Глава 4 Сентиментальная история

«Хоть и немногие из людей Цезари, каждый из них стоит раз в жизни у своего Рубикона», – сказал пару сотен лет назад граф фон Бенцель-Штернау, писатель, министр и просто умный человек.

Но на вопрос, судьба ли, неумолимая и непреклонная, берет нас за шиворот и толкает через Рубикон или то наш свободный выбор, никто пока не ответил.

Впрочем, у каждого человека есть что сказать по этому поводу…

…Станислав Сигизмундович был поляком, что, собственно, явствует из его имени. Правда, почти всю свою жизнь, исходя из соображений здравого смысла и целесообразности, он именовал себя Семеновичем – времена были такие, испытывая при этом чувство вины перед покойным родителем – паном Сигизмундом. Знание польского языка тоже скрывалось. Хотя это было довольно затруднительно – всякие там куртуазные «цалуе рончки», «цо слыхать в сьвеце элеганцким?» и «пшипадам до нуг пьенкней пани», которыми славится вышеупомянутое племя, так и просились на язык, вызывая чувство ностальгии по ушедшим временам. Правда, он мог тайно перечитывать на родном языке любимые книги, вывезенные и сохраненные, – «Потоп» Генрика Сенкевича, безмерно восхищаясь и гордясь молодым горячим шляхтичем Кмитицем, готовым за прекрасной панной в огонь и воду, или ангелоподобной панной Данусей из «Крестоносцев», смеясь злоключениям пана Заглобы и со слезами на глазах повторяя певучие строки. В книгах была родина, утраченная навсегда. А он не мог обнаружить знание иностранного языка, не мог называться Сигизмундовичем, под запретом было и многое другое, и все это сравнительно недавно, еще след заметен, еще живо в памяти, ну, каких-нибудь… совсем недавно, одним словом.

И как подумаешь о том, что было под запретом, то чувство ностальгии по минувшим временам начинает таять, как струйка дыма из одного старого, популярного когда-то романса. Помните? «Моя любовь – не струйка дыма, что тает вдруг в сиянье дня», и голос такой сладкий, томный! Ну а потом все вдруг переменилось. В один прекрасный день пришла мода на все польское. Магазин открылся «Ванда», духи «Быть может» стали продаваться, шампунь ромашковый и печатные издания, официально одобренные и разрешенные к чтению, правда, в малом количестве, так что на всех не хватало. А чего хватало? Хороших вещей, как и хороших людей, никогда не бывает много.

А потому и духи «Быть может» или «Может быть», и ромашковый шампунь, и замечательные польские грибные супы в пакетиках, а также печатные издания, всякие там «Шпильки», «Пшекру», «Польша» и «Ванда», можно было купить, как правило, по блату у знакомой продавщицы или киоскерши. Все вдруг стали учить польский язык и влюбились в Северина Краевского и его «Червоны гитары». Но это уже потом, потом…

Когда все разрешили, Станислав Семенович снова стал Сигизмундовичем, являя публично сладкий и запретный плод тщательно скрываемой патронимии[1]. И оказалось, что не забыт родной язык, сладко тающий во рту, правда, слегка устаревший и несовременный, как праздничная одежда, хранимая до времени в старом деревянном сундуке с почерневшими железными ребрами. Что значит «устаревший и старомодный»? Это язык Сенкевича, литературного гиганта, язык-эталон и язык-источник, который не просто средство общения, о нет! Для общения нам хватило бы ста пятидесяти слов, как говорят ученые-лингвисты, и вполне хватает, между прочим. Причем сюда включены различные полисемантичные существительные, междометия и восклицания вроде «блин», «ну» и «типа», имеющие по доброму десятку значений. Язык пана Станислава был как музыка со своими законами ритма, фонетики, сочетаемости элементов, интонационными аккордами аллюзий, скрытой иронии, куртуазности, мягкого смеха, цитат из классиков, вкраплениями интеллекта и разговорных связок – божественные, чуть пришепетывающие звуки, какие издает старая граммофонная пластинка, в отличие от грубого и резкого современного наречия, унифицированного географически из-за бесчисленных заимствований из иностранных наречий и перемещения народов.

Лет десять назад пан Станислав похоронил жену, русскую достойнейшую женщину, хирурга по профессии, которая называла его пшеком. У нее было только два… не недостатка, упаси боже, а… а… даже трудно сразу подобрать слово! Ну, скажем, две черты в характере, которые безмерно огорчали пана Станислава. Она любила командовать, что еще можно было стерпеть, и не выносила польской речи, ревнуя мужа к его прошлому, что оказалось намного хуже.

Она сердилась, видя мужа с книгой или журналом на польском языке. «Разве это язык? – презрительно говорила она. – Недоразумение, а не язык! Ш-ш-ш-ш…» – шипела жена, подражая звукам чуждого языка, и даже слегка брызгала при этом слюной. Выучить родной язык мужа или хотя бы попытаться не приходило ей в голову…

История их знакомства весьма романтична и может являть собой иллюстрацию к вопросу о судьбе. Алла Михайловна, так ее звали, была военврачом, успела повоевать на фронте, ценилась за твердый характер и умелые руки. «Если придется идти под нож, – любил повторять начальник госпиталя полковник Брыль, – то только к капитану Самсоновой!», подразумевая не только то, что Алла Михайловна – интересная женщина, но еще и первоклассный хирург. А попасть на операционный стол в те времена было проще пареной репы. Леса наводняли отряды «лесных братьев», которые воевали сначала против немцев, а потом против Советов. Почти каждую ночь они совершали вылазки в села и города, в ответ поднимались по тревоге части НКВД, начинались бои местного значения. Жертвы были и с той, и с другой стороны. Казалось, война в этих местах никогда не закончится.

Военная часть, где служила Алла Михайловна, была расквартирована в небольшом городке, еще совсем недавно польском, – чистеньком, аккуратном, с часами на ратуше, мелодично отбивающими, чуть опаздывая, каждый прожитый час. Часы эти являлись таким же атрибутом городского интерьера, как и деревянные, выкрашенные красной краской мясные ряды на базаре, что рядом с городской площадью, куда ведет спуск по кривоватой, вымощенной «кошачьими лбами» мостовой; как громадный костел в старом тенистом парке – поздняя готика, с узкими сводами мрачноватой витражной мозаики, металлическими ажурными двустворчатыми дверями, выстроенный князем Данилой лет пятьсот назад. На северной стене костела, под самой крышей, как печать, личный знак князя – серого камня стилизованные изображения стопы, кисти руки и головы, что значило – там, куда ступила нога славного князя, его рукой в честь его же головы воздвигнут сей храм.

Городок был очаровательным, со своим особым духом старины, уходящим в темные замшелые века, с историей, похожей на историю любого западноевропейского города, полной нападений подлого врага – вчерашнего соседа, оборон, осад, перехода из одних рук в другие и сменой знамен. Из рук Киевской Руси он попал в руки Польши, затем Австрии, затем снова Польши, пока наконец в 1939-м его не присоединили к Украине. Тротуары городка были вымощены хрупким разноцветным сланцем – серо-лиловым, розовым, голубым и зеленым; кариатиды со слепыми глазами, изогнувшись, поддерживали плечами балконы; били фонтаны, называемые колодцами; двери многочисленных ресторанов, кавярен и кондитерских приветливо открывались навстречу гостям, являя белоснежные скатерти, салфетки, запах хорошего кофе и ванили.

Увы, увы! Все это осталось в недалеком, но безвозвратно утерянном прошлом. Новая власть – новые песни. Костел закрыли – новая власть не верила в Бога. Ресторанчики и кавярни тоже были закрыты – новая власть также не верила и в частную инициативу. Красный флаг развевался на часовой башне ратуши. Перестрелки, облавы, «лесные братья», комендантский час и аресты, аресты, аресты стали реалиями послевоенной жизни.

Пан Станислав, молодой человек приятной наружности, работал провизором в аптеке на Старой браме, а провизоры, как известно, вне политики. Он трудился так же, как и раньше, ни во что не вмешиваясь и стараясь не поддерживать разговоров с клиентами на опасную тему «Советов».

– Слышали новость, пан Станислав? – спрашивал старый одышливый пан Висенты, забегающий якобы за «когуткем»[2] для жены, страдающей головными болями, а на самом деле для того, чтобы перекинуться парой слов и узнать новости. – Арестовали пана Бронислава!

– За что? – пугался пан Станислав.

– «Лесные братья»! – многозначительно понижал голос пан Висенты. – В Сибирь пойдет теперь, если раньше не расстреляют!

Он принимал из рук пана Станислава пакетик с лекарством и, бормоча: «Цо ж то за жице, Матка Боска!», уходил, шаркая старыми ногами и оставляя Станислава в тоске и недоумении. Аптека на Старой браме была семейным бизнесом и принадлежала его отцу, умершему восемь лет назад. С приходом новой власти аптеку отобрали, а пана Станислава, то ли по недосмотру, то ли еще по какой причине, оставили заведующим. Он честно работал, но все время боялся, что власти спохватятся и за ним придут на рассвете, как пришли за старостой Дубовицким, который, по слухам, ушел с немцами, а на самом деле прятался в погребе, или за колбасником Заходяком. И что тогда станется с пани Изабеллой, мамой пана Станислава, уже немолодой, полупарализованной дамой? Ее, может, тоже арестуют, борони боже, и посадят в городской централ или отправят в дом престарелых, хотя кто знает, есть ли у Советов дома престарелых. Ужас, ужас!

Особенно переживал пан Станислав после ночного визита человека из леса, который потребовал медикаменты и перевязочный материал. Станислав дал, что мог, и знал, что придут еще и рано или поздно все закончится плачевно. Он понял, что его собственная судьба не интересует «лесных братьев» так же, как она не интересует и новую власть. Никто не пожалеет маленького человека и его больную маму и не войдет в их положение.

Случай иногда идет навстречу хорошему человеку. То, что произошло с паном Станиславом, подтверждает эту сомнительную истину. Раз в две недели он прибывал на торговый склад за товаром для своей аптеки. Туда же приезжала на «газике» с военными номерами русская дама-врач в звании капитана медслужбы, не доверявшая вороватому снабженцу и предпочитавшая наблюдать за госпитальными поставками лично. Как уже говорилось, Алла Михайловна была прекрасным хирургом, честным человеком и обладала жестким мужским характером, а это значит, что при случае могла тяпнуть стакан неразведенного спирта и послать, как выразился один ее коллега, «по-женски, но далеко». Ей сходило с рук многое из того, чего не простили бы мужчине. Так, однажды Алла Михайловна брякнула военкому, человеку суровому и властному, приехавшему в госпиталь с инспекцией, что лучших милосердных сестер и сиделок, чем две монашки из разогнанного местного монастыря кармелиток, у нее в отделении отродясь не было, а посему она требует трудоустроить еще четверых, а вечно пьяную Тасю Силкину и нечистую на руку Нину Нечипорук гнать к чертовой матери. Полковника Брыля, присутствовавшего тут же, даже в жар бросило – как будто неизвестно, что монашки связаны с «лесными братьями»! А если они потравят медперсонал и больных, к такой-то матери? «Глупости! – сказала, как отрезала, Алла Михайловна. – Головой отвечаю!» И ведь добилась, взяли монашек в госпиталь, а Нину Нечипорук уволили. Тася, правда, осталась. За нее заступился начальник госпиталя – что-то там их связывало.

В один прекрасный осенний день пан Станислав нерешительно приблизился к пани доктору, курившей папиросу в дворике медсклада и любовавшейся красными кленами, и поздоровался. Алла Михайловна кивнула в ответ, мельком взглянув на молодого человека. Видя, что он не уходит, она выжидательно посмотрела ему в глаза. Надо заметить, что пан Станислав был хорош собой. У него было приятное, открытое лицо, карие глаза и тонкие усики по тогдашней моде, он чисто и аккуратно одевался и манеры имел самые деликатные, что выгодно отличало его от окружавших Аллу Михайловну вояк – в сапогах, с оружием, от которых несло кирзой и спиртным. С первого взгляда становилось понятно, что пан Станислав – человек сугубо штатский и воплощает собой все то, о чем Алла Михайловна давно забыла, а может, и не знала вовсе: деликатность, мягкость, преклонение перед дамой и немедленное желание поцеловать ей ручку, словом, тот чуждый Востоку налет изысканности и галантности, которым славятся «пшеки». «Если вы увидите мужчину, в центре Парижа целующего руку женщине, можете не сомневаться ни на секунду – это поляк!» – хвастливо написал однажды журнал «Пшекруй» и был, скорее всего, прав.

Некоторое время молодые люди смотрели друг другу в глаза – серо-голубые жесткие в мягкие карие, чуть улыбающиеся. Судьба сделала стойку. Пан Станислав отвел взгляд первым и сказал:

– Я бы хотел попросить пани докторку… – Он замялся.

– Да? – подбодрила его Алла Михайловна, бросая окурок на землю и наступая на него каблуком.

– Моя мама, проше пани… она есть очень больная, не встает четыре года. Я хотел спросить, может, есть какая новая метода лечения спарализованных больных…

– Что с мамой? – заинтересовалась Алла Михайловна.

– Инсульт, проше пани. Мы живем тут недалеко, на Варшавской… – ответил пан Станислав и испугался – ему показалось, что слова его прозвучали как приглашение.

Алла Михайловна тоже расценила их как приглашение, но не удивилась: местные жители иногда приглашали ее посмотреть больного через квартирную хозяйку, пани Элену.

– Станислав Гальчевский! – склонил голову провизор, спохватившись.

Алла Михайловна отметила, что он очень аккуратно причесан. Она была старше пана Станислава лет на шесть-семь, как сама прикинула, и за свою жизнь нахлебалась всего – войны с ее грязью, потом и кровью, случайных связей, когда подлый организм требует, а с души воротит. Был у нее некий майор, бывший деревенский парень, который приезжал время от времени из соседнего городка, они шли к ней на квартиру, пили спирт и совокуплялись торопливо и грубо, «для здоровья», как называла это ее подруга, гинеколог Прасковья Никитовна Поддубная. Пан Станислав стоял перед Аллой Михайловной такой приятный и элегантный, в черном костюме и белоснежной сорочке с галстуком. И она догадывалась, что он знает о женщинах то, чего никогда не узнать бравому майору. Она как-то особенно явно ощутила свои крупные руки с шелушащейся от йодоформа кожей и коротко подстриженными ногтями, свою грубую военную одежду и туфли на низком каблуке и смутилась. Не то чтобы смутилась, конечно, а просто подумала, что она давно уже не девочка, в годах, карьеру сделала, пользуется уважением коллег и начальства, а вот женская судьба ее не задалась. Ни мужа, ни детей. Бобылка, холостячка, с мужскими привычками и мужским характером. Сама вроде мужика. Вон как боятся ее в отделении, да и начальник госпиталя предпочитает с ней не связываться.

Она навестила пана Станислава и его мать через неделю. Гальчевский очень волновался, ожидая гостью. Он достал из буфета семейную реликвию – кофейный сервиз тонкого полупрозрачного фарфора, настоящий севр, и серебряные ложечки. В обеденный перерыв забежал в кондитерскую лавку и купил миндального печенья, а из-под прилавка – свежемолотого австрийского кофе. Товары из-под прилавка становились знамением времени.

Пани Изабеллу сын строго проинструктировал, что можно говорить, а чего нельзя. Нельзя о политике, арестах, «лесных братьях», нельзя ругать новую власть, жаловаться, что забрали аптеку. Пани Изабелла с нарумяненными щеками, с прической, которую сделала приглашенная на дом парикмахерша пани Ядзя, нетерпеливо ожидала «советку». Развлечений в жизни парализованной дамы было немного.

– Стасюню! – поминутно звала она сына. – Не забудь салфеточки! Возьми те, что я вышивала, с фиалочками! А ликер? Ты купил ликер? – кричала она через минуту. – У Богдановича!

Какой Богданович? Где он, тот Богданович, бывший владелец пивного погребка? Нету! Был, да сплыл. Ушел с немцами, говорят. Старая дама слегка заговаривалась и путалась в событиях.

– Стасюню, а чи ма мы хербатке? Вдруг «советка» не пьет кофе? Они ж больше чай пьют! Есть у нас чай?

– Есть! Нех мама не пшеймуе се, вшистко бендзе добже, в пожондку[3], – отвечал пан Станислав, волнуясь и поглядывая на часы.

Они очень мило посидели тогда. Дом Гальчевских был уютным и старым, с солидной мебелью, оставшейся от родителей отца, с фамильными фотографиями и вышитыми готическими буквами прописными истинами на стенах – под стеклом и в рамочках. Букетики сухих цветов стояли в фарфоровых причудливых вазочках, кружевные, слегка пожелтевшие салфеточки украшали комод, диванную спинку и буфетные полочки. Картины в массивных золотых рамах темнели на стенах. Алла Михайловна даже подошла ближе, чтобы рассмотреть одну из них: дети, бегущие от грозы, а над ними простирает белые крылья ангел-хранитель. Пахло ванилью, мастикой для пола, духами пани Изабеллы, кофе и чуть-чуть нафталином. Всюду царил идеальный порядок, всякая вещь знала свое место.

Старая дама, правда, забывалась иногда и принималась сетовать на «новую власть, ктура забрала аптеке», или порывалась рассказать о соседе Влодеке, которого «заарештовали за ниц», то есть «ни за что», но бдительный пан Станислав тут же переводил разговор на безопасные темы, от души надеясь, что пани Алла не слишком хорошо понимает по-польски.

Он проводил Аллу Михайловну домой и поцеловал ей на прощание руку, которую она, смущенная, лишь усилием воли не отдернула, испытывая при этом чувство умиленной радости, ощущая себя женщиной, молодой и красивой. Уже попрощавшись, пан Станислав вдруг вспомнил, что не отдал пани Алле подарок от мамы.

– Пожалуйста, – сказал он, протягивая маленький, перевязанный сентиментальной голубой ленточкой, пакетик, – на доброе знакомство!

В пакетике оказался хрустальный флакон французских духов, еще довоенных, с запахом, таким сладким и нежным, что у Аллы Михайловны закружилась голова. На другой день она спросила свою квартирную хозяйку, не знает ли она хорошую портниху.

– Ну как же! – всплеснула руками пани Элена. – Пани Халина! Она и материал достанет… – Тут она прикусила язык, вспомнив, с кем говорит.

В ту же ночь пришел «лесной брат» и потребовал у Гальчевского не только лекарства, но и продукты. Увидев его, пан Станислав едва не умер на месте от ужаса – ему показалось, что они уже пронюхали про пани докторку и пришли убить их с мамой.

– Знаешь, Стасюню, по-моему, ты ей нравишься, – сказала как-то пани Изабелла, в который раз поражая сына своей проницательностью. – Неудивительно, такий файный млоды чловек, кажда кобьета мяла бы за щенсьце…[4]

– Да ладно вам, мама… – перебил ее смущенный пан Станислав.

* * *

Пани Изабелла умерла через два месяца после знакомства с «советкой». Ушла тихо и деликатно, как умирают божьи избранники – просто однажды утром не проснулась. Осиротевший пан Станислав, несколько соседей и ксендз собрались на старом кладбище проводить пани Изабеллу в последний путь. День был мрачный и ненастный. С утра не прекращался мокрый снег с дождем и дул пронизывающий ветер. Типичная погода для западноевропейской зимы. Они стояли, укрываясь зонтиками от ненастья, среди города мертвых с его домиками-усыпальницами, с печальными позеленевшими ангелочками когда-то белого мрамора, решетками ажурного литья и урнами с осыпавшимися каменными цветами.

Вернувшись домой, пан Станислав налил себе стопку самогона – сизо-голубого вонючего бимбера, подпер щеку рукой и задумался о том, как жить дальше. Горе его было неподдельным – он любил пани Изабеллу и был примерным сыном, но где-то глубоко внутри тем не менее зрела крамольная мысль о том, что смерть матери освободила его от тяжкой повинности ухаживать за властной и капризной больной и что смерть эта стала в большей степени знаком новых времен, чем красный флаг на ратуше и солдаты в чужих мундирах, марширующие по городским улицам. Былое ушло безвозвратно. И, значит, надо жить дальше и приспосабливаться к новым условиям.

Такие вот философские мысли теснились в нетрезвой голове пана Станислава, когда раздался стук в дверь. Он решил, что пришли от «лесных братьев», но ошибся. Это была Алла Михайловна в новом элегантном темно-синем пальто с высокими подложенными плечами и синей же велюровой шляпе с широкими полями, чужая, красивая, непохожая на себя. С накрашенными губами. Пан Станислав даже не узнал ее сначала. На лице его проступило восхищение. Он отступил в сторону, пропуская Аллу Михайловну. «Это для пани Изабеллы», – сказала она, протягивая коробку с печеньем. Пан Станислав закрыл лицо руками…

В тот же вечер они стали любовниками. Влечение вспыхнуло в них как пожар. Пан Станислав, привыкший подчиняться матери, с готовностью принял лидерство новой подруги, испытывая глубокое уважение представителя буржуазного общества к ее неженской профессии, для которой нужно много и долго учиться.

Через некоторое время начмед пригласил Аллу Михайловну на беседу и по-мужски прямо сказал ей все, что он думает о ее романе с местным жителем. Алла Михайловна так же прямо и по-мужски ответила, что она думает о нем самом и таких мужиках, как он. Слава богу, она уже знала разницу. И подала рапорт об увольнении.

Они уехали с Западной Украины спустя полтора месяца, посетив перед отъездом могилку пани Изабеллы. Положили цветы и задумались о бренности жизни. Алла Михайловна деликатно отошла. Спустя некоторое время пан Станислав, с покрасневшими глазами, присоединился к ней, и они неторопливо пошли по мощеной кладбищенской аллее к выходу. В душе пана Станислава звучала сладко-горькая скрипичная мелодия полонеза Огинского, который на самом деле называется «Прощание с родиной».

Судьба посторонилась и пропустила их вперед…

Они поселились в родном городе Аллы Михайловны, который стоял на спокойной, плавно текущей реке, еще недавно судоходной, а теперь обмелевшей. Алла Михайловна поступила в городскую больницу хирургом, а пан Станислав, перекрестившись в Станислава Семеновича, за что мысленно не раз просил прощения у покойного отца, устроился провизором в пятую районную аптеку, что находилась недалеко от их дома. И стали жить они поживать, тихо и безмятежно, и добра наживать.

Кто-то мог бы подумать, что пан Станислав был обыкновенным подкаблучником, но это не совсем так. Конечно, Алла Михайловна, будучи женщиной решительной, громогласной и рубящей сплеча, являлась лидером в семейном коллективе. Рядом с ней пан Станислав действительно выглядел подкаблучником. Знакомые называли его «военным трофеем» Аллы Михайловны.

Но… Всегда существует «но», не правда ли? Алла обожала мужа и дико ревновала и в то же время прекрасно понимала, что, несмотря на мягкость и деликатность, пан Станислав обладает характером, убеждениями и моралью, переступать через которые он не станет ни за какие блага. Выслушав, например, рассказ жены об очередном конфликте в отделении, где Алла Михайловна пыталась насадить военный порядок и дисциплину, и ее сетования на бардак, царящий на гражданке, он мягко и доходчиво раскладывал конфликт на составные части, а составные части по полочкам – кто прав, кто виноват и кому вообще следовало бы промолчать, а если не промолчать, то какими именно словами выразить свой упрек.

– Подумаешь, – говорила Алла Михайловна, внутренне соглашаясь с доводами мужа, но не желая быстро сдаваться, – нежные какие – не так сказала! Переживут! Мы и не такое переживали на фронте…

Через несколько лет Аллу Михайловну назначили заведующей хирургическим отделением, а затем и главврачом больницы. Ушло несколько недовольных и нерадивых, рассыпая проклятия в адрес бой-бабы и стервы, но ядро коллектива осталось. Областная больница стала образцом для подражания: специалисты прекрасные, взяток не берут, блата не признают, словом, демократия в действии. Но и Алла Михайловна, как львица, отстаивала свой коллектив, выбивая квартиры молодым специалистам, и даже переманила уролога и хирурга из районной больницы, а потом отбивалась от жалоб, аргументируя содеянное тем, что «это вам не крепостное право» и «людям надо создавать условия». И никто не догадывался, что была в том заслуга пана Станислава, которому удавалось без особых усилий смягчать норов супруги.

Алла Михайловна ревновала мужа к посетительницам аптеки, к соседкам, которые забегали к милейшему Станиславу Семеновичу за советом косметического толка, ибо вскоре он стал известным в городе травником и косметологом, делал питательные и увлажняющие кремы с календулой, ромашкой, чередой и китайским лимонником, а его препараты от псориаза и себореи были чуть ли не единственными, которые действительно помогали, обладая вдобавок приятным запахом в отличие от патентованых средств. Начиная с мая и до поздней осени ранним утром в субботу и воскресенье уходил пан Станислав на охоту за растениями. Если кто-то думает, что собирать травы легче легкого – сорвал и запихнул в мешок, то он глубоко ошибается. Для всякого растения есть свой срок – период, когда оно накапливает наибольшее количество полезных веществ. Даже время дня для сбора имеет значение. Для одного это утро, для другого – закат, даже почвы, даже соседи и близость воды. Травоведение – это тонкая наука и религия одновременно, которая дается в руки людям спокойным, терпеливым и доброжелательным.

Загрузка...