Едва только ушла донна Марселина, как Тонилло ввел к своему господину того самого старика с тростью, которого мы оставили у наружных дверей дома дона Мигеля.
Войдя мерным шагом в кабинет, где находился теперь дон Мигель, старик положил свою шляпу и трость на стул и, протягивая молодому человеку руку, сказал:
— Здравствуй, дорогой и уважаемый Мигель. Мне очень нужно было повидаться с тобой и только теперь и то с трудом удалось добраться до тебя... Однако, как бы то ни было, я, наконец, здесь и вижу тебя лицом к лицу... С твоего позволения я сяду.
— Садитесь, дорогой учитель, садитесь, — с приветливой улыбкой проговорил дон Мигель, пожав старику руку. — Зачем же вы приходили так рано? Ведь вы знаете, что я встаю поздно.
— Увы, да! Несмотря на то, что тебе много раз доставалось от меня за то, что ты постоянно опаздывал в класс.
— Наказывать-то вы меня усердно наказывали, дорогой Сеньор Кандидо, но писать порядочно все-таки не научили.
— Это меня и радует.
— Как так?
— Очень просто, мой мальчик. Я тридцать два года был учителем каллиграфии, и в течение долговременной практики убедился, что только одни тупицы выучиваются писать четко, ясно и красиво, дети же, одаренные способностями и живым воображением, при всех стараниях никогда не в состоянии освоить то, что называется хорошим почерком, все они пишут неровно, без нажимов и неясно.
— Благодарю вас за этот косвенный комплимент; но, право, я предпочел бы обладать меньшими талантами и лучшим почерком...
— Значит, ты очень недоволен мной за то, что я не сумел заставить тебя писать лучше, т. е. не смог изменить твоей натуры?
— Что вы, сеньор! Мне быть недовольным вами!
— Так ты все-таки любишь меня хоть немножко?
— Не только немножко, а от всей души, как и всех, руководивших мной во время моего детства.
— А если бы я попросил у тебя услуги, оказал бы ты мне ее?
— Без малейшего колебания, если это только в моих силах! Говорите откровенно, сеньор Кандидо, что должен я для вас сделать.
— Скажу, скажу, погоди, дай собраться с мыслями.
— В смутные времена, подобные тем, которые мы сейчас переживаем, люди часто лишаются своего состояния. Вероятно, и с вами случилось такое несчастье? Пожалуйста, не стесняйтесь и будьте со мной откровенны, как с сыном, — ласково говорил дон Мигель, стараясь облегчить старому учителю, быть может, тяжелое признание в нужде.
— Нет, дело не в деньгах, — возразил старик. — Мой маленький капитал, слава Богу, цел, и мне, благодаря моим скромным потребностям, совершенно достаточно ренты с него... Нет, вовсе не то. Я хочу просить тебя кое о чем более серьезном. В жизни бывают ужасные эпохи, как, например, революции, увлекающие в свой поток и виноватых и правых, не щадящие никого и ничего. Революции можно уподобить бешеному урагану, стремительно налетающему на корабль, чтобы потопить его со всеми находящимися на нем людьми, не разбирая ни добрых, ни злых, ни христиан, ни язычников... Я сам пережил такой случай, когда совершал морское путешествие на корабле «Голос». О, какое это было ужасное путешествие!.. Со мной ехал один францисканский монах, человек прекрасный... Да. да, милый мой Мигель, могу уверить тебя, что и между нашими монахами встречаются прекрасные люди, что бы там ни говорили про них... Я и сейчас могу указать тебе на некоторых известных мне монахов, которые отличаются идеальной целомудренностью, кротостью, терпением и вообще всеми добродетелями, хотя я, с другой стороны, и не отрицаю, что, к сожалению...
— Простите, сеньор, но мне кажется, вы отошли от главного предмета, — перебил молодой человек, знавший по опыту, что сеньор Кандидо принадлежит к категории тех словоохотливых людей, которые начнут об одном, сведут на другое, потом на третье и так далее до бесконечности, если их вовремя не остановить.
— Нет, я именно к сути и шел, — кротко возразил старик, не сознававший своей слабости.
Но дон Мигель знал его хорошо. В другое время он охотно бы выслушал до конца забавную болтовню сеньора Кандидо, имевшего неистощимый запас рассказов и анекдотов, которые он перемешивал со своими рассуждениями, отличавшимися большей частью философским характером; но в это утро дону Мигелю было некогда, поэтому он довольно серьезно заметил:
— Лучше всего начинать прямо с начала и выбирать для достижения своей цели наикратчайший путь, то есть прямой.
— Вполне согласен с этим, дорогой Мигель, поэтому буду говорить коротко, точно и ясно.
— Вот и прекрасно. Начинайте же, сеньор.
— Я знаю, что ты поддерживаешься очень хорошими якорями, — начал старик, очень любивший описательный способ выражения с употреблением всевозможных прилагательных.
— Как так якорями? — недоумевал молодой человек.
— Я хочу сказать, — пояснил сеньор Кандидо, — что твои большие связи, благородные друзья, знакомства, поддерживаемые тобой в лучших домах города, по рекомендации твоего отца...
— Господи! Сеньор, да будет вам мучить меня! Скажите прямо, что вам нужно и чем именно я могу служить вам!— почти закричал дон Мигель, начиная выходить из терпения.
— Сейчас скажу, милый горячка, имей терпение!.. Все такой же нетерпеливый, как был в то время, когда еще бегал в коротенькой курточке, с длинными локонами по плечам. Бывало, сидишь в классе возле меня и выводишь буквы; полчаса сидишь, час, я только начну радоваться за твое спокойствие и усердие и прошу тебя повторить кое-какие буквы, как вдруг ты под каким-нибудь предлогом вскакиваешь и удираешь домой, не простившись ни с кем и даже не надев фуражки!.. Ну, так вот, я хотел, собственно, сказать, что твои прекрасные связи и положение твоего благородного, великодушного, всеми уважаемого отца, отличающегося непоколебимым патриотизмом и потому считающегося одним из столпов федерации; кроме того, твои выдающиеся таланты, твое удивительное умение обращаться с людьми всех сословий и твое...
— Спасибо за все эти похвалы! Но скажите же, ради Бога, что я могу сделать для вас?
— Выслушай меня и узнаешь.
— Да я слушаю.
— Я знаю, что по мере развития событий и давления обстоятельств, складывающихся помимо нашей воли...
— Сеньор Кандидо! Когда же вы, наконец, позволите мне услышать вашу просьбу?
— Сейчас, сейчас... Не могу же я так сразу и выпалить все: я ведь не пушка, да и ты не пушкарь, чтобы поджигать меня... Кстати, о пушках. Мой брат ездил в тысяча восемьсот десятом году в...
— Знаю, знаю, что он ездил в Европу и любовался там на старые крепостные пушки; при этом он ухитрился попасть ногой под лафет и чуть не отдавил себе ноги... Говорите скорее, что вам нужно. Мне, право, сегодня страшно некогда, и мы с вами лучше в другой раз поболтаем о пушках, кораблях и обо всем прочем.
— Следовало бы мне рассердиться на тебя, Мигель, да уж Бог с тобой! Я ведь знаю, что у тебя все-таки золотое сердце и ты вовсе не такой невежливый, каким хочешь казаться... Так вот что: ведь у тебя и правда много связей и знакомств.
— Порядочно. Дальше.
— Ты лично знаком и с начальником полиции, доном Бернардо Викторика, не так ли?
— Знаком. Вам что-нибудь нужно у него?
— Слушай, Мигель. Я учил тебя писать, я люблю тебя, как сына, за твою живость, впечатлительность, веселость, чувствительность, за ум, таланты и деятельность; я...
— Пощадите, сеньор! Вы меня совсем захвалите, так что я, чего доброго, и возгоржусь... На что вам нужен сеньор Викторика?
— Ах, Мигель! Ты почти единственный из всех моих учеников, с которым я поддерживаю отношения... Видишь ли, ужасная эпоха, которую мы переживаем, эта мрачная грозовая туча, нависшая над нашими головами и ежеминутно готовая разразиться истребительной бурей, громом и молнией, трепещущими в ее недрах; эта, говорю я, туча угрожает разбить все мое существование и окончательно погубить меня..,
— Перспектива скверная, что и говорить, — согласился дон Мигель, от нетерпения кусавший губы. — Ну, и что же я должен для вас сделать, чтобы предотвратить эту ужасную катастрофу?
— Оказать мне, в виду нее, большую услугу, милый Мигель.
— С этого вы начали, сеньор, но еще не договорили, и я тщетно прошу вас сказать мне, какой же именно услуги вы ожидаете от меня.
— Нельзя же так, сразу, я уж говорил тебе...
— Ну, хоть частями, если вы иначе не можете, только поскорее.
— У тебя есть связи?
— Есть, сеньор.
— Могущественные?
— Да, сеньор.
— Ты близок и с сеньором Викторикой?
— Да, сеньор.
— Так вот что, Мигель...
— Ну?
— Сделай ты...
— Что?
— Мигель, именем первых твоих страниц чистописания, которые я с таким удовольствием просматривал, указывая тебе на недостатки в начертании некоторых букв, сделай ты... Постой! Одни ли мы? Может быть, кто-нибудь подслушивает?
— Совершенно одни, сеньор, подслушивать у меня некому, — ответил дон Мигель, с изумлением замечавший, что старик все более бледнеет и смущается по мере того, как доходит до цели своего посещения.
— Так вот что, дорогой и уважаемый Мигель, устрой ты... О, Господи, никак не могу сказать!
— Если вы не можете сказать, что вам нужно, то я ничего не могу и сделать для вас.
— Ну, так и быть... Сделай, пожалуйста, так, чтобы меня... посадили... в тюрьму, — прерывисто прошептал сеньор Кандидо, приблизив свои губы к уху молодого человека, который выпрямился и внимательно вглядывался в глаза своего старого учителя, отыскивая в них признаки сумасшествия.
— Ты удивляешься? — продолжал старик, принимая прежнее положение. — Ты не можешь понять, что если исполнишь мою просьбу, то окажешь мне величайшую услугу, какую только может оказать мне человек, а между тем это верно.
— Да, я действительно, никак не могу понять, что хорошего вы находите в тюрьме, чтобы так рваться в нее и считать пребывание в ней величайшей милостью. Объясните мне, пожалуйста, эту загадку, сеньор.
— Почему я так рвусь в тюрьму, милый мой мальчик? Да просто потому, что там я буду жить совершенно спокойно, беззаботно и в полной безопасности в то время, когда разразится страшный ураган, угрожающий нам, засверкают тысячи смертоносных молний и загремит оглушительный гром, от могучих раскатов которого заколеблются в своих основаниях даже самые скалы.
— Вы, вероятно, говорите о...
— Да, об ожидаемой революции, дитя мое, именно о ней, — перебил старик. — Ты еще не понимаешь, что значат страшные, кровавые революции, и какие ужасные ошибки делаются во время них. В тысяча восемьсот тридцатом году, когда весь Буэнос-Айрес казался наполненным одними сумасшедшими, меня два раза заключали в тюрьму по ошибке, а теперь, через десять лет, я боюсь, как бы все наши сограждане не превратились в демонов и не снесли бы мне головы... тоже по ошибке. Во избежание этой уже непоправимой ошибки, я и умоляю тебя устроить так, чтобы меня посадили в тюрьму, якобы за какое-нибудь мелкое гражданское преступление, только пусть не обвиняют меня в чем-либо политическом, потому что в этом случае я погиб; не станут даже трудиться сажать меня в тюрьму, а прямо без дальнейших церемоний, перережут мне горло, — и дело с концом. Это была бы очень дурная услуга с твоей стороны и свидетельствовало бы о твоей неблагодарности к своему учителю.
— Но что собственно такое случилось? Что заставляет вас опасаться уже теперь? — спросил дон Мигель, уверившись, наконец, что старик говорит серьезно.
— Разве ты не читаешь наших газет? Разве не видишь, что они сплошь наполнены страшными угрозами против всех недовольных правительством?
— То есть против унитариев, хотите вы сказать? Да вам-то какое до этого дело? Ведь вы не унитарий и, насколько я знаю, никогда не вмешивались в политику.
— Конечно, нет! Я даже во сне никогда не принимал участия в таком опасном деле! — энергично подтвердил сеньор Кандидо. — Но угрозы относятся не к одним унитариям, а ко всему миру, мой друг. Главное, я боюсь ошибок, вроде той, о которой сейчас сказал.
— Пустяки, сеньор.
— Как пустяки! Разве ты не замечаешь тех мрачных людей с кровожадными глазами, выползших в последнее время Бог весть из каких нор, в которых они раньше прятались... а может быть, и прямо из ада. Они теперь везде шныряют: по улицам, площадям, по кофейням, толпятся на папертях святых храмов, — словом, повсюду. У них за поясами еще такие громадные кинжалы с ручками в виде прописной буквы А. Неужели ты не заметил этих людей?
— А разве вы, уважаемый сеньор Кандидо, не знаете, что кинжал всегда был и будет оружием федерации?
— Может быть, но все-таки эти люди — первые предвестники приближающейся разрушительной грозы, которая каждую минуту может разразиться над нашими головами.
— А может быть, все обойдется и без этой грозы, сеньор.
— Нет, не обойдется, дорогой Мигель, я знаю.
— Знаете? — повторил молодой человек, заинтересованный таким оборотом беседы. — Какие же у вас основания?
— О, это секрет, который тяготит мою душу с четырех часов прошедшей ночи! — загадочно прошептал старик.
— Сеньор, если вам не угодно будет говорить яснее и поскорее выгрузить из вашей прекрасной души секрет, ради чего вы, очевидно, и пожаловали ко мне, то я должен буду еще раз напомнить вам, что мне некогда продолжать нашу беседу, потому что мне нужно отправиться с визитом по весьма важному, безотлагательному делу, — категорически объявил дон Мигель, взглянув на часы.
— Нет, ты не отправишься, пока не выслушаешь меня до конца, — также решительно заявил сеньор Кандидо.
— Так говорите же скорее!
— Сейчас, не кипятись!
Сеньор Кандидо встал, выглянул сначала за одну дверь, потом за другую, удостоверился, что никого не спрятано ни в оконных нишах за занавесками, ни под широким диваном, и только после всех этих предосторожностей, подойдя вплотную к своему бывшему ученику, таинственно шепнул ему на ухо:
— Генерал Ла-Мадрид объявил себя врагом Розаса!
Дон Мигель так и привскочил в кресле, лицо его озарилось радостью, но он тотчас же овладел собой и сухо проговорил:
— Глупости, сеньор! Этого быть не может.
— Какие тут глупости! Как не может быть, когда это так же верно, как и то, что мы с тобой сейчас тут беседуем наедине? — возразил старик. — Ведь мы, действительно, наедине, не так ли?
— Да что вы все отклоняетесь в сторону, сеньор! — вскричал дон Мигель, начиная серьезно сердиться. — Говорите же, наконец, прямо! Ведь мы с вами не дети, чтобы играть в прятки!
— Пожалуйста, не сердись, милый Мигель, — с обычной своей кротостью произнес старик, снова подсаживаясь к молодому человеку. — Потерпи немного, и ты все узнаешь. Ты ведь умник у меня, не правда ли?.. Так вот, я хотел тебе сказать, что с тех пор, как я четыре года тому назад вышел в отставку из учителей каллиграфии, я совершенно замкнулся у себя и мирно живу процентами с моего маленького капитала, накопленного в течение долгих лет труда. Хозяйство мое ведет пожилая белая женщина, прекрасно сложенная, приятная на вид, очень хорошая по характеру, чистоплотная, аккуратная, экономная...
— Но, сеньор, что же общего между генералом Ла-Мадридом и вашей домоправительницей?
— Сейчас увидишь. У этой женщины есть сын, который десять лет служит солдатом в Тукумане. Очевидно, у этого сына золотое сердце, потому что он каждый месяц присылает матери часть своего жалования. Ты слушаешь меня, Мигель?
— Слушаю, сеньор.
— Ну так вот, нужно еще сказать тебе, что окно моей спальни выходит на улицу... Ах, да! Я забыл упомянуть, что сын моей экономки в прошлом году сделан курьером. Понял?
— Так. Ну?
— Так вот: из моей спальни выходит на улицу не только окно, но и дверь, а комната экономки находится рядом и имеет окно с решеткой, выходящее тоже на улицу. В последнее время, когда Буэнос-Айрес живет под страхом, трепеща за завтрашний день, я сплю очень плохо. Какой уж тут сон, когда постоянно дрожишь в ожидании катастрофы!.. Вечером я хожу играть в карты к старым друзьям, людям честным и благонамеренным, которые никогда не говорят ни слова о политике и даже не касаются настоящих страшных, мрачных и чреватых невзгодами времен. Сегодня, я уже не пойду к ним, а останусь дома...
— Господи! Ну, что опять общего между вашей игрой в карты и генералом...
— Сейчас узнаешь, мой милый птенчик.
— Очень уж длинно это ваше «сейчас», сеньор Кандидо!
— А у тебя оно чересчур коротко... Так вот я хотел сказать...
— Опять о чем-нибудь постороннем?
— Нет, о том деле...
— О генерале Ла-Мадриде?
— Ну, да, конечно.
— Слава тебе, Господи!.. Продолжайте, пожалуйста.
— Так вот, видишь ли, прошедшей ночью, в четыре часа, я вдруг услыхал, как около моего дома остановилась лошадь и с нее спрыгнул человек, бряцавший оружием и шпорами, следовательно, военный; я человек смирный и страшно боюсь людей, занимающихся кровавым ремеслом. Появление военного, да еще в такую пору, когда вокруг так темно и жутко, навело на меня такой ужас, что я дрожал как лист, потрясаемый бурей, и весь покрылся холодным потом... Ведь это очень понятно, не правда ли?
— Продолжайте, сеньор!
— Продолжаю... Кое-как собравшись с силами, я встал, осторожно открыл окно и выглянул на улицу. Ночь была очень темная, но, тем не менее, я разглядел военного, стоявшего у отворенного окна Николассы (ты знаешь, так зовут мою экономку) по ту сторону моей двери, выходящей на улицу, и о чем-то шепотом переговаривавшегося с ней. Немного спустя, Николасса отодвинула в сторону решетку, и военный вскочил в окно. В голове моей закружился целый вихрь мыслей, одна другой мучительнее. Зубы мои от ужаса выбивали барабанную дробь, и я был близок к обмороку. Я подумал, что предан Николассой, и что меня сейчас схватят и потащат неведомо куда или тут же, на месте, убьют... Сам не знаю, как это я, раздетый и босой, вышел во двор (комнаты моя и та, в которой живет Николасса, не имеют между собой прямого сообщения) и приник к замочной скважине ее двери. И что же ты думаешь, мой мальчик, кого я увидал у нее?
— Вероятно, того, о ком хотите мне рассказать.
— Верно. Я увидал ее сына. Хотя вид его и успокоил меня, но я все-таки не ушел, а продолжал стоять у двери, глядеть и слушать, потому что меня заинтересовало, зачем молодой человек явился к своей матери ночью, притом таким необычным путем. Они горячо обнялись и поцеловались, а потом мать предложила приготовить сыну постель, но он отказался, говоря, что ему немедленно нужно возвратиться к губернатору, которому он привез из Тукумана депеши, и что он отлучился только на несколько минут, пока губернатор читает, чтобы повидаться с матерью.
Старик перевел дух и внимательно посмотрел на молодого человека, который более не выказывал никаких признаков нетерпения, а весь превратился в слух.
— Продолжайте же, сеньор, — сказал дон Мигель.— Не говорил ли этот курьер еще что-нибудь?
— Говорил, и каждое его слово врезалось в мою память, точно выжженное раскаленным железом, — сказал сеньор Кандидо. — Он говорил, что привезенные им депеши написаны очень важными и богатыми людьми в Тукумане, и, по его догадке, содержат донос губернатору о том, что сделал генерал Ла-Мадрид. Николасса, любопытная, как все женщины, стала расспрашивать, что же именно делал этот генерал. Взяв с нее клятву, что она никому не проговорится ни словом, ни намеком, сын рассказал ей, что генерал Ла-Мадрид, прибыв в Тукуман, тотчас же публично провозгласил себя врагом Розаса, что весь народ встретил его с восторгом, и местные представители правительства сделали его главнокомандующим всех линейных войск и провинциальной милиции. Кроме того, молодой человек сообщил матери, что начальником главного штаба у них назначен полковник дон Лоренсо Лугонес, а начальником гвардейских кирассиров — полковник дон Мариано Ача... Можешь себе представить, мой дорогой Мигель, какое впечатление должны были произвести на меня все эти новости! Я даже забыл, что стою раздетый и разутый во дворе и подслушиваю у дверей, чего во всю жизнь раньше не делал.
— Воображаю, — ответил дон Мигель, жадно подхватывавший теперь каждое слово, выходившее из уст старика, и за которое он готов был бы заплатить всем своим состоянием, хотя и старался не выказать того, что в нем происходит: он давно уже научился отлично владеть собой. — Что же было дальше? — спросил он по возможности равнодушно.
— Дальше? — повторил сеньор Кандидо. — Да чего же тебе еще нужно? Разве тебе мало того, что я сказал?.. Остальное, что говорил курьер, неважно: о празднествах, которые готовятся в Тукумане, о движении войск в провинции, которые почти все перешли на сторону Ла-Мадрида по убеждению.
— А никого он не называл по имени?
— Никого. Когда он стал давать матери деньги, говоря, что вернется днем, если его не пошлют сейчас же обратно с новыми депешами, я поспешил убраться к себе в спальню... Славный молодой человек! Любит и уважает мать, как редко кто... Я расскажу тебе, что он раз сделал для нее...
— А сколько ему лет?
— Двадцать два или, самое большее двадцать три года. Он очень красивый малый: высокий ростом, прекрасного телосложения, белокурый, нос с горбинкой, темно-голубые глаза, маленькие усики... По характеру — храбрый, деятельный, добросердечный и веселый.
— Что он добросердечен, видно уже по тому, как он относится к своей матери, — заметил дон Мигель. — Но не сочинил ли он все это, чтобы придать себе важности в ее глазах! Впрочем, это было бы уж чересчур глупо... Ну, предположим, что он сказал правду насчет Ла-Мадрида, все-таки я не пойму, что же вы в этом находите дурного лично для себя?
— Не только лично для себя, но для всего нашего общества, — проговорил старик. — Вот возьмем хотя бы тебя. Говоря откровенно, не можешь же ты серьезно быть на стороне правительства, проливающего столько крови, делающего столько несправедливостей, не правда ли? Конечно, ты из благоразумия только показываешь вид...
— Сеньор, я охотно готов выслушать все ваши признания, которые сохранятся в моей душе как в могиле, но я вовсе не обязан открывать вам свои политические убеждения.
— Я так и говорю, что ты мальчик очень благоразумный и осторожный; положим, передо мной ты мог бы и не скрываться, потому что я и так вижу тебя насквозь.
— Ну, да Бог с тобой! Я не обижаюсь... Что касается Ла-Мадрида, то его выходка должна страшно разозлить сеньора губернатора, который начнет теперь шпиговать своих приближенных; те обозленные, в свою очередь, начнут отводить душу на своих подчиненных, а эти будут срывать зло на всех гражданах города и примутся косить направо и налево правых и виноватых, кого попало, так что я, хотя и невинен, как любой новорожденный младенец, но не могу поручиться за целость своей головы. Вот этой-то опасности я и хочу избежать и прошу твоей помощи, милый Мигель. Понял ты меня теперь, наконец?
— По-моему, вам лучше всего запереться у себя и не выходить из дому до тех пор, пока гроза, которую вы ожидаете, не пронесется над нами, — сказал молодой человек.
— Чем же я гарантирован от опасности, если последую твоему совету? Разве те, которые будут посланы зарезать моего соседа Хуана де лос-Палотеса, не могут ошибиться домом и вместо него убить дона Кандидо Родригеса, отставного учителя каллиграфии, человека почтенного, миролюбивого, доброго и глубоко нравственного?
— Бывают такие ужасные ошибки, — это верно, сеньор, но не как правило, а как редкие исключения.
— Ну, представь себе, что я буду одним из этих редких исключений, разве моя смерть под ножом убийцы будет от этого менее ужасной и мучительной, а несправедливость, будет менее вопиющей и жестокой?
— Нет, но...
— Но вот и нужно избежать возможности сделаться таким неприятным исключением.
— Так неужели и в самом деле вы хотите во избежание этого сесть в тюрьму?
— Да, это, по-моему, самый лучший способ, дорогой Мигель. Если я попаду в тюрьму по обвинению в каком-нибудь пустом гражданском преступлении, то на меня никто и внимания не обратит, и я буду укрыт от всех ужасов. В случае, если бы губернатор приказал покончить со всеми опасными ему людьми, находящимися в тюрьме, то меня не тронут, потому что я буду сидеть не за преступление против него, а по частному делу. Вообще мне будет там гораздо спокойнее, чем в собственном доме. Тюремщиков я бояться не буду, так же, как и солдат, которые будут моими защитниками против народной ярости и гарантией в том, что я не сделаюсь жертвой какой-нибудь роковой ошибки.
— Все, что вы говорите, — чистейший абсурд, дорогой сеньор Кандидо. Но предположим, даже если бы это было разумно, то, как вы думаете, под каким предлогом могу я побудить дона Викторику посадить вас в тюрьму?
— Нет ничего легче, мой прелестный мальчик, и я тебе сейчас докажу это. Ты пойдешь к сеньору Бернардо и скажешь ему, что я нанес тебе такое оскорбление, какое в сущности могло бы быть смыто только кровью, но так как я — твой бывший учитель, то ты по старой памяти, жалея меня, просишь только убрать меня с глаз долой, посадив в тюрьму до тех пор, пока не остынет твой гнев. Меня по твоей просьбе, разумеется, сейчас же посадят, и я пробуду в безопасном, спасительном заключении до тех пор, пока, как ты сам выразился, не минует гроза. Тогда я напомню о себе, и ты попросишь, чтобы меня выпустили на волю. Вот и все. По-моему, я придумал это вполне разумно.
— Вы забываете, сеньор, что у нас пока еще не принято, чтобы младший жаловался на старшего за обиду, а тем более на воспитателя или учителя. Но как бы там ни было, а ваше положение меня очень интересует, и я постараюсь придумать, как бы вам помочь, — сказал дон Мигель, сообразив, что из панического страха старика можно будет извлечь пользу для собственного дела, так как он будет согласен на все, лишь бы обещать ему гарантию в полной безопасности.
— Я так и знал, что ты примешь во мне участие! — воскликнул старик со слезами на глазах. — Ты не даром самый благородный, добрый, деликатный и великодушный из всех моих прежних учеников... Ты спасешь меня? Да?
— Постараюсь... Вот что: согласны вы занять частную должность в «доме одного лица, политическое положение которого может служить лучшим доказательством благонадежности служащих у него?
— О, то было бы исполнением моего самого горячего желания! Я никогда не служил на частной службе, но всегда мечтал о ней. Обстоятельства сложились так, что мне этого не удалось... Милый мой, я уже заранее предан моему будущему патрону душой и телом, честью и совестью... Ах, Мигель, ты, действительно, спасешь меня?
Старик встал и обнял своего бывшего ученика в порыве самой искренней, горячей и восторженной признательности.
— Очень рад, что могу услужить вам, сеньор Кандидо, — проговорил молодой человек, искренне ответив на его объятия. — Идите теперь домой и приходите ко мне опять завтра утром.
— Приду, приду...
— Только не в шесть часов утра...
— Нет, зачем в шесть! Я приду в семь...
— И это рано, приходите в десять.
— Хорошо, я приду ровнехонько в десять часов, ни одной минутой ни раньше, ни позже.
— Смотрите, не проговоритесь больше никому насчет генерала Ла-Мадрида.
— Боже меня избави! Я даже не буду спать ночью, чтобы как-нибудь нечаянно не проболтаться во сне. Даю тебе в моем безусловном молчании слово честного человека и миролюбивого гражданина. Я ведь...
— Хорошо, хорошо, я верю вам, сеньор... Итак, до завтра, — сказал дон Мигель, провожая своего бывшего учителя до передней.
— До завтра, лучший и благороднейший из всех моих учеников! — с чувством произнес старик, еще раз пожимая руку молодому человеку.
Дон Кандидо вышел на улицу с тростью под мышкой; он теперь шел твердым и бодрым шагом, не принимая более никаких предосторожностей. Чего ему теперь было бояться, когда он на следующий же день будет находиться под защитой высокопоставленного федералиста?
— Эге, уже полдень!.. Тонилло, подай мне один из моих светлых костюмов! — крикнул дон Мигель, когда сеньор Кандидо удалился.
— Приходил человек от полковника Саломона, — доложил Тонилло, роясь в гардеробе своего господина.
— С письмом? — спросил дон Мигель.
— Нет, сеньор. Полковник приказал передать вам на словах, что народное собрание будет у него сегодня, в четыре часа, и он ждет вас к себе в три с половиной.
— Хорошо... Давай скорее одеваться!