Глава VII ОТЕЦ И ДОЧЬ

После ухода старика Розас помолчал немного, потом снова обратился к первому секретарю:

— Сделаны извлечения из сообщений из Монтевидео?

— Сделаны, ваше превосходительство.

— И доклад полиции?

— Отмечен, ваше превосходительство.

— В котором часу хотели они сегодня сесть на судно?

— В одиннадцать.

— А теперь без четверти двенадцать, — проговорил диктатор, взглянув на свои карманные часы. До сих пор нет никаких донесений; должно быть, они побоялись выполнить свой замысел, — прибавил он вставая. — Ну, можете уходить... А это еще что за черт? — вскричал он, заметив свернувшегося клубком на полу человека в монашеской рясе. — А, отец Вигуа!.. Не угодно ли вашему преподобию проснуться!

И диктатор нанес сильный удар монаху ногой в бок.

Монах с пронзительным криком вскочил на ноги и чуть было опять не упал, запутавшись в рясе. Секретари удалялись один за другим, подобострастно улыбаясь на грубую выходку его превосходительства.

Розас остался один с мулатом, который отличался маленьким ростом, порядочной толщиной, широкими плечами, громадной головой, лицом с жирными щеками, низким и узким лбом, едва заметным носом и маленькими, заплывшими жиром глазами; вся его безобразная физиономия носила печать глупости и низости.

Это был один из тех кретинов, которыми Розас любил забавляться в минуты досуга.

Бедный мулат, с видом бессмысленного, побитого животного, таращил свои испуганные глаза на диктатора и почесывал ушибленный бок.

Розас смеялся во все горло, стоя перед ним, когда возвратился старик Корвалан.

— Как это вам понравится, — обратился к нему диктатор: его преподобие изволил спать, пока я работал!

— Это очень дурно, — ответил с прежней невозмутимостью адъютант.

— Я его разбудил, а он на это изволит гневаться.

— Он ударил меня, — глухим голосом проговорил мулат, широко открывая свои желтоватые губы, за которыми сверкали два ряда замечательно белых, мелких и острых зубов.

— Ну, ничего, отец Вигуа! — сказал Розас, хлопая его по плечу. — Мы сейчас пойдем кушать, а это, надеюсь, утешит ваше преподобие... Корвалан, доктор ушел?

— Ушел, сеньор.

— Он ничего не говорил?

— Ничего.

— А в каком положении мой дом?

— В сенях восемь человек стражи, в бюро три адъютанта, а на малом дворе пятьдесят человек вооруженных солдат.

— Хорошо. Можешь уходить в бюро.

— А если придет начальник полиции?

— Примешь от него доклад.

— А если начальник...

— Если придет хоть сам черт, то вы и его выслушаете и донесете мне потом! — грубо перебил Розас.

— Слушаю, ваше превосходительство.

— Вот еще что...

— Что изволите приказать?

— Если придет Кутино, сейчас же доложи мне.

— Хорошо.

— Теперь ступай... Есть хочешь?

— Благодарю, ваше превосходительство. Я уже поужинал.

— Тем лучше для тебя... Ступай!

Корвалан удалился в бюро, то есть к тем троим отталкивающего вида субъектам, которых мы видели развалившимися в комнате, непосредственно примыкавшей к коридору. Прежде в этой комнате помещалась контора провинциального комиссариата, почему она и сохранила название «бюро»; в настоящее же время она служила дежурной комнатой для «адъютантов» Розаса, который, издеваясь над всеми политическими и гражданскими принципами общества, издевался и над природой, превращая день в ночь, а ночь — в день.

Действительно, днем он спал, а ночью работал или пил и веселился.

— Мануэла! — крикнул диктатор после ухода Корвалана.

Ответа не последовало. Продолжая звать, он вошел в соседнюю комнату, где совершенно оплывшая сальная свеча с нагоревшим шапкой фитилем распространяло слабый желтоватый свет.

— Татита! — послышался из второй комнаты серебристый голосок, и вслед за тем перед Розасом появилась та самая женщина, которую мы видели спящей.

Это была молодая девушка лет двадцати двух, высокая, с тонкой талией, стройная и удивительно грациозная, с прекрасным, умным и ангельски-кротким личиком, утопавшим в массе черных шелковистых волос, с прямым носом, живыми черными глазами и довольно большим, но красиво очерченным ртом. Очевидно, она была очень нервная и чувствительная, но не капризная, как большинство нервных особ.

Малинового цвета мериносовое платье сидело на ней, как влитое, оставляя обнаженными плечи, отличавшиеся такой же мраморной бледностью, как и ее лицо.

Это была дочь Розаса, донна Мануэла.

— Ты никак уже спала? — ворчливо проговорил Розас. — Дождешься ты у меня, что я в один непрекрасный день обвенчаю тебя с отцом Вигуа, которому ты вполне пара по своей сонливости... Мария Жозефа была?

— Была, татита; она просидела у меня до половины одиннадцатого.

— А кто еще был?

— Донна Паскуала с Паскуалитой.

— С кем они ушли?

— Их пошел проводить Мансилла.

— Более никого не было?

— Заходил Пиколет.

— А! Каркаман... дрянь порядочная!.. Кажется, ухаживает за тобой? А?

— Скорее за вами, татита.

— Гм!.. Ну, а еретик Гринго не был?

— Нет, татита, у него званый вечер с музыкой... кто- то у него будет играть на фортепьяно.

— Кто же у него хотел быть?

— Чуть ли не все англичане.

— В таком случае они должны сейчас быть в прекрасном состоянии!

— Не желаете ли кушать, татита?

— Конечно! Прикажи подавать ужин.

Пока донна Мануэла ходила распорядиться относительно ужина, Розас вошел в свою спальню, сел на край постели, снял сапоги, которые носил на голую ногу, и переменил их на стоптанные туфли. Затем, запустив руку под тонкую кольчугу, доходившую до половины бедер, минут пять почесывался с видом наслаждения, доказывавшим, как сильно в нем были развиты чисто животные инстинкты.

Вскоре донна Мануэла объявила из следующей комнаты, что ужин подан.

Розас встал, потянулся, оправил на себе костюм и отправился в комнату налево, где на просто сервированном столе стояли блюда — одно с жареным мясом, другое — с жареной уткой, тарелки с кремом и ваза с разными сластями. Перед прибором хозяина красовались две бутылки с бордосским вином.

Старая мулатка, давнишняя и единственная женская прислуга Розаса, прислуживала за столом.

Диктатор резким криком позвал мулата, который опять ухитрился заснуть, прислонившись спиной к стене в кабинете его превосходительства; после этого все сели за стол.

— Хочешь мяса? — спросил он донну Мануэлу, отрезая себе громадный кусок.

— Нет, благодарю, татита.

— Так поешь утки.

Молодая девушка взяла крыло утки и начала медленно обрезать его больше для вида, чем из желания есть, так как она давно уже поужинала. Розас же с жадностью принялся истреблять мясо, запивая чуть ли не каждый кусок стаканом вина.

— Что ж это вы, ваше преподобие, не кушаете? — спросил он у мулата, видя, как алчно тот смотрит на блюда, но не решается приняться за них без особого приглашения. — Мануэла, угощай аббата.

Донна Мануэла отрезала тощую утиную ногу и положила ее на тарелку мулата, который бросил на молодую девушку взгляд, сверкнувший злобой.

Розас подхватил этот взгляд.

— Что с вами, отец Вигуа? — осведомился он. — С чего это вы вздумали делать такую ужасную рожу моей дочери?

— Она дала мне только кость! — буркнул мулат, отправляя себе в рот громадный кусок хлеба.

— В самом деле, что это значит, Мануэла? — с напускной строгостью обратился диктатор к дочери. — Ты обижаешь того, который должен благословить твой брачный союз с высокоблагородным португальским идальго, доном Гомесом де Кастро, только еще вчера подарившим его преподобию два реала? Это очень дурно, Мануэла, Встань, поцелуй у аббата руку и попроси прощения.

— Это успеется и завтра, татита, — с улыбкой ответила молодая девушка.

— Нет, ты сделаешь это сейчас же!

— Зачем, татита? — спрашивала донна Мануэла с самой невинной улыбкой, точно не понимая намерений своего отца.

— Мануэла, я говорю тебе: сию минуту поцелуй у его преподобия руку!

— Не стану.

— Станешь!

— Нет, татита!

— Отец Вигуа, поднимитесь и поцелуйте ее в губы! — сказал Розас.

Мулат встал, обгрызая кость.

Донна Мануэла взглянула на него с таким высокомерием, презрением и гневом, что жалкий кретин почувствовал бы себя очень скверно, если бы не присутствие Розаса.

Поощряемый взглядом диктатора, мулат приблизился к молодой девушке, которая в ужасе закрыла лицо обеими руками, чтобы уберечь его от осквернения, приказанного отцом. К счастью, мулат, которому несравненно сильнее хотелось есть, чем целоваться, удовольствовался тем, что чмокнул девушку своими сальными губами в голову.

— Эх вы, ваше преподобие! — со смехом воскликнул Розас. — Разве так целуют женщин?.. А ты, Мануэла, дрянная лицемерка! Будь на месте преподобного отца какой-нибудь смазливый мальчишка, ты не стала бы так щепетильничать.

С этими словами он налил себе и осушил новый стакан вина, между тем, как его дочь, вся пунцовая от стыда и отвращения, украдкой утирала выступившие на глазах слезы.

Между тем диктатор продолжал есть с аппетитом, доказывавшим хорошее состояние и удивительную емкость его желудка, как и вообще — завидную крепость его замечательного организма, на который, казалось, ничто не действовало вредно.

После мяса, он доел утку, крем и сласти, изредка презрительно швыряя небольшие подачки мулату.

Наконец, когда все было уничтожено, он снова обратился к дочери, сидевшей молча, но, судя по игре ее подвижного лица оживленно беседовавшей с самой собой.

— Так тебе не понравился поцелуй его преподобия? А? — спросил он.

— Как может понравиться мне, что вы позволяете всякой грязной гадине унижать и оскорблять меня!— воскликнула молодая девушка дрожащим голосом. — Не далее, как вчера сумасшедший Евсевий схватил меня при всех на улице и поцеловал. Хотя он и подверг меня этим всеобщему осмеянию, но никто не решился остановить его, потому что это один из любимых дурачков губернатора! А теперь этот...

— Ты знаешь, я приказал за это дать Евсевию двадцать пять ударов бичом и посадить его на неделю в карцер.

— Что ж из этого! Позор вы этим с меня не смоете и не избавите от насмешек и глумлений общества... Я еще могу кое-как понять, что вы забавляетесь этими идиотами, которые составляют ваше единственное развлечение, но решительно отказываюсь понимать, что побуждает вас натравлять их на меня! Раз вы позволяете им в своем присутствии вольности относительно меня, то они, конечно, считают себя в праве оскорблять меня и без вас повсюду, где бы, ни встретили... Я, пожалуй, готова выслушивать их глупости и пошлости, но позволять им трогать меня грязными ручищами — это уж даже из уважения и покорности к вам... Неужели вам может доставлять удовольствие видеть, как вашу дочь оскверняют своим прикосновением разные идиоты, которым место в специально устраиваемых для них лечебницах, а не в...

— Однако ты не находишь же, что ласки твоих собак оскорбляют, унижают и оскверняют тебя?

— Моих собак! — вскричала донна Мануэла, гнев которой все более разгорался, по мере того, как затаенное внутри чувство прорывалось наружу. — Как вы можете сравнивать этих идиотов с моими собаками... вообще с чьими бы то ни было собаками!.. Хорошо бы было, если бы вы окружили себя собаками вместо этих отвратительных безмозглых скотов... этих уродливых карикатур на людей!.. Собаки послушны, преданы и верны... они защитили бы вас, когда нагрянет та страшная катастрофа, которую каждый считает своей обязанностью предвещать мне намеками...

— Кто же именно делает тебе эти намеки? — спросил диктатор, лицо которого вдруг сильно омрачилось.

— Ах, Боже мой, да все! — ответила донна Мануэла, уже начиная успокаиваться, благодаря своему прекрасному, незлобивому характеру. — Положительно все, бывающие у нас, стараются напугать меня таинственными сообщениями о заговорах, устраиваемых во многих местах, и об окружающих вас всюду опасностях.

— Какого же рода, по их мнению, эти опасности?

— Ну, этого никто не решается высказывать прямо; все только дают понять — довольно, впрочем, прозрачно, — что унитарии ежеминутно способны посягнуть на вашу жизнь. Советуют мне бодрствовать над вами, не оставлять вас никогда одного, самой запирать двери... При этом все предлагают мне свои услуги, но едва ли искренне, вероятно, только потому, что знают, что я не приму их.

— Почему же ты думаешь, что не искренне?

— Почему? Неужели вы воображаете, что Гарригос, Торрес, Арана, Грасиа и прочие сеньоры, являющиеся сюда только ради собственных интересов, способны рискнуть своей жизнью для кого бы то ни было? Если уж они боятся, то только за себя, а никак не за нас с вами.

— Может быть, ты и нрава, — спокойно проговорил Розас, комкая в руках лежавшую перед ним салфетку. — Но если унитарии не убьют сейчас, то им никогда не убить меня... Однако мы отошли от сути. Я не хочу, чтобы ты сердилась на его преподобие, и требую твоего примирения с ним... Отец Вигуа, — обратился он к мулату, облизывавшему блюдо, на котором лежала утка, — поцелуйте мою дочь два раза, чтобы она перестала сердиться.

— Нет, татита! — с ужасом вскричала молодая девушка, вскакивая со своего места ипятясь от противного идиота, который готовился исполнить приказание ее отца, хотя вовсе не был расположен к этому, не находя для себя ничего привлекательного в этой «костлявой злючке», как он мысленно называл дочь Розаса.

— Обнимите ее, ваше преподобие! — раздался резкий голос Розаса.

— Поцелуйте меня, — сказал мулат, приближаясь к донне Мануэле.

— Ни за что! — ответила та, еще дальше отступая назад.

— Не церемоньтесь, ваше преподобие! — подуськивал Розас. — Поймайте ее и поцелуйте!

— Я говорю вам — нет! — кричала бедная девушка, отбегая на противоположную сторону комнаты.

Мулат бросился за ней. Началась настоящая травля. Розас хохотал, как сумасшедший, и стыдил мулата за неповоротливость.

Вдруг посреди шума, беготни, смеха и восклицаний послышался топот многочисленных лошадей, подъезжавших к дому.

По знаку Розаса, донна Мануэла и мулат замерли на месте. Молодая девушка благодарила Бога за случай, избавлявший ее хоть на этот раз от безобразной прихоти отца.

Загрузка...