В тот день, когда папский караван достиг Альп, их подножие окутал холодный туман.
Солнечная Ломбардская равнина, еле тронутая дыханием позднего октября и ласкавшая взоры путешественников своими ясными далями, осталась уже позади, за скалистым рубежом. От него дорога вела только в гору. Широкие просторы полей сменились узкими ущельями, седыми от сланца и порфира. Строгие ели, голые ольхи и буки, как часовые, молчаливо стояли по обеим сторонам дороги.
Не касаясь земли, туман покрывал своим пологом вершины и склоны гор. Караван медленно приближался к этому пологу. Где-то в молочной мгле позвякивали колокольчики, но самого стада не было видно. Всё потонуло в тумане. Когда караван вошел в него, люди словно ослепли и потерялись между деревьями. Путешественники двигались мимо шалаша, стоявшего возле дороги, и не замечали его. Люди и звери перебегали дорогу, но путники не слышали и не видели их.
Повозка Иоанна XXIII находилась в середине каравана, уже вступившего в ущелье. Впереди папы ехали всадники — кардиналы и прелаты. За папской двуколкой тянулась целая вереница телег, нагруженных фуражом, провиантом, вином (разве итальянец удовольствуется кислой немецкой виноградной лозой!) и подарками: сундучками, набитыми деньгами, драгоценностями, редкими тканями, инкрустированным оружием, восточными пряностями и бог весть, чем еще. Святой отец знал, кому что подарить. Большую часть этих вещей он взял с собой для непредвиденных оказий, чтобы потрафить вкусам разных людей. В его багаже тряслись и бренчали удивительные вещи! Среди них была даже статуя Венеры, — вернее, торс изумительной красоты! Его нашел во время раскопок секретарь папы Поджо Браччолини. Статуя очень понравилась Поджо. Он уговаривал папу взять языческую богиню с собой, в эту проклятую дорогу. Хотя статуя была велика и тяжела, папа уступил своему секретарю, — в конце концов, если Венера понадобится самому святейшему отцу, он заберет ее у Поджо в любую минуту. Ведь на свете есть немало людей, которые готовы продаться даже за мраморную бабу.
Из ущелья пахнуло холодом. Он сменил осеннюю сырость долины По так же быстро, как тесные ущелья — просторы Ломбардии. Ну и дорожка! Проклятая зима! А ведь это — только начало! Сырость проникала сквозь кожаные стены повозки, войлок и мех. От нее заныли суставы и грудь. Ведь папа сидит целыми часами и днями неподвижно, как чурбан. А согреться можно только на каком-нибудь дурацком постоялом дворе или вином.
Вино… именно это словцо вызвало у папы неприятные воспоминания. Ведь вино, а не что-либо другое впутало его в скандальную историю с собором и во всю эту дьявольщину. За вино Иоанн может поплатиться папской тиарой, если не больше. Однажды, в самую решающую минуту, из-за вина он даже потерял Рим.
О, если бы можно было подсчитать, сколько раз он дрался за Рим, брал и отдавал его! Впервые ему пришлось осаждать Рим при ныне покойном Александре V. Он был тогда военачальником папы и носил еще свое собственное имя — Бальтазар Косса. Когда Александр умер (злые языки, разумеется, болтали, будто Бальтазар отравил Александра), — Коссу провозгласили папой. Ему сразу же пришлось бороться с теми, кто натравливал на него обоих антипап — Пьетро ди Луну и Анджело ди Корарио. Иоанн скорее проглотил бы свой собственный язык, чем назвал бы их папскими именами — Бенедиктом XIII и Григорием XII. Нечего сказать, выискались наместники Христовы! Первый окопался в своем пузатом Авиньоне и не осмеливается высунуть оттуда нос. Жалкий узник, он сидит под охраной французов… А второй?.. Черт знает, где второй. Наверное, околачивается где-нибудь возле Римини. Но и сам Иоанн XXIII, единственный законный наследник Александра V, оказался не в лучшем положении! А из-за чего? Из-за вина! Из-за окаянного вина!..
Сколько сил он потратил, защищая Рим, родной Рим, от посягательств своего милого соотечественника — неаполитанского короля Владислава. И всё-таки папа отстоял свой город. Если бы неаполитанец, испанцы и французы не тревожили Иоанна XXIII, он создал бы сильное, богатое, величественное церковное государство! Но угораздило же болванов, ведавших его казной, придумать налог на вино… Правда, папская казна тогда была пуста, как желудок дикого кабана ранней весной… Налоги — притом неслыханно высокие! — брали за всё. Черт побери! Уж лучше было пойти на риск и утроить налог на хлеб, чем трогать у итальянцев вино. Этот налог собирали недолго, зато именно он проторил дорожку Владиславу, и тот шутя занял Рим. Римляне возненавидели и папских сборщиков и самого папу. От него быстро отреклись даже те, кто еще неделю назад присягал ему на вечную верность. Ничего себе, хороша верность! После этого Иоанну XXIII пришлось подмазать пятки и бежать во Флоренцию. Он попортил себе немало крови, прежде чем попал туда. Темными ночами на горных и лесных тропинках папа сталкивался с вражескими бандами, а им было наплевать, кто шел — солдат или кардинал. И тот и другой гниют одинаково, если их заколоть пикой. Когда наконец Иоанн XXIII добрался до Флоренции, ее жители побоялись публично признать папу и поселили его в грязном предместье. Святейшему отцу в то время даже не позволили въехать в город. Фу…
Теперь было не до шуток. Иоанну XXIII пришлось вкусить горечь унижения — обратиться с посланиями ко всем дворам и жаловаться на свою судьбу, недостойную Христова наместника. В самом важном послании папа дошел до полного самоотречения: он умолял короля Сигизмунда исполнить свою миссию — защитить церковь и ее главу силой светской власти.
Сигизмунд не заставил папу ждать. Этот плут за ответом в карман не лезет. Он, король Сигизмунд, как послушный сын церкви, готов не только выставить свое войско на защиту престола святого Петра, но и положить за него свой живот. Однако прежде подлинный пастырь церкви должен вернуть себе и Рим, и единство святой церкви, раздираемой схизмой на три части. От этих слов папа пришел в бешенство: кто просил Сигизмунда соваться не в свои дела? Пусть лучше он поможет Иоанну XXIII вернуться в Рим, а о церкви папа сам позаботится! Разумеется, король почуял, что может заработать на деле, которое его менее всего касается. Какой прекрасный повод сыграть роль спасителя христианской церкви! Иоанн насквозь видел этого хитреца. Конец Сигизмундова письма был гораздо хуже начала: по мнению римского короля, устранение церковного раскола возможно только на соборе всего христианства. Этот собор должен покончить с папской схизмой. Немеркнущий ореол славы будет наградой Сигизмунду! Имперская помощь на таком условии — бесстыдное вымогательство. Ведь на этом соборе Сигизмунд, как светский владыка, будет председательствовать вместе с папой!
Разумеется, он с божественным спокойствием подставит папе ножку. Иоанну вряд ли удастся завоевать на свою сторону тех, кто приедет на собор. Папа отлично понимал расчет Сигизмунда. Римский король корчил из себя спасителя мира, желая удержать немецкую империю, которую он только что вырвал из рук собственного братца и которая трещала как весенний лед у него под ногами. Но Иоанну приходится закрывать на это глаза, — ему до зарезу нужна помощь Сигизмунда, без нее он погибнет. Ничего не поделаешь, — каждый занят своей игрой. Разумеется, было бы лучше, если бы Сигизмунд не лез в чужие дела!
Иоганну не оставалось ничего другого, как проглотить горькую пилюлю. Теперь ему придется покрепче натянуть удила, иначе проклятое сборище может сбросить его с престола, как норовистый конь — седока. Ему повезет, если собор низложит обоих антипап и оставит тиару на его голове. Никто другой не имеет больше прав на нее, чем он. Лишь явные клеветники могли распустить гнусные слухи о том, что после смерти Александра Бальтазар Косса заставил кардиналов проголосовать за него. Боже, что за собор был тогда… Одно удовольствие!.. Сторонники Коссы под охраной его же латников собрались в Болонье и избрали Бальтазара папой. А потом начались пересуды, — надо же было людям почесать языки! Во всей истории с провозглашением его папой не было ни сучка, ни задоринки.
А теперь? Констанц — не Болонья! Этот коронованный плут неспроста хочет созвать собор на своей, имперской земле. Когда папа вел переговоры с Сигизмундом, король лгал, соглашаясь с ним, что собор следует провести в одном из итальянских городов. Сигизмунд был достаточно хитер, — он не позволил папе воспользоваться этим преимуществом. Король не торопил папу. Пусть Иоанн поварится в собственном соку. Потом ему волей-неволей придется ехать в Констанц. Папа не мог забыть до тошноты приторных улыбок, которыми Сигизмунд подслащивал пилюлю во время их последней встречи.
В Констанце папе придется драться со сторонниками Сигизмунда и со сторонниками собора. Туда съедутся люди, которых папа вряд ли пустил бы в Италию. Против этого у папы оставалось одно средство, и он целиком воспользовался им: Иоанн взял с собой верных кардиналов и прелатов, каких только сумел найти. А их было немало. Может быть, они обеспечат ему большинство в решающую минуту. Эти не обманут его. В противном случае они лишатся своих пребенд. Конечно, более всего пострадает папская казна. Если святые отцы поддержат Иоанна XXIII, единство церкви будет восстановлено и тиара, разумеется, останется на его голове. Истинные христиане окажутся благодарными и возместят ему убытки. Впрочем, они вряд ли смогут когда-нибудь рассчитаться с папой за такое счастье. Им придется как следует раскошелиться, если они захотят хоть немного приблизиться к той сумме, которая должна быть уплачена за это благо…
Холод пронял Иоанна до костей. Черт возьми, куда девалось то счастливое время, когда он гарцевал впереди войска, в латах и с мечом в руке?.. Тогда он не колебался. Но что осталось у него от того времени? Ничего! Одни печальные воспоминания: кто ушел от преследования, кто угодил за решетку, а кто погиб. Тогда именем Александра Бальтазар Косса правил Болоньей и Римом. Впрочем, каждый клевещет на власть, если она заставляет его повиноваться и раскошеливаться. Попрекали его и женщинами… Он захватил с собой в дорогу мраморную Венеру. Ее-то уж никто не поставит ему в вину! А ну их всех к черту!..
То, что предчувствовал папа, целиком сбылось: дорога через Альпы оказалась нелегкой. Чем выше поднимался караван, тем холоднее становилось. Путешественникам еще повезло. В этом году снег выпал поздно, и они увидели его только на шестой день путешествия, возле Мерано. Там караван потерял всякую надежду на хороший отдых. Комнаты в горных ночлежках и в деревенских постоялых дворах — один срам! В них было холодно, и путешественники не расставались с шубами даже ночью. Повара напрасно суетились со своими припасами у деревенских очагов, — ничего путного у них не вышло. Удалось только поджарить мясо на вертеле. Иоанн XXIII бесился. Он проклинал жуткую ночь, которая наступила сразу же после полудня и никак не могла кончиться. Холод, кромешная тьма, закопченные комнаты, робкие и неуклюжие горцы, боль в суставах, однообразная пища — всё давало ему повод надеяться, что его муки будут зачтены на том свете. Страдания всегда мало спавшего папы обострились тем, что здесь он вообще не мог заснуть. Клеветники объясняли бессонницу папы привычкой, оставшейся у него от тех времен, когда он занимался разбоем под милосердным покровом ночи. Пусть отсохнут языки у тех, кто рассказывает о нем, что в молодости он был не только грозным пиратом, но и возмутителем альковного спокойствия. Разве ночная тишина и одиночество непременно влекут за собой бряцание холодным оружием или наслажденье теплым женским телом? Или в такое время нельзя размышлять, рассчитывать, мечтать? Папа любит писать по ночам, — он диктует своим секретарям до самого рассвета, и они ходят потом весь день с красными глазами. Частенько бодрствовали даже его кардиналы и советники. Папа вызывал их в полночь на совет или принимал у себя. Здесь же он не мог ни уснуть, ни работать. Папа не желал даже послушать своего чтеца, — так опостылели ему люди. Слишком много их он увидит в Констанце. Дома бóльшую часть суток папа находился наедине с самим собой — пил или играл в особую игру, выдуманную им в одну бессонную ночь. Папа мысленно заставлял обоих — Бальтазара Коссу и Иоанна XXIII рассказывать о своих делах. Он поочередно говорил то за одного, то за другого. Это очень забавляло его и давало возможность выражать самые сокровенные чувства и самые интимные намерения в такой форме, в какой их никогда не слышало и не услышит ухо простого смертного. Он пытался представить себе лицо Сигизмунда: чтó оно выражало бы, если бы тот услышал его слова. Дорого заплатили бы ему за эти слова король и те, кто мучительно ломал себе голову, выискивая, вынюхивая и собирая куцые намеки на улики против него, папы. Какой алчностью загорелись бы глаза на худом лице французского кардинала дʼАйи! Не заткнули бы своих ушей и друзья папы — итальянцы в кардинальской коллегии. Как бы, например, повел себя Забарелла, изнеженный поэт в кардинальской сутане? Ему ничто не ново в этом мире. Он смотрит на всё с высоты своего Олимпа, воспетого Вергилием и Горацием. О, мысли святейшего отца обязательно нарушили бы олимпийское спокойствие кардинала! Но эта забава неожиданно опротивела папе: он с ужасом подумал, что собор в Констанце может сыграть с ним такую же шутку! Папа перекрестился и запил дурную мысль глотком фалернского.
Прибыв в Мерано и выйдя из своей передвижной клетки, папа сразу повеселел. Изнурительное путешествие и вынужденное безделье изрядно надоели ему. Всё это время у него не было иного дела, как тащить за собой многочисленное стадо своих сторонников. Здесь, в Мерано, ему следует заняться чем-нибудь другим.
Город торжественно встретил папу. Все церкви звонили в колокола, на площади и улицах, примыкающих к замку, нельзя было ни проехать, ни пройти. Люди теснились, падали на колени. Когда кибитка папы проезжала дальше, они быстро вскакивали на ноги, желая получше рассмотреть лицо святого отца. Женщины истерически кричали, мужчины пялили глаза и судорожно глотали воздух. То, что для римлян было обычным, тут оказалось чудом. Шутка ли встретить папу в Альпах, среди простых людей, на расстоянии одного шага! Иоанн XXIII благословлял толпу, и его лицо виднелось в раскрытых дверцах повозки. Когда папская кибитка появилась во дворе замка, сам тирольский герцог Фридрих бухнулся на колени в только что выпавший снег и пригласил святого отца на торжественный пир в честь его прибытия. Папа, озабоченный иными делами, с трудом скрывал свое нетерпение. Не успели унести со стола последние миски, как ничуть не охмелевший старый морской волк и лихой наездник Иоанн XXIII быстро повел хозяина в альковную, расположенную рядом с тронным залом. Там они, как купцы, без лишних слов заключили сделку на основе известного правила: даю, чтоб и ты дал. Старый папа, храбро сражавшийся на поле боя, ведавший бухгалтерией и хозяйством, управлявший государством и городами, и молодой Фридрих, грубый и недалекий человек, легко нашли общий язык. Жестокий, вероломный, умудренный жизненным опытом старик и юный откормленный забияка с яркой, как его родовой герб, рожей одинаково бойко подсчитывали латников и дукаты, постоянно помня о выгодном для обоих правиле: я — тебе, ты — мне.
Папа назначил Фридриха генеральным капитаном своих войск и пожаловал ему шесть тысяч дукатов в год, а тиролец обязался охранять папу по дороге в Констанц, во время пребывания там и на случай, если Иоанну XXIII придется покинуть собор. Никакое особое время и никакие особые обстоятельства в расчет не принимались. Фридрих отлично понимал, чтó означает эта оговорка, и папа был доволен тем, что герцог ни о чем его не расспрашивал. Толстый как боров, герцог оказался тонким дипломатом! Когда они договорились обо всем, Фридрих опустился на колени, покорно склонив большую белокурую голову, и Иоанн благословил своего нового военачальника, торжественно осенив его крестным знамением. Но мысли Фридриха были заняты другим: в тот день в его казне появилась кругленькая сумма — задаток в размере половины обещанного ему годового жалованья.
Теперь папа чувствовал себя более уверенно. Его настроение стало бы даже устойчивее, если бы не произошла одна досадная оказия. Как ни странно, папу расстроило весьма приятное сообщение из Рима. Еще в Тироле караван настиг гонец с известием, что после упорных боев папские войска вошли в Рим и вернули святой город Иоанну. Папа страшно взбесился. Случись это на месяц раньше, он обошелся бы без помощи Сигизмунда и созыва собора… Фу, черт бы их побрал! Теперь об отмене собора нечего и думать.
На самой границе Тироля, когда караван миновал горный перевал и стал спускаться по занесенной снегом дороге к Форарльбергу, папская двуколка съехала на лед и стремительно понеслась вниз. Возок налетел на камень, остановился и ударил передком лошаков. Животные рванулись в сторону, и двуколка оказалась поперек дороги. В этот момент кузов накренился, дверные створки распахнулись, и папа выкатился в снег. Кучер, сидевший на кóзлах, оцепенел от ужаса. Испуганные слуги, оказавшиеся рядом с возком, поспешили было к папе, но, страшась его гнева, только протянули руки, не решаясь подойти. Хуже всего было то, что папа вывалился из кузова перед пограничным постоялым двором, возле которого собрались горцы, желавшие хоть одним глазком посмотреть на святого отца. Увидев его на снегу, они замерли от страха. Им казалось смертным грехом быть свидетелями такого события.
Беспомощно барахтаясь в снегу, высокочтимый Иоанн XXIII напрасно искал опоры и все время проваливался в сугроб.
— Дьявол бы вас побрал! — крикнул он оробевшим слугам. — Я валяюсь в снегу, а вы пялите на меня глаза!
Услыхав ругань папы, слуги тотчас пришли в себя, а крестьяне при упоминании дьявола быстро перекрестились и попятились.
Через два дня караван начал спускаться с гор, и путешественники увидели перед собой широкую гладь Боденского озера, а за ним, на самом горизонте, Констанц.
Часовые Понтийских ворот Аахена неожиданно нарушили строгие предписания, введенные незадолго до прибытия в город его величества короля Сигизмунда. Им было приказано тщательно просматривать дорожные грамоты всех путешественников и прохожих. Когда в Понтийских воротах остановился крытый экипаж и из его окошечка выглянула донна Олимпия, часовые забыли о всякой предосторожности! Алебарды, минуту назад скрещенные перед мордами коней, поднялись в честь прекрасной женщины, сидевшей в карете. Правая рука начальника городской стражи, протянувшаяся к дверкам, повисла в воздухе. Донна Олимпия небрежно подала путевую грамоту через окно. Начальник стражи учтиво взял документ, развернул и тотчас сложил, даже не взглянув на него. Глаза начальника стражи не могли оторваться от очаровательной путешественницы. Он отвесил ей низкий поклон, и кучер хлестнул коней. Экипаж тронулся вдоль шпалер алебардщиков и лучников. Стражники на миг остолбенели, а потом повернули головы вслед за экипажем, как подсолнухи к солнцу.
В придворной канцелярии, неразлучно путешествовавшей с Сигизмундом, никто уже не работал. Глаза и руки писарей более всего чувствовали приближение срока открытия собора. Сегодня на столе снова выросла огромная куча документов, на которых не хватало только подписей и печати. Адреса пестрели самыми различными титулами и местами назначения. За последнюю неделю были посланы письма светским и духовным лицам всех стран Европы: государям, начиная от императора и кончая герцогом, документы татарскому хану и африканским князькам, бессчетная уйма приглашений, советов, запросов. Здесь плелась огромная паутина, с помощью которой затягивали в Констанц представителей всего мира. Писари поднимались со своих скамеек, распрямляли одеревеневшие спины и терли покрасневшие веки. Они молчали. Да и о чем им было разговаривать? Отупевшие от переписывания избитых словесных оборотов, которыми начинались и заканчивались послания, они уже не могли ни думать, ни говорить.
Вдруг в душном воздухе канцелярии раздался хриплый голос, — какой-то человек мычал что-то себе под нос. Напевая мелодию, он время от времени произносил звучные рифмы и охотно украшал ими игривые стихи:
С начинкой лопнет пирожок —
Его любой сожрет.
А лопнет брюхо — он, дружок,
Тотчас же нос зажмет!
— Фу, этот куплет чересчур непристойный! — Писари повернули головы в сторону певца, как совы, вспугнутые утренним рассветом. Разумеется, это выходка господина рыцаря. Ничего лучшего они от него и не ждут! Им чужды не только песенка, но и певец.
А пожаловаться на этого вертопраха некому, — говорят, его прислали сюда несколько дней назад по приказу его королевского величества. Это вполне вероятно, — ведь только король мог заставить начальника канцелярии взять к себе такого… такого бродягу. У него нет ни благородного происхождения, ни университетского звания, ни духовного сана, ни денег. Таких рыцарей, как он, приходится тринадцать на дюжину. Единственное его богатство — темное прошлое! Впрочем, ходят слухи о том, что он — поэт, а поэты нынче в моде. Ничего себе, хорош поэт. Он только и способен сочинять такие бесстыдные куплеты, как этот.
Лениво натягивая на себя плащ, рыцарь допел свою песенку, повернулся в сторону писарей и заметил на их лицах выражение негодования. Ему захотелось обрушиться на их нудную непорочность, но он раздумал: бедному человеку не следует сердиться натощак. Рыцарь ухмыльнулся и смачно сплюнул:
— Тьфу, это действительно мерзкая, безнравственная песенка! Она пришла к нам, как зараза, из Франции. Меня радует, что она не понравилась вам. Разве могут сравниться такие куплеты с нашими сладкими песнями о любви? Я вижу, господа, вы чем-то недовольны и негодуете. А каково здесь мне? Поэт в канцелярии — всё равно что соловей в клетке. В лице моей беспутной персоны в вашу канцелярию втерся настоящий миннезингер — ныне очень редкий, а может быть, и последний экземпляр этой вымирающей породы. Не под балконами дам, а в этой вонючей канцелярии торчу я с гусиным пером и чернильницей! Ради чего? Всего-навсего ради нескольких желтеньких монеток. Видите ли, господа…
Но «господа» не желали ни слышать ни видеть его, и рыцарь Освальд фон Волькенштайн, отнюдь не самый младший в имперской канцелярии, увидел перед собой спины писарей в черных плащах, столпившихся у выхода. Рыцарь добродушно улыбнулся, радуясь тому, что очень ловко избавился от них. Наконец-то вороны разлетелись и в комнате стало тихо. Поэт пошел бы тоже… Но куда? Его правая рука невольно опустилась в карман за мелкими монетками, которые выкатились из кошелька. Черт побери, как они тают! Сколько прошло через его руки итальянских, испанских, английских, русских, армянских, персидских монет! Где только он не пел, не воевал, не попрошайничал! Каждая монета доставалась ему с трудом, но как легко ускользала она в руки трактирщиков, болтавших на разных европейских и азиатских языках, за пазуху белых, смуглых и чернокожих красавиц, с которыми он забавлялся в портовых кабаках Европы и в притонах Азии. Увы, куда девалась его былая слава? На висках рыцаря появилась проседь, карманы опустели, и ему приходится теперь домогаться милостей его величества. Впереди — дорога в Констанц! Там рыцарь будет служить у короля Сигизмунда шпионом, переводчиком и придворным миннезингером. Миннезингер, собственно, тот же шут. Как на подбор, одна обязанность хуже другой. Ничего не поделаешь, — надо жить… Богатому всё доступно. Бедняк, если ему нечего продать, продает самого себя. В Констанце у него будет работа. Предприимчивый и, рачительный Сигизмунд решил по-своему: зря держать поэта незачем, — и определил его в канцелярию. Ну и скряга же Сигизмунд!..
Но сколько бы рыцарь ни рассуждал, это не помогло ему решить вопрос об ужине. Неужели он не достанет монеты даже на похлебку? А вино? О нем лучше не думать. Вероятнее всего, подадут какую-нибудь мерзкую кислятину. И господин рыцарь с искренним отвращением плюнул.
В этот момент двери канцелярии приоткрылись и на пороге появился хрупкий мальчик в богатой пажеской ливрее. «Здесь он как торт на навозной куче», — подумал рыцарь. Но пажа не испугала канцелярия. Вдохнув ее вонь и брезгливо сморщив носик, мальчик пренебрежительно спросил:
— Эй, приятель, не знаешь ли ты, где я могу разыскать господина рыцаря Освальда фон Волькенштайна?
Да-а… Эта встреча напомнила рыцарю сцену из комедии, автор которой сводил героев самым невероятным образом.
— Чего тебе надо? Я — Волькенштайн, — ответил рыцарь, привыкший спокойно относиться ко всяким превратностям судьбы.
Паж мигом утратил прежнее высокомерие и учтиво сказал:
— Вас приглашает на ужин одна дама, которая просила не предавать ее имя гласности. Ваша честь, господин рыцарь, никак не пострадает: речь идет о благородном деле, которое в высшей степени важно для самой дамы. Если вы, благородный рыцарь, соблаговолите оказать мне честь, то я готов сопровождать вас до тех пор… пока это будет необходимо… Я к вашим услугам.
— Дорогой друг! — прервал Освальд фон Волькенштайн пажа. — Ты, кажется, упомянул об ужине. Если это так, то я ни в коем случае не могу пренебречь таким делом, которое является жизненно необходимым как для дамы, так и для меня. Я, собственно, не могу понять, ради чего мы всё еще торчим тут. Идем не теряя ни минуты!..
Рыцарь Освальд фон Волькенштайн сидел напротив донны Олимпии в лучшем номере гостиницы «У зеленого венца». Стол ломился от яств: на нем стояли жаркое, соусники с пряной подливкой, рыба, паштеты, сладости и кубки с темно-красным бургундским.
Ужинали молча. Гость не проявлял никакого интереса к хозяйке и был целиком занят своим желудком. Еще бы! Не каждый день случаются такие чудеса. Счастье надо ловить! Хозяйка внимательно рассматривала гостя. Очевидно, обе стороны были вполне довольны результатами своих занятий. Когда рыцарь наконец насытился, он и хозяйка благосклонно взглянули друг на друга и улыбнулись.
Рыцарь оказался в более выгодном положении: ему не нужно было начинать разговор. Она поймала его, как рыбу на приманку, — пусть теперь сама скажет, что ей от него надо. Она дьявольски красива и, несомненно, шлюха, — в этом рыцарь нисколько не сомневался. Она очаровательна. Рыцарю стало как-то не по себе, — он так много съел и выпил. Прочь, прочь грешные мысли! Господин рыцарь вполне сознавал свои возможности, — не такой уж он красавец, чтобы девка купила его за ужин для своей постели. Он ломал себе голову, стараясь найти хоть мало-мальски правдоподобную причину этой странной любезности.
— Вы, по-видимому, недоумеваете, почему я пригласила вас в гости? — нарушила молчание хозяйка. — Я выбрала вас после долгого размышления. Меня зовут Олимпия. Под этим именем я известна в Риме, Флоренции и Венеции. Нет нужды добавлять к этому еще что-нибудь. Теперь моя цель — Констанц.
— Все знаменитости стремятся в этот город… — попытался польстить рыцарь. — Но почему вы едете в Констанц через Аахен, если вы итальянка?
— Я еду из Парижа. Вы могли бы догадаться об этом по вину, французскому столу. В Италии мне рекомендовали вас…
Господин фон Волькенштайн удивленно поднял брови.
— …ваши друзья — Антонино Лоски и Бенедетто де Пилео.
О, эти имена! После швабской капусты они таяли у него на языке подобно бургундскому. Друзья Волькенштайна — драматург Лоски и поэт-лирик де Пилео. Они помнят о нем! А вдруг он встретится с ними в Констанце?
— Но это еще не всё. О вас рассказывали мне Паоло Верджерио, Бруни и секретарь папы Поджо.
— Мадонна! — восторженно воскликнул рыцарь. — Да вы садовница итальянской поэзии! Упомянутые вами поэты — дивный букет благоухающих цветов, который вы поднесли к носу недостойного. Скажите, что пишут сейчас эти титаны? Стих… Один стих, мадонна, из ваших уст…
— Эти поэты знают меня, но мне необязательно знать их стихи. Зачем они мне? Я берегу свою память для более важных дел. Впрочем, некоторые из этих поэтов довольно милые мальчики. Они помнят меня лучше, чем я их. — И донна Олимпия улыбнулась. — У них больше причин для воспоминаний. Но поэты сейчас ни при чем… Они лишь посоветовали мне обращаться к вам всякий раз, когда будет нужно. Вы — человек, умудренный жизнью. У вас достаточно возможностей познакомиться со двором Сигизмунда…
Тьфу, под такой красивой личиной не оказалось ни грана поэзии! Она встречалась с замечательными поэтами, а не запомнила ни одного стиха, ни одного… Он, пожалуй, отдал бы полжизни за стихи — после ужасной канцелярской скуки! А эта девка… Эта девка, по-видимому, знает о поэтах столько, сколько… сколько можно узнать о любом мужчине, независимо от того, пишет он стихи или нет. В душе неблагодарного рыцаря закипела черная злоба. Он поспешил залить ее вином. Такой ужин! Но почему она беспокоится о рыцаре? Не потому ли, что он хорошо осведомлен о дворе Сигизмунда?.. «Да, я так хорошо изучил его, что мне стало тошно. Но чего она сует свой нос в чужие дела? Неужели она… Подожди-ка, девка, ты не коллега ли мне?.. Чья шпионка? Папы, Венеции или… Кому бы ты ни служила, Освальд фон Волькенштайн должен держать ухо востро. А это нелегко: бургундское дьявольски задурило голову. Надо бы кончить пить. Но когда еще посчастливится отведать такого нектара?»
— Мадонна, я весьма тронут вашим вниманием к моей особе. Но, вполне сознавая свои возможности, — они, увы, весьма, весьма ограничены, — я никак не могу понять, что заинтересовало вас во мне?
Донна Олимпия засмеялась:
— Друг мой, будьте любезны — не вынуждайте меня быть с вами неискренней. Это не входит в обязанности хозяйки. Давайте перестанем ходить вокруг да около. Уверяю вас, мне хорошо или почти хорошо известна ваша особа. Я полагаю, что вы тоже уже познакомились со мной и узнали если не всё, то самое главное. — При этих словах донна Олимпия горько улыбнулась. — В таких случаях я полагаюсь на инстинкт художника. Только раз в жизни мне, когда я была юной девушкой, хотелось показать себя одному поэту лучшей, чем я была. Мне не удалось это. А теперь я даже не думаю об этом. Мы оба отлично умеем лицемерить. Поэтому давайте, друг, сразу перейдем к делу. Мне от вас нужны некоторые сведения. За любую цену. Я не скупа, — отказа не будет почти ни в чем… Вы, наверное, подумали, что меня кто-нибудь подослал к вам. Ошибаетесь. Эти сведения нужны мне самой и никому другому. Я хотела бы как можно больше знать об императоре.
— О Сигизмунде?.. Он еще не император.
— Римский король или император — это, в конце концов, одно и то же. В моих знаниях о Сигизмунде у меня есть кое-какие пробелы. О своих соотечественниках, — папе, его кардиналах и тех, кто мало-мальски значителен, — я отлично осведомлена. Мне нетрудно было бы кое-что рассказать вам о них. Но в моей коллекции не хватает римского короля. Я еду в Констанц — собираюсь сыграть там важную роль. Замечу вам, свою собственную роль. Мне нужна сила, нужны деньги; одно не бывает без другого. Я не хочу быть любовницей даже самого благородного негодяя, если он идет на поводу у более сильного человека. Мне нужно подняться как можно выше. Я должна точно знать, на кого следует делать ставку. Надеюсь, проще и откровеннее не скажешь.
Боже мой, вот это хищница! Волькенштайн едва не перекрестился. Рыцарь не сомневался: она говорила правду. Эта продажная тварь не щадила ни себя, ни собеседника. Донна Олимпия разговаривала с ним, как мужчина с мужчиной. Подобные бестии чаще всего бывают бесполыми. Ее откровенность по крайней мере упрощала всё дело.
— Как я понимаю, — буркнул немного разочарованный рыцарь, — речь идет о простой торговой сделке. Я мог бы наговорить вам целый короб. Но мне достаточно дать вам один совет: держитесь Сигизмунда!
— Мне не нужны советы. Прежде чем держаться кого-либо, необходимо побольше узнать о нем. Как поступить — я решу сама.
— Хорошо, тогда я начну по порядку. Вам, видимо, важнее всего знать его внешность, характер, склонности, отношение к супруге…
— Porca Madonna,[41] рыцарь! Чтобы выслушать вас, человек должен запастись ангельским терпением. Мне совсем не важно, красив он или нет. О его характере и склонностях я узнаю за одну встречу, а вы будете рассказывать целый месяц. Альковные сплетни? Не старайтесь — они мне давно известны. В Париже о его похождениях знают больше, чем он сам. Скажите, пожалуйста, доверяете вы мне или нет? Если доверяете, то не тяните и продавайте свой товар!..
Освальд фон Волькенштайн отлично догадывался, что нужно этой женщине. Сбросив с себя личину, он приступил к делу, — для него настало самое подходящее время. Усевшись поглубже в кресле, рыцарь дал понять, что готов изложить самые важные сведения. Для храбрости он наполнил бокал вином и придвинул его поближе. Теперь рыцарь и с помощью бога и с помощью дьявола готов был согласиться на всё что угодно.
Он уже было открыл рот, но донна Олимпия удержала его повелительным жестом:
— Может быть, вначале вы назначите цену?
Губы рыцаря невольно сомкнулись. Видит бог, это не баба, а мужик в юбке! И он сказал:
— Вы спросили меня, доверяю ли я вам? Доверяю. Цену — назначите сами, когда получите мой товар…
Донна Олимпия улыбнулась и стала снова обаятельной женщиной:
— Не бойтесь, друг! Я вас не обману!
Рыцарь Освальд фон Волькенштайн поднял бокал. Язычки свечей засверкали в кровавом бургундском рубиновыми огоньками. Его охватили сомнения. Это же игра с огнем! А что если он сгорит в нем?.. Нет, это бургундское, а в нем — лишь отражение пламени. Стоило только повернуть бокал к себе, и огненные язычки, уже не опасные, снова задрожали на кончиках свечей. Бокал опустел, вино разнесло тепло по всему телу. Донна улыбнулась и снова наполнила бокал. Ему не следует столько пить: его ждет удел, достойный поэта, — своими словами нарисовать сложный образ весьма великого… нет… опасного… пожалуй, необыкновенного человека во всей его противоречивости — жестокого и человечного.
— Да, ему не чужда и человечность, — неожиданно произнес рыцарь. — Он гуманен в сравнении с диким зверем. Сигизмунд никогда не притворяется: он воплощенное лицемерие. Вы лучше всего узнаете его не по словам, а по делам: дела убедительнее меня покажут вам его в истинном свете.
— Наконец-то вы подошли к тому, с чего следовало бы начать, — Одобрительно кивнула донна. — Вы ничего не пьете, мой друг.
Рыцарь поднял бокал и взглянул на Олимпию. Она делала всё, чтобы он окончательно опьянел. Если Олимпия хочет устроить ему ловушку, то он уже попал в нее по самые уши, — следовательно, нет никакого смысла щадить бургундское. Он безудержно пил его. Скоро Освальд фон Волькенштайн почувствовал приятную легкость в голове. И не только в голове. Осторожность потеряла всякий смысл; ужас — сколько раз он овладевал человеком! — ослаб и уступил место наивной беспечности. Тонкий замысел поэта нарисовать портрет Сигизмунда рухнул. Когда вино затуманило сознание Волькенштайна, все понятия и суждения его стали соединяться весьма странным образом. Мысли поэта кружились хороводом и вырывались наружу вопреки желанию их хозяина. Бог знает, почему первой ему пришла на ум чалма:
— Турки! Больше всего он боится этих чудовищ! Они — пугало Европы! Турки хотят забрать у Сигизмунда Венгрию, а потом покорить весь мир. Сигизмунд, видимо, не зря их побаивается. Мне этого не понять. Я сам довольно долго толкался среди азиатов и пришел к выводу, что мы бóльшие варвары, чем они. Только в одном азиаты уступают нам: им, глупцам, Коран запрещает пить вино. За ваше здоровье, мадонна!
Охотнее всего он рассказал бы ей о Царьграде. Олимпию очень украсила бы вуаль, которая закрыла бы почти всё ее лицо, оставив лишь две продолговатые миндалины черных глаз. Чепуха! Чего он болтает? Да, он хотел рассказать о Царьграде.
— Собственно говоря, вся Византийская империя уже съежилась, — в ней остался один город. Его душит петля полумесяца. Царьград не может даже передохнуть. Сейчас османиды дерутся между собой за власть. Царьградский император каждый день, просыпаясь и засыпая, смотрит с надеждой на запад. Не подумайте, что я пустословлю, уклоняюсь от сути дела. Это имеет прямое отношение к Сигизмунду. Король-ловкач неожиданно размечтался: «Почему бы мне не попробовать спасти мир от нашествия нехристей?» Дьявол вообразил себя великим мессией! Сигизмунд хотел бы слепить из европейских государств одну огромную империю и стать в ней полным хозяином. Такие планы вполне приличествовали бы Карлу Великому. Более того, Сигизмунд собирается объединить обе христианские церкви — римскую и византийскую. Он запугивает турками царьградца Мануэля, а маврами, смертельной занозой Испании, папу Римского и никак не может понять, почему христианский мир не желает признать его, Сигизмунда, своим единственным спасителем!
Теперь и на Западе уже нет прочного порядка. Запад разъедает проклятая схизма! Вместо одного наместника Христова появились три. Все они враждуют между собой. Сигизмунд хочет навести порядок и в церкви. Удайся ему это, и у него появились бы новые заслуги. Да еще какие! Потом каждый нищенствующий монах денно и нощно молился бы за Сигизмунда. Он-то, конечно, плюет на эти молитвы, но зато для него открылись бы кладовые каждого государства, каждого сословия. Они отблагодарили бы его звонкой монетой. Сигизмунд уже пошел на риск с констанцским собором: созвал всех, кого смог, — государей, прелатов и магистров университетов. Сигизмунд загнал туда и Иоанна XXIII, точно корову на лед. Теперь папа никуда не денется от хитреца: попал в его руки, как свинья, откормленная на убой. Сигизмунд будет торговаться, кто больше даст ему за папу, — светские властители, кардиналы или собор. Боже, вот оно какое святое сборище! Выпью-ка я за его здоровье!
Заботливая донна Олимпия налила ему еще вина. Сама она не пила, только слушала.
— Разве можно в чем-нибудь упрекнуть Сигизмунда? Он хочет спасти христианство от нашествия османов и церковь от раскола! Его планы были бы достойны всяческого одобрения, если бы не…
Тут ему следует прикусить язык. Ради чего рисковать жизнью? Болтнешь лишнее — и не доживешь до утра, пырнут тебя кинжалом между лопаток и бросят в канаву. То, что горько, да будет горьким, как полынь! Только бургундское остается бургундским: чем больше пьешь его, тем оно приятнее и вкуснее.
— Да, если бы он делал это не ради себя! Он, моя красавица, всё делает только для себя, только для себя… Разумеется, он — император или почти император. Каждый трезво мыслящий человек согласится, что когда император старается о себе, то тем самым печется о благе империи. Даже презренному глупцу достаточно нескольких бокалов бургундского, чтобы раскусить Сигизмунда. Мне кажется, он рвется к власти с тех пор, как стал сосать материнское молоко. Еще младенцем он не сводил глаз с шеи кормилицы, высматривая, не висит ли у нее на цепочке золотая монетка. Начал он не очень бойко — с трона венгерского короля. Кáк он добился его — об этом можно рассказать особо. Довольно дикая история. Но не это важно. Он был одержим мечтой о римской короне. Для этого бешеного жеребца не было ничего приятнее колесницы, священной Римской империи. Как только это взбрело ему в голову, он уже не останавливался ни перед чем. Четырнадцать лет тому назад курфюрсты сбросили с трона его брата — чешского короля Вацлава. Сигизмунд кинулся к короне императора, словно собака к кости! Но об этой короне мечтали и другие… О, это были времена! Подобно тому, как теперь у нас три папы, так тогда появились три римских короля! Сигизмунд оказался самым ловким: недаром его избрали римским королем на кладбище.
Рыцарь захохотал, но, заметив недоверчивое выражение на лице Олимпии, продолжал:
— Да, на кладбище. Те курфюрсты, которых он купил, — на всех ему не хватило денег, — должны были собраться во Франкфурте и там избрать его королем. Франкфурт относился к Майнцскому архиепископству, а его главный пастырь состоял в союзе с третьим антикоролем. Чтобы помешать Сигизмунду, майнцский архиепископ наложил на Франкфурт интердикт и закрыл храм, где хотели собраться выборщики Сигизмунда. Тогда они собрались на кладбище и совершили церемонию избрания Сигизмунда римским королем прямо на могилах, — могилы нисколько не мешали им. Наоборот, смерть оказалась его союзницей и прибрала одного соперника. Теперь у него остался один соперник — его братец Вацлав IV. Этот никак не может примириться с тем, что имперские курфюрсты сбросили его с трона и не пожелали ему подчиняться. Справиться с Вацлавом Сигизмунду было нетрудно. Он уже дважды похищал Вацлава и сажал в тюрьму. Еще хуже пришлось братцу, когда Сигизмунд притворился смиренным и верным. Да, иногда он бывает и таким. Знали бы вы, скольких денег, потерь и уступок стоила чешскому королю любовь его брата. Впрочем, Вацлаву почти всё было безразлично. Это, собственно, такой человек… Ну, он не имеет отношения к нашему делу. Тогда Вацлав только пьянствовал. Но и вину он предавался без особого удовольствия. Мадонна, разве может вино заглушить чувство отчаяния и обреченности?
Освальд фон Волькенштайн нежно посмотрел на струю вина, которая лилась из кувшина в его бокал.
— На чем я остановился, мадонна? Да, я уже вспомнил. Сигизмунд стал наседать на Вацлава, надеясь, что тот уступит ему титул римского короля. Борьба между ними оказалась недолгой. Сигизмунд легко прижал Вацлава к стенке. Чешский король торжественно признал избрание Сигизмунда римским королем, и мой любезный повелитель стал подлинным хозяином империи. Она свалилась ему в руки, как спелое яблочко. Да только яблочко-то оказалось червивым: во-первых, Вацлав не пожелал расстаться со знаками императорской власти, — это не могло не взбесить Сигизмунда, желавшего как можно пышнее обставить свою власть, — и, во-вторых, Вацлав возражал против того, чтобы Сигизмунд домогался короны римского короля при его жизни.
Сигизмунд, пока атрибуты власти были ему не очень нужны, смотрел на всё это сквозь пальцы. Теперь он хочет возглавить святой собор христианства в Констанце, и ему необходимо выступить там во всем блеске. Если на его голове будет корона, каждый поймет, с каким повелителем имеет дело. Мы едва не источили все перья на переписку с пражским двором, но она оказалась напрасной. Сигизмунду помог случай. Ничего не поделаешь, мадонна. Чем больше негодяй, тем больше ему везет. В один прекрасный день сюда, в Аахен, приплелся посланец Вацлава. Вы думаете, зачем? После обычных церемоний посланец передал согласие чешского короля на коронацию Сигизмунда при одном странном условии, — узнав его, пожалуй, только Сигизмунд смог удержаться от смеха. Действительно, это условие было очень курьезным: Сигизмунду точно подарили мешок дукатов, а взамен попросили два гроша на мессу. — Рыцарь захохотал.
Донне Олимпии пришлось терпеливо ждать, пока он кончит смеяться. Придя в себя, Освальд фон Волькенштайн виновато поглядел по сторонам, отодвинул бокал и начал вспоминать, на чем остановился.
— Представьте себе, мадонна: за титул императора Сигизмунд должен был обеспечить неприкосновенность какого-то чешского еретика, вызванного на констанцский собор. Вацлав писал, что если, мол, безбожник не вернется домой живым, в Чехии произойдут неприятности. Попробуй-ка разберись в этом деле. Я, по крайней мере, не сумею. Мне теперь даже не вспомнить имени того человечка, который нагнал столько страха на Чехию, — не то Гус, не то Гусь. Что-то в этом роде. Если мы, писари, долго ломали над этим голову, то Сигизмунд ни минуты не задумывался. Он чуть не захлебнулся собственной слюной, торопясь пообещать этому антихристу охранную грамоту! И что же? Аахен готовится к коронации Сигизмунда. Одним словом, мы выедем отсюда в Констанц в ореоле римской короны. Разве это не тонкая работа? Вот вам подтверждение того, что римский король родился в сорочке. Что еще добавить вам? Он — и мерзавец и император в одном лице. Кроме того…
— Кроме того… — повторила женщина, поторапливая неожиданно умолкшего рыцаря.
— Кроме того… Собственно, ради чего описывать короля иначе, чем своего повара? Правда, всякое сравнение хромает. У меня никогда не было своего повара, зато повелителей — хоть отбавляй… Да, на первый взгляд Сигизмунд может очаровать человека. После второго взгляда его чары слабеют. Третий взгляд всякий человек с маломальским умом бросает на дверь, стараясь как можно скорее унести ноги. О, Сигизмунд умеет очаровывать! Человек может отдать за него душу. Он быстро возненавидит Сигизмунда, но по-своему уже никогда не перестанет восхищаться им. Сигизмунд унаследовал это качество от Карла IV в большей степени, чем его братишка. Один черт разберет, как удивительно обернулось в нем каждое доброе качество отцовской натуры. Ему нужно одно: характер. Имей его, Сигизмунд сможет стать настоящим мессией. Этот человек недалеко ушел от дьявола. Несмотря на это, я повторяю: если вы хотите выбирать между папой, кем-нибудь еще и Сигизмундом, то держитесь последнего. Держитесь его: он не лучше других владык, но похитрее их.
Донна Олимпия, внимательно слушавшая его, признательно кивнула:
— Вы отлично справились со своим делом, друг…
— Если вы пожелаете, — сказал рыцарь, — я изложу самые важные мысли письменно. Разумеется, сейчас я вряд ли смогу что-нибудь написать. Это — самый лучший комплимент вашему бургундскому столу.
— Не утруждайте себя, — улыбнулась женщина, — я не умею читать. — Освальд Волькенштайн вытаращил глаза, но донна успокоила его: — Не волнуйтесь, я ничего не забуду. Своими сообщениями вы оказали мне неоценимую услугу.
— Что вы! — поспешил рыцарь. — Я не считаю свою услугу настолько великой, чтобы ее нельзя было оценить.
— Посмотрим, — многозначительно сказала Олимпия рыцарю, и ее лицо, полное дьявольских чар, стало еще соблазнительнее. — Я обещала уплатить вам столько, сколько вы пожелаете. У вас исключительно благоприятный случай. Я готова на всё.
«Дешево она хочет рассчитаться со мной, — подумал рыцарь. — Не глупа, хоть и не умеет читать». Рыцарь Освальд фон Волькенштайн не мог не признать, что он никогда бы не добился согласия донны Олимпии на то, что она предложила ему сама, даже если бы у него в мошне было столько денег, сколько душа пожелает. Он с трудом разбирался в происходившем. Рыцарь вспомнил о своем пустом кошельке, нищенском завтраке, который ожидает его утром, о грязной комнате в постоялом дворе, — из нее он мог бы выбраться в роскошные покои, — о своем ветхом платье, о… многие блага оказались бы ему доступны, если бы она щедро рассчиталась с ним. Были бы у него и женщины. Но он никогда в жизни не нашел бы себе такой изумительной красавицы. Никогда. Лишь один-единственный раз подвернулся ему такой счастливый случай. Боже, боже! Как нелегко дается поэту благоразумие, если вино разливает свое тепло по жилам, а рядом — чудо красоты. Такая красавица, и так близко! Расстояние между ними даже уменьшилось, когда Олимпия поднялась. Тотчас встал и рыцарь. Она подошла и прильнула к нему. Почувствовав неровное дыхание донны, он взглянул ей в глаза. Они горели и жгли его сильнее, чем пламень вина. Сладкие судороги сковали тело рыцаря — его рука коснулась груди, слегка выступавшей над самым вырезом корсажа.
— Что ж, если вы решили… — сказала женщина, дотрагиваясь до шнуровки платья.
В словах донны прозвучало нескрываемое равнодушие, а ее движения показались рыцарю слишком привычными. В последний миг Освальд фон Волькенштайн увидел всё в истинном свете. Он попятился к своему креслу, вытер пот со лба и сказал почти трезвым голосом:
— Мадонна, я хочу ответить вам вашими же словами. Мы достаточно опытные люди, чтобы не делать глупостей. Кроме того, вы слишком красивы. Ради чего мне тревожить свой душевный покой? Вознаградите меня иначе. Нет-нет, я не имею в виду деньги. Если бы вы заплатили мне самую баснословную сумму, то через несколько дней у меня от нее всё равно ничего не осталось бы. Я мечтаю о более прочном вознаграждении — оно должно обеспечить мне прибыль. Мне хочется растянуть это вознаграждение на долгий срок. Я был бы счастлив, если бы в Констанце смог бы заходить к вам и дышать одним с вами воздухом. Обещайте, что вы позволите мне изредка навещать вас и что вы постепенно рассчитаетесь со мною: сообщите мне кое-какие сведения из своих источников. Тогда и вы поможете мне лучше разобраться в делах этого суетного мира.
Донна Олимпия мгновение колебалась, но потом, взглянув из-под опущенных ресниц, подала ему руку:
— Согласна. Ваше решение настолько мудро, что я отнюдь не чувствую себя задетой. А теперь примите мой подарок в знак восхищения вашим ответом.
Донна Олимпия стукнула пальцами по бокалу, и перед рыцарем, как привидение, появился паж, который привел его сюда. До Освальда фон Волькенштайна донеслось еще несколько слов донны. Она приказывала мальчику отвести рыцаря домой и отнести ему кувшин бургундского.
Потом ему в лицо пахнула свежая сырость, а перед глазами засверкали яркие звёзды.
— О Олимпия!..
Только теперь рыцарь Освальд фон Волькенштайн почувствовал, как он опьянел…
«Кардинал римской курии Франческо Забарелла — фра Ансельмо, монаху ордена святого Франциска.
Дорогой друг!
Вот уже вторую неделю я нахожусь в пути, и мне опротивело вынужденное общество ослов всевозможных мастей — как четвероногих, покрытых шерстью и несущих нас на своих спинах по крутым горным тропам, так и бритых двуногих, подобно мышам и лягушкам грызущихся между собой. В Риме хоть можно было пропускать заседания курии, — на них не услышишь ничего, кроме обычной чепухи, — и проводить время в уединенном уголке, где меня всегда ожидали мои любимые друзья — возвышенный Вергилий, благородный Гораций и страстный Овидий. Здесь же я, словно узник, нахожусь в тесном кругу своих сановных собратьев, — а он весьма жалок и числом и узостью своих интересов. Мне кажется, что духовный мир прелатов тем беднее, чем выше их сан. Мысли этих святых отцов, как водомерки, несутся по глади лужи и ограничиваются лишь заботами о своем желудке и личной карьере. Долгое пребывание в обществе таких людей поистине утомительно.
Предчувствуя это, я захватил с собой любимые книги — „Пасторали“ Вергилия и „Метаморфозы“ Овидия. Они хранятся у меня в дорожном сундучке. Однако даже моя предусмотрительность мало чем облегчает путешествие в горах, где еще царит полная дикость. Чтец Верджерио здесь схватил альпийский насморк, необузданный, как жители этих гор. Ты, конечно, догадываешься, что Верджерио не доставляет мне никакого удовольствия своим чтением, — ведь Юпитер, соблазняющий смертных женщин, у него гнусавит. Мне кажется, скоро этот юноша сможет передавать одни причитания нимфы Эгерии, которая от вечного плача превратилась в воду. Но в „Метаморфозах“ не много эпизодов, рассчитанных на чтеца с альпийским насморком. Мне же читать при коптящей деревенской лучине не позволяют глаза. Я рад тому, что еще могу писать.
В таких обстоятельствах жребий пал на тебя. Ты будешь моим молчаливым собеседником. Излагая тебе свои думы, я мысленно вижу перед собой самого дорогого и близкого друга, хотя в сию минуту ты находишься, пожалуй, значительно дальше от меня, чем когда-либо прежде.
Мне стало известно, что ты покинул обитель своего ордена и отправился на поиски царства святого Иоанна. Ученые мужи предполагают, что оно находится где-то далеко от нас, в Азии, и его пределов скорее достигнет мысль, разбуженная мечтами и надеждами, чем нога человека. Тем легче создать обетованный край в воображении, наделив царство грез всеми чертами совершенства, каких нет на нашей грешной земле.
Ты ищешь царство божие первых христиан, которого не нашел и не мог найти дома, а я, подобно тебе, еду в Констанц, на собор. Мы тоже стараемся утвердить власть божьего закона на земле. Я вижу тщетность твоего паломничества, устремленного в непостижимую неизвестность, но завидую тебе. Как много оно обещает! Как прекрасно твое паломничество в сравнении с моим странствием.
Нас объединяет стремление к одной цели. Ты надеешься найти желанное царство святого Иоанна, которое зиждется на обычаях первых христиан. Констанцский собор также постарается путем проведения реформ вернуть церкви ее прежнее величие. Ты можешь обидеться, если я sub linea[42] напомню тебе, что ныне любой еретик, лоллард[43] и патарен[44] также взывают к церкви, дабы она вернулась к строю и нравам первоначального христианства. Но с какими бы усилиями и с какой поспешностью ни стремились бы они к этой цели, их взоры обращены назад! В таком случае нетрудно споткнуться. Не кажутся ли тебе эти „возвраты“ подозрительными? Разве смогу я, старик, на склоне лет вернуться к наивной простоте своей юности? Будь это возможно, я с бóльшим уважением отнесся бы к тем пророкам, которые исповедуют как учение Христа, так и учение антихриста.
Я надеюсь, дорогой друг, ты не примешь всерьез мои слишком скептические экскурсы в прошлое. Со мной произошел один незначительный случай, который неожиданно испортил мое настроение, как зернышко перца в жарком, попавшее на зуб. Но этот случай не столь важен, чтобы на нем задерживаться. Лучше вернемся к нашей теме.
В наши времена возможно лишь одно возвращение к прошлому, которое я признаю и которому я готов отдаться душой и телом. Это — возврат к идеалу античной красоты. Даже ты, осуждающий эти строки, не заставишь меня отречься от них. Мы живем в самом начале грядущего возрождения античного искусства. Это искусство восстает из земли и библиотечной пыли подобно тому, как божественная Венера родилась из морской пены. Ведь еще не прошло ста лет, как мы начали разыскивать и хранить произведения когда-то пышно расцветавшего искусства, а сколько сокровищ уже нашли и продолжаем находить! Плуг земледельца, мотыга садовника и кирка каменщика всё еще натыкаются на белоснежный мрамор. Исковерканный и разбитый, он открывает нам новый мир — мир удивительной красоты и подлинного совершенства.
Вместе со своими единомышленниками ты считаешь недопустимым увлечение и тем более восхищение доброго сына церкви творениями древних язычников. Но что такое красота, если она — не торжество бога? Разве творец вселенной, и, стало быть, сам наивысшее совершенство, не славит в ней себя?
Незадолго до отъезда из Рима мне удалось увидеть у папы мраморный торс Венеры, который где-то раздобыл его секретарь Поджо Браччолини. От статуи сохранилось только туловище. Но благодаря своему совершенству оно вызывает впечатление какой-то необыкновенной цельности. Ничто не мешает представить себе, как выглядела когда-то статуя Венеры, ибо даже в самом малейшем обломке не перестает существовать законченность прежней формы. Любуясь красотой торса языческой богини, я проникаюсь большей любовью к творцу вселенной, чем при виде тощих святых мучеников и мучениц, заполняющих наши храмы. Да, языческая идея, водившая рукой античного ваятеля, никоим образом не мешает мне благочестиво восторгаться красотой и совершенством, которые славят бога! Признаюсь, самые правоверные, но худые, как скелеты, статуи наших христианских мастеров никогда не вознесут мою мысль к небесам.
В своей неумолимой строгости вы требуете, чтобы идеал красоты соответствовал идеалу христианского благочестия. Но вы путаете две вещи, которые в искусстве никак не связаны друг с другом: содержание и форму!
Разве ты не знаешь, что у человека два органа: сердце, источник чувства, и голова, источник разума. Оба они самостоятельны. Наше сердце радуется при виде красоты, в чем бы она ни проявлялась: в женском теле, статуе, песне, стихе, картине, — независимо от содержания произведения, лишь бы форма была прекрасна. Точно так же наш разум повелевает нам неуклонно защищать церковь, ее строй и догматы, ибо мы хорошо знаем, что на них зиждется порядок всего мира, иерархия всех достоинств и санов, их вечная неизменность. Мы придерживаемся основ нашего вероучения, сознательно не замечая форм, в которых оно проявляется. Поверь мне, стóит один раз взглянуть на нашего нынешнего святого отца, чтобы больше никогда не восхищаться им. Тот, кто захотел бы судить о церкви по ее внешним формам и их проявлению (к чему иногда приходится прибегать во время святой борьбы за власть и признание), непременно разделил бы выводы презренных еретиков, которых мы не зря… сжигаем.
Стало быть, наше художественное и эмоциональное восприятие ни в коем случае не следует связывать с нашей верностью церкви, как незачем связывать в искусстве форму с содержанием. Иначе — чем я могу объяснить свой восторг при взгляде на торс языческой статуи и глубокое отвращение к статуе мадонны с Христом, которую мне довелось недавно увидеть в церкви? Я с ужасом подумал о том, что если бы я не познакомился с тонко и изысканно воспитанными античными поэтами, то выругался бы, как язычник!
Признаюсь, я до сих пор с отвращением вспоминаю эту христианскую статую, отлично сознавая, что такое убожество не стоит даже исписанных чернил. Сначала я не хотел упоминать об этой статуе, но мое преклонение перед формой вынудило меня описать тебе ее.
Теперь я хочу вкратце рассказать об этом.
Сегодня я добрался до какой-то тирольской деревушки, название которой не могу выговорить из-за дикого скопления согласных. Но дело не в этом. Как обычно, где только возможно, я стараюсь разыскать хотя бы намеки на прекрасное, которое встречается порой даже в самом глухом углу. Единственной приметной постройкой этой захолустной деревни оказалась ветхая церковка. Она, подобно всем церквам на севере, строгая, мрачная и неуклюжая.
Я вошел в церковь и еще больше разочаровался: она была пуста, как хижина нищего. Лишь над алтарем возвышалось деревянное изображение девы Марии с телом Распятого. Я, пожалуй, за всю свою жизнь не видел ничего более отвратительного, чем эта статуя! Христос лежал на коленях матери в каком-то странном оцепенении. Казалось, что его живым вогнали в очень тесный саркофаг, переломали ему все члены и, уже скрюченного, вынули и положили на колени мадонны. Он беспомощно лежал, вытянув вдоль тела руки, тощие и прямые, как жерди. Из ладоней Христа выступала кровь: варвар-ваятель изобразил ее в виде крупных продолговатых капель. Казалось, отвратительные красные черви выползали из Христовых ран или, точнее, висели по их краям и сосали его кровь. Более ужасная рана, кишащая такой же тварью, зияла в боку Христа. Я еще не сказал тебе о том, что художник грубо раскрасил обе фигуры. Голова Спасителя оказалась запрокинутой назад, рот полуоткрыт, а глаза глубоко ввалились. Но отвратительнее всего было тело Спасителя, — когда глядишь на него, на ум приходит мысль о начинающемся разложении. Это было весьма точное изображение трупа человека, а не божьего сына. Признакам смерти мастер придал непомерно большое значение. Зато лицо Девы Марии казалось живым, так хорошо передавало ее черты дерево. Мадонна была лишена всякой божественности. Небрежно вырезанное лицо, измученное страданиями, опухшее от слёз, — две слезинки еще торчали у нее на щеке, — походило на лицо деревенской бабы. Оно было ужасно искривлено. Ее губы перекосились в жалкой гримасе. Грубыми натруженными руками богоматерь с трудом держала Христа на своих сильных коленях. Но эта деревянная фигура передавала не только страдания мадонны, — ее безысходное горе достигло отчаяния, обычно заканчивающегося протестом и бунтом. Я не могу припомнить, приходилось ли мне когда-нибудь раньше видеть подобное омерзительное произведение.
Я отвернулся от этого чудовищного изваяния и заметил возле ступеней алтаря двух женщин, стоявших на коленях, — старуху, со слезами на глазах шептавшую какую-то молитву, и девушку, просившую мадонну как можно скорее послать ей жениха. Глаза обеих женщин пристально глядели на мадонну с Христом и светились глубокой надеждой. По-видимому, уродливые формы этих грубых фигур не мешали верующим считать их божественными.
Мною овладели отвращение, сожаление и недоумение. Казалось, что я выбрался из грязного болота. До сих пор — уже минуло несколько часов — я не в силах забыть эту варварскую статую. Похоже на то, что я перестал быть хозяином своих мыслей: они упорно возвращают меня к тому, от чего я хочу поскорее избавиться. Мне до сих пор невдомек, как могло потрясти меня это жалкое искусство. Искусство прежде всего связано с понятием о красоте. Она передается стройностью форм. Мы наслаждаемся этой формой благодаря ее совершенству. Только прекрасное способно возвышать, облагораживать и вызывать у нас радость и восхищение. А тут один взгляд на топорную работу какого-то деревенского недотепы взволновал меня сильнее, чем прекрасное творение древнеримского мастера.
Это смешно. Но это всё-таки естественно. Мое волнение связано только с ненавистью и отвращением к безобразному. В этом суть. Действительно, я не знаю, ради чего так напрасно раздражаться.
Смотри-ка, какое спокойствие и какую уверенность дает нам истинное искусство! Я раскрываю „Метаморфозы“ Овидия и на первой же странице читаю:
Первым на свете был век золотой, чуждый любого возмездья.
Он испокон защищал, без судей, и правду и верность.
Вечно царила весна. Зефир своим легким дыханьем
Нежно лелеял цветы, прежде не знавшие сева.
Землю никто не пахал, но она урожай приносила.
Поле всегда золотилось нивой тяжелых колосьев,
Реки текли молока, струились потоки нектара,
Капал мед золотой, сочась из зеленого дуба.
Вот это красота! Вот это подлинное искусство! Достаточно тебе вслушаться в напевное звучание слов, как ты начнешь радоваться, забыв о своих заботах и труде, который людям приходится вкладывать в землю и которая ныне, если не вспахана, не даст тебе ни плодов, ни колосьев. Представь себе тонкие округлые линии мраморных богинь, нежные выпуклости их стана, сладостный трепет грудей, величественно расправленные плечи. И нам нет никакого дела до того, что это языческий идол! Как поистине прекрасны, божественны формы! Я не боюсь сказать — это красота самого божества!
Такое представление о красоте и такие критерии искусства совершенно непогрешимы. Они того же рода, что и критерии, которые я признаю единственно верными и применяю ко всему. По ним я оцениваю, например, всё здание нашей святой церкви и все светские порядки нашего мира. Я и мой мир придерживаемся их. С ними мы и погибнем. Страшно подумать, в каком болоте мы бы оказались, если бы победил дьявольский дух, водивший рукой горца-ваятеля!..
Эта статуя могла появиться только там, где царят грязь, холод и голод, знакомые творцу-бедняку с детства. Что мог он видеть вокруг себя, кроме людей, изнуренных каторжным трудом, лиц, искаженных мýкой! Благодаря своей безыскусности он верно передал то, что имеет место в жизни. Его мертвый Христос… не кто иной, как исхудавший от голода бедняк, надорвавшийся при рубке леса или при возделывании каменистого поля. А его мать? Измученная крестьянка, которой чужды возвышенные помыслы! Она думает только о хлебе, о тленной пище для бренного тела своего смертного сына. Когда ее сын умер от истощения, она стала причитать. Тупое негодование против тяжелой судьбы и против хозяина, заездившего ее любимого сына, — единственная мысль, которая заметна на лице матери. Конечно, это правдиво — даже чересчур! — но разве это искусство? Куда может оно привести нас? Прямо в болото жалкой тленности. В нем может зародиться целая серия дьявольских козней, начиная от сомнения в существовании бога и кончая чудовищным бунтом! Вот что зреет против нас в мире, если придерживаться низкой точки зрения, а ведь этот мир служит нам источником познания самой совершенной красоты. Горе нам, горе красоте, если победит такое искусство!
Поскольку любое художественное творение только эхо своего времени, то легко понять опасность этого варварского „изваяния“. Таков смысл тирольской статуи. Хотя автор-простачок использовал наивные художественные средства, однако ему удалось намеренно подчеркнуть все проявления горя и мук. Ради этого он вырезал очень большие головы — на них ему легче было изобразить страдание — и безжалостно укоротил тела, менее нужные ему. Пучки кровавых червей, слезинки крупнее глаз и жуткая гримаса богоматери очень тонко использованы ваятелем. Тонко… Какая ерунда! Примитивный горец, создавший эту статую, не может быть тонким мастером. Он передавал только то, что чувствовал. Короче, грубое сознание бедняги передало убогую правду о его собачьей жизни и нищете.
Не кажется ли тебе, что резчик по дереву, творящий во имя славы божьей, напоминает невежественного еретика, лишенного воображения, — он, как дикий вепрь, бросился в болото земной жизни и познал в ней только ужасную нищету, недуги и гибель.
Самого страшного проклятия мало тем червям, которые ползают по действительности на своих коротеньких членах и не могут подняться над ней. Они только кричат о нищете бедняков и о несправедливости властей. Искусство, созданное нами, красота, занявшая достойное место на алтаре, изящество нашего мира, высокое чувство и взлет фантазии — для этих крикунов не имеют никакого значения. Они не понимают искусства и ненавидят его. Зато ты можешь услышать от них самые чудовищные советы, как изменить мир. Да обрушится вечная анафема на головы тех, кто проповедует ложные истины в форме еретических учений или в форме дьявольских „художественных“ творений. Нет никаких других средств заставить их замолчать, — разве только лишить языка и выпустить кровь из их жил. Даже трудно вообразить, как ужасны и как опасны они…»
Довольно! Хватит. Забарелла отложил перо в сторону и, с трудом оторвав глаза от письма, начал осматривать комнату. Сырые бревенчатые стены и холодный предрассветный сумрак, стоявший в комнате, казались кардиналу враждебными, суровыми и коварными, — они чем-то напоминали атмосферу, царившую в церкви с деревянными статуями. Забарелле стало холодно, он плотно закутался в свой плащ и беспокойным взглядом окинул комнату. На столе лежал раскрытый томик Овидия, но рядом не было никого, кто бы мог почитать вслух, а у самого Забареллы болели глаза. Он невольно протянул руку к книге, и перед ним засверкал перстень. Большая овальная камея почти закрывала сустав его тонкого пальца. На светло-коричневом камне была изображена богиня Артемида в тунике, развевающейся на ветру, и с луком, туго натянутым перед собой. Лицо кардинала постепенно прояснилось и повеселело. Он пошевелил рукой и заметил игру света на камне. Потом его взгляд скользнул по собственной руке — тонкой, холеной, с длинными пальцами. Кардинал быстро перекрестился, словно желал отогнать ночные привидения. В углах рта снова появились две морщинки — его обычная ироническая улыбка. Да!.. Поднявшись, Забарелла взял с полки вино и кубок. Кардинал с удовольствием наблюдал, как алая жидкость текла из металлического кувшина, сверкая рубиновыми искрами. Он пил медленно. В холодном вине таился огонь, и — тело мгновенно перестало ощущать холод. Пошарив в бумагах, он взял несколько листков и бегло просмотрел их. Да, чернь, наверное, пытается вывести нас из терпения и заставить поддержать ее сумасбродные идеи. Она хочет, чтобы мы спорили с нею. Вот что нужно всем реформаторам, еретикам и мастерам топорного ваяния. Сегодня ночью один из таких мастеров даже смутил покой самого кардинала римской церкви Франческо Забареллы. Да, почти…
«Вы могли бы стать вредными, опасными и роковыми для всего нашего мира, если бы вам удалось напоить нас своим ядом. Но вы мелки, ничтожны и бессильны, пока мы в силах расправляться с вами — вот так!» — Забарелла сложил листки вместе, скомкал и быстрым движением бросил их в очаг. Между горевшими поленьями, превратившимися в искрящиеся красные скелеты, бились яркие язычки пламени. Они лизали края бумаги. Забарелла снова наполнил кубок вином и, смакуя его огненную сладость, взглянул на пылающее письмо. Опуская кубок на стол, кардинал улыбнулся: огонь в очаге напомнил ему настоящий костер…
Матиас Рунтингер стоял у окна своей конторы и смотрел во двор. Со второго этажа была хорошо видна просторная квадратная площадка. По ее краям теснились конюшни, сараи и склады. Хмурое ноябрьское утро вяло пробиралось сквозь холодную мглу. За ночь мороз успел посеребрить крыши сараев густым инеем. Кучера выводили из конюшен ломовых лошадей с широкими крупами и ногами, покрытыми густой шерстью, опускавшейся до самых копыт, — ноги лошадей походили на грубые колонны. Подковы глухо стучали по мерзлой земле. В морозном воздухе висели клубы пара, валившего из лошадиных ноздрей.
Рунтингер хозяйским оком глядел на битюгов, на сплошную стену крепких, вместительных построек и следил за работой кучеров. Его взгляд задержался на пузатых телегах с парусиновыми верхами: две, три, шесть… Вчера эти телеги грузили до позднего вечера. Сегодня они выедут в Нюрнберг. Кажется, он уже всё объяснил им… Покинув Равенсбург, они сразу разделятся: три повозки направятся на Ульм и три — на Аугсбург. Осторожность не повредит. Если кто-нибудь позарится на один обоз, пройдет другой. Уже пора прибыть и Клотцфуссу, — он со своими ребятами будет охранять обозы…
А что там копается Крюппельганнес? В самую последнюю минуту он собрался менять подковы. Нечего сказать, хорош! Ну, кажется, подковы у его коней в порядке. В углу парни разгружают ящики. Слава богу, ни один не пропал. Товар редкостный — кожаные обои из Испании. Рунтингер еще не решил, кому продать их: вюртембергскому герцогу или регенсбургскому оптовому купцу Онезоргу, — он продаст их тому, кто даст больше. Скорее прибежит к нему герцог, — хотя и Онезорг начал жить на широкую ногу! Негоциант относился к своему сопернику с завистью и презрением. Онезорг, видимо, идет в гору; неплохо бы посмотреть на его векселя и кредитные письма, — Онезорга следовало бы как-нибудь подсидеть. Перед тем как лопнуть, надувается и жаба… Нужно бы поскорее инкассировать, а тут, черт побери, пора уезжать! Именно теперь! Впрочем, более подходящего момента не представится и позже. Купец всегда должен находиться у своих товаров. Он сидит с ними, как паук в паутине, чувствуя малейшее подергивание нити в самом отдаленном уголке. К купцу стекаются такие сообщения и сигналы, которые понятны одному ему. Кто-нибудь выбросит на рынок большую партию товара, и он немедленно решает: воспользоваться этим или убраться восвояси, чтобы самому не попасть в ловушку! Купцу стóит только понюхать и пощупать товар, как он обязательно что-нибудь придумает. Разумеется, принимать решения на расстоянии совершенно невозможно. Но ничего не поделаешь. Придется ехать… и он поедет. Конечно, тут не обойтись и без убытков… Собственно, их не будет, — он получит только меньше прибыли. Правда, маленькая прибыль там, где она может быть большой, тоже убыток.
Положение улучшат заработки в Констанце. Обязательно. Иначе зачем ехать туда? А другой голос внушал: ты поедешь, даже если весь мир перевернется вверх ногами. Кто пожелает упустить такой подходящий момент? В Констанце затапливается огромная печка, — в ней будут печь титулы, чины, государства с их границами, правительствами, союзами. Одним словом, там будет делаться высокая политика! На чем? На деньгах, известной старой подливке! Только дурак откажется от выгодного заработка. Такого промаха — Констанц прямо под носом! — не простишь себе до самой смерти. Если уж очень захочется побывать дома, то в любой момент можно вернуться. Впрочем, это было бы даже неразумно. Не нужно быть мелочным. У Боденского озера завязывается игра могучих сил. Ее нельзя терять из поля зрения, иначе утратишь ориентировку. Бог весть, как старому Матиасу удастся впутаться в эту игру… Ему бы только довести, начатое дело до конца. Отсюда не ускачешь на несколько деньков: иногда достаточно одного дня, чтобы всё пошло к черту. Старые связи легко рвутся, а новые завязываются медленно. Если тебя нет при деле, твое положение настолько шатко, что лучше начать всё сначала. Нет, он будет спокойно торчать на одном месте, наблюдая, прислушиваясь и мотая себе на ус. Только таким путем он выберет подходящий момент, разложит товар или подмажет пятки. Собственно, его душа уже больше в Констанце, чем в Равенсбурге.
«А кто будет дома? Что ж… Дела придется передать Мельхиору. Бедняга мальчуган… Следовало бы раньше обратить на него внимание. Верно, следовало бы. Но когда? Дома у меня никогда не было свободной минутки. Да и часто ли я грелся у семейного очага? Вниз я спускаюсь только для того, чтобы поесть и поспать. За обедом никто не смеет тревожить меня болтовней. Даже за столом я не перестаю думать о деле. Собственно, с сыном я вижусь только в конторе. Да и там я немного разглядел в нем. Мельхиор приходит всегда точно, как все писари, усаживается за свой столик и не отрывает глаз от бумаг, пока соседи не пойдут на обед или не кончат работу. Сын никогда ни о чем не спрашивал у меня, а я никогда ничего не рассказывал ему.
А теперь я должен доверить Мельхиору такое большое дело! Хоть бы он содержал его на нынешнем уровне! Правда, сын — добросовестный, старательный и аккуратный. Он никогда не промахнется, не пожалуется на свою усталость, хотя с виду тоненький, как былинка. Все эти достоинства хороши для прилежного писаря — и только! Он может оказаться совершенно неспособным, когда ему придется самостоятельно обдумывать коммерческие вопросы, вести дело самому. Тут же недостаточно уметь считать, — надо решать. Мне следовало бы пораньше поговорить с ним, — ведь я прекрасно знал, что поеду в Констанц и что мне понадобится замена. Всякий раз, когда я встречался с сыном, у меня пропадала охота говорить об отъезде. Откуда у парня взялись холодные рыбьи глаза? Его лицо — лицо старика, губы совершенно бесцветны… Торговля мне, слава богу, всегда удавалась, а вот сын почему-то не удался!
Вчера я сообщил ему об отъезде. Черт возьми, я хорошо помню свою первую торговую сделку. Когда покойный батюшка позволил мне заключить ее, я был горд и от радости чуть не подпрыгнул до потолка. А Мельхиор? Он поднял свои безжизненные рыбьи глаза и еле выдавил: „Слушаюсь, батюшка“. И это всё, что он сказал. Казалось, сын воспринял это, как приказание, — точно я поручил ему купить бочку селедок.
Откладывать поездку больше нельзя — наступает последний вечер. Нужно поговорить с сыном по душам и дать ему самые необходимые указания».
…За спиной Матиаса Рунтингера скрипнула дверь. Осторожно передвигая ноги по дощатому полу, в комнату вошли писари. Рунтингер даже не повернувшись в их сторону, что-то пробурчал в ответ на их приветствия. Писари начали усаживаться за свои столики, скрипя стульями, шурша одеждой и шелестя бумагой.
Что ж, он, пожалуй, попробует!
Купец повернулся к писарям и сказал:
— Убирайтесь отсюда к черту! Сейчас вам надо быть на складах и во дворе. Просмотрите товар и сверьте его по накладным. А ты, Мельхиор, останься…
Все писари, кроме Мельхиора, сидевшего за своим столом, как воробьи выпорхнули во двор. Спокойный и невозмутимый, Мельхиор даже не взглянул на отца. Худыми костлявыми пальцами он приводил в порядок бумаги, перья и свинцовые палочки.
Матиас Рунтингер хотел было крикнуть на сына и расшевелить его, но вовремя спохватился. Желая приободрить себя, купец принялся ходить по комнате. Только после третьего поворота он заговорил с сыном. Беседуя с Мельхиором, Матиас Рунтингер не испытывал никакого воодушевления. Купцу казалось, что он бросал горох в стену. Но когда Матиас начал передавать сыну свой опыт и свои знания, то неожиданно обрадовался. В его душе заговорил старый хищник, совершивший на своем веку немало удачных сделок. Он разбирал самые яркие операции, подчеркивая то одну, то другую, важную, но мало заметную на первый взгляд деталь, от которой зависел успех. Его походка становилась более уверенной, на скуластом лице заблестели, и ожили глаза. Он не сразу избавился от воспоминаний о своих старых удачных сделках. К черту! Сначала он даст Мельхиору несколько практических советов!
— Главное, не бойся риска! Придерживайся правила: не рискуй всем сразу. Меня научили этому итальянцы. Фирмы никогда не отправляют крупную партию на одном корабле, — можно потерять весь товар. Только мелкие купчишки грузят весь товар на одно судно и отправляют его бог весть куда. Доберется оно до места — хорошо. Нападут на него, — это происходит в пятидесяти случаях из ста, — товар окажется в лапах у дьявола, турок или пиратов, а господин негоциант останется с носом. То же самое на суше. Ты, наверное, обратил внимание на обозы, которые отправляются сегодня в Нюрнберг. Мы посылаем либо половину партии, либо всю, но по двум разным дорогам. Если ты не сможешь отправить товар несколькими частями, пошли его с обозами других купцов. Даже тогда, когда крайне необходимо ехать самому, не езди по торговым дорогам. Если ты будешь часто сопровождать товар, то рано или поздно попадешь в руки какого-нибудь рыцаря-разбойника или целой банды с большой дороги. Выкуп они назначают с учетом состоятельности хозяина фирмы. За твою или мою голову нам придется рассчитаться ценой нашей фирмы. Лучше посылай поверенных, — с них нечего брать. Не остается ничего другого, как доверить продажу и закупку товаров за границей нашим агентам. Где их адреса, ты, наверное, знаешь. Правда, они бессовестно вымогают большие комиссионные, но исчисляют свой заработок в зависимости от полученной прибыли, а не от суммы, вырученной за весь товар.
Излишняя осторожность столь же вредна, сколь опасен нелепый риск. Возьми к примеру наш провоз по Дунаю и представь себе, какие бессовестные пошлины дерут с нас на реке. Что будет с нами, когда мы объявим истинный вес наших грузов на судах? Подсчитав и взвесив весь наш товар, чиновники загребут такую пошлину, что нам придется лезть в петлю. Хотя они крепко урезают нашу прибыль, но нам выгоднее терпеть такой убыток, чем платить установленную пошлину за честно подсчитанные и взвешенные товары. Только за этот год через Регенсбургскую таможню прошло восемьдесят пять миллионов фунтов меди и шесть тысяч бочек меда. Попробуй-ка подсчитай всё это!
Будь осторожен с чешским серебром: нечеканеного из королевства не вывози. Одним словом, никогда не покупай серебро на месте, подожди, когда его вывезут за пределы Чехии.
Не забывай о наших менялах в Нюрнберге и Регенсбурге. Помни: Нюрнберг относится к области, где в ходу рейнский гульден, а Регенсбург — к области венгерского гульдена. При обмене в Нюрнберге дают меньше за венгерский гульден, а в Регенсбурге — за рейнский. Следи за тем, чтобы наш регенсбургский меняла копил рейнские гульдены, а нюрнбергский — венгерские. Регулярно переправляй рейнские гульдены в Нюрнберг, а венгерские — в Регенсбург. Обменяв их на гульдены с меньшей стоимостью, ты вернешь полную стоимость на месте. Никому не болтай, — до этого пока никто, кроме меня, не додумался.
Обрати особое внимание на шафран. Прежде его вывозили с Востока. Теперь мы покупаем шафран в Испании и Нижней Австрии, — там его стало уже довольно много. У нас сохранилась тара из-под восточного шафрана. Переложи в нее испанский или австрийский шафран, и он превратится в восточную пряность. Продай его дороже, — рассчитывай все транспортные и таможенные расходы так, как будто товар прибыл с Востока. Я сообщу тебе, когда приостановить продажу шафрана оптом. В рознице он будет еще долгое время иметь успех. Шафран — золотая статья нашего импорта. На шафран очень падки мелкие купчишки, которым невдомек, почему он не дает им никакого заработка.
На лице Рунтингера появилась и сразу исчезла довольная улыбка. О, он хотел бы поговорить со своим сыном, как равный с равным, а эта бледная немочь всегда серьезна и не понимает, над чем и ради чего ему улыбаться! Блеск в глазах Рунтингера погас, — негоциант привычным голосом спросил сына:
— Догадываешься, почему мелкий купец не может разбогатеть на шафране?
— Разумеется, батюшка, — ответил Мельхиор с совершенно невозмутимым спокойствием. — Мелкий купец может достать товар только от импортера, тогда как агенты нашей фирмы скупают весь урожай шафрана прямо у его производителя.
Рунтингер остановился перед столиком и испытующе посмотрел на сына:
— Постой! Тогда возьми другой товар — перец. Мы запасли его в приличных количествах, я сказал бы, даже больше, чем следует. Мне пришлось заплатить за него бешеные деньги. Цена на него вот-вот упадет. Не боишься этого? Какой выход придумал бы ты? Немедленно избавиться от перца, — в этом случае появилось бы неограниченное предложение, ты получил бы минимальную прибыль и вызвал бы дальнейшее падение цены на перец, — или дождаться нового повышения цены? Рано или поздно перец подорожает, но пока он лежит мертвым грузом. Как поступил бы ты с перцем?
Только теперь на бледном лице юноши мелькнула слабая улыбка:
— Я, если вы, батюшка, соблаговолите выслушать мое мнение, учел бы ваше совершенно справедливое указание, что цена на перец может снова подняться. Если вы окажетесь в Констанце, то узнаете об этом раньше кого-либо другого. Стало быть, я мог бы получить от вас такое сообщение. Часть перца я продал бы немедленно: при этом мы ничего не потеряли бы. Разумеется, лучше продать его в небольших количествах — ровно столько, сколько понадобится, чтобы вызвать к нему интерес. Я не стал бы опровергать слухи, что мы спешим продать перец. Если эти слухи вызовут падение цены, то оно нам на руку. Когда же цена понизится и снова устоится, я продам все запасы — без прибыли и без убытка. Я распродал бы этот перец мелким купцам, потребовав от них обязательство — продать мне позже тот же товар и за ту же цену, по которой они получили его у меня. Подобная торговая сделка ныне имеет довольно широкое распространение. В период между падением и повышением цены на перец у меня освободились бы деньги для закупки других товаров. Потом, после получения ваших надежных сведений, наступило бы время для нового повышения цен. Я потребовал бы от купцов весь перец и только тогда бы начал спокойно продавать его, но уже дороже.
— Ты хочешь использовать действительное и искусственное падение цен для освобождения мертвых денег и для прочного обеспечения товарами в будущем, когда они могут окупиться? — Матиас Рунтингер подвинул табуретку поближе к сыну и сел рядом. — А теперь посмотрим на это с другой стороны: перец поступает к нам через Альпы, из итальянских портов, и проходит таможни тирольского герцога Фридриха. Мне сообщили, что герцог встал на сторону папы Иоанна XXIII, который дружит с королем Сигизмундом, как кошка с собакой. В Констанце они будут драться не из-за одной общей кости. Папа — старый забияка, а Сигизмунд — бесцеремонный негодяй. Эти петухи вцепятся друг другу в глотку и будут биться до тех пор, пока один из них не останется на мусорной куче. Если Сигизмунд победит Иоанна XXIII, то вместе с папой потерпит поражение и Фридрих. Тиролец может проиграть всё до нитки, бог знает, какая судьба постигнет тогда не только его герцогство — Тироль, но и его таможенные пошлины. Надо бы вовремя узнать, что станет с перечной дорогой, проходящей через Тирольские Альпы… — В голове Рунтингера мысли возникали быстрее, чем он мог их высказать.
— Забавно то, как высокая политика может определять нашу прибыль на перце. Было бы куда приятнее, если бы перец определял высокую политику, — заметил Мельхиор.
— Нам, купцам, достаточно знать, какую кашу заварят господа, — захохотал отец и уставился на безжизненное лицо Мельхиора. Старику казалось, что сегодня он впервые узнал своего сына. Так вот каков он! Кто бы мог подумать, что Мельхиор достаточно умен? Нет, он не подведет старого Матиаса.
Рунтингер встал и не торопясь застегнул плащ.
— Сначала я хотел, чтобы ты следовал во всем моим указаниям и каждую неделю отчитывался, — признался он сыну, уходя из конторы. — Я передумал; не посылай никаких отчетов. Мне будет достаточно того, что ты пришлешь сам. Я сообщу тебе всё, что смогу.
Мельхиор Рунтингер, признательно кивнув Матиасу Рунтингеру, почти сонным голосом сказал:
— Батюшка, пошлите мне сюда какого-нибудь писаря!..
— Дьявол! За нами гонится дьявол! — кричал, поднявшись на стременах, всадник в алом плаще. Взмыленный злой конь, еле сдерживаемый поводьями, плясал под седоком, вздымая пыль. Люди, выбежавшие из домов, испуганно таращили глаза на крикуна и на отряд вооруженных всадников, скакавших за ним, и не сразу заметили роскошный паланкин, который несли два лошака, покрытые лиловыми попонами.
— Скоро сюда прибудет архиеретик!
Дверца паланкина приоткрылась, и из него выглянула большая бритая голова в лиловой шапочке. Крошечными глазками духовный сановник с любопытством обозрел площадь, — он хотел видеть, как подействовали на крестьян слова всадника. Женщины тряслись от страха, но попробуй что-нибудь прочесть на тупых лицах истуканов-мужчин. Недовольный священник кивнул первому всаднику, чтобы тот продолжал свою речь.
— Дьявол оделся в рясу — так ему легче обмануть человека! — снова закричал всадник в алом плаще. — Под рясой священника скрывается коварный колдун! Посмотрев на вас, он тотчас угадает ваши сокровенные мысли. От одного его взгляда киснет молоко в груди матери, пропадает сила у мужчины. Остерегайтесь колдуна! Заприте двери своих домов и не выпускайте детей на улицу. За нами мчится дьявол, архисатана!
Из окошка паланкина высунулась белая жирная рука с ярким перстнем и начертала в воздухе знамение креста. Женщины, стоявшие у дверей, опустились на колени, а мужчины перекрестились. Священник, позже всех выбежавший из фары,[45] упал на колени прямо в грязь.
Через минуту караван тронулся. Священник поднялся и, стряхнув пыль со своей рясы, огляделся. Да, крестьяне смотрели на него, — женщины — с невыразимой тоской, мужчины — чего-то выжидая. Что мог он посоветовать им? Ему проще всего собрать их вместе, запереть в своей церквушке, — в ней они будут под его крылышком до тех пор, пока через их деревню не проедет этот… Но священник знал, что никто из крестьян не пожелает покинуть своего домишка. Да и сам он был беспомощен и напуган не менее их. Его, вероятно, испугала не столько весть глашатая, сколько неожиданная встреча с высоким духовным сановником, — сельскому священнику не приходилось бывать рядом с епископом. Не придумав ничего утешительного, он вернулся в фару — помолиться богу, чтобы тот заступился за его бедную паству.
И тут и там неожиданно заплакали дети, — матери поспешно уносили их домой. Мужчины сгрудились посреди площади. С дьяволом шутки плохи. Каждого разбирало любопытство — возможна ли вообще такая чертовщина? Правда ли всё это? Кто-то захохотал. Что говорил этот всадник? Черт, мол, переоделся в рясу! В этом нет ничего удивительного: ряса — самый подходящий наряд для дьявола. И они вспомнили обрюзгшее лицо священника, развалившегося в роскошном паланкине. По-видимому, это была какая-то важная шишка. Чего только не навешано на его лошаках! Даже попоны расшиты золотом! Поговорив еще немного об этом богатом караване, крестьяне решили, что всадник-глашатай лгал. Он повторял всё, что подсказывал ему человек, сидевший в разукрашенном ящике. Эти всегда лгут. Да, лгут… «Но какой прок им запугивать нас? — думали крестьяне. — Какой прок? Чем больше мы боимся их, тем они сильнее. Взять нашего капеллана. У него душа ушла в пятки от одних слов всадника! Скажет капеллану тот лиловый: „Лезь на дерево!“ — и наш попик полезет! Еще бы! Если они будут так зазывать дьявола, то он, пожалуй, в самом деле припрется сюда!»
В тот день крестьяне так ничего и не узнали. Вечером они тщательно осмотрели ближайшие подступы к деревне и закрыли ставни на крючки, а двери — на запоры. Склоны Чешского леса,[46] заросшие деревьями, выглядели зловеще и мрачно. В лучах угасавшего солнца чернели, как деготь, еще недавно синевшие ели. Казалось, этот мрак поднимался прямо из самого ада.
Над деревней спустилась ночь. В домах никто не спал. Женщины до самого рассвета держали в дрожащих руках лучины, а на полатях старики и старухи не переставая крестились и шептали молитвы.
Утром никто из мужчин на работу в поле не вышел: жёны плакали, умоляя их остаться дома. Разве могут они кинуть жен и детей на произвол судьбы в такое ужасное время! На всякий случай мужчины положили у дверей топоры, а женщины держали наготове кресты.
Но он всё же прибыл… Его появлению не предшествовали никакие предзнаменования — ни молния, ни серный дым. Уже издалека можно было заметить две приближающиеся повозки и группу всадников. Когда путешественники появились в самой деревне, крестьяне увидели, что первый всадник в самом деле одет в свободное темное платье священника. Они стояли в дверях, широко расставив ноги и держась за косяки, как будто от соприкосновения с ними становились сильнее. Женщины испуганно выглядывали из-за спин мужей.
Когда священник и всадники, одетые по-господски, двигались улицей, мужики обнажили головы, — а их руки по привычке хватались за шапки. И тут произошло совершенно неожиданное. Священник и его спутники ласково кивали крестьянам в ответ на их поклоны. Крестьяне отродясь не видели от господ ничего подобного. В этот момент можно было поверить в возможность любого чуда — даже такого, о котором болтал вчера всадник. По-видимому, всё это затеяно неспроста. И священник, и его спутники — странные господа! Тут что-то не так.
Грохоча по ухабам и засохшей грязи, обоз продолжал двигаться вперед, пока не добрался до площади. Там и повозки и всадники остановились. Крестьяне затаили дыхание. Почему обоз не едет дальше? Чего они не убираются из бедной, искушаемой дьяволом деревни?..
Один из всадников указал рукой на церквушку, и обоз снова тронулся. Добравшись до фары, вплотную пристроенной к церкви, обоз остановился. Всадники спрыгнули с коней и забарабанили в дверь. В сердцах крестьян этот стук отозвался болью. Бедняга капеллан! Он высоко поднял руку и, защищаясь от дьявола, осенил себя крестом. Сейчас… Сейчас из-под земли обязательно вырвется пламя, и дьявол исчезнет в нем!
Но пламя так и не вспыхнуло. Теперь перекрестился спешившийся всадник в рясе. Капеллан попятился назад, освободив ему дорогу в фару. За священником направились туда и его спутники.
Возницы сошли с козел, привязали к дышлам верховых коней и дали им сена.
Крестьяне стали переглядываться. Страх и любопытство недолго боролись между собой. Напрасно упрашивали и умоляли их жёны, — один за другим они начали выходить на улицу. Робко распрямляя плечи и подталкивая друг друга, крестьяне направились к каравану.
Они осторожно прошли по улице, обогнули повозки и незаметно подкрались к низким окнам фары. Окна были затянуты промасленным пузырем, и сквозь него нельзя было разглядеть ничего, кроме силуэтов. Из фары доносились голоса гостей. Кто-то там даже засмеялся! Крестьяне не могли сдержать своего любопытства. Они вошли в сени и столпились у дверей. Двери неожиданно распахнулись, и на пороге появился один из путешественников. Он улыбался. Струхнувшие крестьяне отступили, освободив проход. Двери остались открытыми, и крестьяне, сгрудившиеся у порога, увидели в комнате своего капеллана. Капеллан сидел за столом вместе с гостями, напротив проезжего священника.
Человек, выходивший в сени, вернулся в комнату. Он положил на стол хлеб, копченое мясо и маленький бочонок. В бочонке что-то булькало. Этот человек уже собрался было закрыть за собой дверь, когда священник взглянул на нее и увидел на пороге людей. Они внимательно осмотрели его. У незнакомого священника были глубокие темные глаза. Его взгляд проникал в самое сердце, — страх и тревога тотчас покидали того, кого он удостаивал своим вниманием. Тебе хотелось, чтобы этот священник глядел только на тебя. Даже тогда, когда гость устремлял свой взор на твоего соседа, тебе казалось, что священник, как солнышко, пробивающееся через разорванные облака, всё еще ласково смотрит на тебя.
Священник подал крестьянам знак войти. Осмелев, они переступили порог и стали вдоль стен, а двое из них по приглашению капеллана уселись на свободную скамейку.
Человек, принесший еду, начал резать каравай хлеба ломоть за ломтем, а проезжий священник заговорил с крестьянами.
— Хотите убедиться, действительно ли я дьявол? — спросил священник. И, улыбнувшись, добавил: — Что ж, осматривайте… Вам не найти у меня копыта на левой ноге.
Крестьяне захохотали.
Гус живо и не без любопытства поглядел на них:
— Кому вы принадлежите?
Крестьяне никак не понимали, почему так внимательно и так ласково расспрашивает их этот священник. К сожалению, здесь сидит их капеллан. Разумеется, они могли бы ответить проезжему священнику на все его вопросы, но каждый побаивался своего капеллана и отмалчивался. Не успел магистр дождаться ответа, как отозвался сам капеллан:
— Вайденскому августинскому монастырю.
— Стало быть, ваш господин — церковь! — сказал Гус. Его глаза еле заметно сузились. — Хорошо вам живется под властью церкви?
Крестьяне молчали. Они не желали отвечать на этот вопрос. Кому захочется говорить правду в присутствии своего капеллана. Он не дурной человек, но всякий священник есть священник. Капеллан молчал, опустив голову. Наконец крестьянин, стоявший в углу комнаты, ответил:
— А что?.. Власть как власть! Господа одним лыком шиты. С чего бы духовным господам быть лучше других?..
— Одним лыком? — удивился Гус, — Нет, монахи должны жить по заповедям божьим: любить своих ближних, помогать всем страждущим и заботиться о своих подданных, как о родных детях.
Крестьяне с удивлением посмотрели на Гуса. Последние слова магистра заставили их насторожиться. Ишь, какой! «Если проезжий в рясе — не дьявол, — думали они, — то нисколько не лучше его. Так или иначе, он — из духовных. Их легко узнать по тому, как они врут».
А Гус спокойно продолжал:
— Во времена святых апостолов всё имущество, необходимое для жизни человека, было достоянием членов христианской общины. Кому же, как не монахам, следовать этому примеру? Ведь они дали обет вести скромную жизнь. Как должны поступать те, кто по воле рока получил в дар деревни, поля, леса и пруды? Прежде всего — разделить свое богатство с подданными, бедняками, не оскверняя свои благочестивые души мамоной. Так они скорее всего приблизились бы к святым апостолам. Коли вы находитесь под властью монастыря, то вам, стало быть, можно ловить рыбу в его прудах, охотиться в его лесах и кормиться из его закромов…
Голос Гуса звучал по-прежнему серьезно, а глаза искрились легкой мужицкой хитрецой. Крестьяне без труда разгадали смысл его слов. Губы их начали судорожно подергиваться, они засмеялись. Мигом избавясь от робости, они стали кричать друг другу:
— Эй, Ганес! Когда аббат приглашал тебя в последний раз поесть карпов?..
— Однажды я собирал в лесу хворост и налетел на лесника. Я, дурак, полдня бегал от него и не догадывался, что он хотел пригласить меня поохотиться на оленя!
Все засмеялись. Засмеялся и Гус. Крестьяне понимающе хохотали, ударяли друг друга шапками по спинам. Только один капеллан втянул голову в плечи и со страхом глядел на развеселившихся прихожан.
Мужчина, стоявший у стола, нарезал хлеб и подал ломти своим спутникам и крестьянам. По мозолистым рукам пошел копченый окорок. Крестьяне осторожно резали окорок и клали кусочки его на хлеб. Мясо приятно пахло. Господи, как давно им не выпадало такое счастье!..
Капеллан наполнил вином всю свою посуду — оловянный кубок и две глиняные кружки. Тогда Гус поднялся со своего места и, сложив руки, произнес:
— Господи, благослови пищу, которую ты милостиво ниспослал нам. Аминь.
Нет, он, конечно, не дьявол.
Гус и капеллан выпили по глотку. Кубок и кружки обошли всю комнату.
Как легко и уютно стало в доме капеллана! Вино разлило по жилам свое приятное тепло. Крестьяне нетерпеливо ждали, не скажет ли им что-нибудь гость. А Гус продолжал:
— Однажды я зашел в какой-то монастырь. Мне подали там кусок черствого хлеба и кружку слабенького пива. Я подумал: как бедно живут здесь монахи! Тут — словно бес искушал меня — я возьми и скажи им, что я — из богатой семьи. Отец, мол, уже стал стар и выбирает монастырскую церковь, в склепе которой монахи могли бы похоронить его. В благодарность за это он обещал оставить монастырю свое имущество. Не успел я договорить, как хлеб и пиво исчезли со стола. На их месте, словно в сказке, появились жаркое и бокал с вином. Может быть, я, в самом деле, колдун, и глашатай епископа кричал не зря?
— Это волшебство мы знаем по проделкам нашего монастыря. Его апостолы отлично поделили: нам барщину и оброк, а себе — мошны и кружки, — уже без страха заявили крестьяне.
Тут капеллан не выдержал и сказал:
— Достойный брат, не суди их строго. Миряне говорят всё, что взбредет им на ум. Они — взбалмошные, но добрые люди.
— Да, разумеется, — кивнул Гус. — Мне кажется, мы уже нашли общий язык. Я спросил их: добры ли их власти?
Не дожидаясь ответа крестьян, капеллан сказал:
— Даже самая лучшая власть заставляет людей грудиться на нее и платить оброк…
— А коли она церковная, то платить и десятину… — добавил Гус.
— Разумеется, ведь у церкви свои расходы… на духовное правление… — объяснил капеллан.
— Сколько она платит тебе, брат?
Капеллан удивленно посмотрел на Гуса:
— Мне? За что?
— Ты заплатил за этот приход?
Капеллан грустно улыбнулся:
— От этого прихода отказался бы и сам нищий Лазарь. Я — лишь капеллан. Меня послал сюда здешний приходский священник, который отродясь не бывал в этом селе. Каждый кусок хлеба я добываю трудом своих собственных рук: возделываю небольшую полоску приходской земли. Иногда мне помогают миряне: приносят курочку или ягненка.
— Но разве ты не берешь плату с прихожан за святые таинства — крещение, исповедь и последнее помазание? — продолжал расспрашивать Гус капеллана, с трудом переводившего дыхание.
Капеллан только махнул рукой:
— Разве я могу? Ведь прихожане сами горемыки. Мне известно, как они живут…
— А почему аббат Вайденского монастыря не желает ничего знать о них? Почему он к ним относится иначе, чем ты?
На лбу капеллана выступили капельки пота.
— Видишь ли… — неуверенно начал капеллан, — у монастыря немало своих дел. Ему приходится заботиться о церкви, украшать ее к вящей славе божьей. Монастырю нужны люди для ведения хозяйства. Ему надо… — Господи, как некстати вылетели из головы все аргументы, которые приводили святые отцы, передавая ему этот приход.
— Вспомни, брат, где написаны такие слова: «Человек, зачем ты печешься о дворце для царя? Царь твой, Христос, лежит в хлеве, в яслях. Зачем ты помышляешь о богатых, пышных одеждах? Царь твой завернут в полотняные пеленки. Зачем ты стараешься окружить его слугами? Спаситель твой лежит между волом и ослом. Если ты хочешь сделать благо своему царю, сделай его беднякам — так ты воздашь ему».
Магистр умолк. Никто не шелохнулся. Слушатели словно оцепенели, — перед ними неожиданно открылся светлый, ясный, чудесный новый мир.
Магистр заговорил опять, — сначала торжественно, потом гневно:
— Посчитай-ка, сколько монахов живет в вашей обители, сколько у монастыря деревень со всеми их угодьями — землей, лесами, прудами и каковы их доходы. Прикинь, сколько благ приходится на одного брата! Уйма денег! Горы хлеба и рыбы! Каждый монах мог бы накормить сотни и тысячи бедняков. Монастыри загребают чужое добро. Те, кто трудится на них, мыкают горе. А ты говоришь, что они делают это во имя вящей славы божьей!
Капеллану легче было бы провалиться сквозь землю, чем слушать это. Он заметил, каким огоньком загорелись глаза слушателей. «Господи, за какие грехи ты послал мне такое суровое испытание? — подумал капеллан. — Почему я, выслушав эти слова, не обрадовался им, как эти мужики? Разве я не мучаюсь на своей маленькой полоске, не работаю с ними в лесных угодьях, не делю горе и радость вместе со своими прихожанами? Почему же я не могу быть на их стороне? Нет, я должен защищать своих благодетелей».
Капеллан тяжело вздохнул и сказал:
— Не пристало нам, подданным, судить господ.
— Почему? — спросил Гус. — Разве не было дурных королей, которых народ не только судил, но и свергал с трона? Разве не было таких пап, которые лишались своих тиар? Подобное совсем недавно произошло на соборе в Пизе. Стало быть, мы должны судить своих господ: нам нужно знать, стóит ли им повиноваться.
Крестьяне вытянули шеи, — последние слова священника очень заинтересовали их. Капеллан отрицательно покачал головой:
— Властям надо всегда подчиняться. Они нам даны от бога.
— Послушай меня, брат! — продолжал Гус, словно касаясь ран капеллана и утешая его в минуту тревоги и сомнения. — Ты сказал, что наши власти — от бога. Верно. Однако до них и для них он оставил свои заповеди. Если власти не следуют им и требуют выполнения таких приказов, которые противоречат божьим заповедям, то кого следует слушать — людей или бога?
Капеллан задумался.
— Видишь ли, достойный брат, — отозвался он, уже нисколько не возражая Гусу, — мы люди неученые. Нам не дано видеть то, что видишь ты.
Гус живо посмотрел на крестьян. Они одобрительно кивали ему. Магистр обратился к капеллану уже не с улыбкой, а с легким упреком:
— Как мало ты веришь, брат, в этих людей. Разумеется, они не читали ученых книг. Откуда им быть грамотными? От зари до зари они потеют за плугом, рубят деревья. Но что получают они за свой каторжный труд? Гроши. Вспомни, что сказал Христос своему отцу: «Славлю тебя, отче, господи неба и земли, за то, что ты утаил правду от мудрых и осторожных и явил ее сим малым и отверженным». Это они, брат, хранители такой правды, которая рано или поздно восторжествует во всем мире.
Последние слова сильно подействовали на капеллана, — он впервые с доверием взглянул на магистра. Душа капеллана наполнилась необыкновенным теплом, — оно согрело его сердце и подернуло глаза влагой. Но внезапный прилив нежности и благодарности вылился у него в опасение за жизнь магистра:
— И это ты… ты, человек с такими мыслями, едешь в Констанц? Разве ты не знаешь их? Не боишься?.. Не боишься?..
Гус молчал.
— На своей последней вечере, — заговорил наконец магистр, — Иисус Христос сказал апостолам: «Один из вас предаст меня». Его верные ученики, не зная за собой вины, испугались. Не испугался один Иуда: он предал Христа… Я надеюсь, что не окажусь Иудой.
Он встал, попрощался и направился к двери. Вслед за Гусом вышли из фары и крестьяне. Они обступили его, когда он садился на коня. Обоз тронулся. Сняв шапки, крестьяне долго смотрели, ему вслед. Когда он исчез из виду, они надели шапки и молча побрели домой. Не сразу пришел в себя и капеллан. Опершись на стол своей мозолистой мужицкой ладонью, он не отрывая глаз смотрел на то место, где минуту назад сидел удивительный гость. «Мне надо… Мне надо помолиться за него…» Капеллан подошел к полке, взял с нее ветхую Библию и стал перелистывать Евангелие от Матфея. Сложив руки, он начал читать вслух, словно обращаясь к своим прихожанам (а они, в самом деле, стояли рядом, у окна):
— «Я посылаю вас как овец в волчью стаю: будьте мудры, как змии, и просты, как голуби. Остерегайтесь же людей: ибо они будут предавать вас судилищам и бичевать на площадях…»
Солнце стояло над головой, когда Матиас Рунтингер подъезжал к Констанцу. За милю до города Рунтингер заметил необычное оживление. По Рейну плыли лодки и плоты, груженные соломой и сеном. Казалось, весеннее половодье несло целые стога. Зеленые и желтые, они медленно скользили по течению. Рунтингер то и дело обгонял крестьян. Мужчины и женщины тащили корзины, набитые до краев овсом и соломой. Людей под ношами почти не было видно. Всаднику казалось, что он ехал между огромными копнами сена, которые двигались на тонких ножках. Под клочьями соломы всадник различал лицо, покрасневшее от натуги, и воспаленные, выпученные глаза.
Женщины несли в город кур и цыплят.
По дороге двигались телеги с дровами, бревнами, песком и кирпичом, а навстречу ехали порожние. Порою раздавались хриплые выкрики всадника, гарцевавшего перед экипажем своего господина и освобождавшего ему дорогу. Чем ближе было к городу, тем чаще негоциант съезжал с дороги, чтобы не налететь на встречную повозку и не задавить пешехода.
Время от времени Рунтингер оборачивался назад, опасаясь потерять слугу. Скоро они очутились в густой толпе предместья Констанца. Вокруг раздавались ругательства, понукания и выкрики, — это вклинились в толпу трое всадников, по платью — дворяне. Пробираясь через нее, всадники хлестали плетками налево и направо. Женщины взвизгивали от боли, плакали и кричали. Несмотря на то, что Рунтингер ехал верхом, всадники оттеснили к домам и его. Тут какой-то парень схватил рунтингерова коня за узду:
— Господин! Господин! Я знаю, где можно переночевать. Самому вам ничего не найти. Если вы дадите мне десять денариков…[47]
Кто-то потянул его даже за ногу. Негоциант обернулся. За стремя уцепилась старуха, — она улыбнулась, обнажив беззубые дёсны:
— Я жду вас. Вы — я уверена — заслуживаете особого внимания. У меня к вам поручение — вас ждет моя голубка. Идемте, сударь! Я отведу вас к ней. Она недорого возьмет. Вы даже не представляете себе, какая она красотка!..
Когда на улице стало посвободнее, Рунтингер пришпорил коня и избавился от назойливо пристававших людей. Самое трудное было впереди, — как прошмыгнуть через ворота в город? К счастью, стражники не придирались к приезжим. Они кое-как просматривали документы или требовали назвать свое имя и сказать, откуда приехал. На крестьян окрестных сёл стражники не обращали никакого внимания.
Пробравшись в город, Рунтингер спешился. Он не узнал город: там, где раньше негоциант мог свободно пройти и не задеть ни одного прохожего, теперь беспрерывно двигались пешеходы, всадники и повозки. Улицы напоминали муравейник, развороченный палкой. Потоки людей перекрещивались, сталкивались и носились, как мутная пена на волнах, бьющихся у пристани.
Каждый куда-нибудь спешил. Топот ног, цокот подков и крик людей сливались с грохотом молотов и топоров, обрушившихся на дерево и металл, — здесь строили, прибивали, строгали, собирали. Казалось, в чреве города неустанно трудились тысячи дятлов и жучков-точильщиков.
Матиас Рунтингер повернул в ближайшую улочку, к трактиру «У золотого колеса», — его хозяин, старый Тюрли, обязательно поможет ему. Тюрли — давний знакомый. Трактирщик грубоват, но честен и добр, и вряд ли станет драть с него три шкуры.
Однако на постоялом дворе Тюрли оказалось так же тесно, как в городе. Да и могло ли быть иначе? Двор был забит повозками и лошадьми, комнаты и коридор кишели постояльцами. Люди без конца сновали по двору, носили багаж, искали своих кучеров, коней, еду и питье. Трактирный зал был переполнен обедающими. Гости не только сидели за столами, но и густо стояли между ними, держа в одной руке ломоть хлеба и кусок мяса, а в другой — кружку с вином. Рунтингер с трудом нашел трактирщика в конце зала, у очага: хозяин с женой, дочерью и маленьким сыном орудовал у вертела, собирая капающий жир на сковороду. Оттуда Тюрли отдавал распоряжения слугам, приходившим узнать, куда помещать новые экипажи, и служанкам, разносившим кушанья и вино.
В такой суматохе Рунтингеру не сразу удалось обратить на себя внимание трактирщика. Отдав несколько распоряжений слугам, Тюрли тупо посмотрел на негоцианта, а потом сунул вертел служанке и, шагая, словно аист, между сковородами и подносами с посудой, с трудом выбрался из толчеи. Здесь он потряс руку редкому гостю.
— Сумасшедший дом, верно? — захохотал он. — С каждым днем все хуже. Ты тоже в Констанц, в яму для костей? Все там будем, говорит наш могильщик.
Рунтингер знал Тюрли с тех пор, когда был еще мелким торговцем. Уже тогда они обращались друг к другу на «ты».
— Я прибыл сюда, — начал негоциант, — надолго и надеюсь…
Трактирщик почесал свою лысую голову толстыми, как у мясника, пальцами:
— Понимаю, понимаю. Тебе нужно где-нибудь поместиться. Разумеется, придется устроить тебя, хотя сам видишь, чтó здесь творится. Я уж как-нибудь постараюсь. Есть у тебя кони?
— Два. Мой и слуги.
— Это еще ничего. Бывает куда хуже, когда приезжает гость на тридцати клячах. С ночлегом совсем плохо: осталась одна каморка с широкой двуспальной кроватью. Тебе придется спать со своим слугой. У нас теперь везде спят по двое на нарах. Что касается цен, то они немножко поднялись. Комната стóит два рейнских гульдена в месяц, а за постой коня без корма — три денара за ночь. Ты не разоришься, господин оптовый купец. Не подумай только, что я вздул цены. Они установлены городским советом: если мы берем дороже, то он сдирает, с нас больше налогов. Отцы нашего города отлично знают, чего хотят. Недаром они подкупили Сигизмунда: он согласился на проведение собора у нас. Другие города тоже пробовали подкупить Сигизмунда: они добивались такой же чести. Но мы-то знаем, какова бюргерская честь! Отцы города мечтают во время проведения собора перечеканить эту честь в золото и серебро.
Трактирщик потянул носом и обернулся:
— Черт возьми! Ты, девка, будь повнимательнее. Крайний поросенок уже изрядно пригорел.
— Попробуй отвернуться на минутку… — тяжело вздохнув, сказал он купцу. — Ну, садись куда-нибудь и поешь. Лучше вон там, за хворостом. В углу есть стол — он не виден из зала. Этот стол у меня только для своих. За ним ты увидишь сейчас одного парня. Он поэт. Обещал сочинить мне стихи для трактирной вывески. В счет платы я кормлю его целую неделю. Поэт заявил, что на голодный желудок он не может рифмовать.
Рунтингер вышел во двор, отдал слуге распоряжения и, важно прошагав по трактиру, добрался до указанного стола. Негоцианта уже ждали миска с жареным цыпленком, хлеб и вино. Сосед негоцианта только кивнул в ответ на его приветствие, — он был слишком поглощен своим обедом. Усердно обгладывая кость, поэт держал ее пальцами, вымазанными в жире. Перед парнем стояла огромная кружка, в которой уже почти не было вина.
Когда негоциант разрезал цыпленка, зубы его соседа кончили трудиться над последней костью. Швырнув ее на стол, поэт принялся старательно облизывать и обтирать хлебом жир с пальцев, а потом проглотил и хлеб. В этот миг кто-то коснулся ноги Рунтингера. Это была собака, — она бродила под столом, подбирая объедки.
— Кто вы?.. Здешний или откуда-нибудь издалека?.. — полюбопытствовал поэт, облизав пальцы.
— Не издалека… — ответил Рунтингер.
— Констанц — помойная яма… — рыгнул, выпив последние капли, поэт. — Большая помойная яма. В нее сливают всё. Если ты не удержишься на краю ямы, полетишь прямо в ее жижу. На дне этой ямы — дыра. Она, дружок, ведет… — тут он наклонился в сторону негоцианта и дохнул на него винным перегаром, — в бездну, в бездну. Помни об этом; сие сказал тебе здесь, в трактире, рыцарь Освальд фон Волькенштайн. А он, дружище, не только рыцарь, но и поэт! Да, поэт…
«Прежде всего ты обжора, а потом рыцарь и поэт…» — подумал господин Матиас Рунтингер, не обращая никакого внимания на бесконечный монолог своего соседа.
— А ты не поэт… Нет!.. — продолжал Освальд фон Волькенштайн, делая вид, что по ошибке притянул к себе вино купца. — Видно, у тебя деньжата водятся. Ты, наверное, знаешь: поэт богат звучными стихами, а не звонкой монетой. Ты, наверное… — Волькенштайн задумался. Воспользовавшись паузой, Рунтингер подвинул к себе свою кружку, а поэт нахмурился. — Ты купец или поп, переодевшийся в платье бюргера. Поп всегда боится, что ему набьют морду, когда он лезет к девке. Ты тоже опасаешься, как бы я не принял из твоей кружки обоих причастий.
Рунтингер засмеялся:
— Вы угадали, господин рыцарь. Я купец. Если изволите, я налью вам вина.
Угрюмое лицо Волькенштайна повеселело.
— Вы весьма великодушны! — ответил он, сразу же перестав обращаться к купцу на «ты». — В таком случае вы либо никудышный купец — так как излишне внимательны к человеческим слабостям, либо, наоборот, безжалостный, как дьявол, копитель гульденов, шныряющий за крупной рыбой и оставляющий крошки для всякой мелюзги. Разумеется, поэт может насытиться и крошками, если будет клевать их одну за другой. Мы, поэты, — девки, продажные девки! — сказал Волькенштайн жалобно дрожащим голосом. Ему хотелось как можно скорее залить тоску, подступившую к горлу. — Меня тоже купили. Если бы вам довелось узнать, на чью удочку я попался, вы нисколько не удивились бы!
— На чью же? — спросил, подзадоривая умолкшего соседа, Рунтингер.
— Нет, этого я не скажу. Не имею права. Я не скажу ни вам, ни кому-либо другому. Не скажу, даже если вы предложите мне еще одну кружку вашей собачьей бурды.
Мимо них проходила служанка с вином, и Рунтингер кивнул ей. Служанка подала кружку рыцарю. Осушив ее в один миг, он снова насупил брови:
— Нет, не скажу. Не выдам тайны даже за целый кувшин. Он рассердился бы на меня! — И рыцарь наклонился к самому лицу Рунтингера: — Он — римский король. Понимаете, я даже не пикну никому об этом. Никому. Никогда…
Выслушав речь пьяного рыцаря, Рунтингер задумался. «Ради чего понадобился Сигизмунду этот молодец? Ради его стихов? Кто знает, не исключено и это. Но римский король прежде всего ловкий купец. Рифмованным строчкам он всегда предпочтет доходные товары. Этот поэт каким-то образом связан со двором. Такие люди мне нужны. Лишняя кружка вина может оказаться неплохим авансом: ведь мне частенько удавалось извлекать пользу для себя при самых непредвиденных обстоятельствах».
Рыцарь Освальд фон Волькенштайн бормотал:
— Следует быть поосторожнее с вином. Однажды оно дьявольски подвело меня. Правда, тогдашнее вино не имело ничего общего с констанцской бурдой. Там было его величество бургундское! Тогда я тоже говорил, говорил, а когда дошло до платы… Да, друг, у меня были сведения, которые ценились на вес золота! Я тоже купец. Я торгую даже самыми незначительными сведениями. Она хотела подарить мне целую ночь! А я, болван, отказался. В ту ночь я перестал быть поэтом. Теперь я всего-навсего дурачок торгаш. Мне хотелось получить товар за товар, за свои сообщения — ее сообщения. А теперь… я даже не могу найти ее. Ищу ее везде всё время, днем и ночью. Я знаю, что она здесь. Только попробуй — найди иголку в копне сена. Увы! Если даже я найду ее, она уже не подарит мне то, что могла прежде. На Востоке — я там много странствовал — говорят: человек всю свою жизнь проводит в поисках того, что на убогом языке смертных называется счастьем. В один прекрасный день оно идет навстречу человеку, а он, не зная об этом, глазеет по сторонам, и счастье проходит мимо. Это счастье покинуло меня навсегда, навсегда… Ее звали Олимпией. Олимпия! Олимпия! О боже, боже! Только тогда, когда мы расстались, я понял, что люблю ее, друг, до гроба… А она, — неожиданно добавил он, — шлюха…
Рунтингер понял: этот парень — лазутчик Сигизмунда.
Он собирает информацию и торгует ею. Стало быть, равенсбургской торговой фирме сегодня повезло. Надо только поближе сойтись с ним. Господин Рунтингер посмотрел на своего соседа. Голова рыцаря тяжело опустилась на грудь, щёки равномерно надувались и опадали, а толстые красные губы открывались и закрывались. Рыцарь Освальд фон Волькенштайн заснул. Рунтингер потряс его сначала легко, а потом посильнее. Но старания негоцианта были напрасны. Тогда он поднялся и пошел к Тюрли. Поэт никуда не денется: Тюрли не выпустит его, пока тот не напишет ему стихов; поэт должен, по крайней мере, рассчитаться за свои обеды.
Рунтингер решил следить за дверью, ведущей в трактир. Пока не появится на лесенке художник, рисующий вывеску, негоцианту нечего беспокоиться: он найдет поэта — рыцаря в трактире, с кружкой вина. Довольный и сытый, негоциант вышел на улицу и зашагал в сторону ратуши.
Рунтингер не спешил, — ему уже не нужно было думать о ночлеге. Он шел, поглядывая вокруг хитрыми, умными глазами. Ему казалось, что в этой суматохе и давке он даже помолодел. Прежнего Констанца не узнать. Еще недавно город был спокойным, красивым и благоустроенным. Богатые купцы и владелицы ткацких заведений жили в пышных домах-дворцах. Здесь кипела вся деловая жизнь Констанца. Город походил на жирного богача, лениво расположившегося на берегу Боденского озера и сыто потягивавшегося в лучах солнца и в блеске золота. А теперь? Казалось, город сходил с ума от всевозможных излишеств. Широкие улицы неожиданно сузились, просторные площади еле вмещали людей. Наблюдая за толкотней, он нимало не интересовался тем, какая сила вызвала ее. В Констанце затевается большое дело, и купцу в это время надо быть обязательно здесь! Довольный, он тепло подумал о Мельхиоре. О нем нечего беспокоиться: Мельхиор — молодчина. Он настоящий сын своего отца!
Движение по улицам сковывалось не только бесконечными потоками людей, но и домами. Почти у каждой стены стояли либо ларьки, либо мастерские, либо столы с парусиновыми навесами, под которыми бродячие торгаши раскладывали свои товары. Попав в толпу зевак, господни Рунтингер решил покрепче держать руку на кошельке. На прилавках мясных ларьков были выставлены телятина, оленина и кабанина. Откуда-то доносился запах лекарственных снадобий и кореньев. Рядом стучали молоты, звенел металл, слышался хлест ремня. Все эти звуки вырывались из бессчетных мастерских и будочек сапожников, кузнецов, оружейников, плотников, кожевников и шорников. Мастеровые люди облепили улицу со всех сторон. В хаотическом шуме выделялись резкие голоса зазывал. Они расхваливали собственные изделия, восточные ткани, любовные напитки, мускусные духи, лекарства и прочее. В толпе не без труда пробирался торговец с тачкой, нагруженной горячими паштетами и печенкой. У порталов церквей толпились нищие. Обнажив свои гноящиеся раны, нарывы и увечья, они гнусавили, выклянчивая милостыню.
Рунтингер недоумевал: куда деваются эти люди на ночь? Ведь должны же они где-нибудь спать! Даже если приезжие займут всё до последнего уголка в трактирах, домах, сараях, амбарах города с его окрестностями, то всё равно они не поместятся!
Оглядевшись повнимательнее, Рунтингер легко нашел ответ на свой вопрос. В воротах, на мостовых, в нишах и в укрытиях, — везде, где только был какой-нибудь кров над головой, — виднелись соломенные постели. Вечером ночлежники приносили сюда мешковину, попоны, одеяла и не раздеваясь закутывались в них. Негоциант уже сейчас видел людей, которые спали прямо на земле.
Первым, кого заметил Рунтингер, проходя мимо дома бюргера Иоганна Вида, был тот, кого он никак не предполагал увидеть здесь. В проезде, за большим широким столом, сидел человек. Перед ним были сложены в столбики монеты разного достоинства. Человек этот обменивал одному дворянину итальянские деньги на рейнские гульдены: свинцовой палочкой он нацарапал расчет на столе и проворными пальцами стал передавать монету за монетой. Меняла взглянул вперед, и его глаза встретились с глазами Рунтингера. Да, это, конечно, он, Аммеризи из Флоренции. Господин Матиас не беспокоил менялу до тех пор, пока тот не закончил свою операцию.
— Чему тут удивляться? — весело сказал меняла изумленному негоцианту. — Сюда приехало немало таких итальянцев, как я.
Аммеризи сказал правду. Возле дома «У елок» Рунтингер мог бы встретить Адиджерия Франчисса из Брешии. В Констанце очутился и Бартоломео де Бардис. С папой прибыл сюда самый богатый человек — флорентийский банкир Козимо де Медичи.
— Без нас, — улыбался Аммеризи, — здесь замерла бы всякая жизнь, а собор зачах бы, не успев открыться. Только мы поддерживаем круговращение золотой крови в жилах этого города, а стало быть, и всего мира.
Рунтингер задумчиво поглядел на стол менялы. В двух шагах от него на таком же столе продавали коренья. Но пять-шесть таких меняльных столиков, расставленных ростовщиками на улицах Констанца, действительно поддерживали круговращение золота в мире. Здесь всё обменивалось и поднималось, как на дрожжах, оказывая влияние на богатство, силу, власть и политику. Это были не простые менялы. Когда они обменивали одни золотые монеты на другие, часть золота не только проходила через руки, но и прилипала к их пальцам. Золото притягивало золото тогда, когда столик менялы незримыми узами связывался с сокровищами подземных кладовых банкиров. Даже Медичи счел необходимым переселиться на время в Констанц! Банкир Козимо…
Рунтингер прищурил глаза. Ему показалось, что между пальцами менялы скользили не кружки монеток, а деревни, дома, дворцы, епископские митры, короны, мечи, воины, мужчины и очаровательные женщины. Здесь всё можно было купить, продать и обменять!
— В наши дела начинают впутываться немцы, — сказал Аммеризи, вернув Рунтингера к действительности. — Из Базеля прибыл сюда Оффенбург; он собирается конкурировать с нами. Если папа привез в Констанц Медичи, то Сигизмунд — Виндэкке. Констанц может гордиться тем, что сюда прибыли сильнейшие мира сего.
Сильнейшие мира сего… Рунтингер отлично понял: говоря так, Аммеризи не имел в виду ни папу, ни римского короля.
В ратуше господину Рунтингеру повезло. Он застал там того, кого искал, — господина Ульриха Рихенталя. Констанцский богач и владелец солидного загородного поместья Рихенталь никогда не сидел без дела. Бойко хозяйничая и торгуя, он заключал сложные сделки для многих немецких князей и герцогов. Рихенталь был близким знакомым графа Эберхарда фон Нелленбурга. Саксонский герцог Рудольф тоже считал его своим другом. Он был на короткой ноге с Людвигом Баварским, имел свободный доступ ко двору тирольского герцога Фридриха. Рихенталь не колеблясь помогал отягощенному заботами городскому совету Констанца и своему личному другу бургомистру Генриху фон Ульму: он сам написал сто приглашений на собор и проехал на коне по всему Тургау, изыскивая провиант и фураж для Констанца.
— Эх, знал бы ты, чем я сегодня занимался! — улыбнувшись, сказал Рихенталь равенсбургскому приятелю, — определял места для проституток. Ты даже не поверишь, что их в городе уже более семи сотен. А сколько еще прибудет, даже трудно представить! Кто-кто, а они наверняка постараются поддержать благочестие резиденции собора! Я дам голову на отсечение, если к концу собора число публичных проституток окажется меньше числа негласных. Проституция — весьма заманчивое и доходное ремесло. Оно не требует ни денежных вложений, ни накладных расходов, — смеялся он. — Мы отвели им Петерсхаузен, целое предместье за Рейнским мостом. Между прочим, такое размещение проституток наводит на игривые мысли: в петерсхаузенском монастыре мы помещаем его величество римского короля, пока не приведем в порядок специально для него предназначенный дом в городе. Я полагаю, что ему нисколько не помешают его веселые соседки. Наоборот, они будут ему по душе. Каждый раз, когда он прибывает в какой-нибудь имперский город, отцы города всегда предоставляют ему и его свите в свободное и бесплатное пользование самое лучшее публичное заведение. Вот и в Констанце проститутки окружат Сигизмунда со всех сторон!
— Ты, наверное, не представляешь себе, — уже серьезно продолжал Рихенталь, — сколько неприятностей пришлось нам пережить с этим собором. Взять хотя бы мороку с устройством гостей. До собора в Констанце проживало около шести тысяч душ. Теперь одни гости заполняют Констанц. Их будет в одиннадцать раз больше, чем его граждан. Мы готовимся к собору уже полгода. Сначала сюда прибыли посредники, секретари и доверенные лица. Ну и возня же была с ними! Они выбрали себе лучшие дома. Каждый хотел занять дом на пару окон больше, чем у другого. Мы старались угодить им, ходили перед ними на задних лапках. Постепенно всё уладилось, и слуги прибили гербы своих господ. Но стоило только прибыть в Констанц трем лишним графам, — каждому со слугами и десятками коней, — и свистопляска возобновилась. К счастью, после большого пожара наши патриции построили себе домища больше прежних. Но я без ýстали болтаю о своих заботах. Как ты поживаешь?
— У меня пока нет никаких важных хлопот; надеюсь, что скоро выдумаю себе какие-нибудь… — скромно ответил негоциант.
— Ты говоришь о хлопотах, а думаешь о деньгах, — ухмыльнулся Рихенталь. — На эту приманку клюнули все крупные щуки, средние, вроде тебя, и даже мелкая рыбешка. С мелюзгой у нас было особенно много возни! — И он снова заговорил о своих делах: — Можешь себе представить, чтó происходило в наших цехах, когда в Констанц нахлынули ремесленники со всех концов света. Но мы справились с ними. На время проведения собора отменены всякие цеховые регламенты; теперь каждый может производить и продавать все, что угодно. Нам только пришлось установить твердые цены. Горожане успокоились, когда увидели, что такое нашествие на Констанц — сущая божья благодать. Нынче здесь каждый прилично заработает.
Рунтингер взглянул на Рихенталя:
— Ты сказал, что вы установили твердые цены. Сколько стóит у вас шафран?
— Один фунт — четыре рейнских гульдена! — с готовностью ответил Рихенталь. — Здесь им хоть пруд пруди! Какой хочешь — с Востока, из Испании, из Австрии или из Южной Германии?
Рунтингер кисло улыбнулся:
— Значит, европейский шафран уже заполонил рынок?
Рихенталь никак не мог расстаться с мыслями, которые целиком овладели им в последние дни.
— Эх, друг, как мне надоели все эти заботы. Но я, пожалуй, не скоро от них избавлюсь!
— Известно тебе, сколько месяцев продлится собор? — спросил Рунтингер.
— Месяцев? — презрительно фыркнул Рихенталь. — Ты, вероятно, хотел сказать — сколько лет?..
— У нас говорят…
— У нас говорят… — насмешливо прервал его Рихенталь. — В империи тоже говорят… Папа говорит… Я уверен, что святые отцы проговорят не меньше, чем полгода. Разве они могут быстрее? По-моему, их дела дьявольски запутались. Эх, если бы ты только знал то, что знаю я!
Рунтингер, собственно, за этим и пришел к Рихенталю.
— Разве собор не в руках папы?.. — осторожно спросил он.
— Что ты! Скоро сам папа окажется в его руках. Папа — пешка. Главные фигуры в этой игре Сигизмунд и кардиналы.
— Постой, постой… Я кое-что вспомнил, — сказал Рунтингер, желая прямым вопросом скрыть суть дела от собеседника. — Ждете вы Фридриха Тирольского?
— Ты имеешь в виду нового гонфалоньера[48] папских войск? Не прикидывайся дурачком. Ты, я вижу, попал прямо в точку. Разумеемся, ждем. Больше других его ждет Иоанн XXIII: он никак не может дождаться, когда прибудут тирольские копейщики. Папа-то знает, зачем они нужны ему. На соборе может вспыхнуть настоящая заваруха. Наверное, ты кое-что уже слышал об этом?
— Да, кое-что… — признался Рунтингер.
— Но этого мало, да? Тебе хочется знать всё. Признавайся, что тебя интересует?
— Меня?.. — засмеялся негоциант. — Меня интересует итальянский перец, который провозят через Тироль.
— Иными словами, тебя волнуют тирольские пошлины. Об этом и спрашивал бы! Ты хочешь знать, что станет с Фридрихом, если папа и Сигизмунд подерутся?
— Да… — кивнул ему Рунтингер.
Рихенталь начал прохаживаться по залу:
— Это предугадать пока трудно. Возможно, Сигизмунд и Иоанн XXIII договорятся между собой. Тогда все останется по-прежнему. Если такая сделка между ними не состоится — то папа проиграет. Бог знает, что придумает он в самую последнюю минуту. Желая спасти свое положение, папа, конечно, попытаемся опереться на этого тирольца. Не за красивые же глаза он заплатил ему шесть тысяч дукатов. Короче, — Рихенталь остановился перед Рунтингером, — если успех торговли перцем зависит от Тироля, то держи ухо востро, следи за папой. Как это сделать — подумай сам.
Рунтингер понимающе кивнул ему. Он хотел было спросить еще кое о чем, но в этот момент вошел писарь и, учтиво поклонившись, стал ждать, искоса поглядывая на гостя. Негоциант понял, что мешает им. Что ж, пора идти… Самое главное он узнал. Гость простился с Рихенталем и вышел.
Рунтингер остался доволен встречей с Рихенталем. Теперь он мог спокойно погулять по городу. Очутившись на улице, купец увидел перед собой пестрое зрелище: на каждом шагу то и дело мелькали люди в необыкновенных накидках и шляпах. Головы женщин были покрыты белыми платками или украшены гордо возвышавшимися модными французскими корноутами, с верхушек которых ниспадали вуали, а головы мужчин — конусообразными итальянскими шляпами, вечно мятыми на вид немецкими беретами, миниатюрными черными еврейскими шапочками, фесками, тюрбанами, шлемами, шишаками, лохматыми бараньими шапками на широкоскулых бородатых гостях Востока, разнообразными шапочками священников и капюшонами монахов.
Пестрая, многоликая толпа людей, говоривших на разных языках и наречиях, напомнила Рунтингеру библейское смешение языков, Вавилон.
На одном углу Рунтингер попал в хоровод людей, которые протискивались вперед под резкие звуки двух дудок. Впереди танцующей вереницы двигался человек в темном, облегавшем тело балахоне с глухим капюшоном. На балахоне и капюшоне был намалеван белой краской скелет — кости рук, ног, рёбра и череп. В капюшоне против рта была прорезана дыра. Человек-смерть то и дело отпускал руку танцора, двигавшегося сзади, и набрасывался на первую попавшуюся женщину или девушку. По строгим правилам этой маккавейской пляски,[49] никто не мог отказать в поцелуе человеку-смерти. Что касается выбора женщин, то тут он проявлял достаточную находчивость. Женщины кричали и визжали, когда он, целуя их, глубоко засовывал руку за корсаж.
Рунтингер тоже попал в вихрь пляшущих. Неожиданно они расступились, и негоциант снова оказался на свободной мостовой. По ней цокали копыта коней. Рунтингер увидел человека в черной сутане и двух всадников, ехавших за ним, с виду — дворян. Негоциант с любопытством взглянул на священника. Его спокойные, ласковые глаза показались Рунтингеру необыкновенными. Во всей осанке священника сквозили уверенность и твердость.
Люди решили, что это какой-то важный духовный сановник. Хотя на платье священника не было никаких украшений и знаков сана, его вид внушал невольное уважение.
Когда всадники проехали, толпа снова сомкнулась и зашумела. Рядом с негоциантом кто-то громко захохотал. Рунтингер обернулся и увидел толстого монаха. Тот еле переводил дыхание и, заикаясь, орал:
— Эх, вы, ду… дураки!.. Знаете ли вы, кому дали дорогу? Не знаете… Это проехал еретик, ужасный еретик, чешский антихрист!
Рунтингер пожал плечами. В этом вавилонском столпотворении вряд ли отличишь дьявола от ангела.
Негоциант направился прямо в трактир «У золотого колеса». Пора уже отдохнуть и написать Мельхиору. С перцем придется пока обождать, а на шафране не наживешься, — повсюду появился европейский. В целом денек прошел не без пользы.
Хвала тебе, господи!..
Констанцский магистрат предоставил жилище и чешскому посольству. Гуса поселили на улице святого Павла, в доме булочницы Фиды. Хозяйка дома отвела ему просторную, чистую комнату во втором этаже. Стол, покрытый белой скатертью, и заботливо убранная постель свидетельствовали о любви госпожи Фиды к порядку. Хозяйка, пожилая вдова, учтиво встретила гостя и спросила, чтó поставить ему в комнату. Очевидно, ряса магистра внушала ей глубокое уважение.
Как ни странно, в Констанце тревога чешских панов улеглась. По-видимому, здесь еще никто не слышал о процессе Гуса, а само его имя не вызывало ни у кого никакого интереса. Чешское посольство потерялось в этом Вавилоне, как иголка в сене. Пан Ян из Хлума вздохнул с облегчением. Теперь он один отвечал за Гуса, — пан Индржих Лацембок отправился ко двору Сигизмунда, а пан Вацлав из Дубе еще не вернулся из Аахена. Только тогда, когда сюда прибудет пан Вацлав из Дубе, последняя тяжесть свалится с плеч Яна из Хлума. Пан Вацлав из Дубе привезет в Констанц самый важный документ — охранную грамоту римского короля. Она обеспечит Г усу неприкосновенность.
Казалось, в Констанце знали о Гусе одни только чехи: профессор Пражского университета Штепан Палеч и дошлый священник — юрист Михал де Каузис, заклятые враги магистра. Они приехали сюда задолго до Гуса и, когда он прибыл, тотчас расклеили на дверях констанцских церквей свои ядовитые обвинения. Ян из Хлума не верил, что враги Гуса будут иметь успех, — у людей было много других, более интересных развлечений, чем чтение каких-то мудреных, малопонятных объявлений. На всякий случай чешский пан решил добиться аудиенции у папы и только после нее принять какие-нибудь меры.
Заручившись письмом римского короля, пан Ян из Хлума довольно легко попал на прием к святому отцу. Он добился у него неожиданного успеха: Иоанн XXIII заявил ему, что берёт магистра Яна под свою защиту. Если бы Гус убил родного брата папы, то последний и в этом случае не причинил бы ему никаких неприятностей. Иоанн XXIII снял с Гуса и тяжкое проклятие. Правда, папа сделал это по другой причине: не сними он этого проклятия, в Констанце пришлось бы прекратить всякое богослужение. По приказу папы городская стража сорвала с церковных дверей заявление Палеча и Каузиса.
Несмотря на это, пан из Хлума убедил магистра пока не выходить на улицу, — он боялся, как бы Гус не попал в ловушку.
В душе магистр не был согласен с Яном из Хлума, но не возражал ему. Он сидел дома и писал, — для прогулок у него было слишком мало времени. Магистру надо было как следует подготовиться к процессу: впереди еще изложение, защита своего учения и, разумеется, большая речь, которую ему предстоит произнести перед достойными отцами собора.
Работа шла хорошо. Никто не нарушал его покоя. Пан Ян из Хлума каждый день приходил к Гусу и, убедившись, что с магистром всё в порядке, тотчас исчезал. Члены семьи хозяйки даже не осмеливались войти в комнату священника. Госпожа Фида незаметно ставила завтрак и ужин в нишу напротив дверей комнаты и уходила к себе. Обед хозяйка подавала ему на стол. Гус благодарил госпожу Фиду и заговаривал с ней. Хозяйка, покидая его, всякий раз поражалась тому, как легко избавлялась от страха перед важной особой. Она постепенно рассказала магистру, как на исповеди, о всех своих заботах и печалях. Госпожа Фида не знала, чем вызвал он ее на откровенные признания. Казалось, она была готова рассказать ему всё, что накопилось у нее в душе за годы вдовьего одиночества. После беседы с ним ей всегда становилось легче, — ее жизнь казалась теперь не только понятнее, но и сноснее.
Однажды и сам Гус почувствовал пустоту одиночества. Желая скрасить свою жизнь, магистр начал приглядываться к людям. Он чаще спускался вниз, в пекарню, и беседовал с подмастерьями, подробно расспрашивая их о ремесле пекаря. Пекари научили его ловко, одним движением лопаты, сажать в печь булки. Как-то раз Гус до полусмерти напугал старую служанку, которая несла по лестнице воду, — он взял у нее из рук вёдра и отнес их наверх.
Одиночество магистра частенько нарушалось его новыми друзьями. Но произошло это не сразу.
В своем скромном констанцском прибежище Гус ежедневно служил раннюю мессу, — служил, не облачаясь в пышное одеяние священника и не имея для мессы никаких предметов, кроме стола, покрытого белой скатертью, оловянной чашечки и ломтя хлеба. Госпожа Фида уже в первые дни присутствовала на этих богослужениях. То ли из любопытства, то ли из желания угодить хозяйке, к ней присоединились пекари-подмастерья и служанки. Домашняя месса Гуса поражала их скромностью. Магистр служил мессу один. Он читал Священное писание и молитвы. В простом чтении молитв было значительно больше святости, чем в богатом церковном обряде. Постепенно среду домашних слушателей Гуса стали появляться новые и новые почитатели — соседи и соседки. Его комната до отказа заполнялась людьми, — кое-кто даже стоял в прихожей или слушал его через открытые двери. Всех привлекал к себе спокойный и уверенно звучавший голос священника.
Низкая комнатка над пекарней в один миг превращалась в чудесный храм истинного благочестия. Когда Гус заканчивал свою короткую мессу, люди тихонько исчезали. Они выходили на цыпочках, стараясь не скрипеть половицами дощатого пола и ветхими ступеньками лестницы.
Слушатели каждый день прибывали. Гус не сразу заметил это, — он давно привык к тому, что его всегда окружало много прихожан. Магистр нисколько не удивлялся этому и в Констанце. Поэтому вполне естественным показался ему случай, который произошел с ним однажды. После богослужения, когда люди стали расходиться, один слушатель подошел к Гусу и, немного смутившись, сказал:
— Уважаемый магистр, я слышал, что тебя обвиняют в ереси. Мне посчастливилось прослушать несколько твоих проповедей, и я не нашел в них ничего еретического. Правда ли то, что говорят о тебе?..
Слушатели задержались и с надеждой смотрели на Гуса. Наступила глубокая тишина. Лишь там, где стояла госпожа Фида, кто-то тяжело вздохнул, выразив таким образом свое недовольство: как решился человек, искренне уважающий магистра, задать такой неуместный вопрос?
Казалось, этот вопрос нисколько не огорчил Гуса, — наоборот, магистр увидел в нем проявление дружеского интереса к тому, о чем он говорил.
— Каким ремеслом ты занимаешься, друг? — спросил Гус этого человека.
— Я плотник, — ответил он.
— Представь себе, что ты возводишь крышу над домом, а внизу проходит человек и смотрит на твое творение. Заметив, что балки крыши разъехались, он кричит тебе об этом. Если ты не укрепишь их, крыша рухнет и развалит весь дом. Что скажешь ты этому человеку? Станешь его бранить?
Мужчина не колеблясь ответил:
— За что мне бранить его? Я сказал бы ему спасибо.
— Ну вот… Я сделал то же, что этот прохожий. Я заметил, как зашаталось здание церкви. Оно может рухнуть и похоронить под обломками всё христианство. Когда я сказал об этом святым отцам, они назвали меня еретиком и прокляли.
В комнате воцарилась тишина. Люди стояли, не спуская глаз с Гуса. Он заметил тревогу слушателей и предугадал их вопросы. Теперь ему, пожалуй, придется ответить на них и кое-что рассказать о себе:
— Уповаю на бога, что он сделал меня верным сыном церкви. Но позволительно ли считать правой такую церковь, которая выдает за божий закон то, чего сама хочет? Христос оставил всему христианству и, стало быть, его церкви свои заповеди. Разве может молчать слуга церкви, если она отказывается от этих заповедей? Может ли быть проповедником тот, кто мирится с пороками своей братии, пороками священников? Христос за это осуждал иудейских священников — и они выдали его на расправу, я осудил папу — и он вызвал меня на суд.
Но если бы я не был священником, то всё равно не стал бы молчать. Мне даны глаза, чтобы видеть, а уши, чтобы слышать! Как мог бы я молчать и оставаться христианином, видя, что наша церковь отступает от Христова учения?
Всех священников, начиная от папы и кончая последним фараром, обуяла золотая лихорадка. Она превратила человека в разбойника, вора и убийцу. К чему недавно призывал христианство папа Иоанн XXIII? К убийству, к войне против неаполитанского короля, наемника другого папы — Григория XII. Третий, авиньонский папа Бенедикт XIII утверждает, что только он законный папа. Каждый папа проклинает своих соперников-противников, называя их антихристами. Во имя чего дерутся между собой эти папы? Может, во имя спасения христианских душ? Ни в коем случае. Они борются за Рим, за земли, за доходы. Только из-за презренной мамоны папы раскололи единство христианской церкви. Они набросились на ее части, как собаки — на кости.
Какая уйма золота понадобится папам для завоевания всего мира! Им нужны деньги на содержание войска, на плату союзникам, подкуп колеблющихся партнеров, королей и князей, архиепископов и епископов. Они раздают доходные должности и места — монастыри, церковные округа — своим приверженцам, даже не задумываясь, достойны ли те таких благ. Борясь за власть и поддерживая свой авторитет в глазах подданных, лжепапы не жалеют денег на содержание пышного двора с толпой слуг, на роскошные облачения и богатые дароносицы. Примеру пап следуют архиепископы, епископы, аббаты и простые священники. За ними гонятся миряне. Мы видим роскошь короля, драгоценности проститутки, золотые бляхи на уздечках, седлах и шпорах, сверкающие ярче алтарей.
С тех пор, как христианской общиной стали управлять корыстные пастыри, ее поразили неслыханные пороки. Как же они пекутся о своей пастве? Они мерят достоинства своих овец по густоте их шерсти. Худые овцы, бедные шерстью, им не нужны…
Уже много дней Гус доверял свои мысли одной бумаге, — вот почему его проповедь словно вылилась из сердца. Ему казалось, что он снова стоит за кафедрой. Не важно, что новые слушатели не говорили на языке его вифлеемских прихожан. Ему не мешало и то, что он не знал никого из них по имени. Они, как и пражане, жадно ловили каждое его слово, каждое движение, с нетерпением ожидая, что скажет он еще. Это чувство было хорошо знакомо Гусу. Люди поняли то, что минуту назад было неведомо им, нашли в его речи исчерпывающие ответы на вопросы, волновавшие их. Новые слушатели магистра мало чем отличались от вифлеемцев, его земляков, приходивших к нему каждое воскресенье послушать проповедь.
— Один человек смотрит на мир своими глазами, — продолжал Гус, — а другой — через очки золотой лихорадки. Первого радует жизнь, второго — смерть. Папе приятна кончина каждого архиепископа: веди после нее он перепродаст освободившуюся должность. Претенденты на это место радуются смерти своего предшественника. Фарар радуется смерти своих прихожан: на похоронах и заупокойной мессе он зарабатывает. Золото мешает человеку ценить вещи по их достоинству, и он нередко поступает вопреки духу Священного писания. В Священном писании, например, говорится о чистилище. Что за прок от него, если богатый купит у папы индульгенцию, прощающую ему грехи, и избавится от кары? На какие деньги были построены все эти богатые монастыри, если не на пожертвования за упокой души и не за выкуп ее из чистилища? Стало быть, чистилище создано только для бедняков, которые не могут заплатить ни за упокой души, ни за индульгенцию. Но когда господь призовет людей на страшный суд, он не станет заглядывать в их кошельки и проверять, полны ли они… А вот церковь судит ныне о верующих по их кошелькам.
Эту мерку церковь распространила даже на самый драгоценный дар, доверенный ей, — на святые таинства. Священники установили определенную плату за крещение, венчание, исповедание, помазание святым елеем и отпевание. За тридцать дней они берут тридцать грошей, — видимо, в память о тридцати серебрениках, за которые Иуда предал Спасителя. Если вы станете упрекать священников за торговлю святыми таинствами, они ответят вам, что ни духовные саны, ни пребенды не продаются: тот, кто получил пребенду или сан, сам кладет на алтарь деньги, а доброхотное даяние, мол, не означает никакой купчей сделки. Это, конечно, неверно. Придя в булочную, вы выбираете хлеб, платите за него наличными или берете в кредит. Разве церковная должность не напоминает вам булку, которую вы купили, а булочник продал?
Священники, торгующие святыми таинствами и святыми реликвиями, скажут вам, что взимают деньги с верующих не за святые таинства, а за те физические усилия, которые приходится священнику затрачивать. Однако ваятель, создавший в поте лица статую для алтаря, получает меньшее вознаграждение, чем епископ за три взмаха кропильницей при ее освящении. Представьте себе, сколько лет понадобилось бы этому епископу трудиться в поле, чтобы своим горбом заработать то, что он получает за одно богослужение?
Гус слегка прикрыл глаза. Перед умственным взором магистра четко вырисовалась толпа, собравшаяся накануне его отъезда в Констанц. Гус снова в поле у Козьего Градека. Магистр чувствовал, что он не только не оторвался от простых людей, но, наоборот, сблизился с ними, а они всегда возле него и в нем. Гус говорил вдохновенно, во весь голос:
— С алчностью в церковь проникли ложь, надувательство и насилие. Это — исчадия одного греха. Здание христианской церкви покрылось плесенью высокомерия, а ее основание подтачивается индульгенциями, взятками и ростовщичеством. Эти язвы еще более обостряют схизму. И высшие и низшие церковные сановники обезумели: каждого, кто предлагает им целебное зелье, они объявляют еретиком. Под кровом здания, готового рухнуть, пасется забытое стадо верующих. Уже никто из пастырей не беспокоится о спасении душ — дочерей вечности. Они увлечены своими мелкими, преходящими делами, которые были прахом и прахом пребудут.
Мы, христиане, не можем махнуть рукой на грехи этих людей, отложить наказание грешников на день страшного суда. Речь идет о зле, которое наносит большой вред нашему стаду. Надо немедленно устранять зло. Тот, кто закрывает глаза на него, является соучастником преступника, совершает грех. Вот почему мы не можем прощать грехи. Мы обязаны взывать к совести королей и князей. Ибо каждый из них получил власть от бога и не должен употреблять ее в ущерб истине и справедливости. Пусть короли наставят священников своей страны на путь истинный и покарают грешных! Если короли и князья не пожелают исполнить свой долг, — жажда золота и власти объединяет их со священниками, — то пусть это сделает сам народ. Такое право ему дал святой Петр, сказав священникам: «Будьте слугами каждого человека! Помогайте ему так, как сам царь царей, который спустился на землю не господствовать, а служить человеку во имя его спасения».
Гус умолк. Никто не пошевелился, не вздохнул. От слов магистра в комнате как будто посветлело. Его проповедь прозвучала в ушах слушателей, как первая весенняя гроза. Эта гроза смела последние призраки зимы. После них появилась яркая и сочная зеленая поросль. Весенняя гроза пробудила людей к жизни и опьянила их своей свежестью.
Пока диспуты на соборе не достигли особой остроты, Иоанн XXIII оставался верным своей привычке: днем спал, а ночью работал. Благодаря такому режиму пребывание в Констанце для него было более или менее сносным. Он даже не замечал, как одна ночь сменяла другую: поленья в очаге и свечи в подсвечниках горели круглые сутки. Своей роскошью покои епископского дворца — временной резиденции папы — мало чем отличались от интерьеров небольших римских дворцов. Зато здешние морозные дни с угрюмо холодным солнцем заставляли папу с грустью вспоминать о теплом итальянском небе, под которым мимолетные холода дают знать о себе только тогда, когда начинает моросить. Странно, как люди живут здесь, в Альпах, без моря.
Проснувшись, папа, как всегда, стал тешить себя игрой соображения: ему казалось, что вечерняя мгла за окнами скрывает мягкие склоны римских холмов, сады со стройными кипарисами и мраморные фонтаны, звонко журчащие под пение цикад. Разумеется, долго обольщаться такими наивными детскими грезами нельзя: густая, землисто-черная мгла за окнами мало походит на прозрачный воздух Италии, а ночная тишина постоянно нарушается ветром, который бьет по витражам и засыпает их густыми хлопьями снега. Подтянув одеяло к подбородку, Иоанн XXIII подумал, что сегодня обязательно настоит на своем и освободится от пут холодного суетного мира. Ему не хочется возвращаться в него… Это состояние было похоже на детство или, скорее, на старость. Иоанн XXIII хорошо понимал это. Он, конечно, постарел. А ведь ему, — свидетель тому бог, — никогда в голову не приходило, что он когда-нибудь постареет… Да, пока папа носил латы и гарцевал с мечом в руке, ему некогда было думать об этом. А сейчас его усталое, слабое тело нежится под пуховым одеялом, острый хищный нос и борода торчат над подушкой. Не погасли у него одни глаза, — они живо блестят, выступая над дряблыми мешочками, среди морщинок, ложащихся друг на друга. Он очень хотел бы еще разок посмотреть на родное небо, походить по лугам Кампаньи!
Разумеется, Иоанн XXIII вернется в свой Рим, если… если всё закончится благополучно. Но когда это будет? Когда? Само собой, в его власти решить, когда ему удобнее покончить с этим собором. Но даже если собор примет сторону папы, ему всё равно придется остаться здесь на два-три месяца. Вопрос о схизме, собственно, уже решен, остается лишь заставить обоих антипап признать, что они низложены. А что еще? Реформа церкви! Этот важнейший вопрос необходимо решить на соборе, — у Иоанна XXIII есть свой готовый план, пусть собор выскажется за него. Остальное святые отцы узнают из его булл. Стало быть, ради чего долго задерживаться в Констанце?
Впрочем, папа знает, что всё это — напрасный самообман. Собор может закончиться совсем не так, как ему хочется. Но как?.. Это известно только богу и дьяволу.
Он должен попытать счастья. Ему нужно постараться удержать собор в своих руках. Пусть никто не осмеливается посягать на его миссию. — Сигизмунд не спутает ему карты, а коллегия кардиналов не посмеет провозгласить главенство собора над папой… Правда, непредвиденные неприятности обрушиваются на Иоанна XXIII со всех сторон, — каждый собирается сыграть здесь свою роль. Намерения многих уже известны папе. Но сюда съедутся новые, совершенно неизвестные ему люди, — они могут ухудшить положение папы. Эти люди, конечно, внесут большую путаницу в его игру, но он бессилен что-либо сделать с ними.
Пока всё шло как по маслу. Иоанн XXIII чересчур хитер, чтобы позволить кому-нибудь подловить его. Сигизмунд клялся ему в верности, обещая помочь, власти Констанца восторженно встречали его как главу христианства, жители смотрели на него как на ангела мира. Если бы были искренними городские власти, вручившие ему подарки, и поэты, сочинившие в его честь торжественные оды, то Иоанн XXIII мог бы поверить, что он совершенно неуязвим. Собственно, ему еще нечего беспокоиться о своих делах, так как… сюда пока почти никто не приехал. В дороге и император и парижане, чьи головы напичканы мыслями о реформе церкви. У них слишком пусты карманы, французы хотят набить их золотом. Нет еще ни англичан, ни шотландцев, ни испанцев… А итальянские кардиналы? Эти, конечно, уже здесь. Они держат его сторону. Как же им не быть с папой, если их карьера и доходы зависят от него и если он пока еще обладает полнотой власти. Пока еще…
Итальянские прелаты… В душе папа делит их на две группы: к первой относит всех кардиналов, кроме одного, ко второй — этого одного. Черт возьми, не сильнее ли всей первой группы один человек? Этот человек — кардинал Забарелла.
Забарелла и французский кардинал дʼАйи — он тоже приедет сюда — рьяно требовали созыва собора всего христианства. Очумелые вдохновители собора не оставляли в покое ни папу, ни Сигизмунда, ни кардиналов, ни каких-либо других светских и церковных владык, пока не привлекли всех сановников на свою сторону. Иоанн отлично понимал обоих: они сами мечтали о папской тиаре и готовы были перегрызть ему горло! Пока Иоанн XXIII крепко сидит на своем троне, они идут с ним рука об руку, как самые верные его соратники.
Но если, не приведи господи, его положение пошатнется, они тотчас покинут его. Их союз напоминает ему упряжку быка с жеребцом. Честолюбец дʼАйи тоже сильно постарел и устал, измученный многолетними интригами: только на пятом десятке он получил первую солидную пребенду — епископство в Камбрэ. После дʼАйи снова не повезло: он поставил не на ту карту, на авиньонского папу. Это, разумеется, повредило его карьере. Лишь три года тому назад он получил из рук Иоанна XXIII кардинальскую шапочку. Ему уже шестьдесят четыре года. Легко представить себе, как исходил желчью самый тонкий и хитроумный теолог Европы, когда видел, что его обгоняют молоденькие глупцы-выскочки! Теперь он будет безудержно рваться вперед, к власти и славе. Иоанн XXIII вспомнил церемонию посвящения дʼАйи в кардиналы. Тогда он, Иоанн, перед всей коллегией назвал этого француза «ненасытным драконом, чью пасть можно лишь на время заткнуть жирным куском». Все рассмеялись. Больше всех хохотал Забарелла. Нынче этот дракон разинул пасть прямо на папский престол!
В сравнении с ним Забарелла невинный агнец. Но это, конечно, только маска. Такое впечатление он вызывает у отцов своими дьявольски утонченными манерами богатого патрицианского сынка. Его карьера? Всего лишь милая прогулка. В двадцать пять лет он стал доктором теологии и доктором права. Деньги так и сыпались ему в карман. Профессор флорентиец занимался адвокатской практикой, нес дипломатическую службу, получал пребенды. На пятьдесят втором году Забарелла стал кардиналом римской курии. Бог знает, как сумел он возвыситься за такое короткое время. Он только не удосужился стать настоящим священником. Разумеется, это мелочь для такого ценителя красоты, знатока поэзии и пламенного философа! Забарелла может доказать всё, что только ему заблагорассудится. А хитер он, чертов язычник, как лиса! Это делает Забареллу еще более опасным.
Если бы он, Иоанн, был таким же изворотливым, как дʼАйи или Забарелла, то не знал бы теперь никаких забот. Впрочем, у него есть и кое-что общее с ними, только слишком мало. Грустно вспоминать, какой только грязью не обливали папу его противники. Правда, он ни с кем не нежничал, — кровь лилась то там, то здесь… Но он — неуклюжий мясник по сравнению с алчным хищником дʼАйи, неумолимым смерчем, готовым снести с лица земли всё, что попадется ему на пути. Да, любая жертва Бальтазара Коссы — пустяк, если вспомнить, сколько людей погубил этот дракон, не пролив ни капельки крови. А Забарелла?.. Иоанн XXIII — когда он был еще Коссой, — тоже сочинял стихи, пускал слезу во время чтения Вергилия и одерживал победы на философских диспутах. Однако он не выковал, как Забарелла, из своих идей никаких ножей, мечей и кинжалов, не избежал с их помощью шипов законов, придворных интриг, не проник в душу друзей и врагов, — не достиг той цели, к которой тот пришел с холодным благоразумием! Опасный соперник!
И всё же папа пригласил к себе сегодня Забареллу.
Папа не сразу решился на это, — он сознавал, что ему не привлечь волка в мантии и поклонника красоты на свою сторону. Но по натуре папа, прежде всего, вояка. Ему не к лицу завязывать мелкие стычки на флангах, когда он может ударить неприятелю в лоб. Папе некогда вынюхивать, выслеживать и дипломатично наблюдать за ходом событий. Он хочет любой ценой добиться определенности. Всякая неясность пусть поскорее останется позади. Если ему суждено пасть, он должен знать это! Папа не может ждать, — у него нет на это времени. Он слишком стар…
Наконец, папа ничем не рискует. Абсолютно ничем. Разве его престиж пострадает, если Забарелла выскажет ему горькую правду? До сих пор кардинал был верен папе. Забарелла охотно давал советы, если они ничего ему не стоили, но щедро оплачивались папой. Если положение папы пошатнется, он за верность Забареллы не даст и одного сольдо. А теперь? Почему бы Забарелле не продаться папе! Да, продаться… Ведь приближенные Иоанна XXIII даром не говорят ему ни слова. Пусть он продаст папе такие сведения, которыми не дорожит и которые не скомпрометируют его.
Взвесив всё это, папа пригласил к себе опасного соперника и заклятого врага в гости.
Собравшись с духом, Иоанн XXIII вошел в маленькую приемную. Там уже сидел Забарелла, одетый в алую кардинальскую мантию.
— Встань, сын мой! — сказал папа, когда тот опустился на колени, чтобы принять благословение. — Встань и садись сюда, напротив. Я просил тебя навестить меня. Мне хочется побеседовать с тобой, как беседует отец со своим самим умным сыном, когда старику предстоит сделать серьезный шаг. Благодарю тебя за то, что ты пришел ко мне. Я был бы счастлив, если бы нам удалось поговорить откровенно, ибо обоих нас соединяют одни и те же братские узы — узы святой церкви.
Забарелла слегка поклонился в знак благодарности за лестный комплимент его уму. Потом он посмотрел на святого отца. Казалось, папа скинул с лица маску, которая соединяла тиару с мантией и создавала ореол святости. Иоанн XXIII без тиары и пышной мантии походил на простого смертного. «Это вторая маска папы. Она может ввести человека в еще большее заблуждение», — подумал Забарелла.
— Бесконечные торжественные церемонии, — продолжал папа усталым голосом, — мешали нам спокойно побеседовать здесь, в Констанце. А я, милый сын, очень давно хотел обменяться с тобой мыслями. Меня утомили всевозможные хлопоты, впереди же их еще больше. Мне нечего говорить тебе об этом. Ты легко поймешь, что человеку, который хочет разрешить свои сомнения, нужен добрый советчик. В последнее время я особенно нуждаюсь в нем!
Забарелла внимательно слушал папу. Казалось, старик в самом деле не притворялся и искренне беседовал с ним.
— Вы, ваше святейшество, отлично знаете, что мое сердце и мой дух — сколь бы они ни были ничтожны — искренне верны вам! — ответил ему Забарелла ничего не значившими для обоих словами. «Говорить правду, — думал кардинал, — еще рано», — но всё-таки он делал вид, что хочет быть откровенным. Спешить некуда. Лучше подождать, пока папа не раскроет свои карты.
Иоанн XXIII кивнул. «Лжешь, милый сын, лжешь, — думал папа. — Иначе ты и не можешь». В этот миг папе пришла на ум мысль, которая никогда не посещала его раньше: настоящий друг — верный помощник. Окажись такой друг у папы, и он впервые за всю свою жизнь мог бы довериться ему. Такой человек был бы искренним с ним. Но разве он, папа, стремился когда-нибудь к этому? Хорошо бы иметь такого умного друга, как этот хитрый волк в алой мантии. Правда, хитрость и дружба редко уживаются. «По сути дела, я одинок, — думал он, — одинок, как всякий, кто обладает неограниченной властью. Столь же одинок и Забарелла. Но между нами есть разница: кардинал чувствует себя отлично, а я стар. Это бесит меня. Мне надоело постоянно драться, воевать и жить настороже». Словно желая отогнать от себя невеселые мысли, папа махнул рукой.
— Я хотел бы знать, что ты думаешь о соборе. Мне было бы приятно услышать от тебя только… правду, — сказал папа, сделав паузу перед последним словом. Поистине, очень странно звучит в этом разговоре слово «правда»!
Кардинал задумался, стараясь понять папу: Иоанн XXIII хочет знать правду. Он обращается к нему с просьбой и… боится. Хотя святой отец отлично подготовился к собору, — одному богу известно, что папа держит про запас, — но у него уже нет прежней уверенности. Похоже на то, что он выдохся. Однако всякий загнанный хищник очень опасен, пока жив. Что ж, Забарелла готов сказать ему всё или почти всё, что он думает. Кардинал не будет говорить обиняками. Наоборот, он скажет папе прежде всего то, что огорчит его. Не вредно даже немного припугнуть старика, — ведь страх ослабляет человека.
— Ваше святейшество! Перед церковным собором вы поставили три задачи. Тогда, святой отец, милостиво соизвольте разобрать их вместе со мной. Я, насколько позволит мне мой слабый ум, с радостью вспомню всё, что знаю, и позволю себе сказать то, что я думаю по каждому пункту.
Папа тотчас ожил:
— Важнейшая задача собора — искоренение ересей, угнездившихся в Англии и в Богемии…
— О, по этому пункту будет меньше всего хлопот, — махнул рукой кардинал, бесцеремонно перебив папу. — Ереси — обычный привесок ко всем соборам и синодам. С ними расправляются в два счета. Против них применяются уже давно испытанные средства.
Иоанн XXIII беспокойно задвигался. Не оставалось ничего другого, как заговорить по существу дела:
— Затем вопрос о реформе церкви…
— В последнее время это требование сформулировано как реформа церкви во главе и членах… — невинно добавил Забарелла, даже не взглянув на главу церкви.
— Да, да, реформа церкви… Ах, сын мой, до чего ты злой, злой! Это поистине вопрос всех вопросов собора. Недаром он волнует ученые головы.
— Не только ученые… — улыбнулся Забарелла. — В таких случаях римляне говорили: сколько голов, столько умов. Но у нас неоценимое преимущество: все мы глубоко убеждены в необходимости реформы. Я, ваше святейшество, горжусь тем, что еще задолго до созыва собора защищал такое направление, которое отстаивали Жерсон и дʼАйи. Мне удалось добиться этого. Ведь теперь все единодушны в вопросе «что» и пока не пришли к согласию в вопросе «как». Оставим в стороне шум и угрозы недальновидных мирян. Они слишком поверхностно смотрят на эти вещи. Осуждая продажу церковных приходов, аббатств и епископств, эти господа вообразили, что церковь якобы продалась сатане. Сейчас наивных бедняг более всего пугает продажа будущих мест и еще не освободившихся пребенд. В это впутывается и наше духовенство. Скопив немного денег, какой-нибудь мелкий фарар пыжится купить третье место в очереди на приобретение прихода и уже молится, чтобы те, кто стоит перед ним, поскорее отдали богу душу. Но фарару не везет: его обгоняет новый кандидат. Заплатив больше, он опередит трех прежних кандидатов и займет первое место. Те, кто уплатил раньше его, одним росчерком пера отодвинуты назад, а бедняга фарар снова выходит из игры…
Слушая кардинала, Иоанн XXIII сидел как на иголках.
— Напрасный шум вызвало и объявление продажи индульгенций оптом. Все говорят: преступно и безнравственно продавать отпущение грехов, искупление чистилищных страданий и адских мучений. — (Это было выгодным предприятием Иоанна XXIII!) — Но оставим в покое смятенные голоса черни. Для нас гораздо важнее то, что даже высшее духовенство требует полной реформы, а не полумер. Наши знаменитые теологи отлично понимают, что нужно перестроить основы, на которых зиждется церковь, а не латать дыры. Разумеется, проводить реформу нужно очень осторожно; возводя леса вокруг здания нашей святой церкви, легко развалить его.
— Да, да… — живо согласился Иоанн XXIII, нисколько не скрывая своего страха перед будущими переменами.
— Взять хотя бы наших французов, — с еще большим воодушевлением продолжал Забарелла, видя, что папа прикрыл глаза, словно ожидая удара. — Ректор Сорбонны Жерсон придерживается мнения, что за состояние церкви должен отвечать ее глава. Это правильная мысль. Но можно ли, замечает Жерсон, требовать, чтобы за все дела отвечал один человек? Разумеется, высшие церковные представители, образующие святой собор, должны помогать ему советами, вместе с ним решать и вместе с ним отвечать за исполнение своих постановлений. Жерсон опирается на Священное писание и на Деяния святых апостолов. Он утверждает, что первые четыре собора проводились даже без участия святого Петра.
— Не перенесу. Не перенесу… — задыхаясь от гнева, сказал папа.
— Я полагаю, — продолжал Забарелла, — Жерсон не приедет в Констанц. — И, сделав паузу, чтобы папа немного передохнул, добавил: — Вместо него сюда прибудет дʼАйи. Это двойник Жерсона. Он придерживается тех же взглядов. Только дʼАйи отличается от Жерсона большей хищностью.
— Я не допущу! — гневно сказал папа, выпучив горящие глаза. — Я не допущу главенства собора над папой. Ишь, чего они захотели!.. Против этого выступят мои соотечественники, — немного поостыл он после внезапной вспышки гнева. — На своих-то кардиналов я могу положиться…
Впрочем, один из них сейчас сидит перед ним, — он-то лет пять-шесть тому назад и состряпал свою «галликанскую доктрину»… Это Забарелла выдвинул требование подчинения папы вселенскому церковному собору. Правда, позже Забарелла не настаивал на своем требовании. Более того, он, как лиса, даже заметал свои следы. Боже мой, вот на кого приходится теперь опираться папе. Но нет, он ни за что не поддастся им. Его поддержит большинство.
— Конечно, не исключено и такое нелепое постановление, — прохрипел папа. — Всё решит голосование. Большинство голосов! Я подумал и об этом, милый сын. Здесь моих прелатов не сосчитать. Тьма-тьмущая! У меня их больше, чем у других…
Забарелла отрицательно покачал головой:
— Это не важно. Говорят, французы сократили состав своей делегации до минимума. Они считают, что управление церковью очень ослабнет, если высшие духовные сановники покинут свои страны и приедут сюда. Кроме того, французы не хотят тратить много денег на содержание большого представительства. Они даже установили расходы на своих представителей: архиепископу — десять франков в день, епископу — восемь и доктору, кажется, три.
«Что он болтает?.. — думал папа. — Какое мне дело до этого! Я узнал от него немаловажную новость: на соборе будет мало французов! Да, французов!»
Кардинал всё еще что-то рассказывал, но Иоанн XXIII уже не слушал его. Забарелла поднял голову и пристально посмотрел на папу:
— Не следует думать, что французы глупы и из экономии станут рисковать потерей голосов на соборе.
Папа помрачнел. Почему бы им не быть глупыми? Они и глупцы и скряги!
— Они, по-видимому, учли одно обстоятельство… — продолжал Забарелла, не спуская глаз с Иоанна XXIII.
— Какое?
— При голосовании численность делегатов не будет иметь никакого значения. Каждая национальность — итальянская, французская, немецкая и английская — получит по одному голосу. У нас, итальянцев, окажется только один голос, хотя сюда прибыло более трехсот прелатов.
От ужаса глаза папы широко раскрылись:
— Они могут добиться…
— Не исключена возможность… — пожал плечами Забарелла. — Иначе нельзя объяснить, почему их нисколько не беспокоит количество делегатов. Их не упрекнешь в наивности.
Папе стало душно. Иоанн XXIII расстегнул ворот своего платья. Он пригнал сюда столько своих сторонников! Столько людей! Не пожалел на них денег!
— Мы всё еще говорим о реформе, — с невозмутимым спокойствием переключился Забарелла на другую тему. — Но дело не только в ней. Собор сначала должен решить более важный вопрос: покончить со схизмой.
Вот они, чертовы рожки! Иоанн XXIII судорожно схватился за край стола:
— Но ведь со схизмой уже покончено! Давным-давно! Я единственный папа. Коррер и Луна не имеют никаких прав…
Забарелла прервал его, резко махнув рукой, как мечом:
— Возможно… Но оба они, Бенедикт и Григорий, претендуют на папскую тиару — вернее, упрямятся и не желают отказаться от нее. Пора уже покончить с этим. Вечные раздоры между тремя папами оказывают пагубное влияние на их подчиненных, затрудняют получение церковных должностей и становятся известными каждому мирянину. Мне незачем говорить вам о том, какой вред причиняет церкви вражда между папами, когда они предают друг друга анафеме и, воюя между собой, заставляют одних христиан убивать других, вымогая на это уйму денег путем продажи индульгенций.
— Всё это… всё это меня не касается… Виноваты те двое. Оба они прокляты мною. Я — единственный законный преемник Александра V, избранного святым собором в Пизе.
— Никто из нас не сомневается в этом. Но те паны имеют много приверженцев.
— Я предал анафеме и их приверженцев! — сказал, захлебываясь от гнева, папа.
Но Забарелла не обращал на это никакого внимания:
— Не следует забывать и о другом: если Бенедикт и Григорий не откажутся добровольно от сана папы — а проклятие святого отца пока не заставило их пойти на этот шаг! — собору придется провозгласить себя единственным правомочным главой и решить вопрос о папе: низложить всех трех пап сразу и избрать нового.
Папа хотел было что-то сказать, но не мог.
— Это легко понять, — объяснял кардинал. — Папы довольно долго правили. Светские владыки в своих политических планах делали ставку на какого-нибудь папу. Окажись только один из трех пап на престоле святого Петра, и союзники двух других подымутся на него! Разве дело собора разжигать войну в Европе? Не лучше ли проявить терпимость и освободить папское место, никому не повредив? Не оказав никому предпочтения, собор выдвинет нового, еще не обремененного никакими обязательствами. Я буду весьма польщен, если вы, ваше святейшество, наберетесь терпения и вместе со мной проследите хотя бы в самых общих чертах совокупность тех сил и интересов, которые могут столкнуться здесь, в Констанце. Я имею в виду только одних светских властителей. Они явятся сюда сводить свои счеты, искать союзников и их поддержки, будут добиваться решений в свою пользу, навязывать свою волю, вымогать, сговариваться и предавать. Это не минует ни одного выдающегося деятеля — как светского, так и духовного. Разве такие люди останутся безразличными, если их интересы связаны с основным вопросом собора — кому быть главой всего христианского мира? Вместе с Сигизмундом в Констанц приедут князья, наместники имперских городов, делегаты всех земель Германии. Сама Германия напоминает ныне лед на озере, готовый рухнуть под напором весенних вод. Немцы воюют друг против друга: дворянство борется против городов, а города и дворянство дерутся с римским королем, как только он осмеливается предъявить им свои права. У самого Сигизмунда рот полон хлопот с турками. Они уже стоят у него поперек горла в Венгрии. Как ни странно, но до сих пор ни одно европейское государство не желает видеть надвигающейся угрозы со стороны турок. Каждый государь ждет, пока они не доберутся до границ его владений. На севере поляки и литовцы воюют с немецкими рыцарями-крестоносцами. Они пришлют сюда своих послов. Сигизмунду и собору придется немало повозиться с ними! А что творится в его будущих наследных владениях в Чехии? Там паны водят его братца Вацлава на поводке, а когда захотят, запирают его в хлев, как кролика! Об Италии и говорить не приходится: ее земли напоминают сотни осколков с острыми гранями, между которыми не перестает течь итальянская кровь. В Англии идет война за королевский престол: шотландский король попал в плен к англичанам. Хотя бесноватый французский король крепко держится за свой трон, в стране нет покоя: до сих пор не прекращается война между орлеанистами и бургундцами. Жан Бургундский, убийца вождя орлеанистов, — союзник вашего святейшества. Орлеанисты, разумеется, поддержат собор и выступят против вашего святейшества. Они будут искать себе союзников в Кастилии и Арагонии, владыки которых дерутся между собой из-за господства в Испании. Я мог бы упомянуть и о других ваших противниках. Вряд ли найдется такой чародей, который сумеет навести порядок в хаосе совершенно противоположных — светских и церковных — сил. Может ли быть что-нибудь желаннее, чем подарить этому смятенному миру еще одного спасителя, найденного в яслях, — нового папу, прошлое которого бело как снег и не обременено печальным грузом смертных грехов.
— Боже!.. Боже мой!.. Ведь всё это — правда! Так… И всё же… Что мне делать? Господи, что мне делать? — Папа скрестил руки на груди, растерянно блуждая глазами по комнате. Потом он снова уставился на Забареллу — единственное живое существо, за спиной которого находился мир мрака и ужаса.
— А ты, сын мой… — начал он совсем тихо, — ты не боишься этого? Да… Я знаю, знаю, ты хочешь… Ты тоже мечтаешь о тиаре!..
Кардинал поднял глаза. Как ни странно, они не светились ни злорадством, ни триумфом:
— Святой отец! Я надеюсь, что в моих словах вы не найдете ничего личного. Только так можно достигнуть взаимопонимания.
Оба замолкли. В комнате как будто прожужжала муха… Откуда ей быть зимой?.. И снова прозвучал усталый голос Забареллы.
— Святой отец, — сказал кардинал, — мне нужно отпущение грехов. Моя душа полна сомнений и неверия. По крайней мере, я таков сейчас. Мне кажется, что наступает конец света. Конец нашего мира…
Папа не знал, долго ли тянулось время — часы или минуты. Но Забарелла, уже спокойный и уверенный в себе, сидел перед ним и слегка улыбался:
— Наша беседа, ваше святейшество, сильно затянулась! Та помощь, которую вы могли от меня получить, слишком незначительна в сравнении с потерянным временем. Вы, ваше святейшество, пригласили меня к себе, чтобы я посоветовал вам…
— Ну и что же?.. — еле выдавил Иоанн XXIII.
— Я могу дать вам только один совет: подождать Сигизмунда и вцепиться в него мертвой хваткой. Он был и остается одним из важнейших участников будущего констанцского турнира.
Это совершенно очевидно. Папа понял, что ему придется проглотить не одну горькую пилюлю. Кто знает, не окажется ли какая-нибудь из них отравленной? Так или иначе, конец и смерть, смерть и конец подкарауливают его со всех сторон! Голова Иоанна XXIII по-стариковски затряслась.
— Согласен… Держаться Сигизмунда во что бы то ни стало! Любой, черт бы его побрал, ценой! Кардиналы всё равно будут зариться… боже мой, на мою тиару… — горько зарыдал, не закончив мысль, папа. — Милый сын, у меня есть к тебе еще одна просьба. Как знать, может, она важнее всех прочих. Открой, пожалуйста, окно — я задыхаюсь. Откинь проклятые занавески. Мне душно…
Забарелла открыл окно. В комнату ворвался свежий воздух. Снег уже не падал. На небе сверкали звёзды. Вечные и недосягаемые, они ярко горели над миром, над Констанцем. Забарелла откинул занавес с ниши и остолбенел, словно пораженный молнией. Перед ним блеснул мраморный торс чудесной античной статуи, ослепив его необыкновенной белизной. Господи, в нише стояла та Венера, которую он видел у папы в Риме! Стало быть, Иоанн XXIII привез ее с собой! «Непонятно… Разве старый Бальтазар способен разбираться в мраморных женщинах? Вряд ли!.. Нет, нет… Тут кроется что-то другое. Да, дивная богиня! Старый хрыч, чей взгляд недостоин тебя коснуться, будет торговать тобой! Он купит кого-нибудь за тебя, богиня Олимпа! Он купит кого-нибудь…»
Забарелла нахмурил брови и задумался. Сохраняя спокойствие духа и не отрывая глаз от статуи, кардинал сказал:
— Святой отец, я могу дать вам еще один совет. Он может оказаться полезным. Но… я дорого возьму за него!..
— Чего ты хочешь?.. — вдруг ожил папа.
— Всего-навсего эту Венеру…
Папа захохотал, и Забарелла повернулся в его сторону. Отвратителен, даже более — оскорбителен, смех этого старика… в присутствии богини!
— Ты получишь Венеру. Правда, она не моя… Но это не беда. Выкладывай свой совет!..
— Когда надвигается неминуемая опасность, человек всё-таки надеется… уменьшить, отдалить ее от себя. Он ждет какой-нибудь отдушины, которая может изменить положение дел в его пользу. В настоящее время самое уязвимое место у вашего святейшества — схизма. Как отсрочить решение этого вопроса? Необходимо уже на первом заседании отвлечь внимание собора от схизмы чем-нибудь другим. Остается только найти это другое. Вы, ваше святейшество, в начале нашей беседы коснулись вопроса о ереси. Я тогда заметил, что этот пустяковый вопрос можно решить в два счета. Кроме него, в нашем распоряжении ничего нет. Нужно — хотя бы ненадолго — придать этому вопросу непомерно важное значение, и оттянуть время. Сейчас есть два очага ереси — в Англии и в Чехии. Возиться с покойным Виклефом и отдельными английскими еретиками не имеет никакого смысла. Это будут одни разговоры, — они не привлекут к себе должного внимания. Иное дело — Чехия. В Констанц прибыл один чех — еретик. Это — Гус, ваше святейшество. С его историей я познакомился давным-давно, еще в Риме. Она слишком затянулась; с ней следовало бы покончить здесь. Вашему святейшеству, видимо, известно, что святая церковь не оставляла этого зверя-еретика в покое и наконец загнала его в западню. Процесс прошел по всем инстанциям, были использованы все средства. Как вам, святой отец, так и мне ясно, что этот чех — обычный еретик. Мы легко бы справились с ним за полдня. Незачем доказывать, что нас ничто не остановило бы в выборе наказания. Дело вовсе не в том, что Гус — очень опасная фигура. Нет, нет, необходимо в зародыше убивать всякую ересь, как стремление нанести ущерб нашему авторитету. Вот теперь вашему святейшеству следовало бы убедить мудрейших и опытнейших отцов собора в том, что Гус представляет собой особую опасность и им необходимо заняться раньше, чем вопросом о схизме. — Мы должны широко раздуть дело Гуса — всё время говорить о нем и держать его под носом у собора. Только в этом случае им заинтересуются и достойные отцы. Может быть, тогда они зашевелятся. Может быть… Всё остальное зависит от вашего святейшества. Таков мой совет.
Папа внимательно прослушал Забареллу, взвесив каждое слово. Он строил догадки и не переставая комбинировал. У него имеется надежда, надежда на выход из трудного положения. Она единственная, жалкая, почти несбыточная, но все же надежда. Ему не остается ничего другого, как бросить незаметную песчинку — Гуса — под огромный жернов констанцской мельницы. Но одному богу известно, удастся ли остановить жернов… В этот момент Иоанн XXIII вспомнил еще кое о чем:
— Да… В деле Гуса есть уязвимое место; его-то и нужно раздуть. Я мог бы радоваться этому, но боюсь, как бы оно не причинило мне больше зла. С делом Гуса связан Сигизмунд. Римский король взял этого человека под свою защиту. Очевидно, Сигизмунд проявляет интерес к Гусу из-за Чехии… Черт знает, в чем тут дело. Ясно одно: король дал ему охранную грамоту.
Забарелла улыбнулся:
— Вам, ваше святейшество, не стоит над этим ломать голову. Речь идет лишь о том, чтобы передать Гуса в руки достойных отцов собора и привлечь их внимание к еретику. Когда страсти уймутся, по требованию вашего святейшества или Сигизмунда мы сможем беднягу освободить. Сделать это никогда не поздно.
Кардиналу становилось не по себе, — неужели он должен думать за папу?..
— Я сам согласился обеспечить неприкосновенность Гуса. То же обещал и Сигизмунд. Как только Гус прибыл в Констанц, меня посетили два каких-то чешских шляхтича с поручением Сигизмунда. Мне пришлось пообещать неприкосновенность Гусу, и я сказал: если бы Гус оказался убийцей моего родного брата, я и тогда взял бы его под защиту.
Кардинал еле скрыл улыбку. Он вспомнил, что в свое время папа обвинялся в совращении и обольщении невестки. Стало быть, легко представить себе, какие нежные чувства питал папа к своему брату. Забарелла сыт по горло этой беседой. Близится утро. Пора спать…
— Вам, ваше святейшество, до предъявления какого-либо обвинения Гусу следовало бы сначала договориться с Сигизмундом. Я хочу заметить, что одно обвинение Гуса в ереси не сможет отвлечь внимание собора. Гуса надо арестовать, посадить в тюрьму, предъявить обвинение и сунуть под нос отцам собора как неисправимого, важного еретика, опасного для всей церкви и привлекающего всеобщее внимание. Словом, что-нибудь в этом роде. Впрочем, я не знаю, удастся ли сделать этого безумного реформатора страшным чудовищем. А теперь я осмеливаюсь попрощаться с вами.
Кардинал опустился на колени. Папа, погруженный в свои думы, никак не мог отрешиться от странного предложения Забареллы. Утомленный беседой, он кое-как благословил его, совершенно не подумав о более приличном окончании их свидания. Беседа между ними обнажила все уязвимые места папы и привела в смятение его мысли. Правда, у него еще теплится искорка надежды, но она слаба, очень слаба… Папе не остается ничего другого, как мечтать о невозможном. Утром он отправит посла к Сигизмунду и попросит его не поднимать никакого шума, если Гуса арестуют…
Кардинал направился к выходу. У самого порога он еще раз взглянул в сторону папы и сухим голосом напомнил:
— С позволения вашего святейшества утром я пришлю людей за статуей…
Пан Ян из Хлума ждал Гуса в его комнате. Сегодня он впервые не застал магистра дома. Магистр не мог отлучиться далеко: его плащ висит на стене, а Библия, перья и бумага не убраны со стола. Ян из Хлума заглянул во двор. Но и там никто не видел Гуса, — все говорили, что магистр не выходил из дому. Пан Ян из Хлума не мог допустить мысли, что Гус не сдержал своего слова и отправился в город. Не оставалось ничего другого, как ждать возвращения магистра.
Ян из Хлума посмотрел вокруг. Чисто выбеленная комната была полна света.
Магистр — как ни странно — обрел здесь покой и в течение трех недель, проведенных в Констанце, не переставая работал. Все визиты к официальным лицам нанес пан Ян из Хлума, а сегодня благополучно дошла сюда и охранная грамота Сигизмунда. Между прочим, она не подняла, а испортила настроение у Яна из Хлума. Он ее представлял себе не такой. О другой они договаривались и с Сигизмундом. То, что пан Вацлав привез из Аахена, — всего-навсего охранная грамота путешественника. Такой документ не освободит магистра от суда и не спасет его от расправы. Если бы он, Ян из Хлума, не добился настоящей, солидной охранной грамоты, то ни за что бы не поехал сюда с магистром. Вероятно, их убаюкало спокойное путешествие по Германии. Этому немало удивлялись все друзья Гуса. Они полагали, что на них нападут сразу же за границами Чехии: забросают камнями, свяжут, отвезут в тюрьму, а потом… Но по дороге им попадались одни любопытствовавшие зеваки. Священники, советники, монахи и важные прелаты Нюрнберга осторожно выспрашивали Гуса и приглашали его на диспуты. Магистр не отказывался от них и легко одерживал верх над своими противниками. Никто не мог сравниться с ним. Еще бóльшим успехом он пользовался у людей, проживавших в небольших городках и деревнях. Именно поэтому путешественники решили не делать крюка в несколько десятков миль — не заезжать в Аахен, — а двигаться прямо в Констанц. Друзья считали такой маршрут вполне разумным. Когда Ян из Хлума сказал Гусу, что у них нет еще охранной грамоты, магистр ответил, что она не имеет для него большого значения.
Пожалуй, это верно. Ведь Гуса никто не вызывал на суд. Магистр ехал сюда по доброй воле. Он не обвиняемый, а участник диспута. Собственно, Гус и собор — две стороны, равные перед законом.
Так рассуждал пан Ян из Хлума, когда оказывался наедине с самим собой. Хотя ничто не вызывало опасений, однако в глубине души он не верил в благополучное завершение дела Гуса. Да, не верил! Его, видимо, чересчур испортила дипломатическая служба. Основное во всех его помыслах — недоверие. Такую закалку очень легко было получить на службе при дворе Сигизмунда.
А сейчас пан Ян особенно недоверчив, — ведь здесь, в Констанце, он выполняет роль живой охранной грамоты Гуса. Его и пана Вацлава из Дубе римский король обязал охранять магистра.
Но это еще не всё. Целый ряд сомнений, более важных, чем доводы разума и служебного долга, не давал ему покоя, и он, подобно всякому, кто искренне любил магистра, сильно опасался за судьбу своего друга.
Пан Ян из Хлума успокаивался только тогда, когда видел Гуса живым и свободным. Где же всё-таки задержался магистр?
Пан Ян встал, открыл дверь на лестницу, ведшую в первый этаж. Снизу, из пекарни, доносились треск горевшего хвороста и дух только что испеченных караваев.
Гостю не сиделось, — он стал нервно ходить из угла в угол. Вдруг во дворе послышался стук топора, — кто-то колол дрова.
Тут, в полном уединении, пану Яну из Хлума неожиданно пришла на ум мысль: под крышей этого дома царит благословенный покой, а что только не творится за его пределами, в городе! Пан Ян словно очнулся от долгого сна.
Как мог он, опытный дипломат, сбить себя с толку первыми успехами? Спору нет, Гус легко доказал свою правоту всем, кто желал с ним спорить во время его путешествия. На диспутах Гус излагал взгляды, которые одобрялись всеми его слушателями. Почему же Гусу не удалось сделать это в Праге? Ведь он проповедовал там то же самое. Университет, архиепископ и король признавали его правоту. Теперь они отвернулись от него, — ему пришлось покинуть Прагу, а затем выехать в Констанц. Почему? Потому, что они уже не задумывались над тем, прав он или не прав. Истина теперь их вообще не интересовала. Профессора университета беспокоились о том, как бы не распрощаться со своими пребендами, приходами, бенефициями. Если же на сторону Гуса станет архиепископ, папа отзовет его и лишит доходов… А король? Взяв магистра под защиту, Вацлав IV быстро восстановил бы против себя Рим со всеми его приспешниками и перестал бы мечтать о прежнем могуществе. Войска папы немедленно вторглись бы в Чешское королевство. Ян из Хлума мог легко представить себе, что ждет Гуса в Констанце. Но кто будет его судьями? Разумеется, не нищие приходские священники Баварии и Швабии, которые кивали в знак согласия какому-то проезжему диспутанту. Его будут судить папа и представители высшей церковной иерархии! О какой же истине могут говорить эти судьи в Констанце? Разве они станут спорить с магистром по тезисам Виклефа и вникать в сущность понятий: что такое церковь и что следует принимать во время богослужения — хлеб или вино? Впрочем, всё это разбирают в своих сочинениях его противники. Эти ученые мужи будут выступать и на диспуте. Но разве речь идет об этом?
Перед глазами Яна из Хлума начинает четко вырисовываться всё, что предшествовало отъезду Гуса в Констанц. Теперь… Да, теперь Ян из Хлума ясно представляет себе, как это началось много лет назад. Гуса всё время травили, окружая, тесня и лишая его то одной, то другой позиции, пока не загнали в констанцскую ловушку. Здесь магистр оказался во власти своих врагов.
Когда пан Ян трезво взглянул на прошлое, оно бесстыдно раскрыло перед ним свою подлинную сущность. Всё походило на безжалостную игру в шахматы: угроза, шах, второй шах и третий — с другой стороны. Всякого, кто когда-нибудь защищал Гуса, немедленно выкидывали из игры, как опасную фигуру. На шахматной доске у белых остался один король. Не давая передышки, его загоняли в угол. Магистр уже не мог сделать ни одного хода, и противник приготовился сделать в Констанце последний ход — мат! Как это ясно и неотвратимо! В начале борьбы сильнее был Гус: на его стороне стояли все важнейшие фигуры — король, двор, архиепископ и университет. Гус начал успешную атаку: выступал и проповедовал всё, что было содержанием его чувств, мыслей и желаний. Жалобы на него и угрозы по его адресу легко отвергались даже в то время, когда папа предал его анафеме. Пражский архиепископ побаивался обнародовать папскую буллу. Какой негодяй осмелился бы признать еретиком славного ректора знаменитого Карлова университета? Когда Гус передал обязанности ректора своему преемнику, Рим подал сигнал для первой атаки. Он избрал самое слабое звено в веренице защитников Гуса — архиепископа. Папа предложил архиепископу обрушиться на магистра. Архиепископ побоялся ослушаться папу и выступил против Гуса. Но в тот раз за него заступился Вацлав IV. Король наказал архиепископа, конфисковав его имущество. Архипастырь крепко струхнул, — он убежал из Праги и умер в изгнании. Как радовались этой победе друзья Гуса! Но всё-таки одной фигуры на шахматной доске не стало: преемник архиепископа уже никогда не выступал в защиту Гуса. Тогда папа направил свой удар против другой фигуры — короля Вацлава. Именно в это время король получил от папы буллу о продаже индульгенций. Папе понадобились деньги для ведения войны со своими противниками — антипапой и неаполитанским королем. Пусть христиане убивают друг друга, но дают папе деньги, — и они, в зависимости от того, сколько заплатят, будут освобождены от адских мук на пять, десять, сто лет! Разве мог молчать Гус в такое время?! Разумеется, не мог и не молчал. Часть дохода от продажи индульгенций папа передавал королевской казне: «Смотри-ка, король, Гус метит залезть в твой карман!» А вслед за этим раздался новый крик: «Гус восстал против авторитета церкви! Он — еретик!..» Эх ты, король! Как же ты стараешься снова стать императором, если мерзкий еретический смрад не только охватил твое королевство, но и ударил в нос всему христианскому миру!.. Король и двор испугались. Кум Вацлав не желал иметь лишних хлопот и принимать какие-либо решения. Король, изнуренный тяжелым недугом, свое единственное утешение находил в вине. Он уже не мог взять магистра под свою защиту и удержать его в Праге. Столице угрожал интердикт. Наложи его папе — и королевство попадет в тяжелое положение. Гус покинул Прагу. Король притворился, что ничего не знает об отъезде магистра. Гус был обязан этим Иерониму: Иероним заявил королю, что тот, кто после воззвания папы обратился к высшей инстанции, Иисусу Христу, имеет право жить среди простых людей где-нибудь далеко от Праги. Теперь Гус — покинутый король на опустевшей шахматной доске. Он уже совершенно одинок.
На него обрушились Сигизмунд, папа и Париж. Сигизмунд добился созыва собора всего христианства в Констанце. Разве не за это ратовал сам Гус? Магистр желал опровергнуть все злые наветы на Чешское королевство и снять с него обвинение в ереси. Знаменитый французский теолог, ректор Парижского университета Жерсон прислал новому пражскому архиепископу послание, в котором призывал его выжечь каленым железом Гусову ересь и расправиться с самим еретиком. Непослушание, заявил он, равносильно измене церкви. Папа послал королю Вацлаву свое послание. «Если ты не выдашь Гуса, — писал он ему, — я объявлю крестовый поход против твоего королевства!»
Прочел это послание и Гус. Прочел… и уехал.
Яну из Хлума казалось, что он никогда еще не видел более запутанной и более опасной шахматной партии, чем эта. Чего только не выдумывали враги, заманивая магистра в Констанц, в свое логово! И вот он теперь… здесь!
Удар следовал за ударом. Всё это напоминало удары проклятого топора, который стучит сейчас во дворе. Пану Яну из Хлума казалось, что кто-то бьет его обухом прямо по голове, и он подошел к окну. На маленьком дворе какой-то мужчина колол дрова. Ян из Хлума собрался было окликнуть его, но остолбенел от изумления: это был Гус.
У Яна из Хлума словно гора свалилась с плеч. Он чуть не расхохотался: ты здесь сходишь с ума, а твой магистр, как ни в чем не бывало, спокойно колет дрова.
Ян из Хлума спустился вниз и поздоровался с магистром. Гус заметил его удивление и улыбнулся.
— Я каждое утро колю дрова. После долгого сидения мне всегда хочется размять косточки, — сказал Гус. — Когда соседи увидели меня впервые с топором в руках, то начали креститься. Они подумали: а вдруг он и в самом деле еретик?..
Пану Яну из Хлума было уже не до смеха. Он рассказал Гусу о том, как враги злопыхательствуют против него в Констанце. Их ряды всё время пополняются. Пражское архиепископство щедро платит им за клевету. Каждый доносчик, борясь против Гуса, старается свести с ним личные счеты. Уроженец Микулова доктор Тим, ныне епископ Пассау, прибыл в Констанц, чтобы отомстить магистру, — Гус мешал ему вести выгодную торговлю индульгенциями в Праге. Приехали сюда фарар костела святых Филиппа и Якуба Николас Цайзельмайстер и фарар костела святого Климента Ян из Бероуна. Их прихожане перебегали к Гусу, в Вифлеемскую часовню. Не поленились приехать сюда и Иоганн Мюнстерберг и Петер Шторх — ныне преподаватели Лейпцигского, а ранее магистры Карлова университета. Эти никогда не простят Гусу его участия в подготовке Кутногорского декрета. Им, их коллегам и нескольким сотням студентов, пришлось покинуть Прагу. Попав в захолустный Лейпциг, они никак не могли забыть сытную жизнь в Праге. Бог весть, кто только не приехал и кто не приедет еще сюда! Во главе всей этой братии стоит самый опасный противниц — литомышльский епископ Ян Железный.
Гус кивнул:
— …но самый деятельный среди них, надо полагать, Палеч? Верно?..
— …и Михал де Каузис, — добавил Ян из Хлума.
О них нечего было и говорить. Магистр Ян и пан Ян отлично знали обоих, упоминание этих имен способно было возмутить даже таких спокойных людей, как опытный дипломат — пан Ян из Хлума. Да, он не мог думать о них без отвращения…
Уже в молодые годы клирик Михал де Каузис был обладателем пяти бенефициев. Забияка и сутяга, он изворачивался как уж, ловко обходя законы. Когда Михалу де Каузису удалось втереться в доверие короля, клирик предложил Вацлаву восстановить рудники в Илове и начать там добывать золото. Получив на это согласие и деньги, он помчался в Рим. За чужие деньги Михал де Каузис приобрел в римской курии должность прокуратора. В роли защитника веры он снова появился в Чехии. Михал де Каузис прикладывал свою руку ко всему, где мог: в доносах на Гуса, в подготовке процесса и в обвинительном заключении, поданном суду. Одним словом, если этот негодяй походил на нахальную крысу, то второй…
Второй оказался человеком с удивительно непостоянной натурой! Уж лучше бы он скрывал свою истинную сущность, чем позволял ей проявлять свое убожество. Когда-то Палеча называли отцом Гуса. Иногда он бывал даже более неистовым, чем Гус. Как рьяно защищал он учение Виклефа! Палеч всегда забегал вперед; его страстность частенько увлекала Гуса. На стороне магистра стоял Палеч и во время спора с пражским архиепископом. Палеч поддерживал Гуса даже после возвращения из болонской тюрьмы, куда Палеч был заключен папой, вплоть до… до продажи индульгенций. Палеч резко осуждал мошенника Тима за торговлю индульгенциями и отказался читать папскую буллу об отпущении грехов у себя в коуржимском приходе. Когда же королевский двор одобрил торговлю индульгенциями, Палеч испугался, поджал хвост. Противиться папе он уже не хотел, — ради чего ему рисковать своим приходом и университетской кафедрой? Да, Палеч предупреждал магистра, по-товарищески советуя ему не впутываться в это дело. Но теперь, переметнувшись в стан врагов Гуса и желая выслужиться перед ними, Палеч старался как можно скорее зачеркнуть свое прошлое. Поистине, отуреченный хуже турка!
Стóит ли бередить старые раны? Нет никакого смысла вспоминать об этом. Ян из Хлума смотрел на магистра. Тот склонился над поленом, лежавшим на чурбане, и ощупывал пальцами узловатый корень. Лицо магистра было сосредоточенным и напряженным. Он поднял голову и взглянул на Яна из Хлума:
— Вожусь с ним и не могу ничего придумать. Надо вогнать клинышек. Тогда полено быстрее расколется. — Окинув взглядом большой двор, магистр заметил в углу какой-то кусок железа. Он поднял его и стал вертеть в руках. Вставив клин между бугроватыми корнями, Гус ударил по нему обухом. Пень разлетелся, как ореховая скорлупа. Гус выпрямился и с видом победителя взглянул на Яна из Хлума.
Тот только хмурился. Сегодня Ян из Хлума снова не знал, как вести себя — смеяться или сердиться. Он пожал плечами и, не тратя времени на разговоры, простился.
Гус продолжал колоть дрова. Взмахи и удары топора опять стали мерными. Пусть так же весомо, слово за словом, аргумент за аргументом, цитата за цитатой, прозвучит на соборе его речь.
Гус посмотрел на щепки, лежавшие возле поленьев, и, вонзив топор в чурбан, быстро взбежал по лестнице в свою комнату.
Усевшись за стол, он отодвинул незаконченную работу, положил перед собой чистый лист бумаги и начал писать. Ему нужно было определить главные пункты большой речи о церковной реформе.
«Главная причина упадка церкви, — писал он, — ее стремление к господству над всем миром. Для достижения своей цели церковь пользуется светскими средствами. Ей прежде всего нужны деньги. Она ищет их везде, где только может.
Второй причиной является чрезмерное усиление духовной власти.
Третья причина — неограниченный авторитет церкви.
Из этого принципа вытекает отрицание малейшей критики. Последняя всегда принимается за ересь.
Наместник Петра стал крупнейшим светским владыкой. Но и этого ему мало: он стремится возвыситься над всеми владыками — над королями и императорами. Он хочет стать во главе всей мировой политики».
Перо выводило на бумаге слово за словом, из предпосылок сами собой вытекали заключения. Разумеется, каждый отдельный пункт нуждается в более подробном анализе и, боясь что-нибудь упустить, магистр делал пометки для изложения новых пунктов.
«Светское государство, — дар, принятый папой из рук императора Константина, — отравило церковный организм. Папа желает господствовать над народом, а Христос служил ему всю свою жизнь и умер за него. У наместника Христа — целое светское государство, а сыну божьему негде было приклонить голову.
Для поддержания и укрепления своей светской власти церковь нуждается в светских средствах — деньгах.
Папская курия создала самую совершенную денежную систему, — она тащит в Рим мешки денег, обирая весь мир. Ей уже давно не хватает доходов от церковных десятин… Папа торгует теперь церковными должностями и духовными санами — начиная от архиепископа, епископа, аббата и кончая саном нищего приходского священника. Священники торгуют святыми таинствами — таинствами крещения, освящения, исповеди и даже последнего помазания. Их духовные деяния ничем не отличаются от деяний мирян. То, что священники приняли в дар от бога, они продают верующим за деньги.
Всё это — не что иное, как торговля святыми таинствами и реликвиями, которая подобно заразе проникла в церковь, и поразила всех — начиная от ее главы, папы, и кончая последним клириком».
К этому тезису магистр добавил:
«Какой удивительный смысл придала церковь значению вещей, когда она бренное земное богатство поставила выше спасения души. Как превратно она судит о мире, и как она губит его! Церковь раздает священникам должности, принимая во внимание не их добродетели и заслуги, а кошельки и раболепие. Несовершеннолетний дворянский сынок, повар или привратник папы без особого труда получают церковную должность даже в такой стране, языка которой не знают.
Таково же отношение церкви к мирянам: за деньги она отпускает им грехи, а без денег отказывается хоронить.
Возвышение духовенства. Священник не может произвести на свет божий даже мухи, но ставит себя выше самой богоматери. Он хвастается: она родила господа бога один раз, а мы воскрешаем его ежедневно, во время каждой мессы.
Все папы твердят, что апостол Петр вручил им ключи от этого мира. Они ослепляют верующих блеском своего ореола, дабы те не видели, как папы вверенными им ключами открывают сундуки и кошельки, а не души их…
Весьма пагубна страсть священников к роскоши. Ядом роскоши церковь отравила людей, особенно власть имущих. Расточительные богачи приносят в дар церкви всякие диковинные мелочи, полагая, что таким путем они служат богу лучше, чем когда помогают беднякам. Они приняли блеск за благо: носят богатые платья и роскошные ожерелья. Сами же погрязли в пороках… Ремесленник старается догнать бюргера, бюргер — рыцаря, рыцарь — пана, а пан — высокого прелата. Они запускают свое хозяйство, охотно залезают в долги и не заботятся о бедняках.
Авторитет — средство возвышения. Можно ли скрыть свои грехи и преступления, если позволить верующим думать о них? Папа утверждает, что он непогрешим, а его воля — закон. Стало быть, его святость не следует ставить под сомнение, — его буллы должны безоговорочно выполняться. Тот, кто не повинуется, — грешит и попадает в ад. Беспрекословное повиновение — высшая добродетель. Повиновение необходимо для сохранения и поддержания власти иерархии сильных, более сильных и самых сильных.
Тот, кто заметит малейшую трещинку в церковном здании, — предается проклятию как еретик. Этот человек поистине заслуживает их анафемы: ведь он старается раскрыть глаза ослепленных. Священники боятся, как бы люди не сделали из трещины, появившейся в церковном здании, опасную для них дыру».
Гус перестал писать… Люди должны прозреть… Как можно спокойно глядеть на такой порядок и… и молчать?
Нет, ты, не должен молчать. Не имеешь права — даже если хочешь… Невозможно надолго затаить дыхание, — сами легкие заставят тебя открыть рот. Стóит тебе искусственно приостановить дыхание, и ты погиб.
Нельзя молчать, когда необходимость исправления очевидна и неизбежна.
Гус снова склонился над бумагой:
«Тот, кто с добрым умыслом карает за проступки своего ближнего, — любит его и желает ему добра. Если ты по-настоящему любишь человека, — пожелаешь видеть его более совершенным. А меня упрекают в том, что я возмущаю народ, указывая на пороки духовенства. Но ведь так в свое время обвиняли Христа: он, мол, вызвал волнения во всей Иудее.
Как прост путь исправлений!
Возьмите у церкви светскую власть и золото, — они никогда не принадлежали и не должны принадлежать ей. Истинный корень зла — страсть духовенства к деньгам. Подруби его, и в один миг исчезнут торговля таинствами, взяточничество, драка за теплые места. Пастырями останутся только те священники, которые хотят служить богу, а не стричь своих доверчивых овечек. Тогда церковь сможет опереться на две крепких скалы: истину и справедливость».
Гус отложил перо в сторону и задумался: да, это самое простое средство оздоровления церкви, оно неизбежно, как утро после ночи. На земле уже побывал тот, кто сказал самые мудрые слова. Бедняки любили его, а богачи распяли на кресте.
Вот и сюда, в Констанц, съезжаются Анны и Каиафы,[50] судьи и фарисеи…
В этот момент открылись двери и в комнату магистра без стука вошел пан Ян из Хлума. Его лицо казалось багровым. Под нахмуренными бровями озабоченно светились глаза.
— К тебе идут странные гости, магистр: бургомистр, два епископа и еще кто-то. Мне кажется, эти господа оказывают нам слишком много чести. Они спрашивали о тебе внизу.
Гус нахмурился. Гости могут помешать ему: оторвут от работы, в которую он погрузился.
На лестнице послышались шаги. Кто-то постучал. В комнату вошло семеро гостей. Впереди них был бургомистр Констанца Генрих фон Ульм; он представил магистру и Яну из Хлума тридентского епископа, аугсбургского епископа, папского аудитора Оттобони и рыцаря Ганса Бодманна. Имен остальных двух человек он не назвал. Бодманн был вооружен до зубов. Первым заговорил тридентский епископ. Поклонившись Гусу, он передал ему приглашение нескольких кардиналов посетить их и побеседовать с ними.
Ян из Хлума не спускал глаз с Бодманна. Он стоял у окна, делая вид, что не желает мешать вести разговор. Осторожно взглянув на улицу святого Павла, Ян из Хлума заметил, как вооруженные всадники отгоняли толпу от дома. Так вот оно в чем дело!..
Ян быстро повернулся. Дипломатическая выдержка и спокойствие мгновенно покинули его:
— Господа, сознаёте ли вы, на кого посягаете? Магистр находится под защитой самого императора. У нас есть охранная грамота Сигизмунда. Она гарантирует магистру личную неприкосновенность. Кто поднимает на него руку, тот замахивается и на его императорское величество! Подумайте об этом! Магистр прибыл на диспут, и вы должны выслушать его. Двор желает, чтобы по делу магистра ничего не предпринималось до прибытия его императорского величества.
Гнев пана Яна немало удивил Гуса. Магистр не понимал, почему рассердился его друг и заговорил с гостями дерзким тоном. Спокойные и невозмутимые господа пропустили мимо ушей заявление чешского шляхтича.
На их лицах не дрогнула ни одна жилка. Тридентский епископ немного подождал. Когда Ян из Хлума успокоился, он с таким же хладнокровием, с каким передал приглашение Гусу, продолжал:
— Мое сообщение следует рассматривать как приглашение на беседу. Я повторяю: кардиналы желают встретиться с чешским магистром. В этой настоятельной просьбе нет ничего такого, что могло бы возмутить благородного пана; вы напрасно бросили нам вызов, подозревая нас в сомнительных намерениях.
— Для чего же вам понадобилось столько солдат? — вспылил Ян, показав рукой на окно. — Ведь вы не будете отрицать, что господин Бодам или Бодманн — их начальник!
Гость в латах переминался с ноги на ногу и, опустив глаза, молчал.
На выручку рыцарю подоспел бургомистр:
— Вооруженная свита нужна для охраны магистра.
— Мы проехали по всей империи и не нуждались ни в какой охране, — возразил ему Ян из Хлума.
— Мы отвечаем за порядок в городе, — пожав плечами, сказал бургомистр. — Нам незачем рисковать. В настоящее время в Констанце больше иностранцев, чем местных граждан. Мы не знаем, что это за люди и как они будут вести себя.
В разговор вмешался Гус. Гости насторожились.
— Я понимаю — начал магистр: — благородные господа пришли пригласить меня на беседу с достойными кардиналами. Я прибыл в ваш город на диспут и выступлю перед всем собором. Если господа кардиналы желают побеседовать со мной раньше, то почему бы мне не пойти им навстречу! Так я поступал даже во время своего путешествия. — При этих словах Гус слегка повернулся в сторону Яна из Хлума. — Я всегда готов отвечать тем, кто задает мне вопросы.
Ян склонил голову и закусил опустившийся ус. Гости еле заметно переглянулись.
— Идемте, господа, — сказал Гус, и люди расступились, освободив ему дорогу. Вслед за ним вышел на улицу и Ян из Хлума.
Когда Гус спускался по лестнице, госпожа Фида остановила его. Из ее глаз неожиданно брызнули слёзы. Расстроенная Фида хотела что-то сказать на прощание, но рыцарь Бодманн грубо оттолкнул ее. Магистр заметил тревогу хозяйки и благословил Фиду. На улице — уже свободной от людей — их ждали оседланные кони. Как только магистр Ян и пан Ян из Хлума вскочили на коней, кавалькада тронулась. К ней примкнули конные стражники.
Путь был недолог. Всадники остановились возле епископского дворца, резиденции папы. Гуса повели в большой зал, расположенный на первом этаже. С ними пошел и Ян из Хлума: Сигизмунд приказал ему сопровождать магистра, ни на минуту не покидая его. Сначала их оставили в зале. У трех дверей зала стояло по два оруженосца с мечами и алебардами. В самой дальней нише сидел какой-то лысый старец с тупым взглядом, судя по одеянию — монах-францисканец. На вошедших людей он не обратил никакого внимания.
Спустя некоторое время в зал вошли два кардинала: один старый, он уже с трудом дышал и двигался, другой — помоложе, но тучнее первого. Ян из Хлума за время своего пребывания в Констанце познакомился со многими выдающимися особами. Этих прелатов он не знал. По-видимому, они принадлежали к людям не первого и даже не второго ранга. И в самом деле, разговор, который завязался между ними и Гусом, оказался на редкость пустым. Беседа возмутила Яна и вызвала у него новые подозрения. Старик спросил Гуса, зачем он прибыл на собор, а его коллега полюбопытствовал: «Правда ли, что ты защищал и распространял лжеучение?» Этот спрашивал равнодушно, как духовник, который устал выслушивать грехи кающихся. Вопросы, заданные Гусу, были очень поверхностны. Магистр отвечал на них лаконично: на собор прибыл по доброй воле, никаких ересей не защищал и не проповедовал.
Оба кардинала недолго интересовались магистром. Перемигнувшись между собой, они попрощались с ним и вышли.
Удивительно невразумительная интермедия расшевелила ветхого францисканца, дремавшего в нише. Теперь и он подошел к магистру. Мигая глазками, потерявшимися в морщинках, францисканец тоже стал задавать Гусу вопросы. Старец вел себя бесцеремонно, как ребенок, и не в меру любопытствовал. Гус улыбался, терпеливо отвечая ему. Монах спросил магистра, не утверждает ли он, что хлеб остается хлебом и после освящения…
— Разумеется, не утверждаю и никогда не утверждал.
— Говорят, — кивал головой францисканец, — что в Богемии отрицают превращение хлеба путем освящения в тело господне…
— Это, конечно, неправда.
Монах провел рукой по своему черепу:
— А вы, ученый магистр, верите, что во время мессы сущность хлеба меняется?
Пан Ян из Хлума не выдержал:
— Ты спрашиваешь одно и то же третий раз. Магистр уже дал тебе ясный ответ…
Тусклый взгляд монаха испуганно скользнул по могучей фигуре пана Яна:
— Простите, благородный рыцарь. Не обижайтесь на глупого старца. Simplex est senectus…[51] А что вы думаете о божественной и человеческой сущности особы Христа? — снова спросил францисканец Гуса. — Как можно объяснить соединение двух начал в одном?
Гус пристально посмотрел на холодное и невыразительное лицо монаха. Это, поистине, одна из наиболее запутанных задач. Но он спокойно ответил ему и на этот вопрос.
Францисканец то и дело кивал головой. Когда Гус закончил свои объяснения, монах поднялся и направился уже не в свою нишу, а к дверям, в которых показался начальник папской стражи Ганс Бодманн. Это очень удивило магистра и его друга.
— Достойные кардиналы ждут магистра. Второго господина просили остаться здесь.
Подозрения Яна усилились.
— Кто этот монах, который только что вышел из зала? — спросил он рыцаря.
— Кто? Фра Дидакус де Мохена, самый образованный теолог Испании, а может быть, и всего христианского мира. Его послал сюда, на собор, сам Фердинанд, король Арагонский.
Ян из Хлума мысленно выругался. Каким невинным прикинулся старый дьявол-искуситель! Пан Ян подумал, что в этом лисьем логове, со всеми его ловушками и капканами, следует еще бдительнее охранять любимого магистра. А Гус уже вышел с начальником стражи из зала. Ему, пану из Хлума, приказали ждать магистра? Но здесь ему нечего делать. Он решительно направился к дверям, закрывшимся за Гусом. У порога стражники скрестили алебарды и преградили путь пану Яну.
Еле сдерживая гнев, Ян из Хлума попробовал отбросить алебарды, но к нему подбежали другие стражники и ощетинили против него острые железные копья. Пан Ян понял, что теперь он сам беспомощен и беззащитен…
Косые лучи чахлого зимнего солнца еле проникали в зал. Было уже далеко за полдень, а Ян из Хлума продолжал сидеть на каменной скамье возле стражи, вооруженной алебардами. Черт побери, как горько сознавать, что ты слабее и беспомощнее ребенка! Ян уже не замечал ни течения времени, ни пустоты одиночества, ни остроты голода. Теперь он думал только о магистре, — магистр где-то рядом, за дверями, а он не может ему помочь. Они же… Они ни за что не отпустят его… Да, им удалось поймать магистра. Теперь он в их руках. Гус. Наш Гус. Агнец в логове волков, лис, антихристов!
В этот момент открылись двери. Пан Ян из Хлума вскочил с места. Может быть… Но нет, по ту сторону порога, под защитой алебард остановился какой-то писарек.
— Благородному пану незачем ждать Яна Гуса, — сказал он. — Магистр задержится. — Едва писарь пробормотал эти слова, как двери снова захлопнулись.
Выбежав из зала, пан Ян очутился на лестнице. Он немного постоял, раздумывая, а потом поспешил вниз, гулко стуча по каменным плитам тяжелыми кавалерийскими сапогами. Здесь пахнýло на него свежим воздухом. Пан Ян очутился в лоджии. Миновав ее, он попал в коридор с уймой дверей по обеим сторонам. Ян обнажил меч и стал бить им плашмя то влево, то вправо, по створкам дверей. Люди высовывали носы в коридор и тотчас прятались обратно. Ян из Хлума ворвался в одну из комнат, подошел к священнику, направил на него меч и заорал, требуя немедленно отвести его к папе. Священник побледнел от испуга и попятился назад. Пан Ян из Хлума держал острие меча у лопаток священника. Клирику не оставалось ничего другого, как повиноваться и отвести его к дверям маленькой комнаты. Впустив пана Яна в эту комнату, клирик сразу же исчез. Ян из Хлума заметил в глубине еще одни, полуоткрытые двери. Войдя в них, он опешил и опустил меч. Напротив, в кресле, придвинутом к ложу с пышным балдахином, сидел его святейшество папа Иоанн XXIII, а возле него стоял какой-то юноша в темном платье.
Яну казалось, что он во сне видит архипастыря. Ян из Хлума опустился на колени и склонил голову, — поза, предписанная этикетом, дала ему возможность отдышаться и снова обрести дар речи.
Услышав привычное «Рах tecum, ini fili!»[52] — пан Ян из Хлума поднялся и объяснил, что заставило его так бесцеремонно войти в покои папы.
Святой отец внимательно слушал пана.
Ян напомнил папе, что тот клялся обеспечить магистру личную неприкосновенность и что Сигизмунд взял магистра под личную защиту. Выражая протест против незаконного ареста, Ян из Хлума просил папу помочь Гусу…
Ян замолк. Казалось, папа не только не разгневался, но даже преисполнился печалью и сочувствием.
— Эх, сын мой, сын мой!.. — начал папа. — За что ты винишь меня? Разве я взял под стражу твоего магистра? Он прибыл сюда, по приглашению кардиналов. Они и арестовали его. Ты, наверное, думаешь, что я, папа, всесилен, как глава христианства… Нет, я ни больше ни меньше как игрушка в руках этих кардиналов и мало чем отличаюсь от твоего магистра. Милый сын, ступай себе с миром. Я сделаю всё, что будет в моих силах. Только учти; у меня их слишком мало. Лучше уповай на императора Сигизмунда. Когда он прибудет сюда, я обращусь к нему с просьбой. Бог даст, мы вернем твоего любимого магистра в твои руки, под твою охрану.
Шатаясь, как пьяный, Ян направился к дверям. Сигизмунд… Сигизмунд — единственная надежда. Спасение магистра зависит теперь только от него…
Когда Ян из Хлума покинул спальню папы, Иоанн XXIII плутовато подмигнул юноше, стоявшему неподалеку от него, и сказал:
— Удивительный сумасброд, не правда ли? Такой, пожалуй, способен на всё… Хорошо, что я вовремя сообразил отослать его к Сигизмунду!..
Юноша улыбнулся:
— Вы дали совет, достойный вашего святейшества. Сегодня я зарегистрировал письмо императора. В нем Сигизмунд сообщает, что он не станет возражать против ареста этого еретика.
Иоанн XXIII слегка улыбнулся:
— О, сын мой, люди очень странны. Каждый думает, будто его судьба зависит от того, что он сказал, сделал и на что решился. Безумцы, безумцы! Об этом письме, милый Поджо, я знаю. Не приди оно вовремя, мы не арестовали бы сегодня Гуса. Я открою тебе тайну: мы не должны мешать поэтам постигать сущность вещей и заглядывать туда, куда не сразу проникает наш взор, — в политику, историю, судьбу. Наблюдай и поймешь! Сигизмунд мечтает надеть на свою голову корону императора, чтобы иметь больший вес среди государей на Констанцском соборе. Вацлав IV имеет больше прав на корону императора и не желает уступать ее своему брату. Он позволил Сигизмунду короноваться императором при условии, если тот отстоит Гуса перед кардиналами и восстановит доброе имя Чешского королевства. Я же, наоборот, хочу превратить этот собор в процесс над Гусом. Мне нужно отвлечь внимание собора от моей особы. Ну… а что будет? Сейчас посмотрим по календарю. Четвертого ноября я писал Сигизмунду о том, что мне надо арестовать Гуса. Восьмою ноября Сигизмунд короновался в Аахене. Через неделю после коронации до него дошло письмо с моим прошением. Сигизмунд добился своего. Он развязал себе руки и собирается заключить новую сделку.
Оказав мне услугу, он хочет теперь купить меня. Сегодня, двадцать восьмого ноября, я получил его согласие на арест Гуса, и еретик уже арестован.
Как слабо чувствует подёнка приближение урагана, предопределяющего ее полет, жизнь и… смерть! Милый Поджо Браччолини, poeto laureate,[53] неужели ты не поблагодаришь меня за то, что я открываю тебе тайны человеческого бытия? Они ведомы только богам. Вы, поэты, — их родные братья. Вы, подобно богам, создаете божественное из… ничего, — папа сухо засмеялся. — И люди платят вам за это. Как я… тебе!
Эта шутка не произвела на поэта никакого впечатления.
— Святой отец! Если бы я действительно приближался к божеству, как вы изволили выразиться, то осмелился бы заявить, что…
— …что ты, разумеется, не заявишь, — спокойно заметил папа. — Ты ведь не бог, а человек. Человек очень легко может проститься со своей головой. Между прочим, я вряд ли дал бы согласие обезглавить поэта, особенно если он может быть замечательным секретарем. Я знаю, ты сердишься на меня, милый Поджо, — продолжал папа, слегка похлопав секретаря по плечу. — Тебе жаль мраморную статую. Да? К сожалению, ничего нельзя было поделать. Из-за этой Венеры завязалась почти такая же сложная борьба, как вокруг Гуса. Но я вознагражу тебя за нее, щедро вознагражу. А сейчас оставь меня и запиши всё как следует. Благослови тебя господь!
Когда двери захлопнулись, в спальне слегка раздвинулись портьеры балдахина и между ними показалась полуобнаженная донна Олимпия. Папа улыбнулся и живо поднялся с кресла.
— Надеюсь, — сказал он, — вы слышали сейчас о таких деяниях, которые волнуют весь мир. Как ни жалки эти деяния, они мешают нам заняться другими, более важными и приятными делами. Им-то, мадонна, мы сейчас и предадимся…
До Констанца оставалось всего три часа пути. Император решил остановиться в Юберлингене, городке, расположенном вдоль узкого хоботка Боденского озера. Сигизмунду захотелось пообедать. В Юберлингене поднялся переполох. Городской совет сбился с ног, не зная, где разместить и как накормить свыше тысячи придворных. Еще хуже было то, что император не сможет добраться до Констанца засветло. Гофмаршал пришел в отчаяние, — он-то отлично знал, чтó представлял собой обед Сигизмунда.
Император и императрица со своими ближайшими придворными заняли единственное хорошее помещение города — зал заседаний совета ратуши. В зале, облицованном деревом, выделялись резные карнизы и ярко окрашенные потолочные балки. Жёны богатых бюргеров вытащили из своих сундуков самые красивые платья, покрывала, серебряную и оловянную посуду, а жёны городских советников спешно наняли поваров и разыскали для императорского стола яства и вина.
Не спешил один Сигизмунд, — он не торопился даже… с обедом. Несмотря на большие неудобства, ему приготовили обычный обед из пятнадцати блюд. Гофмаршал с ужасом смотрел, как быстро закатывалось солнце, и распорядился зажечь факелы. А какая суматоха поднимется в Констанце! Ведь там придется готовиться к ночной рождественской мессе, на которой папа будет служить в присутствии императора. Сигизмунду надо успеть переодеться и поужинать. Одно утешение: в эту ночь никто не будет спать, и гофмаршал сумеет проверить до утра, где и как устроилась на ночлег свита. Разместить же ее — нелегкое дело: каждый десятый претендует чуть ли не на отдельный дворец.
Констанцские лодки, высланные для императора, давно причалили к юберлингенскому берегу. Уже готовы были к отплытию лодки с двадцатью четырьмя веслами, маленькие лодки, крытые челны и паромы для повозок. Лучи заходящего солнца играли на бронзовых фигурках святого Христофора, Георгия Победоносца и морских дев, украшавших носовую часть лодок. Гребцы забрались на сеновалы, — трактиры были забиты императорскими латниками и слугами.
Наконец Сигизмунд вызвал к себе гофмаршала и сообщил, что задержится здесь и после ужина. Время отправления — за час до полуночи. А как же полуночная месса? Успеем… Успеем. Пусть папа подождет его. Весь Констанц, все гости должны ждать императора! Чем больше будут ждать его, тем большее впечатление он произведет. О въезде в Констанц отцам города сообщит гофмаршал. Процессия — строго в соответствии с установленным порядком — с необходимыми интервалами, герольдами и факельщиками по обеим сторонам.
Багровое солнце постепенно опускалось за холмы. Снег на глазах менял свои оттенки, переходя из розового в холодно-зеленый, из холодно-зеленого — в серовато-синий. Тонкий лед, разрезанный лодками, снова срастался, образуя сплошную корку.
Перед отправлением в путь гофмаршал решил отдохнув. Выгнав секретаря и писаря из комнаты, он растянулся на жесткой скамье и уснул.
Выехали точно в назначенный срок. Вёсла с шумом врезались в холодную воду. Маленькие волны, дробя отблески факелов, плескались у бортов лодок. Озеро дышало стужей. От нее не спасали ни палатки, ни меха. На самых больших лодках гребцы развели огонь в железных жаровнях. Берега исчезли в темноте, а огни Констанца еще не показывались.
Хуже всех переносила холод жена Сигизмунда. Она тосковала по теплу родного Цельского края. Барбора, постоянно ездившая с Сигизмундом по холодным северным Альпам, мечтала побывать в родных краях Каринтии. Она не любила своего супруга. Бесконечные путешествия с ним не доставляли ей никакой радости, — они мешали императрице пользоваться своим высоким положением. Ей было бы куда приятнее окружить себя сейчас придворными. Она-то уж постаралась бы подобрать себе кого надо!
А на примете — венгерские кавалеры и молодые горцы. Они здоровы, как бычки! У одних в крови — зной солнечных степей, у других — сок виноградных лоз Каринтии. В их глазах светится дьявольский огонь!.. Барборе вдруг показалось, что так могут думать только стареющие женщины. Фи! Ерунда! Ей всего двадцать три года! Но адский холод, поднимающийся от воды, пронизывает императрицу до самых костей. Кроме жалких угольков, тлеющих в жаровне, горят, зло сверкая, глаза Барборы. Впереди, в своей лодке, плывет Сигизмунд. Он везет Барбору, как неодушевленный предмет, покрыв мехами и одеялами. Разумеется, ее супруга забавляет этот балаган. Но сколько труда она тратит на то, чтобы хоть немного развлечься в бесконечной суматохе! Любоваться своим государем-супругом ей не доставляет никакого удовольствия. Барборе уже давно опостылело его лицедейство. Сигизмунд, как тетерев на току, исполняет один и тот же танец обольстителя и обманщика, — думает ли он о какой-нибудь девке или о короне императора.
Наконец вдали показались огни Констанца. Кормчий, подававший сигналы, ускорил темп. Гребцы налегли на вёсла. С берега доносился отдаленный гул толпы.
Лодки одна за другой начали причаливать у моста святого Конрада. На ступенях пристани хозяева города расстелили ковры, а по их краям поставили часовых. Римского короля ожидали посланцы папы, собора и города. Как только Сигизмунд ступил на землю Констанца, зазвучали фанфары и загудели колокола. К Сигизмунду подходило то одно, то другое посольство. Послы сильно замерзли, — их посиневшие губы с трудом произносили латинские слова. Позади послов, тесно сгрудившись, стояли зеваки. Когда прозвучало последнее приветствие, гофмаршал и церемониймейстер построили процессию. Скоро сна тронулась. Впереди — герольды и конные трубачи, затем — венгерские всадники в леопардовых шкурах. Вслед за ними двигались Сигизмунд на белом жеребце, Барбора в носилках между двумя лошаками, покрытыми алыми, шитыми золотом, попонами, а за ней — тоже в носилках — Елизавета, королева Боснии, и Анна, герцогиня вюртембергская. За носилками тянулись титулованные всадники, саксонский курфюрст Людвиг со своим герольдом и бесконечное множество графов, баронов, рыцарей, телохранителей, придворных дам, пажей, имперских чиновников, писарей и слуг. Факельщики освещали дорогу, держа факелы высоко над головой. Городские флаги были опущены к земле. Трубачи поднесли к губам фанфары, а барабанщики ударили палочками по барабанам. Процессия вступила в город, пересекла площадь и повернула за угол. Длинная, с двумя тесными рядами факелов по обеим сторонам, она походила на огромную светящуюся гусеницу. Факелы мигали, сыпали искры и чадили красным пламенем, — всюду блестели позолота, королевские облачения, меховые плащи и оружие, вынутое из ножен.
Сигизмунд ехал на своем любимом жеребце. Свет факелов придавал его рыжим усам бронзовый оттенок. Император наклонял голову то влево, то вправо, улыбался и приветствовал толпу движением руки, затянутой в белую перчатку. Поверх перчатки виднелся перстень с большим камнем. Собственно, это было всего-навсего цветное стекло. Драгоценные камни его императорскому величеству пришлось заложить. Разумеется, никто из зевак не знал этого и не мог знать. Не думал об этом и сам Сигизмунд. Казалось, что его глаза вглядывались в каждого человека, хотя он только скользил ими по лицам некоторых людей. Император воображал себя центральной фигурой, вокруг которой будет вращаться весь собор, и рассчитывал, что с божьей помощью повернет дело так, как ему хочется.
Барбора скрылась в глубине носилок и, погрузившись в подушки, опустила занавески. Ей ужасно надоело выглядывать из своего гнезда. К сожалению, ей придется сидеть в нем, как узнице, целые недели. Лошак впереди, лошак позади, а прямо перед ее носом — Сигизмунд. Проклятая судьба, ужасная тоска. Умрешь от скуки…
Сигизмунд остановился в ратуше. Раздевшись у горящего очага, он приказал слугам покинуть его и позвать Освальда фон Волькенштайна.
— Ну, выкладывай свои новости… — сказал Сигизмунд, приветствуя вошедшего к нему поэта и шпиона. Церемонно поклонившись императору и не дождавшись позволения, Освальд фон Волькенштайн плюхнулся в одно из кресел. Усевшись поудобнее, он с изумлением посмотрел на обнаженное мускулистое тело римского короля, полное сил и жизни. «Пока ты крепок, — думал рыцарь, — но скоро начнешь толстеть. Тогда вся твоя мужская красота полетит к чертям. Впрочем, твоей милости давно бы пора туда. Стоило тебе на минуту раздеться, как ты потерял свое величие, — и уже никто не догадается, что ты, голый человек, — римский король. Тебя легко принять и за батрака-мукомола…»
Сигизмунд растопырил пальцы над огнем, который освещал его руки, покрытые рыжеватым пушком, и спросил:
— Ну как?
— Новостей немало, ваше величество, — ответил ему рыцарь. — Взять хотя бы вашего приятеля — святого отца. Ему, бедняге, не везет. Он пригнал сюда целое стадо прелатов, чтобы обеспечить себе большинство при голосовании, а мерзавцы кардиналы перехитрили его. Они заявили: в голосовании примут участие не все собравшиеся, а только представители народов. Каждый народ имеет право на один голос. Стало быть, Иоанну XXIII нечего надеяться на большинство голосов. Он заранее бесится! Французы прислали сюда самых рьяных прелатов — упрямого осла дʼАйи и благочестивую вяленую треску Жерсона. «Хоть бы этот остался дома», — думал о нем папа. Но Жерсон всё-таки прибыл сюда. Вашей милости знаком припев песни дʼАйи и Жерсона: «Собор выше папы!» Они, подобно старому Катону, то и дело твердят: «Карфаген должен быть разрушен». Так хотят они свергнуть папу. У Жерсона есть какое-то сочинение. Он пишет, что недостойного папу можно даже посадить в тюрьму и казнить… Говорят, он прилагает к своему сочинению целый список грехов и преступлений Иоанна XXIII. Таково главное обвинение. Если оно справедливо, то для составления подобного документа не хватит шкуры самого большого барана. Что касается нашего милого Констанца, то он из захолустной Абдеры, [55] слава богу, превращается в столицу мира. Он так растолстел, что легко мог бы родить тройню. Но я не стану утомлять вас, ваше величество, пустяками. Я составил список важнейших главарей, съехавшихся сюда. Против каждого я пометил, где он расположился. Вы, ваше величество, будете жить в Петерсхаузенском монастыре, пока вам не подготовят дворец в городе.
— А как наш землячок? — прервал Сигизмунд рассказчика.
— Ваш землячок?.. А… этот — Гус! Он уже за решеткой. Папа боялся держать его у себя. Сначала Гуса заперли у… одного кантора, а потом перевели в особое помещение доминиканского монастыря, расположенного у озера. Монахам пришлось обить двери железом и забрать окно решеткой. В самом помещении построили клетку. Она похожа на курятник, сбитый из толстых бревен. В эту клетку Гуса запирают на ночь. Короче, теперь его охраняют как зеницу ока. Чех, который приехал сюда с попом, поднял страшный скандал: перед самым приездом вашего величества он опубликовал воззвание и расклеил его по всему городу. Это очень беспокойный человек. Завтра он собирается попасть на прием к вашему величеству. Ответственность за арест Гуса папа сваливает на кардиналов, а кардиналы — на папу. Все они боятся вашего величества. Папа ссылается прямо на ваше величество, — он, мол, получил согласие на арест Гуса от римского короля.
Сигизмунд улыбнулся:
— Я что-то писал ему… Разве это… прямое согласие? Пожалуй, его можно истолковать и так. Но я писал очень осторожно. Мне нужно, на всякий случай, обеспечить обратный ход. Я должен быть осмотрительным, особенно с Чехией. Мне незачем отказываться от своего дорогого наследства.
Рыцарь Освальд фон Волькенштайн ворчливо закончил:
— Это, пожалуй, и всё…
Сигизмунд начал одеваться и попросил поэта позвать слуг.
— Почему ты печален, рыцарь лиры и кошелька? — спросил он, улыбаясь.
— Рыцарь лиры — еще куда ни шло, а кошелек уже давно пуст. Здесь всё очень дорого, ваше величество.
— У тебя, бедняга, одна песенка. Я подумаю, как обеспечить твое положение. Эти зернышки тебе нужны для твоей голубки, да?
Волькенштайн нахмурился и отрицательно покачал головой:
— Нет, себе. Здесь купцы дерут за вино втридорога.
Император захохотал:
— Так вот оно что! Девка натянула тебе нос, и ты заливаешь свое горе. Кто она? Скажи, я куплю ее тебе.
— Опоздали. Ее уже купили.
— Ерунда. Заплачу побольше — для тебя мне ничего не жаль. Кому же она досталась?
Рыцарь Освальд фон Волькенштайн огорченно вздохнул:
— Святому отцу!
Император покинул ратушу. На улице его ожидали дары города Констанца — два великолепных балдахина из плотной, шитой золотом, ткани. Носильщики, одетые в платья цветов города, быстро подняли балдахины над носилками Сигизмунда и Барборы. Когда процессия подошла к храму, было уже около трех часов ночи.
Пышная рождественская полуночная месса началась в три часа. Мелкие дворяне и чиновники не могли попасть в храм. Под его сводами оказалось много людей — на скамьях, между ними, в боковых нефах и даже у входа. В храме было душно — пахло пóтом, мехами, ладаном и свечами, горевшими в подсвечниках колонн, стен и в огромных круглых люстрах. Перед самым пресвитерием[56] находились иноземные послы со свитами, а позади них — дворяне, духовные сановники и представители университетов. Троны императора и императрицы стояли по обеим сторонам алтаря, а неподалеку от королевской четы сидели архиепископ и высокие представители собора.
Трон императора пустовал. Сигизмунд вместе с папой служил мессу, выполняя обязанности дьякона. В бело-золотой ризе и с короной императора на голове, он ходил перед алтарем, то и дело подавая Евангелие и накладывая паллиум[57] на плечи папы. Сигизмунд то опускался на колени, то поднимался, стараясь обратить внимание людей на свою статную и ловкую фигуру. Прислуживая папе, он заметил, что все смотрят только на него. Сегодня император, а не одряхлевший и неуклюжий архипастырь в тиаре — главный лицедей этого обряда. Во время церемонии, когда они оказались рядом, могучая и стройная фигура великана заслонила невзрачного старца. Сигизмунд явно старался привлечь к себе внимание, — он не только принимал красивые позы, но и пел низким голосом, исходившим из широкой, крепкой груди. Он вторил слабому, охрипшему голосу Иоанна XXIII, который напоминал звон надтреснутого горшка. Папа великолепно понимал смысл проделок Сигизмунда, но служил мессу с привычным спокойствием. Когда Сигизмунд опустился на колени, папа окинул его взглядом, слегка прищурив набрякшие морщинистые веки, и подумал: всё-таки очень приятно поставить императора на колени. Но Сигизмунд стоял на коленях недолго. Произнеся слова Евангелия, он громко запел: «Пришел приказ от царя…» Звонкие слова били, как набат. Услыхав их, Иоанн XXIII помрачнел и съежился. Теперь ему нужно было вложить меч в руку Сигизмунда и благословить его. Император держал обнаженное оружие прямо перед собой. В ярком потоке света меч засверкал, как продолговатое пламя.
После полуночной мессы хор пел «Слава…», «Свет воссияет» и «У нас родился сын». В течение девяти часов люди томились, дремали, стояли, переминаясь с ноги на ногу. Когда богослужение закончилось, измученный папа осенил всех благословением святого апостола Петра и побрел в сакристию.[58] Сигизмунд, довольный своим лицедейством, легко прошагал под сводами собора.
Казалось, эта ночь никогда не кончится. После мессы придворная свита Сигизмунда направилась за городские стены: Иоанн XXIII, несмотря на смертельную усталость, пригласил императора навестить его сразу после мессы.
Сигизмунд отлично понимал, что папа придает этой встрече большое значение. Как ни странно, император не пожелал использовать это в своих интересах, не стал набивать себе цену и не замедлил прибыть в епископский дворец. Папа принял его не в аудиенц-зале, а в небольшой комнате. Эта комната примыкала прямо к спальне папы. Здесь он принимал женщин и гостей, с которыми вел самые интимные беседы.
В то время как Иоанн XXIII сидел в кресле на пуховых подушках и отдыхал, Сигизмунд легко прохаживался по комнате, не чувствуя никакой усталости. Во время беседы, начавшейся со взаимных изъявлений вежливости, глаза папы не переставали следить за римским королем, который двигался как маятник, то туда, то сюда. Папа еле удержался от смеха, когда заметил, что Сигизмунд, показывая свою силу, в то же время потихоньку трогал гобелены и занавески, висевшие на стене и закрывавшие окна. Убедившись, что ему нечего бояться, римский король подошел к папе и уселся в кресло. Главы христианского мира были разделены только маленьким столиком, на котором лежали с нарочитой небрежностью брошенные документы, а под ними вырисовывались контуры какого-то предмета.
Сигизмунд считал, что пора для делового разговора уже наступила, и ждал, когда папа начнет его. Пусть святой отец скажет, чего он хочет…
Да, у Иоанна XXIII есть одно желание; оно не дает ему покоя. Может ли Сигизмунд заверить папу, что всегда, при любых обстоятельствах, будет считать Иоанна XXIII единственным законным наместником святого апостола Петра? Иными словами: собирается ли он поддерживать папу? Признаёт ли Сигизмунд его право на полную свободу выбора — оставаться в Констанце или покинуть собор, когда он, Иоанн XXIII, сочтет это необходимым?
Сигизмунд недолго ломал голову над ответом. Недаром многие люди принимали его поспешные ответы за легкомыслие. Сигизмунд говорил без умолку. Он развесил перед папой целые гирлянды уверений, клятв и доказательств своей глубокой преданности Иоанну XXIII как законно избранному и единственному преемнику бессмертного Александра V и отверг Бенедикта и Григория как самозванцев, низложенных пизанским собором. Сигизмунд заявил, что права папы Иоанна XXIII никто не оспаривает и, следовательно, он, римский король, обязан охранять его всеми своими силами. Его силы — пусть это знает Иоанн XXIII — очень велики. Он гораздо сильнее, чем думает папа. Но разве могли утешить папу такие заверения, которые подкреплялись грозным мечом, готовым обрушиться и на него?..
Папа старался сохранять спокойствие, когда Сигизмунд начал запугивать его. Ну, а дальше? Что еще скажет ему Сигизмунд?..
Но Сигизмунд молчал, — он уже всё высказал.
Папе ничего не оставалось делать, — он вернулся к тому, с чего начал. Как пойдут дела на соборе? Не придется ли уехать из Констанца?
— Вы, ваше святейшество, не исключаете возможности по своему усмотрению покинуть собор, даже если он будет в полном разгаре? — спокойно спросил император, наклонившись над столом и внимательно глядя на собеседника.
Папа невольно опустил глаза:
— Да, такая возможность не исключена…
— Но это означало бы конец собора, роспуск…
— Да. Иной раз полезнее и благочестивее распустить собор, чем позволить ему принять пагубное решение…
— …решение сместить святого отца с папского престола?.. Да? — спокойно, как о самом обычном деле, спросил Сигизмунд, удобно усевшись в кресле. — Видимо, при определенных обстоятельствах роспуск собора желателен более богу, чем мне. Я, конечно, не питаю никакой любви к сборищу христиан. Их было уже немало!
Папа задумался. Не возразить ли ему на столь непочтительные слова теологическими доводами? Но он отказался от этого намерения. Никакие теологические объяснения не помогут. Он собрался с силами и воспользовался более вескими и разумными доводами:
— Речь идет не обо мне. Мое отношение к собору известно. Я никогда не признаю его власть над папой. Уже то, что собор созван при жизни законного папы, — отвратительно и неестественно…
— Его созвали мы оба, — улыбнулся Сигизмунд. — Созыва собора во время схизмы должен требовать каждый христианин.
— Это — требование Жерсона! — сердито сказал папа. — Так говорят французы. — И, сделав короткую паузу, добавил: — Церковь всегда в опасности, когда собор переоценивает свои возможности и становится высокомерным. Он может обрушиться не только на меня! Дело даже не во мне. Я уже изрядное время покорно носил тиару. Речь идет о принципе — об основах церковного авторитета. Этот яд — яд протеста — может отравить всё. Он может оказаться опасным и для высшего светского авторитета…
Папа весь переменился, — лицо побагровело, жилы на висках набухли, глаза тревожно моргали. Сигизмунду стало жаль старца: напрасно он запугивал папу. Но римский король быстро подавил в себе жалость.
— Ваше святейшество, — спокойно, но холодно сказал Сигизмунд, — я тут ни при чем. Собор занимается и будет заниматься церковными делами. Что касается меня… я озабочен своими, светскими делами. В учении о главенстве собора над папой содержится одна недурная мысль. Если вы, ваше святейшество, окажетесь непроницательным и покинете собор в самом разгаре, высокие прелаты могут воспользоваться этим и спокойно продолжать свои заседания. Короче, собор решит все вопросы уже не только без папы, но и против него. Собор будет действовать тем решительнее, чем сильнее поддержит его светский глава христианства — в данном случае… моя недостойная особа. Вот почему подобный случай — пусть даже он вызван простым стечением обстоятельств — чреват опасностью. Я не люблю никаких осложнений: для наблюдения за ними у меня нет ни времени, ни желания. Меня вполне устроят спокойные заседания собора и их полезные результаты. Я не допущу ничего такого, что могло бы поставить собор под угрозу или как-нибудь помешать ему.
Казалось, папа на глазах Сигизмунда превратился в дряхлого старца. Он отлично сознавал, что Сигизмунд не покинет кресло и будет слушать его. И он решил использовать всё до конца. Как знать, представится ли еще когда-нибудь такой счастливый случай. Ради чего унижаться, если знаешь, что его ничем не обольстишь? Какой смысл выпытывать, хитрить и притворяться? Так по крайней мере проще.
— Что же, откровенность за откровенность! Милый сын, у вас есть свои трудности. Взять хотя бы вашу историю с чешским еретиком. Вы ему дали охранную грамоту, а собор арестовал его!
— Собор?.. — снова улыбнулся Сигизмунд.
— Не важно, кто и как арестовал его… Я знаю, что мы договорились с вами об этом…
— Я не вполне уверен, правильно ли вы поняли мое письмо, — прервал Сигизмунд папу.
Иоанн XXIII вздохнул. Что кроется тут? Немного подумав, папа махнул рукой. Чего молчать?!
— По-видимому, вы, милый сын, стараетесь сохранить собственный престиж и придать своему обещанию особое значение. Я имею в виду охранную грамоту, которую вы дали Гусу. Но до меня дошли вести, что ваша грамота никого не обрадовала в Чехии, а Чехия — ваше будущее наследство. Мне хотелось бы сказать по этому вопросу…
— Если порядок должен быть в империи и в церкви, — прервал Сигизмунд папу, — то он обязателен и для Чехии. Ни один безумец не смеет нарушить его — ни Гус, ни какой-либо другой фанатик. Я наведу там порядок. Чтó будет с Гусом — меня мало интересует. Он не стóит того, чтобы мы теряли на него наше драгоценное время. Не собираетесь ли вы использовать его дело? Не желаете ли вы, ваше святейшество, сказать что-нибудь еще, положа руку на сердце?
У папы задрожали руки. Он разгреб кучу документов, лежавших на столе, и достал спрятанную под ними маленькую плоскую серебряную шкатулку. Папа раскрыл ее и подвинул к Сигизмунду дрожащими пальцами. В шкатулке лежал вексель на двести тысяч дукатов, — Сигизмунд может получить их из папской казны.
— Я хочу помочь тому, кто должен охранять меня, — сказал папа.
Король нагнулся к векселю и опустил глаза.
— Я вижу, вы, ваше святейшество, устали, — сказал он. — Совесть не позволяет мне больше задерживаться и лишать вас благодатного отдыха. Наша встреча оказалась весьма полезной. Она помогла нам лучше понять друг друга. Что может более укрепить нашу дружбу? В заключение я хотел бы сказать главное. Для меня собор только счастливый случай. Рок милостиво подготовил мне арену, к которой устремлены ныне взоры людей всего мира. Он определил и мою роль на ней. От этой роли я уже ни за что не откажусь. Рухни церковь, и падет моя власть в империи. Тот, кто восстановит прежнее единство христианской церкви, будет увенчан немеркнущим ореолом спасителя мира. И тогда не найдется ни человека, который воспротивится благословенному богом защитнику, ни сокровищницы, которая не откроется перед ним. Не меньше, чем успех, слава и ореол спасителя мира, мне нужны деньги. Короче, мне нужен весь мир — мир, объединенный в одну могучую империю. Мне нужна империя! Объединенная Европа! Я объявлю войну туркам. Я объединю христиан, обе церкви — в одну, устраню раскол и смуты в ней. В этом я вижу свою миссию, и за это я жду достойного вознаграждения. Уповая на эту награду, я защищаю собор… от чьих бы то ни было притязаний!
Легким движением руки Сигизмунд вернул вексель папе и опустился на колени.
Иоанн XXIII благословил Сигизмунда, и тот вышел. Папа никак не мог опомниться. Он и удивился, и испугался. Сигизмунд… Сигизмунд не взял денег!
И папа в страхе перекрестился…
Гус долго не мог освободиться от мучительного бреда. Перед глазами магистра кружились высокие белые стены со стрельчатыми окнами. «Да, это стены моей часовни, моего Вифлеема. Но почему они белы? Где те надписи, которые были сделаны на них по моей просьбе? Ведь возле кафедры было написано: „Прежде всего выполняй заповеди божьи, а потом — приказания человека“, а напротив кафедры: „Ищи правду, люби правду, стой за правду до самой смерти“. А сейчас… На белые стены падают черные тени. Они от сутан… и больших кистей. Люди в сутанах белят стены известкой. Они мажут, закрашивают мои надписи… Потом сутаны исчезают… Появляются маляры. Они на земле, на лесенках… Пишут, пишут и пишут. На стенах снова виднеются мои надписи, мои слова, — их все больше и больше. Надписями покрыты все стены. Вифлеем полон слушателей. Они кричат и смеются… Что это они кричат? Ах, какой шум в голове! Пусть придут епископы и священники. Эти слова они никогда не уничтожат. А сколько здесь людей! Все кричат и, простирая руки, приветствуют меня!»
Тысячи рук, лес рук. В их руках мечи — лес мечей! Часовня уже не вмещает людей. Они стоят на площади. Магистр смотрит вдаль, видит их, но не может охватить взглядом. Они поднимаются точно из земли…
Гус проснулся. Сон как рукой сняло. С губ магистра еще не сбежала улыбка, — она пробилась сквозь сон.
Вокруг — тьма. Через окошечко в дверях проникает тонкий и тусклый луч света. При малейшем движении ног то и дело звенят железные кандалы, надетые на стертые щиколотки.
Сознание вернуло узника в мир, ограниченный клеткой тюремного застенка.
С утра лихорадка сушила глаза и губы. Адские боли в животе еще более обострились. Они щемили сердце и захватывали дыхание. Судороги сводили ноги. Желая преодолеть мучения, магистр крепился изо всех сил. «Муки, муки, вы хотите сломить меня, а я сильнее вас, не поддамся… Я здоров, непреклонен, цел — вы не одолеете меня. Да, я жив, я еще не скоро умру…»
В темницу вошел тюремщик Роберт с миской в руках и поздоровался с магистром. Роберт не заметил никакой перемены в голосе узника; попросил его выйти из клетки в камеру. Только теперь тюремщик увидел, что магистр с трудом стоит на ногах. Уже при первом шаге Гус пошатнулся. Роберт в самый последний миг поставил миску с едой на пол и ловко подхватил ослабевшего магистра. Держа его под руку, тюремщик заметил, как сильно дрожит узник. Когда Гус вышел из клетки в камеру, свет упал на его лицо, — желтая кожа с красными пятнами на обрюзгших скулах и около глаз сильно испугала Роберта.
Гус опустился на грубую скамью и спросил:
— Ну, Роберт, когда у тебя свадьба?
Тюремщик широко улыбнулся, — его лицо стало круглым, как луна. Но он быстро опомнился. Ему стало стыдно за себя: не смог скрыть своей радости перед узником.
— Недели через две, магистр… — ответил он.
— Я обещал тебе, дружок, написать маленький трактат о браке, — сказал хриплым голосом Гус. — Я обязательно напишу его. Только… как только смогу… А эту еду — будь любезен — унеси.
На глазах тюремщика выступили слёзы: «Боже мой, вот это человек! Сам дышит на ладан, а думает о других!» Он хотел было спросить узника, не надо ли ему чего-нибудь, но не решился. Взял миску и пошел. На пороге он обернулся и еще раз посмотрел на узника. Гус сидел неподвижно, прислонившись спиной к холодной стене и закрыв глаза.
«Магистр уже не жилец на этом свете. Господи, смилуйся над ним!» — перекрестился тюремщик.
Гус очнулся не сразу. Хотя боли сильно отвлекали его внимание, он не переставал думать о том, что волновало его с первого дня ареста. Когда воюешь, постоянно смотри вперед. Напрасно оглядываться и рассуждать, что и зачем привело тебя сюда. Он всё учел и взвесил уже тогда, когда выступил против индульгенций. Остальное только следствие или следствие следствия. Это хлам прошлого. Всё, что сохранилось, находится здесь, вокруг него, внутри этих стен, за дверями с тяжелыми запорами, в кандалах. А впереди? Вот уже около месяца, как он арестован. Скоро Сигизмунд прибудет в Констанц. Может быть, он уже приехал. Пан Ян из Хлума и другие не преминут обратиться к нему. Здесь — его охранная грамота. Впрочем, какая она там охранная, — жалкий клочок пергамента. Сигизмунд должен обеспечить магистру возможность выступить на соборе. Друзья передали Гусу, что уже послали сообщение в Чехию. Оттуда тоже будут наседать на Сигизмунда. А король Вацлав? На него нечего надеяться. Может помочь королева София, слушательница проповедей Гуса в Вифлееме. Помогут магистру пражане, паны Чехии и Моравии. Только бы они напрасно не распыляли свои силы из-за его освобождения! Пусть друзья настаивают на одном-единственном, главном требовании: свободно выступать на заседаниях собора. То, что он хочет сказать там, значительнее его жизни! Наверное, они понимают это. Опасения за его жизнь не должны никого сбить с толку. Он писал об этом почти во всех письмах, — тюремщик Роберт передавал их тайком его друзьям, а те отправляли на родину.
В этот момент послышались какие-то шаги. Гус открыл глаза и увидел перед собой нескольких мужчин. Все они были одеты в платье священников. Он сумел разглядеть только тех, кто стоял впереди. Через оконную решетку проникало очень мало света, его не хватало даже для этой камеры. Насколько можно было судить, и, нему вошли посторонние люди.
Гус сдвинул брови, силясь понять, кто они и как попали сюда. По-видимому, они вошли в камеру тогда, когда адские боли во всем теле помутили его сознание. Может быть, эти люди пришли сообщить ответ на его прошение. Но почему их так много?
Перед одним из них, у окна, стражник поставил небольшой столик. Священник разложил на нем бумагу и отточил гусиное перо. Гус следил за каждым движением… Если бы не шум в голове, он, наверное, сообразил бы, в чем дело. Почему они молчат? Медленно, с трудом, узник избавлялся от гнетущего горячечного бреда.
Фигуры стали более отчетливыми. Лучше других он видел ближайшую — высокого, тощего старика. Кожа на лице этого человека, обтягивавшая скулы, походила на старый пергамент. Поверх платья священника старик накинул длинный, свободный плащ, — так духовные лица скрывают от мирян свой сан. Все остальные стояли на почтительном расстоянии от него и молчали.
Вдруг пергаментное лицо зашевелилось, и под орлиным носом раскрылась щель рта:
— Наши весьма снисходительные прелаты уже дважды присылали тебе формулу отречения. По ней ты должен был отказаться от своей ереси. Ты же оба раза не пожелал сделать это. Сегодня мы предлагаем тебе третий и последний раз. Отвечай: отрекаешься?
На Гуса подействовали не столько слова старца, сколько его голос. Этот голос напомнил ему чем-то острую боль в боку. Гус плохо понимал старика, говорившего что-то повелительным голосом. О смысле его слов магистр догадывался по тому, как шевелились тонкие губы. Губы старика то сближались, то расходились, как лезвия двух ножей, над губами висел узкий орлиный нос, а от его верхней части бежали в обе стороны седые пучки бровей, образуя углы, как у филина. Под ними прятались блеклые ледяные глаза.
Этот человек с тощим лицом казался магистру хищником, готовым растерзать свою жертву. Его глаза стремились проникнуть в самое сердце. От их взгляда нужно избавляться так же, как от болей, которые мучили магистра утром. Глаза Гуса спокойно встретили уставившиеся на него злые глаза, — взгляд священника ослабел где-то на полпути. Теперь он уже не проникнет и не овладеет его существом.
Магистр спокойно ответил:
— Я прибыл сюда не отрекаться. Если я заблуждаюсь, покажите мои ошибки и разубедите меня.
Старик сухо сказал:
— Тогда ты ответишь нам на все вопросы, которые мы сейчас зададим тебе.
Допрос! Гус напряг все силы, стремясь преодолеть шум в ушах и полуобморочное состояние. Магистр хотел понять, что происходит вокруг него. Если он согласится на допрос, то признает законность их желания судить его и подчинится ему. А этого допускать нельзя.
— Вы не имеете права судить меня! — ответил магистр.
Хотя эти слова были произнесены слабым, еле слышным голосом, однако они подействовали на слушателей сильнее, чем любой крик.
Прелаты задвигались и зашумели. Они сгрудились вокруг магистра. Широкие, одутловатые, тощие и хищные лица прелатов в монашеских капюшонах и шапочках смешались в один большой клубок — клубок злобно шипящих голов со слюнявыми, бледными, тонкими губами, ярко сверкающими и грозно открывающимися глазами.
Прелаты ждали ответа Гуса.
Магистр сказал:
— Допрашивают обвиняемых на суде. Я же прибыл в Констанц по доброй воле и собираюсь изложить свои взгляды, свое учение собору. Собору и никому другому.
Прелаты чуть было снова не заорали на магистра. Старец подал им знак, чтобы они молчали. Прелаты повиновались, но глаза их горели ненавистью.
— После твоего ареста тебе вручили смертный приговор. Если ты откажешься отвечать, мы немедленно приведем его в исполнение. Тебе незачем ссылаться на охранную грамоту римского короля. Мы можем покончить с тобой раньше, чем об этом узнает Сигизмунд!
В глазах старца появилась еле заметная усмешка. О, он прекрасно знает, чтó важнее всего для Гуса. Старец угрожает магистру не смертью, а гораздо бóльшим — замалчиванием.
Гус больше уже не колебался и высказал то, что он думал:
— Вы собираетесь судить меня, не предъявляя мне никакого обвинения. Вы не имеете права допрашивать человека, которого не вызывали в суд.
— Довольно и того, что тебя дважды вызывали на суд — к пражскому епископу и к папе в Рим, — холодно ответил старец. — Тогда судьи не могли разобраться в твоем деле по твоей же вине: ты не являлся в суд. Поскольку ты прибыл на собор, мы можем довести твое дело до конца… — (Сзади кто-то хихикнул.) — Будешь отвечать на наши вопросы?
Гус поднял голову:
— Буду… Я должен дожить до суда. Спрашивайте!
Старик облегченно вздохнул, отвел взгляд от узника и движением руки подал знак своим спутникам. Те быстро заняли места, а он опустился на скамью.
Священник, присевший к столику, сообщил, что он готов записывать. Допрос начался. Придвинувшись к узнику, прелаты попеременно задавали ему вопросы, часто переспрашивая, желая подловить его, когда он уклонится от ответа. Один допрашивающий помогал своим вопросом другому, загоняя магистра в ловушку нового мучителя.
Гус вслушивался, — он слышал слова, свои собственные, хорошо знакомые ему слова. Но порой звучали и такие, которых он никогда не произносил и которых не могло быть ни в сочинениях его, ни в проповедях, ни в лекциях. Эти слова удивляли его своей несуразностью и лживостью.
О, в чем только не обвиняли магистра! Сколько раз приходилось ему, несмотря на запрет прелатов, опровергать заведомую клевету!
— Ты называл папу антихристом!..
— Ложь. Я утверждал, что всякий грешный и высокомерный папа, который торгует церковными должностями и тем самым нарушает заветы Христа, — антихрист.
— Как же ты посмел произнести это проклятое имя рядом с именем святого отца?
— Даже святому Петру Христос сказал однажды: «Сатана, ты возмутил меня, когда…»
— Ты не Христос, богохульник этакий!.. Чтоб у тебя язык отсох!
— Ты порочил святого отца и учил людей не повиноваться ему!
— Наоборот, я утверждал, что папе нужно повиноваться, если его…
— Послушайте-ка еретика! У него появились оговорки!
— …если его приказания не противоречат заветам Христа.
— Стало быть, каждый сапожник может судить, правильно или неправильно приказание святого отца?
— Каждый сапожник, если он заглянет в Священное писание, сам разберется во всем, ибо…
— Даже самый мудрый богослов не оспаривал авторитет папы!
— …ибо каждый подданный имеет святое право сам, своим умом, судить о поступках своего господина.
— Умом? Вы слышали? Человеческим умом!
— Следовательно, каждый нищий и каждый батрак могут решать, выполнять им приказ или нет?
— Ради бедняков и явился Христос на землю. В Священном писании ясно говорится: «Вы узнаете господ по их деяниям».
— Это бунт! Ты издеваешься над всеми эдиктами и декретами церкви и пап! А светская власть? Она тоже не должна подчиняться папе?
— Должна, но только тем приказам, которые…
— Довольно! Мы уже слышали это! Такое толкование послушания по душе бунтарям. Почему ты, мятежник, не выполнил распоряжения папы, запретившего тебе проповедовать это в часовне?
— В Библии нет такого запрета. Напротив, Спаситель сказал апостолам: «Ступайте по всему свету…»
— И ты пошел проповедовать за гумна, за сараи, на пашни южной Чехии. Пошел, несмотря на то, что тебя предали анафеме!..
— По словам пророка, несправедливая анафема — та же хвала: «Будут хулить тебя, а ты…»
— Глядите-ка, он даже гордится своим проклятием! А твои проповеди? Ты подстрекал народ к мятежу!
— Лучше мятеж во имя правды, чем отказ от нее.
— Значит, все священники — дьяволы, один ты — святой.
— Мне известны такие священники, которым я недостоин завязать ремни на их башмаках!
— Кайся! Назови хотя бы одного такого!
— Якоубек из Стршибра и…
— Отлично! Вы слышали? Этот антихрист по твоему наущению ввел причащение из чаши! Ересь, архиересь!..
— Не по моему…
— Молчи! Мы перехватили твое письмо этому еретику. В этом письме ты выражаешь свое согласие с ним!
— Ты подстрекал народ к мятежу против немцев — верных сынов королевства. Ты ненавидишь их!
— Честный немец мне милее недостойного брата.
— Но ты выгнал немцев из университета…
— Согласно уставной грамоте Карлова университета…
— А Виклеф, твой искуситель, этот дьявол, подал тебе пример! Ты хочешь, чтобы твоя душа оказалась там же, где и его? Ты говорил это?
— Я говорил, веря ему, как доброму христианину.
— Твое желание исполнится с лихвой! Мы постараемся об этом! Ваши души встретятся в аду.
— Весь свой бред ты недавно изложил в памфлете против верного сына церкви, своего земляка Штепана Палеча!
— Я прошу представить это сочинение на обсуждение собора. Оно сослужит мне хорошую службу!
Наступила тишина. Магистр сразу почувствовал, как горит его тело и как мучителен новый приступ лихорадки. Гус судорожно вцепился руками в скамью и попытался глубоко вздохнуть. Его глаза затуманились. Он не сразу заметил, как люди расступились, освободив дорогу какому-то новому человеку. Желая увидеть лицо пришельца, Гус подался вперед… и узнал его…
Палеч! Друг Штепан? Друг Штепан?
Палеч остановился и, не поднимая глаз, хрипло произнес:
— Я не знаю более опасного еретика, после Виклефа, чем этот!
Как странно прозвучали слова осуждения из уст человека, который когда-то сам горячо защищал английского доктора! Теперь о Палече говорят, что он — верный сын церкви. К Палечу подошел еще один человек — Михал де Каузис. Этот злобно уставился прямо в лицо Гусу:
— Он упрямый, неисправимый еретик. Мы с Палечем поняли это только тогда, когда на основе его изречений составляли обвинение. Не верьте ему, даже если он отречется. Еще до отъезда в Констанц он написал письмо чехам, в котором говорит: «А если мне придется отречься от своего учения, то знайте: я сделаю это по принуждению, на словах, а в душе и сердце я никогда от него не отрекусь». Собору нечего медлить, — пусть он осудит Гуса на казнь. Иначе собор опозорит себя на веки вечные…
Крики и проклятия прелатов потрясли воздух камеры.
Глаза старика, сидевшего в кресле, медленно открылись, рука на подлокотнике еле заметно подвинулась, и шум тотчас прекратился. В этот момент раздался сухой холодный голос старика:
— Ты возмущал народ против индульгенций, которые продавались во время войны Иоанна XXIII с Владиславом Неаполитанским, союзником антипапы Григория. Что ты скажешь об этом?
Гус попытался ответить. Его губы и горло напрягались изо всех сил, но голоса не было. Магистр должен говорить именно сейчас, не обращая внимания на шум. Он чуть слышно прохрипел:
— Иоанн XXIII готовил крестовый поход ради корыстных интересов. Он объявил своих противников еретиками, хотя никогда не уличал их в ереси и не осуждал за нее ни неаполитанского короля, ни его подданных. Чтобы приобрести деньги на убийство христиан, этот наместник Христа начал продавать индульгенции. Каждый, кто платил деньги, получал от продавцов отпущение грехов. Тому, кто давал больше, прощалось больше грехов. Богачи выкупали свои грехи на сотни лет адских мук, а бедняки — на пару дней.
— Довольно, — оборвал его сухой голос старика. — Всё записал? — спросил он у писаря и снова повернулся к Гусу. — И еще один, последний вопрос: ты утверждал, что светские власти правомочны отбирать имущество у согрешивших священников?
— Если священник ведет дурной образ жизни и совершает тяжкие грехи, светская власть может наказать его…
— Довольно! Запиши! — священник подал знак писарю. — Приведите свидетелей!
Через минуту сюда вошли священник и человек в светском платье.
Гус почувствовал смертельную усталость, он уже не глядел на новых свидетелей. Шум в ушах усилился, и магистр улавливал теперь только отдельные слова и фразы.
— Ты клянешься, что ничего не знаешь… А я дал бы показания даже против родного отца!.. — кричал Михал де Каузис какому-то свидетелю.
Прислонившись спиной к стене, Гус сидел на скамье. Ему казалось, что она движется вместе с полом…
Магистр широко раскрыл глаза. В камере снова воцарилась тишина, и Гус мог уловить глухой голос старца. Старец о чем-то переспрашивал магистра. Но о чем? Чтобы ответить, магистр должен расслышать вопрос. Пусть они спрашивают о чем угодно! Он скажет одно-единственное слово. Это слово: нет! Собрав последние силы, Гус отрицательно закачал головой: нет, нет, нет!..
Кто-то склонился над Гусом и положил ему мокрую тряпку на лоб. Магистр очнулся.
— Он не должен умереть, пока не отречется… — донеслось до него.
Магистру показалось, что над его головой сияет лазурное небо, а перед глазами открылись свободные, бесконечные дали. Он увидел старых знакомых — прихожан Вифлеемской часовни, молодого земана с черной повязкой на глазу… «Здесь и ты — моя мать!.. А за тобой — сотни, тысячи, десятки тысяч людей. Люди обступили меня со всех сторон, заполнили все поля и луга, всю дорогу к Козьему Градеку. Они бодро и радостно смотрят на меня. Как только исчезли зловещие призраки священников, я снова увидел друзей. Я верю, что вы, люди были со мной, никогда не покидали меня, не отворачивали своих глаз и не затыкали, своих ушей, оставались верными мне, укрепляли мой дух…»
Гус улыбнулся и потерял сознание.
Холодная утренняя мгла, не покидавшая Констанц несколько недель, рассеялась, и над городом, в безоблачном голубом небе, снова засияло солнце.
Когда Забарелла проснулся, ему показалось, что он вернулся домой, в Италию.
Кардинал залез в ванну и стал читать «Метаморфозы» Овидия. Теплая вода и приятное чтение доставили ему истинное наслаждение. Забарелла не без грусти вздохнул, расставаясь с ним. Впрочем, трудно сказать, чтó предпочел бы Забарелла, если бы ему пришлось выбирать, — возвращение в Италию, в свою римскую виллу с любимыми книгами, друзьями и женщинами, или жизнь в бурном, смятенном городе, где у него нет ни спокойной минуты, ни уединенного уголка. Более того, с кем бы здесь Забарелла ни встречался и с кем бы ни разговаривал, каждый оказывался коварным, непримиримым врагом!.. Каждый, кто прибыл в Констанц, — папа, Сигизмунд, князья, кардиналы, — стремился урвать себе кусочек пожирнее…
«Ныне Констанц похож на огромный зал для фехтования. При встрече со своим противником каждый хочет обезвредить его или убрать с дороги».
Как бы то ни было, если говорить правду, Забарелле не хочется уезжать отсюда! Именно здесь он, внимательный наблюдатель, может проникнуть в души тех, кто прежде был совершенно недоступным для глубокого изучения. В неукротимой борьбе за собственное благополучие никто не может надолго сохранить свою маску. Противник стремится сорвать ее и увидеть твое истинное лицо! Это любопытное занятие — удел ученого и поэта. А Забарелла считал себя наполовину тем, наполовину другим. Но кое-чего ему не хватало и как ученому и как поэту, — он не любил делиться знаниями и впечатлениями с людьми, своими слушателями. Открывать что-либо для себя одного кардинал почитал истинным удовольствием. Еще более, чем открытие, Забареллу радовало само дерзание. Творческая деятельность мозга увлекала кардинала до тех пор, пока он в один прекрасный день не понял, что эта радость больше не заполняет его душу и что в нее уже вкралось ощущение невыносимой пустоты. Заметив приближение старости, он решил дать работе мозга и чувств новое направление — земное, ощутимое. Оно не должно иметь ничего общего с мимолетной идеей. Забарелла решил писать мемуары.
Кардинал делал вид, что не придает большого значения своему сочинению, — ему только жаль растерять мысли и выводы, к коим мало кто приходил, а если и приходил, то не достигал подобной обширности и глубины.
Писать «Воспоминания» — так скромно Забарелла назвал свое сочинение — кардинал начал в Риме, когда у него появилась для этого счастливая возможность. Он нашел себе — вернее, сам подготовил — дельного секретаря, который мог записывать его мысли.
Лодовико было всего двенадцать лет, когда Забарелла увидел его в библиотеке. Мальчик весь сиял, наблюдая за тем, как отец его изображал на пергаменте пестрые фигурки святых, великомучеников и великомучениц, листья аканфа и яркие узоры из вьющихся стеблей повилики. В малюсеньких рисунках, разбросанных по тексту, перед глазами мальчика открывались оконца в красочный мир. Когда работа кистью заканчивалась, наступало чудо: вокруг головок святых отец наклеивал блестящие нимбы, вырезанные из тонких золотых пластинок. Естественный интерес Лодовико к фигуркам и краскам скоро перерос в необыкновенную любовь ко всему прекрасному.
Забарелла заметил и увлечение Лодовико поэзией, — пока оно проявлялось в запоминании им многих народных песенок. Любовь к ним он мог унаследовать и от отца. Иллюминатор[59] Забареллы был весьма странным человеком: недооценивая свои способности к живописи, он совершенно серьезно воображал себя поэтом, il gran’ poeta,[60] Кардинал называл его: il grand’ impotente.[61] Он не раз пользовался услугами художника, — тот рыскал по библиотекам, выискивая редкие рукописи и переписывая их. Этот grand’ impotente оказался способным не только создать маленького Лодовико, но и передать ему задатки своих склонностей и интересов.
Забарелла решил заняться воспитанием Лодовико. В свободные минуты кардинал экспериментировал, желая узнать, чтó будет, если он хоть немного приоткроет мальчику глаза на мир, которого тот никогда не увидит в своей бедной лачуге. Забарелла брал Лодовико в резиденцию папы, водил его по залам, полным статуй, картин и гобеленов, или оставлял его в садах своей римской виллы. Кардинал подарил ему лютню и нанял учителя. Мальчик оказался весьма усердным и смышленым. Иногда Забарелле хотелось отвлечься от своих дел и познакомить Лодовико с сокровищницей античной поэзии. Мальчик легко усваивал стихи римских поэтов. Кардинал сделал его своим чтецом. Слышать стихи мудрых певцов жизни из уст невинного ребенка было настоящим наслаждением. Забарелла не без удовольствия наблюдал, с каким благоговением Лодовико ловил каждое его слово.
Следовательно, не было ничего удивительного в том, что после смерти несчастного grand’ impotente юный Лодовико перебрался к Забарелле и стал сначала писарем, а потом секретарем.
Забарелла воспитал Лодовико по своему образу и подобию. Он передал ему всё, что считал прекрасным и полезным. Подчинив его волю своей, кардинал сделался духовным отцом Лодовико, даже большим отцом, чем покойный родитель. Разумеется, Забарелла гордился своим духовным отцовством: ведь в пытливом уме юноши он видел живое отражение, не увядшей свежести своего собственного ума.
Кардинал-пестун быстро нашел хрупкому юноше дело: стал диктовать ему свои «Воспоминания». Забарелла не питал ни к кому такого доверия, как к своему духовному сыну. Диктуя Лодовико, он делился с ним самыми сокровенными мыслями и показывал себя таким, каким был в жизни. Тот, кто не заметил бы у кардинала холодного авторского резонерства, нашел бы много других зол. Забарелла сообщил мальчику о многочисленных событиях и своих поступках, безжалостно раскрывая их подлинные причины.
Проницательный ум и наблюдательность Забареллы позволяли ему обрисовывать характеры папы, Сигизмунда, кардиналов и светских владык с такой потрясающей правдивостью, что он легко мог бы угодить на виселицу, если бы его мемуары прочли те, о ком он писал.
Более того, Забарелла хорошо сознавал, что его сочинение будет долго лежать под замком. Оно может выйти в свет только тогда, когда владыки мира, изображенные в этой книге, будут лежать в земле. Это одна из причин, почему Забарелла привлек к себе мальчика и воспитывал его в своем духе. Лодовико будет хранителем его «Воспоминаний». После смерти кардинала он вручит их представителям образованного мира.
Диктуя юноше, кардинал радовался вдвойне: как творец сочинения и как творец своего духовного подобия в лице Лодовико…
Позавтракав, Забарелла вошел в рабочий кабинет. У окна стоял стройный светловолосый юноша. Солнечные лучи играли на его кудрях, ниспадавших на плечи. Забарелла с любовью посмотрел на него и, ответив на приветствие Лодовико, подал знак сесть к пюпитру, а сам начал ходить по комнате.
— Насколько я помню, — обратился Забарелла к Лодовико, — вчера мы описали приезд Сигизмунда в Констанц. Теперь пиши:
«28 декабря состоялось торжественное заседание собора. Его открыл кардинал дʼАйи, архиепископ Камбрэ. Свою речь он начал цитатой из двадцать пятой главы Евангелия от Луки: „Появятся знамения на солнце, месяце и звездах, на земле настанет страшный суд и народы не будут знать, куда им скрыться“. Видел бы ты, какой страх нагнали эти слова на прелатов! У каждого из них душа готова уйти в пятки и без таких слов. К счастью, дʼАйи, как истый француз, не изменил привычному красноречию. Он упомянул о конце мира лишь для того, чтобы на этом мрачном фоне показать величие людей, сравнить их с небесными светилами. Папу он назвал солнцем, римского короля — месяцем, а всех достойных отцов-прелатов, прибывших на собор, яркими звездами. О себе — себя он считал грозной кометой, которая как метла должна расчистить вселенную, — дʼАйи скромно умолчал. Он ловко жонглировал пустыми словами, — эти слова успокаивала папу: стало быть, он, папа, до сих пор солнце, центр вселенной. Но успокаивался архипастырь преждевременно. Скоро папа поймет, что самому солнышку становится жарко.
Два дня спустя на соборе выступил немец Редер, профессор Наваррского коллежа в Париже. Он первый без обиняков предложил избрать нового папу.
В это время приехали на собор посланцы английского короля, послы короля Шотландии с двумя архиепископами и семью епископами, дворяне во главе с графом Варвиком, магистр ордена иоаннитов с острова Родос, поляки, литвины, греки, послы византийского императора. Наконец в стенах Констанца появились те, кого с нетерпением ждал святой отец, — тирольский герцог и баденский маркграф с большими отрядами латников, вооруженных до зубов, и самый верный приверженец папы — майнцский архиепископ Иоганн. Этого прелата в латах повсюду сопровождали воины. Необычная свита архиепископа возмутила святых отцов, — ведь на церковных соборах не принято голосовать поднятием мечей и копий.
Чаша весов клонилась не в пользу Иоанна XXIII. Но он вполне отдавал себе отчет в том, что делал. Его неприятности начались еще во время переговоров с Бенедиктом XIII и Григорием XII об их отречении. Иоанн XXIII бесился от ярости и твердил, что антипапы были низложены на соборе в Пизе, а констанцский собор — только продолжение пизанского! Святые отцы не поддались на удочку папы: Пиза — это Пиза, а Констанц — это Констанц. Послы Бенедикта и Григория стояли у ворот города. Сигизмунд перемигнулся с отцами собора, и посланники торжественно въехали в Констанц. Они готовы были немедленно передать собору согласие на отречение своих пап, если от тиары откажется Иоанн XXIII.
Дело приняло серьезный оборот. Папа понимал, что ему не справиться с прелатами. Он мог повлиять лишь на итальянцев. Но перевес итальянцев не даст ему никакого преимущества: ведь на соборе будут голосовать представители народов. Французы готовы были съесть папу: он ущемлял их самолюбие. Они привыкли к собственному, авиньонскому папе. Немцы будут держаться Сигизмунда. Подкупить англичан никому не удастся, — они не зависят от Рима».
— Между прочим, — улыбнулся Забарелла, — папа не может вполне положиться и на итальянцев. Пиши:
«В самую последнюю минуту бешеный дʼАйи нанес папе новый удар, заявив, что голосовать на соборе могут не только духовные, но и светские особы: так твердили ученые богословы, а они разбираются в этом куда лучше духовных сановников, обладателей богатых пребенд. Новое предложение дʼАйи свидетельствовало об ослаблении могущества прелатов и вмешательстве светских владык в церковные дела. Защищая свои позиции, папа заявил, что эти предложения противоречат постановлениям прежних соборов. ДʼАйи ловко вывернулся: он заявил, что прежде не было университетов и, следовательно, профессоров. ДʼАйи требовал права голоса для короля, герцогов, принцев и их послов. Легко представить себе радость Сигизмунда и дворян. Разумеется, это предложение было принято.
Бедняга Иоанн! Он походил на дикого кабана, загнанного в чащу сворой гончих собак. Они скалили зубы и готовы были растерзать его. Главные участники собора составили проект обвинительного заключения. В его семидесяти четырех параграфах они изложили все грехи и злодеяния папы. Суди сам по первому параграфу обвинения, насколько мил этот перечень: „Иоанн XXIII, ранее Бальтазар Косса, с юных лет был лжецом, распутником и смутьяном“. В другом параграфе сообщалось о том, что Бальтазар Косса был кровожадным и жестоким правителем Болоньи. Он разорял ее непомерно большими налогами и держал ее жителей в постоянном страхе. Всех непокорных Косса заковывал в кандалы и отправлял на плаху. Он отравил своего предшественника Александра V. Повинуясь воле убийцы, конклав провозгласил Бальтазара Коссу папой. Ни для кого не секрет, что он небрежно относился к богослужению, часам, молитве, — всё это делал наспех, словно торопился на пожар. Один из параграфов обвинения изображал его притеснителем бедняков, поборником зла, хулителем чести и справедливости, алчным стяжателем и торговцем бенефициями и пребендами. Короче — он сосуд всех грехов и пороков. Иоанн XXIII допустил кровосмесительство со своей невесткой. На его совести более двухсот соблазненных и изнасилованных девиц, вдов и монахинь. Он продал должность магистра ордена иоаннитов пятилетнему ребенку — внебрачному сыну короля Кипра. За шестьсот дукатов он позволил епископу жениться. Иоанн XXIII забрал в женском монастыре святого Сильвестра голову Иоанна Крестителя и продал ее флорентийцам за пятьдесят тысяч дукатов. Он был бы уже великим грешником, если бы только сотая доля перечисленного была правдой. Что касается самого святого отца, то он счел бы себя праведником, если бы правды здесь было не более сотой доли. Разумеется, огласить такое обвинение на соборе никто не осмелился: Иоанн XXIII четыре года сидел на папском престоле. Папа есть папа, какой бы он ни был. Нельзя подрывать веру христиан в святость папы, — эта вера и без того невелика.
Папа оказался в затруднительном положении. Тут он решил (а может быть, кто-нибудь посоветовал ему) отвлечь внимание отцов-прелатов от своей особы. И он выдвинул на первый план дело Гуса».
Улыбка тронула губы Забареллы, но он, как и в первый раз, подавил ее. Кардинал невольно задержался возле статуи Венеры.
— Вчера я рассказывал тебе о надувательской сделке Сигизмунда с чешским королем Вацлавом, — взглянув на статую, сказал кардинал. — Сейчас пиши:
«Первый выманил у второго корону римского короля, пообещав охранную грамоту магистру Гусу. Гус становится козлом отпущения. С его помощью папа хочет оттянуть решение вопроса о схизме. Если это не удастся, чех окажется предметом нового сговора — сговора между святыми отцами и Сигизмундом. Теперь они перекидывают его, беднягу, как мяч, из рук в руки. Гус летает от одного игрока к другому и не может понять, в чем дело. Собору же он нужен не более, чем этот мяч. Вот какой опасный еретик этот Гус! Еретик он или не еретик — не важно, он пригодился тем, кто вздумал помериться силами.
А теперь я тебя повеселю! Ловкач Сигизмунд сначала позволил Иоанну XXIII арестовать Гуса, а потом притворился оскорбленным; согласием на арест Гуса он хотел привлечь папу на свою сторону, а когда его союз со святым отцом потерял всякую цену, решил использовать Гуса сам. Сигизмунд хитер, как дьявол. Охранную грамоту он написал так, что ничего нельзя понять, — то ли Сигизмунд защищает Гуса, то ли выдает на милость церкви. Он даже поднял шум: как это, мол, собор осмелился арестовать человека, которому он, Сигизмунд, дал охранную грамоту. Собор оскорбляет его величество короля римского!
Всё это, конечно, пустая комедия. С тех пор как папа вышел из игры, на мусорной свалке истории остались два петуха: Сигизмунд и собор. Сигизмунд мечтает взять бразды правления в свои руки, а собор, едва избавившийся от Иоанна XXIII, не желает посадить себе на шею нового опекуна. Собор хочет решать свои дела сам.
Они набросились друг на друга. Святые отцы были тверды, как скалы. Особенно Пьер дʼАйи. Он воображал себя чуть ли не в роли святого апостола Петра,[62] а о нем говорится в Библии: „Ты — Петр, что значит камень“. Старичку Пьеру дʼАйи очень хотелось стать наместником святого Петра. Боже спаси нас от такого папы! Сигизмунд вел себя как дьявол. Пожалуй, он даже коварнее самого дьявола. Ворвавшись на заседание коллегии кардиналов, Сигизмунд забегал, топая ногами и крича: „Кардиналы подвели меня!“ Это правда. Своим пренебрежением к охранной грамоте они выставили его в смешном виде и перед чехами и перед всем христианским миром. Как встретят его в Чешском королевстве, если он не сумел отстоять своего подданного? Он угрожал коллегии отъездом из Констанца. Кардиналы только пожали плечами. Сигизмунд рассвирепел: „Я не стану никого спрашивать — прикажу своим стражникам открыть тюрьму и освободить Гуса!“ Кардиналы не испугались угроз и сами припугнули его. Если он сделает это, сказали святые отцы Сигизмунду, они сами уедут и собор распадется по его вине.
Одним словом, обе стороны точили зубы друг против друга на бедняге Гусе. Сигизмунд хлопнул дверью, поднял дворян на ноги и выехал из Констанца. Но отъехал он недалеко — в Радольфсцель, — там располагался двор его супруги. В объятиях Барборы он быстро утратил свою воинственность. Далила обрезала волосы нашему Самсону. Он пришел в себя и трезво взвесил сложившееся положение. На следующий день Сигизмунд вернулся в город и легко договорился с кардиналами, словно между ними ничего не было. Он оставил Гуса в тюрьме, но добился у кардиналов уступок по двум пунктам: Сигизмунду обещали улучшить условия заключения узника и согласились на проведение публичного процесса. Этого требовали Гус и его друзья. Чешские шляхтичи, как оводы, кружились возле Сигизмунда. Они забросали собор письменными протестами, а их представители, прибывшие в Констанц, без конца бегали на аудиенции к своему будущему королю. Ему пришлось кое в чем уступить им. Но, разумеется, он не собирался разгонять собор из-за какого-то еретика.
Наконец все более или менее успокоились, — каждый чего-нибудь добился. Настоящей же победительницей оказалась коллегия кардиналов.
Подумать только, что весь этот шум поднялся — так объясняли святые отцы — из-за какого-то чешского священника! Ну не смешно ли, не забавно ли это?
Я не знаю Гуса, никогда не видел его, но мне ясно его дело. Оно — обычное, а сам он не представляет никакой опасности. Если Гус еретик, то с ним можно было легко разделаться и без собора. С именем Гуса я впервые встретился два или три года назад. Уже тогда его дело находилось на рассмотрении в римской курии. Подробности я не помню. Знаю только, что там говорилось о пражском архиепископе, который приказал Гусу сжечь какие-то книги. Я не люблю тех, кто сжигает книги. Это дурные люди. Я обнаружил в этом скандале кое-какие юридические огрехи и поддержал точку зрения Гуса. Немного спустя Иоанн XXIII освободил меня от обязанностей следователя и подобрал более строгого. Сам Гус тогда был похитрее и не явился в Рим.
Теперь Гус попался в руки судей. Папа немедленно (он еще думал, что ему удастся раздуть дело Гуса) поспешил с допросом. В камеру к Гусу послали следственную комиссию и свидетелей. Мне представился случай заглянуть в протокол показаний. Бóльшая часть их — скверная, особенно доносы его соотечественников. Были там и некоторые курьезные показания. Я помню одного такого свидетеля. Это был какой-то чех. Свидетель заявил, что никогда не слышал проповедей Гуса, но поскольку Гус — еретик, он, свидетель, готов дать о нем любые показания.
Тогда я попробовал еще раз помочь Гусу: через одного комиссара передал ему, чтобы он не настаивал на публичном процессе. Этот спор мы могли бы провести в узком кругу богословов и юристов. Признаюсь тебе, Лодовико, — я привык быть искренним с тобой даже в мелочах, — что попутно мне хотелось позлить папу. Иоанн XXIII на стаивал на проведении публичного процесса, а я хотел помешать ему. К сожалению, Гус попался на удочку папы и заявил, что во что бы то ни стало будет добиваться публичного диспута на соборе. Таково обычное безумство одержимых. Каждый из них воображает, что именно он должен спасти мир от гибели. Безумец обращается к этому миру со своей проповедью.
Став главой следственной комиссии, бешеный дʼАйи очень круто повернул дело Гуса. Еще до суда эта комиссия вынесла приговор, по которому Гус осуждался на смертную казнь. Но комиссии не удалось сломить волю магистра таким приговором. Он продолжал настаивать на своем. Веря в помощь друзей-соотечественников, выхлопотавших ему охранную грамоту у Сигизмунда, он стал требовать публичного диспута. Что ж, кто в петлю лезет сам, тот непременно будет там! Бог весть, о чем он тогда думал. Вероятно, еретик рассчитывал на то, что ему позволят здесь проповедовать свое учение».
Забарелла приблизился к Лодовико и положил руку на его плечо:
— В детстве я любил играть на солнечной полянке. От солнечного тепла земля и жизнь на ней казались мне более приятными. Однажды я подошел к плоскому камню и отодвинул его, — там зашипел клубок змей. Почувствовав тепло и свет, они заметались, стали переплетаться, свиваться и сжиматься. Констанц напоминает теперь этот клубок змей. Разница в одном: там был простой клубок змей, а здесь они готовы сожрать друг друга. Горе бедняге-мышонку, который запутался в этом клубке! Но проглотив его, они снова набросятся друг на друга.
В кабинет вошел слуга и сообщил о прибытии гостя — достойного отца, кардинала дʼАйи.
Забарелла сразу забыл про дневник и Лодовико. Приветствуя дʼАйи, он силился понять, что привело к нему француза.
Усаживаясь, дʼАйи заметил у окна юношу. Забарелла махнул рукой, — он не желал задерживать внимание дʼАйи на Лодовико, представлять и объяснять, кто этот юноша. В голове Забареллы мелькнула игривая мысль, и он, слегка улыбнувшись, сказал:
— Достойный брат, вы можете спокойно говорить, — юноша не знает латыни.
Забарелла не сомневался, что Лодовико поймет его и, оставшись с ними, обязательно извлечет из их беседы пользу.
ДʼАйи, небрежно пожав плечами, тотчас заговорил о деле:
— Достойный брат, я прибыл к вам как председатель комиссии по вероисповеданию и хотел бы поговорить о процессе, которым вы занимались до меня. Я имею в виду дело еретика Гуса.
Голос дʼАйи звучал старчески сухо и резко. Забарелла заметил, как его собеседник легко заменил слово «процесс» словом «дело».
— Вы занимались им в тысяча четыреста одиннадцатом году, в Риме, и интересовались материалами следственной комиссии здесь, в Констанце, — сказал дʼАйи таким тоном, как будто обвинял Забареллу.
Забарелла, кивая головой, дал понять, что разговор о деле Гуса — мелочь, вроде разговора о погоде.
— По этому вопросу для меня будет иметь большое значение единое мнение братьев коллегии. Единомыслие не только желательно, но и необходимо. Хотя нам не удалось избежать вмешательства светских властей в дело Гуса, но мы благополучно завершим процесс. Дело будет доведено до конца, даже если Гус вызовет у кого-нибудь мимолетную симпатию, — сказал дʼАйи.
Забарелла понял очередную колкость дʼАйи. Только «симпатия» в устах француза — чересчур громкое слово.
— Дело вполне созрело для инквизиции, — сурово закончил дʼАйи.
Забарелла мучительно думал, почему дʼАйи заинтересовался процессом Гуса.
— Вероятно, нет никого, кто был бы больше убежден в необходимости искоренения ересей, чем я, — сказал Забарелла. — Их следует уничтожать в зародыше. Совсем недавно произошел такой случай, который, я полагаю, мог бы послужить вам, брат, образцом того, как легко и просто можно покончить с еретиком.
Хозяин намекал на случай, который произошел с дʼАйи по дороге в Констанц: недолго думая, бешеный кардинал приказал сжечь двух францисканцев на основании какого-то гнусного доноса.
ДʼАйи раздраженно махнул рукой:
— Вы, достойный брат, недооцениваете Гуса. Его ересь — необычная. Она опасна не только для святой церкви, но и для мирян. Поверьте, я не преувеличиваю это. Однажды я допрашивал Гуса сам. Меня охватил ужас от его слов.
Забарелла заметил, как побагровела пергаментная кожа на висках и щеках собеседника. Черт знает, что кроется тут? Старику нечего разыгрывать комедии. Он в самом деле чем-то одержим. Тонкие губы дʼАйи без передышки изрыгали хулу. Забарелла утомился, слушая его, и не мог понять, почему один из самых сильных кардиналов набросился на чешского еретика.
«Да, — рассуждал Забарелла, — Гус опасен. Однако он не заслуживает того, чтобы им занимались кардиналы. Для него достаточно инквизиторов». Забарелла увидел в дʼАйи человека, который пожелал сделать из мухи слона. Но какой прок от этого кардиналу дʼАйи? Известен старый принцип: интересуйся не столько тем, что человек делает, сколько — почему он это делает? Забарелла подумал, почему беспокоится дʼАйи… и сразу понял: после папы, Сигизмунда и собора дʼАйи тоже не прочь сделать карьеру за счет Гуса. Ясно, как божий день. Не случайно дʼАйи повсюду носился с пугалом давно известного еретика и пытался внушить, что он, дʼАйи, — спаситель церкви от еретической заразы, угрожающей, мол, всему миру. Ему хотелось сыграть роль святого Георгия, победившего дракона. Идею спасителя церкви он позаимствовал у Сигизмунда. Навязывая свой порядок заседаний, дʼАйи задумал начать работу собора шумным процессом. Идею эффектного начала собора он позаимствовал у папы и коллегии кардиналов. ДʼАйи собрался воспользоваться соперничеством кардиналов и приблизиться к тиаре. Когда стало ясно, что Иоанн XXIII не удержится на престоле, дʼАйи начал пыжиться, набивать себе цену. Всё это до тошноты старо…
Голос гостя вернул Забареллу к действительности. Слава богу, он хорошо расслышал конец вопроса, — дʼАйи спрашивал, каково его мнение.
Но о чем он говорил до этого? Забарелле, не слушавшему кардинала, необходимо было наспех придумать ответ. Коснувшись процесса Гуса, он должен умолчать о существе дела и не показать дʼАйи, что был занят своими мыслями.
— Достойный брат! — медленно начал Забарелла, желая показать себя рассудительным. — Всякую ересь надо безоговорочно осуждать. Не важно, велико или мало заблуждение. Оно может стать опасным. Я вижу только одно окончание этого дела: осуждение!
Забарелла умолк и с недоумением посмотрел на злую старческую маску дʼАйи. Она ухмылялась! Череп дʼАйи с туго натянутой кожей еще так-сяк, но улыбка…
— Amice,[63] — нарушил тишину дʼАйи тихим и спокойным голосом. Забарелла тотчас пришел в себя: дʼАйи неспроста называет его другом. — Прежде всего, позвольте мне заметить, что вы не слушали меня и думали о чем-то другом. Я верю, что ваши мысли были не менее важны — иначе и не может быть. Вы, вероятно, думали о том, что привело меня к вам? Вам хотелось бы знать, какие причины побудили меня прийти сюда и беседовать с вами? Вы заметили в моих действиях — скажем прямо — весьма мелкие и эгоистичные намерения, не так ли?
Забарелла весь похолодел: его гость — сущий дьявол! А дʼАйи продолжал:
— Я тоже сужу о других людях — да не осудит меня за это достойный брат — по себе. — Быстрым движением руки дʼАйи дал понять, что он не желает слышать возражений по этому поводу. — Обо мне говорят, что я честолюбив и алчен. Святой отец однажды назвал меня ненасытным драконом. Мне нетрудно опровергнуть такое мнение. Я был бы признателен вам, достойный брат, если бы вы не усомнились в моей искренности. У меня нет никаких эгоистических расчетов. Я хочу и обязан, достойный брат, убедить и предостеречь вас, ибо сие касается всей церкви, даже больше — всего мира!
Забарелле стало очень скучно. Они вплотную подошли к неприятному делу. Оно очень мало волнует его. Однако этот старый стервятник успел втащить сюда свою тухлую добычу и отравляет ею воздух. Ничего не поделаешь. Теперь от него уже не избавиться.
Кардинал снова отгадал мысли хозяина:
— Летом в Риме начала пересыхать река Арно. Спасаясь от ее вони, мы перебрались в свои загородные виллы. В данном случае этого недостаточно. Ересь не только смрадна, но и ядовита. Святая церковь уже давно и точно определила опасность ереси Гуса. Всеми средствами и на всех инстанциях церковного суда мы загоняли его в западню. Ею оказался Констанц. Тут приложили руку папа, я, Сорбоннский университет, Жерсон. Помог нам и Сигизмунд. Теперь, когда мы загнали еретика в ловушку и можем быстро разделаться с ним, папа, король и коллегия кардиналов решили использовать его в своей борьбе за власть и подчинение себе собора. Близорукие эгоисты!
ДʼАйи провел бледным языком по тонким губам. Казалось, их высушил пламень, бушевавший внутри этой костлявой, злой головы. Забарелла уставился на нее.
— Вы достаточно мудры, — продолжал дʼАйи, — и легко заметите сходство Гуса с Виклефом и Пти. Знаете, к чему привела их ересь? В Англии — к восстанию деревенских хамов, поджогам замков и убийствам, а в Париже — к террору черни, расправе с дворянами и захвату Бастилии.[64] Нет-нет да и появится какой-нибудь недалекий священник-фанатик. Не разобравшись в сути дела, он начинает толковать Библию вкривь и вкось: сопоставляет христианские идеалы с нашими порядками, сравнивает нищету евангельских апостолов с роскошью нашего духовенства, совершенно не понимая предназначения нашей власти и исторически осуждая нас.
По моему мнению, церковь совершила непростительную ошибку. Она легкомысленно отнеслась к Виклефу. Мы выгнали его из университета, выселили из Оксфорда и на этом успокоились. Ему очень повезло: он вовремя умер. Тогда у нас были руки коротки — мы не могли повлиять на англичан. В Констанце нам надо наверстать упущенное.
Всё, что проповедуют эти безумцы, подхватила жадная, ненасытная, завистливая и тупая чернь. Прослушав проповеди сумасбродных реформаторов, она сжимает кулаки и вытаскивает ножи из-за поясов.
Глаза дʼАйи горели. Злобная усмешка искривила его губы:
— Еретики зашли так далеко, что нам остается осудить Библию как самую еретическую книгу. Откровение божие на пагубу христианства попало в руки дьявола. Чем подкрепляет свои доводы Гус? Ссылками на Священное писание! Он невинным голосом спрашивает: ездит ли наместник Христа на ослике, босой и в рубище? Люди слушают его и потом с ненавистью смотрят на богатые облачения епископов и священников, на золотые украшения храма. Те, кому ненавистны пышные кафедральные соборы и церковные приходы, восхищаются Спасителем, который родился в хлеве. Наши священники кутят и забавляются с любовницами, а Христос проповедует на горе и благословляет бедняков. Гус рассказывает мирянам притчу о бедном отверженном Лазаре, который валялся в грязи у дома богача. О, с какой жадностью слушают Гуса тысячи бедных Лазарей!
Более того, Гус вопил с кафедры: папа, который не исполняет заповедей Христа, не может быть его наместником. Верующие во Христа не должны повиноваться такому папе. По дурным поступкам вы познаете недостойного священника и недостойного господина. Тот, кто повинуется недостойному, повинуется дьяволу!
Каким адским зельем отравлял этот архиеретик души своих слушателей! «Кому явился Христос, — спрашивает он, — прелатам или простым людям? Разумеется, простым людям, ибо он сам был беден. Христос поучал прежде всего чернь — она, мол, должна судить господ». А теперь я дословно прочту то, что писал Гус: «Простая старушка, которая исполняет божьи заповеди, — благочестивее короле и священников, ибо делает это не по обязанности, а по святости жизни». Это, конечно, слова Библии и речь богослова. Но какой протест звучит в устах проповедника-бунтаря! — дʼАйи говорил тихо, не повышая голоса, но Забарелле казалось, что его собеседник кричит.
— Так проповедовал Гус по воскресеньям в Праге, в Вифлеемской часовне, — продолжал дʼАйи. — Каждую его проповедь слушало около трех тысяч прихожан. То была не безропотная община верующих, а огромная толпа черни. Слова Гуса падали в души тысяч людей, как зёрна в мягкую землю. Мы призваны уничтожить эти пагубные зёрна, иначе они взойдут плевелами. Нам нужно засунуть проклятые слова обратно в глотку Гуса, заставить его отречься. Вместо этих слов он должен во весь голос заявить: «Не верьте мне! Я заблуждался! Всё, что я говорил, — ложь, ересь». Только Гусу поверят те, кого он заразил.
ДʼАйи неожиданно наклонился к собеседнику. Забарелла невольно отодвинулся от его сухого, искаженного злобой лица.
— Помогите мне доказать, что поведение владык по меньшей мере легкомысленно. Они борются за короны и тиары, забывая о той опасности, которая угрожает и авторитету святой церкви и устоям светской власти. Только сумасшедший подожжет дом, чтобы разыскать в пепле потерянный дукат. Вы должны помочь мне одернуть узколобых инквизиторов, которые готовят расправу и никак не могут дождаться, когда Гус окажется на костре. Я полагаю, мне незачем доказывать вам нелепость такого мнения. Мы совершим непоправимую ошибку, если создадим Гусу ореол мученика. Нам нужен не Гус-мученик, а Гус-обманщик, обманщик, который ввел в заблуждение своих прихожан.
ДʼАйи поднялся.
— Если мы не заглушим Гусовы проповеди, — и он указал костлявым пальцем в угол, где стоял Лодовико, — разъяренная чернь зарежет юношу и разобьет статую.
Забарелла не встал, когда дʼАйи направился к дверям. Он не сказал французу ни слова на прощание. Старый кардинал показался Забарелле зловещим образом будущего, неизбежным предначертанием рока. ДʼАйи уйдет, а то, что он сказал, как кошмар будет преследовать Забареллу.
Когда двери захлопнулись, Забарелла вскочил и заметался по комнате, словно желая избавиться от чего-то навязчивого и жуткого.
ДʼАйи — стар. У него скверное пищеварение. Он изливает свою желчь на всех. Старик запугивает. Ему доставляют большую радость покойницкие и кладбища. Забарелле следует полагаться на свое собственное мнение, если он не желает попасть впросак. Тощий дракон не околдует его, как змея птичку.
С большим трудом Забарелла освободился от гнетущего впечатления, навеянного рассуждениями дʼАйи. Ом только не мог избавиться от мысли, что теперь ему уже не удастся сохранить свое почти безразличное отношение к еретику и придется заняться делом Гуса. С каким презрением он смотрел на многие несуразности. А тут… Гус, жалкий священничек, живет среди бедняков, изъясняется на языке черни, говорит ее голосом… Поскольку его окружает мир, бедный чувствами, то они находят столь же бедное выражение в его грубых словах. Совсем недавно кардинал где-то встречал нечто подобное этому… Да, он вспомнил. По дороге в Констанц, в одной тирольской деревушке, он видел отвратительную деревянную статую…
Только теперь Забарелла взглянул на Лодовико. Тот что-то писал. Кардинал, раздраженный появлением дʼАйи, неожиданно забеспокоился: Лодовико, по-видимому, записал речь отвратительного старика. Забарелла невольно нахмурился. Юноша должен интересоваться только тем, что ему говорил он, Забарелла! Постепенно кардинал успокоился и, улыбнувшись, спросил:
— Что ты скажешь о беседе?..
Юноша поднял глаза. Казалось, они стали больше, глубже и ярче.
— Достойный отец, который был у нас в гостях, полон яда. Ядом было отравлено всё, что он говорил. Мне хотелось бы услышать об этом… об этом Гусе из ваших уст. Чего он всё-таки хочет? Я не верю, что желания Гуса низменны: ведь во имя их он готов умереть. Ваш гость видит в них только зло: всё у Гуса плохо и ужасно. Но я так не думаю… Согласитесь, преступники всегда боятся смерти. Тот, кто спокойно принимает ее… Я не знаю… Но мне хочется знать об этом больше и подумать…
Забарелла со страхом слушал Лодовико. Сейчас кардинал почувствовал куда более сильную тревогу, чем во время беседы с дʼАйи. По спине Забареллы пробежали мурашки. Между ним и Лодовико вклинилось что-то чужое, похожее на чувство неожиданного охлаждения. А может, он неправ? Ведь Лодовико говорит о том, что ему, Забарелле, ближе всего и чего он боится.
Разве появление дʼАйи застигло его врасплох? Забарелла ничего не понимал. Неужели старик стал хитрее? Разве Забарелла не знал его?
Забарелла задумался. У него не хватало мужества признать правду. Она задевала кардинала за живое. Казалось, Забарелла сорвал с себя маску и заглянул в свою душу. Да, так оно и было: он видел — и не хотел видеть, он знал — и не хотел знать! Как омерзительны судороги страждущего мира, в котором клокочут грязь и кровь, до чего же безумны и наивны пророки, готовые, подобно свиньям, кинуться на его отбросы. Как он ненавидит всё это!
Забарелла звонко и зло захохотал.
На боденских берегах
Голь гуляет в кабаках,
Нет от жуликов спасенья —
Вешай их без промедленья! —
кричал во всю глотку Волькенштайн, размахивая кружкой и выплескивая вино. От жара очага и выпитого вина он весь побагровел. Его собутыльники в такт песне стучали по столу кубками и кружками. Двое сынков констанцских горожан подозвали Тюрли. Они хотели рейнского. К черту домашнюю бурду! Все хотят жить на широкую ногу. Сегодня коммерция потчует поэзию. Гости то и дело чокались с Волькенштайном и Поджо. Порой в приливе дружеских чувств купеческие сынки шлепали их по плечу, от чего Поджо всякий раз болезненно ежился.
— Вы думаете, я ни на что не способен, да? — сказал, покачиваясь, сидевший на скамейке, поставленной на стол, писарь Андреадес, у которого от перепоя расслабли члены, а голова еле держалась на плечах. — Я знаю греческий язык, вы, невежды… греческие стихи, греческие… — не закончил свою мысль писарь и заснул мертвецким сном.
На другом конце стола всхлипывал толстый францисканец, пытаясь неловкими пальцами развязать шнуровку корсажа сидевшей возле него накрашенной молодой женщины. Когда он достиг в этом деле кое-какого успеха, девка шлепнула монаха по рукам. Францисканец отстал от нее и взялся за кружку.
Эй, монах, монашек,
Пей, не унывай!
Тебе, другу чаши,
Уготован рай!
Один из констанцев запел песенку, а другой нетвердыми шагами подкрался к креслу достойного отца и, подняв кружку над лысым черепом монаха, вылил тонкой струйкой вино на его макушку:
— Крещаю тя со имя святого Вакха и святой Венеры! Аминь!
— Братия, братия!.. — бормотал монах, окрещенный вином.
— Э, да здесь… францисканец! — сказал проснувшийся Андреадес. — Францисканцев мы сжигаем на костре! Мой господин кардинал дʼАйи…
— Ты что совращаешь Бригиту? — закричали на монаха со всех сторон. — Совести у тебя нет, толстопузый паршивец! Со вчерашнего дня Бригита — святая. Шведы представили ее собору, и он причислил ее к лику святых.
— Нет, братцы, вы говорите что-то не то… — возразил толстяк. — Та… Та святая не похожа на эту. Та… ста… статуя!
— А ну-ка, Бригита, повернись-ка, если ты не каменная, — попросил ее кто-то, и несколько рук начали щупать крепкую, полную девицу. Бригита визжала и отбивалась: никто из собутыльников не предложил ей ни одной монетки. Освободившись, она ответила мужчинам, пристававшим к ней, песенкой, которую пропела грубым и хриплым голосом:
Как король одет милёнок,
Ненаглядный писарёнок.
Если дашь ему дукат —
Пересплю с тобою, брат!
Один богатый купеческий сынок тотчас же подал Андреадесу дукат. Писарь был так пьян, что не обратил никакого внимания ни на пение своей любовницы, ни на поданную монету.
Волькенштайн, как бешеный, ударил кулаком по столу. От удара подскочила и зазвенела посуда. Андреадес, не поняв, что случилось, вздрогнул и заморгал.
— Хватит о девках! — крикнул рыцарь. — Они — я говорю вам — змеи, змеи… А Олимпия — самая опасная змея. Самая опасная… Эта девка была бы моей, если бы ее не отобрал у меня папа-бабник!
— Не унывай, мой друг по несчастью! — начал уговаривать его менее других опьяневший Поджо. — Он отнял у меня возлюбленную куда красивее твоей.
— Никто не может быть прекраснее этой. Твоя не могла быть такой! Олимпия прекрасна, как… как Венера! — гордо заявил рыцарь.
— А у меня была сама Венера, — улыбнулся Поджо. — Не сердись, братец, не сердись!.. — успокаивал он Волькенштайна, уже готового сразиться с ним за честь дамы своего сердца. — Поверь мне, у меня была настоящая Венера. Ей только не хватало головы… — улыбнулся он.
— Это не беда! — сказал рыцарь. — Голова у женщины не самое главное. У женщин и рыб важнее всего середина. «In medio virtus».[65]
— Садись! — изо всех сил старался итальянец посадить своего друга на прежнее место. — Дай мне закончить. Она была мраморная. Мраморная, понимаешь?
— Угу, — миролюбиво кивнул Волькенштайн, не понимая, о чем идет речь. Ему всё было безразлично. Даже опьянев, он никак не мог забыть о своем горе.
— А я… ты никому не рассказывай об этом… Я, дурень… — наклонившись к Поджо, с трудом говорил рыцарь, — я люблю ее! Да, люблю! Люблю, наверное, потому, что она… не была моей! Олимпия могла бы стать моей, но не стала. Она сдержала слово, стерва! Когда я встретился с Олимпией здесь, она сообщила мне несколько новостей. Это были хорошие новости. Сигизмунд заплатил мне за них по-королевски, а всё же она — негодяйка. Я советовал ей держаться римского короля, а не папы… Знаешь, что она сказала? «Сначала следует общипать того, кто потерпит поражение… Второй никуда не убежит». Ну, какова сна, а?
Поджо понимающе кивнул:
— Это великая женщина…
— Она попадет в пекло, — простонал Волькенштайн, — а с нею и Иоанн XXIII.
— И он? — засмеялся итальянец. — А я думаю, что он попадет на небо!
— Папа? На небо? — удивленно вытаращил глаза рыцарь.
— Cur non ascendat Olympum, qui toties Olympiam ascendere potuit?[66] — продекламировал Поджо.
— Бац! — неожиданно раздалось в зале. Это Волькенштайн злобно швырнул кружку на пол. Вслед за нею свалился со своей скамьи Андреадес. Его падение сопровождалось новым звяканьем кружек и кубков. Вино лилось, брызгая на лица и одежду соседей. Пострадавшие начали ругать опьяневших собутыльников и потчевать их тумаками. Но даже крик не потревожил толстого монаха, спавшего непробудным сном. Возмущенные гости не желали оставаться в трактире, — они пришли сюда не для того, чтобы обожравшиеся скоты портили им одежду. Гости поспешно расплачивались с Тюрли.
В этот момент Волькенштайн пришел в себя. Уход купеческих сынков означал конец попойки… Есть ли у Поджо какие-нибудь деньжата? Итальянец захохотал и вывернул наизнанку пустые карманы. Разве господин рыцарь не хвастался, что совсем недавно Сигизмунд по-королевски вознаградил его за услуги?
Волькенштайн нахмурился. Недавно… Это верно. Но для его нужд это вознаграждение оказалось весьма незначительным. Рыцарь потерял Олимпию. Ему пришлось искать новое утешение, а оно — хорошее или плохое — не достается даром.
— Тогда придется, — благоразумно предложил Поджо, — идти домой.
Совет друга показался рыцарю по меньшей мере странным. Разве можно уходить из трактира, не вкусив всех радостей? Вдруг что-то осенило Волькенштайна, — рыцарь попросил Поджо немного подождать. Он решил попытать счастья у одного знакомого. Еле передвигая ноги, рыцарь прошел по залу, отпихивая людей и стулья, и разыскал Тюрли. Он спросил хозяина:
— Где остановился ку… купец, я забыл, как его зовут — Руль, Рун… Рунтингер? Ага, вспомнил… Рунтингер. У меня есть к нему очень важное дело!.. Поздно, четыре часа ночи? Ерунда. Когда купец узнает, что я ему скажу, он обрадуется.
Господин Матиас Рунтингер спал сном праведника. Его разбудил Волькенштайн, — он со страшным шумом вломился к нему в комнату.
Рунтингер быстро зажег свечу. Фигура, стоявшая посреди комнаты, покачивалась на нетвердых ногах и тяжело сопела.
— А, господин рыцарь!.. — сказал Рунтингер, узнав в позднем госте своего старого знакомого.
Несколько дней тому назад Рунтингер оплатил королевскому соглядатаю не одну кружку вина, но до сих пор не услышал от него ничего такого, что оправдывало бы расходы. Купцу пришлось запастись терпением. Он продолжал сохранять спокойствие даже сейчас, хотя рыцарь-негодяй бесцеремонно разбудил его. Попробуй-ка теперь засни снова, если голова полна забот…
— Ну как?.. — спросил гостя купец.
Рыцарь, странно хрипя, шепнул:
— Мне нужны деньжата, дружок. Да, очень нужны…
— А мне — новости… — сухо ответил Рунтингер.
— Так я сообщу тебе кое-что, — пробормотал Волькенштайн: — С папой уже скоро покончат. Очень скоро. Кое-что уже известно, а кое-что еще готовится.
— Это, господин рыцарь, я слышу от вас уже довольно давно…
— Давно… мгм. Раз давно, так давно. Сейчас мне нужен до зарезу один дукатик.
Рунтингер вздохнул:
— Только дураки раздают деньги. Умные покупают на них. У вас есть что-нибудь для продажи?
— Для продажи?.. Кое-что имеется… Покупай. Только где этот дукатик?
Купец приподнялся на локте и сунул руку под подушку. Отыскав дукат в кошельке, он поднес его к свечке. Монета ярко заблестела. При виде дуката лицо Волькенштайна расплылось в улыбке:
— Верно, это — он самый… Что ж… Тогда я дам тебе совет: обратись к Олимпии. Она поселилась в третьем доме налево от епископского дворца. На доме написано «У трех гроздьев». Олимпия всё знает. Ей известны такие планы папы, о которых мы даже не подозреваем. В постели, дружок, женщина может выпытать всё. Ты пойди к ней и разузнай… Только обязательно захвати с собой и кошелек. Она порядочная… Впрочем, ты сам это знаешь… А теперь — давай дукат!..
Опасения Рунтингера подтвердились. Когда пьяный гость оставил его в покое, купец даже не вспомнил о сне. Он сразу забеспокоился. Если ему удастся узнать у этой девки что-нибудь о папе, заботы еще больше увеличатся. Ему придется не упускать из виду те нити, которые связывают святого отца с Фридрихом Тирольским, а последнего — с Сигизмундом. Только тогда можно понять то, что сейчас скрыто во мраке неизвестности, — таможенные пошлины и перец. Ну и дела! Медлить тут никак нельзя.
Купец встал и оделся. Человек, который напрасно валяется в постели, слабеет. Время, драгоценное время, бежит… Его не хватает даже для отдыха. К тому же через час начнет светать. Лучше уж спуститься вниз, к Тюрли.
Но Рунтингеру не повезло. В залах только сейчас стало поменьше людей. Тюрли смертельно устал. Ему приходилось обслуживать гостей каждую ночь почти до рассвета. Чуть забрезжит рассвет, люди снова повалят сюда. Надеяться на служанок нечего. О них даже стыдно говорить. Они теперь не сводят глаз с мужиков. То, что прежде баба зарабатывала честным трудом в течение недели, она получает нынче за несколько минут. Для этого ей достаточно только лечь на спину. А негодяев здесь хоть отбавляй. Бездельники жрут, сводничают и развращают служанок. Сюда, в Констанц, из разных стран понаехало всякой швали с карманами, набитыми деньгами. Деньги испортят кого угодно. Дочери бюргеров не отстают от проституток. Им подавай такие же платья и драгоценности, как у гулящих. Молодые бюргерки спят с богатыми гостями, а бедные девицы продаются любому за городскими воротами. Человек не хочет трудиться, — он окажется олухом, если станет работать, как ломовая лошадь, за гроши.
— Денежки, говорят служанки, ныне валяются на улице, — бубнил Тюрли. — Надо только нагнуться за ними. Вот они, негодяйки, и нагибаются…
Добрый трактирщик не переставая ворчал и сердито расставлял кружки, ополоснутые в лохани. От вина вода потемнела. Тюрли дал понять купцу, что уже кончил работу и хочет отдохнуть.
Рунтингер прошел по залу трактира. Двое слуг убирали столы, расставляли стулья и выносили уснувших пьяниц. Они наклонили один стол. С него сползло тело какого-то бледного, как смерть, писаря прямо под ноги Рунтингеру. Купец перешагнул через него и, миновав коридор, очутился во дворе. Здесь он с удовольствием вдохнул в свои легкие свежий ночной воздух.
Небо искрилось яркими звездами. На востоке посветлело. Ночная мгла и сияние небесных тел начали слабеть. Над городом царила тишина. Она нежно ласкала слух, но острое ухо Рунтингера уже улавливало отдаленное эхо городского шума.
Рунтингер не сразу заметил, что на другую створку ворот опирался человек, который тоже хотел подышать свежим воздухом. То был стройный юноша в темной светской одежде. Его волосы, причесанные на итальянский манер, свободно ниспадали на плечи. Господин Рунтингер не знал, долго ли они стояли молча. Рядом раздался голос. Юноша говорил с самим собой, хотя он не был пьян:
— Констанц спит. Ему осталось спать недолго. Через час или даже через полчаса — рассвет. Люди спят. Одни из них пьяны, ничего не чувствуют, другие — только к утру избавились от кошмаров, страха, болей и забот. Любовники не подозревают, что уснули в объятиях друг друга, а убийца и его жертва, осужденный и судья не думают, что грядущий день снова столкнет их лицом к лицу. Прекрасная ночь — ночь и сон!..
Как ни странно, Рунтингер нисколько не жалел, что юноша нарушил его покой. Голос юноши очень кстати прозвучал сию минуту. Он казался купцу таинственным и непонятным. Но разве всё должно быть постижимым? Он, Рунтингер, всю жизнь над чем-нибудь ломает голову. Господин негоциант ни на минуту не давал покоя своему мозгу, вечно гонял его по бесконечным столбцам чисел и расчетам. Почему бы теперь не забыть обо всем этом? И он, не отрываясь от дверей, слегка повернул голову в сторону соседа:
— Вы, дружок, изъясняетесь как поэт!
— А я, увы, и есть поэт!.. — насмешливо произнес юноша и добавил: — Это не сладкое ремесло.
Рунтингер как-то сразу охладел к нему. После недавнего визита Волькенштайна купец был по горло сыт поэтами. Два поэта в одну ночь — многовато. Но, поразмыслив, решил: юноша тут ни при чем.
— Я не понимаю вашего ремесла, однако мне кажется, что вы напрасно сетуете на него. Чем вы занимаетесь? Забавляетесь, выдумываете. Чего нет, то придумаете, присочините. У нас — иное дело. Взять к примеру меня. Я купец. Мне приходится считаться с действительностью. Только ее я принимаю во внимание, и только за нее я, как каторжный, бьюсь круглые сутки. Действительность редко бывает приятна. Ну а вы? Какое вам дело до таких забот!..
Юноша захохотал:
— Э, нет, дружище! Вы неправы! Поэт присасывается к действительности, как теленок к вымени коровы. Тот, кто оторвется от жизни, никогда не станет настоящим поэтом, даже если будет сочинять красивенькие стишки. Но поэтам мало знать вашу действительность! Мы, поэты, видим дальше и глубже. Мы проникаем в места, недоступные для ваших глаз, и добираемся до сущности вещей. Только богу известно, почему мы поступаем так. Одним словом, мы — поэты. Поэты чувствительны, как младенцы. Нашу кожу раздражает малейшее дуновение свежего воздуха, тогда как ваша огрубевшая шкура даже не почувствует его. Нас терзают муки и страхи. Они чужды вам, не беспокоят вас. Мы любознательны и любопытны, как обезьяны. Нам интересно знать всё: что такое жизнь и что такое смерть?.. Поэты хотят всё знать не только для себя, но и для вас, даже тогда, когда вам до этого нет никакого дела. Если вы любопытны, то в ином смысле. Снимая скорлупу, мы раскрываем сущность вещи, вы же не желаете понять ее — не верите или чего-нибудь опасаетесь. В лучшем случае вы махнете рукой и скажете: «Всё это — выдумки». А когда поймете — преследуете нас. Часто мы даже не успеваем вовремя удрать. Почему вы преследовали Овидия, Данте и многих других? Не за мечты, а за высказывание истины, правды жизни, караете вы поэта!
Рунтингер не понимал парня, но пожалел, когда тот закончил говорить. Негоциант услышал слова, чуждые миру его представлений. В них было что-то новое, таинственное и колдовское. А ведь он даже не упомянул о золоте. Это — мир необыкновенных вещей. Их нельзя ни продать, ни купить, ни заложить. Это — ничто, неосязаемое и невесомое. Но как оно, черт возьми, возвышает тебя!
Уже светало, и Рунтингер увидел лицо соседа. Тот ухмылялся:
— Что? Вздор говорю, дружище? Да? Когда я напьюсь, то делаюсь очень болтливым. Мне не везет… Я только из-за вас не напился до немоты. Вы попали ко мне в лапы как раз в тот момент, когда я снова собирался пить. Мой собутыльник нализался до чертиков и куда-то исчез. Он пошел к какому-то доверчивому ротозею за деньжатами и не вернулся.
Рунтингер понял, что это он доверчивый ротозей. Так вот оно как! Итальянец — приятель рыцаря фон Волькенштайна! Видимо, поэты тоже бывают разные.
Со двора донесся ужасный шум. Какой-то парень, вывалявшийся в сене и похожий на чучело, тащил за руку упиравшуюся девушку.
— Ты обокрала меня! — кричал он. — Неужели ты, чертова шлюха, стоишь целый дукат? Да за дукат я мог бы переспать с любовницей архиепископа!..
Шумная пара приблизилась к воротам. Сено падало с волос и усов мужчины. Рунтингер и Поджо узнали в нем рыцаря Освальда фон Волькенштайна. Вслед за ним и его спутницей бежали трактирные слуги. Итальянец схватил Рунтингера за рукав и потащил со двора:
— Идемте! Я уже сыт этим по горло!
Улицы были еще пустынны. Кое-где им встречались пешеходы. Они несли корзины с мясом и хлебом. Особенно много брело пьяных — поодиночке и группами. Среди них были мужчины и женщины, — мужчины с окровавленными лицами, а женщины растрепанные и в рваных платьях. Кое-где возле домов валялись трупы или мертвецки пьяные люди.
Уже совсем рассвело, когда они добрались до площади, на которой возвышался кафедральный собор. За собором, прилепившись к углу башни, стоял маленький домик. Поджо направился туда, кивком предложив Рунтингеру следовать за ним. Седовласый ключник открыл дверь, и они увидели лестницу, ведущую на башню.
Господин Рунтингер удивлялся самому себе: он проболтал остаток ночи со взбалмошным поэтом. Собственно, болтал не он, а итальянец. Поэт таскал его по улицам, а теперь повел, черт бы его взял, по крутой лестнице, на самую верхушку башни. Более того, он целиком доверился этому парню, и тот водил его, как кобеля на сворке, даже не спрашивая его желания и не называя ему своего имени.
Уф! Наконец-то они взобрались наверх.
Солнце поднялось еще невысоко над горизонтом и было окутано молочной мглой.
Только отсюда было видно, как мал и тесен этот городок. Сразу за гребнями крыш взгляд останавливался на городской стене. Рейн и Боденское озеро с двух сторон ограничивали Констанц. Некоторые дома, усадьбы и склады заметно возвышались над внутренней частью крепостной стены и, как часовые, наблюдали за городом и охраняли его. Городок лишь в трех местах протянул свои каменные щупальца к воде: на двух островках внутреннего рейда Констанца и у Рейнского моста, ведущего в предместье Петерсхаузен. Проникнуть дальше Констанц не осмеливался. На востоке искрилась под лучами утреннего солнца гладь спокойного и величественного Боденского озера или, как посмеивались над жителями города иноземные купцы, Констанцского моря, а на другой стороне, за городскими стенами, равнина постепенно поднималась и переходила в небольшие холмы. За городом чернели пашни с прошлогодней стерней, по цвету мало чем отличавшиеся от сплошной массы крыш. Но черно-бурое пространство уже освободилось от зимней спячки. Впитав в себя влагу талого снега и зимних дождей, почва потеплела, раскисла и приготовилась принять семена.
Пробуждение природы особенно чувствовалось в воздухе. Свежий ветер щекотал ноздри запахом соков земли, проникал в легкие, заставлял их еще более жадно вдыхать весеннюю свежесть.
Как легко здесь человек забывал о людях, живущих внизу. С вершины башни город казался скоплением игрушечных домиков, которыми забавляется ребенок-великан на берегу пруда. Покидая их, он собрал эти домики в кучу, а башни монастыря, храмов и епископского замка Готтлибена сунул куда попало.
— Мне хотелось еще разок посмотреть на город, освободившись от чар утреннего Констанца, — сказал Поджо. — Здесь человек лучше всего взвесит все «за» и «против». Смотрите: перед вами Констанц, или Constantia, что значит «постоянность», а в более широком смысле слова — «надежность», «верность». В действительности же, дружок, здесь нет ничего подобного, — усмехнулся он. — В Констанц съехались власть имущие со всего света. Они прибыли сюда с особыми полномочиями и туго набитыми кошельками. О чем мечтают эти господа? О том, чтобы увезти отсюда больше чинов, полномочий и денег! Как добиться им этого, если перед ними лежит один кусок? Сильные проглотят слабых. Кучи золота и чинов из рук одних хищников перейдут в руки других. Владыки рассыплют, разбросают и снова соберут золото, отберут чины у одних и передадут их другим.
Эту драку из-за тронов, границ и сокровищ люди назвали святым собором. На мессах они помолятся за его успехи, а их благочестивые летописцы запишут в хрониках: «Был созван собор. На него съехались представители всего христианства, чтобы восстановить царство божие на земле…»
Наряду с владыками, увенчанными тиарой и короной, сюда собрались и некоронованные властители. Золото не блещет на их головах, — они сидят на нем. Их золото растет, как на дрожжах, само собой. Подвластные светским владыкам, эти господа тоже хотят делить мир.
Весь наш мир держится на безмолвных и безвластных тружениках. Имя им — легион. Он питает эту горстку Владык своей кровью и силой своих мускулов. Те, кто находится на самом дне, не понимают этого. Им оставлены уши, чтобы слушать приказы, глаза, чтобы плакать, и сердце, чтобы страдать. Страдание порождает ненависть. Ослепленные роскошью своих господ, они еще не могут понять, кто виновник их несчастья. В нашем мире нет никого, кто бы показал им это.
Никого? Взгляните-ка туда, дружище! Это монастырь доминиканцев. Там, в башне, сидит человек, который осмелился обратиться к оглохшим, онемевшим и беспомощным. Он взглянул на мир глазами простого человека и сказал людям правду.
Ужас охватил мир сильных. Папа, у которого я служу, римский король и кардиналы съехались сюда, в Констанц, и готовят кровавую расправу. Их приговор чудовищен. Ибо велико преступление этого человека. Разве может быть преступление более ужасным, опасным и пагубным, чем сказать темным людям… правду?
С судьбой этого человека ныне связаны судьбы нашего мира и…
В этот миг раздался звон колоколов. Рунтингер видел, как шевелились губы поэта, но разобрать его слов он уже не мог…
Генеральное заседание святых пастырей началось в констанцском кафедральном соборе под благовест колоколов. Председательствовал антиохийский патриарх Жан Мору, который сидел в кресле, находившемся немного ниже тронов папы и императора. Кардиналы и прелаты расположились в креслах, расставленных тремя ярусами, университетские профессора, доктора, рядовые священники и малоименитые светские особы — на поперечных скамьях, а князья и герцоги — вокруг короля.
Месса уже закончилась, но святые отцы не покидали своих мест. Все знали, что Иоанн XXIII принял из рук Жана Мору проект отречения, составленного коллегией кардиналов.
Когда напряжение достигло наивысшего предела, Иоанн XXIII поднял голову и окинул взглядом собравшихся. На лице папы не дрогнул ни один мускул. Держа обеими руками большой пергамент, Иоанн XXIII поднес его к глазам.
— Ego Johannes papa XXIII, servus servorum Dei quietem totius populi christiani… — начал читать он спокойным, холодным голосом. — Я, Иоанн XXIII, папа, слуга служителей божиих, во имя спасения и сохранения мира среди христиан торжественно клянусь перед богом, церковью и сим святым собором в том, что добровольно, свободно и без какого-либо давления откажусь от тиары и передам ключи Петра в руки святых отцов сего собора — (при этих словах поднялся шум) — если Пьетро ди Луна, присвоивший себе имя Бенедикта XIII, и Анджело ди Корарио, именующий себя Григорием XII, откажутся от мнимых титулов лично или через своих полномочных представителей. Я предпринимаю такой шаг во имя блага церкви, дабы она обрела утраченное ею единство.
Люди встали со своих мест и начали креститься. Некоторые молились вслух и благословляли папу.
Сигизмунд тоже не мог скрыть своего волнения, — до цели было уже рукой подать! Римский король поднялся, положил корону на трон и быстро подошел к трону папы. Опустившись на колени, он склонил голову к ногам святого отца и коснулся губами его туфли.
Вернувшись в епископский дворец, Иоанн XXIII заперся в спальне и дал волю своему гневу. Он топал ногами, колотил кулаками по столу, бешено рычал, проклиная кардиналов, Сигизмунда, собор… Когда приступ бешенства исчерпал его силы, папа почувствовал себя слабым, вялым и жалким. Тоска и страх терзали его душу! Нет! Нет! Он должен взять себя в руки. Так недолго и расстаться с тиарой… А он не собирается никому уступать свое место! Сегодняшнее отречение? Да, собору удалось подогнать его прямо к западне! Это отречение — условное! Условное! Хотя оба лжепапы обещают подчиниться собору, собор один должен принять официальное решение по этому вопросу. Можно, конечно, оспаривать законность действий этих лжепап, поставить под сомнение правомочия их представителей. О, есть еще немало и других средств… Они помогут выиграть время. А время иногда решает все!
Он крикнул камердинера и велел ему вызвать секретаря Поджо. Завтра… завтра юристы должны подробно разработать всё, что он набросает сегодня.
— Немедленно сбегай за донной Олимпией! — сказал папа слуге.
Когда Поджо явился к Иоанну XXIII, тот уже успокоился.
— Прежде всего, необходимо заручиться свидетельством пресловутого Бенедикта XIII, в котором бы он лично отрекался от своих домогательств на папский престол. Он заявил, что не назначает никаких полномочных лиц и предлагает встретиться в Ницце с представителем собора: ему он передаст свои полномочия. На это я отвечаю: нельзя одному папе отрекаться лично, а другому — через прокураторов.[67] Я заявлю им, что поеду в Ниццу. Тут у меня будут две возможности. Если Сигизмунд пустит меня туда, то… — папа впервые за весь день улыбнулся. — Нет, больше пока ничего. Сигизмунд не пустит меня. Здесь — два решения. Я внесу предложение перевести собор в Ниццу. Собор вряд ли пойдет на это. Если он откажется, я буду упрямиться до тех пор, пока святые отцы не заставят Бенедикта выслать своих прокураторов. Взаимные препирательства надолго затянут дело.
Поджо перестал записывать и задумчиво посмотрел на папу.
— Что случилось с тобой? О чем ты задумался? — ворчливо спросил Иоанн XXIII.
— Вы, ваше святейшество, сейчас продиктовали мне свои очень ловкие, тонко продуманные планы. Они напоминают мне паутину, натянутую между двумя деревьями. Каждая ее нить прикрепляется к стволам в разных местах. Вся эта паутина в узловых точках сделана из двух или трех крепких ниток. Я вижу и того, для кого она сплетена. Это — сильный, грубый рыжий великан. Он неуклонно движется к своей цели и, не замечая вашей паутины, идет прямо сквозь нее.
Ужас сдавил папе горло. В этот миг папа готов был ударить Поджо. Но это всё равно не помогло бы папе. Секретарь прав. Надо считаться с этим суровым и беспощадным путником. В таком случае… Да, в таком случае… ему придется любыми средствами добраться до Франции, до Бенедиктовой Франции. Там у него не одни враги. Теперь бургундский герцог может и должен помочь ему. Когда тот убил вождя орлеанистов, Иоанн XXIII взял его под защиту. За смерть — жизнь. Да, Бургундия может стать последним оплотом папы. Папа теряет время… А может быть, и…
Уф! Беды обрушились на него со всех сторон!
Иоанн XXIII устало повалился в кресло. Нет, он не должен унывать. Ему придется использовать все средства, идти шаг за шагом, как по ломающемуся льду. Сегодня папа уяснил себе по крайней мере обстановку. Пора и отдохнуть. А завтра… Да, завтра всё уточнят и разработают юристы. Вот так.
Махнув рукой, папа отпустил Поджо. Хоть бы скорее пришла Олимпия! Он позвонил слуге:
— Не вернулся ли Фелипелло?
Младший паж Фелипелло был очень предан своему хозяину. Папа чувствовал это и частенько посылал его по самым интимным делам.
Слуга впустил мальчика.
— Ну?.. — подался вперед папа, недоумевая, почему Фелипелло прибыл один.
Паж учтиво опустился на колени.
— Ваше святейшество! Прекрасной дамы, которая желала тайно исповедаться у вас, не оказалось дома, — сказал мальчик и, заметив, как папа покраснел от гнева, добавил: — Я, святой отец, тут ни при чем. Эта дама уже не живет там. Сегодня она выехала оттуда и не сказала, куда…
Папа рассвирепел и швырнул в Фелипелло молитвенник, лежавший на ночном столике. Не успей мальчик в последний миг закрыться руками, молитвенник попал бы ему прямо в лицо.
Сегодня вечером, как обычно, Матиас Рунтингер записывал свои расходы. Он потратил немало денег, но не жалел их. Негоциант дал один рейнский гульден жене слуги из трактира «У трех гроздьев» за новый адрес донны Олимпии, два дуката — горничной Олимпии за то, что она устроила ему свидание со своей госпожой, сто дукатов — за одно слово донны!
Рунтингер сопел. Да, последний расход всё-таки велик. Олимпия, мерзавка, была очень осторожна! Он шел на всякие уловки: расспрашивал, обещал, угрожал и даже намекнул, что прекратит с нею всякие разговоры. Ничто не помогало. Она только смеялась. В конце разговора донна согласилась за десять столбиков — каждый по десяти золотых дукатов — назвать ему имя человека, который в последнее время чаще других бывал у папы. Рунтингер кружился около нее, как шмель над цветком, и наконец услыхал:
— Фридрих!
— Ах, Фридрих! — Вместо радости Рунтингер почувствовал легкую досаду. Он тоже имел его в виду. Впрочем, не беда. Олимпия подтвердила, что он шел по верному пути.
— Вам следовало бы последить за пажом папы. Как его, бишь? Да, Фелипелло, — уже бесплатно добавила она.
Рунтингеру пришлось израсходовать еще два дуката — слуге из папских конюшен, пять дукатов — подконюшему тех же конюшен, десять дукатов — конюшенному за то, что он принял его слугу Кристофа в папские конюшни, и пять дукатов — Кристофу, — половину того вознаграждения, которое он получит, если подружится с Фелипелло и вотрется к нему в доверие. Кристоф — парень не промах. Он не зря пятнадцать лет служит в равенсбургской торговой фирме.
Рунтингер с удовлетворением пробежал листок записей. Он славно поработал сегодня. Это, дорогой поэт с башни, такие дела, которые вынуждают купца раскошеливаться. Твои речи были очень милы. Они сладко звучали там, под облаками… Но жить… жить и прочно стоять на ногах можно только на земле. Перед тобой — масса дорог и дорожек. Надо держать нос по ветру и не сбиваться с пути. На этот путь он и напал сегодня. В начале этого пути — папа, а в конце — перец… Рунтингер глубоко задумался. По всему видно, песенка папы спета. Дело клонится к потере не только тиары, но и головы. Если папа собирается что-либо предпринять, то он должен найти себе опору. Этой опорой ему послужит тот, за чье имя негоциант уплатил сто дукатов, — Фридрих Тирольский. Кто старается прижать папу к стенке? Собор, и еще больше него — Сигизмунд. Стало быть, надо подсказать Сигизмунду, — пусть римский король займется Фридрихом! Если тиролец поможет святому отцу, Сигизмунд не оставит в покое ни Фридриха, ни Тироль, Всякий захватчик доит из завоеванной страны деньги главным образом путем повышения налогов и таможенных пошлин. «Если возрастет таможенная пошлина, дорогой мой Мельхиорик, повысится и цена на перец. Ты откроешь наши запасы, прибавишь к цене нынешнюю таможенную плату и начнешь продавать их по новым, повышенным ценам».
Вот она, благословенная, тучная, пышная жизнь! Всего израсходовано… сто двадцать четыре дуката и один рейнский гульден.
Встретив рыцаря Освальда фон Волькенштайна за ужином, Рунтингер ввел его в курс своих последних наблюдений. К счастью, на этот раз рыцарь был трезв и жадно ловил каждое слово негоцианта. Рыцарь сидел как на иголках. Ему хотелось как можно скорее сообщить Сигизмунду о делах, которые пахли золотом. Только одного Волькенштайн никак не мог уразуметь: почему Рунтингер выбалтывал ценные сведения, не требуя за них ничего взамен?..
Догадавшись о мыслях поэта по его лицу, Рунтингер улыбнулся:
— Господин рыцарь, вы, очевидно, не можете понять, почему купец служит своему королю бескорыстно, без малейшего вознаграждения. Я рад, что сегодня могу передать свой заработок… поэту.
В тот же вечер Эбергард Виндэкке, оптовый торговец и банкир римского короля, отправился к меняле Аммеризи, официальному представителю флорентийских банкиров и неофициальному посреднику Генуи, Равенны, Болоньи, Ломбардии и Венеции, с которой остальные города были на ножах.
Виндэкке надеялся, что сумеет быстро договориться с Аммеризи: немецкие купцы должны понять итальянских купцов. Банкиры были осведомлены о коммерческих интересах и положении дел друг друга. Аммеризи знал о Виндэкке, а Виндэкке — об Аммеризи всё, что касалось их банков, рудников, хранилищ, гаваней, кораблей, ткацких мастерских и рынков. Даже родные братья не могли бы знать друг друга лучше. Цель у них — общая. Правда, каждый из них хочет свалить на плечи другого большую часть ноши. Виндэкке — в более выгодном положении. Как банкир Сигизмунда, он может выступать от его имени и от имени империи. Желая подчеркнуть свою важность, Виндэкке надел роскошное парчовое платье, опушенное соболем, на пальцы нанизал большие перстни с самыми дорогими камнями, на шею повесил тяжелую золотую цепь с имперским орлом, даром Сигизмунда. Римскому королю легче было подарить этого орла, чем уплатить свои долги.
Знаменитый богач поднимался по лестнице, как истукан, облаченный в жесткое платье.
Слуга распахнул двери в столовую в тот момент, когда навстречу Виндэкке вышел хозяин. Аммеризи не шел, а скорее плыл. Он был одет в свободное платье из тонкой, мягкой пурпурной ткани, напоминавшей кардинальскую мантию. Легкие складки одеяния итальянца живо переливались, не стесняя свободы движения. Хотя платье Аммеризи казалось скромным, однако опытный глаз Виндэкке определил, из какой редкой материи оно сшито.
Аммеризи провел гостя к столу, у которого Виндэкке осторожно опустился в мягкое кресло. Жесткая парча кафтана поднялась и неловко подперла ему бороду. Итальянец проворно придвигал к гостю миски и мисочки с холодными закусками, рыбным желе, майонезами и какими-то пестрыми салатами.
Хозяин потчевал гостя и развлекал его. Разумеется, Аммеризи рассказывал ему только то, что интересовало гостя — мелкие торговые сплетни о своих коллегах — ломбардских менялах, — не переставая следить за тем, чтобы тарелка Виндэкке была полной, а закуски сменялись птицей, жарким, мучными блюдами и огненно-красным вином, которое с особым изяществом доливалось в чеканный кубок. Сам Аммеризи почти не касался яств, — только тогда, когда слуга принес вареные фрукты, обложенные льдом, он начал вылавливать разноцветные ягодины трезубцем из слоновой кости и по-гурмански сосать холодные сочные сливы.
Виндэкке ел не спеша, — только основательное заполнение желудка делает человека спокойным и уверенным в себе. Украдкой Виндэкке наблюдал за итальянцем, пытаясь разгадать его нынешние возможности. Нет, Виндэкке не обманешь легкостью порхающего мотылька. Сам Аммеризи уже при входе окинул гостя с ног до головы быстрым взглядом, и теперь притворялся, что не замечает, как раздражает Виндэкке неудобное платье. Унизанные перстнями пальцы немца не могли справиться с крошечными трезубцами, ножичками и ложечками.
Виндэкке был несловоохотлив в беседе с итальянским шутом. Он больше слушал. К нему подошли слуги — первый омыл его пальцы в миске, а второй вытер их батистовым полотенцем.
— Я думаю, вы разделяете мое мнение, что собор вот-вот распадется? — словно невзначай спросил Виндэкке хозяина.
Аммеризи улыбнулся и ответил словами флорентийской прибаутки:
— Так осенью твердил пророк всерьез: сначала листопад, потом — мороз!
— Разумеется, — невозмутимо продолжал Виндэкке, — мы не можем допустить этого. В наших и ваших интересах не только продолжить заседания собора, но и постараться, чтобы он достиг своей цели — объединил Европу и восстановил в ней порядок. Если святые отцы разъедутся ни с чем, то споры по нерешенным вопросам будут продолжаться во всех странах. Склока, грызня и драка из-за границ будут, как ранее, помехой для торговли… Я полагаю, мне незачем убеждать вас в этом. На это жаль времени.
— Но не жаль его на то, чтобы отведать эти маринованные оливки, — перебил Аммеризи, подвигов гостю миску с зелеными ягодами в масле. — И запить их французским вином…
— Вы, конечно, понимаете, что я имею в виду, — продолжал немец и взял из вежливости одну оливку, которая показалась ему невкусной. — Всё, что творится сейчас, просто невыносимо. Товар, который мы везем по Рейну, облагается пошлинами шестьдесят четыре раза! Что касается Дуная, то там положение еще хуже. В этом отношении я вижу много заманчивого в политике Сигизмунда: он мог бы раз и навсегда порвать многие путы…
— Не бойтесь называть великие дела великими словами, — приободрил хозяин гостя. — Я всё же потомок древних римлян и пойму вас. Разумеется, было бы прекрасно, — а для нас выгодно, — если бы на месте европейских государств возникла великая мировая империя. Я не знаю, может ли быть что-нибудь прекраснее возвращения к старому, вечно живому призраку Рима. Однако… однако у грез есть одно неприятное свойство: когда человек пробуждается, они покидают его. К сожалению, европейские народы уже избавились — и я боюсь, уже окончательно — от мечты основать империю, — весело усмехнулся итальянец. — Догадываетесь ли вы, кто освободил их от подобных грез?
Заметив, что Аммеризи снова уклонился от делового разговора, Виндэкке нахмурился.
— Мы, мы! — воскликнул Аммеризи, поднося смарагд к левому глазу и зажмуривая правый, словно желая походить на злого одноглазого василиска. — Мы, купцы, нарушили волшебный сон народов. Теперь нам более всего нужна такая единая империя. Городской купец и банкир в любой, даже самой маленькой, стране говорят: «Здесь я зарабатываю, устанавливаю цены, регулирую ввоз и вывоз. Никто не имеет права ограничивать меня». Народы больше не желают сидеть за одним столом и повиноваться главе семьи. Деньги пробудили у них чувство самостоятельности и независимости. Народы выросли, друг, с нашей помощью. Они хотят жить по-своему. Разве мыслима теперь мировая империя? Такое огромное целое должно тяготеть к одному центру. Взгляните-ка на Европу. Деньги текут не в центр империи, а к границам и за ее границы — в порты Антверпен, Брюгге, Гамбург, Геную, Венецию. Золото разрывает империю на сотни клочков. Империя трещит по швам. Нет, нам незачем мечтать о невозможном. Мы будем радоваться, если нам удастся приостановить хаос неудержимого развития. Следовательно, то, что мы можем сделать, — это умерить беснование узких великодержавных интересов, поскольку они вторгаются в наши дела и расчеты. Разумеется, мы сильно продвинулись бы вперед, если бы собор восстановил в церкви мир и порядок.
— Мы оба сходимся на том, что собор должен крепить единство и продолжать заседать… — осторожно направлял разговор Виндэкке в нужное ему русло. — Кто может помешать тут? Папа! А кто может восстановить единство церкви? Римский король, Я утверждаю это не потому, что являюсь его банкиром.
Аммеризи согласился:
— Охотно верю. Ведь мы — и вы, и я — говорим менее всего от своего имени. Если бы вы защищали интересы одного римского короля, то я посадил бы к вам за стол папского банкира Медичи. Я говорю сейчас скорее от имени всех итальянских купцов, а вы — от имени немецких, не правда ли? Но если это так, то следует признать, что один Сигизмунд способен поддержать единство собора.
— Разумеется, на это понадобятся деньги, а у Сигизмунда их нет, — сказал Виндэкке.
— Зато они есть у вас, — спокойно заявил Аммеризи.
— Конечно, мы кое-что имеем… Но одна немецкая торговля не сможет оплачивать такое предприятие, которое принесет пользу и другим.
— Это напоминает мне веселую историю о супруге, который требовал от любовников своей жены денег, чтобы сделать для нее новый, более удобный альков.
— У меня есть проект, — продолжал Виндэкке, твердо решив, что теперь его уже ничто не собьет с избранного пути. — Мы можем вместе разобрать все его основные положения. Во-первых, папа предложил Сигизмунду взятку в двести тысяч дукатов. Король отверг ее.
— Ну и что? — спросил Аммеризи, уже догадываясь, что последует за этими словами.
— Итальянские деньги, которые Сигизмунд не взял, — всё-таки несомненная потеря. Иметь только двести тысяч — не иметь четырехсот тысяч!
— Простите, не понимаю… — удивленно посмотрел на него итальянец.
Виндэкке захохотал:
— У нас говорят: теряя дукат, вы теряете возможность заработать второй.
— Я всё-таки предпочел бы, — усмехнулся флорентиец, — отказаться от народных поговорок и высказать свое мнение только о двухстах тысячах дукатов.
— Вы, наверное, поняли, что я довольно ясно говорил о них как об итальянских деньгах, которые мы хотели бы получить.
— Вы знали, почему отказываетесь от них, — пожал плечами Аммеризи. — Они давались не даром.
— Вы советовали, — упрямо продолжал Виндэкке, — называть вещи своими именами. Ну вот… это были итальянские деньги.
— Хорошо. Это условие принимается. Что же далее?
— Далее — речь идет о баденском маркграфе, тирольском герцоге Фридрихе и майнцском архиепископе. Все они — сторонники Иоанна XXIII и прибыли в Констанц с вооруженными отрядами. У Сигизмунда должно быть, по крайней мере, такое же войско. Иначе ему не одолеть их.
— На это пусть тратят деньги немцы, — сухо заметил Аммеризи. — Только немцы…
— Есть тут масса и других статей расхода, например взятки участникам собора…
— Таких расходов у самих итальянцев немало…
Виндэкке вздохнул. Адская жарища! Свечи накаляют воздух, вино греет желудок, а тут еще эта проклятая одежда! Виндэкке сидит как в парильне, а его хозяин свеж, словно огурчик.
— Наконец, остается еще одно дело — мы можем коснуться его лишь теоретически. Можно ли вообще предугадать, на что решится Иоанн XXIII? Издыхая, хищник бьет и кусает каждого, кто попадается ему на глаза. Не исключена возможность, что римский король прибегнет к силе. Разумеется, для Сигизмунда наших денег не хватит. В этом случае мы должны побеспокоиться об интересах целого.
— Я поддерживаю вас, — согласился Аммеризи. — Половину расходов мы возьмем на себя.
— Мне кажется, половины мало, — сказал Виндэкке. — Учтите: самую тяжелую работу придется выполнять нашим людям. Они могут легко потерять свои головы. Поэтому мы, просим вас взять на себя две трети.
Аммеризи задумался:
— Я вряд ли смогу дать вам немедленный ответ. Мне надо посоветоваться с другими.
Виндэкке настаивал на своем:
— Вы должны решить это сейчас. У нас нет в запасе ни дня, ни часа. Возьмем хотя бы сегодняшнее отречение. Я не верю в него. Черт знает, чтó кроется за этим отречением.
Казалось, Аммеризи был занят игрой света на гранях своего смарагда, который он покачивал перед свечой. Потом Аммеризи слегка подкинул его, поймал и крепко сжал в ладони:
— Ладно. Рискую. Принимаю ваше условие от имени остальных. Однако у нас тоже есть одно условие.
Виндэкке поднял брови: что нужно от него этому живодеру?
— Обещайте, что вы любыми средствами уничтожите чешского еретика!
Виндэкке едва не поперхнулся от удивления. Может быть, Аммеризи не меняла, а кардинал? Как бы то ни было — надо прежде всего наброситься на этого чеха. Условие удивительно выгодное. Сейчас не время для размышлений.
— Разумеется, я принимаю это условие и обещаю полную поддержку со стороны римского короля. Теперь договорились обо всем? — спросил он и нетерпеливо протянул итальянцу руку.
Пожав руку Аммеризи, Виндэкке вернулся к прежней мысли:
— Простите, может быть теперь вы объясните мне, почему вас беспокоит Гус? Давно ли вы стали интересоваться церковью и ее спорами?
— Церковью? — улыбнулся Аммеризи. — Вы ошибаетесь, друг. Мы интересуемся только торговлей и ее будущим!
— В таком случае я не понимаю, какая здесь связь…
— Более серьезная, чем вы думаете, — прервал его Аммеризи. — В наше время хороший купец должен отлично разбираться во всем, в том числе и в богословии. Можете представить себе, какой удар нанесли бы турки венецианской торговле, если бы они в один прекрасный день приняли христианство и перестали бы брать в плен наших набожных паломников? Ведь венецианцы выкупают их из плена и продают родным. Впрочем, чтó это я говорю — «продают»? Освобождая, они посредничают между неверными и родственниками пленников. В этой сделке принимают любезное участие и особо радетельные монахи.
Виндэкке не позволил велеречивому итальянцу уклониться от ответа на вопрос, который всё еще не выходил у него из головы:
— Нет, позвольте! Какое отношение имеет Гус к вашей оптовой торговле?
— Никакого. Но оптовая торговля имеет прямое отношение ко всему миру. От вас требуется немногое: исполнить обещание относительно Гуса.
Аммеризи сжал руку в кулак и опустил большой палец вниз, — таким жестом древние римляне разрешали гладиатору-победителю убить своего противника:
— Вы, кажется, так и не отведали моего греческого вина?
Ночью небо над Констанцем затянулось тучами. Не было видно ни звездочки. Со стороны озера дул легкий, теплый весенний ветер.
Черт возьми, отчаяние, сожаление, злость и тоска одиночества прямо-таки распирали грудь господина Волькенштайна. Разве его участь могут облегчить золотые монеты, которые звенят у него в кармане? Нет, на этот раз за свои сообщения ему хотелось совсем другого. Он желал, чтобы Сигизмунд купил ему… Олимпию. Римский король пообещал ее рыцарю, но Олимпия была занята. Когда Волькенштайн заикнулся об этом, король высыпал на стол все дукаты, какие были у него в кошельке, и, задыхаясь от смеха, начал… утешать его! Как это угораздило Волькенштайна позариться на товар, который уже попал в чужие руки! Раньше она была в сильных руках, а теперь… теперь в еще более сильных! Сигизмунд, рыжий мерзавец, хохотал, как дьявол. Теперь она у него, бабника и ненасытного жеребца!
Волькенштайн неистовствовал. Бешеная злоба ускоряла его шаги. Резкий ветер дул в лицо. Рыцарь уже поднялся на мост, который вел в предместье Петерсхаузен. Он оперся на перила и тяжело вздохнул. Озеро было черное, как деготь, — его воды незаметно сливались с темными берегами. Было слышно, как ветер гнал волны к мосту и колесам водяных мельниц.
Рыцарь стоял и чувствовал, как ночная мгла окутывает его. Только глубоко в душе еще теплился маленький уголек. Он почувствовал себя беспомощным, как обманутый ребенок. Слов нет, было от чего беситься и сходить с ума. Черт побери! Это выше человеческих сил и понимания. Упустить такую девку! Такую девку! Рыцарь тосковал по ней. Он знал столько женщин, а тут… Слишком необычно было у него на душе. И это чувство вызвала в нем, человеке, не раз обрызганном грязью, шлюха! Но если бы всё дело было только в этом! Любви безразлично, кого выбирать и чем опьяняться. Любви… Это слово почему-то смутило Волькенштайна.
Впрочем, стóит ли думать об этом? Разве есть кому-нибудь дело до того, что он неожиданно открыл в себе столько красоты, столько богатства! О, если бы Олимпия понимала, что настоящая любовь гораздо ценнее того золота, которое она получила и получит от этих скотов! Рыцарь засмеялся, подумав, что он мог бы теперь предложить ей вместо денег свою любовь. Чем больше он хохотал, тем злее становился его смех.
В этот момент он почувствовал, как чья-то рука юркнула под его локоть и дешевые духи пахнули ему в лицо.
— Идем со мной! — сказала женщина молодым, но хрипловатым голосом. — Я развеселю тебя. Иди, не пожалеешь.
Да, господин Освальд фон Волькенштайн не пожалеет, ему нечего больше жалеть. Свет — полон свинства и грязи. Эта баба не хуже той… Да и сам он такой же негодяй.
— Что ж, идем!.. — И рыцарь одной рукой подхватил проститутку, а другой осторожно прикрыл карман.
В ту ночь, как до нее, так и бог весть сколько ночей после, узник доминиканского монастыря прохаживался по своей камере. Он то спал, то смутно грезил, то бодрствовал, то погружался в глубокое размышление. Узник готовился к своей последней схватке, когда ему придется защищать свои мысли. Такая схватка неизмеримо труднее, чем борьба за жизнь и за свободу.
Он не имеет права отказаться от выступления на соборе. Это было единственное, что еще сознавал Гус. Магистр постепенно привык к этой мысли и всё свое время уделял речи, которую должен произнести на соборе. Слова уже давно сложились в фразы, а фразы — в суждения и заключения. Эти слова, фразы и суждения магистр услышал из уст тысяч людей, которые собирались вокруг нею под крышей Вифлеемской часовни и под небом южной Чехии. Его идеи должны разбудить совесть мира… Магистр сидит в каземате, в кандалах, но его свободный, неукротимый дух борется денно и нощно, в бдении и во сне…
Город охватила тревога. Ее принес мартовский ветер, насыщенный ароматами пробуждающихся полей и лугов. Пряный воздух заставлял каждого глубже дышать, ускорял кровообращение, обострял зрение, а влюбленных делал развязными.
Улицы и площади заполнились торговками. Многие из них продавали любовные зелья. В темных уголках, прячась от глаз городского надзирателя, сидели мудрые старцы, всегда готовые извлечь из своих тиглей философский камень. По таинственному сигналу потайными дверями к ним впускались те, кто желал за свои дукаты узнать секрет превращения обычного металла в золото.
По ночам затевались драки на улицах и в трактирах. Рыбаки Боденского озера вылавливали сетями утопленников — убитых или самоубийц. Часть констанцского кладбища, отведенная для грешников, наложивших на себя руки, покрылась свежими буграми.
Весеннее волнение охватило не только гуляк, карманных воров и уличных бродяг. Оно проникло во дворцы, людские, мастерские, винные погребки, канцелярии и оттуда — в трапезные и альковы знатных особ. Люди подходили друг к другу, склоняли головы, таинственно шепча что-то, но тотчас умолкали, когда мимо них кто-нибудь проходил.
Шпионы Сигизмунда не спускали глаз с дома, где жил Фридрих Тирольский. Герцог почти никуда не выходил. Он развлекался, принимая гостей, и без просыпу пьянствовал. Его забавы не вызывали никаких подозрений. Сигизмунд от души веселился, выслушивая отчет о скудных по изобретательности радостях этого по-мясницки грубого герцога. Его фантазия вполне удовлетворялась тем, что могли предложить ему публичные дома Петерсхаузена.
Визиты Фридриха к папе скоро прекратились. Как ни странно, Иоанн XXIII углубился в себя и уединился в своем дворце, — поведение папы казалось очень подозрительным.
По городу, точно пчёлы, летели слухи о том, что повар Сигизмунда попался, когда по наущению папы сыпал яд в кушанья своего господина; что в Констанц понаехала уйма переодетых чехов, которые хотят освободить из тюрьмы своего земляка-еретика; что сегодня ночью сбежал папа; что готовится избиение всех его сторонников; что стража Сигизмунда зарубила палашами молодого эфиопского посла, схваченного в постели королевы Барборы; что на доминиканский монастырь слетелось множество сычей и сов, которые своими криками разбудили монахов.
Особенно широко распространялись слухи, которые порочили папу и его кардиналов. Это привело к тому, что часть приверженцев папы собрала вещи и покинула город. Слухи разносили всякие ловкачи, которые ничего не брали за свой товар с его любителей.
Сигизмунд решил спутать карты. Он посетил Иоанна XXIII и герцога Фридриха и заговорил с ними об этих слухах. Сигизмунд назвал их бессмысленной болтовней. Сплетники — близорукие люди. Они низко ценят мудрость папы! Святой отец никогда не поступит безрассудно, не станет мешать собору. Тот, кто совершит нечто подобное, навлечет на себя гнев христианского мира и грозный отпор римского короля. А тому, кто окажет помощь такому человеку, придется проститься с головой.
Иоанн XXIII и Фридрих Тирольский с невинными лицами выслушали угрозы римского короля, словно он говорил о вещах, которые их не касались.
После этой встречи папа решил показать, что он продолжает оставаться полновластным главой церкви и что его отношение к римскому королю нисколько не изменилось. В середине поста, во время воскресной мессы «Laetare»,[68] папа заявил о своем желании вручить золотую розу тому, кто обладает нравственной чистотой и непорочностью. На торжественный обряд папа пригласил римского короля со всем двором, духовных сановников и светских послов.
Мартовское солнце выманило людей на улицы. Шумная, пестрая толпа заполнила их. Людские потоки и ручейки двигались к кафедральному собору. Там ожидалось интересное зрелище. Всё пространство перед храмом было свободным. Городская стража не позволяла занимать его. По нему двигались пешеходы, всадники на конях и мулах, носилки со знатными особами. За кордоном стражи толпились любопытные. Перед ними шагали кардиналы, архиепископы, епископы и аббаты, одетые в пурпурные сутаны, бело-золотые ризы, с кардинальскими шапочками на голове, завязанными у подбородков бахромчатыми шнурами, в остроконечных митрах, профессорских беретах, с золотыми цепями вокруг шеи, и дворяне — в вязаных, тесно облегающих ноги штанах, в башмаках с носами-клювами. Рукава у кафтанов были с прорезами и вздувались. На рукавах, окаймленных мехом, блестели вышитые гербы. Дворяне, особенно имперские, были в латах. Французские латники заменили свои шлемы беретами из ткани или мягкими шляпами с козырьками и страусовыми перьями.
Еще пестрее выглядели иноземные послы. Могучие фигуры русских привлекали внимание своими долгополыми выдровыми шубами с серебряными застежками на груди и собольими шапками, расширявшимися кверху. Металлические прутья, украшенные птичьими перьями, делали польских рыцарей похожими на огромных хищных птиц. Строгих светловолосых шведов легко было заметить по их меховым шапкам с несколькими остриями. Члены Тевтонского ордена, одетые в броню с головы до пят, в гладких шлемах, похожих на вёдра с отверстиями для глаз, напоминали ожившие металлические статуи, наряженные в белые плащи с огромными крестами. Любопытная толпа заволновалась, когда появился эфиопский посол в белоснежном тюрбане, украшенном хвостом райской птицы. Глаза посла лениво щурились, а в самых уголках их ярко поблескивали белки. У женщин захватывало дыхание, когда знатный дикарь глядел в их сторону. Он что-то не походил на человека, зарубленного палашами!
За эфиопами двигалось посольство великого султана Марокко. Гляди-ка, настоящие мавры! А кто эти усачи с орлиными носами и кожей желто-воскового цвета? Говорят, они из далекой Сирии. Где она? Сколько золота на сирийцах, оно даже в их ушах!
Герцоги и воеводы приехали со своими свитами.
Последними прибыли папа и Сигизмунд с Барборой. Люди, — по крайней мере те, что стояли впереди и имели достаточно места, — опустились на колени и начали кричать: «Слава!»
Святой отец и римский король вошли в храм. На башне зазвонили колокола, а с хоров раздались протяжные, торжественные звуки оргáна. Когда главы христианства сели на свои троны, оргáн замолк и с хоров зазвучала чудесная музыка. Те, кто разбирался в ней, навострили слух. Большой оркестр! Да, большой оркестр в церкви. Видно, Иоанн XXIII не поскупился! Основную мелодию вели струнные инструменты — тимпанон,[69] цитра, крыло алла богемика[70] с двойными скрещенными струнами и пять лютен. К ним мягкими голосами присоединились скрипичные фидулы,[71] роты[72] и басовитая тромба марина.[73] Сверху лилась легкая, нежная мелодия, в которую лишь изредка вступали более звонкими голосами тромбоны, серебряными звуками — рожки и мягкими тоскливыми звуками — рога. Потом хор спокойно запел торжественный фобурдон,[74] в котором особенно выделялись могучие басы.
Под сводами храма звенела чудесная гармония звуков. Она вполне соответствовала пышному убранству церкви и навевала высокие, неземные мысли.
Потом мелодия замерла. Иоанн XXIII встал с кресла и направился к алтарю. Высокая белоснежная тройная тиара с блестящим золотым конусом плавно покачивалась в такт шагам папы. Он взошел по ступеням на алтарь, окинул взглядом присутствующих и поднял правую руку. В блеске свеч засверкала большая золотая роза с вычеканенной чашей цветка, стебельком и листьями. Неожиданно зазвенели гроздья маленьких серебряных колокольчиков, укрепленных на шестах. Ими покачивали в воздухе министранты. Все опустились на колени, как при возношении святых даров. Папе подали кропильницу, и он, сотворив крестное знамение, окропил золотую розу святой водой.
Освященная роза должна была достаться тому, кто обладал добродетелями, знатным происхождением и властью. Искры надежды загорелись в глазах многих герцогов и кардиналов. Взгляд папы задержался на одной точке. Все повернулись туда, куда смотрел Иоанн XXIII. Он еле заметно кивнул, — и римский король, оставив трон, направился к алтарю. Сигизмунд подошел к святому отцу и опустился перед ним на колени.
— Прими, сын, — зазвучал голос папы в замершем храме, — этот символ чистоты и непорочности, как знак того, что именно ты признан нами лучшим христианином. Ты более других заслуживаешь этого звания. Твоя мысль и твое сердце чисты, как чисто золото этой розы. Ты заслужил ее всей своей прожитой жизнью. Стань ее достойным обладателем! Благословляю тебя во имя отца и сына и святого духа. Аминь.
Король опустил голову к самому полу, поцеловал туфлю папы и вернулся на свой трон, держа розу как святыню. Под сводами собора зазвонили колокола, и храм огласился пением.
Началось пышное богослужение.
Папе хотелось знать, что думает сейчас римский король. Сигизмунд всё время глядел на золотую чашу освященного цветка. На его спокойном лице не светилось никакой мысли. Некоторое время спустя слегка вздрогнули его веки, — Сигизмунда жег чей-то пристальный взгляд. Римский король поднял глаза и увидел Барбору. Она смотрела на него своими большими яркими глазами. В глубине их горели насмешливые, ехидные огоньки. Сигизмунд еле заметно улыбнулся и наклонил розу в ее сторону. Да, для Барборы этот символ чистоты и непорочности в руке мужа — поистине забавное зрелище! Сигизмунд ответил ей не менее зло: притворившись сосредоточенным, он показал глазами в сторону алтаря, где сидел эфиопский посол в белоснежном тюрбане, и поглядел на Барбору смеющимся взглядом.
После мессы все вышли из храма и образовали большую процессию. Папа отправился в свой дворец, чтобы принять там Сигизмунда. Римский король не спешил, — он решил проехать по городу и показаться своим подданным с золотой розой.
Во главе процессии двигались верхом на конях двадцать три тромбониста и сорок трубачей. За ними ехал римский король на белом жеребце. В руке он держал розу, стебель которой был завернут в золотую ткань. Потом следовали носилки Барборы и знатные всадники со своими свитами. Процессия людей в пышной одежде и с оружием, в блеске золота и в перьях, ползла, как змея, по улицам и площадям, заполненным народом. Люди снимали шапки и показывали на процессию пальцами. Чтобы каждый мог разглядеть дар церкви, Сигизмунд держал розу в слегка приподнятой руке. Не так-то уж плохо ехать по улицам с новым знаком величия! Сигизмунд милостиво улыбался, войдя в свою роль ласкового государя. Золотой цветок, думал Сигизмунд, — новая форма взятки. Папа вручил ему розу после того, как он, Сигизмунд, отверг взятку в двести тысяч дукатов. На этот раз папе повезло: он подловил Сигизмунда, и римскому королю волей-неволей пришлось принять его дар. Иоанну XXIII удалось показать всему миру трогательное согласие между римским королем и папой.
Наконец процессия добралась до папской резиденции. Довольный и надменный, Сигизмунд спешился и быстро поднялся на балюстраду.
В этот момент открылись двери, ведущие на балкон, и в них вошли епископ в высокой позолоченной митре на голове, с большим крестом в руке, два епископа с горящими свечами и шесть кардиналов в алых плащах. Все они остановились под арками балюстрады и расступились, чтобы освободить место для папы. Иоанн XXIII медленно подошел к перилам балкона. Он опустил руки на протянутую ему вытканную золотом подушечку, и большой драгоценный камень, украшавший средний палец его правой руки, ярко заблестел. В сгущающихся сумерках папские певчие зажгли десятки факелов, и балкон превратился в огненный грот.
Папа запел:
— Sit nomen Domini benedictum![75]
Могучий хор не замедлил ответить:
— Еx, hoc, nunc et usque in saeculum![76]
Казалось, перед толпой стоял не Иоанн XXIII, а папа — пастырь, властитель душ, наместник Христа, царь царей, живое божество, бессмертный человек с ореолом святого.
Люди опустились на колени и начали креститься. Их глаза увлажнились от изумления и восторга. Все, кто еще минуту назад передавал из уст в уста слухи и сплетни о папе, кто всю жизнь ругал его за взимание десятины, кто возмущался ненасытностью своего декана или распутством приходского священника, кто отлично представлял алчность, хищность и жестокость служителей божиих, в один миг затаили дыхание. Люди были поражены блеском золота, который искони ослеплял и подавлял их.
Папа высоко поднял левую руку и начертал ею в воздухе три больших креста:
— Benedicat vos Pater et Filius et Spiritus sanctus![77]
Хор громко ответил:
— Amen! [78]
В левой стороне балюстрады стоял Забарелла. Отсюда ему были видны и лицедеи, стоявшие на балконе, и зрители, собравшиеся перед дворцом. Кардинал был восхищен великолепием зрелища, протекавшего в духе традиции. Как же ошеломляет и подавляет пышность обрядов бедняков, собравшихся внизу! Разве не ослепит их мысль об исконности власти и величии божественного предназначения?
Эти два великих притворщика неплохо играют свои роли! Забарелла взглянул на папу. Ему пришлось признать, что старый Бальтазар Косса умеет перевоплощаться. Сегодня папе не мешало даже присутствие Сигизмунда.
Когда огни на балюстраде погасли, волшебные чары распались. Забарелла усмехнулся. Благодаря своему цинизму он устоял перед волшебством этого обряда. Великолепие обоих величеств, как блеск золотых истуканов, выставленных напоказ, потускнело. Эти истуканы ожили и направились к выходу.
Сигизмунд задумался. Час назад, проезжая по улицам Констанца, он и впрямь чувствовал себя повелителем мира, настоящим императором. А сейчас перед Сигизмундом маячила сгорбленная спина старого плута, который почти весь день пользовался им в своих интересах. Встретившись взглядом с папой, Сигизмунд прочел на его лице откровенное удовлетворение и злорадство. Римский король перевел глаза на розу и задумался, — ему было жаль расставаться с нею. Прикинув на глазок, сколько можно получить за этот цветок, он вздохнул. Человеку не часто попадает в руки вещь, которую он может выгодно заложить! Но… Ничего не поделаешь… Сигизмунд осмотрелся и подозвал прелата, который стоял к нему ближе других. Он спросил, как его зовут. Этот прелат оказался деканом констанцского кафедрального собора. Сигизмунд улыбнулся и нарочито небрежно вручил ему золотую розу как дар римского короля на главный алтарь девы Марии. От изумления у декана опустилась нижняя челюсть. Сигизмунд посмотрел на Иоанна XXIII. Папа побледнел и до боли закусил губы.
В воскресенье после обеда улицы Констанца необычно оживились. В этот раз основной поток людей двигался через Тургаусские ворота на Райские луга, расположенные за крепостной стеной. Да, Констанц уже сыт по горло праздниками. Но сегодня ожидается удивительное зрелище. Фридрих, герцог Тирольский, созвал сюда всех прославленных рыцарей. На турнир прибудет император со своим двором. Целую неделю плотники сколачивали трибуны для благородных зрителей, а в субботу на лужайке за трибунами начали натягивать громоздкие длинные палатки для рыцарей, — после состязаний они смогут сразу же усесться за стол. Господи, сколько вчера было убито скота! Почти всю ночь потели повара у своих печей и жаровен.
Поваренок Фрицль, — он попал на кухню герцога по особому благоволению господина Венедиша, управляющего оптовыми складами полотняных товаров купца Мундпрата, — принес в субботу вечером перечень блюд, которые будут подаваться на пиршестве. Все соседи сбежались к Фрицлю и стали слушать его с благоговейным трепетом. Первая перемена: яичный суп с шафраном, перцем и медом, гречневая каша, баранина с луком, жареная курица с тушеными яблоками. Вторая перемена: сардинки в масле с изюмом, жареный гусь со свеклой, тушеный угорь в перечном соусе, жареная сельдь с горчицей. Третья перемена…
— Фрицль, перестань шутить… — пугались слушатели.
А поваренок спокойно продолжал:
— …маринованная рыба с яичным салатом и петрушкой, запеканка из дичи в сале, пармская селедка, свиной окорок с огурцами, студень с миндалем, омлет с медом.
Все расхохотались. Боже, ну и желудки у господ! Как только эти кушанья не лезут обратно через уши!
— Я хотел бы посмотреть, — сказал один шутник, — с какой порцией не справятся папа и император Сигизмунд! Они готовы за один присест слопать весь мир.
Люди, хлынувшие после обеда за городские ворота, думали только о развлечениях. Ходили слухи, что герцог Фридрих приказал привезти тирольское вино, которое будет разливаться бесплатно. Это вино ускорило шаги многих людей. В воротах была давка. За воротами толпа веерообразно расходилась к палаткам, поставленным на лужайке. Люди рыскали, выискивая бочки с вином. Хотя лужайка была уже заполнена, новые люди не переставали подходить. Они обступили наскоро сбитые ларьки и столы с кушаньями. В праздник нет ничего приятнее, как хорошо поесть. Настроение сильно поднялось, когда слух о дармовом вине подтвердился.
Лужайка мигом поредела и посветлела, — на ней запестрели яркие и светлые женские платья. Мужчины, как мухи, облепили шинкаря. Зато у их подруг, невест и жен теперь появилось время поглазеть на товары, выставленные в палатках. В ловких пальцах зазывал переливались венецианский шелк, луккский бархат, ниспадала пышными складками тяжелая сребротканая парча. От соседнего прилавка доносился запах розового масла, а немного подальше коричневый язычник разложил пряжки чудесной чеканки! А еще… Что и говорить! Здесь продавались настоящие бургундские корноуты. Женщины с досадой поглядывали на рощицу. Там их мужья очищали свои карманы и кошельки, покупая к вину закуску, которую никто не давал даром.
На лужайке зазвучала музыка, приглашая к танцу. Волынщики и барабанщики выбрали такую минуту, когда молодые люди уже успели утолить жажду. Юноши и девушки встали в круг. Положив друг другу руки на плечи или обняв за талию, они двигались то вперед, то в сторону.
Ты, милашка, словно пташка, —
От меня лететь не смей!
Будь женою — мы с тобою
Кучу вырастим детей!.. —
пели парни.
В моей клетке — прутья редки.
Ключ потерян золотой —
Мой милочек-голубочек,
Не останусь я с тобой! —
отвечали им девушки.
Женщины с детьми собрались вокруг фокусников, чародеев и акробатов, которые занимали любое свободнее местечко между палатками лавочников и, расстелив коврик, показывали свое искусство.
На лугу раздавались крики зазывал, пение, звуки свирелей, и никто не обращал внимания на фанфары, возвещавшие о прибытии знатных господ на турнир. Разодетые франты уже давно намозолили глаза горожанам. Они пойдут смотреть на этих щеголей только тогда, когда те станут угощать друг друга тумаками. Хотя это всего-навсего драка между господами, но человеку становится легче, когда они дерутся между собою, как петухи. Жаль только, что во время этой драки господа никак не могут перебить друг друга!..
Заходящее солнце уже бросило свои косые лучи на расшитый золотом балдахин папской спальни. Сегодня Иоанн XXIII, против обыкновения, бодрствовал днем. Папа сидел в кресле. Фелипелло разложил перед ним кучу грязного тряпья. Папа нашел в ней длинную грубую куртку с серым капюшоном, залатанные штаны, широкий пояс из толстой кожи и запыленные грубые сапоги с отворотами. Пажу достался такой же, меньший размером, костюм. Он нашел в тряпье тяжелый арбалет. Мальчик с недоумением и испугом поглядывал то на странную одежду, то на папу.
Иоанн XXIII наклонился и брезгливо, кончиками пальцев, потрогал край куртки. Она пахла потом и грязью. Фу!.. Лицо папы искривила гримаса отвращения. Он быстро встал:
— Одень меня!..
Фелипелло принялся одевать своего господина. Папа спросил:
— Надежен ли этот человек?
Еле сдерживая слёзы, мальчик ответил:
— Видит бог, ваше святейшество!
— Кто он?
— Его имя Кристоф. Он конюх, достойный и набожный человек, преданный вашему святейшеству. Я долго наблюдал за ним. Своим поведением он снискал мое доверие.
Сбросив с себя белоснежную одежду, папа, как старый вояка, переоделся в серую потрепанную куртку и прицепил к ремню арбалет.
Лицо Иоанна XXIII скрылось в тени капюшона. Фелипелло взглянул на папу и заплакал. Святой отец грубо оборвал его:
— Переоденься и ты. Живо!..
Толпа на лужайке пришла в движение. Фанфары возвестили о начале турнира. Люди придвинулись к низким загородкам, окружавшим турнирную площадку с трех сторон. На четвертой виднелись ступенчатые трибуны, установленные для королевского двора и знати.
Люди показывали на Сигизмунда, Барбору и Фридриха Тирольского. Последний, как устроитель и распорядитель торжества, сидел слева от Барборы. Фридрих был явно в ударе.
— Окажись на его месте, я бы с ума спятил! — смеялся крестьянин Фюссли. — После сегодняшнего турнира у Фридриха в кармане будет пусто, как у меня в амбаре весной.
Ну а те, что сидели на трибуне? Обычные расфуфыренные чучела в латах и нарядных женских платьях! Боже, сколько понаехало сюда дармоедов!
— Во всей империи нет столько денег, сколько у них в карманах.
В это время за ограду въехали первые всадники. Герольд прокричал их имена и титулы. Всадники держали турнирные копья, обвязанные паклей. Ну да, эти голубчики боятся поколоться! Стало быть, будет одна толкучка. Копья ударили по щитам и нагрудным пластинам…
— Один готов! — воскликнул молодой подмастерье, радостно разведя руки.
Слуги окружили побежденного рыцаря в латах, беспомощно лежавшего на земле, и помогли ему подняться. К ногам рыцаря-победителя посыпались цветы и платки, а одна дама бросила ему свою перчатку.
Интерес зрителей к турниру постепенно слабел. Какой в нем прок, если у рыцарей нет ни острых мечей, ни острых копий! Турнир проходил с оглядкой на собор. Церковь не любит настоящих поединков. Бог весть, почему они так коробят ее. Людей больше забавляло то, как слуги и конюхи поднимают на коней господ, закованных в латы. Неподалеку от площадки, на которой рыцари готовились к выезду, стоял высокий бревенчатый треножник с блоком. Через этот блок был пропущен канат. Рыцаря в лагах поднимали крюком, привязанным к канату, и, пока слуги подводили коня, их господин беспомощно висел на веревке, напоминая большую колбасу.
— Пусть он там поболтается!
Во второй половине дня, когда жара спала, наступил черед для нового состязания. На ездовой дорожке была установлена виселица, а с ее перекладины свисала веревка с венком. Всаднику нужно было проскакать галопом под виселицей и уколоть венок копьем. Победителем окажется тот, кто больше проколет венок. Первым решился попытать свое счастье устроитель турнира, Фридрих Тирольский. Он вызвал на состязание молодого шурина римского короля, графа Цельского. Юный рыцарь легко одержал победу. Люди стали смеяться над герцогом. Он подошел к королевской чете, что-то сказал ей и, простившись, уехал.
— Пошел готовить ужин. Он будет помогать твоему Фрицлю, — хихикнул сосед матери маленького поваренка.
Люди начали отходить от барьеров. Трубачи весело заиграли. Возле бочек скопилась уйма людей. Натанцевавшись вволю, парни подводили к бочкам своих подружек и угощали их вином. Сумерки сгущались. Воздух казался более теплым, а может быть, люди согрелись от вина, толкотни и танцев.
Рощица была забита людьми. В тени деревьев то и дело появлялись парочки. Не найдя уединенных уголков, они усаживались рядом с незнакомыми людьми. Перед влюбленными была тьма, позади — тьма, и в этой тьме они — одни…
Легко и свободно ехалось в этот вечер по улицам Констанца. Кристоф, слуга Рунтингера, сегодня нуждался в этом больше, чем когда-либо. Он то и дело пришпоривал коня, бойкого рысака из папской конюшни, и остановил его только перед самым трактиром «У золотого колеса». Господина Рунтингера на месте не оказалось, а двое слуг, которые остались с Тюрли и не пошли пьянствовать на Райские луга, не знали, где их постоялец. Кристоф оставил папского коня в конюшне трактира, а сам почти бегом отправился на Райские луга.
Спешное сообщение, которое нужно было передать Рунтингеру, прямо-таки подгоняло Кристофа. Если он передаст сообщение с опозданием — прощай его заработок, тогда Кристоф не получит пяти дукатов. У торговых палаток ему незачем искать своего господина. Что стал бы делать там негоциант? Только бы он не затерялся в этой толпе с кем-нибудь из знакомых! Тогда Кристофу — боже упаси! — придется гоняться за Рунтингером до самого утра! У опушки рощицы Кристоф увидел людей. Он подошел к ним.
Кристоф всматривался в лица пьяниц, а те грубо кричали на него или приглашали чокнуться с ними. Он пил вино на голодный желудок до тех пор, пока не охмелел. Огоньки двоились в его глазах. Люди казались парню похожими на Рунтингера. Кристоф споткнулся о чужие ноги и упал. До его слуха донеслись грубые ругательства и женский визг.
— Еще один нализался, — сказал кто-то рядом.
Кристоф изо всех сил старался прийти в себя. Он кряхтел, вздыхал и бессмысленно пялил глаза. Сосед добродушно хлопнул его по спине:
— Ничего, браток, всё пройдет! Еще до свадьбы!..
Больше им никто уже не интересовался. Мужчины продолжали свою беседу. Кристоф старался не заснуть. Он дремал. До его слуха доходили какие-то бессвязные слова:
— …возил я камень всю неделю, а ничего не заработал. Наверно, пойду с детьми по миру.
— …а я однажды уронил топор в колодец. Потом весь год копил деньги на новый. Даже жрать боялся. Вот с тех пор я и батрачу.
— …как только окончится это светопреставление, мы будем делать то же, что делали.
— Ну, нет, топора-то у меня уже не будет.
— Надо каждому иметь по топору. Знаешь, для чего?
— Потише, а то услышат…
— …когда он благословлял нас, я сосчитал перстни у него на пальцах.
— …да, да, если хорошо пропарить, можно слопать… Я вот однажды выкопал дохлую собаку, с нее уже шерсть слезла. А моя старуха говорит…
— …да, легко сказать — заявить о своих правах. Пока не принесешь две копы грошей, свидетеля не допустят на суд. Справедливость существует только для богачей.
— …видишь ли, я могу дать ему по носу, притопнуть ногой и сказать: «Эй, господин меняла, разменяй мне это серебром!»
Кристоф вздрогнул от одного слова! Господи, как он не догадался сам! Где же еще искать ему своего господина, как не у менялы! Он схватился за траву, потянул ее, встал на колени, а потом во весь рост:
— Друзья, где здесь… где можно увидеть менялу?..
Люди с удивлением посмотрели на него.
— Я ищу господ… ну, господ менял, — объяснил Кристоф, — вы только что упоминали о них.
Соседи засмеялись:
— Среди нас ты таких не найдешь. Все шишки вон там, в белых шатрах.
Передохнув и отрезвившись, Кристоф побежал к шатрам.
Матиас Рунтингер сидел на краю лужайки, в небольшом шатре, дружески беседуя с Аммеризи и Бартоломео де Барди. Они говорили о ломбардской системе кредитов и займов, когда слуга сообщил Рунтингеру о прибытии неизвестного человека.
Заметив у входа Кристофа, Рунтингер быстро подошел к нему, поспешно отвел его в сторону и недовольно буркнул:
— Ну?..
— Папа переоделся и уехал со своим пажом.
— Знаешь, куда? — Пальцы Рунтингера впились в плечо Кристофа.
— Я сам вывел его на дорогу в Шаффгаузен.
Господин Рунтингер потребовал коня и попрощался с собеседниками. Вскочив в седло, он помчался лугом. Животное лучше хозяина видело в темноте и легко скакало через тела любовников и пьяниц, лежавших на траве, через рвы и канавы. Кристоф, сидя позади Рунтингера и охватив его руками, молился за упокой своей души и мысленно прощался с женой и детьми.
В трактире «У золотого колеса» поднялась паника. Куда-то исчез рыцарь Освальд фон Волькенштайн. Его уже не было ни в трактире, ни в городе. Рыцарь сказал…
Рунтингер резко повернул коня, чуть не сбросив слугу, и поскакал назад.
В кромешной тьме он не заметил надписи, только что намалеванной над дверями трактира и напрасно взывавшей к его гостям:
Красотки и деньги мелькнут, как во сне,
А радость найдешь ты лишь в добром вине.
Да, господин фон Волькенштайн выполнил обещание, которое дал Тюрли. Поэт уехал из города со спокойной совестью, оставив в нем уйму денег и частичку своего сердца.
Рунтингеру не повезло. Что делить? Он знал только одного из тех, кто был вхож к Сигизмунду, — Волькенштайна. Конечно, такую новость достаточно передать самому последнему писаришке короля… От усердия он сломает себе шею, а к Сигизмунду проберется. Впрочем, ему, Рунтингеру, незачем доказывать, что он первый узнал о бегстве папы и первым передал королю это известие. Купец не нуждается ни в королевском похлопывании по плечу, ни в какой-либо его награде. Он постарается вознаградить себя сам. Рунтингер вспомнил банкира Сигизмунда, Виндэкке, с которым его познакомил сегодня Аммеризи. Да, он пойдет к нему!
Рунтингер искал Виндэкке недолго. Банкир нисколько не обрадовался тому, что его потревожили.
— Не скажете ли вы, где сейчас тирольский герцог? — спросил Рунтингер банкира.
Наморщив лоб, Виндэкке пристально взглянул на негоцианта и ответил:
— Герцог был на турнире. Ему нездоровилось, он извинился, вышел и… гм… и больше не показывался. После этого им уже никто не интересовался…
Рунтингер не дал банкиру договорить. Он коротко и ясно изложил всё, что сообщил ему Кристоф. Виндэкке тотчас помчался в шатер Сигизмунда.
Наконец-то!
Господин Рунтингер отправился домой. Негоциант шагал не спеша, с удовольствием вдыхая воздух, который к утру стал прохладнее. Рунтингер был доволен, как всякий хороший хозяин, который сделал всё, что мог. Кристоф следовал чуть позади. У слуги тоже было хорошее настроение. Его господин оказался благодарным: вместо обещанных пяти дукатов он дал десять!
Рунтингер уже мало интересовался своим делом. Он отлично знал, чего хотел. Все остальное для него — пустяки.
Почти у самых городских ворот мимо Рунтингера проскакала кавалькада. В свете факела, поднятого первым всадником, господин негоциант увидел римского короля.
Как только забрезжил рассвет, венгерские латники грубо отогнали городскую стражу от ворот Констанца и заперли их.
Город походил на потревоженное осиное гнездо. Уже рано утром все знали, что ночью несколько итальянских кардиналов и бóльшая часть папских военачальников, предъявив стражникам пропуска святого отца, покинула Констанц. Скоро стало известно и о бегстве самого Иоанна XXIII. Лавочники прятали свои товары поглубже в подвалы и запирали их на замки. Подальше от греха! Собор распался.
Чернь стала точить ножи на горожан. Спасайся, кто может! На улицах, у запертых ворот теснились люди, готовые удрать из города куда-нибудь подальше.
Сигизмунд решил как можно скорее восстановить порядок. Он вскочил на коня и, сопровождаемый пфальцграфом Людвигом, венгерскими всадниками и верховыми трубачами, появился в городе. Римский король останавливался везде, где скапливались люди, и объявлял, что собор не распался и продолжит свои заседания. Тому, кто выполняет предписания властей, нечего опасаться ни за свою жизнь, ни за свое имущество. А бунтовщики и распространители опасных слухов будут беспощадно наказываться. Виселица угрожает каждому, кто попытается покинуть город без разрешения властей. Торговцы, которые не откроют лавки и не выложат товары, будут лишены их. Угрозами, просьбами, а порой и острым словцом Сигизмунд успокаивал всполошившихся горожан.
Рунтингер вышел из постоялого двора и с любопытством огляделся. В этот момент к воротам подскакал большой отряд королевских всадников, вооруженных до зубов. Рунтингер подошел к одному из них:
— Куда вы, приятель?
Латник оскалил зубы:
— Вдогонку за глупым папой и тирольским озорником. Мы должны притащить их сюда за уши, как зайцев!
Негоциант понимающе кивнул головой. Вернувшись домой, он сел писать письмо. Как только откроют городские ворота, Кристоф повезет его домой.
«Дорогой сын! — писал Рунтингер-старший. — Побыстрее потребуй от купцов-клиентов тот перец, который мы выдали им на ограниченный срок. Жди моего нового распоряжения, когда и по какой цене продавать перец». Что добавить к этому? Ничего не надо. Купец с удовлетворением прочел свое коротенькое сообщение. Всего три строчки, а сколько в них смысла! Месяцы выжидания, напряжения, маленьких, еле заметных столкновений — всегда в нужное время! — крохотные семена, посеянные в пору. Теперь они, эти семена, взойдут и — слава богу — дадут богатый урожай.
Господин Рунтингер улыбнулся, — он вспомнил разговор с Мельхиором. Сыну не нравится, когда цены на перец зависят от политики. Он предпочел бы как раз противоположное — зависимость политики от перца. «Вот видишь, сынок, мы дождались этого!»
Сигизмунд вернулся во дворец усталым и охрипшим. Он не зря просидел на коне всю ночь и утро: горожане снова притихли.
Бегство папы сильно взволновало чешских шляхтичей. В Констанц вслед за паном Вацлавом из Дубе приехали пан Лацембок, магистр Ян Кардинал — ученик Гуса и его университетский коллега, а также несколько чешских и моравских шляхтичей со своими свитами. Больше всех знал о Гусе пан Ян из Хлума. Он дольше всех прожил в Констанце и приложил много усилий, чтобы облегчить участь Гуса.
Как только город успокоился, Ян из Хлума направился по делу магистра к констанцскому епископу. Тот только пожал плечами: Гус — узник папы, и его, епископа, это не касается. Узнав о бегстве Иоанна XXIII, начальник тюрьмы приходил сюда, чтобы передать ему ключи. Но для чего они епископу? Не пошлет же он своих слуг охранять Гуса?! Епископ передал ключи отцам собора. Те вернули их ему, — никто не знал, соберутся ли святые отцы теперь вообще: они заявили, что не желают иметь никаких дел с Гусом. Бывали такие дни, когда о тюрьме никто не беспокоился. Иногда в ней появлялись латники, присланные неизвестно каким кардиналом. Этих латников подменяли городские. Сейчас в доминиканском монастыре околачиваются наемные стражники. Епископ клялся, что не знает, кто они и откуда. Он принял единственно разумное решение: отправил ключи римскому королю.
Пан Ян из Хлума не верил своим ушам. Что могло быть лучше такого сообщения? Стало быть, теперь Гус — да, это он ясно слышал — узник Сигизмунда, узник того, кто дал ему охранную грамоту и требовал, чтобы папа и кардиналы освободили Гуса. Противники магистра потерпели поражение: Иоанн XXIII удрал, а кардиналы растерялись. Чешские шляхтичи решили встретиться с Сигизмундом.
Просители, стремившиеся попасть к нему на прием, беспрерывно осаждали секретаря имперской канцелярии. Одни приходили, другие уходили. Между ними сновали посыльные, начальники страж, отъезжавшие и только что прибывшие послы. Чешские и моравские шляхтичи тоже пробились к королевскому канцлеру, окруженному назойливыми просителями. Когда пан Ян из Хлума попросил аудиенции у короля, канцлер схватился за голову. Казалось, просители замучили его. К сожалению, нет ни малейшей надежды на то, что римский король примет их. Надо войти в его положение. Может ли он принимать просителей после того, что произошло сегодня! Ключи?.. Какие? Ах, от тюрьмы доминиканского монастыря? Да, их принесли и передали… Кому? Разумеется, передали тому, кому следует. Они, кажется, у начальника венгерской стражи. Его величеству это известно. Гус — в надежных руках. Канцлер даже помнит, что его величество приказал своим людям сегодня отправиться в монастырь. Достаточно ли это панам? Всё, что он сообщил им, — самые достоверные сведения…
Ян из Хлума и его спутники с трудом выбрались из дворца. Сообщение канцлера, думали они, только подтверждает их законные надежды. Наконец-то, после более чем трехмесячного тюремного заключения, магистр выйдет на свободу. Да, он снова будет с ними, хотя это кажется невероятным. И всё же тревога за магистра не покидала их. Не помешает ли и не отдалит ли что-нибудь это неожиданное счастье? Шляхтичи повернули на улицу святого Павла. Магистру удобнее всего снова поселиться у госпожи Фиды. Надо поскорее приготовить ему жилье, — вечером они встретятся с магистром.
Беспокойство чувствовалось и под крышей доминиканского монастыря. Оно проникало в келью Гуса. Обращение с узником неожиданно изменилось. Из подвала, отравленного запахами отхожего места, магистра перевели в просторное помещение и стали лучше кормить. Друзья сообщили ему, что это сделано не без вмешательства Сигизмунда. Узник начал быстро поправляться: боли в животе почти прекратились, и только по вечерам еще немного знобило. Гусу разрешили писать. Тюремщики аккуратно передавали ему письма друзей, и магистр был хорошо осведомлен о деятельности собора. До него дошли известия об отречении Иоанна XXIII и слухи, бродившие в городе. Последние три дня его немало беспокоило непонятное движение в монастыре и в тюрьме. Старые латники в одно мгновение покинули тюрьму, даже не успев проститься с ним, а новые, сменившие их, с такой же быстротой были заменены третьими. Хотя смена тюремщиков — с ними ему удалось сблизиться — огорчила его, она, несомненно, свидетельствовала о какой-то серьезной перемене к лучшему.
Днем кто-то подсунул ему под двери маленькую записочку от Яна из Хлума. Он сообщал магистру о бегстве папы. В конце была приписка: «Дай бог нам встретиться сегодня на свободе. Римский король пошлет за тобой своих людей».
Гус следил за тенью, как она удлинялась к вечеру. Магистр не думал сейчас ни о тюрьме, ни о сегодняшнем освобождении, ни о встрече с друзьями. Он был целиком занят мыслями о своей речи. Теперь магистр напишет ее лучше — логичнее и острее. Ему разрешили набросать тезисы и примечания. Даже тогда, когда его мучили лихорадка и острые боли, он писал письма друзьям — в город и на родину. Заковать его мысли в кандалы никому не удалось…
Магистру хотелось знать, как строить выступление — в форме ученого диспута, принятого в университете, или в форме свободного изложения своих взглядов, — последняя для него была бы удобнее. Но он не видит никакой беды и в диспуте. Ему только следовало бы достать кое-какие книги, например свой перевод Библии и записи, оставшиеся в комнате у Фиды. Сохранились ли они у нее? Об этом ему надо узнать еще сегодня вечером.
Лучи заходящего солнца постепенно угасали. В камере сгущались семерки. Но это не беда. Сегодня вечером он будет ужинать с друзьями.
Уже совсем стемнело, когда возле камеры магистра послышались шаги.
Гус быстро поднялся, собрал со стола свои записи и бумагу. Держа сверток в руке, он стал возле двери. Кто-то с той стороны открывал ее большим железным ключом.
Двери распахнулись, и на пороге появилась могучая фигура венгерского гетмана. За его широкими плечами стояло, несколько латников. Гус облегченно вздохнул, — по одежде он узнал в них королевских стражников.
Гетман подал знак, и Гус вышел на лестницу. За стенами монастыря он почувствовал холод приближающейся ночи. В городе то здесь, то там мигали факелы. Их пламя ярко сверкало на железных пластинах и шлемах латников.
Гус шел в середине. Боясь подняться в седло из-за одолевавшей его слабости, магистр отказался от коня. Только сейчас он заметил, что стражники даже не потрудились снять с него кандалы. Ему пришлось взять цепь в руки, — она мешала ему идти.
Магистр не мог понять, куда вели его латники. Скорее всего, к римскому королю. Вдали блестела вода. Боденское озеро? Нет, на темном горизонте вырисовывается мост… Тогда это — Рейн… Его вели к лодке. Сесть в нее Гусу помог гетман-венгр. Разве резиденция римского короля всё еще в Петерсхаузене? Гус попробовал заговорить с гетманом сначала по-немецки, а потом по-латыни. Мадьяр только пожал плечами. Он не понимал Гуса.
Может быть, Сигизмунд поселился в каком-нибудь летнем дворце?
Высоко над лодкой сияли яркие звёзды, излучая серебряный свет на широкую гладь воды. Долго ли они плыли, Гус не знал. Магистр думал о том, чтó он скажет Сигизмунду. Было бы хорошо, если бы римский король помог ему. Тогда никто не помешал бы ему — ни папа, ни кардиналы. Сейчас магистр целиком во власти Сигизмунда.
Лодки одна за другой подошли к берегу.
Причалили.
Гус заметил на горизонте контуры какого-то большого замка. Над его крышами торчали большие башни. Гетман слегка коснулся руки магистра и произнес:
— Готлибен…
На берегу Гус снова оказался в окружении латников. Они повели его к воротам замка, а оттуда — в каменный коридор и на лестницу, до пятого этажа широкую и пологую, а затем узкую, винтовую. Спираль последней лестницы вела куда-то выше.
Они забрались на самый верх и остановились. Перед магистром открылись двери большой круглой башенной камеры. Латник посветил факелом. В камере стояли стол, стул и топчан с соломенным матрацем. Над постелью было прикреплено к стене большое железное кольцо с цепью. Латники подвели Гуса к топчану и надели на запястье правой руки железный наручник.
После этого латники вышли, и за дверями щелкнул замок.
Уже два с половиной месяца Гус сидел в Готлибене, — два с половиной месяца к нему никого не впускали. Разрешалось входить в камеру только тем, кто продолжал допрашивать его. Ему снова запретили писать. Поскольку магистр оказался под охраной мадьяр, то он ни о чем не мог договориться с ними и всякая связь с внешним миром прекратилась.
За окном неудержимо летело время, а в камере магистра оно остановилось.
Два с половиной месяца Гус был слепцом со зрячими глазами и глухим со слышащими ушами.
Он не знал, что наемные латники Сигизмунда задержали Иоанна XXIII и привезли в Констанц. Папа добрался до Брайзаха. В последнюю минуту, когда он собрался перебраться на французский берег Рейна, его схватил тирольский герцог. Желая спасти свои земли от нашествия войск Сигизмунда, бывший союзник Иоанна XXIII решил искупить вину перед римским королем и предать папу. Тиролец просчитался: римский король отнял у него все владения и присоединил их к своим. Гус ничего не знал об этом и не мог даже подумать, что вместе с ним, под одной крышей, сидел и папа.
Магистр ничего не знал о своем деле. Ему никто не сообщил о том, что сюда прибыл умный, ловкий и отважный человек, его самый верный друг — Иероним. Богослов, юрист и дипломат, магистр Иероним объездил за свою жизнь полсвета. Он не боялся ни прелатов, ни королей: спорил с архиепископом, учеными Сорбоннского и Венского университетов, с самим Римом. Прибыв в Констанц, Иероним сразу сообразил, что ему не удастся помочь Гусу. Он решил вернуться в Чехию и действовать оттуда. Переодевшись в платье путешественника, Иероним отправился домой, но у границ Чехии был опознан стражником. Гус не знал, что его друг теперь такой же узник, как он сам.
Магистр Ян не знал и того, что собор торжественно осудил сочинения английского доктора Джона Виклефа. Осуждение учения Виклефа было равносильно приговору самому Гусу.
Гус ничего не знал о том, что в Чехии всё больше и больше людей причащались из чаши.[79] Его земляки проклинали Сигизмунда. Шляхтичи и земские чиновники Чехии и Моравии писали петиции и протесты, ставили на них свои печати и отправляли в Констанц. Это не могло не беспокоить Сигизмунда. Ему пришлось сделать уступку чехам и объявить, что процесс Гуса будет публичным.
Магистр считал дни и недели. Он думал и ждал, ждал и думал только о… процессе. С утра до ночи — даже во сне — его мысли были заняты диспутом.
К счастью, магистр не знал, что дʼАйи и Жерсон уже договорились о порядке ведения процесса. Магистр не знал основного тезиса Жерсона: в споре с еретиком нельзя принимать во внимание никакие доводы разума, ибо еретик ложно обосновывает свои взгляды. «Говорить будет не он, — заявил дʼАйи, — а мы. Мир должен услышать из уст Гуса только одно слово: „Отрекаюсь!“».
Тюремщики опять стали более мягкими, — они позволили магистру больше двигаться. Он мог гулять по коридорам нижних этажей замка. Несколько раз магистра навестил лекарь, расспрашивал его о здоровье и предложил ему пустить кровь. Гус не мог понять, почему тюремщики снова стали заботиться о нем.
Он быстро поправлялся, и на его щеках исчезли глубокие впадины.
Скоро Гуса перевели в город и поместили во францисканском монастыре, где происходили заседания генерального совета собора. Здесь предполагалось публичное слушание дела Гуса. Магистр оставался под зорким присмотром. Ему отвели просторную светлую келью с мягким ложем. Сохранялось лишь полное одиночество.
Во имя правды магистр готов был пожертвовать всем, даже жизнью. Его выступление на святом соборе не за горами!
Просторный рефекторий[80] францисканского монастыря был заставлен скамьями и стульями, собранными из всех помещений. Кресло аббата, предназначенное для римского короля, привлекало всеобщее внимание. На правой стороне, в центре, было отведено место для председателя комиссии по делам вероисповедания и руководителя заседаний кардинала дʼАйи. Рядом стояло кресло Забареллы, — он со своими писарями будет вести протокол заседания.
Высокие окна, пробитые в обеих продольных стенах рефектория, впускали много солнечного света. Золотистые лучи играли на плащах, мантиях, рясах, сутанах прелатов и пышной одежде дворян. Одни усаживались на скамьи, другие прогуливались, третьи собирались группами и беседовали. В рефектории было шумно. Гул голосов умолкал только тогда, когда входил какой-нибудь важный прелат — архиепископ или кардинал.
Вдруг солнечные лучи исчезли. Все с недоумением и страхом уставились на окна, и вскоре наступила полная тишина. Люди оцепенели. Яркий свет пожелтел, а потом стал сумеречным. Затмение солнца!.. Кое-кто начал креститься. Зал рефектория погрузился во мрак.
Неожиданно открылись двери, и в рефекторий вошел дʼАйи в сопровождении Забареллы. ДʼАйи спокойно и равнодушно уселся в свое кресло и занялся бумагами, лежавшими на низком пюпитре. Лениво подняв голову, дʼАйи взглянул на людей, сидевших у противоположной стены, заметил там Жерсона и обменялся с ним поклоном. Мрак начал постепенно рассеиваться. Заметив спокойствие кардинала, люди осмелели.
Прелаты закричали:
— Знамение господне! Господь гневается на нас за то, что до сих пор не покарали еретика…
В зал вошел римский король. На нем не было никаких знаков его сана. С королем явились придворные и дворяне; среди них были пан Ян из Хлума, пан Вацлав из Дубе, магистр Ян Кардинал и другие.
Как только король занял свое место, дʼАйи, соблюдая все формальности, открыл заседание. Потом он подал знак, чтобы привели в зал обвиняемого. Вытянув шеи, люди повернулись к дверям. Да, его вели сюда!..
Сопровождаемый двумя латниками, Гус подошел к свободной площадке, находившейся посреди зала. Оставив обвиняемого, латники вышли.
Сотни глаз пристально уставились на Гуса. Они рассматривали его с ног до головы. Внешний вид магистра оказался вполне приличным для узника, приведенного прямо из тюрьмы. Он даже разочаровал их. Перед ними был не жалкий отщепенец, еле стоящий на ногах и согбенный бременем грехов, а обыкновенный человек. Их разочарование постепенно перешло в гнев. Проклятый еретик! Разве не строптив и не дерзок он, если держится так независимо! Его давно пора поджарить на костре. Сегодня, слава богу, они покончат с ним.
Гус огляделся. Он заметил короля и своих друзей-земляков. Лицо дʼАйи показалось ему знакомым: кардинал походил на того старика, который допрашивал его, совсем больного, в тюрьме. Взгляд магистра скользнул по лицам святых отцов. Их глаза сверкали злобой и ненавистью. Другого Гус и не ждал от прелатов. У него нет ничего общего с ними, кроме диспута, на котором прозвучат аргументы, цитаты, положения Священного писания — основы христианского вероучения и, следовательно, основы его и их заключений. Если они разубедят магистра своими доказательствами, он не только покорится им, но и поблагодарит их за науку. Оставаясь при своем мнении, прелаты могут извлечь пользу: они познакомятся с его точкой зрения не по пересказам жалких доносчиков, а прямо по его объяснениям. Слово, произнесенное вслух, в известной степени само становится вещественным. Оно не исчезает — живет своей собственной жизнью. Да, живет!..
В этот момент с кресла поднялся кардинал дʼАйи. Держа текст генерального обвинения в вытянутой руке, дальнозоркий старец стал читать:
— Перед нами — магистр Ян Гус, доктор свободных искусств и бакалавр богословия Карлова университета в Праге. Он обоснованно обвиняется в вероотступничестве. Свое еретичество Гус проявил тремя способами: во-первых, проповедью бредовых мыслей, во-вторых, неповиновением церковным властям и, в-третьих, бунтом против своей матери — пресвятой церкви, недостойным сыном которой он оказался по всем упомянутым трем пунктам.
К пункту первому. Доказательства еретического характера учения Гуса содержатся в выписках из его сочинений и в записях, представленных свидетелями. Эти свидетельства не вызывают никакого сомнения. Самой опасной из его ересей является утверждение, будто церковь может легко обойтись без папы. Да, он даже осмелился сослаться на то, что церковь спокойно существует и без Бальтазара Коссы, Иоанна XXIII, только что свергнутого с престола нашим собором. Разве это не ясное доказательство того, что он полностью расходится с нами в понимании миссии святой церкви?
К пункту второму. Неповиновение церкви проявляется во всем поведении магистра. Отказавшись повиноваться приказам высшей инстанции, Гус продолжал читать свои проповеди в Праге, с кафедры Вифлеемской часовни, не обращая никакого внимания на церковные кары — анафему и интердикт, объявленные сначала пражским архиепископом, а потом и римской курией. Он проявил чудовищное кощунство — обратился к Христу, к инстанции, не имеющей никакого отношения к церковному праву. Разве это не насмешка над правовыми основами, на которых зиждется могущество нашей церкви?
К пункту третьему. Свой бунт против церкви Ян Гус проявил во всей совокупности деяний и слов, которые он уже много лет обращал против церковной иерархии — против папы, кардиналов и других прелатов. Своими проповедями вероотступник подстрекал к мятежу темных, невежественных людей, рассчитывая на их низменные страсти и побуждения. Бунт, подготавливаемый им, опасен. Он может подорвать силу духовного сословия путем изъятия у него имущества и изгнания тех, кто стал бы противиться этому.
Всё христианство, представленное на святом соборе в Констанце, моими устами обвиняет Яна Гуса, как упрямого и неисправимого вероотступника, в проповеди ереси… Ян Гус, признаёшь ли ты себя виновным по всем трем пунктам?
В тишине, наступившей после чтения обвинения, раздался спокойный, ясный голос:
— Я хотел бы ответить на это обвинение пункт за пунктом, ибо…
— Отвечай на вопрос, который я задал! — резко оборвал его дʼАйи. — Ты признаёшь себя виновным?
— Я могу доказать, что…
Кардинал снова прервал его:
— Мы вызвали тебя не на диспут, а на суд. Отвечай как положено: да, нет; нет, да. Я снова спрашиваю тебя: признаёшь себя виновным в преступлениях, изложенных в обвинении?
Да, Гус во многом не соглашался со святыми отцами, но признать себя виновным… В чем? В своем учении и в своих поступках он не видел ничего такого, что можно было бы назвать преступным, и ответил так, как от него требовали, одним словом:
— Нет!
Зал зашумел. Святые отцы осыпали магистра проклятиями. Порядок в рефектории не сумел восстановить даже дʼАйи. Шум начал стихать только тогда, когда поднял руку Сигизмунд.
— Теперь прослушаем выдержки из сочинений обвиняемого и показания свидетелей, — сказал, кивнув молодому священнику, дʼАйи.
Священник встал, взял в руки большую пачку документов и начал читать монотонным, гнусавым голосом, как проповедник во время литургии, длинный реестр выдержек из сочинений магистра. Со скамей то и дело раздавались возмущенные возгласы и реплики:
— О чем тут разговаривать?
— Неисправимый еретик!
— Дьявол!
Гус внимательно слушал чтеца. В реестре было собрано всё, начиная с первого обвинения, предъявленного Гусу архиепископской консисторией. Здесь были выдержки из проповедей в Вифлеемской часовне, записанные шпионами пражского капитула, многочисленные цитаты из его сочинений, краткое изложение учения магистра и обстоятельное свидетельское показание Палеча. Хотя по церковному праву имя свидетеля не оглашалось, магистр легко узнал слог и формулировки этого показания.
Сколько раз он уже отвечал на подобные вопросы! И в Пражском университете, и перед консисторией, и здесь, в тюрьме, когда его посещали прелаты и комиссия по вероисповеданию. Сколько раз он объяснял, защищался, доказывал, ссылался на Священное писание и трактаты святых отцов. А теперь… Не спрашивая, они требуют, чтобы он отвечал на все вопросы обвинения одним словом. Стало быть, здесь невозможно опровергнуть ни заведомо ложные факты, ни цитаты, произвольно выхваченные из текста и не имеющие ничего общего с тем, что магистр проповедовал.
Чтение показаний сильно затянулось. Гус перестал слушать их. Перед ним сидели люди в пышных облачениях — владыки мира, дворяне, высшие прелаты, профессора, священники. В их холодных глазах он читал одну только злобу. Души этих людей давно очерствели. Разве они могут реформировать церковь, обновить мир и восстановить в нем прежний христианский порядок! Вот они, добрые христиане, лучшие из лучших! О, как подходят к ним слова пророка Иеремии: «Души их тверже скал!»
Надменные сыны Христовой церкви даже не позволяют ему сказать то, что он думает, а царь царей всегда снисходил к любому несчастному в минуту его страданий. Святые отцы лицемерно утверждают, что они стремятся реформировать церковь, а сами зажимают рот тому, кто находит путь к этой цели.
Магистр всё отчетливее видел безвыходность своего положения. Так вот каков этот процесс! И ради него магистр покинул безопасное убежище в родном краю, томился несколько месяцев в тюрьме!..
Чтец умолк. ДʼАйи снова обратился к Гусу. Магистр повернул голову в его сторону.
— Можешь опровергнуть эти документы? — спросил кардинал магистра.
Гус знал, что ему не позволят обстоятельно опровергнуть эти показания. Он ограничился общим ответом:
— Многое из того, что было прочитано, — правда. Остальное — наполовину правда или заведомая ложь пристрастных свидетелей. Первое я готов объяснить, а второе — отвергаю. Будете ли вы меня слушать?..
Зал снова загудел.
Какой-то прелат вскочил и закричал:
— Как это так? Разве это не процесс? Ты говоришь, а мы слушаем тебя!
Гус ответил:
— На процессе обвиняемому предоставляется время, необходимое для того, чтобы дать исчерпывающие ответы судьям.
После этих слов крик в рефектории еще более усилился. Гвалт прелатов был заглушён более гневным криком чешских панов, стоявших неподалеку от королевского трона.
— Приведенные здесь документы, — сказал дʼАйи, — мы тщательно изучили и признаём их достоверными. Я хочу заметить, что в целях соблюдения беспристрастного судебного разбирательства мы выбросили те материалы, которые не внушали доверия. Поскольку никто из нас не сомневается в справедливости обвинения, нам остается установить меру наказания виновного. Обвиняемый Ян Гус — это вам еще один пример его заблуждений — отказывает нашему суду в праве вынести ему, еретику, высшую меру наказания и передать его в распоряжение светских властей… Ян Гус, я прошу тебя во всеуслышание подтвердить перед торжественным собранием свои возражения.
Гус выполнил его просьбу:
— Заповеди Евангелия в одинаковой мере обязательны для всех христиан, а следовательно и для папы и его наместников. Эти заповеди предписывают покарать, заблуждающегося и, если он будет упорствовать, изгнать его из своей общины. Но они ни в коем случае не отменяют главной заповеди, а она гласит: «Не убий!»
Прелаты захохотали и закричали:
— Трусишь! Бросаешь камень в святую инквизицию! Когда ты почувствовал, что твоя шкура в опасности, начал отвечать!
Гус ответил:
— Мне хотелось показать вам еще одну вашу ошибку… А смерти я не боюсь!
— Каждым своим новым словом ты подписываешь себе смертный приговор. С ума спятил?.. — раздался резкий, язвительный голос Жерсона.
— Я прибыл в Констанц по доброй воле… Мне незачем молчать…
— Лжешь! — закричали прелаты. — По какой это доброй воле? Ты был обязан явиться на суд!..
Не успел магистр возразить, как неподалеку от королевского кресла поднялся пан из Хлума и гневно крикнул:
— Нет, лжете вы! Самый могущественный человек не привел бы сюда магистра Яна против его воли. В моем замке он мог бы жить, ни о чем не беспокоясь. Я сумел бы защитить его как от короля чешского, так и от короля римского!
— Освободите его! — крикнул Вацлав из Дубе.
Все чешские паны поддержали Яна из Хлума и Вацлава из Дубе. Они начали угрожать прелатам.
Зал онемел. Никто не ожидал протеста светских господ. Как они осмелились орать на церковном соборе?! Да еще такие вещи!.. Сигизмунд еле сдерживал себя. Руки римского короля впились в подлокотники кресла с такой силой, что побелели суставы пальцев.
Святые отцы вскакивали и размахивали кулаками. Прелаты засыпали Гуса новыми проклятиями, обвинениями и вопросами. Теперь уже никто не мог успокоить возмущенных прелатов — ни король, ни кардинал дʼАйи.
Магистр молчал. Отвечать прелатам не имело никакого смысла. Цель этого процесса, по-видимому, была одна: запугать его, заставить сдаться.
Сигизмунд собрался было удалить из зала нарушителей порядка. Но они неожиданно притихли. Желая добиться более четкого хода заседания, дʼАйи обратился к присутствовавшим с просьбой задавать вопросы по очереди. Но, едва сказав это, он испугался своих слов. Его опасение оправдалось. Со скамьи поднялся какой-то французский епископ и, захлебываясь от любопытства, попросил обвиняемого объяснить, что он подразумевает под изъятием церковного имущества.
ДʼАйи сжал губы и строго поглядел на епископа. Проклятый болван! Именно от этого вопроса следовало бы воздержаться. Неужели епископ не соображает, что ответ Гуса на этот вопрос наверняка станет известным всему миру? ДʼАйи взглянул на Жерсона. Тот только пожал плечами. Конечно, куда легче одернуть Гуса, чем епископа.
Гус ответил:
— Земные блага созданы для того, чтобы все люди одинаково могли пользоваться ими. Стало быть, господа — не столько собственники, сколько управляющие имуществом. Если они плохие управляющие, надо отобрать у них имущество. Такие господа не лучше воров. Следовательно, если власть, особенно церковная…
— Это не имеет никакого отношения ни к процессу, ни к вопросу о вере! — прервал дʼАйи Гуса. — Время, предоставленное для выслушивания обвиняемого, — продолжал кардинал нарочито спокойным голосом, — уже давно перешагнуло за пределы человеческого терпения. Я хотел бы задать тебе, Ян Гус, последний вопрос. Ты не раз утверждал, что порочный папа, порочный епископ или порочный священник недостойны и не имеют права выполнять свои обязанности. Придерживаешься ли ты такого мнения о светских владыках? Что ты скажешь о короле?
— Если король погряз в грехах, то он — не король перед богом…
ДʼАйи наклонился, стараясь услышать всё, что говорил Гус. Получив ответ, кардинал быстро поднял голову и повернулся в сторону королевского кресла. Но оно было пусто! Сигизмунду надоели пустые разговоры, — он стоял у окна, весело болтая с двумя придворными. Волей-неволей кардинал дал знак одному прелату, чтобы тот попросил короля вернуться в свое кресло. Когда Сигизмунд пришел, дʼАйи попросил Гуса громко повторить последнюю фразу. Гус разгадал уловку кардинала и снова, не колеблясь, повторил свои слова. Все с любопытством поглядели на короля.
Сначала король задумался, а потом захохотал, ощерив свои хищные белые зубы:
— Милый сын, кто из нас без греха!
ДʼАйи набросился на Гуса:
— Мало тебе поносить и подрывать духовное сословие! Ты подымаешь руку и на римского короля!
ДʼАйи уже не мешал прелатам изливать свои чувства, и в зале опять поднялся крик.
Объявив о перерыве, дʼАйи встал и направился к Сигизмунду.
Когда Гуса снова привели в рефекторий, дʼАйи обратился к нему со следующими словами:
— Ян Гус, у тебя есть выбор: либо ты полностью сдаешься на милость собора, принимаешь его предложения, — в этом случае святые отцы обойдутся с тобой ласково и гуманно; либо остаешься в плену своих заблуждений, и тогда ты испытаешь новые огорчения. Смирением и отречением ты восстановишь наше доверие к тебе и завоюешь наши сердца. Отказом принять предложения собора ты проявишь закоренелое упрямство. Тогда оставь все свои надежды: нам не останется ничего другого, как сжечь тебя на костре.
Прелаты больше не шумели. Ведь остались одни формальности: приговор, разумеется, уже подписан. Судьи полагали, что еретик образумится и не пожелает пойти на костер.
ДʼАйи был разочарован. Внешне он оставался спокойным, но глаза его не отрывались от губ Гуса. Он всё еще надеялся, что ему удастся вырвать у Гуса слово «отрекаюсь!».
Этого слова ждал и Жерсон. Но у него не было такой веры, как у дʼАйи. Парижанин знал, что для богослова-фанатика достаточно еле теплящейся в душе искры, чтобы она разгорелась в пожар, способный охватить дворцы и замки, задушить в нем и господ и слуг. Жерсону было известно и то, что мечом можно восстановить порядок на более или менее длительный срок. Сам Жерсон верил только огню и мечу.
Сигизмунду тоже было не по себе. Если бы сумасброд Гус перестал упрямиться, у римского короля свалилась бы гора с плеч. А пока это дело сулит одни неприятности. Чешские паны не простят ему, Сигизмунду, — уже сейчас они мрачнее тучи. «Проклятый Гус! Разве можно быть одержимым такой идеей, которая приносит тебе один вред? Ты жертвуешь собой в угоду бредовым фантазиям. Чего ты добьешься, настаивая на своем? Ничего, кроме смерти. Что ж, если хочешь, умирай. Но кто будет расхлебывать ту кашу, которая заварится после твоей смерти? Никто, кроме меня! У, черт бы тебя побрал!..»
Кардинал дʼАйи напрасно наседал на Гуса, — еретик не сдастся. Забарелле хотелось видеть, как будет неистовствовать оскандалившаяся старая лиса. Ведь дʼАйи проигрывает папскую тиару, а после низложения Иоанна XXIII он приблизился к ней! Заставив Гуса отречься, дʼАйи оказал бы безмерную услугу церкви и поднялся бы в глазах прелатов. Все волнения черни, — о них поступают сюда вести не только из Чешского королевства, но и из других стран, — сразу бы кончились, если бы ее «святой» — еретик и подстрекатель — отрекся. Неудача дʼАйи в немалой степени содействовала личному успеху Забареллы — самого опасного соперника дʼАйи при избрании нового папы… А Гус? Разве он менее опасен? Невзирая на это, Забарелла в душе признавал, что сам он скорее наблюдатель, чем судья. Забарелла улыбнулся. Дождется ли он такого дня, когда что-нибудь потрясет его до глубины души? Не важно, чтó — зло или добро, любовь или ненависть… Ему, конечно, хотелось бы поверить во что-нибудь по-настоящему — так, как верит обвиняемый. А он, действительно, верит и готов умереть во имя этой веры. Умереть… Обвиняемый, кажется, собирается что-то сказать…
— Достойные отцы! — начал Гус. — Я прибыл в Констанц по собственной воле. Приехал к вам не для того, чтобы показать свое упрямство — любыми средствами отстаивать свои взгляды и свое учение. Нет, я хотел бы выступить на диспуте. Вы могли бы рассказать мне, что ложно в моих суждениях. Прежде всего я должен иметь возможность изложить свои взгляды. Если мои доводы будут признаны слабыми и опровергнуты аргументами, основанными на Священном писании, я покорно подчинюсь собору. Если вы наставите меня на истинный путь, я отрекусь от своих взглядов!
ДʼАйи побледнел. Крепко сжав челюсти, он произнес:
— Ян Гус, ты не понимаешь нас или — храни тебя бог! — не хочешь понять. Мы предъявили тебе категорическое требование. А ты всё еще ждешь наставлений. Опомнись, магистр Ян, ты сам ученый! Тебя наставляют более шестидесяти докторов теологии. Они познакомились с твоими сочинениями. Прелаты пришли к одному выводу, — он изложен в обвинительном заключении по твоему делу. Все единодушно говорят тебе: «Отрекись! Отрекись, Ян Гус! Отрекись!»
Гус молчал.
— Выбирай: отречение и жизнь или бунт и костер!..
Гус не знал, что эти слова сказал Жерсон.
— Я выбираю не между жизнью и смертью, а между правдой и ложью! — ответил магистр, повернувшись на голос. — Мне незачем отрекаться, я никогда не проповедовал ересь!
Сигизмунд попробовал помочь святым отцам:
— Магистр Гус! Тебе надо образумиться. Ты возомнил себя умнее мудрейших отцов собора. Я советую тебе прислушаться к тому, что предлагает достопочтенный кардинал. Почему ты не хочешь отречься от еретических мыслей, которые — мы можем поверить тебе — не проповедовал? На твоем месте я бы легко отрекся от них! Подумай-ка: отречение от каких-либо мыслей вовсе не означает, что ты исповедовал их.
Магистр улыбнулся:
— Ваше величество, человек может отречься только от того, что он проповедовал. Я весьма тронут заботой вашего величества обо мне. Вы, ваше величество, ее однажды уже проявили, когда дали мне охранную грамоту.
Сигизмунд настороженно посмотрел на Гуса: «Что он хочет этим сказать?» А Гус, не обращая внимания на короля, продолжал:
— Что касается меня, то я не могу отречься от тех мыслей, которые вы принимаете за ересь. Мои мысли вытекают из Христовых заповедей. Я всегда с радостью выслушивал мудрые поучения. Но я не могу повиноваться приказам человека, если они противоречат божьим заповедям…
Святые отцы негодовали, — они готовы были растерзать магистра. Прелаты не сразу успокоились и тогда, когда председательствующий кардинал дʼАйи дал знак им замолчать.
Он обратился к присутствующим с просьбой помолиться за душу заблудшего сына церкви. Прелаты примолкли, но уже с первым словом молитвы догадались о намерении дʼАйи: из его уст зазвучала заупокойная молитва.
После молитвы наступила гнетущая тишина. Председательствующий уже не задавал никаких вопросов и молча сидел в кресле. Все ждали, что будет дальше. Ведь дело уже заслушано, и приговор вынесен. Только один Забарелла видел, какая отчаянная борьба происходила в душе дʼАйи: он, наверное, уже осознал свое поражение.
С задней скамейки встал человек, одетый в профессорскую мантию. Он спешил воспользоваться паузой для публичного заявления. Заверяя всех в своем беспристрастии, профессор сказал, что хочет поклясться в правдивости показаний, которые дал по делу магистра Яна Гуса, не испытывая к нему личной неприязни. Он делает это как верный сын святой церкви, споспешествующий ее вящей славе.
Гус поднял глаза. Да, он не ошибся. Это был его бывший друг Палеч!..
Когда Палеч закончил свое заявление, дʼАйи небрежно кивнул ему, и тот сел. Кардинал вызвал стражу.
Услышав за собой шаги латников, Гус окинул взглядом короля, кардиналов, прелатов и сказал:
— Я готов предстать перед божьим судом: он будет судить как меня, так и вас!..
Чешские паны тесно сгрудились; никто из них не решался покинуть место чудовищной расправы. Последние слова магистра заставили их забыть даже о воплях его противников. Чехи стояли молча, глядя в землю, сознавая свое бессилие. Рефекторий постепенно пустел. Позади раздался знакомый голос. Чешские паны легко узнали его.
— …даже, если он отречется, — говорил римский король, — не верьте ему. Вернувшись в Чехию, он перевернет вверх дном всё королевство. Заставьте его отречься и упрячьте куда-нибудь подальше, в безопасное место!
— В таком случае выносят приговор о пожизненном заключении, — ответил Сигизмунду собеседник.
Затем кто-то спросил:
— А как быть с Иеронимом?
Король захохотал:
— Для этого хватит одного дня. Он только ученик Гуса.
Забарелла не мог не проводить дʼАйи: он желал насладиться неудачей своего противника. Забарелла не поскупился на лесть и выразил свое восхищение тем, как кардинал ловко вел процесс и умело держал прелатов в своих руках:
— Вы достигли значительного успеха, достойный брат. Вам удалось заткнуть глотку Гусу. А ведь вы более всего боялись его речи!..
У дʼАйи не было ни сил, ни желания скрывать свое поражение:
— Речь Гуса? Она звучала вопреки нашему желанию! Во всех показаниях то и дело цитировались его сочинения. Вопрос глупого епископа дополнил остальное. Речь Гуса была бы забыта, если бы нам удалось заставить его отречься! А теперь после мученической смерти Гуса она прозвучит в тысячу раз сильнее.
— Мне не хотелось бы ставить под сомнение мудрость достойного брата и святых отцов, — невинно заметил Забарелла, — однако я думаю, что ваш изумительно ловкий допрос мог вызвать и вызвал со стороны упрямца только противодействие. Кто знает, может быть иным способом…
ДʼАйи неожиданно остановился:
— Тот, кто является истинным сыном воинствующей церкви, знает только один способ обращения с еретиком. Очевидно, вам по душе какой-нибудь другой метод. Вы бы, конечно, с удовольствием убеждали этого варвара-еретика разумными доводами, без азарта, — он слегка усмехнулся, — которого у вас, между прочим, никогда не было. Вы, пожалуй, нашли бы беседу с еретиком даже забавной. Но с таким пылким человеком, как Гус, нельзя вести себя холодно и рассудочно. Если вам кажется, что еще не потеряна надежда вырвать из уст Гуса отречение, то ваш святой долг попытаться сделать это!..
Спустя несколько дней после процесса Забарелла посетил францисканский монастырь, где был заточен Ян Гус. Кардинал нашел магистра побледневшим и осунувшимся, но не заметил никаких изменений в его взгляде. Магистр смотрел спокойно и уверенно. Телесные страдания не сломили его духа.
Усевшись в камере поудобнее, Забарелла задушевно обратился к осужденному, стараясь вызвать его расположение. Кардиналу хотелось, чтобы Гус забыл о своей камере, решетке, запорах и суде. Поставив Гуса в такие условия, кардинал мог бы выбить из рук упрямца его оружие и поговорить с ним как равный с равным.
— Процесс… вернее, то, что было, многих разочаровал, — начал Забарелла. — Разочаровал он и меня. Не скрою: я очень заинтересовался тобой. Отчасти поэтому я и пришел сюда. Жалею, что нам не удалось побеседовать раньше, когда тебя перевели к францисканцам…
Забарелла сделал паузу, ожидая ответа. Но Гус молчал.
— Я думаю, — продолжал кардинал, — тебе лучше других удалось бы договориться с дʼАйи. Эта старая лиса уже давно слывет среди нас завзятым реформатором. Именно ему мы обязаны низложением Бальтазара Коссы. Больше всего он увлекается астрономией. Это занятие привело его к изучению географии. Он написал весьма достопримечательное сочинение «Compendium cosmographiae».[81] Я вынужден признать, хоть и недолюбливаю его, что дʼАйи — один из выдающихся умов нашего образованного мира. Вы оба — реформаторы. Правда, между вами есть кое-какое различие, — улыбнулся кардинал и немного подождал: теперь-то Гус не промолчит. Но Гус глядел на кардинала и молчал.
Волей-неволей Забарелле пришлось продолжить свой монолог:
— Я думаю, тебя нисколько не удивило то, как всполошились святые отцы? Если бы ты всего-навсего провозгласил право изъятия имущества у недостойных священников и на суде апеллировал к высшей инстанции, Христу, то и этого было бы вполне достаточно для того, чтобы ты угодил сюда! Сознаёшь ли ты, какие последствия вытекают из твоего учения?.. Тебе не следовало бы утверждать, что Христос — высший судья для всех нас. Подобным образом незадолго до тебя обращались к Христу флорентийцы. Земные судьи считают неудобным пребывание высшей инстанции на небесах. Каждый, кто проигрывает процесс на этом свете, может без особого труда апеллировать к небесной инстанции, — и тогда нам не останется ничего другого, как весь наш правовой строй, на коем зиждется церковь, выбросить в помойную яму. Твое заявление, естественно, огорчило святых отцов. Что же оставалось им делать?..
— А что должен был делать я? — спросил Гус.
— Или возьмем другой вопрос… — продолжал Забарелла, словно не расслышав вопроса магистра. — Если я не ошибаюсь, в своих показаниях ты утверждаешь, что священник, который не выполняет своего долга и постоянно нарушает божьи заповеди, не является священником…
— …является недостойным священником в глазах бога, — поправил Гус. Но Забарелла не позволил Гусу прервать себя:
— …и у него можно и дóлжно изъять имущество. Скажи, пожалуйста, кто должен сделать это?
— Светская власть.
— Светская?.. Мм… А в каком титуле?
— Подобно тому, как светский господин подчинен священнику в духовных делах, священник должен подчиняться в мирских делах своему светскому господину, королю…
Забарелла улыбнулся:
— Я что-то сомневаюсь… Светские господа вряд ли станут наказывать духовных…
— Если они не станут наказывать священников, это сделают другие…
— Ты, вероятно, имеешь в виду ученых?
— Крестьяне одной баварской деревни задали мне такой же вопрос. Я ответил им: бог утаил правду от мудрых и осторожных и явил ее простым смертным и отверженным. Первыми, кто принял заповеди Иисуса Христа, чтобы улучшать мир, были бедные рыбари.
Забарелла невольно отшатнулся. Только сейчас он почувствовал, как опасен этот измученный человек. Ему ничего не стоит произнести вслух такие слова! Забарелла опустил глаза.
— Изобличая церковную власть, ты слишком увлекся, — снова нарушил молчание кардинал. — Ведь у светской власти тоже немало грехов…
— Я осуждал пороки и светской власти, достойный отец! Однако священники являются, или по крайней мере должны являться, наставниками мирян. Ошибки учителей могут вызвать куда больше зла, чем грехи учеников. Вот почему на ошибки учителей нужно обращать особое внимание.
— Ты выступил один против церковной власти, а она единственно непогрешимая власть. Мы хранители и носители вековой традиции, на которой зиждется христианство. Подумай: ты пошел один против всех святых отцов.
— Дело не в том, что церковь обладает самой сильной властью, — возразил Гус. — Важно совсем другое: на нее возложена самая большая ответственность и ей предоставлены неограниченные возможности. Благодатные возможности! Наконец, один ли я иду против нее? Нет, я не один, достойный отец…
— Согласен. Есть другие реформаторы…
— Я имею в виду не реформаторов, — сказал Гус. — Я думаю о своем народе. У меня на родине, достойный отец, таких людей, как я, много. Их — тысячи!..
Забарелла сморщил лоб. Снова вылезли чертовы рожки! Кардинал раздраженно возразил:
— Ты хочешь перевернуть мир одним мановением руки? Нет, милый сын, мир развивается постепенно. Постепенно устраняются и его недостатки. Против всяких перемен исконный и испытанный неприятель — обычай!
Гус покачал головой:
— Обычай ничего не освящает и не оправдывает. Проститутки объясняют свое распутство привычкой. От обычая, если он дурной, люди должны отказываться.
Это дерзкое утверждение снова подняло настроение кардинала.
— Сейчас ты обнаружил один из своих изъянов. Прости, я хочу сказать тебе прямо: этот изъян коренится и в твоем мышлении и в твоем поведении. Ты слишком прямолинеен! Этим ты принципиально отличаешься, — улыбнулся кардинал, — от святых отцов. Тебе не удалось обогатить себя многовековым опытом церкви. Друг мой, чтó стало бы с нами, если б мы поступали по-твоему? Мы достаточно образованы и легко поймем, что церковные принципы намеренно туманны и неясны, даже несколько чужды примитивной наивности Евангелия. Но разве простой верующий стремится к пониманию? Нет: он хочет ослепления! Возьмем хотя бы наши сложные обряды. Из скромного богослужения они превратились в великолепные театральные зрелища. Всё, разумеется, делается к вящей славе божьей!
Гус тихо заметил:
— Незадолго до отъезда в Констанц я проповедовал в поле, на гумнах, под липой. Ко мне приходили сотни верующих крестьян, батраков, земанов, мужчин и женщин. Они были полны восторга; подобного я никогда не видел в самых пышных храмах.
Забарелла нахмурил брови:
— Я имею в виду не внешние проявления. Есть много такого, что нам приходится, в конце концов, делать средствами, которые потом освящаются или хотя бы легко объясняются и оправдываются, если не противоречат святому смыслу и святой цели. Для нас, разумеется, важнее всего, цель, а не средства. Разве тебе не ясно, что порой ложь, — да, я не боюсь признать это, — ложь, порождающая добро, становится спасительной и благословенной? Если бы ты понимал это, то был бы снисходительнее к нам. Твоя излишняя прямолинейность наносит большой вред церкви.
Гус покачал головой:
— Я не могу согласиться с подобной аргументацией, достойный отец. По-моему, прав святой Павел, который писал в своем послании к римлянам: «Никогда не творите злых дел ради добрых». Не следует лгать даже во имя спасения мира, иначе люди поверят в спасительность лжи. О греховности лжи говорится в псалмах: «Господу противен льстивый человек» и «Солжешь — погибнешь!»
Забарелла вздохнул.
— Милый сын, мне трудно говорить с тобой; ты слишком буквально понимаешь слова Священного писания. В Евангелии приводятся примеры праведной жизни. Ты мог бы легко сшить из них строгий свод законов. Но не забывай, что у жизни, которая значительно древнее нашего вероучения, есть свои законы. Сила нашей церкви состоит в умении мудро и благосклонно предъявлять требования к смертным. Жаль, что ты столько лет провел над пергаментом и бумагой. Тебе куда полезнее было бы учиться у самой жизни.
Гус улыбнулся. Заметив улыбку магистра, кардинал спохватился:
— Прости, я забыл. Разумеется, ты учился у жизни, учился… «ДʼАйи был прав: с таким еретиком интересно беседовать», — подумал Забарелла.
— Да, я много учился, — сказал Гус. — Мое детство прошло в господской деревне. Здесь были крестьяне-барщинники и батраки. Мой отец занимался извозом и часто брал меня с собой в Прахатицы. В сравнении с нашей бедной деревней этот город был царством роскоши. Позднее, в Праге, я увидел те же два мира. Где бы я ни оказывался потом, я всюду видел мир бедняков и мир богачей…
Гус замолк и погрузился в свои мысли.
Забарелла почувствовал неловкость: разговор с этим еретиком никак не клеился.
Кардинал не мог понять, почему Гус то слишком мягок, то чересчур упрям. Забарелла сравнил себя с этим фанатиком, и ему стало не по себе. Но он не терял надежды договориться, найти общий язык.
— Магистр… Скажи мне, пожалуйста, прямо и честно, так, как проповедуешь среди крестьян: во имя чего ты начал эту неравную борьбу?
Гус поглядел на кардинала:
— Во имя чего? Во имя любви, достойный отец!
— Во имя любви?..
— Во имя любви к богу — а тем самым и во имя любви к людям. Я люблю людей. Остальное пришло само собой. Любовь — не сострадание. Она всегда что-нибудь творит, созидает, побеждает. Любовь доставляет человеку большую радость.
Кардинал старался не поддаваться обаянию слов магистра. Собственно, они слишком наивны.
— Эта любовь делает тебя таким сильным, что ты даже не боишься смерти?..
Гус слегка кивнул ему, а потом задумчиво добавил:
— Разумеется, иногда меня охватывает страх. Даже очень сильный. Это во мне борется жизнь. Жизнь никогда не желает умирать. Но смерть оказывается сильнее ее. Впрочем:
У каждого есть день последний, каждому срок свой назначен,
Но добрым деяньем прославься — вот что достойно почета.
Забарелла вытаращил глаза:
— Что?.. Что это?
— Стихи из «Энеиды» Вергилия, — ответил Гус.
Кардинал невольно провел рукой по лбу. Из уст еретика он ожидал услышать всё, что угодно, только не стихи римского поэта! Ведь речь еретика-магистра больше походила на речь крестьянина. Надежда одержать легкую победу над заблудшим не оправдывалась. Этот простачок подтверждает свою мысль стихами Вергилия! Кажущаяся простота Гуса — это вовсе не наивность. Она, скорее, проявление высшей утонченности. Следовательно, не остается ничего другого, как принять это во внимание. Кардиналу незачем опрощать свою речь до речи черни, — теперь он будет разговаривать с ним на ином языке:
— Вернемся, магистр, к твоему учению и постараемся понять его суть. Ты серьезно веришь в то, что буря, вызванная тобой, улучшит жизнь твоих бедняков-подмастерьев, батраков, крестьян? Заблуждаешься! Они выиграют меньше всего. Ты идешь против церкви. Я видел твоих союзников, чешских панов. Знай: они — первые, кто желает разделить церковные имения. Их поддерживают города. Это желание слишком похоже на требование некоторых итальянцев. Ныне у нас республиканское правление. Оно нанимает дворян на службу кондотьерами своих войск. Конечно, правители могут меняться, но в этом случае власть будет переходить из рук в руки. А народ, Гус, твои безгрешные батраки — как ничего не имели, так ничего и не будут иметь от этих правителей. Бедняки никогда не придут к власти. У них иное предназначение: служить и воздавать кесарю кесарево, а богу — богово. Как видишь, я тоже ссылаюсь на Священное писание. Обязанность владык христианской церкви — забота о благе своих подданных и о спасении их душ. Это всё, что мы можем и должны для них делать.
Ты сейчас сказал, что Христос избрал своими учениками рыбарей. Это всего лишь образ! Да, рыбаки — ловцы душ — должны править миром. Но кто может глубже понять душу человека, если не самые образованные и самые опытные люди? Кто способен править миром? Эти лучшие из лучших — отцы святой церкви, ученые богословы. Разве ты не причисляешь себя к этим избранным? Или ты не магистр университета?! Почему ты пренебрегаешь своими коллегами ради безымянной черни? Во имя чего ты порываешь с нашим кругом? Разве ты не веришь в наше высокое предназначение? Или мы не блюстители великой мудрости? Церковь — вечная хранительница драгоценнейших сокровищ человеческого духа, и мирские правители должны послушно служить ей средствами светской власти!
Посмотри на всё, что окружает тебя ныне, и устреми свой взор в прошлое. Сколь чудесно всё, что мы создали и создаем! В искусствах и науках, в общественном правлении и законодательстве — каждой статуей, поэмой, зданием, научным открытием и законом мы пестуем новые и новые цветы райских кущ нового мира! Мы без страха приняли чудесные творения античного искусства, ибо победили их языческий дух и впрягли его в нашу победную колесницу, над которой будет вечно сиять святой крест.
Что могут значить в сравнении с торжеством нашего дела неразборчивость в выборе средств, грех, дурной поступок, а иногда — я не колеблясь назову это настоящим именем — преступление какого-нибудь священника? Насколько это по-человечески понятные и малозаметные пятна на сверкающем здании нашей святой церкви, предназначение которой легко искупает минутные слабости ее служителей!
Всё свое внимание ты сосредоточил на мелких пороках священников и не заметил главного. Я же… вижу то и другое. Больше того, я вижу тени даже лучше, чем ты, ибо я стою ближе к светильнику. Если бы я рассказал об этом, меня сочли большим еретиком, чем ты. Но я не придаю большого значения мелочам. Я вижу не только пятна, — астрономы находят их даже на солнце, — но и немеркнущий свет нашей веры…
Увлеченный собственным красноречием, Забарелла поднялся со скамьи, а Гус продолжал сидеть.
— Я понял вас, достойный отец, — сказал магистр. — Вы говорили ясно. Так мыслят все власть имущие.
— Да, так мыслят все власть имущие, — гордо подтвердил кардинал. — Ты, видимо, боишься власти, так как она преследует тебя. Власть необходима. Разве для нас имели бы какое-нибудь значение мудрость, знание и прекрасный идеал, если бы мы не могли сообщить им силы при помощи власти? Эта благодатная власть является формой нашего служения и богу и людям. Поверь: править и нести за всё ответственность — нелегкий удел.
Гус поднял голову и строго посмотрел на Забареллу:
— Тогда зачем вы захватили в свои руки всю власть и всё богатство? «Тот, кто не откажется от всего, чем владеет, — сказал Христос, — не может быть моим учеником». За что же вы отвечаете? Разве каждый человек не отвечает перед богом за себя и за свои поступки? Если смертный согрешит перед богом, то ни отпущение грехов, ни заупокойная месса священника не искупят его вины.
— Если я говорю языком власть имущих, — гневно сказал Забарелла, — то ты говоришь языком нищих. Я, конечно, понимаю, что мешает тебе идти по истинному пути. Ты искренний, добрый человек, преисполненный глубокой любви к страдающим беднякам. Ты поступаешь правильно, сочувствуя им, но заблуждаешься, когда желаешь предоставить им право самим решать свою судьбу. Это причинило бы им наибольший вред. Будучи невежественными — пусть даже по чужой вине — бедняки неразумно воспользовались бы своим правом: они подорвали бы, разрушили и разнесли вдребезги чудесное здание нашего просвещенного общества, под кровлей которого сами находят свое спасение… Можешь представить себе, к какой неописуемой анархии привело бы участие темного народа в управлении государством? Хаос, крушение и гибель были бы единственным результатом такого правления! При этих правителях сразу исчезли бы богатство и красота мира. Раньше всех погибли бы те, о ком ты так печешься, — ведь они слабее нас.
Взвесь еще раз, чем ты хочешь быть — строителем, тонким и изысканным зодчим мира или его разрушителем, безумцем, проклятым людьми и обреченным на гнев божий?
Прежде чем ты ответишь мне на этот вопрос, я взываю к твоему разуму: расстанься со своей непомерной гордыней, внушившей тебе ложную мысль о миссии пророка, освободителя и спасителя мира. Более того, возьми себе, Ян Гус, в помощники кроткое смирение и смирись! Откажись от жалкого ореола мученика, покорно прими ту роль, которая более подходит тебе, твоему духу и твоим знаниям. Вернись к нам, к своим. Верь, смирение понадобится тебе везде, ибо только оно позволяет нам нести тяжелое бремя власти. Вернись, смиренный, к нам, смиренным!
— Да, мне не хватает смирения, безмерного смирения… — опустив голову, сказал Гус.
Кардинал затаил дыхание: неужели он отрекается?.. Забарелла даже чуть не попросил магистра повторить последние слова. Стало быть, совокупность всех аргументов и страстность, с которой он доказывал свою правоту, всё же подействовали на Гуса! Победа, на которую кардинал уже не рассчитывал, оказалась рядом, и он поспешил воспользоваться неожиданным поворотом мысли:
— Речь идет о тебе, магистр. Я не скрою, твой ответ вызвал у меня большую радость. Я вполне разделяю твое мнение. ДʼАйи сказал бы: «Ты должен отступить, отречься!» Я же советую тебе публично заявить о своем смирении. Мы можем вместе придумать такую формулу отречения, в которой ты выразишь смирение и не дашь повода судьям — бóльшая часть коих не стоит твоего мизинца — торжествовать над тобой. Волей-неволей им пришлось бы признать мудрость того, кто вернулся на истинный путь.
В это время Гус встал у нар во весь рост. Забарелла не видел ничего, кроме его впалых, ярко блестевших глаз. Кардинал замолк и пристально посмотрел на магистра.
— Мне кажется, — заговорил Гус, — что вы, ваше преосвященство, не совсем правильно поняли меня. Я сказал, что именно в настоящее время мне не хватает смирения. Великое смирение мне необходимо для того, чтобы никто не сбил меня с избранного пути. Я не попадусь на ту приманку, которую вы обещаете мне. Да, достойный отец, место смиренного среди смиренных. Я был смиренным, когда страдал, оставался смиренным, когда боролся и нападал. То, что советуете вы, — не смирение. Я не стану прибавлять свою силу к вашей — я отдам ее тем, кому она больше нужна. Я служил им всю жизнь — им послужу и своей смертью. Пусть они станут сильными!
Вы, достойный отец, нелицеприятно показали мне, в чем ваша сила. Она зиждется на светской власти, золоте и мече. Вы сказали, что ваша сила угодна богу, а на самом деле она угодна вам. Следует служить человеку, а не золоту, пользоваться властью для счастья, а не для закабаления человека. Только любя человека, мы можем проявить любовь к богу. Что в мире возвышеннее ее? Порой эта любовь сама становится оружием, ибо Христос однажды сказал: «Я несу вам не мир, но меч».
Вы, достойный отец, призывали меня вернуться к «своим», в пышное лоно власти и славы. Оно полно блеска и великолепия, но пустота и одиночество — удел ваших сердец. Я уже со своими, — это о них сказано у Христа в нагорной проповеди: «Итак, не беспокойтесь и не сетуйте, что будем есть или во что будем одеваться? Ищите прежде всего справедливости божьей, и всё остальное дастся вам». Я беспрестанно ищу эту справедливость то при помощи любви, то при помощи меча. Вот такого смирения, отец, недостает мне. Я уповаю на то, что буду стремиться к нему до последнего вздоха, ибо только оно придает мне силу и бодрость.
Забарелла понял, что его радость была преждевременной. Опыт не удался. Этого человека нельзя ни сломить, ни уговорить…
Кардинал тупо посмотрел на Гуса. Лицо магистра с глубокими глазными впадинами и обострившимися скулами напомнило кардиналу деревянную статую, которую он видел в альпийской деревне.
Во взгляде Гуса Забарелла прочел и сочувствие к нему и осуждение его.
Кардинал ощупью побрел к дверям, постучал, и перед ним появился тюремщик. У самого порога Забарелла сказал Гусу что-то о формуле отречения, — она будет очень умеренной и приемлемой.
Вернувшись домой, Забарелла тяжело опустился в кресло, стоявшее у его письменного стола. В душе кардинала было холодно и пусто. Он не сразу заметил лист бумаги, почему-то лежавший на стопке документов, потом, без всякого интереса, взял его. О, это письмо Лодовико ему, Забарелле. Не задерживаясь на первой строке, кардинал жадно пробежал его глазами:
«Когда вы, ваше преосвященство, вернетесь домой, то уже не застанете меня. Я не осмелился дождаться возвращения вашего преосвященства и заявить вам о том, что я решился на такой шаг, который является для меня и печальным и необходимым. Короче, я покидаю вас, покидаю навсегда.
Прежде чем объяснить вам, ваше преосвященство, почему я расстаюсь с вами, мне хотелось бы поблагодарить вас. Всё, что я ныне могу, умею, понимаю, знаю и объясняю другим, — дали мне вы. Без вашей помощи и ваших наставлений я никогда бы не смог приобрести столько знаний об этом мире. Вы показали мне жизнь во всей ее красоте и научили меня смотреть на нее открытыми глазами.
Признаюсь, я целиком находился под вашим влиянием. Для меня оно было поистине великим благом вплоть до одного рокового дня. В тот день вас посетил кардинал дʼАйи, и вы беседовали о чешском еретике Гусе. Я никогда не забуду этой беседы.
Я прошу у вас прощения за свою откровенность. Тогда я отлично понял, чтó испортило вам расположение духа. Мне стало ясно, что вы сводите счеты со своей собственной совестью. Вы недовольны жизнью. Она опрокидывает ваши мечты; ваши мечты никуда не ведут, ибо вы сами идете по ложному пути. Ваш путь был уставлен манящими вехами, богат ловкими поворотами, пестрел тысячами кристаллов холодного познания, но никуда не вел. А определенная цель должна быть у каждого чувствующего и любящего человеческого сердца! Более того, я понял, что бы сознаёте свое бессилие, но не способны свернуть со старого пути и пойти по новому.
С тех пор я стал бояться вас, — этот страх оказался сильнее моей сердечной благодарности, сильнее восхищения вами и почтения к вам. Да, я боюсь вас, как всякое живое существо страшится… Нет, мне не договорить это. Я не хочу рано или поздно стать слепком с вас. Я хочу жить своей собственной жизнью! Поскольку я ухожу от вас вовремя, то уношу с собой только приятные воспоминания, как сын и ученик, с благодарностью принимавший ваши милости. Оставаясь под одной крышей с вами, я скоро возненавидел бы вас.
Я ухожу вовремя — как для себя, так и для вас.
Да хранит вас бог!»
Пальцы кардинала неожиданно задрожали, письмо выпало из них. В углах рта легли глубокие, скорбные складки. Голова Забареллы непроизвольно покачивалась, словно он подтверждал всё то, что было сказано в письме Лодовико.
За спиной кардинала постепенно угасало солнце. Его блеклые лучи нежно ласкали мраморную статую Венеры, прекрасную своей ослепительной белизной и вечно холодным совершенством.
Вначале июля Констанц задыхался от необыкновенной жары. Утренние зори изо дня в день обнажали ясное, без единого облачка лазурное небо. Уже в утренние часы солнце накаляло стены и крыши домов, и на улицах стояла нестерпимая духота.
Но во францисканском монастыре было прохладно. Его каменный панцирь не пропускал солнечное тепло и хранил сырость, впитавшуюся в стены еще зимой.
Холод и сырость подтачивали и без того слабые силы магистра. Но подобно тому, как злокачественная опухоль не успевает развиться в дряхлом теле умирающего старца, так и страдания Гуса не могли подорвать его дух, ибо рок отмерил для них только один, последний день.
Этому дню суждено стать самым длинным: сознание узника не сможет засечь тот миг, когда свет отделится от тьмы — день и ночь сольются для осужденного в одно сплошное бдение.
Время удлинилось благодаря размышлениям, пространство стало безграничным. Последний день вплотную приблизил к узнику далекие лица и давние события. Он должен многое объяснить этим людям и столько же у них узнать.
Собор еще раз вошел в его камеру, — на этот раз в виде документа, врученного узнику Забареллой.
Гусу пришлось преодолеть последнее искушение. А оно не шуточное, — одним росчерком пера он мог бы отвести от себя смерть! Собор пошел на уступки и предложил Гусу отречься только от тех статей его учения, которые он сам находит еретическими. От остальной, большей части, той, которую магистр считал ошибочно приписанной ему или превратно толкующей его мысли, можно было не отрекаться. Святых отцов удовлетворит присяга, в которой Гус откажется проповедовать свое учение.
Последнее предложение святых отцов напоминало совет римского короля, отвергнутый магистром на суде. С той поры ничего не изменилось, не изменился и он.
Святые отцы идут на всё, лишь бы заставить магистра отречься от своего учения. После тюремных мук и запугивания на процессе — такое снисходительное решение. Видно, дорого ценят они отречение, если готовы даровать за него жизнь.
Жизнь…
Нет, ему лучше не думать о ней. Жизнь — великий дар, — он не может поддаваться ее чарам. Ныне, когда святые отцы надели на него кандалы, посадили в темницу и заперли на замок, она кажется особенно прекрасной.
Да, думать о жизни нельзя, — нельзя именно теперь, когда его дух страждет в горести и одиночестве, когда телесные силы гаснут в борьбе с мыслью о надвигающейся смерти. Жизнь не может примириться с нею. Он хочет жить, жить!
Холодный пот выступил на лбу магистра. Леденящий озноб сменился жаром. Сердце то замирало, то учащенно билось.
Порой Гус складывал руки для молитвы, шепча слова Евангелия:
— «И повел его дьявол на высокую гору и показал ему все царства, которые были на земле, говоря: поклонись мне, и они будут твои!»
Постепенно к магистру вернулась способность мыслить, — отдельные, еще недавно смутные, представления начали проясняться.
Гус снова взглянул на документ собора, на его единственное слово: отрекись!
«Отрекись и спасешься…» — советовали ему судьи.
Но он не нуждался в их советах. Лучше поговорить с теми, кто с детских лет учил его радоваться и страдать, смиряться и бунтовать.
«Идите ко мне, подойдите ближе, еще ближе… Ты, подмастерье Мартин с друзьями, — я не забуду вас до самой смерти… до завтрашнего дня. Вы, молодые, погибли из-за меня. Я обличал продажу индульгенций — вы претворили в дело слова моей проповеди и поплатились головами за добрые деяния. Не я, а вы…
Идите сюда, землекопы, пострадавшие от рук палачей — майссенских латников, вызванных в Прагу.
Иди сюда и ты, угрюмый земан, — я изредка видел тебя на скамье в Вифлееме. Потом ты отправился в Польшу и воевал там. Король послал тебя на помощь Тевтонскому ордену, чтобы ты помог крестоносцам покорить польскую землю. А ты повернул свой меч против них. Потеряв там глаз, ты стал еще более зорким и проницательным, — с тех пор ты уже никогда не сбивался с правильного пути.
Ах, здесь и ты… моя мать. Матушка! Взгляни на своего сыночка! Ты молчишь, но в моих ушах до сих пор звучат слова, которыми ты частенько заканчивала свою речь: аминь, господи, благослови!
Я вижу тебя, плотник Йира, и твоих детей…
Вы пришли ко мне со всех сторон — из жалких халуп и сырых подвалов, из нищих деревень и душных городков, с крестьянских полосок и земанских усадеб, задыхающихся в тисках вельмож Рожмберков. Вы идете сюда с господских нив и городских площадей. Весь мой отчий край идет вместе с вами под своды монастыря. Я жадно вдыхаю свежесть пашен и медовый запах лип, слышу жужжание пчел и шум тенистых деревьев.
Я хотел спросить вас, могу ли отречься?.. Но вы уже ответили мне.
Как я могу?
Я могу отречься только от своих слов — но не в них суть дела. Мое отречение не сделает вас богатыми и счастливыми: всё останется таким, как прежде. Мои слова — только выражение ваших мук… Я лишь назвал своими именами злодеяния тиранов и муки страждущих. Эти мучители оставили на ваших телах и в ваших сердцах глубокие раны. Их ничто не может заживить.
За моим отречением скрывалось бы мое предательство. Я отказался бы от вас, как Петр от Христа. Вы перестали бы верить мне и моим проповедям, в которых черпали силу, веру и бодрость. Разве могу я обокрасть вас?
Если святые отцы докажут мне, что тот, кто избил безоружного, не виновен, я соглашусь с ними!
В течение всей своей жизни я не делал ничего иного, как только утверждал это…»
День уже клонился к вечеру, когда тюремщик ввел в камеру Гуса пана Яна из Хлума, пана Вацлава из Дубе и пражского магистра Яна Кардинала.
Здороваясь с Гусом, чехи крепко пожали ему руку. Это было и приветствие, и прощание.
— Прелаты до сих пор надеются на твое отречение, — сказал магистру Ян из Хлума, — иначе они не позволили бы нам встретиться с тобой. Они просили нас уговорить тебя. В душе мы, конечно, отвергли это предложение, но воспользовались разрешением, чтобы повидаться с тобой.
Гус одобрительно кивнул головой:
— Святые отцы послали бы вас сюда, даже если бы вы отказались уговаривать меня. Они великие искусители, и хорошо знают, как я люблю вас.
Пан Вацлав из Дубе заговорил о Сигизмунде, выдавшем чешским панам пустую бумажку вместо охранной грамоты. Шляхтич передал друзьям случайно услышанные им после окончания процесса слова короля и заявил, что их должны знать все чехи.
Гус не сказал о римском короле ни слова. У магистра в гостях были друзья, и он думал только о них. Гус благодарил друзей за то, что они во время его пребывания в Констанце помогали ему и отстаивали его даже тогда, когда разъяренные прелаты безудержно орали на суде и не давали ему говорить.
Ян из Хлума хотел рассказать магистру о том, чтó еще предпринимали они для облегчения его участи, но Гус только махнул рукой:
— У нас осталось мало времени. Поговорим лучше о ваших делах.
Паны опустили головы и замолкли.
Гус поднялся, подошел к Яну из Хлума и положил руку на его плечо. Пан Ян невольно поднялся. Теперь оба Яна почти вплотную стояли друг против друга и слышали, как бьются их сердца.
— Признайся, друг, — мягко сказал Гус, — ты что-то скрываешь.
Ян из Хлума побледнел, а Гус продолжал:
— Тогда я скажу это сам. Ты явился сюда с надеждой, что мне всё-таки удастся избежать печальной участи? Ты хочешь знать, нет ли у меня какого-нибудь пути для почетного отречения?
Ян из Хлума молча кивнул головой.
— Я понимаю тебя, друг, — ласково сказал Гус. — Не печалься! Поверь мне — я не могу отречься. Ты, если любишь меня, никогда не пожелаешь, чтобы я изменил своим соотечественникам. Изменить тем, у кого я учился и черпал силу и без кого я никогда не стал бы самим собой? Представь себе, что я их сын, — ты будешь недалек от истины! Могу ли я предать отца? Разве может быть счастливой жизнь, купленная ценой предательства?
О, какое ужасное смятение вызвало бы у них мое отречение! Если ранее мои слова открывали им глаза, то мое отречение снова затянуло бы их мутной пеленой, пусть даже на время. А никто из нас не имеет права напрасно расточать его. Мы должны стремиться к лучшей жизни.
Я прошу вас, милые друзья, простить меня за все мои прегрешения. Ибо завтра — сам того не желая — опечалю вас.
Магистр обнял каждого из них. Гости направились к выходу, осторожно нащупывая в темноте плиты каменного пола. Ян Кардинал еще раз обернулся в дверях и дрожащим голосом спросил Гуса, не забыл ли он сказать им что-нибудь еще.
В голосе Яна Кардинала прозвучало отчаяние. Он хотел, чтобы учитель утешил его. Поистине, тот, кто желает помочь, нередко сам нуждается в помощи, и ему нельзя в ней отказать!
Когда Гус подозвал молодого профессора, тот быстро подошел к нему и чуть было не опустился на колени. Магистр попросил его не делать этого.
— Успокойся, брат, — попробовал Гус ободрить друга. — Твоя душа в смятении, дорогой Кардинал. Взгляни на меня: я спокоен, хотя я и не кардинал.
Выслушав утешительные слова Гуса, Ян Кардинал высказал всё, что думал:
— Отрекись! Отрекись ради бога от всего, что ты говорил. Ведь истина останется истиной, отречешься ты от нее или нет. Вина за клятвопреступление ляжет на твоих судей. Разве сам святой Павел не спасся бегством от мученической смерти, чтобы продолжать служить истине?
При своем споре ты обратился к Христу. Тогда испей до дна и горькую чашу мнимого позора отречения! Помни, что сам Христос сказал: «И будет тебе суждено с еще большим ожесточением бороться за веру!» Ты должен спасти себя для борьбы, а она только начинается! Что ты ответишь тому, кто скажет тебе: «Тот, кто добровольно принимает смерть, покидает ряды борцов»?
Гус смертельно побледнел:
— Милый сын, любя, ты искушаешь меня сильнее дьявола!
О, как невыразимо больно бросить меч накануне битвы! Несчастный ученик выбрал для своего нападения самое уязвимое место учителя. Кардинал, — ученик и кардинал — прелат! Первый искушает при помощи добра, второй призвал на помощь зло. Но для обоих у него один ответ. И магистр сказал Кардиналу без кардинальской мантии:
— Не пользуйся ложью, даже если она способна освободить весь мир. Нельзя отрекаться от того, что является для нас священным…
Друзья ушли.
«Когда меня не будет в живых, — подумал Гус, — в стране разразится страшная буря. Она снесет нечисть с лица земли». И перед мысленным взором Гуса возникли тысячи людей, вооруженных мечами. Эти люди сражались с крестоносцами. Он видел людей, воплощавших в жизнь его заветы, видел, как лилась кровь, как полыхало пламя, как дым пожарищ стлался по его родной земле. Такая буря разразится во всем мире. Это бедствие, крушение и гибель могли бы предотвратить те, кто правит миром. Но владыки сами стали узниками смерти. Они любой ценой, до последнего дыхания, будут отстаивать свои привилегии и никогда не откажутся от золота и не сложат мечей. Только в длительной кровопролитной борьбе можно отобрать у них богатство и оружие. Его смерть, смерть мученика, приблизит эту борьбу. Магистр не отречется. Он станет первым факелом, от которого заполыхает костер…
Уже стемнело. Тюремщик принес узнику последний — это слово сегодня прибавлялось ко всему — ужин и спросил Гуса, у кого он хочет исповедаться.
Магистр назвал профессора Штепана Палеча.
Когда тюремщик вышел, Гус сел к столику и написал домой последнее письмо:
«Магистр Ян Гус, слуга божий, всем верным чехам.
Я радуюсь тому, что у меня еще есть время написать вам сие послание.
Прошу вас, не пугайтесь, когда услышите сообщение о моей смерти. Думайте обо мне не как о мертвом, а как о живом, дабы я и впредь жил в ваших деяниях. Я прошу вас прежде всего любить друг друга и верно стоять за божью правду. Не позволяйте врагам запугивать вас угрозами и приказами: они разлетятся как мотыльки, и разорвутся как паутина. Не бойтесь ни боли, ни мук. Ибо в Священном писании говорится: „Тот, кто жаждет прийти ко мне, пусть откажется от самого себя, возьмет свой крест и следует за мной“ Знайте, меня не сломили угрозы врагов — я не отрекся ни от единого своего артикула.
Во имя вашего земного благополучия я прошу вас, паны, быть милостивыми с бедняками, верно править своими подданными. Купцов прошу справедливо торговать в лавках, а ремесленников — честно выполнять свои обязанности. Прошу магистров усердно обучать своих студентов, а студентов — слушаться своих учителей. Так проявляйте свою любовь к богу, любя и помогая друг другу.
У меня самого есть две просьбы:
Не забывайте мой милый Вифлеем, пусть всегда звучит в нем божье слово. Примите с благодарностью в свою семью пана Яна из Хлума, пана Вацлава из Дубе и других. Они верно защищали меня, выступая против римского короля и всего собора, где мне сочувствовала только горсточка поляков. О, если бы вы видели собор, который называет себя святейшим и непогрешимым!
Я прощаюсь с вами. Помолитесь за меня, как молюсь я за вас здесь, в тюрьме, на исходе земной жизни. Утром смерть очистит — я уповаю на это — мои грехи, и божье милосердие не найдет во мне никакого еретичества.
Аминь».
Он отложил перо и еще долго смотрел на свое письмо. Это письмо прочтут друзья, и до них донесется последнее биение его сердца.
Гус не заметил, — то ли он задремал от усталости, то ли погрузился в свои мысли, — как в камеру вошел Палеч.
Черная фигура Палеча была еле заметна в темной камере. Он стоял молча, опустив голову.
Гус пристально смотрел на него. Палеч не выдержал и сказал:
— Чего ты хочешь от меня, магистр?
— Я хочу попросить у тебя прощения…
Палеч испуганно посмотрел на Гуса.
— Мы часто спорили с тобой, — продолжал Гус. — Иногда я даже горячился. Мне помнится, что однажды — уже в тюрьме — я сказал, что ты исказил некоторые мои мысли. Я назвал тебя подделывателем. Мне не хочется так… расставаться. Пожалуйста, прости меня…
Палеч смотрел на Гуса широко открытыми глазами. Он хотел повернуться и покинуть магистра, но не мог сдвинуться с места. Казалось, вся тяжесть позорных слов и проклятий, которыми он когда-то осыпал своего бывшего друга, теперь обрушилась на Палеча. Гус просит его… Нет, он — не человек. Его слова — месть дьявола. Только дьявол способен сказать такое. И Палеч крикнул магистру:
— Дьявол!..
Но в ответ он услышал тихий, спокойный голос Гуса: — Нет, я не дьявол, я человек. И ты человек. Тебе тяжело. Тебе уже давно тяжело. Я знал это и потому позвал тебя сюда. Друг Штепан, могу ли я чем-нибудь помочь тебе?..
Страх и тоска начали покидать Палеча. На душе у него стало легче. Слёзы выступили из глаз. Палеч понял, чем они вызваны. Чем и кем!.. Из его груди вырвался судорожный вопль. Палеч повернулся и выбежал вон…
Было уже далеко за полночь. Гус не спал. Он то прохаживался по камере, то сидел, опершись спиной о стену и глядя в темноту. Лучина уже давно погасла. Он коснулся губ рукой и понял, что улыбается.
А почему бы ему не улыбнуться?
Разве он не наделен двумя ценнейшими дарами — любовью к человеку и свободой?
Да, магистр свободен, хотя закован в цепи. Он действительно свободен, ибо сам распоряжается собой и решает свою судьбу.
И магистр решил.
Он — не один. Одинок тот, кто по своей воле сделался печальной жертвой властолюбия. А он, магистр, не одинок. С ним — народ! Пока они вместе, он силен.
Гус улыбается, глядя в темноту. Для него она полна света.
Этот свет ярче зари, пробивающейся сквозь ночную мглу. Он упал на отречение, разорванное пополам, свет ярче того дня, который грядет на смену ночи и вот разгорится над Констанцем.
Это — заря шестого июля.
Внимание!
Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.
После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.
Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.