым мужественным лицом. Одетый в свободную темную мантию, он походил на живую статую. Иероним опустился на колени посреди комнаты и склонил голову, приветствуя короля и королеву.
— Ты, говорят, уезжаешь?.. — спросил король, не проявляя никакого интереса к его поездке.
— Встань, магистр! — сказала коленопреклоненному София.
— Видишь, я забыл… — ухмыльнулся король. — К счастью, у меня есть королева… Она может подумать за меня…
— Ваше величество! — сказал Иероним. — Я уезжаю в Польшу, Литву и на Русь. Великий князь Витольд обратился к университетам с просьбой выслать своих представителей для ознакомления с успехами распространения христианства на Востоке.
— Что ж, дай бог тебе… — пробормотал король Вацлав. — Ты не утратил интереса к этому миру. А я уже… Ну, что у тебя еще на сердце?..
— Я уезжаю, но половину своего сердца оставляю здесь. Моя душа, милостивый король, полна тревоги! Над головой магистра Яна снова сгущаются тучи. Я пришел просить вас, ваше величество, не отказать ему в покровительстве. Подобно своему светлой памяти отцу, который брал под защиту великих реформаторов нравов и церкви Вальдгаузера и Милича, не откажите в покровительстве Гусу!
В королевских покоях было произнесено вслух имя человека, тесно связанного с борьбой самого Вацлава. Сравнивая себя с вифлеемским проповедником, король ясно видел собственные пороки. Даже в юные годы, когда король еще верил в свои помыслы и стремления, он оказался неспособным постоять за них с таким упорством, как Гус.
Вацлав то тянулся к магистру, то сторонился его. София нередко возмущала короля, когда с воодушевлением рассказывала о проповедях Гуса. Да, у короля были основания ненавидеть Гуса даже за его излишнюю преданность. Какой прок в ней для ослабевшего и нищего духом Вацлава? Да будет проклят этот Гус!
— В союзе с магистром — не злая ли ирония судьбы — против всего мира! — засмеялся или скорее заплакал больной Вацлав.
Да, королевство, в котором церковь служит государству и народу под крепким жезлом Вацлава… когда-то было вполне достижимо. А теперь — мечта!.. Не мечта, а безумие! Уже поздно, поздно. А сам Гус — рассадник зла. Он только огорчает королевское сердце.
— Целыми днями я только и слышу: Гус, Гус! — гневно прервал Иеронима возмущенный король. — До меня дошли другие слухи… о коих ты почему-то молчишь. Тебя беспокоит буря, которая может разразиться над головой магистра, а меня — буря, которую хочет вызвать сам Гус.
Вацлав протянул руку. София быстро взяла со столика и подала ему пузырек с ароматической эссенцией. Жадно вдыхая ее, Вацлав продолжал:
— Я знаю: Гус — сама буря, сама борьба. За это я и любил его. Да, я любил его, пока у меня были силы, пока их не высосали враги… из тела и души. Теперь мне нужен покой. Покой, тишина!.. Понимаешь?..
— Когда буря застигает корабль в море, кормчий должен бороться с нею, как бы ни бушевали волны. Плох тот кормчий, который опускает руки и осуждает матросов, если они берутся за рулевое колесо и за канаты, чтобы отвести корабль в спокойную гавань. Хороший кормчий даже похвалит матросов, — спокойно и уверенно произнес Иероним.
Вацлав, побагровев, наклонился к дерзкому собеседнику. Словно торопясь предупредить королевский гнев, Мизерере коснулся мантии Иеронима шутовским жезлом.
— Кум Вацлав, ну не дерзок ли он, а? — и, ухмыльнувшись, спросил: — Догадываешься, почему? С него ничего не взыщешь. Магистр, бедняга, всё еще верит, что мир можно изменить. Как смешон он!..
Король невесело улыбнулся и снова откинулся на подушку:
— Иероним, ты — достойный ученик своего учителя. У тебя есть Гусова прямота и Гусова смелость. Скажи, чем ты недоволен? Неужели я делаю мало для твоего Гуса, когда смотрю сквозь пальцы и молчу?
— Теперь уже мало молчать, ваше величество! — сказал Иероним, глядя на Вацлава. — Враги Гуса не молчат. Они уже перешли от слов к делу: нападают на слушателей магистра, заточают в тюрьму. Но и этого им мало. Староместские советники решили…
Иероним не успел закончить мысли, как в комнату внезапно ворвался камергер. Не обращая внимания на Иеронима, он взволнованно доложил:
— Ваше величество, сюда прибыли послы Праги, представители города и университета. Они убедительно просят принять их. В Праге произошли кровавые события…
Пузырек с лекарством выскользнул из руки Вацлава и, упав на каменный пол, разбился. Король оперся о кресло, силясь приподняться:
— Что?.. Что ты сказал? Кровавые события?..
Тут в приоткрытые двери вошли староместский бургомистр, советник Штумпфнагель и профессор университета, доктор теологии Бор. Едва опустившись на колени, они встали, не дожидаясь королевского знака, а бургомистр, не спросив разрешения, начал взволнованно докладывать:
— Ваше величество! С тревогой и печалью мы пришли к тебе и ходатайствуем о защите нашего многострадального города. Чернь захватила власть в свои руки. Она хозяйничает на улице, врывается в храмы и угрожает королевской и городской страже. В Праге настал судный день, и ее мостовые уже обагрились кровью!
— Это… это — неправда!.. Мой город… — Король пошатнулся и, задыхаясь от ужаса и гнева, схватился за кресло. Он никак не мог поверить бургомистру. Неужели это правда? Может быть, он ослышался, бредил или грезил? Боже… Значит, рушится то последнее, что ему хотелось сохранить? Да, это — только маска, только видимость мира и покоя. Эта маска нравилась ему. Она скрывала от него ту бурю, которая надвигалась на него и была готова смести и короля и его королевство с лица земли. Ему хотелось закрыть глаза и уши, не обращать никакого внимания на то, что происходило вокруг. Сообщение бургомистра сразу лишило его покоя, — лихая молва раструбит на весь мир, какие страшные дела творятся в Чешском королевстве. На Чехию могут обрушиться все темные силы и сорвать корону с головы ее государя.
— Я же запретил вам… Почему стреляли?.. Я не хотел кровопролития…
Лекарь и София подбежали к королю и помогли ему сесть в кресло. Пан Лефль из Лажан набросился на посольство:
— Вы обнаглели!.. Разве можно сообщать больному королю такие известия?
Но Вацлав, махнув рукой, остановил его.
— Как это произошло?.. — еле шевеля губами, спросил король.
— В точности следуя приказу вашего величества, — торопливо заговорил бургомистр, — мы поддерживали порядок в городе и сохраняли его вплоть до тех пор, пока не начались первые волнения…
— …вызванные проповедями Гуса в Вифлееме… — ловко вставил доктор Бор.
— Мы арестовали трех опасных смутьянов: они подстрекали горожан к бунту против продажи индульгенций. Когда мы выводили этих бунтовщиков из староместской тюрьмы…
— Куда?.. — смело спросил его Иероним.
— Куда?.. — не сразу нашелся бургомистр. — Я не помню сейчас приказа. Так вот, когда стражники вывели бунтовщиков, то чернь пыталась освободить их. Латники оказались в опасности и были вынуждены обнажить оружие. Три трупа остались на мостовой.
— Три стражника? — с самым невинным видом спросил Мизерере.
— Нет, не стражники… — ответил бургомистр, с досадой взглянув на шута, и торопливо продолжал: — Чернь хотела силой вырвать узников из рук охраны, а стражники, разумеется, не могли допустить, чтобы виновные избежали наказания!
— Значит, стражники предпочли казнить их!.. — резко оборвал его Иероним.
— Довольно! Молчите! — гневно сказал король. — Что с вами? Неужели вы сошли с ума? Разве я разрешил кому-нибудь говорить?..
Все, как один, замолкли. Бургомистр почувствовал облегчение: теперь ему уже не угрожала опасность со стороны Иеронима. Магистр с трудом сдерживал негодование. Но в этот миг король заметался на подушках, ловя раскрытым ртом воздух и хватаясь за сердце. Придя в себя, Вацлав сказал:
— Вот вам то, чего я боялся!.. Кровь и смута в моем королевстве! Королевство окровавлено, опозорено ересью и обесславлено перед всем миром!
— Ваше величество, — заговорил доктор Бор, когда у короля прошел приступ удушья, — славный Карлов университет осквернен еретической заразой, насаждаемой в его стенах магистром нашего храма науки. От нас, как от зачумленных, отворачиваются иноземные университеты, духовные и светские властители.
Штумпфнагель бесцеремонно подлил масла в огонь:
— Важнее всего зарубежная торговля! А на ней теперь придется поставить крест. Иноземные купцы не желают ни продавать нам товар, ни закупать у нас. А мы всегда были самыми надежными кредиторами нашего короля.
— Как ты посмел это сказать, жалкая, продажная душонка! — вмешался пан из Хлума.
— Спаси Прагу, король! — вставил для вящей весомости бургомистр, желая поддержать советника-купца высокопарным заключением. — Спаси королевство, спаси свое имя и свою честь. Заставь Гуса молчать!
Иероним собрался было дать отпор наглым заговорщикам, но София, заботливо следившая за больным королем, повелительно подала знак, чтобы Иероним молчал.
Король приподнялся и крикнул:
— Всё это натворил Гус! Вот как поступил он со мной! Вместо того, чтобы помалкивать, он не дает мне покоя! Из-за его безумия могут пострадать и королевство и моя корона… Да, моя корона!.. Мою страну уже объявили еретической!.. Я не хочу больше знать о нем… Не хочу слышать о нем… Не хочу…
Гнев исчерпал силы Вацлава, и он, как подрубленный, рухнул в кресло. Король потерял сознание. Врач и София склонились над ним. Шут Мизерере поддерживал голову господина и горько плакал. По знаку пана Лефля сбежались пажи, — они осторожно подняли и понесли кресло-носилки. Врач, волнуясь, собирал пузырьки. В то время, как пажи и шут выносили короля, София дала знак городскому посольству, чтобы оно удалилось. Послы церемонно раскланялись и попятились к дверям.
Когда послы вышли, королева осталась с тремя шляхтичами и магистром Иеронимом.
— Я помешала тебе, магистр, высказаться перед больным королем, — грустно сказала она.
Пан Лефль положил руку на плечо Иеронима:
— Здесь уже бесполезно отстаивать дело Гуса. Ты заметил — мы теперь только посматриваем на короля и помалкиваем. Поверь нам, мы поступаем так не из трусости.
— Мы долго верили, что король будет стоять вместе с нами до конца, как ты, всемилостивейшая королева, — сказал Иероним.
— Благодарю тебя и тех, от чьего имени ты говоришь, — ответила София. — Я не знаю, стою ли таких слов. Ты прав: мы остались без короля…
— Мы словно жертвы кораблекрушения, — вздохнул пан Лефль. — Но нам не следует отчаиваться, магистр. Если Гус не найдет защиты в замке короля, мы с паном из Дубе и паном из Хлума предоставим свои замки в его распоряжение.
— В королевском замке есть немало людей, преданных нам, — заметил Вацлав из Дубе. — Не следует забывать о королевском гетмане Яне Жижке.
— Уж он-то, — улыбнулся Ян из Хлума, — сам позаботится о том, чтобы его не забыли.
— Вполне надежен и Вокса из Вальдштейна, — добавил пан Лефль. — Как видишь, у нас есть люди. Но я полагаю, что нам не удастся против воли короля удержать Гуса в Праге.
— Было бы хорошо, если бы мы удержали его в Чехии, — заметил пан из Хлума. — У нас он нашел бы надежное убежище.
— Поезжай с богом! — сказал Иерониму пан Лефль из Лажан. — И не бойся доверить заботу о магистре тем, кому он дорог, как тебе.
Софию радовали ее верные советники.
— Благослови вас бог, друзья… — сказала она и обратилась к Иерониму: — Прощай, магистр! Мне пора к больному. У тебя впереди — дальний путь. Может быть, братья-славяне как-нибудь помогут нашей несчастной стране.
Иероним опустился на колено.
София подала ему руку, и он поцеловал ее.
У пражского архиепископа собрались в узком кругу высшие консисториальные советники и члены капитула собора святого Вита. Они горели желанием услышать сообщение доктора Бора о беседе с королем. На это необычное собрание консистория пригласила фарара Яна Противу со всем запасом изречений Гуса, подслушанных и записанных фараром в Вифлеемской капелле, и Штепана Палеча.
Нервный, непоседливый доктор Бор не сумел сохранить спокойствие во время своего доклада, — в самом конце он сорвался с места и стал быстро расхаживать между прелатами, жадно ловившими каждое его слово.
— Король проклял Гуса! Да, он проклял его, отказался от него! — захлебываясь от восторга и размахивая в воздухе тощими руками, кричал Бор. — В присутствии короля больше никто не осмелится произнести имени архиеретика. Теперь Гус в наших руках, он в полной зависимости от нашей милости и от нашего гнева. Еретик потерял последнюю, самую сильную опору.
— Вечная слава господу богу!..
— Гус просчитался.
— Он сам попался в нашу ловушку!..
Восторженные возгласы, смех и рукоплескания неслись со всех сторон.
— Ну а как вели себя друзья Гуса, чешские придворные шляхтичи? — спросил один из пражских каноников.
Бор самоуверенно усмехнулся:
— Когда они заметили, что король зол на Гуса, то словно воды в рот набрали. Не заикнулся и… Иероним!
Старый тощий прелат, обрадованный шумным ликованием своих слушателей, ехидно ухмыльнулся:
— Между прочим, за верность чешских панов Гусу я не дал бы даже нищенского прихода. Понятно, они сочувствуют тем смутьянам, которые зарятся на церковное имущество. Чешские шляхтичи были бы не прочь присоединить наши дворы, земельные наделы и деревни к своим имениям.
— Отныне эта опасность миновала, — живо повернувшись к канонику, сказал Бор. — Скоро мы заткнем рот Гусу…
Фарар Протива осмелел и, задыхаясь, сказал:
— Преподобные отцы! Я снова записал уйму Гусовых изречений. У меня — доказательства.
Доктор Бор махнул рукой:
— Они никому не нужны! Если вообще понадобятся какие-нибудь доказательства, то у нас есть поважнее твоих. Я привел сюда живого свидетеля. Среди нас — Штепан Палеч, бывший друг и коллега Гуса.
Палеч очутился в центре внимания всех высших духовных сановников, и его самообладание сразу исчезло. Бор бесцеремонно потревожил его прошлое, и Штепану Палечу пришлось, краснея, отказаться решительно от всего, что связывало его с магистром Гусом.
— Преподобные отцы! — заговорил он глухим, дрожащим голосом. — Вспомните, пожалуйста, то место в Священном писании, где говорится: когда возвращается одна заблудшая душа, радость даже больше, чем от девяноста девяти благочестивых. Признаюсь, я ошибался и только теперь, как блудный сын, возвращаюсь к вам. Клянусь богом, что мое покаяние искренне. Я вырвал Гуса из своего сердца и буду преследовать его до самой смерти.
Слушатели повернулись в сторону Палеча и холодно посмотрели на него, а старый тощий прелат язвительно заметил:
— Ты, сын мой, должен хорошенько потрудиться, чтобы мы поверили тебе.
Палеч опустил глаза.
Архиепископ молча слушал выступления своих гостей и речь Палеча. Его острые глазки, потонувшие в старческих морщинах, внимательно поглядывали на лица взбудораженных и увлеченных слушателей. Он терпеливо ожидал, когда окончится интермедия. Уже приближалось его время. Скоро и архиепископ будет наслаждаться своим триумфом. Он ждал его с нетерпением.
Архиепископ встал и мелкими шажками направился в угол комнаты, к дубовому секретеру. Дрожащими руками он вынул из него папскую буллу и уже не положил ее обратно.
Все притихли и уставились на архиепископа. Он возвращался к своему креслу с каким-то важным документом.
Архиепископ остановился возле кресла и торжествующе поглядел на гостей:
— Дорогие братья во Христе! Настало время, коего с упованием ждали наши сердца, сердца верных христиан. Скоро со всех алтарей и кафедр прозвучат грозные слова буллы папы Иоанна XXIII о гибели самого опасного врага святой церкви — Яна Гуса.
Выслушав вступительное слово архиепископа, прелаты невольно поднялись со своих кресел, а он, высоко подняв голову и не дождавшись, когда они сядут, стал читать слова анафемы и интердикта. Голос старого архиепископа с каждым новым словом становился более спокойным и торжественным. Он читал громко и звучно, как будто желая донести слова буллы христианам всего мира:
— «Ego, Johannes, servus servorum Dei… — Я, Иоанн, Папа римский, слуга служителей божиих, предав тягчайшему церковному проклятию священника-отступника, заблудшего еретика Яна Гуса, навсегда отлучаю его от общины Христовой. Я заранее налагаю интердикт на те города, которые предоставят ему убежище. А посему тот, кто подаст ему кусок хлеба, напоит его водой и приютит под своим кровом, будет отлучен от церкви. Да не посмеет никто сшить ему платье и обувь. Всякий, кто окажет ему малейшую услугу: укажет дорогу, подвезет на лошади или заговорит с ним — подвергнется такому же наказанию.
Этой буллой вышепоименованный Ян Гус, как отлученный от церкви, лишается всех церковных таинств и милостей. Когда он умрет, никто не должен хоронить его в освященной земле. Если Гуса похоронят в таком месте, где люди не будут знать об этой булле, то гроб с телом должен быть выкопан и выброшен из могилы…»
— «Во всех городах, деревнях, зáмках и отшельнических приютах, везде, где когда-либо побывал Гус, закрыть врата храмов, костелов и монастырей — на срок, равный времени его пребывания в этих местах, вести богослужение при запертых дверях и прекратить совершение всяких таинств: крещения, венчания, помазания и погребения…»
Фарар Войтех стоял перед алтарем костела святых Филиппа и Якуба и громко читал папскую буллу. Он прямо-таки захлебывался от восторга. Делая паузы, фарар довольно поглядывал на слушателей, сидевших в первых рядах: богатых горожан, купцов и лавочников. В их глазах светилась такая же алчная радость. Они жадно ловили грозные слова проклятия и сжимали кулаки. У пастыря и его паствы было одно настроение: грозные слова буллы воодушевили их и заставили дышать полной грудью.
Между скамьями и у выхода из костела столпились люди, одетые в серые плащи с капюшонами. Плащи скрывали фигуры мужчин и вздувались там, где были спрятаны шляпы. Своими округлыми очертаниями эти шляпы напоминали шлемы. Когда кто-нибудь из мужчин переступал с ноги на ногу, под плащом звякало железо.
— «Булла вступает в силу через двадцать дней после ее оглашения; этот срок дается заблудшему как последняя милость, дабы он образумился, смирился и явился на наш суд. В противном случае на еретика обрушится, как божий гнев, наше страшное проклятие».
Как только фарар закончил чтение буллы, в костеле раздались гулкие звуки оргáна.
Капелланы, прислуживавшие у алтаря, схватили трехсвечники и, опустившись на колени, подали их священнику. Выдергивая свечу за свечой, патер Войтех быстро размахивал ими, а язычки пламени чертили в воздухе одну огненную линию, изображавшую большой крест. Патер ломал над головой каждую свечу и швырял на пол. Свечей становилось всё меньше и меньше. Сияние золотого алтаря постепенно меркло и скоро исчезло в синеватом сумраке. Министранты[38] погасили свечи на колоннах костела, прикрыв язычки пламени маленькими колпачками. Только рубиновый вечный огонь, похожий на зловещую каплю крови, тускло горел над алтарем.
Патер Войтех наклонился к клирику, тот подал ему три камня. Патер поднял над головой первый камень. Как только оргáн замолк, священник завопил громким голосом, полным гнева и ненависти:
— Anathema sit![39]
И он бросил камень в сторону Вифлеемской часовни.
— Пусть наше проклятие подобно этому камню обрушится на тебя, Ян Гус, где бы ты ни был.
Священник со злобой кинул три камня и трижды произнес формулу проклятия.
Когда он бросал третий камень, у входа заорали люди в серых плащах:
— Смерть Гусу!
— В огонь еретика!
— Сотрем Вифлеем с лица земли!
Они угрожающе замахали руками. Из-под неожиданно распахнувшихся плащей блеснули латы и шлемы. Прихожане вскочили и со страхом уставились на крикунов. Но, заметив оружие, прихожане облегченно вздохнули, — то были городские стражники. Слава богу, в костеле оказались люди, которые получали жалованье от них и от ратуши, а не какая-то чернь. Теперь прихожане охотно присоединились к хору крикунов.
Накричавшись вдоволь, прихожане и латники ринулись к выходу.
Разъяренные молельщики слились с толпой, стоявшей возле костела, и живой лавиной устремились к Вифлеемской часовне.
Гус только закончил проповедь. Сложив руки, он начал молиться. Под сводами часовни спокойно и четко раздавались простые слова молитвы:
— «…не введи нас во искушение и избави нас от лукавого. Ибо твое есть царствие и сила и слава во веки веков. Аминь!..»
Прихожане тихо повторяли слова молитвы, — шепот молельщиков напоминал отдаленное журчание потока.
Пока звучала молитва, никто не повернул головы к выходу, не тронулся с места. Казалось, прихожане не замечали ни топота ног, ни гула толпы. И вдруг в часовню донеслись яростные крики:
— Долой Вифлеем! Смерть еретикам!
Прихожане повернулись к дверям. По-хозяйски оглядев свою часовню, мужчины направились к выходу. Они столпились в портале и около него. Все прихожане, кроме Яна Жижки, были безоружны. Но и меч Жижки покоился в ножнах.
И вот на площади оказались лицом к лицу прихожане Вифлеема и разъяренные бюргеры, готовые сровнять с землей ненавистную часовню. Но вифлеемцы стояли против них с такой спокойной решимостью и с такой уверенностью в своей правоте, что ряды богатых прихожан дрогнули.
Их обуял страх при виде безмолвных, грозных защитников Вифлеема, которые дружно двинулись им навстречу. Охваченные животным страхом, прихожане костела повернули назад, как трусливые волки от горящих головешек. В смятении они даже не заметили, что вифлеемцы сделали несколько шагов и остановились. Двое или трое молодых вифлеемцев бросились вслед прихожанам костела, но и они, пробежав только до середины площади, повернули к часовне, весело смеясь над беглецами.
Защитники Вифлеема вошли в часовню. Старики и женщины молча расступились, освобождая им проход к кафедре Гуса, возле которой смельчаки остановились, как воины перед своим воеводой.
Гус ласково кивнул, молча поблагодарив их за храбрость и верность общему делу.
Хотя богослужение окончилось еще до нападения стражников, никто не хотел покидать вифлеемской святыни. Не уходил и Гус, — он стоял на ступеньках алтаря, лицом к лицу со своими прихожанами.
— Братья во Христе! — с трудом начал магистр. — Сегодня я покидаю Вифлеемскую кафедру и хочу проститься с вами.
Это сообщение поразило прихожан как гром среди ясного неба.
— Я не хотел раньше времени огорчать ни вас, ни себя и собирался проститься с вами сразу после проповеди, — продолжал Гус. — К сожалению, нам помешали. Прежде чем расстаться с вами, я хочу объяснить вам, почему я принял такое решение, и спросить у вас, правильно ли оно.
Магистр еще стоял рядом со своими прихожанами, но горечь разлуки уже затуманила их глаза. Теперь ничего не поделаешь, — они потеряли его… Да, прихожане еще видели его перед собой, но его образ начал как-то расплываться и таять… Они не могли примириться с тем, что он уходит от них.
— Сегодня на Прагу был наложен интердикт, — продолжал Гус. — Интердикт долго готовился, и я знал об этом. Теперь он обнародован. Я рассудил так: если я не покину Прагу, в ней закроются все костелы, перестанут читать проповеди с кафедр, а прихожан лишат возможности принимать святые таинства. Так папа и его присные хотят заставить меня явиться на суд. Но искать правду в суде, где судья — истец, обвинитель и палач в одном лице, означало бы идти на неминуемую смерть. Тогда я обратился не к папе, а к последней инстанции — Христу. Однако Христа, отца, наставника и высшего судию любого христианина, не признают за судью ни кардиналы, ни папа. Они решили покарать меня несправедливым интердиктом. Хитрые, как змеи, и жестокие, как бестии, они придумали такое наказание, которое может повредить скорее вам, чем мне.
Люди слушали Гуса, затаив дыхание.
— Разве моя совесть может примириться с мыслью, что вас лишат из-за меня божьего слова? Если я останусь в Праге, вы не получите той пищи, которая более всего нужна вашим алчущим душам. Тем, кто появится на свет, будет отказано в таинстве крещения, а тем, кто собирается покинуть эту юдоль, — в последнем утешении. Если я останусь здесь, онемеют проповедники — а они должны дать вам духовное подкрепление в минуты ваших огорчений, мук и страданий.
Останься я здесь, мне свяжут руки и заткнут рот. Я буду походить на человека в кандалах и с кляпом во рту.
А теперь взвесьте, друзья: если я покину Прагу, у вас останутся все источники духовного подкрепления и утешения. Мои, ныне уже многочисленные, друзья будут читать вам проповеди и вести вас по стезе правды, как по мягким, благовонным лугам.
Если я уеду из Праги, то смогу, как прежде, выполнять свой долг перед народом, ибо власть церкви проникает только туда, куда ей позволяет светская. Сельские миряне не отвернутся от меня: у них те же горести и страдания, заботы и помыслы, что и у вас.
Хорошенько взвесьте мои слова и дайте совет. Как вы решите, так я и поступлю.
Он умолк. Никто не осмеливался нарушить тишину. В душе каждого сознание правоты магистра боролось с желанием оставить его в Праге.
Гус ждал ответа. Прихожане молчали. Молчание друзей — для него ответ. Но ему хотелось услышать его. Он окинул взглядом тех, кто стоял ближе к нему…
— Что думаешь ты, земан из Троцнова? — обратился он к Жижке.
Жижка выпрямился, наморщил лоб и смело взглянул в глаза магистру. Земан не привык уклоняться. Его спрашивали — он отвечал. Правда, прежде земану никогда еще не было так тяжело отвечать на вопрос, как сегодня. Но только в трудный час познаётся мужество человека. Оружие борца — меч или слово — лишь тогда достигнет цели, когда его направят прямо, как стрелу арбалета.
— Мы могли бы постоять за тебя. Сегодня твои противники струсили и разбежались. Я понимаю, почему ты даже не упомянул о них. Твои враги больше не осмелятся напасть на тебя. Они теперь знают, что таким путем не добьются успеха. Враги не победят нас, даже если мы останемся здесь одни, без тебя. Ты, конечно, знаешь, что по своей воле мы ни за что не расстались бы с тобой. Твои слова — клянусь тебе честью — были просты и ясны, как удар меча. Я не в силах отразить его.
Гус внимательно слушал земана, — он заметил, с какой болью и печалью звучал голос сурового воина. Гус кивнул Жижке и повернулся к плотнику Йире.
Плотник посмотрел на магистра и, не колеблясь, сказал:
— Магистр, ты разговаривал с нами на близком и понятном языке. Ты говорил то, что мы чувствовали и о чем думали сами. Мы понимаем тебя и теперь.
— А ты, Йоганка? — обратился Гус к девушке, стоявшей рядом с плотником.
Глаза Йоганки загорелись, она расцвела от одного взгляда Гуса. Девушка сказала:
— Когда забрали Мартина, я дала себе слово, что буду верить тебе до самой смерти. Его убили, но моя вера жива. Ради чего же мне сегодня сомневаться в истинности твоих слов?
Гус улыбнулся.
— Благодарю вас, друзья! — сказал он. — Прошу вас: твердо держитесь истины, познанной вами, никогда не уклоняйтесь от нее, любите друг друга, преодолевайте все разногласия между собой. Не позволяйте никому ничем запугать себя. Да будут у вас решительный дух и бесстрашное сердце, крепкая надежда и совершенная любовь. Мы накануне тяжелых испытаний, ибо остаются в силе слова апостола Павла: «Каждый, кто захочет верно жить во Христе, будет подвергаться гонениям». Но столь же истинны слова Спасителя: «Благословенны будете, когда возненавидят вас и отвергнут имя ваше, как неугодное Сыну человеческому». Славная победа наступает только после великой борьбы, и победа окажется на той стороне, где правда.
Лучи августовского солнца падали на квадры архиепископского дворца. Его белые толстые каменные стены с узкими окнами не пропускали летнего зноя, и во дворе сохранялась приятная прохлада.
На полу архиепископского кабинета послеполуденное солнце начертило контуры окон — два четко обрисованных прямоугольника. Их рисунка ничто не нарушало, — камин, мебель и пюпитр для книг стояли у стен. Сгорбив плечи, архиепископ ходил по комнате беспокойными старческими шажками. Вначале он шел по освещенной части пола, потом возвращался по теневой стороне прямоугольника. Казалось, для архиепископа было важнее всего не сбиться с дорожки, нарисованной светом и тенью. Он ходил по кабинету со склоненной головой и осторожно вымеривал каждый шаг, ни разу не взглянув на кресло, — от него падала тень сегодняшнего гостя архиепископа. В кресле сидел легат кардинал Бранкаччи. Он говорил, не обращая внимания на беспокойное хождение хозяина. Бранкаччи заметил, что после каждого его слова у архиепископа, как у испуганного филина, нервно вздрагивали плечи, а голова беспокойно вертелась и всё больше и больше втягивалась в них.
— Святой отец недоволен вами, — резко и сурово сказал легат, словно хлестнув его бичом. Пальцы старого священника нервно забегали по цепи из золотых монеток.
Архиепископ отлично знал, чтó последует за словами легата. Он догадывался о намерениях кардинала и… боялся. Жесткие концы цепи врезались в крепко сжатые ладони архиепископа. Да, сейчас всё поставлено на карту: и эта цепь, и архиепископство, и спокойная старость… Жаль, что он, как обычно, не уехал на лето в Роудницу. Там он заперся бы на замок, отклонив обвинения папы или свалив всё на свою болезнь.
Архиепископ неожиданно почувствовал слабость во всем теле и тяжело опустился в кресло.
Они сидели друг против друга. Вояка-кардинал, здоровяк с громким голосом, снова поигрывал своим проклятым кинжалом. Архиепископу казалось, что легатский кинжал — не обычное драгоценное украшение, по воле судьбы принявшее форму оружия, а, наоборот, нож убийцы, случайно принявший форму украшения.
Архиепископ очнулся в тот момент, когда прозвучал голос легата:
— Гус всё еще на свободе и больше года бродит по южной Чехии. Он цел и невредим. Его приютили у себя чешские паны и земаны. Об интердикте там даже собака не пролаяла.
Наконец-то! Что ответить?.. Отвечать придется во что бы то ни стало, даже если этот головорез сочтет его слова за отговорку.
— Мы сделали всё, что могли, — начал дрожащим голосом архиепископ. — Мы добились большего, чем предполагали год тому назад. Нам удалось выгнать его из Праги — лишить кафедры в университете и кафедры в Вифлееме! Мы удалили его от двора и разлучили с влиятельными друзьями. Теперь все покинут его. Он — одинок!..
Что еще сказать? За половину этого король Вацлав выгнал архиепископа Збынека из страны, когда тот восстал против Гуса. Король даже отобрал имущество у Збынека, а до этого он, его преемник, боже упаси, не хочет дожить!..
Неожиданно приоткрылась дверь, и в комнату робко проскользнул тощий клирик в темной рясе. Заметив важного гостя, он учтиво поклонился.
Архиепископ выпрямился и оказался лицом к лицу с клириком. В глазах архиепископа вспыхнула искра надежды — не сообщит ли тот что-нибудь. Это помогло бы прервать противную и мучительную беседу. Однако для виду он набросился на клирика:
— Я велел не беспокоить меня!
Оторопевший молодой священник смутился, но, преодолев страх, протянул руку.
— Послание… от Парижского университета… — еле слышно прошептал он.
Архиепископ нахмурился. Сначала тревожился Рим, теперь — Париж… Это не сулит ничего хорошего.
Низко поклонившись, клирик положил письмо на столик и удалился.
— От Жерсона… — произнес Бранкаччи подчеркнуто равнодушным голосом.
Архиепископ изумился. Откуда легат знает это? Старик схватил письмо, — печать не сломана! Он быстро развернул письмо и посмотрел на подпись. Да, письмо от Жерсона.
Побледневший архиепископ, ничего не понимая, повернулся к Бранкаччи. Еле заметная улыбка скользнула по лицу легата.
— Читай вслух!.. — довольным голосом сказал Бранкаччи. Письмо, которого он добивался в Париже, пришло вовремя. Легат спокойно облокотился на кресло, прищурился и стал слушать.
Архиепископ машинально выполнил приказ;
— «Я, Жан Жерсон, канцлер Парижского университета, посылаю пражскому архиепископу мои поздравления.
Мы с огорчением следим за тем, что ересь Гуса до сих пор отравляет воздух вашего королевства, и хотели бы знать, сознаёте ли вы истинное значение этой страшной опасности. Гус греховно истолковывает Священное писание, подстрекая людей против божественного и человеческого строя, держащего владык у власти, а подданных — в послушании. Этот смутьян покушается на наше имущество и стремится подорвать авторитет церкви.
Посему мы особенно подчеркиваем, что Гус — не просто обличитель нравов, а опаснейший еретик-смутьян. Вам следует как можно скорее закрыть ему рот, стереть Гуса с лица земли. Пусть ни одно слово этого антихриста, ни малейшее воспоминание о нем не останется на этом свете».
Легат заметил:
— Надеюсь, тебе известно, что к советам Жерсона с вниманием прислушивается сам святой отец.
Неожиданно придвинувшись к архиепископу, Бранкаччи пристально взглянул ему в глаза и, не давал уклониться от своего взгляда, сурово отчеканил:
— Святая церковь зиждется на силе и авторитете. Сила — наши имения, деньги, власть. Авторитет — слепое и безоговорочное выполнение наших приказов. Ты прочел письмо Жерсона и теперь знаешь: Гус осмелился поколебать и подорвать оба эти принципа. Более адского оружия не выдумал бы сам дьявол! А вы… вы не сумели выбить его из Гусовых рук. Неужели ты думаешь, что мы будем терпеть это? Ради сохранения порядка этого еретика следовало бы давно сжечь на костре.
Легат откинулся в кресле, и золотой крест звякнул о латы. Молча насладившись страхом архиепископа, легат язвительно сказал:
— Тебе повезло, что здесь я. Если бы ты пробормотал всё это святому отцу, тебе досталось бы на орехи. Не забывай о миланских банкирах. Ты думаешь, им по душе, что ересь подрывает европейскую торговлю? Да и Сигизмунд заинтересован в спокойствии Европы.
Легат поднес кинжал к глазам архиепископа:
— Взгляни — прекрасная османская работа. Хотя на кинжале вычеканен стих из Корана, однако кинжал отлично служит христианину. Венецианский чеканщик прикрепил к рукоятке распятие. Кинжал остался кинжалом, золото — золотом и с Кораном и с крестом. Понял?
Архиепископ беспомощно посмотрел на легата:
— Я понимаю. Теперь мне всё понятно. Но что делать?.. Что делать?..
Легат встал и сухо ответил:
— Выполнить приказ его святейшества. Выгнать Гуса вон из страны и отправить его в Констанц, на суд собора.
— А король?.. Гус изгнан в южную Чехию с его согласия…
Легат еле заметно улыбнулся:
— Папа научит послушанию и королей. Об этом я позабочусь сам.
Он подал знак архиепископу опуститься на колени и, благословив его небрежным жестом, направился к выходу.
В дворцовый зал Пражского Града, предназначенный для небольших приемов, проникали бледные лучи заката. В их свете постепенно сливались черты лиц, тускнели краски платьев, а предметы становились темными силуэтами. В зал вошли слуги, — они расставили свечи в подсвечники и на железном круге, подвешенном цепями к потолку.
Десятки желтоватых огоньков дрожали на концах свечей, разгоняя сумрак. Сразу же заблестели золотой крест мужчины, развалившегося в кресле, и оружие трех шляхтичей.
Пурпурное облачение легата Бранкаччи отливало густым кровавым багрянцем, и от этого лицо легата казалось более худым и суровым.
Когда последний слуга вышел из комнаты, пан Индржих Лефль из Лажан — он сидел между двумя другими шляхтичами — сказал:
— Я прошу тебя, отец легат, не тревожить его величество. Мы непременно передадим ему твое послание. Я — одни из доверенных членов королевского коронного совета, а пан Вацлав из Дубе и пан Ян из Хлума — любимые советники короля. Говори нам всё, как королю.
— Я не вижу здесь ни одного церковного члена королевского совета, — надменно возразил легат. — Впрочем, для меня не имеет никакого значения даже весь совет; мне велено вручить послание самому королю и не возвращаться от него без ответа. Этот ответ мне может дать только король.
— Я понимаю тебя, отец легат, но войди в наше положение и ты: его величество тяжело болен, и многие важные дела ныне решаются коронным советом.
— Господа! Я прибыл к вам с личным поручением святейшего отца. Наместник Христа, пославший меня, не привык выслушивать своих светских подданных, когда им самим заблагорассудится говорить!
Это походило на пощечину. Пан Лефль из Лажан сдержанно ответил:
— Отец, тебе нетрудно подавить волю человека, но тело самого благочестивого христианина может быть приковано к ложу по воле всевышнего, а перед его лицом ведь и ты безвластен.
— Тогда я требую, чтобы вы провели меня к ложу больного. Священник имеет право войти даже к умирающему, — сказал, поднимаясь, легат.
Возмущенные шляхтичи вскочили со своих мест.
— Неважно, — вспыхнул Ян из Хлума, — когда ты посетишь короля — сейчас или позже. Мы обещаем тебе аудиенцию завтра.
Каменно-неподвижное лицо легата оживилось усмешкой:
— Уже завтра? Вы, должно быть, отличный врач, если к утру можете вылечить короля. — Он слегка пожал плечами. — Впрочем, и болезнь его величества, видимо, тоже особая. Мы кое-что слышали о ней в Риме.
Последние слова больно укололи шляхтичей:
— На что намекаешь?..
— Как ты смеешь?..
— Не забывайся, отец легат!
В зале поднялся шум. Глаза мужчин сверкали злобой. Они не заметили, как в зал вошел человек. Только взгляд легата, внезапно устремленный на что-то находившееся за спинами шляхтичей, привлек внимание друзей короля. Они повернулись и застыли:
— Королева…
София стояла в дверях. Простое, без каких-либо украшений, темное платье королевы опускалось до самого пола, строгую печаль подчеркивала мертвенная бледность окаменевшего лица. Мужчины умолкли и низко поклонились.
— Отец легат, — заговорила королева глухим, надтреснутым голосом, — действительно ли неотложно твое требование? Я не знаю, будет ли полезной для тебя аудиенция у короля, даже если ты ее сегодня добьешься.
Легат ни на секунду не спускал глаз с королевы, ловя малейшее изменение в выражении ее лица, взвешивая каждое ее слово. Казалось, он разгадал тайный смысл слов королевы и причину ее глубокой печали.
Легат Бранкаччи не мог ждать. Ему было выгодно воспользоваться нынешним состоянием короля, о недуге которого он хорошо знал.
— Я искренне сожалею, ваше величество, что мне приходится настаивать на своей просьбе, — обратился легат к королеве. — Не высокомерие, не упрямство руководят мной. Речь идет о важном деле — быть или не быть Чешскому королевству.
Глаза королевы широко раскрылись. В зале наступила тишина, — слышалось только дыхание присутствующих. София медленно направилась к легату — складки платья скрывали движение ее ног. Казалось, по залу скользила призрачная статуя, которую притягивала к себе красная фигура легата. Очутившись в трех шагах от Бранкаччи, королева остановилась и посмотрела на него.
— Что, уже?.. — тихо спросила она.
Легат слегка кивнул.
Взгляд Софии тревожно скользнул с одного лица на другое. Склонив голову, она медленно, еле передвигая ноги, подошла к креслу и, опустившись в него, глубоко задумалась. Сердца чешских панов сжались от боли.
— Приведите короля!.. — сказала она, нарушив гробовое молчание.
Легат снова оживился:
— Мне следовало бы самому пойти к его величеству…
София снова встревожилась:
— Нет, нет, туда нельзя. Я только что пришла от него. Пошлите за ним…
— Врача? — с готовностью подсказал пан Лефль.
— Врача!.. — горькая и жесткая улыбка пробежала по лицу королевы. — Нет, пошлите за ним шута, Мизерере, Пожалуй, только он сумеет привести короля сюда.
Пан Вацлав из Дубе отправился за шутом.
Бранкаччи то и дело поглядывал на своих молчаливых собеседников: мертвенно-бледная королева еле переводила дыхание, а пан Индржих и пан Ян сидели опустив головы и крепко сжав рукоятки своих мечей. Уже ни о чем не думая, Бранкаччи покачивал головой: да, да, вот каковы ваши дела и каков ваш король! Он почувствовал огромное удовлетворение, когда задержал свой взгляд на Софии, Королева знала, какой позор ожидал ее и гордых панов. Они тщетно пытались скрыть порок своего повелителя от глаз чужеземца. Чешские паны долго водили короля за нос и укрывали у себя Гуса. Они защищали проклятого вероотступника от нападок архиепископа, инквизитора и самого папы.
— Так, так… — качал головою легат. — Доигрались…
— Его величество король! — зычно произнес Вацлав из Дубе, раздвигая портьеры перед Вацлавом IV.
Все встали и взглянули в сторону дверей.
На пороге стоял король, держась за плечо горбатого шута Мизерере. Домашняя одежда Вацлава была смята, — очевидно, он валялся в ней на постели. Седые растрепанные волосы ниспадали ему на лоб, а тупые стеклянные глаза на одутловатом лице безразлично глядели по сторонам. Тело короля покачивалось на нетвердых ногах, — шуту пришлось потратить немало усилий, чтобы король стоял прямо и не повалился на пол.
Паны оцепенели в низком поклоне. Казалось, они желали как можно дольше не смотреть на позорное зрелище. София тоже опустила глаза. Только легат не спускал своего взгляда с короля, стоявшего на пороге. Он медленно поднял правою руку и начертал перед собой в воздухе крест великого благословения.
— Benedicat te, domine rex, Pater et Filius et Spiritus sanctus![40]
Коpoль не пошевелился. Его глаза устремились на притихших гостей. Он потряс шута за плечо и указал на легата. Мизерере понял своего повелителя и с трудом подвел его к легату. Сделав несколько шагов, король споткнулся… маленький горбун тщетно пытался удержать его. Вацлав упал на колени.
София закрыла лицо, а паны поспешили помочь Вацлаву. Король сердито замахал руками, отгоняя панов от себя:
— Не троньте меня! Я не пьян… Я… я пал на колени… перед святым отцом, — ухмыльнулся он. В его глазах появилась насмешливая и злая искорка жизни.
Мизерере, лукаво взглянув на легата, сказал:
— Видишь, как чтит тебя император?!
В это время король грузно сел на пол.
— Что тебе надо от меня? — проворчал он.
— Его святейшество папа Иоанн XXIII послал меня, чтобы я передал твоему королевскому величеству…
— Императорскому величеству!.. — закричал Вацлав IV. — Я пока еще император. Да, я еще император!
Легат равнодушно пожал плечами, но не исправил своей ошибки.
— Мне поручено передать тебе письмо, — продолжал он и, вынув из складок своего облачения свернутый лист со свинцовой папской буллой, направился к королю.
— Вы там, в Риме, больно торопитесь надуть меня, отобрать и продать другому мою императорскую корону. — Мысли короля не переставали вертеться вокруг обращения к нему легата.
— Не волнуйся, кум Вацлав, — сказал ему Мизерере, — святейший отец загребает деньги везде, где только может…
Король вспыхнул и мгновенно остыл, утратив всякий интерес к легату.
— Дай мне подушку, Мизерере! Сюда, скотина, к ногам! — Король опустился на подушку, делая вид, что не замечает высокой красной фигуры, стоящей перед ним.
— Все вы — мои враги, предатели, тюремщики! — пробормотал он. — Мизерере, дай-ка вина! Оно — мой последний друг.
Шут с готовностью выполнил просьбу короля.
— Ты прав, — добавил Мизерере. — Вино — твой лучший друг. Когда ты выпьешь, мир кажется тебе прекрасным.
Легат наклонился к королю и подал ему папское послание.
Шут взял письмо и развернул его перед глазами своего повелителя.
Вацлав тупо глядел на строчки. Казалось, он не мог следить за стайкой фраз, плясавших перед глазами. Отшвырнув письмо в сторону, король пришел в себя и повернулся к легату:
— Что пишет мне… святой отец?..
— Он напоминает тебе о твоем обязательстве, долге и послании… — выразительно делая паузу после каждого слова, отвечал легат отупевшему королю. — Ты обещал изгнать из своей страны всех еретиков. Он напоминал тебе об этом много раз. Последнее напоминание — наложение интердикта на твою страну. По ней всё еще бродит еретик Гус. Он до сих пор в твоей Чехии, король! Ты даже пальцем не пошевельнул, чтобы как-нибудь наказать Гуса и снять со своего королевства проклятие. Ересь опозорила тебя на весь мир!
Вытянув шею в сторону легата, Вацлав оперся о пол руками и встал на колени. Его лицо налилось кровью, а глаза вылезли из орбит. Неожиданный приступ гнева придал ему силы. Король уже без посторонней помощи встал на ноги и хотел было что-то крикнуть.
Легат прищурился и нанес ему удар в самое больное место:
— А ты еще хочешь быть императором!..
— Моя страна — не еретическая!.. — прохрипел Вацлав, угрожающе подняв руку.
Но легат даже не повел бровью и холодно возразил:
— Еретическая… пока Гус жив и находится в Чехии.
Вацлав подошел к легату:
— Я знаю, почему Гус сидит у вас в печенках. В мирских делах он требует подчинения священников светским властям. Гус хочет, чтобы я стал настоящим королем — хозяином в своей стране и вашим повелителем…
— Это — тоже ересь… — сухо вставил легат, не отказываясь от своих слов, — одна из многочисленных ересей осуждаемого нами Гуса.
— Пока никто еще не уличил Гуса в проповеди какой-нибудь ереси, — спокойно сказала королева. — Он находится под нашим покровительством, как всякий подданный нашего королевства. Его дело до сих пор не закончено.
— Ты… ты лучше помалкивай, когда говорят мужчины! — обернувшись к королеве, сердито закричал Вацлав. — Всюду суешь свой нос — хочешь быть умнее меня и давать мне советы!
София посмотрела на короля с презрением, но оно постепенно уступило чувству глубокого огорчения. Вацлав не выдержал ее кроткого доброжелательного взгляда и опустил голову. Он понял королеву: она жалела его.
Обиженная супругом, королева гордо выпрямилась и покинула зал.
Легат равнодушно ждал окончания интермедии. Когда София оставила их, он не дал королю передохнуть и властным голосом продолжал:
— Папа Иоанн XXIII и император Сигизмунд созывают в Констанце собор всего христианства. Заставь Гуса явиться на суд. Если ты не пошлешь его туда, святейший отец объявит крестовый поход против тебя и твоей страны. Против Чехии поднимется христианство всего мира — оно сотрет ее с лица земли!
Вацлав выпучил глаза и покачнулся, — его словно громом поразило. Чешские паны собрались возле него. Возмущенные заявлением папского посла, они взяли короля под руки.
— Что ты сказал? — почти шепотом спросил король. — Крестовый поход против моей страны? Так… Так… Далековато вы зашли…
Что дальше? Набросится король на легата? Начнется новый припадок?
Вдруг Вацлав с невероятной силой рванулся всем телом вперед, освободился из рук панов и закричал:
— Слышали? Слышали? Крестовый поход!.. Они хотят изгнать меня… затравить… — Тут король неожиданно набросился на своих близких помощников: — Во всем виноваты вы! Вы! Вы хвастались, что защитите Гуса, с утра до вечера жужжали мне в уши, уговаривая помочь ему. А теперь нате-ка — заварили кашу. Расхлебывайте ее сами. Я не хочу иметь ничего общего с этим делом. Понимаете? Не хочу иметь никакого дела. Никакого, никакого!..
Король попятился к дверям; посреди зала он резко повернулся и, спотыкаясь, побежал к выходу.
За его спиной тотчас опустились портьеры. Король ушел…
Бранкаччи слегка наклонился к покинутому креслу, взял папское послание и изящным жестом подал его пану Индржиху Лефлю:
— Простите, господа, моя миссия окончена.
Легат прошагал мимо чешских панов и направился к дверям.
В этот момент чехи услышали протяжный голос Вацлава:
— Мизерере!
Шут, притулившийся у ножек кресла, не спеша поднялся с пола.
— У меня удивительно удачное имя, господа. Мизерере — «смилуйся надо мной!» — И его горбатая фигурка заковыляла к королю.
Чешские паны долго стояли молча.
Наконец раздался звучный голос Яна из Хлума:
— Бедный король! Как мало унаследовал он от своего отца!.. Что нужды нам в его добром сердце!
Пан Лефль сухо ответил:
— Как знать, лучше ли справлялся бы со своими делами ныне император Карл?
— Я возьму Гуса к себе, — без связи с предшествующим разговором вставил Вацлав из Дубе. — Он будет жить в моем замке. Пусть они только попробуют сунуться ко мне. Я сумею защитить магистра от любого нападения!
— На короля больше нечего надеяться, — заметил пан Лефль. — Я боюсь, что мы не сумеем отговорить Гуса от поездки в Констанц и спасти его. Не забывайте: Чехии угрожает крестовый поход. Нам не остается ничего другого, как обратиться за помощью к королю Сигизмунду.
— К Сигизмунду?.. — изумленно приподнял брови пан Вацлав из Дубе.
С не меньшим удивлением посмотрел на пана Лефля и пан Ян из Хлума:
— Сигизмунд лжет даже во сне.
Пан Индржих Лефль кивнул в знак согласия:
— Конечно! Я не верю Сигизмунду, но могу вполне положиться на его корыстолюбие. К тому же… — он сделал паузу, словно взвешивая правильность своего решения —…Сигизмунд мечтает стать коронованным императором. Теперь, когда он и папа должны председательствовать на констанцском соборе, ему этот титул нужен больше, чем когда-либо прежде. Если нам удастся добиться от Вацлава согласия на коронацию Сигизмунда и доказать ему, что это не означает его отказа от титула императора, то, я полагаю, Сигизмунд заплатит нам за это чем угодно… — и пан Индржих Лефль ухмыльнулся —… только не золотом. Пусть он даст нам ручательство, что никто не тронет Гуса. Я имею в виду не обычную охранную грамоту, а такой документ, который обеспечил бы магистру полную неприкосновенность: право свободного проезда в Констанц и возвращения домой независимо от решения собора. Итак, господа, попытаемся сделать это!..
Когда легат шел по коридору замка, из ниши вынырнул человек, одетый в плащ с капюшоном. Незнакомец откинул край капюшона, и удивленный Бранкаччи увидел перед своим носом лицо архиепископа.
Не воздавая должных почестей его сану и ничего не сказав о себе, архиепископ произнес:
— Ну что… король?
Губы легата искривились в хищной усмешке:
— Наконец-то, отец архиепископ, Гуса покинули все. Сегодня он действительно остался один!..
На дне большой лощины, поросшей лесом, стоял, как в гнезде, прижавшись к невысокой скале, Козий Градек. Жилая башня замка и башенки крепостной стены не поднимались выше макушек сосен и елей, зеленевших на склонах, а ветер, проносившийся над лесом, не касался кровли. Прохожие не замечали замка, зато он был открыт небу. Над замком сверкало, согревая крышу и каменные стены, яркое солнце, бежали облака и кружили ястребы.
В стенах этого замка Гус нашел надежное убежище. Уже несколько месяцев жил он под защитой гостеприимного земана Ондржея — хозяина Козьего Градека, вдали от суетного мира. Но так ли? Нет! Если человек без устали дерзает и борется, то не удалится ни он от мира, ни мир от него. То же произошло и с Гусом: ему никто не мог помешать обращаться к народу с проповедями. Здесь, как и в Праге, на его столе лежали книги, перья и рукописи. Каждое слово его сочинений было вырвано из самого сердца. Речи магистра не перестанут звучать даже тогда, когда замолкнут его уста. А Вифлеем? Не стены пражской часовни, а густые леса и рощи окружали поляны и луга, на которые стекалось гораздо больше людей, чем в его капеллу. Из лесных домишек, окрестных сёл, ближайших городков и далеких городов каждую неделю сходились сюда люди послушать своего магистра.
Вначале он читал проповеди во дворе замка, а потом там стало тесно. Гусу пришлось выйти из стен замка и подняться на косогор, под сень могучей липы, перед которой открывались широкие луга и поля, заполнявшиеся в день проповеди тысячами паломников. Иногда он выезжал в сёла. Конь земана и вооруженная свита за один день или несколько дней пути доставляли его на юг, в родные места, до Прахатиц, или на север, до Раковника. Он везде находил таких же слушателей, как в Вифлееме. Нужда и заботы сельских батраков мало чем отличались от нужды и забот безработных пражских поденщиков и подмастерьев. И здесь и там верующие покидали приходские и монастырские костелы, — никто из проповедников не давал им духовной пищи. Сельские костелы, увы, были мало доходны и не могли удержать своих пастырей: те предпочитали оставаться у египетских горшков в городах, а в сёла посылали клириков — недоучек, которые за несколько галлеров соглашались пробубнить воскресную обедню. Везде духовные и светские власти заботились лишь о поборах — десятине и барщине. И там и здесь он видел одинаково страдающих людей, а когда люди страдают одинаково, им нужны одинаковые слова утешения.
Гус сидел за дубовым столом в большой комнате, расположенной на самом верху жилой башни. Он писал. Его мысли свободно и легко ложились на бумагу.
Через открытые окна в комнату проникал свежий воздух, согретый солнечными лучами и пропитанный запахом смолы. Вдали виднелась синевато-зеленая опушка леса, а у самых окон чуть слышно шуршали своими иглами сосны и только изредка раздавался резкий крик сойки или сороки.
Солнце стояло в зените. Уже никто не шлепал башмаками по каменным плитам двора, не скрипели двери сарая и конюшни. Хозяин знал, когда магистр работал, и тщательно заботился о том, чтобы никто не мешал ему. Старая Гата бесшумно проникла в комнату, на цыпочках подошла к соседнему столу и осторожно поставила обед. Гус заметил женщину и ласково кивнул ей в знак благодарности. Когда она вышла, магистр поднялся и перенес миски на рабочий стол. За едой он просматривал всё, что написал сегодня. Магистр улыбался, — он был доволен своей работой. Отставив миску в сторону, он взял перо и быстро приписал несколько строк:
«Таким образом облегчится чтение, а сама письменность уже не будет привилегией ученых и законников, ибо такую письменность поймет всякий, кто пожелает читать книги и искать в них правду».
Так.
Неожиданно открылись двери, и на пороге появился земан Ондржей из Козьего Градека:
— Не помешаю, магистр?
— Нет, нет!.. Я уже закончил. Пожалуйста, войди и садись. Мне будет приятнее поесть в твоем обществе.
Хозяин замка остановился перед Гусом и с уважением посмотрел на столешницу, покрытую книгами и исписанными листочками.
— Ты, магистр, работаешь не покладая рук, — с восторгом сказал он.
Гус улыбнулся:
— Тружусь; здесь легко работать. Очень спокойно у тебя. Вместе с Прагой остались позади бесконечные диспуты в университете и споры с прелатами. Теперь они не отвлекают меня, и я размышляю о более важных вещах.
— Я очень рад, — сказал пан Ондржей. — Мне приятно сознавать, что ты пишешь под моей крышей.
— Посмотри, — Гус прикоснулся к пачкам бумаги, его глаза заблестели, а в голосе послышалась радость: — вот Постила, сборник проповедей на все праздники и заново исправленный, точный текст Библии. Всё это — по-чешски! Латынь я тоже оставил в Праге… Впрочем, прочти хотя бы эти последние строки!
Гус протянул земану только что дописанный лист.
Ондржей из Козьего Градека бережно взял лист в руки и прочел заключение:
— «…такую письменность поймет всякий, кто пожелает читать книги и искать в них правду…» — Хозяин вопросительно посмотрел на магистра.
Гус встал и, прохаживаясь по комнате, начал объяснять:
— Я попробовал упростить чешское правописание. Кажется, мне удалось это. Разве можно научиться читать и писать, если мы до сих пор очень сложно пишем? Посмотри, — Гус взял бумагу и склонился над столом: — раньше слово «крест» писали вот так: krzijzz. В этом написании много лишних букв, и они неудобно сочетаются. Стóит мне только поставить вместо них точку над согласной — и я смягчу ее, запятую над гласной — и я сделаю ее долгой. Тогда нам будет легко написать и прочесть это слово. Смотри: kříž.
Земан, внимательно следивший за объяснением магистра, удивился:
— Верно!..
— Если мы используем такие надстрочные значки, то сможем выкинуть из нашего письма уйму лишних букв — они только затрудняют написание и чтение слов.
— Скажи мне, магистр, как ты, занимаясь очень важными делами, успеваешь думать о таких мелочах?
— Это не мелочи, — серьезно сказал Гус. — Я хочу научить людей искать правду, — еще более уверенно продолжал он. — Видя греховную жизнь священников и пороки светских властителей, они ищут в Библии правильные ответы на свои вопросы. Поскольку проповедники лгут, необходимо сличать их слова со словами Христа.
— Но твои слушатели верят тебе, магистр, и без чтения, — улыбнулся земан.
— Верят… верят… Верить мне — мало! — вспылил Гус. — Если я хочу привлечь человека на свою сторону, мне недостаточно одной его веры. Я хочу, чтобы он сам, своим умом, проверил, пришел вместе со мной к правильному выводу и понял всё сам! Подумай-ка: мне, пожалуй, было бы легче поверить папе, — шутливо возразил земану Гус, — если бы я, разумеется, мог. Но я никогда и ни за что не поверю папе. Конечно, я рад, когда люди верят мне, но нужно, чтобы они верили в то, что я проповедую. Тогда они познают правду. Никто и никогда не заберет ее у них. Эта правда не будет зависеть от моей славы или моего позора. Она станет достоянием тысяч людей, только таким образом она устоит и победит!..
Пан Ондржей, увлеченный мыслями Гуса, сказал:
— Дай бог, чтобы этот посев когда-нибудь взошел. Прежде чем тысячи людей научатся читать, пройдет немало времени.
— Ты полагаешь, — прервал его Гус, — что в будущем понадобится меньше защитников правды и борцов за нее, чем сейчас? Борьба только началась.
Гус остановился и посмотрел вперед. Перед его глазами зеленел лес.
— Погляди-ка, — кивнул магистр земану, — люди уже сходятся…
На пнях, поваленных деревьях и на земле сидели крестьяне и крестьянки в пестрых платьях.
Земан подошел к Гусу и взглянул через его плечо.
— Это собрались твои слушатели, магистр, — с удовлетворением сказал хозяин. — Сюда приходят уже не сотни, а тысячи. С каждым воскресеньем их становится всё больше и больше. Они идут к тебе издалека — из Собеслава, Бехини, а некоторые даже из Букова, Воднян и Писека. Твои враги думали, что ты окажешься одиноким, но здесь у тебя учеников больше, чем в Праге!..
С западных холмов спускалась большая толпа празднично одетых мужчин и женщин. Эти люди пришли сюда из-под Сезимова Усти, из радимских монастырских владений, из Слап и Либейиц.
— Я вижу липу, — показала немолодая стройная женщина. Окруженная четырьмя мужчинами, словно телохранителями, она шагала впереди со своим мужем — сезимовским суконщиком Пителем и тремя красивыми сыновьями.
Суконщик приложил руку к глазам.
— У тебя, мать, соколиные глаза, — улыбаясь, сказал он жене и обратился к девушке, шедшей рядом: — Ты напрасно беспокоишься — придем вовремя.
— Я впервые в ваших краях, — заговорила девушка, — и не думала, что от Собеслава до Козьего Градека так близко.
— А из других мест сюда много приходит? — спросил Питель.
— О, теперь здесь много людей. Стóит только заикнуться, что магистр будет читать проповедь, как к нему бегут все, у кого есть ноги, — подтвердила девушка. — Больше всего здесь путников из тех мест, где хозяйничают святые отцы.
— Бедняки знают, зачем идут сюда, — добавил суконщик.
— Гусовы проповеди им как бальзам на раны.
— Разве ты не здешняя? — спросил девушку один из сыновей Пителя.
— Нет, я из Праги.
— Из Праги? Зачем же ты пришла сюда? — удивился второй брат.
— Что вы расспрашиваете ее? — добродушно одернула их мать. — Йоганка не на исповеди. У нее — нелегкая жизнь. Лучше и не вспоминать…
— Но и забывать ничего не следует… — сказала Йоганка, и ее лицо стало строгим и печальным. — В Праге убили моего жениха. Он был учеником Гуса. Я дала себе обет: делать всё, что делал бы он, если бы жил. Он умер, но его дело никогда не умрет.
Заметив на лужайке пеструю толпу, путники зашагали быстрее.
Возле липы люди рассаживались прямо на земле. То с одной, то с другой стороны к ним подходили новые путники.
У самой липы сели паломники, приведенные плотником Йирой из-под Быкова. Молодой парень Томаш, товарищ Киры по ремеслу, радостно поглядывал на друзей. Повернувшись к Йире, он восторженно крикнул:
— Смотри-ка, собралось целое войско! Столько воинов не набрал бы даже король!
— Наш Йира — настоящий гетман! — засмеялся старик, сидевший неподалеку от плотника. — Сколько людей привел он сюда только из-под одного Быкова!..
— Всех нас ведет сюда магистр Ян, — серьезно сказал Йира. — Так же он собирал нас к себе в Праге. — Йира ласково взглянул на жену и детей. — А как же иначе? В Праге у меня попы отняли топор, а вместе с ним и кусок хлеба. Они изгнали Гуса из Праги, ранили мою душу. После этого мне ничего не оставалось, как вместе с вами пойти к магистру.
При этих словах все повернули головы в одну сторону. Шум смолк, и над равниной воцарилась тишина. Потом люди поднялись на ноги.
Под липой стоял Гус.
Сложив руки, он сказал чистым и звонким голосом:
— Господи, благослови нас, собравшихся для того, чтобы задуматься над словом твоим и понять волю твою.
Потом он подал знак и сказал:
— Садитесь, друзья!
Люди снова сели на траву.
— Друзья мои! — начал Гус — Человек отличается от других животных своим разумом. Благодаря ему он возвышается над всеми живыми существами. Разум позволяет человеку взвешивать и оценивать жизнь, в согласии с ним распоряжаться и руководить ею.
Провидение наделило человека разумом; разум способен познать добро и зло. А познав их, человек может служить добру, бороться во имя добра и искоренять зло.
Я знаю, что вы постоянно жалуетесь на несправедливое устройство этого мира. Кто более всего обижает вас? Приходские священники! Они берут с вас десятину, плату за таинства, но не пекутся о ваших душах. Вы не нашли никакого милосердия и у аббатов монастырей. Очи оказались такими же черствыми, как и светские властители. Я не раз слышал, как вы роптали, что вас заставляют обрабатывать поле господина, обирают налогами и податями спесивые вельможи Рожмберки и другие господа, как бы они ни именовались.
На это сетовали крестьяне, батраки, мещане, ремесленники и земаны. Все они говорили об одних и тех же несправедливых действиях людей, которые по своему положению должны были бы сами наставлять их, как добрые отцы и рачительные хозяева. Ибо того требует самая высокая власть над всеми властями — власть божья!
Но мало жаловаться на несправедливость. Только тот добрый христианин, кто устраняет ее.
Власть и сила еще никого не оправдывали и никому не спускали с рук. Наоборот! У того, кто обладает большей властью, больше обязанностей и перед богом и перед людьми. Тот, кто не использует свою власть в благородных целях, недостоин ее.
Я говорил вам: кто несправедливо живет, кто несправедливо правит, тот несправедливо пользуется властью, силой и имуществом.
Как называем мы того, кто присваивает вещь, которая ему не принадлежит? Вором! А у вора надо отнять кражу.
Стало быть, папа и священник, если они живут во грехе и творят беззакония, не могут быть перед богом папой и священником, точно так же, как грешный пан — паном. Нельзя подчиняться грешникам, — их приказы не согласуются с заповедями Священного писания. Эти властители — рабы греха и дьявола. Они не могут быть господами над вещами и людьми, ибо жизнь людям дарована самим богом. Христос сказал о священниках грозные слова: «Вы, священники, вместе с законниками обирали бедноту при помощи лицемерия, лукавства и торговли таинствами, а вы, светские, — при помощи кабалы, несправедливых судов, наветов и подлогов».
Братья и сёстры, откройте очи и уши для правды, — пусть она заполыхает в ваших сердцах, как факел!
Да будет огонь ваших сердец страшным и немилосердым, как суровая правда, не терпящая ни лжи, ни лицемерия, ни лести. Да не устрашат вас никакие препоны, ни золото, ни бешеный разгул смерти, ни мор. Ибо обречен гибели антихристов Вавилон, где христианские добродетели отвергнуты в угоду властолюбию и алчности господ.
Если ложь поддерживают такие могучие союзники, как насилие, порок и смерть, то союзники правды — красота, радость и любовь — сильнее их!
Счастливо жить в мире, спокойно трудиться, любить друг друга, освободиться от печали, наслаждаться красотой божьего мира — цветами, облаками, звездами, восхищаться творениями рук человека, радоваться жизни — все это завещал Христос. Только этого хотим мы, и только к такой жизни мы стремимся. Аминь.
Люди поднимались один за другим, вставали на цыпочки, вытягивали шеи, стараясь до последней минуты не терять из виду фигуру проповедника.
Толпа запела, — песня охватила ее, как пожар созревшую пшеницу. Пламенная песня мощно гремела над лугом:
Папа и епископы.
Короли и герцоги
Меж собою сговорились
И на бога ополчились.
Бог над ними посмеется,
Он по ним кнутом пройдется,
Спесь, как старая посуда,
О гнев божий разобьется.
Во время пения Гус подошел к семье Ондржея из Козьего Градека, которая сидела под липой. Рядом с Ондржеем стоял пожилой мужчина в платье земана и с мечом на боку.
— Позволь, магистр, представить тебе доброго земана Цтибора из Гвоздна. Он давно мечтал познакомиться с тобой.
— Я много слышал о тебе, — сказал Цтибор, когда Гус подал ему руку. — А теперь мне удалось самому попасть на твою проповедь. Я слушал тебя, как всякий суетный человек, нуждающийся в помощи и облегчении.
— Чем я могу помочь тебе? — спросил Гус.
— Ты уже помог мне своей проповедью. Мне кажется, что каждый, кто идет к тебе, страдает каким-нибудь недугом, а ты исцеляешь его. Скажи, магистр, откуда ты так хорошо знаешь нашу жизнь и наши заботы?
— Тут нет ничего мудреного, — ответил Гус. — Я люблю человека. А когда кого-нибудь любишь, легко поймешь его.
Цтибор взглянул на магистра и кивнул ему:
— Да, да. В своих проповедях ты защищаешь всех унижаемых и притесняемых.
— Я стараюсь защитить всякого, — отвечал Гус, — кто стоит за правду и за счастье. Разве не ради этого бог создал человека?
Заметив Йиру и Йоганку, Гус подошел к ним и сердечно поздоровался:
— Здравствуй, Йира! Здравствуй, Йоганка!
Всякий раз, когда Гус видел вифлеемцев, он не пропускал случая поговорить с ними, — они рассказывали ему много новостей.
Песня неслась по полю, над высокой липой и замирала где-то в лесу. Золотые брызги солнечного света падали на ветви деревьев, вспыхивали на пожелтевших листьях и трепетали в воздухе, как мотыльки.
Жена Ондржея из Козьего Градека не сразу осмелилась побеспокоить Гуса:
— К нам приехал издалека еще один гость. Он, наверное, дорог тебе. Гость ожидает внизу.
— Нет, я уже здесь, — отозвался за спиной земана человек, звучный голос которого показался Гусу очень знакомым.
Гость пробрался через толпу и, остановившись перед Гусом, протянул ему обе руки.
— Пан Лефль! — радостно воскликнул Гус.
— Я не мог не прийти на твою проповедь, — сказал пан Лефль веселым голосом, который явно не вязался с его серьезным, озабоченным взглядом.
Гус заметил это и спросил:
— Что привело тебя сюда?
— Я привез кое-какие известия. Тебе надо знать их.
— Что нового в Праге? Не случилось ли чего-нибудь с Вифлеемом? — спросил Гус.
— Нет, нет, — тяжело вздохнув, махнул рукой пан Лефль. — В Вифлеемской капелле проповедует магистр Якоубек, ее прихожане слушают твоего ученика.
Гус испытующе посмотрел на пана Лефля, но тому не хотелось начинать серьезного разговора. Магистр взял гостя под руку и, оставив земанов, направился с ним по тропинке, которая вилась у лесной опушки.
— Ну, теперь рассказывай! — попросил Гус.
— Твои враги, магистр, никак не могут угомониться, а твои друзья, увы, вынуждены напоминать тебе об этом. Тяжелая, незавидная роль…
Гус улыбнулся:
— Ведь вы не стали бы напоминать мне об этом, если бы было незачем и если бы вы не желали помочь мне. На что же ты сетуешь?
Пан Лефль остановился:
— Ты прав. Что же, тогда не будем откладывать то, что неизбежно, — сказал он и, вынув из плаща сложенный лист бумаги, подал его Гусу. — Я привез тебе копию послания папы Иоанна XXIII. В нем папа угрожает нашему королевству крестовым походом, если ты не явишься на констанцский собор.
Гус развернул письмо и стал внимательно читать. Лицо магистра было спокойно, только глаза скользили по строчкам.
Прочитав послание, Гус окинул взглядом весь край, который раскинулся перед ним. Вдали тянулись необозримые поля и луга. Тонкие стволы сосен возвышались у самой опушки леса. Они напоминали Гусу колонны огромного собора, поднимавшиеся от земли до голубого неба и причудливых белых облаков. Еще дальше синели бугры и холмы, поросшие лесом. Магистр наслаждался свежестью и покоем, которые воцарились над пашнями после жаркой страды. Он видел, как люди после его проповеди расходились по домам. Толпы людей, как ручьи, постепенно растекались по земле. Эти люди были той живой водой, которая поила землю и делала ее бессмертной.
— И против этого благословенного края они готовят крестовый поход, войну… — сорвалось с уст Гуса.
Пан Лефль поднял голову:
— Магистр, принимая решение, помни: в наших крепостях и замках ты найдешь убежище, если не поедешь на церковный суд и останешься с нами. Если же ты поедешь в Констанц, то имей в виду одно обстоятельство: король Вацлав дал согласие на коронацию Сигизмунда римским императором, а за это Сигизмунд готов дать тебе охранную грамоту для поездки в Констанц и выезда оттуда — независимо от того, чем кончится твой процесс на соборе.
Но Гус не обернулся. Он всё еще глядел на родные места и на людей, которые постепенно исчезали за холмами. По лицу магистра нельзя было определить, слышал ли он слова друга, и Лефль негромко добавил:
— Видишь, как высоко ценят тебя сильные мира сего: ради твоей безопасности король Вацлав отказался от императорской короны.
Эти слова не тронули Гуса.
Лефлю больше нечего было сказать, — слишком много он размышлял, скача в Козий Градек, слишком долго взвешивал все «за» и «против», — об этом не скажешь одной фразой. Тревожные мысли не покидали пана Лефля. Как дипломат, он не очень-то доверял своим титулованным господам. Будучи весьма искушенным придворным, Лефль за внешней простотой дел всегда предполагал возможность интриг и козней, которые неожиданно превращают человека в игрушку властителей мира сего. К сожалению, в этой игре столкнулось слишком много сильных игроков: папа, Сигизмунд, церковь, деньги…
Если Гус откажется явиться на суд, преследование магистра усилится. Участятся нападки на Гуса, на короля Вацлава и на Чешское королевство, — папа уже угрожал крестовым походом. Возможно, пока он только запугивает: на ведение такой войны у него не хватает сил. Но это не пустая угроза. Многое будет зависеть от того, как поведет себя Сигизмунд. Разумеется, никто не станет возражать, если он ополчится против своего братца и захватит у него земли. Тогда мечи братьев скрестятся. Лефль не лгал, заверяя Гуса, что его друзья смогут в течение нескольких лет защищать его в своих замках.
Ясно только одно: если Гус откажется ехать в Констанц, то в стране прольется кровь, и сейчас трудно сказать, сколько ее будет пролито, чтобы снасти жизнь магистра.
Немалой помехой были и интриги Сигизмунда из-за римской короны. Лефлю пришлось потратить много сил, чтобы убедить короля Вацлава в тщетности его намерения сохранить за собой корону императора. Сигизмунд выполнял обязанности императорского наместника и, следовательно, был действительным римским королем. Если бы он короновался, то, собственно, ничего бы не изменилось. Бедняга Вацлав никак не мог расстаться с мечтой вернуть навсегда потерянную им императорскую корону. Сколько уже было заведомо бесполезных разговоров об этих двух коронах! Хотя корона римского короля и корона императора существенно отличаются друг от друга, но после долгих усилий Лефлю удалось уговорить Вацлава отказаться от короны императора. Конечно, он не мог сказать королю горькую правду: Вацлаву уже никогда не быть императором.
Почему Сигизмунд согласился на такую солидную плату, как охранная грамота Гусу, — было ясно. Он не поскупился на нее из-за констанцского собора. Сигизмунд собирается занять на нем председательское место и мечтает о почестях римского короля.
А теперь — об охранной грамоте. Н-да, гарантия безопасности путешествия и обязательного возвращения… Она казалась Лефлю немыслимой, ибо церковь в течение ряда лет шаг за шагом загоняла Гуса в такую западню, которая должна была наконец захлопнуться в Констанце. Кто же мог поверить в то, что западня снова откроется и выпустит его?
Ручательство римского короля? Охранная грамота от особы, которая домогается титула его императорского величества? Конечно, такое ручательство могло бы что-нибудь стоить; если бы его императорским величеством был кто-нибудь другой!
Но что можно попросить у повелителя, кроме письменного обязательства — ручательства, равносильного клятве?
Нет, нет никакого смысла говорить об этом Гусу, — магистр понимает это не хуже его, Лефля.
И пан Лефль молчал.
Гус неожиданно остановился, кивнул головой, словно приветствуя землю, раскинувшуюся перед ним, но не сказал ни слова. Взяв друга под руку, он направился с ним в обратный путь.
Тут пан Лефль не выдержал и спросил:
— Что же ты решил, магистр?
Гус уже не колебался и ответил спокойным, как прежде, голосом:
— Благодарю вас за всё, что вы сделали для меня на родине и за границей. В особенности я благодарю тебя: ты потратил немало усилий, чтобы помочь мне. Что я решил?.. Мне нечего решать, — вслушиваясь в песню паломников и указав на них, добавил Гус. — Решили они…
Теперь прислушался и пан Лефль. Песня бодро и уверенно звенела над толпой. Казалось, в этот момент запела вся необъятная, неодолимая, вечно живая земля:
…Страшный суд не за горами,
И святая правда с нами.
Не мирись с лихой судьбою
И скорей готовься к бою!
Последний вечер выдался на диво тихим и свежим. Над темной зубчатой стеной леса загорелся кровавый закат, верхушки сосен упирались прямо в багровое зарево. Этот вечер Гус провел за ужином с семьей Ондржея из Козьего Градека и паном Индржихом Лефлем из Лажан. На столе еще стояло вино, но уже никто не пил его. Друзья были удручены и сидели молча. Спокойным оставался один Гус.
— Взгляните, друзья, как красиво! — сказал он.
Все устремили свои взоры к окну. Как ни прекрасен был вечер, грусть расставания омрачала его.
— Мы уже привыкли к тебе. Даже не верится, что ты уезжаешь, — признался Ондржей.
Не удержалась и его жена.
— Тебе обязательно надо уезжать, магистр? — спросила она, и ее голос задрожал, как ветка у окна.
— Я должен, сестра… Но надо ли грустить, друзья? Мне предоставляется возможность совершить там большее благо, чем я могу здесь.
— Разве тебе мало того, что ты делаешь у нас? — возразил желанному гостю хозяин Козьего Градека, пытаясь удержать его у себя. — Тут ты пророк, апостол! Тысячи паломников тянутся сюда к тебе. Ты открываешь им глаза, вселяешь веру в силы. Поверь мне: если бы ты начал путешествовать от крепости к крепости верных тебе панов, то в самое короткое время поднял бы на ноги всю страну.
— Ты не представляешь себе, как я рад тому, что могу говорить с людьми, которые страдают и нуждаются в моих проповедях, — отвечал Гус. — Мне очень радостно беседовать с бедняками. Я особенно доволен тем, что мне удалось здесь поближе познакомиться с их заботами и нуждами. Эти бедняки многому научили меня. Ты прав — я мог бы еще долго проповедовать здесь тысячам слушателей. В Констанце же мне предоставят возможность обратиться со своей проповедью ко всему христианскому миру.
— Бывают минуты, — вздохнул Индржих Лефль, — когда решает уже не человек, а судьба.
— Судьба? — усмехнулся Гус. — Нет, братья, не судьба. Всё решают люди; они решили и на этот раз. Решили люди в Риме, в Констанце, в Праге, при дворе Сигизмунда, в Париже и бог весть где еще. Решали это и мои земляки — те, кто слушал меня. Это они вместе с прихожанами Вифлеема говорили мне: ты указываешь причину болезни — иди и исцеляй больных, пока хватит сил. Я не могу не внять этому призыву!
Все молчали.
— После проповеди ты убеждал меня, что тебе необходимо ехать в Констанц, — нарушил тишину пан Лефль из Лажан. — Не забывай: ты попадешь прямо во вражье логово. Я говорю тебе это, невзирая на ручательство, которого я добился сам. Никто не может сказать, как поступят с тобой. А вдруг ты не вернешься домой? Здесь ты можешь спокойно жить, действовать, проповедовать, пробуждать, учить, а там тебя могут лишить этого.
Гус отрицательно покачал головой:
— Я понимаю тебя. Но одного они не в силах запретить: сказать правду. Я обращусь ко всему христианству, ко всему миру. Что может быть важнее этого? Мне предоставляется редкая возможность. Я должен воспользоваться ею во что бы то ни стало.
— Даже жертвуя собой? — осторожно спросил Ондржей.
— Мне, друзья, следует думать не о самопожертвовании, а о великой цели! — ответил Гус.
Вечерняя заря уже погасла, бледный багрянец растаял в холодных сумерках. На горизонте небо сначала позеленело, а потом стало холодно-серым.
— В тебе столько любви, магистр! — сказала жена пана Ондржея.
— В людях много любви, сестра, — сказал Гус. — Ее больше, чем мы думаем. Она должна быть и во мне. Да, я люблю человека. Люблю его за умение жить и наслаждаться красотой, за его богатые мечты, прекрасные чувства и горькие страдания. Люблю человека за его бренность и за то, что она не мешает ему стремиться к бессмертию. Моя любовь к человеку не остынет оттого, что ему, смертному, присущи пороки и недостатки. Но если меня не пугает бренность человека со всеми его печальными пороками, то разве может устрашить меня смерть? Я не боюсь умереть не потому, что мне постыла жизнь, а как раз потому, что она мила мне.
— Но почему любовь часто требует высокой, иногда даже самой страшной платы? — отозвалась хозяйка.
— Потому что сама любовь очень дорога. Она хочет от нас то смирения и отречения, то решимости и отваги. Она строга и неумолима. Любовь принимает то форму долга, то форму покорности. Она заставляет человека страдать, требует от него чистоты и ясности. Любовь должна целиком пропитать человека. Нам следует избегать всяких оговорок, мы должны избавиться от них, как от ненужной шелухи, — только при этом условии любовь доставит нам силу, красоту и радость. Мне чуждо понятие «жертва», я славлю торжество любви. Путь к истине не легок, но я смело пойду по нему.
Над Козьим Градеком занималось ясное и безоблачное утро. Если бы не показались пожелтевшие молодые деревца на опушке соснового бора, можно было бы подумать, что разгорается летний день, который проспал свой рассвет.
Во дворе замка всё пришло в движение. Слуги седлали и запрягали коней. Все суетились, стараясь ничего не упустить и как можно лучше оказать последнюю услугу гостю: она должна была быть проявлением особой любви и особого внимания.
В комнате, где жил Гус, Ондржей с женой и паном Лефлем уложили вещи магистра. Весь его багаж состоял из рукописей, — одни он забирал с собой, а другие посылал в Прагу.
Большую пачку рукописей Гус вручил пану Лефлю.
— Передай эти рукописи магистру Якоубеку, — сказал Гус. — Он сообразит, как поступить с ними. Рукописи попадут в надежные руки — они не будут валяться у него мертвым грузом. Передай ему и мой искренний привет.
Жена Ондржея заботливо уложила в дорожный мешок те рукописи, которые магистр брал с собой.
— Передай, пожалуйста, мой особый наказ Иерониму, — напомнил Гус Лефлю. — Пусть Иероним, когда вернется из Литвы, не приезжает ко мне в Констанц. Ему незачем рисковать жизнью. Горячая преданность и вспыльчивость Иеронима могут подбить его на самый безрассудный шаг. Он только умножил бы мои заботы и огорчил бы меня. Путешествие в Констанц — это мой удел. Место Иеронима — в Чехии. Скажи ему, что это — мое искреннее желание.
— Наконец, — добавил Гус, — передай привет всем моим друзьям-студентам, профессорам и вифлеемцам… Ты сам знаешь, кому… Пусть горожане помнят Вифлеем — не боятся угроз и не поддаются малодушию. Я напишу им; напишу, когда буду в пути и когда прибуду в Констанц. Пусть они не забывают, что даже после отъезда я остаюсь с ними: ведь только благодаря им появились у меня собственные проповеди.
— Жижка просил передать тебе, — вспомнил пан Индржих Лефль, — чтобы ты не забывал его последних слов.
— Я не забыл их, — кивнул Гус. — Он сам поймет, когда настанет время для его меча. Я верю руке Жижки, как его сердцу: они не изменят.
В этот момент вошел один из слуг пана Ондржея. Он доложил о прибытии панов Вацлава из Дубе и Яна из Хлума.
— Они прибыли вовремя, — радостно сказал пан Лефль. — Это твои спутники, магистр. Сигизмунд послал тебе твоих самых верных друзей в качестве живой охранной грамоты. Письменное ручательство в твоей неприкосновенности будет доставлено в Констанц до твоего прибытия.
— Более желанных спутников не может быть, — согласился магистр. — Идем вниз, поздороваемся с ними, а потом и в путь. Пусть будет мое путешествие таким же радостным, как это утро!
Перед выходом Гус сердечно пожал руку хозяину:
— Спасибо вам, друзья, за всё! Да хранит вас бог!
Ондржей опустил голову, желая скрыть свою грусть, а его жена заплакала.
Пан Лефль ласково обнял хозяина. Магистр пожал им руки и вышел во двор.
На дворе замка Гус простился со слугами, оруженосцами, крестьянами из соседних селений и отправился в путь. Ондржей из Козьего Градека проводил магистра до границ своих владений. По обеим сторонам дороги стояли тесные ряды крестьян, — они пришли проститься со своим учителем и другом. Мужчины стояли у дороги, сняв бараньи шапки, а женщины опустились на колени и, плача, махали ему платками.
Он выехал на коне вперед и остановился перед огромной толпой людей, преградившей ему дорогу. Тотчас прекратилось скрипение колес, кони словно вросли копытами в мягкую землю. Никто из свиты Гуса не произнес ни слова, молчала и многотысячная толпа.
Гус привстал на стременах и поднял руку. Он молча благословил людей, и они склонили перед ним свои головы.
— Братья и сёстры! — заговорил он. — Благодарю бога за то, что он даровал мне свободу. — Я рад тому, что довольно долго жил у вас, проповедуя слово божие без ереси и заблуждения. Моим искренним желанием было и останется до самой смерти — ваше спасение. Не падайте духом и не верьте тому, кто назовет меня еретиком. Вы, конечно, сами понимаете, чего боятся мои судьи и почему они преследуют меня. Мне нечего пугаться их; я еду к ним, уповая только на Спасителя. Пусть он благословит меня и дарует мне мужество, дабы я остался верным правде даже перед лицом неминуемой смерти. Сам Христос принял смерть за нас, грешных, — можем ли мы страшиться ее?
Я буду защищать божью правду на соборе всего христианства. Да услышит, рассудит и взвесит это весь мир! Пусть мерой его суда будет Священное писание. Оно решит, на чьей стороне право и правда. Я обещаю вам, что без колебаний соглашусь, покорно подчинюсь и поучусь у любого, если меня убедят словами Священного писания, что я заблуждаюсь. В противном случае я готов защищать правду, верно и твердо борясь за нее до самой смерти.
Толпа зашумела. Ладони людей невольно сжались в кулаки, а глаза загорелись гневом. Перед магистром открывались широкие объятия верных друзей, — они хотели задержать, спасти своего родного сына. Сила этих объятий так велика и страшна, как велика и страшна сила искренней любви.
Магистр бодро, прямо, с поднятой головой, сидел в седле. Его лицо пылало радостью. Уверенный в себе, он возвышался над тысячами людей, как провозвестник и воин великой битвы.
Первыми начали умолкать ближайшие паломники, потом притихли дальние ряды и, наконец, присмирела вся толпа. Это молчание — согласие с тем решением, которое принял их друг.
Только теперь Гус опустил голову и увидел тех, кто стоял рядом и кто должен был первым освободить дорогу: плотника Йиру, Йоганку, Цтибора из Гвоздна, плотника Томаша из Букова. Старец, стоявший в первом ряду, опустился на колени и, протянув молитвенно сжатые руки, сказал:
— Магистр!.. Магистр!.. Я чувствую, что ты уже не вернешься!
Гус долго глядел ему в лицо и кивал головой. Потом Магистр спросил:
— Ну а теперь ответьте: правильно ли я решил за себя и за вас? Если вы считаете, что я решил правильно, дайте мне проехать…
Толпа постепенно расступилась, освободив Гусу широкую и прямую дорогу.