Если бы в моей власти было вернуть прошлое, то я хотел бы перенести вас на двадцать лет назад в старый славянский университетский город — я имею в виду город Краков, древнюю столицу Польши и местонахождение старейшего университета Восточной Европы. Тогда бы я смог показать вам студента, покидающего средневековые стены университетского колледжа, в явно подавленном состоянии духа, но крепко сжимающего в руках в качестве единственного утешения три зеленых томика с хорошо известным золотым оттиском на переплете — изящным изображением белой омелы, символом «Золотой ветви».
Мне только что велели по состоянию здоровья оставить физические и химические исследования, но разрешили продолжать мои любимые факультативные занятия, и я решил предпринять первую попытку прочитать английский шедевр в оригинале. Возможно, мои душевные страдания отступили бы, если бы мне дано было заглянуть в будущее и предвидеть настоящий момент, узнать, что я удостоюсь огромной чести произнести речь, посвященную сэру Джеймсу Фрэзеру в столь представительной аудитории и на языке самой «Золотой ветви».
Ибо как только я начал читать этот великий труд, я сразу же был захвачен и покорен им. Я понял тогда, что антропология, такая, какой ее представил сэр Джеймс Фрэзер, — это великая наука, достойная столь же ревностной преданности, как и любая из ее старших и более точных ученых сестер, и я отдался служению антропологии Фрэзера.
Мы собрались здесь для того, чтобы отметить ежегодный тотемический праздник «Золотой ветви»; оживить и укрепить узы антропологического единства; вновь прикоснуться к источнику и символу наших антропологических интересов и привязанностей. Я лишь ваш скромный глашатай, выражающий общее восхищение перед великим автором и его классическими работами: «Золотая ветвь», «Тотемизм и экзогамия», «Фольклор в Ветхом Завете», «Задача души», «Вера в бессмертие» (The Golden Bough, Totemism and Exogamy, Folklore in the Old Testament, Psyche's Task, The Belief in Immortality). Мне следовало бы, как поступил бы истинный практикующий маг туземного племени, зачитать полный список его работ, чтобы их дух (их «мана») посетил нас.
Моя задача и приятна и в известном смысле проста, ибо во всем, что бы я ни сказал, имплицитно отдается дань тому, кого я всегда считал Мастером. Вместе с тем, это же самое обстоятельство делает мою задачу сложной, ибо получив от него столь много, я вряд ли в состоянии вернуть столько же. Поэтому мне лучше устраниться, даже сейчас, когда я обращаюсь к вам, и предоставить другому говорить моими устами — тому другому, кто был для сэра Джеймса Фрэзера вдохновителем и спутником жизни, кем и сам сэр Джеймс был для нас. Едва ли мне нужно говорить вам, что этот другой — не кто иной, как современный представитель примитивного общества, современный дикарь, мысли, чувства и само дыхание которого пронизывают все, что написано Фрэзером.
Другими словами, я не буду пытаться угостить вас какими-либо из моих теорий, а вместо этого изложу некоторые результаты антропологической полевой работы, выполненной мною на северо-западе Меланезии. Более того, я ограничусь темой, на которой сэр Джеймс непосредственно не концентрировал своего внимания, но при изучении которой, как я попытаюсь показать, его влияние оказывается столь же плодотворным, как и при анализе всех тех многочисленных проблем, что исследовались им самим.
[Представленное выше является вступительной частью речи, произнесенной в честь сэра Джеймса Фрэзера в университете города Ливерпуль в ноябре 1925 г.]
Обращаясь к рассмотрению типичной меланезийской культуры и обзору взглядов, обычаев и поведения туземцев, я намерен показать, как глубоко священная традиция, миф проникают во все их занятия и как сильно они контролируют их социальные и моральные проявления. Другими словами, тезис данной работы заключается в том, что между словом, логосом — мифами, священными сказаниями племени, — с одной стороны, и ритуальными действиями, моральными установками, выражающимися в поступках, социальной организацией и даже практической деятельностью, с другой, существует тесная связь.
Чтобы заложить фундамент для описания моих меланезийских наблюдений, я коротко охарактеризую современное состояние научного изучения мифологии. Даже поверхностный обзор литературы свидетельствует, что у нас нет оснований жаловаться на однообразие взглядов или отсутствие полемики. Если взять лишь самые последние современные теории, выдвинутые для объяснения природы мифа, легенды и волшебной сказки, то следует поставить на первое место, по крайней мере в том, что касается количества работ и напористости, так называемую школу натурмифологии, которая процветает главным образом в Германии. Сторонники этой школы утверждают, что первобытный человек глубоко интересовался природными явлениями и что его интерес носил преимущественно теоретический, созерцательный и поэтический характер. Пытаясь отобразить и интерпретировать фазы луны или регулярный и вместе с тем меняющийся путь солнца по небу, он создавал своего рода символические персонифицированные рапсодии. Для приверженцев этой школы каждый миф в качестве своей основы или первичной сущности имеет то или иное естественное явление, настолько искусно вплетенное в повествование, что иной раз оказывается почти невозможно распознать его. Большого согласия среди этих ученых относительно того, какого рода естественное явление лежит в основе большинства мифологических построений, не наблюдается. Существуют исключительно лунные толкователи мифологии, настолько одержимые своей идеей, что даже мысли не допускают о том, что какой-либо другой феномен, кроме ночного спутника земли, способен служить предметом восторженных интерпретаций дикаря. Общество сравнительных исследований мифа, основанное в Берлине в 1906 году и имеющее среди своих сторонников таких известных ученых, как Эренрайх, Зике, Винклер, проводит свою работу под знаком луны. Другие, как, к примеру, Фробениус, считают солнце единственным объектом, вокруг которого примитивный человек концентрировал свои символические сказания. Затем имеется школа метеорологических толкователей, которые считают основанием мифа ветер, погоду и краски неба. К этой группе принадлежат такие хорошо известные авторы старшего поколения, как Макс Мюллер и Кун. Некоторые из этих узко специализированных мифологов яростно сражаются за то или иное небесное тело или принцип; другие придерживаются более широких взглядов и готовы признать, что первобытный человек создал свою мифологическую смесь изо всех небесных тел вместе взятых.
Я пытался честно и беспристрастно представить натуралистические интерпретации мифов, но, откровенно говоря, эта теория кажется мне одной из самых экстравагантных из когда-либо существовавших в антропологии или гуманитарном знании — и неспроста. Теория эта подверглась совершенно сокрушительной критике со стороны великого психолога Вундта и выглядит абсолютно неприемлемой в свете любой из работ сэра Джеймса Фрэзера. Исходя из своих собственных исследований мифов, бытующих у дикарей, я должен сказать, что чисто художественный или научный интерес человека примитивного общества к природе весьма ограничен; в его представлениях и сказаниях символизм занимает совсем незначительное место; в действительности миф — это не поэтическая рапсодия, не излияние потока досужих вымыслов, а действенная и исключительно важная культурная сила. Кроме того, наряду с игнорированием культурной функции мифа, эта теория приписывает человеку примитивной культуры ряд надуманных интересов и смешивает несколько четко различимых типов фольклора — волшебную сказку, легенду, сагу и священное сказание, или миф.
Полной противоположностью этой теории, которая придает мифу натуралистический, символический и нереальный характер, является теория, которая рассматривает священное предание как исторический пересказ подлинных событий прошлого. Эта точка зрения, недавно выдвинутая так называемой исторической школой в Германии и Америке и представляемая в Англии д-ром Риверсом, принимает во внимание не более, чем часть истины. Нельзя отрицать, что история, так же как и естественное окружение, должна была наложить печать на все культурные достижения, в том числе и на мифы. Но рассматривать всю мифологию как простую летопись так же неверно, как и относиться к ней как к размышлениям примитивного натуралиста. Этот взгляд к тому же наделяет человека примитивной культуры чем-то вроде научного интереса и стремления к знаниям. Хотя дикарь и имеет в своем складе ума что-то от любителя древностей, так же как и от натуралиста, но прежде всего он активно занят решением практических задач и вынужден преодолевать множество трудностей; все его интересы направлены в это прагматическое русло. Мифология, священное предание племени, является, как мы увидим, мощным средством, помогающим человеку, позволяющим ему соединить две стороны его культурного наследия. Более того, мы увидим, что та огромная роль, какую миф играет в примитивной культуре, непосредственно связана с религиозным ритуалом, моральными факторами и социальными принципами. Религия и мораль лишь в очень небольшой степени сопряжены с интересом к науке или истории, и миф, таким образом, основывается на совершенно иных душевных движениях и психических установках.
Тесная связь между религией и мифом, упущенная из виду одними учеными, была, однако, замечена другими. Такие психологи, как Вундт, социологи Дюркгейм, Убер и Мосс, такие антропологи, как Кроули, и такие филологи-классики, как мисс Джейн Харрисон, — все они увидели тесную связь между мифом и ритуалом, между священной традицией и нормами социальной структуры. На всех этих авторов в большей или меньшей степени оказала влияние работа сэра Джеймса Фрэзера. Несмотря на тот факт, что великий британский антрополог, так же как и большинство его последователей, достаточно ясно представлял себе социальное и ритуальное значение мифа, те факты, что я намерен изложить, позволят нам еще точнее определить и сформулировать основные принципы социологической теории мифа.
Я мог бы представить и более пространный обзор взглядов, расхождений во мнениях и полемики между учеными мифологами. Научное изучение мифологии явилось точкой пересечения различных гуманитарных наук: классический гуманитарий должен решить для себя — является ли Зевс луной, солнцем или просто исторической личностью; и является ли его волоокая супруга утренней звездой, коровой или персонификацией ветра — ветреность жен общеизвестна. Затем все эти вопросы должны переобсудить различные племена археологов, работая на своих «мифологических аренах» — халдейских и египетских, индийских и китайских, перуанских и майянских. Историк и социолог, филолог и лингвист, германист и романист, специалист по кельтской культуре и славист — все они участвуют в дискуссии, у всех свои отдельные маленькие компании. Не избавлена мифология и от внимания логиков и психологов, метафизиков и эпистемологов, не говоря уже о таких посетителях, как теософ, модный астролог и представить Христианской Науки[26*]. И наконец, имеем мы и психоаналитика, который явился позднее других, чтобы показать нам, что миф — это сон наяву, который пригрезился расе, и что мы можем объяснить его, лишь развернувшись спиной к природе, истории и культуре и нырнув глубоко в темные воды бессознательного, где на самом дне находятся традиционные параферналии и символы психоаналитических экзегез[27*]. Так что, когда на этот пир приходят, наконец, бедняги антрополог и фольклорист, им едва ли остаются хоть какие-то крошки!
Если мои слова создали у вас впечатление хаоса и неразберихи, если я внушил вам ощущение невероятно яростных мифологических баталий со всей пылью и шумом, которые при этом поднимаются, значит я добился как раз того, чего желал. Ибо я хочу пригласить моих читателей выйти из тесных кабинетов теоретиков на открытый воздух антропологического поля и последовать за мной в мысленном полете в те времена, что я провел в меланезийском племени Новой Гвинеи. Там, идя на веслах по лагуне, глядя на туземцев, работающих на полях под палящим солнцем, следуя за ними в джунгли, вдоль извилистого берега моря или среди рифов, мы узнаем об их жизни. Наблюдая за их ритуалами, когда спадает полуденный жар или сгущаются сумерки, разделяя с ними их пищу у костра, мы можем послушать их рассказы.
Ибо антрополог — единственный среди множества участников мифологического спора — имеет уникальное преимущество, заключающееся в возможности оказаться рядом с дикарем всякий раз, когда он чувствует, что его теоретическая мысль заходит в тупик и источник его аргументации иссякает. Антрополог не прикован к скудным останкам культуры, разбитым табличкам, поврежденным текстам или обрывкам рукописей. Ему нет необходимости заполнять огромные пробелы пространными, но спекулятивными комментариями. Антрополог смотрит в глаза создателю мифа. Он не только может полностью записать текст в том виде, в каком он существует — со всеми его вариациями — проверить и перепроверить; он также имеет под рукой целый ряд подлинно надежных комментаторов; более того, он имеет перед собой всю полноту жизни, в которой рождался миф. И как мы увидим, в этом живом контексте можно столько же узнать о мифе, сколько и из самого повествования.
Миф, в том виде, в каком он существует в общине дикарей, то есть в своей живой примитивной форме, является не просто пересказываемой историей, а переживаемой реальностью. Это — не вымысел, как, к примеру, то, что мы читаем сегодня в романах, это — живая реальность, которая, как верят туземцы, возникла и существовала в первобытные времена и с тех пор продолжает оказывать воздействие на мир и человеческие судьбы. Такой миф является для дикаря тем, чем для искренне верующего христианина является библейское повествование о Сотворении мира, Грехопадении, Искупительной Жертве распятого на кресте Христа. Наше священное писание живет в наших обрядах, в нашей морали, руководит нашей верой и управляет нашим поведением; ту же роль играет и миф в жизни дикаря.
То, что изучение мифа было вынужденно ограничено лишь анализом текстов, оказалось фатальным для понимания его сущности. Мы имели миф — в тех формах, в которых он дошел до нас из классической античности, из древних священных книг Востока и других подобных источников — без контекста живой веры, без возможности получить комментарии от настоящих верующих, без соответствующих знаний социальной организации, действующей морали и народных обычаев, — без информации, по крайней мере столь же полной, какую легко может получить современный ученый в полевых наблюдениях. Более того, нет никакого сомнения в Том, что в своей настоящей литературной форме эти сказания подверглись весьма значительным изменениям в руках писцов, толкователей, ученых священнослужителей и теологов. Для того, чтобы понять секреты бытия мифа, необходимо вернуться к примитивной мифологии и изучать миф, который все еще жив, не мумифицирован жреческой мудростью и не хранится в нерушимом, но безжизненном хранилище мертвых религий.
Как мы увидим, если миф изучать живым, то он оказывается не символическим, а прямым выражением своего содержания; не объяснением, удовлетворяющим научный интерес, а словесным воскрешением первобытной реальности. Он пересказывается для удовлетворения глубоких религиозных потребностей, он является сводом моральных и даже практических предписаний, а также средством поддержания общественной субординации. В примитивной культуре миф выполняет незаменимую функцию: он выражает, укрепляет и кодифицирует веру; он оправдывает и проводит к жизнь моральные принципы; он подтверждает действенность обряда и содержит практические правила, направляющие человека. Таким образом, миф является существенной составной частью человеческой цивилизации; это не праздная сказка, а активно действующая сила, не интеллектуальное объяснение или художественная фантазия, а прагматический устав примитивной веры и нравственной мудрости.
Я попытаюсь доказать все эти утверждения, рассмотрев различные мифы; но для того, чтобы наш анализ был убедительным, необходимо дать представление не только о мифе, но также и о волшебной сказке, легенде и историческом предании.
Давайте теперь мысленно перенесемся к берегам Тробрианской[28] лагуны и окунемся в жизнь туземцев, увидим их за работой, увидим их за игрой и послушаем их рассказы. В конце ноября начинается период дождей. Работы на полях мало, сезон рыболовства еще не в полном разгаре, далекие морские плавания лишь брезжат в будущем, а праздничное настроение после пира и танцев в честь сбора урожая все еще дает о себе знать. Стоит атмосфера общительности, у туземцев свободное время, а плохая погода часто удерживает их дома. Давайте в сумерках приближающегося вечера войдем в одну из деревень и сядем у костра, куда мерцающий огонь притягивает все большее и большее число людей по мере того, как наступает вечер и оживляется разговор. Рано или поздно кого-то попросят рассказать историю, так как это пора волшебных сказок. Если рассказчик окажется искусным, то он вскоре вызовет смех, замечания и подсказки, и его сказка превратится в настоящее представление.
В это время в деревнях обычно рассказывают народные сказки особого типа, называемые кукванебу. Существует поверье, воспринимаемое не слишком серьезно, что их пересказ оказывает благотворное влияние на рост недавно посаженных растений. Для того, чтобы получить этот эффект, в конце рассказа всегда исполняют короткую песенку, в которой упоминаются весьма плодовитые дикорастущие растения — касийена.
Каждая сказка «принадлежит» одному из членов общины. Каждую сказку, хотя она известна многим, может рассказывать лишь ее «владелец»; однако он может подарить ее кому-то другому, обучив того и уполномочив пересказывать ее. Но не все «владельцы» знают, как увлечь слушателей и вызвать неудержимый смех, что является одной из основных целей таких рассказов. Хороший рассказчик должен изменять голос, передавая прямую речь, с должным темпераментом распевать песенки, жестикулировать и вообще играть на публику. Некоторые из этих сказок являются определенно «историями для курилки»[29*], из числа других я могу представить несколько примеров.
Вот история о девушке, оказавшейся в беде, и о ее героическом спасении. Две женщины отправились на поиски птичьих яиц. Одна из них находит под деревом гнездо, другая предостерегает ее: «Это яйца змеи, не трогай их!» «О нет! Это птичьи яйца», — отвечает первая и уносит их с собой. Мать-змея, вернувшись и найдя гнездо пустым, отправляется на поиски яиц. Она появляется в ближайшей деревне и поет песенку:
«Извиваясь, я держу свой путь,
Яйца птицы есть дозволено;
Яйца друга трогать запрещено».
Это путешествие длится долго, ибо путь змеи прослеживается от деревни к деревне, и везде она должна петь свою песенку. И наконец, оказавшись в деревне этих двух женщин и увидев, как похитительница печет яйца, змея обвивается вокруг нее и проникает в ее тело. Жертва падает, больная и беспомощная. Но герой близко; мужчина из соседней деревни видит во сне эту драматическую ситуацию, прибывает на место, извлекает змею, рассекает ее на куски и берет обеих женщин себе в жены, таким образом получая двойную награду за свою удаль.
В другой истории мы узнаем о счастливой семье, отце и двух его дочерях, которые, покинув свой дом на северном коралловом архипелаге, плывут на юго-запад до тех пор, пока не достигают крутых берегов скалистого острова Гумасила. Отец ложится на помосте и засыпает. Из джунглей выходит великан-людоед, съедает отца, похищает и уводит с собой одну из дочерей, в то время как другой удается убежать. Убежавшая в джунгли сестра передает пленнице кусочек волшебного тростника, и когда великан-людоед ложится и засыпает, они разрезают его на части и убегают.
В деревне Окопукопу у самой бухты живут женщина и ее пятеро детей. Чудовищно огромный скат, выскочив из воды и прошлепав через деревню, вторгается в хижину этой женщины и, напевая песенку, откусывает ей палец. Один из сыновей пытается убить чудовище, но терпит неудачу. Каждый день повторяется то же самое, пока на пятый день младшему сыну не удается убить гигантскую рыбу.
Вошь и бабочка отправляются в небольшое воздушное путешествие, вошь в качестве пассажира, а бабочка в качестве аэроплана и пилота. В середине этого представления, когда они летят над морем, как раз между побережьем Вавела и островом Китава, вошь издает громкий крик, бабочка вздрагивает, вошь падает и тонет.
Мужчина, чья теща — каннибалка, весьма неосмотрительно уходит, оставив на ее попечении троих своих детей. Та, естественно, пытается съесть их; однако дети вовремя убегают, взбираются на пальму и не подпускают женщину к себе (все это, конечно, рассказывается куда подробнее) до тех пор, пока не возвращается отец и не убивает эту бабушку. Есть еще история о полете к Солнцу; история о великане-людоеде, уничтожающем посевы; о женщине, которая была настолько жадной, что украла всю еду на погребальной церемонии, и множество других рассказов, подобных этим.
Однако здесь мы не столько концентрируем внимание на тексте рассказа, сколько на его социальном контексте. Текст, конечно же, исключительно важен, но вне контекста он остается мертвым. Как мы уже видели, манера, в которой история рассказывается, придает ей должное звучание и значительно увеличивает интерес к ней. Сам характер исполнения, голос и мимика, выразительность рассказчика и реакция аудитории, означают для туземцев столько же, сколько и текст; и социолог должен внимать настрою туземцев. Это целое представление, которое опять же должно происходить в соответствующее время — в определенные часы суток, в определенный сезон года, когда молодые посадки на полях еще ждут будущей работы и подлежат лишь легкому влиянию магии волшебных сказок. Мы также должны иметь в виду социальный смысл личного «владения» сказкой, функцию поддержания дружественной обстановки и культурную роль этой занимательной устной «беллетристики». Все эти элементы в равной мере важны; все они должны быть изучены наряду с текстом. Такие рассказы живут в быту туземца, а не на бумаге, и когда ученый записывает их, не воспроизводя ту атмосферу, в которой «цветут эти цветы», он представляет нам не более, чем изуродованный осколок реальности.
Теперь я перехожу к другому типу рассказов. Они не приурочиваются к какому-либо сезону, не требуют стереотипного изложения, их исполнение не принимает формы драматического представления и не оказывает никакого магического эффекта. Тем не менее эти истории имеют большее значение, чем рассказы предыдущего типа, ибо они считаются правдивыми, а информация, содержащаяся в них, — более ценной и насущной, чем та, что заключена в кукванебу. Когда группа туземцев отправляется с дальним визитом или же в плаванье, молодежь с присущим ей интересом ко всему новому — новым ландшафтам, новым общинам, новым людям и, возможно, даже новым обычаям, — не переставая удивляться, задает много вопросов. Старшие и более опытные соплеменники сообщают молодым нужные сведения, и это всегда принимает формы конкретных рассказов. Старый человек может рассказать о чем-то из своего собственного опыта: о походах и боях, в которых он участвовал, о чудесах магии, получивших широкую известность, или о необыкновенных успехах в хозяйственных делах. К этому он может присовокупить и воспоминания своего отца, и слышанное когда-то в сказках и легендах, передающихся из поколения в поколение. Так, память об опустошительных засухах и страшных голодовках сохраняется на многие годы вместе с описанием лишений, борьбы и преступлений отчаявшихся людей.
Вспоминают также о сбившихся с курса мореплавателях, которым пришлось высадится на берег, где жили каннибалы или враждебные племена, иногда об этом слагают песни, иногда — легенды. Излюбленная тема песен и рассказов — очарование, мастерство и артистизм знаменитых танцовщиков. Рассказывают о далеких вулканических островах; о горячих источниках и неосторожных купальщиках, сварившихся заживо; о таинственных землях, населенных странными мужчинами и женщинами; об удивительных путешествиях, выпавших на долю моряков в далеких морях; о чудовищных рыбах и гигантских осьминогах; о прыгающих скалах и коварных колдунах. Имеются истории, старинные и недавние, о провидцах и людях, побывавших в стране мертвых — в них перечисляются самые известные деяния и крупные подвиги этих персонажей. Есть также рассказы, ассоциируемые с формами и свойствами отдельных природных объектов: скала, напоминающая лодку, — это некогда окаменевшее каноэ; антропоморфная скала — окаменевший человек; красное пятно на кораллах — свидетельство гибели туземцев, съевших слишком много орехов бетеля.
Все это многообразие сказаний можно подразделить на несколько категорий. 1) «исторические рассказы» о событиях, непосредственным свидетелем которых был рассказчик, или по крайней мере о событиях, достоверность которых может подтвердить кто-то из живых; 2) «легенды», в которых связь времен нарушена, но содержание которых относится к кругу явлений, привычных для членов племени, и, наконец, 3) «основанные на слухах сказки» о далеких странах и событиях древних времен, выходящих за рамки существующей культуры. Однако туземцы не делают таких разграничений, и на деле все эти типы повествований незаметно переходят один в другой. Обозначаются они одним словом — либвогво — и все считаются правдивыми. Их изложение не предполагает драматического искусства рассказчика и определенного места и времени. В их содержании обнаруживается одно существенное общее качество. Все они посвящены предметам, имеющим практический интерес для туземцев: рассказывают о хозяйственных занятиях, войнах, путешествиях, ритуальном обмене, выдающихся танцорах и т. п. Кроме того, поскольку чаще всего в них говорится о чьих-то выдающихся достижениях или подвигах, постольку они способствуют росту престижа рассказчиков: ведь они вспоминают либо случаи из своей жизни, либо события из жизни своих предков и родственников — прославляя их, они прославляют свой род. В частности поэтому хранятся в памяти и передаются из поколения в поколение такие рассказы. В историях, объясняющих происхождение различных черт ландшафта, соответствующие события помещены в знакомый социальный контекст: указывается клан или семья, представители которых были участниками таких событий. Если же такой социальный контекст отсутствует, то это уже не истории, а попутные краткие замечания по поводу тех или иных подробностей ландшафта — впечатляющих свидетельств ушедших времен.
Все это еще раз ясно показывает, что мы не сможем полностью понять ни значение текста, ни социальный смысл рассказа, ни отношение к нему туземцев, если будем изучать его изложение на бумаге. Эти сказания живут в памяти человека, в способе их передачи и даже в еще большей мере — в совокупном интересе, который не дает им умереть, который заставляет рассказчика пересказывать их с гордостью или печалью, который заставляет слушателя внимать им с нетерпением и завистью, пробуждает надежды и амбиции. Таким образом, суть легенды даже еще больше, чем суть волшебной сказки, невозможно постичь при простом ее прочтении, эта суть открывается только при изучении повествования в контексте социальной и культурной жизни туземцев.
Но лишь когда мы переходим к третьему и самому важному классу рассказов — священным сказаниям, или мифам — и сравниваем их с легендами, характер всех трех классов повествований приобретает полную определенность. Этот третий класс рассказов называется туземцами лилиу, и я хочу подчеркнуть, что воспроизвожу классификацию и терминологию самих туземцев и ограничиваюсь лишь несколькими комментариями для ее уточнения. Третий класс историй далеко отстоит от двух других. Если первые рассказываются для развлечения, вторые — для того, чтобы дать важную информацию или удовлетворить социальные амбиции, то третьи рассматриваются не просто как правдивые, а как священные и почитаемые и играют несравненно более существенную культурную роль. Народная сказка, как мы знаем, является сезонным представлением и актом общения. Легенда, рожденная встречей с необычной реальностью, открывает исторические картины прошлого. Миф вступает в действие, когда обряд, церемония, социальный или моральный закон требуют утверждения и подтверждения их древности, реальности и святости.
В последующих разделах этой работы мы детально рассмотрим целый ряд мифов, но сейчас давайте просто бросим взгляд на предмет некоторых типичных мифологических рассказов. Возьмем, к примеру, ежегодное празднество возвращения мертвых. Оно требует значительных приготовлении и особенно демонстрации обилия пищи. С приближением празднества рассказываются истории о том, как смерть начала карать человека и как он утратил способность к постоянному омоложению. Рассказывается, почему духи покидают деревню и не могут оставаться у костра и, наконец, почему они возвращаются раз в году. Или же другой пример. Когда в определенное время года при подготовке к далекому плаванию, тщательно ремонтируются старые и строятся новые каноэ, проводятся особые магические обряды. В сопровождающих их заклинаниях содержатся мифологические аллюзии, и сами священные действия включают элементы, которые становятся понятны только после того, как рассказана история о летающем каноэ, древнем обряде и его магии. Такое явление, как церемониальный обмен — его правила, его географические маршруты, его магия, — тесно связаны с соответствующей мифологией. Нет сколько-нибудь значительных магических приемов, церемоний или обрядов, которые существовали бы без веры; а вера зиждется на рассказах о конкретных прецедентах. Это чрезвычайно крепкий союз, ибо миф рассматривается не только как источник дополнительной информации, но также и как своего рода варрант, верительная грамота на право совершать определенные действия и часто также как практическое руководство к ним. Вместе с тем, ритуалы, обряды, обычаи и социальные институты порой заключают в себе прямые мифологические коннотации и считаются производными тех или иных мифических событий. Культурный факт является памятником, в котором воплощен миф, а миф считается подлинным источником, из которого родились мораль, социальное группирование, обряды и обычаи. Таким образом, священные сказания — это функционально интегрированная часть культуры. Их существование и воздействие не просто выходят за границы акта изложения — пересказа: они не только черпают свою сущность из жизни и ее интересов: они руководят и управляют многими культурными явлениями, они составляют догматический костяк примитивной цивилизации.
Это, наверное, самый важный момент отстаиваемого мною тезиса; я утверждаю, что существует особый класс историй, которые считаются священными, они воплощаются в ритуале, морали и социальной организации и являются неотъемлемой и действенной частью примитивной цивилизации. Эти сказания живут не благодаря праздному интересу, не как вымышленные или даже подлинные истории, а являются для туземцев утверждением первозданной, более величественной и значимой реальности, которая определяет современную жизнь, судьбы и деятельность человечества; знание их задает мотивы ритуальных и моральных действий человека, указывает, как исполнять эти действия.
Чтобы сделать предмет нашего обсуждения совершенно ясным, сравним еще раз наши заключения с новейшими взглядами современной антропологии, но не для того, чтобы просто подвергнуть критике не согласующиеся с нашим мнения, а чтобы увязать наши результаты с нынешним состоянием знании, дать оценку тому, к чему мы пришли, и сформулировать точно и определенно имеющиеся у нас расхождения с предшественниками.
Лучше всего будет процитировать сжатое и авторитетное определение, и с этой целью я выбрал то, что дано было покойной мисс Берн и проф. Майресом в помещенной ими в «Notes and Queries on Anthropology»[30*] статье под заглавием «Рассказы, поговорки и песни». Нам сообщают что «этот раздел охватывает множество интеллектуальных усилий народов», которые «представляют собой ранние опыты ума, воображения и памяти». С некоторым недоумением мы спрашиваем, а куда же делись эмоции, интерес и амбиции, социальная роль произведений устного творчества и глубокая связь наиболее серьезных из них с культурными ценностями? После короткой классификации устных рассказов, выполненной обычным способом, мы читаем о священных сказаниях: «Мифы — это истории, которые, какими бы удивительными и невероятными они ни казались нам, тем не менее пересказываются с полной верой в них, потому что по своему назначению или по убеждению рассказчика они служат для объяснения, посредством чего-то конкретного и понятного, абстрактной идеи или таких неясных и сложных понятий, как Творение и Смерть, расовые отличия и разнообразие животных видов, различные занятия мужчин и женщин; происхождение обрядов и обычаев, поразительных объектов природы или доисторических памятников, смысл имен людей и названий местностей. Такие рассказы иногда называются этиологическими, потому что их целью является объяснение того, почему что-то существует или происходит»[31].
Здесь мы вкратце имеем все, что может сказать по этому вопросу современная наука. Однако согласятся ли наши меланезийцы со сказанным здесь? Конечно же, нет. Они не хотят «объяснять» в своих мифах или «делать понятным» что-либо происходящее, тем более некую абстрактную идею. Насколько мне известно, этому нельзя найти примера ни в Меланезии, ни в каком-либо другом сообществе. Те немногие абстрактные понятия, которые имеют туземцы, несут свое конкретное объяснение в словах, выражающих их. Если бытие описывается глаголами «лежать», «сидеть» и «стоять», если причина и следствие выражаются словами, обозначающими «основание» и «то, что раньше на нем стояло», если различные существительные, обозначающие конкретные предметы, используются в значении, близком к понятию «пространства», то сами слова и их связь с конкретной реальностью делают абстрактную идею достаточно «понятной». Не согласится также тробрианец или какой-либо другой абориген, что «Сотворение, Смерть, расовые отличия и разнообразие животных видов, различные занятия мужчин и женщин» являются «неясными и сложными понятиями». Нет ничего более знакомого туземцу, чем различия в занятиях мужчин и женщин; в них нет ничего такого, что. надо было бы объяснять. Но эти, хотя и хорошо знакомые различия, иногда оказываются досаждающими, неприятными или по меньшей мере ограничивающими, и поэтому иногда бывает нужно оправдать их, подтвердить их древность и подлинность, короче говоря, обосновать их ценность и необходимость. Смерть, к сожалению, также не является неясной, абстрактной или сложной для понимания любого человеческого существа. Она даже слишком навязчиво реальна, слишком конкретна, слишком легка для понимания любого, кто сталкивался с ней, когда дело касалось его близких или же дурных предчувствий относительно самого себя. Если бы она была неясной или нереальной, то человеческие мысли и чувства не обращались бы к ней так часто; но идея смерти переполняет человека ужасом, желанием устранить ее угрозу, смутной надеждой на то, что она будет не объяснена и оправдана как часть действительности, а вытеснена, выброшена из действительности, утратит реальность и, по сути дела, окажется отрицаемой. Миф, утверждающий веру в бессмертие, в вечную молодость, в жизнь после смерти, является не интеллектуальным ответом на загадку, а определенным актом веры, рожденной из глубочайшей инстинктивной и эмоциональной реакции на самую страшную и навязчивую идею. И истории о «происхождении обрядов и обычаев» не рассказываются просто для их объяснения. Они никогда ничего не объясняют в каком бы то ни было смысле этого слова; они всегда излагают прецедент, представляющий собой идеал и гарант существования обычая или обряда, а иногда дают практические указания для точного соблюдения соответствующей процедуры.
Поэтому мы не можем согласиться ни с одним из положений этого прекрасного, хотя и краткого, обобщения современных антропологических подходов к мифологии. Данное в нем определение создает представление о воображаемом, несуществующем классе произведений устного творчества — этиологических мифах, — соответствующем несуществующему желанию объяснять и бесцельным «интеллектуальным усилиям», которые на деле находятся где-то за пределами примитивной культуры и социальной организации с их сугубо прагматическими интересами. Весь этот подход кажется нам ложным, потому что мифы рассматриваются как просто рассказы, потому что они расцениваются как интеллектуальное творчество примитивных «кабинетных» мыслителей, потому что они вырываются из контекста жизни и изучаются в том искаженном виде, который они принимают на бумаге, а не в том виде, в котором они живут в действительности. Анализируемый подход делает невозможным не только ясное понимание сущности мифа, но и удовлетворительную классификацию народных сказаний в целом. По существу, нам придется не согласиться и с определениями легенды и волшебной сказки, данными теми же авторами в «Notes and Queries on Anthropology».
Но важнее всего то, что такой подход может фатально отразиться на эффективности полевой работы, ибо при таком подходе наблюдатель удовлетворяется простой записью сказаний. Интеллектуальное содержание истории исчерпывается ее текстом, но ведь функциональный, культурный и прагматический аспекты любого туземного сказания не в меньшей мере проявляются в манере его изложения, в социальном контексте воспроизведения, чем в самом тексте. Гораздо легче записать рассказ, чем проследить рассеянные и сложные пути, которыми он входит в жизнь, или постичь его функции, изучая обширные социальные и культурные реалии, в которые он вторгается. И именно по этой причине у нас так много текстов и так мало знаний о подлинной природе мифа.
Итак, тробрианцы могут нам преподать важный урок, и потому давайте вернемся к ним. Мы подробно рассмотрим некоторые из их мифов для того, чтобы индуктивно, но тем не менее определенно, подтвердить наши заключения.
Лучше всего нам начать с начала начал и рассмотреть некоторые из мифов о происхождении. Туземцы говорят, что мир был заселен из-под земли. Человечество первоначально обитало под землей и вело там существование, во всех отношениях подобное теперешней жизни на земле. Под землей люди были также организованы: у них имелись деревни, кланы и районы; они различались по социальному рангу, у них были привилегии, права и обязанности, они владели собственностью и были сведущи в магии. Обладая всем этим, они вышли на поверхность земли, заняли свои теперешние территории и продолжили свои хозяйственные и магические занятия. Они принесли с собой всю свою культуру, чтобы она существовала дальше на земле.
Есть особые места — гроты, группы деревьев, нагромождения камней, бьющие из-под земли источники, обнажения кораллов, устья ручьев — называемые туземцами «дырами», «норами» или «домами». Из таких «дыр» вышли первые пары (сестра как глава семьи и брат как ее защитник) и завладели землями, задав тотемические, хозяйственные, магические и социальные характеристики зародившимся таким образом сообществам.
Проблема социального ранга, играющая большую роль в социологии тробрианцев, решилась теми, кто вышел на свет из особой дыры, называемой Обукула; она находится около деревни Лаба-и. Это событие отличалось тем, что в противоположность обычному ходу вещей (обычно одна «дыра» является местом выхода прародителей одного линиджа[32*]), из этой дыры близь Лаба-и последовательно вышли прародители четырех основных кланов[33*]. Более того, их появление сопровождалось событием на первый взгляд тривиальным, но для мифической реальности в высшей степени важным. Вначале вышла Кайлаваси (игуана), животное клана Лукулабута; она выбралась из-под земли, как все игуаны вылезают из своих нор; затем она взобралась на дерево и оставалась там в качестве наблюдателя, не участвуя в последующих событиях. Вскоре появилась Собака, тотем клана Лукуба; этот клан первоначально обладал наиболее высоким рангом. Третьей вышла Свинья, представляющая клан Маласи, который сейчас занимает самое высокое положение. Последним вышел тотем Луквасисига, по одним версиям это Крокодил, по другим — Змея, по третьим — Опоссум. В некоторых же версиях тотемический аналог просто не упоминается. Собака и Свинья бегали вокруг, и Собака, увидев плод ноку, обнюхала его и съела. И тогда свинья сказала: «Ты ешь ноку, ты ешь грязь, ты груба и неотесана, главной здесь, гуйау, буду я». И с тех пор, Табалу, высший субклан клана Маласи, является субкланом вождей.
Чтобы понять этот миф, недостаточно проследить за диалогом собаки и свиньи, который может показаться беспредметным или незначительным. Но если вы узнаете туземную социологию, оцените исключительное значение для нее социального ранга и осознаете тот факт, то пища и ограничения на нее (табу социальной группы или клана) являются основным показателем социального происхождения человека, если вы, наконец, постигнете психологию тотемической идентификации, — то вы начнете понимать, что это событие, случившееся in stau nascendi[34*], раз и навсегда определило отношения между двумя соперничающими кланами. Чтобы понять этот миф, вы должны хорошо знать социологию, религию, обычаи и мировоззрение создателей. Тогда и только тогда вы сможете понять, что значит эта история для туземцев и как она может функционировать в их жизни. Если вы живете среди них и знаете их язык, вы постоянно сталкиваетесь с отголосками ее в их спорах относительно превосходства того или иного из кланов и в обсуждениях различных табу на еду, которые часто открывают поистине казуистические дискуссии. Если же вы вступите в контакт с общинами, где процесс распространения влияния клана Маласи все еще развивается, то вы лицом к лицу встретитесь с мифом как с действенной силой.
Достаточно любопытно, что вышедшие первым и последним тотемы игуана и тотем Луквасисига с самого начала остались в стороне: таким образом, порядковый принцип и логика событий, похоже, не слишком влияют на аргументацию мифа.
Если основной миф, связанный с Лаба-и и посвященный иерархии четырех кланов, очень часто упоминается в племени, то не менее живыми и действенными, каждый в своей общине, являются мифы местного значения. Когда новые люди приходят в какую-то отдаленную деревню, им обычно рассказывают не только легендарные исторические предания, по прежде всего сообщают мифологические сведения о происхождении этой общины, о ее магической и хозяйственной специализации, о ее положении и месте в тотемической организации. Если возникают споры о принадлежности земли, разногласия относительно вопросов магии, прав на рыболовные угодья или других привилегий, всегда обращаются к свидетельствам мифа.
Позвольте мне показать конкретно, каким образом типичный миф о происхождении местных людей пересказывается в повседневной жизни туземцев. Давайте понаблюдаем за группой гостей, прибывающих в ту или иную из тробрианских деревень. Они рассядутся перед домом главы общины в центре селения. По всей вероятности, рядом будет располагаться «место рождения» этой общины, отмеченное выходом кораллов на поверхность или грудой камней. На это место гостям будет указано, будут упомянуты имена брата и сестры, родоначальников общины, и, возможно, будет сказано, что первый мужчина построил свой дом как раз в том месте, где сейчас стоит хижина вождя. Туземные слушатели, конечно же, знают, что сестра жила в другом доме, расположенном рядом, ибо она никогда бы не поселилась в тех же стенах, что и ее брат.
В качестве дополнительной информации посетителям могут сообщить, что предки принесли с собой материалы, орудия и все навыки местных ремесел. В деревне Йалака, к примеру, это будет процесс получения извести посредством сжигания раковин. В Окобобо, Обвериа и Обоваду предки принесли с собой навыки и орудия для полировки твердого камня. В Бвойталу первопредки принесли с собой из-под земли инструмент резчика, акулий зуб и мастерство в этом ремесле. Таким образом, в большинстве случаев хозяйственные монополии прослеживаются до локальных истоков. В деревню более высокого ранга родоначальники принесли с собой знаки наследственного статуса; в других случаях на поверхность вышло какое-то животное, связанное с местным субкланом. Некоторые сообщества изначально были поставлены во враждебные отношения с другими. Самым же важным даром из доставленных в этот мир из мира подземного всегда была магия; но об этом более подробно мы скажем позднее.
Если бы европеец, случайно оказавшись рядом, услышал только ту информацию, что туземцы сообщают друг другу, то почти ничего бы не понял. И более того, услышанное могло бы привести его к серьезным заблуждениям. Так, указание на одновременное появление брата и сестры может натолкнуть его на мысль об инцесте или о каком-то неупомянутом персонаже, который был мужем прародительницы. Первое предположение было бы совершенно ошибочным и бросало бы ложную тень на специфические отношения между братом и сестрой, в которых первый неизменно является опекуном, а вторая, столь же неизменно, — ответственной за продолжение родственной линии. Лишь знание принципов матрилинейного счета родства и соответствующих институтов делает понятным упоминание имен двух предков, столь значимое для туземного слушателя. Если европеец станет интересоваться, кто был мужем сестры и каким образом у нее появились дети, он вскоре снова столкнется с набором совершенно незнакомых идей: проблема отцовства нерелевантна с социологической точки зрения[35*]; представление о физиологической роли мужчины в зачатии отсутствует[36*]; действует странная и сложная система брака, матрилинейного и патрилокального[37*] одновременно[38].
Социальный смысл этих сказаний о происхождении станет ясен только тому европейскому исследователю, который сумеет разобраться в туземных правовых представлениях о принадлежности к социальным объединениям, о наследовании прав на территорию, на рыболовные угодья, и на местные ремесла и прочие занятия. Ибо в соответствии с племенными правовыми принципами все такие права являются монополией местной общины и только потомков первоначальной прародительницы по женской линии. Если бы далее европейцу сказали, что, кроме главного места выхода предков из-под земли, в одной и той же деревне имеется еще несколько других «дыр», то он был бы еще более озадачен, и только внимательное изучение конкретных деталей и принципов туземной социологии открыло бы ему систему организации сложносоставной общины в рамках одной деревни, т. е. общины, в которой соединяются несколько субкланов.
Таким образом, понятно, что миф «говорит» туземцу гораздо больше, чем реально говорится при его пересказе; в рассказе содержатся лишь конкретные сведения о характерных обстоятельствах мифологической истории данной местности; истинный смысл мифа, фактически вся его суть, заключены не в рассказе, а в принципах социальной организации, которые туземец усваивает не тогда, когда прослушивает фрагментарные пересказы мифов, а непосредственно в процессе социальной жизни, постепенно постигая свое социальное окружение и устройство своего племени. Другими словами, именно контекст социальной жизни, а также последовательное постижение того, что все, что велят ему делать, имеет свой прецедент и образец в ушедших временах, ставит в его сознании на свои места содержащиеся в мифе сведения, именно это позволяет ему понять суть племенных мифов о происхождении.
Поэтому наблюдателю необходимо детально ознакомиться с социальной организацией туземцев, если он действительно хочет вникнуть в существо ее мифологических традиций. Тогда короткие истории, рассказываемые о происхождении людей той или иной местности, станут для него совершенно понятными. Он ясно увидит, что каждая из этих историй является только частью, и довольно скромной, гораздо более крупной истории, которую можно воссоздать лишь на основе самой жизни туземцев. И что действительно важно в такой истории, так это ее социальная функция. Такая история передает, выражает и укрепляет фундаментальный факт территориального и родственного единства группы людей, являющихся потомками общих прародителей. В сочетании с убеждением, что только общее происхождение и некогда состоявшийся здесь выход предков из-под земли дают полное право на эту землю, миф о происхождении в буквальном смысле является правовой верительной грамотой общины. Поэтому даже когда люди какой-то общины терпели поражение в борьбе с враждебными соседями и изгонялись со своей земли, они все равно сохраняли глубокую духовную связь с этой землей, и по истечении некоторого времени, или же после церемонии заключения мира, им всегда разрешалось вернуться на свое первоначальное место жительства, восстановить деревню и снова возделывать свои огороды[39]. Коренящееся в традиции чувство реальной и интимной связи с землей; постоянная возможность видеть «на сцене повседневной жизни» то самое место, откуда «все пошло»; историческая преемственность привилегий, занятий и характерных социальных различий, восходящих к мифологическим первоначалам, — все это, несомненно, обусловливает сплоченность, местный патриотизм, чувство единства и родства в общине. Но помимо того, что каждое сказание о появлении на свет связывает воедино историческую традицию, правовые принципы и различные обычаи, необходимо также четко представлять себе, что оно составляет не более, чем малую часть традиционной мифологии в целом. Таким образом, с одной стороны, сущность мифа заключается в его социальной функции; с другой стороны, начав изучение социальной функции мифологии и воссоздание ее полного значения, мы постепенно подходим к построению целостной теории туземной социальной организации.
Одним из самых интересных явлении, связанных с традиционным уставом и прецедентом, является адаптация мифа и мифологического принципа к тем случаям, в которых сама основа мифологии вопиющим образом попирается. Это те случаи, когда территориальные права автохтонного клана, то есть клана, появившегося в этом месте, попираются кланом пришельцев. При этом создается конфликт принципов, так как принцип, согласно которому земля и права на нее принадлежит тем, кто буквально вышел из нее, несомненно не оставляет места никаким пришельцам. Но вместе с тем автохтоны — опять же в буквальном мифологическом смысле — не могут эффективно противостоять людям субклана высокого ранга, решившим поселиться в новом месте. В результате появляется особый класс мифологических рассказов, которые оправдывают аномальное положение вещей. Сила различных мифологических и нормативных принципов проявляется в том, что такие «оправдывающие» мифы все же содержат противоречивые и логически несовместимые утверждения и положения, которые лишь поверхностно примиряются между собой в завершающем эпизоде, явно изобретенным ad hoc[40*]. Изучение таких историй исключительно интересно как потому, что оно дает нам глубокое понимание психологии туземцев, отражающейся в их традиции, так и потому, что искушает реконструировать реальное прошлое племени. Однако, уступая этому искушению, мы должны проявлять крайние осторожность и скептицизм.
У тробрианцев мы находим, что чем выше статус тотемического субклана, тем больше у него возможностей для территориальной экспансии. Сначала изложим факты, а затем перейдем к их интерпретации. Люди субклана самого высокого ранга, субклана Табалу, клана Маласи, управляют рядом деревень: деревней, Омаракана, самой главной в районе; деревней Касанайи, двойником Омараканы, и деревней Оливилеви, основанной примерно три «правления» спустя после поражения главной деревни. Еще две деревни — Омламвалува, на данный момент уже прекратившая свое существование, и Дайагила, уже больше не управляемая Табалу, раньше также принадлежали им. Такой же субклан, носящий такое же название и претендующий на такое же происхождение, но не соблюдающий всех табу, удостоверяющих статус, и не обладающий всеми регалиями, соответствующими рангу, правит в деревнях Ойвейова, Гумилабаба, Каватариа и Кадавага, расположенных в западной части архипелага. Последняя из названных деревень находится на маленьком островке Кайлеула. Деревня Туква-уква лишь недавно, примерно пять «правлений» тому назад, вошла во владения Табалу. И наконец, субклан, имеющий то же название и претендующий на родство с первыми двумя, правит в двух больших и могущественных общинах юга, Синакета и Вакута.
Вторым важным обстоятельством, касающимся этих деревень и их правителей, является то, что правящий клан не претендует на появление (выход предков из-под земли) в пределах территории какой-либо из этих общин, где его члены владеют землями, практикуют местную магию и держат власть. Все люди этого клана утверждают, что появились вместе с первой свиньей из исторической дыры Обукула на северо-западном побережье острова, у деревни Лаба-и. Оттуда, согласно их преданию, они распространились по всему этому району[41].
Мифологическая традиция этого клана содержит определенные, несомненно исторические, факты, которые следует четко выделить и отметить; основание деревни Оливилеви три «правления» тому назад, поселение Табалу в Туква-уква пять «правлений» тому назад, присоединение к своим владениям Вакуты примерно семь или восемь «правлений» тому назад. Под «правлением» имеется в виду период жизни и владычества одного отдельного вождя. Поскольку у тробрианцев, как, без сомнения, и у большинства матрилинейных племен, на смену вождю приходит его младший брат, постольку в среднем «правление» очевидно оказывается много короче, чем период жизни одного поколения, и является, поэтому, гораздо менее ненадежной мерой времени, ибо во многих случаях оно может и не быть короче. Те особые исторические рассказы, которые подробно излагают когда, кем и каким образом было основано поселение, являются трезвым, лишенным фантазии изложением фактов. Например, от независимых информаторов можно получить подробный рассказ о том, как во времена их отцов и дедов Бугвабвага, вождь Омараканы, после неудачной войны вынужден был бежать вместе со всей своей общиной далеко на юг, в некое место, где имели обыкновение устраивать временные поселения. Спустя пару лет он вернулся, чтобы совершить церемонию примирения и восстановить Омаракану. Однако его младший брат не вернулся с ним, а основал постоянную деревню, Оливилеви, и остался в ней. Этот рассказ, который до мельчайшей детали может быть подтвержден любым просвещенным взрослым туземцем этого района, несомненно является самым надежным историческим преданием, какое только можно получить в общине дикарей. Сведения о Туква-укве, Вакуте и т. д. носят такой же достоверный характер.
Что ставит достоверность таких сказаний выше всяких сомнений, так это их социологические основания. Бегство после поражения является общим правилом в племенной практике. Характерны также способы приведения деревень под власть людей высокого статуса — например, брак между женщинами Табалу и главами подчиняемых деревень. Техника этого процесса имеет огромное значение и должна быть описана подробно. Брак у тробрианцев патрилокальный, поэтому женщина всегда переходит в общину мужа. В хозяйственном отношении брак влечет за собой постоянный обмен пищи, поставляемой семьей жены, на ценности, которые дает муж. Наиболее изобилуют пищей центральные равнины Киривины[42*], где правят вожди высшего ранга из Омараканы. Ценные украшения из раковин, регалии вождей, изготовляются в прибрежных районах, расположенных к западу и югу. Поэтому всегда существовала и до сих пор наблюдается тенденция, обусловленная экономическими факторами, выдавать женщин из высокоранговых кланов или субкланов замуж за влиятельных глав таких деревень, как Гумилабаба, Каватариа, Туква-уква, Синакета и Вакута.
Пока все идет строго в соответствии с буквой племенного закона. Но как только женщина Табалу поселяется в деревне мужа, она затмевает его своим статусом и очень часто — влиятельностью. Если у нее есть сын или сыновья, то до наступления половой зрелости они являются законными членами общины своего отца. Они становятся самыми важными особами мужского пола в этой общине. И как это водится у тробрианцев, даже после их возмужания отец хочет оставить их при себе в силу привязанности; община же чувствует, что, благодаря их пребыванию в ней, поднимается ее общий статус. Большинство хочет, чтобы они остались, а меньшинство — законные наследники главы общины, его братья и сыновья его сестры — не осмеливаются противиться этому. Поэтому, если эти высокоранговые сыновья не имеют особо важных причин выполнить предписываемое нормами — вернуться в свою деревню, т. е. в деревню своей матери — они остаются в общине отца и правят ею. Если у них есть сестры, они также могут остаться, выйти замуж в этой же деревне и таким образом положить начало новой династии. Постепенно, не сразу, эти пришлые люди присваивают все привилегии, регалии и функции, до этого по праву принадлежавшие местным лидерам. Их величают «хозяевами» деревни и ее земель, они заседают во главе официальных советов, решают все важные дела, требующие решений, и, что существеннее всего, берут в свои руки контроль над местными монополиями и местной магией.
Все, только что изложенное мной, — результат тщательных эмпирических наблюдений; теперь давайте рассмотрим легенды, призванные увязать все это с мифологической традицией. Согласно одному сказанию, из первичной дыры у Лаба-и вышли две сестры, Ботабалу и Бонумакала. Они сразу же отправились в Киривину, в ее центральный район, и поселились в Омаракане. Там они были радушно приняты местной женщиной, в ведении которой находились магия и все другие права; таким образом появилась мифологическая санкция на их пребывание в главной деревне. (К этому мы позднее еще вернемся.) Спустя некоторое время между сестрами возникла ссора из-за банановых листьев, используемых для изготовления красивых женских одеянии. Старшая сестра приказала младшей уходить прочь, что у туземцев является большим оскорблением. Она сказала: «Я останусь здесь и буду строго придерживаться всех табу. А ты иди и ешь кустарниковую свинью и рыбу катакайлува». Вот почему вожди прибрежного района, фактически имея тот же статус, не соблюдают те же табу. Подобная история рассказывается также туземцами из прибрежных деревень, с той, однако, разницей, что это не старшая сестра приказывает младшей уходить, а младшая велит старшей оставаться в Омаракане и соблюдать все табу, а сама отправляется на запад.
Согласно версии обитателей деревни Синакета, было три первых женщины субклана Табалу: старшая осталась в Кириване, средняя обосновалась в Кубоме, а младшая пришла в Синакету и принесла с собой диски из раковин калома, что положило начало соответствующему местному ремеслу.
Все сказанное относится лишь к одному субклану клана Маласи. Все другие субкланы этого клана, которых я насчитал около дюжины, имеют более низкие статусы: все они автохтоны своих мест, т. е. не иммигранты на своей теперешней территории; некоторые из них, в частности Бвойталу, — это вообще парии, т. е. категория людей презираемых. Хотя все они носят то же родовое имя, обладают тем же тотемом и во время проведения церемоний находятся бок о бок с людьми самого высокого ранга, туземцы относят их к совершенно иному классу.
Прежде чем перейти к реинтерпретации, или исторической реконструкции фактов, я представлю сведения о других кланах. Следующим по значимости, пожалуй, является клан Лукуба. Среди его субкланов есть два или три, которые по своему статусу следуют непосредственно за Табалу из Омараканы. Прародителями этих субкланов называют Мваури, Мулобваиму и Тудаву; все они вышли из одной и той же основной дыры у Лаба-и, из которой появились и четыре тотемических животных. Впоследствии они мигрировали и обосновались в определенных важных центрах округа Киривина и близлежащих островов, Китава и Вакута. Как мы видели, согласно основному мифу о происхождении, вначале самый высокий статус имел клан Лукуба, до того, как эпизод с собакой и свиньей не изменил соотношение статусов. Более того, большинство мифологических персонажей или животных относятся к клану Лукуба. Великий мифический культурный герои Тудава, известный также как прародитель субклана, носящего это имя, является Лукуба. Большинство мифических героев, ассоциируемых с межплеменными отношениями и ритуальными формами торговли, также относятся к этому же клану[43]. Большинство обрядов хозяйственной магии племени также принадлежит людям этого клана. На острове Вакута, где их недавно затмили, если вовсе не лишили влияния, Табалу, они все еще способны постоять за себя; они все еще сохранили за собой монополию на магию, и, опираясь на мифологическое предание, Лукуба все еще заявляют о своем действительном превосходстве над узурпаторами. Среди них и гораздо меньше субкланов низкого ранга, чем у Маласи.
Мало что известно мне о мифологии и культурной или исторической роли третьего крупного тотемического подразделения, Луквасисига. В основном мифе о происхождении его прародитель или вовсе не упоминается, или же соответствующему животному — персонажу-предку — отводится совершенно незначительная роль. Представители этого клана не владеют ни одной из особо важных форм магии и подозрительно отсутствуют в каких-либо мифологических аллюзиях. Единственным, где они играют значительную роль, является обширный цикл сказаний о Тудаве, в которых великан-людоед Доконикан представлен как вступающий в обладание тотемом Луквасисига. К этому клану относится глава деревни Кабваку, который также является вождем района Тилатаула. Этот район всегда находился в состоянии потенциальной вражды с районом собственно Киривины, и вожди Тилатаула были политическими соперниками Табалу, людей высшего ранга. Время от времени между этими двумя районами развязывались войны. И независимо от того, какая сторона терпела поражение и вынуждена была бежать, последующие ритуалы примирения всегда приводили к миру, и две провинции снова восстанавливали прежнее соотношение статусов. Вожди Омараканы всегда сохраняли свое превосходство по рангу и что-то вроде общего контроля над враждебно настроенным районом, даже если победа была на стороне последнего. Вожди Кабваку до определенной степени должны были подчиняться их приказам; в частности, когда в древние времена выносился смертный приговор, вождь Омараканы поручал привести его в исполнение своему потенциальному врагу. Реальное главенство вождей Омараканы было обусловлено их статусом. Но в значительной степени их власть и тот страх, что они вселяли во всех остальных туземцев, имели своим источником практикуемую ими важнейшую магию — магию солнца и дождя. Таким образом, члены субклана Луквасисига были и потенциальными врагами, и исполнительными вассалами вождей высшего статуса, но превосходили Табалу в военном деле. Ибо, если в мирное время главенство Табалу оставалось непререкаемым, то считалось, что во время войны Толивага из Кабваку обычно более умелы и достойны уважения. Люди клана Луквасисига, вместе с тем, слыли неискушенными в морском деле (Кулитаодила). Один или два других субклана этого клана имели довольно высокий статус, и их члены часто вступали в браки с людьми Табалу из Омараканы.
Четвертый клан, Лукулабута, включает в себя субкланы только низкого статуса. Это самый малочисленный клан, и единственная магия, с которой знакомы его члены, — это колдовство.
Когда мы подходим к исторической интерпретации этих мифов, перед нами с самого начала встает фундаментальный вопрос: должны ли мы рассматривать субкланы, фигурирующие в легенде и мифе, только как локальные разветвления однородной культуры, или мы можем приписать им более амбициозную историческую роль носителей разных культур, т. е. считать их объединениями, представлявшими различные миграционные волны. Если принять первую альтернативу, тогда все мифы, исторические данные и социальные реалии будут относиться только к незначительным внутренним передвижкам и переменам, и нам будет нечего добавить к уже сказанному.
Однако в поддержку более смелой гипотезы можно подчеркнуть, что основная легенда о происхождении помещает исток, «выход», всех четырех кланов в весьма подозрительное место. Лаба-и расположена на северо-западном побережье, единственном участке побережья, куда преобладающие муссонные ветры могли прибить странствующих мореплавателей. Более того, во всех мифах миграционные подвижки, пути культурных влияний и маршруты культурных героев идут с севера на юг и обычно, хотя и не обязательно, с запада на восток. Эти направления обнаруживаются в великом цикле сказаний о Тудаве; эти направления мы находим в мифах о миграциях; эти направления обнаруживаются в большинстве легенд, связанных с кула[44*]. Таким образом, правомерно предположить, что культурное влияние распространялось с севера архипелага, — влияние это можно проследить на восток, вплоть до острова Вудларк, и на юг, вплоть до архипелага Д'Антрекасто. Косвенным подтверждением этой гипотезы, возможно, могли бы быть некоторые мифологические конфликты, вроде конфликта между Собакой и Свиньей, между Тудавой и Докониканом, между двумя братьями, один из которых был каннибалом. Таким образом, если мы допустим, что эта гипотеза верна, то складывается следующая схема. Самый древний слой будут представлять кланы Луквасисига и Лукулабута. Последний, согласно мифу, появился первым; оба они являются «относительными автохтонами», ибо и тот и другой — не мореплаватели, их поселения обычно расположены в удалении от моря, а их основным занятием является земледелие. Традиционно враждебное отношение основного субклана Луквасисига — Толивага — к Табалу, которые, по-видимому, иммигрировали последними, также можно объяснить этой гипотезой. И опять же, вполне согласуется с ней то обстоятельство, что чудовище-каннибал, с которым борется инноватор и культурный герой Тудава, относится к клану Луквасисига.
Таким образом, становится ясно, что миграционными единицами следует считать не кланы, а субкланы. Ибо неопровержимым фактом является то, что большой клан, который включает ряд субкланов, представляет собой не более, чем рыхлую аморфную социальную структуру, расколотую значительными культурными трещинами. Клан Маласи, например, включает как субклан самого высокого статуса, Табалу, так и самые презираемые субкланы, Вабуа и Гумсосопа из Бвойталу. Историческая гипотеза миграционных единиц должна объяснить соотношение субкланов и кланов. Мне кажется, что второстепенные субкланы, скорее всего, относятся к ранее прибывшим и что их тотемическая ассимиляция является побочным результатом общего процесса социальной реорганизации, которая произошла после того, как прибыли сильные и влиятельные иммигранты, типа Тудава и Табалу.
Таким образом, историческая реконструкция требует ряда дополнительных гипотез, каждая из которых должна считаться правдоподобной, будучи при том произвольной; а каждое новое допущение привносит свой элемент неопределенности. Вся же реконструкция — это интеллектуальная игра, заманчивая и увлекательная — исследователь втягивается в нее часто, казалось бы, совершенно спонтанно — но всегда остающаяся за пределами доступного проверке наблюдением, за пределами строгого научного вывода — если, конечно, полевой исследователь удерживает под контролем свою способность к наблюдению и чувство реальности. В разработанную мной схему как бы естественно встраиваются факты социологии, мифов и обычаев тробрианцев. Тем не менее, я не придаю ей слишком серьезного значения и не думаю, что даже самое исчерпывающее знание изучаемого района дает этнографу право на что-либо, кроме пробных и очень осторожных реконструкций. Возможно, подобные схемы гораздо более широкого охвата, будучи сопоставлены, могли бы показать свою ценность или же, наоборот, — полную несостоятельность. Скорее же всего, такие схемы, имеют какое-то значение только в качестве рабочих гипотез, побуждающих к более тщательным и детальным сбору и фиксации легенд, преданий и социологических особенностей.
Историческая реконструкция абсолютно ничего не дает для постижения социологии этих легенд. Какова бы ни была скрытая реальность незасвидетельствованного прошлого, мифы служат, скорее, для того, чтобы сгладить противоречия, создаваемые историческими событиями, чем для того, чтобы точно эти события зафиксировать. Мифы, рассказывающие о распространении сильных субкланов, в некоторых отношениях проявляют верность правде жизни — содержат сведения, не согласующиеся друг с другом. Эпизоды, с помощью которых эти несоответствия если не скрываются, то сглаживаются, скорее всего специально придуманы; мы видели, как некоторые мифы различаются в деталях таких эпизодов — в зависимости от места, где их рассказывают. В других случаях эти эпизоды как раз подкрепляют новые притязания и не существовавшие ранее права.
Таким образом, анализ мифа в историческом аспекте интересен тем, что показывает, что взятый как целое миф не может быть беспристрастной, трезвой историей, потому что он всегда создается ad hoc, для выполнения определенной социальной функции, для прославления определенной группы или для оправдания сомнительного статуса. Этот анализ показывает нам также, что в восприятии туземца собственно история, полуисторическая легенда и чистый миф плавно переходят друг в друга, образуя непрерывную последовательность, и что в действительности они выполняют одну и ту же социологическую функцию.
И это снова приводит нас к нашему первоначальному утверждению: истинная значимость мифа объясняется тем, что он имеет характер ретроспективной, вездесущей, живой реальности. Для туземца он не является ни вымышленной историей, ни рассказом о мертвом прошлом; это — утверждение некоей сверхреальности, все еще отчасти живой. Она жива постольку, поскольку созданные в мифе прецедент, его принцип и его мораль по-прежнему управляют социальной жизнью туземцев. Ясно, что функция мифа особенно выражена там, где существует социальное напряжение, как, например, в случае значительных различий в статусе и власти, в вопросах старшинства и субординации и, несомненно, там, где происходят сущностные исторические перемены. Это мы можем утверждать с определенностью, но всегда будут оставаться сомнения в том, насколько далеко мы можем продвигаться в нашей исторической реконструкции, основываясь на мифе.
Мы безусловно вправе отбросить все объяснительные и символические интерпретации мифов о происхождении. Персонажи и существа, которых мы находим в них, есть то, чем они представляются с первого взгляда, а не символы скрытых реальностей. Что же касается объясняющей функции этих мифов, то здесь нет той проблемы, которую они бы разрешали, нет странности, которую они бы объясняли, и нет теории, которую они бы предлагали.
В некоторых версиях мифов о происхождении жизнь человечества под землей сравнивается с жизнью человеческих душ после смерти в ныне существующем мире духов. Таким образом, как бы перекидывается мифологический мост, соединяющий первобытное прошлое и судьбу каждого реального человека, еще одно из тех связующих звеньев между мифом и жизнью, которые столь важны для понимания психологии и культурной ценности мифологии.
Параллель между первобытным состоянием человечества и загробным существованием душ можно провести даже еще дальше. Души умерших после смерти попадают на остров Тума. Там они проникают под землю через специальную дыру — своего рода инверсия первоначальных явлений. Еще более важно то мифологическое обстоятельство, что после некоторого периода существования в виде духа на острове Тума, в потустороннем мире, человек стареет, седеет и покрывается морщинами; а затем он омолаживается, сбрасывая кожу. Точно так же делали люди в первобытные времена, когда они жили под землей. Когда они впервые вышли на поверхность, то еще не утратили этой способности; мужчины и женщины могли вечно оставаться молодыми.
Однако они утратили эту способность вследствие внешне тривиального, но важного и рокового происшествия. Жила-была когда-то в деревне Бвадела старая женщина вместе со своими дочерью и внучкой; три поколения чистой матрилинейной родословной. Однажды бабка и внучка отправились искупаться в ручье, образовавшемся во время прилива. Девочка осталась на берегу, а старая женщина отплыла на некоторое расстояние и скрылась из виду. Она сбросила свою кожу, и эта кожа, подхваченная приливной водой, поднялась вверх по ручью и застряла в кустах. Превратившись в молодую девушку, женщина вернулась к внучке. Но та ее не узнала, испугалась и стала гнать прочь. Рассердившись и обидевшись, женщина отправилась обратно к месту купания, отыскала свою старую кожу, влезла в нее и вернулась к внучке. На этот раз она была узнана и встречена следующими словами: «Сюда приходила молодая девушка; я испугалась и прогнала ее». На что старая женщина ответила: «Нет, ты просто не захотела признать меня. Ладно, теперь ты состаришься, а я умру». Они отправились домой, где ее дочь готовила еду. Старая женщина сказала дочери: «Я пошла купаться, и прилив унес мою кожу; твоя дочь не узнала меня и прогнала прочь. Теперь я не буду сбрасывать кожу. Мы все состаримся. Мы все умрем».
После этого люди утратили способность менять кожу и оставаться молодыми. Единственные, кто сохранили способность менять кожу, — это «животные низа»: змеи, крабы, игуаны и ящерицы; это потому, что люди когда-то тоже жили под землей. Эти животные выходят из-под земли и все еще могут менять кожу. Если бы люди жили сначала наверху, то «животные верха» — птицы, летающие лисицы и насекомые — так же могли бы менять свою кожу и возвращать свою молодость.
Здесь кончается этот миф — как его обычно рассказывают. Иногда туземцы добавляют к этому некоторые комментарии, проводя параллели между духами мертвых и первобытным человечеством; иногда делают упор на мотиве перерождения рептилий; иногда пересказывают один лишь эпизод с потерей кожи. Сам по себе этот рассказ, казалось бы, тривиален и незначителен; он может показаться таковым тому, кто не изучал его на фоне верований, обычаев и обрядов, связанных со смертью и будущей жизнью. Этот миф, несомненно, представляет собой не что иное как драматизированное поверье туземцев о прежней способности человека к омоложению и последующей утрате ее.
Итак, вследствие конфликта между бабкой и внучкой человеческие существа, все до единого, оказались подвержены увяданию и дряхлению, которые несет с собой старость. Однако этим их доля не исчерпывается, на этом их судьбы не обрываются, ибо старость, физическое дряхление и немощь — это еще не смертный приговор для туземцев. Для того чтобы понять весь цикл их верований, необходимо изучить представления о болезнях, старении и смерти. Житель Тробрианских о-вов — определенно оптимист в своем отношении к здоровью и смерти. Сила, бодрость и физическое совершенство являются для него естественным состоянием, на которое могут повлиять или которое могут нарушить лишь неблагоприятный случай или сверхъестественная причина. Случайные факторы — вроде переутомления, солнечного удара, переедания или переохлаждения — могут вызвать незначительное и временное недомогание. Ударом копья в сражении, ядом, падением с дерева или скалы человек может быть покалечен или убит. Случаются ли все эти несчастья, а также многие другие — когда, например, человек тонет в море или в реке, подвергается нападению крокодила или акулы — совершенно независимо от колдовства, для туземца всегда остается вопросом спорным. Но не существует сомнений в том, что все серьезные и особенно все смертельные болезни обусловлены различными формами колдовства. Среди этих последних преобладают ординарные вредоносные практики местных магов, способных, как считается, посредством своих обрядов и заклинаний вызывать недуги, список которых покрывает едва ли не все обычные патологии, за исключением скоротечных болезней и эпидемий.
Источник колдовства всегда ищут в некоем воздействии, идущем с юга. Есть два места на Тробрианском архипелаге, где, как считается, зародилось колдовство, или, скорее, куда оно было перенесено с архипелага Д'Антрекасто. Одно из них — это роща Лавайво между деревнями Ба-у и Бвойталу, а другое — южный остров Вакута. Оба этих района до сих пор считаются самыми известными центрами колдовства.
Район Бвойталу имеет особенно низкий социальный статус на острове; там живут самые искусные резчики по дереву и самые лучшие мастера плетения, однако, они употребляют в мясо пищу таких недостойных тварей, как скат и кустарниковая свинья. Эти туземцы долгое время были эндогамными[45*] и представляют, пожалуй, самый древний слой местной культуры острова. К ним колдовство было принесено с южного архипелага крабом. Об этом животном сообщается, что оно либо появилось из дыры в роще Лавайво, либо прилетело по воздуху и свалилось с неба в том же самом месте. Ко времени его появления человек и собака уже вышли на поверхность. Краб был красным, потому что содержал в себе колдовство. Собака увидела его и попыталась укусить. Тогда краб убил собаку, а после убил и человека. Но затем он пожалел о содеянном, его «брюшко шевельнулось», и он вернул человека к жизни. После чего человек предложил своему убийце и спасителю большую плату, покала, и попросил членистоногое отдать ему свою магию. Что и было сделано. Человек тут же воспользовался колдовством, чтобы убить своего благодетеля, краба. Затем, согласно правилу, которое якобы соблюдалось до недавнего времени, он убил своего ближайшего родственника по материнской линии. После этого колдовство оказалось в полном его распоряжении. Теперь крабы черные, потому что колдовство вышло из них; однако они живучи, потому что когда-то были распорядителями жизни и смерти.
Подобный миф бытует и на южном острове Вакута. Рассказывают, что где-то на северном берегу острова Норманби некое злобное существо, с виду похожее на человека, но не человеческое, вселилось в бамбук. Этот бамбук несло течением на север до тех пор, пока не прибило к берегу у мыса Яйвау или Вакута. Человек из близлежащей деревни Квадагила услышал доносившийся из бамбука голос и расколол его. Демон вышел наружу и обучил человека колдовству. Согласно информаторам с юга, это и была исходная точка в истории черной магии. В район Ба-у в Бвойталу черная магия попала с о-ва Вакута, а не непосредственно с южного архипелага. Другая версия жителей Вакуты утверждает, что таува-у пришло на Вакуту не в бамбуке, а более величественным образом. У Севатупа на северном берегу острова Норманби росло большое дерево, в котором обитало множество злобных существ. Дерево упало, его основание осталось на острове Норманби, ствол и ветви оказались над морем, а вершина пришлась на Вакуту. Поэтому колдовство наиболее распространено на южном архипелаге; море между основанием и верхушкой дерева богато рыбой, изобиловавшей в ветвях дерева, а местом, откуда колдовство пришло на Тробрианы, является южное побережье о-ва Вакута. Ибо в верхушке дерева скрывались три самых злобных существа (два существа мужского пола и одно женского), которые и передали свои магические знания жителям острова.
Эти мифологические истории — не более, чем одно из звеньев в цепи верований, окружающих кончину человека. Мифические эпизоды можно понять и должным образом оценить их значение только во взаимосвязи с верой в силу и природу колдовства и с чувствами и представлениями, с ним связанными. Выразительными рассказами о появлении колдовства не исчерпываются истории о сверхъестественных опасностях. По местному поверью, внезапная и скоротечная болезнь и смерть вызываются не колдунами-мужчинами, а летающими ведьмами, которые действуют совершенно иначе и которым в целом присущи более выраженные сверхъестественные свойства. Я не смог отыскать ни одного первичного мифа о происхождении такого ведовства. Вместе с тем, все связанное с этими ведьмами окружено комплексом поверий, образующих то, что может быть названо текущей мифологией, или мифологией настоящего. Я не буду приводить здесь эти поверья подробно, потому что сделал это в своей книге «Аргонавты Тихоокеанского Запада»[46]. Но важно знать, что ореол сверхъестественных чар вокруг тех, кого считают ведьмами, порождает непрерывный поток историй. Такие истории можно считать мифами второго порядка, производными веры в сверхъестественные силы. Подобные истории рассказываются также и о колдунах-мужчинах, бвага-у.
Ил. 1. Бронислав Малиновский с тробрианскими женщинами, 1917 г. (Права: Лондонская школа экономики и Хелена В. Малиновская)
Ил. 2. Деревянные шпатели для извести (центральный — из панциря черепахи), украшенные фигурками птиц и крокодилов (Новая Гвинея). Британский музей.
Наконец, эпидемии. Они приписываются прямому действию злобных духов, таува-у, которые, как мы видели, мифологически считаются чаще всего первоисточником всякого колдовства. Эти злобные существа постоянно обитают на юге. Время от времени они посещают Тробрианский архипелаг и, невидимые для обычных людей, расхаживают ночами по деревням, гремя своими чашками для лайма[47*] и стуча своими деревянными мечами-дубинками. И когда бы эти звуки ни заслышались, жители деревни впадают в ужас, ибо те, кого таува-у поражает своим деревянным оружием, умирают: такое вторжение всегда ассоциируется с массовыми смертями. Тогда в деревнях распространяется лериа, эпидемическое заболевание. Злобные духи могут иногда превращаться в рептилий, и тогда они становятся видимыми человеческому глазу. Такую рептилию не всегда легко отличить от обычной, но сделать это очень важно, так как раненный или обиженный таува-у мстит смертью.
И тут, вокруг этого мифа сегодняшнего дня, вокруг этого местного предания о событиях, которые не принадлежат к прошлому, а случаются и поныне, опять же нарастает бесчисленное множество конкретных рассказов. События некоторых из них происходили даже во время моего пребывания на Тробрианских о-вах; однажды свирепствовала тяжелая дизентерия, а в 1918 году наблюдалась вспышка заболевания типа испанской инфлюэнцы. Многие туземцы говорили, что слышали таува-у. В Вавеле видели гигантскую ящерицу; человек, который убил ее, вскоре умер, а в деревне разразилась эпидемия. В то время, как я был в Обураку и в деревне распространялась болезнь, гребцы лодки, в которой я плыл, увидели настоящего таува-у, в мангровых зарослях появилась огромная многоцветная змея, которая с нашим приближением загадочно исчезла. И только из-за своей близорукости и, возможно, также из-за неумения распознавать таува-у, мне не удалось увидеть это чудо самому. Такую и подобные ей истории можно услышать десятками от туземцев во всех местностях. Рептилий этого типа следует помещать на высокие помосты и класть перед ними различные ценные подношения; в том, что так нередко делается, меня заверяли туземцы, которые сами были свидетелями подобных церемоний, но я никогда не видел этого своими глазами. И опять же, мне говорили, что некоторые женщины-ведьмы вступают в половую связь с таува-у, а относительно одной, ныне живущей, это даже определенно утверждалось.
Пример таких верований показывает, как исходная матричная история постоянно порождает производные мифы. Так, будучи связано с представлениями о причинах всевозможных болезней и смерти, эти поверья и рассказы, которые отражают часть из них, а также всякое самое незначительное экстраординарное событие, какие постоянно подмечают туземцы, — все это образует единое органичное целое. Эти верования, несомненно, не представляют собой ни теорию, ни объяснения. С одной стороны, они представляют собой целый комплекс культурно значимых практик, ибо колдовство не только считается практиковавшимся ранее, но и практикуется в настоящее время, по крайней мере в его мужских формах. С другой стороны, рассматриваемый комплекс включает все прагматические реакции человека на болезнь и смерть; в нем выражены его эмоции, его предчувствия; он оказывает влияние на поведение человека. И снова миф предстает как нечто весьма отдаленное от чисто интеллектуальных объяснений.
Теперь нам полностью известны туземные представления о тех факторах, которые некогда лишили человека способности к постоянному омоложению, и о тех, что в настоящее время укорачивают само его существование. Кстати, связь между этими факторами только косвенная. Туземцы верят, что хотя любая форма колдовства может повредить как ребенку, юноше или человеку в расцвете сил, так и пожилому человеку, все же старики подвержены ему сильнее. Таким образом, потеря способности к омоложению по меньшей мере подготовила почву для колдовства.
Однако было время, когда люди уже старели, умирали и таким образом становились духами, но все же оставались еще в деревнях среди живущих, — так же, как сейчас они витают вокруг своих жилищ, когда возвращаются в деревню во время ежегодного праздника миламала. Но однажды старуха-дух, жившая в доме своих родственников, улеглась, свернувшись, на полу под одним из топчанов. Ее дочь, разносившая пищу домашним, нечаянно пролила немного варева из кокосовой чашки и обварила эту старуху, а та стала возмущаться и ругать дочь. На что последняя ответила: «Я думала, что ты ушла; я думала, что ты возвращаешься только раз в году, во время миламала». Старуха-дух обиделась и сказала: «Я отправлюсь на Туму и буду жить под землей». Затем она взяла кокосовый орех, разрубила его пополам, оставила себе половину с тремя «глазками», а другую отдала своей дочери. «Я даю тебе половину, которая слепа, и поэтому ты не будешь видеть меня. А себе я беру половину с глазами, и поэтому я буду видеть тебя, когда вернусь вместе с другими духами». Вот почему духи невидимы, хотя сами они могут видеть людей.
В этом мифе содержится упоминание о ежегодном празднике миламала, когда духи возвращаются в свои деревни на время торжеств. Более подробный миф рассказывает о том, как был учрежден этот праздник миламала. В Китаве умерла женщина, оставив беременную дочь. Родился сын, но у молодой матери недоставало молока, чтобы кормить его. Когда на соседнем острове умирал мужчина, она попросила его передать ее покойной матери, которую он увидит в стране духов, чтобы та принесла еды своему внуку. Женщина-дух наполнила корзину пищей духов и пришла в деревню, повторяя нараспев: «Чью еду я несу? Еду для своего внука, которую я отдам ему; я отдам ему его еду». Она сказала своей дочери: «Я принесла еду; мужчина передал мне, чтобы я принесла ее. Но я слаба; я боюсь, что люди могут принять меня за ведьму». Затем она испекла один клубень ямса и отдала его своему внуку. А потом отправилась в буш возделывать огород для своей дочери. Однако, когда она вернулась, ее дочь сильно испугалась, так как мать в облике духа была похожа на колдунью. Дочь стала прогонять ее: «Возвращайся на Туму, в страну духов, а то люди скажут, что ты ведьма». Старая женщина-дух сетовала в ответ: «Почему ты меня гонишь? Я думала, что останусь с гобой и буду возделывать огород для своего внука». Но дочь все твердила: «Уходи прочь, возвращайся на Туму». Тогда старая женщина взяла кокос, расколола его пополам, дала «слепую» половину дочери, а половину с тремя «глазками» оставила себе. Она сказала ей, что раз в году она и другие духи будут возвращаться во время миламала и смотреть на людей в деревнях, но сами будут оставаться невидимыми. Так ежегодный праздник стал тем, чем он и является по сей день.
Для того чтобы понять эти мифологические истории, необходимо соотнести их с туземными представлениями о мире духов, с обычными практиками людей в сезон миламала и с представлениями о взаимодействиях мира живых с миром мертвых, которые воплотились в местных формах спиритизма[48]. После смерти каждый дух отправляется в потусторонний мир на остров Тума. У входа его встречает Топилета, страж мира душ. Новоприбывший подносит ему какой-нибудь ценный дар — т. е. духовную субстанцию одной из тех ценностей, которыми он был украшен после смерти. Когда он появляется среди духов, его приветствуют друзья и родственники, умершие раньше, и он сообщает им новости верхнего мира. Затем он начинает жить жизнью духов, которая сходна с земным существованием, хотя иногда, в угоду надеждам и упованиям человека, рассказчики и приукрашивают ее, превращая в сущий Рай. Но даже те туземцы, которые описывают жизнь духов такой прекрасной, не проявляют никакого стремления приобщиться к ней.
Связь между духами и живыми людьми осуществляется несколькими путями. Многие люди видят духов своих умерших родственников или друзей, особенно на острове Тума или возле него. И наряду с этим существуют сейчас и, по-видимому, с незапамятных времен существовали мужчины и женщины, которые в трансе или во сне могут отправиться в долгое путешествие в потусторонний мир. Они принимают участие в жизни духов, приносят к ним и от них новости, передают важные послания и различные сообщения. И прежде всего они всегда готовы передать от живых людей духам дары в виде пищи и ценностей. Эти люди доводят до сознания других мужчин и женщин реальность мира духов. Они также приносят немалое утешение живым, которые всегда с нетерпением ждут новостей от своих дорогих усопших.
Во время ежегодного праздника миламала духи возвращаются с Тумы в свои деревни. Для них возводится специальная высокая платформа, чтобы они могли сидеть и смотреть вниз на дела и забавы своих родственников. В огромных количествах выставляется на общее обозрение еда, чтобы радовать их сердца, равно как и сердца живых членов общины. Днем на циновках перед хижиной главы деревни и перед хижинами уважаемых и богатых ее жителей раскладывают всевозможные ценности. В деревне соблюдается ряд табу, чтобы предохранить невидимых духов от увечья. Нельзя проливать горячие жидкости, ведь можно обварить духов — как обварили ту старую женщину в мифе. Нельзя рубить дрова в пределах деревни и играть с копьями или палками или бросать метательные снаряды и т. п., чтобы не поранить балома, духа. Более того, духи проявляют свое присутствие добрыми и недобрыми знаками, выражая свое удовлетворение или обратное. Легкое раздражение духа иногда выражается неприятным запахом, более серьезное неодобрение проявляется в плохой погоде, несчастных случаях и порче имущества. В таких ситуациях — так же как и во время транса признанного медиума или при приближении смерти — мир духов представляется туземцам очень реальным и близким. Ясно, что миф включен в эти верования как их неотъемлемая часть. Отношения между человеком и духом, как они представлены в религиозных верованиях и опыте настоящего, имеют себе прямые и близкие аналоги в различных мифологических эпизодах. Здесь опять миф можно рассматривать как некий фон, на котором разворачивается панорама непрерывной перспективы — от индивидуальных личных забот, страхов и печалей, через традиционное обрамление верований, т. е. множество конкретных случаев, рассказываемых на основе собственного опыта и памяти прошлых поколений, непосредственно к той эпохе, когда подобные события якобы случались впервые.
Я представил факты и пересказал мифы так, будто существует обширная обобщающая схема взаимоувязанных верований. Эксплицитно такой схемы, конечно же, нет в туземном фольклоре. Но такой способ изложения, тем не менее, вполне адекватен определенной культурной реальности, ибо все конкретные проявления местных верований, все чувства и убеждения, связанные со смертью и жизнью после смерти, поддерживают друг друга и формируют большое органичное целое. Все разнообразие историй и представлений суммируется как вариации на тему, и туземцы спонтанно выявляют параллели и связи между ними. Мифы, религиозные верования и переживания, сопряженные с духами и сверхъестественным, — все это в действительности составляющие одного целого; на практике такое единство ментальных восприятий выражается в попытках связаться с потусторонним миром. Мифы являются лишь частью органичного целого; это развернутая повествовательная форма, проясняющая решающие моменты туземной веры. Когда мы изучаем ту или иную тему, подобным образом отлившуюся в рассказы, то находим, что все они относятся к тому, что можно назвать особенно неприятными или неутешительными истинами: потеря способности к омоложению, появление болезней, смерть в результате колдовства, отказ духов от постоянного контакта с людьми и в конце концов частичное восстановление связи с ними. Мы также видим, что мифы этого цикла более драматичны, а также более последовательны и в то же время более сложны, чем мифы о происхождении. Если не вдаваться в детали, то я. думаю, что это обусловлено более глубоким метафизическим смыслом, более сильным эмоциональным зарядом историй, связанных с человеческой судьбой, по сравнению с историями о социологических прецедентах и установлениях.
Во всяком случае мы видим: миф особенно глубоко внедряется в эти сферы скорее не вследствие их особой загадочности, рождающей любознательность, а вследствие их эмоциональной окрашенности и прагматической значимости. Мы обнаружили, что идеи, проводниками которых являются такие мифы, связаны с наиболее болезненно воспринимаемыми обстоятельствами жизни. Так, в центре внимания одного из таких рассказов (об учреждении праздника миламала и периодических возвращениях духов мертвых) ритуальные формы поведения человека и табу, сопряженные с верой в духов. Предметы, о которых идет речь в таких мифах, сами по себе вполне ясны; нет необходимости их «объяснять», и миф не выполняет этой функции даже отчасти. Что он делает на самом деле — так это трансформирует эмоции, порождаемые предчувствием, за которым даже в сознании туземца брезжит неизбежный и безжалостный конец. Миф прежде всего дает четкое представление об этом. Во-вторых, он низводит смутный, но всепоглощающий страх до уровня обыденной, повседневной реальности. Все самое вожделенное — сила вечной юности, способность к омоложению, спасающая от увядания и старости, — все это утрачено в результате нелепого происшествия, предотвратить которое было под силу ребенку и женщине. Разлука с любимыми после смерти, оказывается, обусловлена неловким обращением с кокосовой чашкой и пустяковой ссорой. А болезнь представляется чем-то некогда сидевшим внутри безобидного животного и вышедшим наружу в результате случайной встречи человека, собаки и краба. Человеческие ошибки, провинности и случайные промахи приобретают огромную значимость. Рок, судьба и неизбежность, напротив, низводятся до уровня небольших прегрешений людей. Чтобы понять это, наверное, следует иметь в виду, что на деле в своем отношении к смерти — своей собственной или любимых людей — туземец руководствуется не только верой и мифологическими представлениями. Его сильный страх смерти, его острое желание отсрочить ее и его глубокое горе от утраты любимых им людей вступают в противоречие с оптимизмом веры и представлениями о близости и доступности потустороннего мира, поддерживаемыми туземными обычаями и обрядами. Нельзя не замечать смутных сомнений, способных поколебать эту веру перед лицом смерти или ее угрозы. В долгих беседах с некоторыми серьезно болевшими туземцами и особенно с моим другом Багидо-у, болевшим туберкулезом, я чувствовал не вполне отчетливые — не артикулировавшиеся сознательно, но неизменно прорывавшиеся в словах каждого из них — глубокую горечь по поводу быстротечности жизни и всего лучшего в ней, все тот же страх перед неизбежным концом и все тот же немой вопрос: можно ли раз и навсегда избавиться от этой участи или по крайней мере хоть на время ее отодвинуть. Но те же самые люди цепляются и за единственную надежду, которую дает им их вера. Яркие картины, воссоздаваемые мифами, рассказами и поверьями о мире духов заслоняют от человека огромную эмоциональную бездну, зияющую перед ним.
Теперь я хотел бы более подробно рассмотреть другой класс мифологических рассказов, тех, что связаны с магией. Магия со многих точек зрения является самым важным и самым таинственным аспектом прагматических жизненных установок человека примитивной культуры. Это одна из проблем, которые в настоящее время вызывают наиболее острый интерес у антропологов и особенно оживленно обсуждаются ими. Основа в ее изучении была заложена сэром Джеймсом Фрэзером, который к тому же воздвиг на этом фундаменте свою стройную и знаменитую теорию магии.
Магия играет настолько важную роль в северо-западной Меланезии, что ее значение не скроется даже от поверхностного наблюдателя. Однако сферы ее приложения на первый взгляд не очень четко очерчены. С одной стороны, кажется, что она присутствует повсюду. С другой стороны, существуют некоторые весьма значимые и жизненно важные виды деятельности, в которых отсутствие магии бросается в глаза. Ни один туземец никогда не станет возделывать огород с посадками ямса или таро без обращения к магии. Тем не менее, культивирование некоторых важных растений, таких как кокосовая и арековая пальмы, бананы, манго и хлебное дерево, не сопряжено с магией. Рыболовство, вид хозяйственной деятельности, занимающий по своей значимости второе место после земледелия, в некоторых из своих форм связан с изощренной магией. Так, опасная охота на акул, на неведомых калала или тоулам окутаны магией. Однако столь же жизненно важный, но легкий и надежный метод добычи рыбы глушением вообще не имеет своей магии. При изготовлении каноэ — деле, изобилующем техническими трудностями, требующем организованного труда и сопряженном с последующими опасными плаваниями, — ритуал сложен, тесно переплетен с работой и считается абсолютно необходимым. При возведении жилищ, таком же сложном с технической точки зрения занятии, но не связанном ни с опасностью, ни с игрой случая и не требующем таких развитых форм сотрудничества, как строительство каноэ, работа не сопровождается никакой магией. Резьба по дереву — занятие, имеющее огромнейшее значение в хозяйстве. В некоторых общинах она является универсальным ремеслом, изучается с детства и практикуется каждым, но там вообще нет соответствующей магии. Однако есть другой тип ремесла резчика, — изготовление скульптурных изображений из эбенового и других твердых пород дерева, — практикуемый повсеместно только людьми, обладающими особым техническим и художественным талантом, и в отличие от первого он имеет свою магию, которая считается основным источником мастерства и вдохновения. Знаменитый церемониальный обмен — кула — окружен сложными магическими обрядами, тогда как некоторые второстепенные формы обмена, имеющие чисто коммерческий характер, вовсе не сопровождаются магией. А такие дела, как война и любовь, и такие проявления роковых и природных сил, как болезни, ветер, солнце, дождь, по туземным представлениям почти полностью подчинены магии.
Даже этот беглый обзор подводит нас к важному обобщению, которое послужит в качестве отправной точки. Мы находим магию там, где есть место случайности, эмоциональной игре надежды и страха. Мы не находим магии там, где все ясно, надежно и хорошо контролируется рациональными навыками и технологическими процессами. Мы находим магию везде, где дает себя знать фактор риска. И не встречаем магии нигде, где абсолютная безопасность исключает какие бы то ни было дурные предчувствия. Это психологический фактор. Но магия выполняет также и иную важнейшую социальную функцию. Как я уже пытался показать в другом месте, магия является активным фактором организации труда и систематической кооперации. Она также считается основной силой, контролирующей охоту на крупную дичь. Таким образом, интегральная культурная функция магии состоит в заполнении брешей и проломов в тех важных видах деятельности, которыми человек еще не вполне овладел. Магия дает человеку примитивной культуры твердое убеждение в том, что он способен добиваться успеха, и тем самым достигать своей цели; она также снабжает его особыми ментальными и материальными техниками там, где его обычные навыки и знания не помогают. Таким образом, она дает человеку возможность с уверенностью выполнять его жизненно важные задачи, сохраняя самообладание и психическую целостность, в обстоятельствах, которые, не будь магии, полностью деморализовали бы его отчаяньем и тревогой, страхом и отвращением, безответной любовью и бессильной ненавистью.
Итак, магия сродни науке в том, что она всегда имеет определенную цель, обусловленную человеческими инстинктами, нуждами и стремлениями. Искусство магии нацелено на достижение практических результатов; подобно любому другому искусству или ремеслу, она также руководствуется теорией и системой принципов, которые определяют тот способ, которым следует выполнять каждое действие, для того чтобы оно было эффективным. Таким образом, магия и наука проявляют ряд сходных черт, и вслед за Джеймсом Фрэзером мы тоже можем назвать магию псевдонаукой.
Но рассмотрим более обстоятельно природу магического искусства. Магия во всех ее формах включает три главных ингредиента. В магическом акте всегда используются определенные слова, произносимые или читаемые нараспев, всегда исполняются определенные ритуальные действия и всегда имеется человек, совершающий ритуал. Поэтому, анализируя природу магии, мы должны разграничить ее составляющие: формулу, обряд и исполнителя. Сразу же можно сказать, что в той части Меланезии, которую мы изучаем, самой важной составляющей магии, несомненно, является заклинание. Для туземцев знание магии означает знание заклинания, и в любом акте колдовства ритуал сосредоточен вокруг произнесения заклинания. Обряд и искусство исполнителя являются лишь дополняющими факторами, условиями надлежащей передачи заклинания и его применения. Это очень важно для нашего анализа, ибо магическое заклинание близко связано с передаваемыми из поколения в поколение знаниями и особенно с мифологией[49].
Почти все типы магии сопряжены с традиционными рассказами об их «истории». В этих рассказах говорится, где и когда конкретная магическая формула досталась человеку, как она стала принадлежностью местной общины и каким образом передается от одного человека к другому. Но такая «история» не является рассказом о происхождении магии. Магия никогда не «рождалась», она никогда не создавалась и не изобреталась. Любая магия просто «была» изначально в качестве необходимого дополнения ко всем тем вещам и процессам, в которых человек жизненно заинтересован, но которые не подвластны его нормальным рациональным усилиям. Заклинание, обряд и объект, управляемый ими, возникли одновременно и живут в единстве.
Таким образом, сущностью всякой магии является ее традиционная целостность. Магия может быть действенной только в том случае, если она без упущений и ошибок передается из поколения в поколение, от первобытных времен и до нынешнего дня. Поэтому всякий вид магии предполагает наличие как бы родословной, своего рода паспорта, перемещающегося вместе с ним во времени. Это и есть миф о магии. То, как миф придает магическому действу смысл и обоснованность, сливаясь с верой в действенность магии, лучше всего проиллюстрировать конкретным примером. Как мы знаем, любовь и влечение к противоположному полу играют заметную роль в жизни меланезийцев. Подобно представителям многих народов Южных Морей, они свободны и раскованы в своем поведении, особенно до брака. Однако супружеская измена является наказуемым проступком, а половые связи в рамках одного тотемического клана строго запрещены. Но самым большим преступлением в глазах туземцев является любая форма кровосмешения. Одна только мысль о таком прегрешении между братом и сестрой наполняет их ужасом. Брат и сестра, связанные самыми близкими узами родства в этом матриархальном[50*] обществе, не могут даже просто свободно разговаривать друг с другом, никогда не должны улыбаться друг другу или подшучивать друг над другом, а какие-либо сексуальные аллюзии, относящиеся к одному из них, в присутствии другого считаются исключительно дурным тоном. Однако вне клана сексуальная свобода велика, и любовные коллизии принимают множество интересных и даже притягательных форм.
Всякая сексуальная привлекательность и всякая способность к обольщению относятся на счет любовной магии. Туземцы полагают, что эта магия восходит к одному драматическому происшествию отдаленного прошлого. О нем рассказывает странный и трагический миф об инцесте между братом и сестрой. Я могу лишь коротко изложить этот сюжет[51]. Двое молодых людей жили в одной деревне вместе со своей матерью, и девушка случайно вкусила сильного любовного зелья, приготовленного ее братом для кого-то другого. Обезумев от страсти, она стала преследовать своего брата и совратила его на пустынном берегу. Охваченные стыдом и раскаянием, брат и сестра отказались от еды и питья и умерли вместе в гроте. Сквозь их скелеты, сплетенные в предсмертном объятии, проросла ароматическая трава, и эта трава является самым сильнодействующим ингредиентом в смеси веществ, используемой обычно в любовной магии.
Можно сказать, что мифы о магии, даже в большей мере, чем мифы других видов, бытующие в примитивных культурах, оправдывают социологические притязания практикующих это искусство, задают форму ритуала и модель последующего чудесного события, подтверждают истинность убеждения в действенности магии.
Наше открытие этой культурной функции магического мифа полностью согласуется с блестящей теорией происхождения власти и царственного сана, разработанной сэром Джеймсом Фрэзером в первых частях его «Золотой ветви». Согласно сэру Джеймсу, начала социального преобладания обусловлены прежде всего магией. Продемонстрировав, как эффективность магии соотносится с локальными притязаниями и правами, социологическими взаимодействиями и линиями происхождения, определяющими преемственность статусов и достояний, мы смогли обнаружить еще одно звено в цепи причинно-следственных связей между преданием, магией и социальной властью.
На протяжении всей этой книги я пытался доказать, что миф является прежде всего культурным фактором. Но это не единственное. Миф, что вполне очевидно, еще и нарратив — произведение словесного творчества — и как таковой он имеет свои литературные аспекты, которые неправомерно переоценивались большинством исследователей, но которыми, тем не менее, не следует полностью пренебрегать. Миф содержит в себе зародыш будущих эпоса, лирики и трагедии; и он был использован в этих жанрах творческим гением народов и профессиональным искусством цивилизаций. Мы видели, что некоторые мифы представляют собой всего лишь сухие и сжатые утверждения, почти лишенные какой-либо фабулы и драматических эпизодов; другие, подобно мифу о любви или миф:) у о магии каноэ и далеких морских плаваниях, являются в высшей степени драматическими рассказами. Если бы позволяло место, я мог бы представить здесь длинную и замысловатую сагу о культурном герое Тудаве, который убивает великана-людоеда, мстит за свою мать и выполняет целый ряд культурных задач[52]. Сравнивая такие истории, можно было бы продемонстрировать, почему миф в некоторых своих формах как нельзя более располагает к последующей литературной переработке и почему в других своих формах он остается лишенным художественности. Простой социологический прецедент, легализация статуса, доказательство справедливости локальных и десцентных (линиджных) притязаний не ведут в сферу глубоких эмоциональных переживаний и потому лишены литературной ценности. В противоположность этому вера — вера в магическое, вера религиозная — тесно сопряжена с глубочайшими желаниями человека, с его страхами и надеждами, с его чувствами и страстями. Мифы о любви и смерти, истории о потере бессмертия, о конце Золотого века, об изгнании из Рая, мифы о кровосмешении и колдовстве включают те самые содержательные элементы, которые присущи таким художественным жанрам, как трагедия, лирика и романтический рассказ. Наша теория культурной функции мифа, раскрывая его соотношение с верой и демонстрируя тесную связь между обрядом и преданием, могла бы способствовать более глубокому пониманию литературного потенциала рассказов дикарей. Но развивать эту тему, какой бы захватывающей она ни была, мы здесь не можем.
Открывая наше изложение, мы подвергли сомнению и критике две новейшие теории мифа: взгляд на миф как на возвышенное описание естественных явлений и доктрину Эндрю Лэнга, согласно которой миф является объяснением сущего, примитивным аналогом науки. Наш анализ показал, что ни одна из ментальных установок, предлагаемых этими теориями в качестве основополагающих, не является доминирующей в примитивной культуре, что ни одна не может объяснить ни форму примитивных сакральных историй, ни их социальный контекст или культурную функцию. Но уяснив, что миф служит преимущественно для утверждения социологических льгот, для ретроспективной демонстрации моделей поведения или для обоснования веры в магию путем апелляции к чуду, явленному в первобытные времена, — уяснив все это, мы ясно видим, что в священных легендах можно найти и элементы интереса к природе, и элементы объяснений ее феноменов. Ибо прецедент имеет связь с последующими случаями, хотя связь эта подчиняется интеллектуальной схеме, совершенно отличной от научного установления причинно-следственных зависимостей или зависимостей между действием и результатом. Интерес к природе, опять же, вполне очевиден, если иметь в виду всю важность мифологии магии и то, как тесно магия связана с хозяйственными заботами человека. Однако в этом отношении мифология очень далека от беспристрастных и созерцательных рапсодий на тему природных явлений. Между мифом и природой необходимо вставить два звена: прагматический интерес человека к некоторым аспектам внешнего мира и его потребность в компенсации с помощью магии недостатка рационального и эмпирического контроля над некоторыми явлениями.
Позвольте мне еще раз подчеркнуть, что в этой книге я рассматривал мифы дикарей, а не мифы высоких цивилизаций. Я считаю, что изучение функций и функционирования мифологии в примитивных обществах должно предшествовать обобщениям, которые делаются на основании материалов высокоразвитых культур. Некоторые из этих материалов дошли до нас только в изолированных литературных текстах, вырванные из той социальной обстановки, в которой они бытовали, вырванные из социального контекста. Таковы мифологии народов классической античности и мертвых цивилизаций Востока. Исследователь-классик должен учиться у антрополога.
Наука о мифологии живых высокоразвитых культур, таких, как сегодняшние цивилизации Индии, Японии, Китая и (последняя, но не менее значительная) наша собственная, вполне может черпать вдохновение в сравнительном изучении примитивного фольклора; и, в свою очередь, мифология цивилизованных народов может предоставить важные дополнения и объяснения исследователям примитивной мифологии. Впрочем, это уже слишком сильно выходит за пределы задач данной работы. Однако я хочу подчеркнуть, что антропология должна быть не только изучением обычаев дикарей с позиций нашей ментальности и нашей культуры, но также и изучением нашей собственной ментальности в интеллектуальной перспективе, заимствованной у человека Каменного века. Погружаясь мысленно в жизнь людей гораздо более простой культуры, чем наша, мы обретаем возможность как бы взглянуть на самих себя издалека и с новыми критериями подойти к нашим порядкам, убеждениям и обычаям. Если бы антропологии удалось тем самым внушить нам новые представления о ценностях и снабдить нас более совершенным чувством юмора, то она могла бы по праву претендовать на звание великой науки.
Теперь, когда я закончил обзор фактов и последовательно изложил свои выводы, мне остается только кратко подвести итоги. Я пытался показать, что фольклор, эти рассказы, имеющие хождение в туземной общине, живут в контексте племенной жизни, а не только в изложении. Говоря это, я имею в виду, что идеи, эмоции и желания, связанные с каждой конкретной историей, переживаются не только в момент ее пересказа, но и всякий раз, когда ее содержание воспроизводится в том или ином обычае, моральном установлении или ритуальном действе. И здесь между различными типами историй обнаруживаются значительные различия. «Волшебная сказка», рассказываемая у костра, имеет весьма ограниченный социальный контекст; «легенда» более глубоко проникает в традиционную жизнь общины, но самую важную функцию выполняет «миф». Миф как описание первобытной реальности, которая все еще жива, и как ее оправдание посредством прецедента представляет ретроспекцию моделей поведения и критериев моральных ценностей, подтверждение действующего социального порядка и веры в магию. Поэтому он не является ни просто увлекательным рассказом, ни аналогом науки, ни видом искусства или историческим свидетельством, ни фантастическим объяснением. Он выполняет главным образом функцию, неразрывно связанную с поддержанием традиции и непрерывности культуры, с формированием культурно опосредствованного восприятия старости и молодости, а также исторического прошлого человечества. Если говорить кратко, функция мифа состоит в том, чтобы упрочить традицию, придать ей значимость и власть, возводя ее истоки к высоким, достойным почитания, наделенным сверхъестественной силой началам.
Поэтому миф является неотъемлемой частью культуры в целом. Как мы видели, он постоянно рождается снова; каждая историческая перемена производит свою мифологию, которая, однако, только косвенно связана с историческим фактом. Миф является своего рода постоянным побочным продуктом живой веры, которая нуждается в чудесах; социальных устоев, которые требуют прецедента; морального закона, который требует оправдания.
Возможно, мы слишком много берем на себя, пытаясь дать новое определение мифа. Наши выводы подразумевают новый подход к науке о фольклоре, ибо мы показали, что она не может абстрагироваться от обряда, от социального устройства или от материальной культуры. Народные сказки, легенды и мифы следует перенести из их одномерного существования на бумаге в трехмерную реальность полноценной жизни. Что же касается антропологических полевых исследований, мы, несомненно, требуем новых методов сбора материала. Антрополог должен покинуть свой удобный шезлонг на веранде миссионерского дома, правительственной станции или бунгало плантатора, где, вооружившись карандашом и записной книжкой, а временами и виски с содовой, он привык собирать показания своих информаторов, записывать их фольклорные рассказы, заполняя листы бумаги текстами, продиктованными дикарями. Он должен отправиться в деревни и видеть туземцев за работой на огородах, на берегу моря, в джунглях; он должен плавать вместе с ними к далеким песчаным отмелям и к чужим племенам, наблюдать за ними во время рыбной ловли, торговли и ритуальных морских экспедиций. Информация должна поступать к нему во всем ее многоцветий в ходе его собственных наблюдений за туземной жизнью, а не выжиматься по каплям — с помощью разговорных трюков — из неохотно отвечающих ему информаторов. Полевые данные могут быть получены не из первых, а из вторых рук даже если вы находитесь в кругу дикарей, среди их свайных построек, совсем рядом с настоящим каннибализмом и охотой за головами. Антропология «открытого воздуха», в противоположность записыванию под диктовку, — это тяжелая работа, но это также и огромная радость. Только такая антропология может дать нам всесторонний взгляд на примитивную культуру и ее носителей. В том, что касается мифа, такая антропология показывает нам, что он, будучи далеко не праздным умозрительным построением, является жизненно важной составной частью практического взаимодействия человека с окружающей его действительностью.
Однако и здесь мои притязания невелики, и все заслуги опять же принадлежат сэру Джеймсу Фрэзеру. В «Золотой ветви» представлена теория ритуальной и социальной функции мифа, к которой я смог сделать лишь небольшие дополнения в виде того, что проверил, подтвердил и задокументировал в процессе своих полевых исследований. Эта теория применена Фрэзером в его знаменитых книгах и при истолковании магии, и при мастерской демонстрации огромного значения земледельческих ритуалов, и при декларировании центральной роли культов растительности и плодородия («Adonis, Attis, Osiris»; «Spirits of the Corn and of the Wild»[53*]). В этих работах, как и во многих других своих трудах, Джеймс Фрэзер устанавливает тесную связь между словом и действием в примитивной вере; он показывает, что слова мифологических рассказов и заклинаний, с одной стороны, и акты ритуала, с другой, являются двумя неразделимыми аспектами примитивной веры. Глубокий философский вопрос, поставленный Фаустом — что первично, слово или дело, — обернулся софизмом. Человек начинается одновременно и с ясно сформулированной мысли, и с мысли, воплощенной в действии. Без слов, встроенных ли в трезвую и рациональную беседу, запущенных ли в дело посредством магического заклинания, обращенных ли к божеству в молитве, человек не мог бы пуститься в свою великую культурную Одиссею, с ее приключениями и свершениями.
Ил. 3. Резная деревянная фигурка, украшавшая нос пироги, инкрустирована перламутром (Соломоновы острова). Выраженный прогнатизм (выступающие челюсти), характерный для подобных фигурок, никак не связан с антропологическим типом меланезийцев и, скорее всего, ассоциируется с клювом фрегата, птицы, считавшейся инкарнацией духа умершего. Музей Дуэ, Соломоновы острова.