Часть третья. Добыча

16

В течение трех бесконечно долгих недель, пока Лондон из лета сползал в осень, Чарли жила в каком-то нереальном мире — то не веря тому, что знала, то горя нетерпением, то взволнованно готовясь к предстоящему, то впадая в ужас.

«Рано или поздно они явятся за тобой, — твердил ей Иосиф. — Должны». И стал соответственно готовить ее к этому.

Но почему они должны за ней явиться? Она не понимала, и он ей этого не говорил, как бы ограждая себя от ее расспросов молчанием. Неужели Марти сумеет склонить Мишеля работать на них, как склонил ее Чарли? Бывали дни, когда она представляла себе, как Мишель войдет в разработанную для него легенду и явится к ней, пылкий любовник. А Иосиф исподволь подогревал ее шизофрению, делая отсутствующего все более ей желанным. «Мишель, дорогой мой, единственный, приди же ко мне!» Люби Иосифа, но мечтай о Мишеле. Сначала Чарли едва осмеливалась смотреть на себя в зеркало — настолько она была уверена, что лицо выдает ее тайну. Все мускулы ее лица были напряжены оттого, что она скрывала, все интонации и движения были рассчитаны, и это на многие мили отдаляло ее от остального человечества. «Я играю моноспектакль двадцать четыре часа в сутки — сначала для всего мира, потом для себя».

Постепенно, по мере того, как шло время, страх перед разоблачением стал уступать у Чарли место дружелюбному презрению к окружавшим ее наивным людям, которые не видят, что творится у них под носом. «Они еще там, откуда я уже ушла— Они такие же, какой была я, пока не перешла в Зазеркалье».

А в отношении Иосифа она придерживалась тактики, отточенной за время поездки через Югославию. Он был человеком близким, с которым она соотносила каждое свое действие и решение: он был любовником, с которым она шутила и для которого подмазывалась. Он был ее якорем, ее лучшим другом — всем самым лучшим вообще. Он был духом, который появлялся в самых неожиданных местах, непонятно каким образом узнавая об ее передвижениях, — то на автобусной остановке, то в библиотеке, то в прачечной самообслуживания, сидя под неоновыми лампами среди безвкусно одетых кумушек и глядя, как крутятся в автомате его рубашки. Но она никогда не впускала его в свою жизнь. Он всегда был за ее пределами — вне времени и касания, если не считать их неожиданных встреч, которыми она только и жила. Если не считать его двойника — Мишеля.

Для репетиций «Как вам это понравится» труппа сняла старый армейский манеж близ вокзала Виктории, и Чарли ходила туда каждое утро, а каждый вечер вымывала из волос затхлый запах пива.

Она согласилась пообедать с Квили в ресторане «У Бьянки» и нашла его каким-то странным. Он словно бы пытался ее о чем-то предупредить, но когда она напрямик спросила, в чем дело, он закрыл рот на замок, сказав, что политика — личное дело каждого, ради этого он сражался на войне в отряде «зеленых мундиров». Но он жутко напился. Чарли помогла ему подписать счет и вышла на многолюдную улицу — у нее было такое чувство, будто она бежит за своей тенью, которая ускользает от нее, мелькая среди подпрыгивающих голов. «Я очутилась вне жизни. И мне никогда не найти пути назад». Только она это подумала, как почувствовала: кто-то коснулся ее локтя, и увидела Иосифа, тотчас нырнувшего в магазин «Маркс-энд-Спенсер». Неожиданные появления Иосифа всегда очень сильно действовали на нее. Эти встречи заставляли ее вечно быть настороже и, если уж по-честному, разжигали в ней желание. День без Иосифа был для нее пустым днем, а стоило его увидеть, и она всем сердцем и всем своим существом, точно шестнадцатилетняя девчонка, устремлялась к нему.

Она читала респектабельные воскресные газеты, изучала последние сенсационные открытия про Сэквилл-Уэст[13]— или ее зовут Ситуэлл? — и поражалась пустому эгоизму английского правящего класса. Она смотрела на Лондон, который успела забыть, и всюду находила подтверждение правильности избранного пути — того. что она, радикалка, стала на путь насилия. Общество, в ее представлении, было мертвым деревом, она обязана выкорчевать его и посадить что-то лучшее. Об этом говорили безнадежно тупые лица покупателей, которые, шаркая, точно кандальные рабы, передвигались по освещенным неоном супермаркетам; об этом же говорили и жалкие старики, и полисмены с ненавидящими глазами. Как и чернокожие парни, что торчат на улице, провожая взглядом проносящиеся мимо «роллс-рой-сы» и сверкающие окна банков, этих столпов многовекового поклонения, с их сонмом педантов-управляющих. И строительные компании, заманивающие легковерных в свои западни: приобретайте недвижимость; и заведения, торгующие спиртным, и заведения, принимающие ставки. Чарли не требовалось больших усилий, чтобы весь Лондон показался ей свалкой несостоявшихся надежд и разочарованных душ. Благодаря Мишелю, она сумела мысленно перекинуть мостик между капиталистической эксплуатацией в странах «третьего мира» и тем, что творилось здесь, у ее собственного порога, в Кэмден-Тауне.

Она жила такой яркой жизнью — судьба даже послала ей в виде символа бездомного скитальца. Однажды в воскресенье утром она отправилась прогуляться по дорожке вдоль канала Регента — на самом-то деле она шла на одну из немногих заранее запланированных встреч с Иосифом — и вдруг услышала густые, басовитые звуки негритянской спиричуэл. Канал расширился, и Чарли увидела в гавани, где стояли заброшенные склады, старика-негра, словно сошедшего со страниц «Хижины дяди Тома», — он сидел на пришвартованном пароме и играл на виолончели, а вокруг, как зачарованные, стояли детишки. Это была сцена из фильмов Феллини; это был китч; это был мираж; это было видение, рожденное ее подсознанием.

Так или иначе, в течение нескольких дней Чарли то и дело мысленно возвращалась к этой картине, соизмеряя с нею все, что видела. Это было для нее чем-то настолько личным, что она не говорила об этом даже Иосифу, боясь. что он над нею посмеется или — что будет еще хуже — даст всему рациональное объяснение.

За это время она несколько раз переспала с Алом, потому что не хотела с ним скандалить, а также потому, что после долгих отлучек Иосифа ее тело требовало мужской ласки, да, кроме того, и Мишель велел ей так себя вести. Она не разрешала Алу приходить к ней, так как он снова был без квартиры и она боялась, что он может остаться у нее, как было раньше, пока она не выкинула его одежду и бритву на улицу. К тому же ее квартира хранила новые тайны, которыми никто и ничто на божьем свете не заставит ее поделиться с Алом: в ее постели спал Мишель, его пистолет лежал под подушкой, и ни Ал, ни кто-либо другой не вынудит ее осквернить эту святыню. Однако вела она себя с Алом осторожно: Иосиф предупредил ее, что его контракт с кино не подписан, а она по старым временам знала, как ужасно может вести себя Ал, когда затронута его гордость.

Их воссоединение произошло в его излюбленном кабачке, где «великий философ» вещал что-то двум своим последовательницам. Идя через зал, чтобы присоединиться к нему, Чарли думала: «Сейчас он почувствует запах Мишеля — этим запахом пропитана моя одежда, моя кожа, моя улыбка». Но Ал так старался показать свое безразличие, что не почувствовал ничего. При виде Чарли он ногой отодвинул для нее стул, и она, садясь, подумала: «Бог ты мой, всего месяц назад этот лилипут был моим главным советчиком по всем проблемам, которыми жив мир». Когда кабачок закрылся и они пошли на квартиру к приятелю Ала и расположились в пустовавшей у него комнате, Чарли с изумлением обнаружила, что думает, будто это Мишель владеет ею, и лицо Мишеля нависает над ней, и оливковое тело Мишеля лежит с ней рядом в полутьме, и Мишель, ее мальчик-убийца, доводит ее до исступления. Но за Мишелем маячила другая фигура — Иосиф, который наконец принадлежал ей: его жаркая, давно сдерживаемая страсть все-таки прорвалась наружу, его израненное тело и израненный мозг принадлежали теперь ей.


За исключением воскресенья, Чарли время от времени читала капиталистические газеты, слушала рассчитанные на обывателя сообщения по радио, но нигде не было ни слова о рыжей англичанке, разыскиваемой в связи с провозом взрывчатки в Австрию. Этого просто не было. А были две девчонки, плод моей фантазии. Вообще же положение дел в широком мире — кроме того, что имело к ней отношение, — перестало интересовать Чарли. Она читала про бомбу, подложенную палестинцами в Ахене, и про ответные меры израильтян, совершивших налет на лагерь в Ливане, где было убито много гражданских лиц. Она читала о возрастающей в Израиле ярости и пришла в ужас от интервью, данного одним израильским генералом, который пообещал решить палестинскую проблему, «вырвав ее с корнем». Но, пройдя галопом курс конспирации, Чарли уже не верила официальным версиям событий и никогда не поверит. Единственным событием, за которым она следила, были сообщения о гигантской самке-панде в лондонском зоопарке, которая не подпускает к себе самца, причем феминистки утверждали, что виноват самец. А кроме того, зоопарк был одним из мест свиданий с Иосифом. Они встречались там на скамейке — иногда чтобы лишь подержаться за руки, как влюбленные, и разойтись.

«Скоро, — говорил он. — Скоро».

Плывя таким образом по течению, играя все время перед невидимой публикой, тщательно следя за каждым своим словом и жестом, Чарли обнаружила, что ей будет легче, имея твердый распорядок жизни. По субботам она обычно отправлялась в Пекем, в клуб к своим детишкам, и в огромном сводчатом зале, где можно было бы играть Брехта, вдыхала жизнь в детский драмкружок, что ей очень нравилось. Они собирались приготовить рок-пантомиму — нечто совершенно анархическое — к Рождеству.

По пятницам она иногда заходила в кабачок Ала, а по средам покупала две кварты темного пива и отправлялась к мисс Даббер, бывшей танцовщице кордебалета и проститутке, что жила за углом. Мисс Даббер страдала от артрита и рахита, и от червей-древоточцев, и от прочих серьезных напастей и кляла свое тело с таким же пылом, с каким в свое время кляла скупердяев-любовников. Чарли в ответ услаждала мисс Даббер лихо сочиненными сказками про скандалы в мире эстрады и театра, и они так хохотали, что соседи включали телевизор, чтобы заглушить их хохот.

Только с этими двумя людьми Чарли и водила компанию, хотя положение актрисы открывало перед ней двери с полудюжины семей, где она могла бы при желании бывать.

Она поболтала по телефону с Люси — они условились встретиться, но определенного числа не назначали. Она разыскала Роберта в Баттерси, но компания, с которой она делила время на Миконосе, казалась ей сейчас школьными друзьями десятилетней давности: общих интересов у них уже не было. Она поела тушеного мяса под острым соусом с Уилли и Поли, но они собирались расставаться и думали только об этом. Попытала она счастья и с другими друзьями из своей прошлой жизни. но столь же безуспешно, после чего обрекла себя на жизнь старой девы. Она поливала молоденькие деревца на своей улице, когда устанавливалась сухая погода, и наполняла стальные кормушки на подоконнике свежими орешками для воробьев: это было одним из знаков для Иосифа, как и лозунг, призывавший к всемирному разоружению, прилепленный к стеклу ее машины, или кожаная бирка с медной буквой "Ч", болтавшаяся на ремне ее сумки. Иосиф называл это сигналами, указывавшими на то, что с ней все в порядке, и многократно обучал ее, как ими пользоваться. Если хоть одного из них не будет, значит, она зовет на помощь; в ее сумке лежал новешенький белый шелковый шарф, который должен служить не сигналом капитуляции, а означать: «Они явились», если они вообще когда-нибудь явятся. Она исправно заполняла карманный еженедельник, закончила вышивку картины, которую купила перед отпуском: там была изображена Лотта из Веймара, горюющая на могиле Вертера. «Снова я ударилась в классику». Она писала бесконечные письма своему исчезнувшему любовнику, но постепенно все реже опускала их в ящик.

Мишель, дорогой мой, ох, Мишель, сжалься и приди ко мне.

Она держалась вдали от посиделок и не заглядывала в сомнительные книжные лавки в Ислингтоне, где раньше, случалось, уныло просиживала за кофе, и держалась уж совсем далеко от сердитых молодых людей с улицы святого Панкратия, чьи брошюры, вдохновленные кокаином, она раздавала, потому что никто другой не хотел этим заниматься. Она забрала наконец из ремонта свой старенький «фиат», который разбил Ал, и в день своего рождения отправилась на нем в Рикмансуорт навестить свою стерву-мамашу и отвезти ей скатерть, купленную на Миконосе. Как правило, она не любила ездить к матери: ее там ждал воскресный обед с тремя сортами овощей и ревеневым пирогом, после чего мамаша подробно рассказывала о бедах, какие постигли ее со времени их последней встречи. Но на этот раз, к своему изумлению, Чарли обнаружила, что ей хорошо с матерью. Она провела там ночь и на другое утро, надев темный платок — ни в коем случае не белый, поехала с матерью в церковь, стараясь не думать о том, когда в последний раз надевала его. Опустившись на колени, она вдруг почувствовала, что в ней еще сохранилась вера, и она пылко покаялась Богу в своей многоликости. Зазвучал орган, и она зарыдала, что заставило ее призадуматься, способна ли она вообще владеть собой.

«А все потому, что я не хочу возвращаться в свою квартиру», — подумала она.


Обескураживало Чарли то, что ее квартира была изменена в соответствии с новым обликом, в который она старательно вживалась: произошла смена декораций, масштаб которой ей еще предстояло постичь. Изо всей ее новой жизни эти изменения, сделанные тайком за время ее отсутствия, больше всего смущали Чарли. До сих пор она считала свое жилище самым надежным местом на свете, этаким Недом Квили домостроения. Оно досталось ей но наследству от безработного актера, который занялся кражами со взломом и отбыл вместе со своим приятелем в Испанию. Квартира находилась на северной стороне Кэмден-Тауна над принадлежавшим индейцам кафе, которое оживало к двум часам ночи и жизнь не затихала в нем до семи утра. когда там подавали горячий завтрак. На лестницу, ведущую к Чарли, можно было попасть, лишь пройдя по узкому коридору между уборной и кухней, а затем — через двор. Благодаря такому устройству хозяин, повар и толстомордый приятель повара, не говоря уже о том, кто в этот момент находился в уборной, имели полную возможность внимательно вас оглядеть. На верху лестницы была вторая входная дверь, и, только открыв ее, вы попадали в святилище, состоявшее из мансарды с лучшей в мире кроватью, кухоньки и ванной.

И вот Чарли вдруг потеряла свое утешение, свое надежное укрытие. Они украли его. У нее было такое ощущение, точно она сдала кому-то квартиру на время своего отсутствия и этот человек в благодарность произвел кучу ненужных изменений. Но как же они сумели незаметно проникнуть сюда? Когда Чарли спросила в кафе, никто ни о чем понятия не имел. Взять, к примеру, ее письменный столик: в глубь ящика были засунуты письма Мишеля — оригиналы. фотокопии которых она видела в Мюнхене. А за отошедшей плиткой в ванной, где раньше она хранила травку, появился ее «боевой фонд» — три сотни старыми пятифунтовыми бумажками. Она переложила было их мод половицу, затем вернула в ванную, затем — снова под половицу. Появились и памятные вещицы — меты ее романа, с первого дня в Ноттингеме и далее: спички из мотеля; дешевенькая шариковая ручка, которой она писала первые письма в Париж; лепестки самых первых рыжих орхидей, засушенные меж страниц ее поваренной книги; первое платье, которое он ей купил, — было это в Йорке, они еще вместе ходили в магазин; уродливые серьги, которые он подарил ей в Лондоне и которые она способна была носить лишь в угоду ему. Все это она более или менее ожидала увидеть: Иосиф, по сути дела, ведь предупредил ее. Встревожило ее то, что она стала сживаться с этими мелочами: со стоявшими на книжной полке затасканными рекламными брошюрами о Палестине, зашифрованно надписанными ей Мишелем; с пропалестинским плакатом на стене, с которого на вас смотрело раздутое, как у лягушки, лицо премьер-министра Израиля, а под ним — силуэты арабских беженцев; с несколькими цветными картами рядом с плакатом, на которых была отмечена территория, захваченная израильтянами после 1967 года, а над Тиром и Сидоном был начертан рукою Чарли вопросительный знак, что объяснялось ее чтением газет, излагавших притязания Бен-Гуриона на эти города; со стопками антиизраильских пропагандистских брошюр на английском языке, отпечатанных на дешевой бумаге.

«Типично в моем стиле, — думала она, не спеша перебирая свою коллекцию. — Если уж меня заарканили, я иду и покупаю всю лавку. Только на этот раз покупала не я. Это они все купили».

Но такие рассуждения ничуть ей не помогли, да со временем она и забыла об этом различии.

Мишель, ради всего святого, они сцапали тебя?


Вскоре после возвращения в Лондон Чарли — согласно инструкции — отправилась на почту в Майда-Вейл, предъявила удостоверение личности и получила одно-единственное письмо с почтовым штемпелем Стамбула, пришедшее явно после того, как она уехала из Лондона на Миконос. «Моя дорогая! Теперь уже недолго осталось до Афин. Люблю». Подпись: "М". Несколько слов, наскоро нацарапанных для поддержки. Это послание, однако, глубоко взволновало Чарли. Сонм похороненных было образов обступил ее. Ноги Мишеля в туфлях от Гуччи, волочащиеся по лестнице. Стройное красивое тело, которое тащили под мышки его тюремщики. Смуглое лицо, совсем юное — такого и в армию-то еще рано призывать. И голос — такой сочный, такой невинный. Золотой медальон легонько подпрыгивает на голой, оливкового цвета груди. Иосиф, я люблю тебя.

После этого Чарли каждый день ходила на почту, иногда по два раза в день; она стала как бы частью пейзажа, но уходила она всегда с пустыми руками, все более и более расстроенная. То была умело, мастерски поставленная сценка, которую она тщательно отрепетировала и которую Иосиф, ее тайный наставник, многократно наблюдал, покупая марки у соседнего окошка.

За это время Чарли, в надежде получить от Мишеля хоть какой-то отклик, отправила ему в Париж три письма, в которых просила его писать, говорила о своей любви и заранее прощала за молчание. Это были первые письма, которые она сама составила и написала. Как ни странно, ей стало легче, когда она их отправила: они как бы придавали достоверность предшествующим письмам и тем чувствам, которые изображала Чарли. Написав очередное письмо, она бросала его в определенный почтовый ящик — наверняка кто-то следил за ней, — но она уже приучила себя не озираться и не думать об этом. Как-то раз она заметила Рахиль в окне Уимпи-бара, одета она была безвкусно и выглядела типичной англичанкой. А в другой раз Рауль с Димитрием промчались мимо нее на мотоцикле. Последнее письмо Чарли отправила Мишелю срочным в том же почтовом отделении, где тщетно справлялась о корреспонденции на свое имя; уже заклеив конверт, она наскоро нацарапала на обратной стороне: «Дорогой мой, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, напиши», а Иосиф стоял позади нее и терпеливо ждал.

Постепенно ее жизнь за эти недели стала представляться Чарли в виде книги, набранной крупным и мелким шрифтом. Крупный шрифт — это мир, в котором она жила. Мелкий шрифт — мир, куда она ускользала, когда мир крупного шрифта не следил за ней. Ни один роман с напрочь женатым мужчиной не был окружен для нее такой тайной.


На пятый день они отправились в Ноттингем. Иосиф принял особые меры предосторожности. В субботу вечером он посадил Чарли в «ровер» у дальней станции метро и привез назад в воскресенье днем. Он купил ей светлый парик, действительно хороший, смену одежды, в том числе меховое манто, лежавшее в чемодане. Он заказал поздний ужин, и все было ужасно (ничуть не лучше того, что они должны были изображать: посреди ужина Чарли призналась, что по-глупому дико боится, как бы официанты не узнали ее, несмотря на парик и меховое манто, и не осведомились, куда она девала своего преданного поклонника).

Затем они прошли в свой номер, где целомудренно стояли две кровати, которые по легенде им надлежало сдвинуть. На секунду Чарли подумала, что тут-то все и произойдет. Когда она вышла из ванной, Иосиф лежал на кровати и смотрел на нее; она легла рядом и положила голову ему на грудь, затем подняла голову и принялась его целовать — это были легкие поцелуи в любимые места: в виски, щеки и наконец в губы. Его рука отстранила ее. потом коснулась ее лица. и он в свою очередь поцеловал ее, держа ее щеку в ладони. Потом очень мягко оттолкнул ее и сел. И снова поцеловал — на прощание.

— Прислушайся, — сказал он, беря пиджак.

Он улыбался. Своей прекрасной доброй улыбкой, самой своей лучшей. Она прислушалась и услышала стук ноттингемского дождя по окну — такого же, какой продержал их в постели две ночи и один долгий день.

На другое утро они с чувством ностальгии совершили небольшие экскурсии по округе, воспроизводя ее маршрут с Мишелем, пока желание не заставило их вернуться в мотель... чтобы в памяти остались живые картины, с самым серьезным видом сказал ей Иосиф, и чтобы она увереннее чувствовала себя, так как сама все видела. Подобные уроки перемежались другими. Обучением беззвучной сигнализации, как он это называл, и методу тайнописи на внутренней стороне коробок из-под сигарет «Мальборо»: но почему-то Чарли не воспринимала все это всерьез.

Несколько раз они встречались в театральной костюмерной за Стрэндом — происходило это обычно после репетиций.

— Вы пришли мерять костюм, да, милочка? — спрашивала монументальная блондинка лет шестидесяти в просторном платье всякий раз, как Чарли появлялась в дверях. — Тогда сюда, милочка. — И провожала ее в заднюю комнату, где уже сидел Иосиф, дожидаясь ее, как клиент — проститутку.

«Осень идет тебе», — думала Чарли, снова отметив, что в волосах его появился иней, а на скулах впалых щек — румянец будто от холода.

Больше всего ей не давало покоя то, что не могла она пробить его броню.

— Где ты остановился? Как мне связываться с тобой?..

— Через Кэйти, — отвечал он. — Ты знаешь, какие сигналы указывают, что все в порядке, ну а потом у тебя есть Кэйти.

Кэйти была ее пуповиной и одновременно как бы секретаршей, сидевшей в приемной Иосифа и охранявшей его покой. Каждый вечер, между шестью и восемью. Чарли заходила в телефонную будку, всякий раз в другую, и звонила Кэйти в Вест-Энд, а та расспрашивала, как сложился у нее день: как прошли репетиции, какие новости от Ала и компании. как там Квили и обсуждали ли они будущие роли, делала ли она пробы для кино и не нужно ли ей чего-нибудь? Они частенько говорили по полчаса, а то и больше. Сначала Чарли смотрела на Кэйти, как на помеху в ее отношениях с Иосифом, но постепенно стала с нетерпением ждать беседы с ней, так как Кэйти оказалась гораздо остроумнее ее и по-житейски намного мудрее. Чарли представляла ее себе такой доброй, спокойной женщиной, по всей вероятности, канадкой — вроде тех невозммимых врачих. к которым она ходила в Тэвистокской клинике, когда ее выгнали из школы и ей казалось, что она вот-вот спятит. Чарли проявила тут прозорливость, ибо хотя мисс Бах была американкой, а не канадкой, происходила она из семьи потомственных врачей.


Дом в Хэмпстеде, который Курц снял для наблюдателей. был очень большой; он стоял в тихой глубинке. облюбованной Школой автомобилистов Финчли. Хозяева, по совету их доброго друга Марти из Иерусалима, убрались в Марлоу, однако в доме осталась атмосфера элегантного приюта для интеллектуалов. В гостиной висели картины Нольде, а в зимнем саду — фотография Томаса Манна с автографом; была тут и клетка с птичкой, которая пела, когда ее заводили, и библиотека со скрипучими кожаными креслами, и музыкальная комната с бехштейновским роялем. В подвале стоял стол для пинг-понга, а за домом простирался заросший сад с запущенным серым теннисным кортом, так что ребята, которые им пользовались несмотря на выбоины, придумали новую игру — нечто среднее между теннисом и гольфом. У ворот находилась маленькая сторожка — тут и повесили табличку: «Группа изучения иврита и истории человечества. Вход разрешен только студентам и персоналу», что в Хэмпстеде ни у кого не могло вызвать удивления..

Их было четырнадцать, включая Литвака, но они распределились на четырех этажах с такой кошачьей осторожностью и аккуратностью, что, казалось, в доме вообще никого не было. Поведение их никогда не составляло проблемы, а в этом доме в Хэмпстеде они вели себя еще лучше. Им нравилась темная мебель и нравилось думать, будто каждый предмет тут знает больше них. Им нравилось работать весь день, а часто и далеко за полночь, а потом возвращаться в этот храм изысканной еврейской жизни и жить в нем, чувствуя свое наследие. Когда Литвак играл Брамса — а играл он очень хорошо, — даже Рахиль, помешанная на поп-музыке, забывала о своем предубеждении и спускалась послушать его, и ей тут же напоминали, как она ни за что не желала возвращаться в Англию и упорно отказывалась ехать по британскому паспорту.

Такая великолепная атмосфера царила в группе, когда они засели в этом доме ждать своего часа, — ждать, когда прозвонит будильник. Они избегали — хотя никто им этого не запрещал — появляться в местных кабачках и ресторанах, равно как и избегали ненужных контактов с местными жителями. С другой стороны, они заботились о том, чтобы к ним приходила почта, покупали молоко и газеты и делали все, что требовалось, чтобы наблюдательный глаз не мог заметить никаких упущений. Они много ездили на велосипеде и немало позабавились, обнаружив, что весьма почтенные, а порой и сомнительные евреи бывали здесь до них, и все потехи ради посетили дом Фридриха Энгельса или могилу Карла Маркса на Хайгетском кладбище. Конюшней для их транспорта служил кокетливый розовый гараж, в окне которого виднелся старый серебристый «роллс-ройс» с табличкой «Не продается» на ветровом стекле, — владельца звали Берни. Берни был большой ворчун со смуглым лицом; он вечно бросал недокуренные сигареты, носил синий костюм и такую же, как у Швили, синюю шляпу, которую он не снимал, даже когда печатал на машинке. У него были и пикапы, и легковые машины, и мотоциклы, и целый набор номерных знаков, а в тот день, когда они прибыли, он вывесил большую табличку с надписью: «ОБСЛУЖИВАНИЕ ТОЛЬКО ПО КОНТРАКТУ. ПРОСЬБА НЕ ЗАЕЗЖАТЬ». «Приехала компашка чертовых зазнаек, — рассказывал он потом своим приятелям, таким же дельцам. — Сказались киногруппой. Сняли весь мой чертов гараж со всеми потрохами, заплатили не новенькой, а чертовски хорошо походившей деньгой, — гак разве ж тут, черт побери, устоишь?»

Все это было в известной мере правдой, но такова была легенда, о которой они условились с ним. Однако Берни знал многое. В свое время он сам пару штучек отмочил.

Все это время группа Литвака почти ежедневно получала из посольства в Лондоне информацию — словно вести о далекой битве. Россино опять заезжал на квартиру Януки в Мюнхене, на сей раз с какой-то блондинкой, которая, судя по описанию, очевидно, была Эддой. Такой-то побывал у такого-то в Париже, или Бейруте, или Дамаске, или Марселе. После опознания Россино новые ниточки пролегли в десяток разных направлений. Раза три в неделю Литвак проводил инструктаж и дискуссию. Когда были фотографии, он показывал их с помощью проектора, сопровождая каждую кратким перечнем известных вымышленных имен, особенностей поведения, личных пристрастий и профессиональных навыков. Время от времени он для проверки устраивал между своими слушателями состязания с занятными призами победителям.

Порою — правда, не часто — великий Гади Беккер заглядывал к ним, чтобы услышать последнее слово о том, как идут дела, садился в глубине комнаты отдельно ото всех и тотчас уходил, как только инструктаж кончался. О том, что он делал, когда не был с ними, они не знали ничего, да и не рассчитывали узнать: он занимался агентурой, был особью другой породы; это был Беккер, невоспетый герой стольких тайных заданий, сколько они и лет-то еще не прожили. Они дружески называли его «Steppenwolf»[14]и рассказывали друг другу впечатляющую полуправду о его подвигах.

Сигнал прозвучал на восемнадцатый день. Телекс из Женевы привел их всех в состояние боевой готовности, в подтверждение пришла еще телеграмма из Парижа. И через час две трети команды уже мчались под проливным дождем на запад.

17

Труппа называлась «Еретики», и первое их выступление было в Эксетере перед прихожанами, только что вышедшими из собора, — женщины в лиловых тонах полутраура, старики-священники, готовые в любой момент всплакнуть. Когда не было утренников, актеры, зевая, бродили по городу, а вечером, после спектакля, пили с пылкими поклонниками искусств вино, заедая сыром, ибо по соглашению жили у местных обитателей.

Из Эксетера труппа отравилась в Плимут и выступала на военно-морской базе перед молодыми офицерами, мучительно решавшими сложную проблему, следует ли временно счесть актеров джентльменами и пригласить к мессе.

Но и в Эксетерс, и в Плимуте жизнь текла бурно и проказливо но сравнению с сырым, серокаменным шахтерским городком в глубине полуострова Корнуолл, где по узким улочкам полз с моря туман и низкорослые деревья горбились от морских ветров. Актеров расселили в полудюжине пансионов, и Чарли посчастливилось попасть на островок под шиферной крышей, окруженный кустами гортензий; лежа в кровати, она слышала грохот поездов, мчавшихся в Лондон, и чувствовала себя, как человек, потерпевший кораблекрушение и вдруг увидевший на горизонте далекий корабль.

Театр их находился в спортивном комплексе, и на его скрипучей сцене в нос ударял запах хлорки, а из-за стенки доносились из бассейна глухие удары мячей — там играли в сквош. Публика состояла из простолюдинов, которые смотрят на тебя сонными завистливыми глазами, давая понять, что справились бы куда лучше, доведись им так низко пасть. Гримерной служила женская раздевалка — сюда-то Чарли и принесли орхидеи, когда она пришла гримироваться за десять минут до поднятия занавеса.

Она увидела цветы сначала в зеркале над умывальником — они вплыли в дверь, завернутые во влажную белую бумагу. Она видела, как букет приостановился и неуверенно направился к ней. А она продолжала гримироваться, как если бы никогда в жизни не видела орхидей. Букет несла пятидесятилетняя корнуоллская весталка по имени Вэл, с черными косами и унылой улыбкой, — он лежал у нее на руке, словно завернутый в бумагу младенец.

— Ты, значит, и есть прекрасная Розалинда, — робко произнесла она.

Воцарилось враждебное молчание — весь женский состав спектакля наслаждался нескладностью Вэл. Перед выходом на сцену актеры особенно нервничаю г и любят тишину.

— Да, я и есть Розалинда, — подтвердила Чарли, отнюдь не помогая Вэл выйти из неловкого положения. — В чем дело? — И продолжала подводить глаза, всем своим видом показывая, что ее нимало не интересует ответ.

Вэл церемонно положила орхидеи в умывальник и поспешно вышла, а Чарли на глазах у всех взяла прикрепленный к нему конверт. «Мисс Розалинде». Почерк не англичанина, синяя шариковая ручка вместо черных чернил. Внутри — визитная карточка, отпечатанная на европейский манер на глянцевитой бумаге. Фамилия была выбита остроконечными бесцветными буквами, чуть вкось «АНТОН МЕСТЕРБАЙН, ЖЕНЕВА». И ниже одно слово — «судья». И ни единой строчки, никаких «Иоанне, духу свободы».

Чарли переключила внимание на свою другую бровь, очень тщательно подвела ее, точно ничего на свете не было важнее.

— От кого это, Чэс? — спросила Деревенская пастушка, сидевшая у соседнего умывальника. Она только что окончила колледж и по умственному развитию едва достигла пятнадцати лет.

Чарли, насупясь, критически рассматривала в зеркале дело рук своих.

— Стоило, наверное, сумасшедшую кучу денег, да, Чэс? — заметила Пастушка.

— Да, Чэс? — передразнила ее Чарли.

Это от него!

Весть от него!

Тогда почему же он не здесь? И почему ни слова не написал?

"Не доверяй никому,— предупреждал ее Мишель. — Особенно не доверяй тем, кто будет утверждать, что знает меня".

«Это ловушка. Это они, свиньи. Они узнали про мою поездку через Югославию. Они обкручивают меня, чтоб поймать в ловушку моего любимого. Мишель! Мишель! Любимый, жизнь моя, скажи мне, что делать!»

Она услышала свое имя: «Розалинда... Где, черт подери, Чарли? Чарли, да откликнись же, бога ради!»

И группа купальщиков с полотенцами на шее вдруг увидела в коридоре, как из женской раздевалки появилась рыжеволосая дама в заношенном платье елизаветинских времен.


Каким-то чудом она довела до конца спектакль. Возможно, даже и неплохо сыграла. Во время антракта режиссер, этакая обезьяна, которого они звали Братец Майкрофт, странно так посмотрел на нее и попросил «поубавить пыла». что она покорно согласилась сделать. Хотя вообще-то едва ли его слышала: слишком она была занята разглядыванием полупустого зала в надежде увидеть красный пиджак.

Тщетно.

Другие лица она видела — например, Рахиль, Димитрия, — но не узнала их. «Его тут нет, — в отчаянии думала она. — Это трюк. Это полиция».

В раздевалке она быстро переоделась, накинула на голову белый платок и проволынилась, пока сторож не выставил ее. А потом постояла в фойе, словно белоголовый призрак, среди расходившихся спортсменов, прижимая к груди орхидеи. Какая-то старушка спросила, не сама ли она их вырастила. И какой-то школьник попросил у нее автограф. Пастушка дернула ее за рукав.

— Чэс... У нас ведь сейчас вечеринка... Вэл всюду ищет тебя!

Двери спортивного зала с шумом захлопнулись за ней, она вышла в ночь. Порыв ветра чуть не уложил ее на асфальт, спотыкаясь, она добралась до своей машины, отперла ее, положила орхидеи на сиденье для пассажира и с трудом закрыла за собой дверцу. Мотор включился не сразу, а когда наконец включился, то заработал, как лошадь, стремящаяся поскорее попасть в стойло. Помчавшись по переулку, выходящему на главную улицу, Чарли увидела в зеркальце фары машины, отъехавшей следом за ней и сопровождавшей ее до самого пансиона.

Она остановила машину и услышала, как ветер рвет кусты гортензий. Спрятав орхидеи под пальто, Чарли запахнулась в него и побежала к входной двери. На крыльцо вели четыре ступени — она просчитала их дважды: пока бегом поднималась вверх и пока стояла у стойки портье, переводя дыхание и слыша, как кто-то легко и целенаправленно шагает по ним. Никого из обитателей не было ни в гостиной, ни в холле. Единственным живым существом был Хамфри, диккенсовский мальчик-толстяк, выполнявший обязанности ночного портье.

— Не шестой номер, Хамфри, — весело заметила она, видя, что он ищет ее ключ. — Шестнадцатый. Да ну же, милый. В верхнем ряду. Там, кстати, лежит любовное письмо, лучше уж отдай его мне, пока не отдал кому-то другому.

Она взяла у него сложенный лист бумаги в надежде, что это послание от Мишеля, но лицо ее вытянулось от разочарования, когда она увидела, что это всего лишь от сестры со словами: «Счастливого выступления сегодня» — таким образом Иосиф давал ей знать: «Мы с тобой», но это было как шепот, который она едва расслышала.

За ее спиной дверь в холл отворилась и закрылась. Мужские шаги приближались по ковру. Она быстро оглянулась а вдруг это Мишель. Но это был не он, и лицо ее снова разочарованно вытянулось. Это был кто-то из совсем другого мира, кто-то совсем ей не нужный. Стройный, опасно спокойный парень с темными ласковыми глазами. В длинном коричневом габардиновом плаще с кокеткой как у военных, расширявшей его гражданские плечи. И в коричневом галстуке под цвет глаз, которые были под цвет плаща. И в коричневых ботинках с тупыми носами и двойной прошивкой. «Уж никак не судья, — решила Чарли, скорее из тех, кому в суде бывает отказано». Сорокалетний мальчик в габардине, рано лишенный права на справедливость и суд.

— Мисс Чарли? — Маленький пухлый рот на бледном поле лица. — Я привез вам привет от нашего общего знакомого Мишеля, мисс Чарли.

Лицо у Чарли напряглось, как у человека, которому предстоит серьезное испытание.

— Какого Мишеля? — спросила она и увидела, что у него не шевельнулся даже мускул, отчего и она сама застыла, как застывают модели, когда их пишут, и статуи, и полисмены на посту.

— Мишеля из Ноттингема, мисс Чарли. — Швейцарский акцент стал более заметен, голос звучал осуждающе. Голос вкрадчивый, словно занятие правосудием требует секретности. — Мишель просил послать вам золотистые орхидеи и поужинать с вами вместо него. Он настоятельно просил вас принять приглашение. Прошу вас. Я добрый друг Мишеля. Поехали.

«Ты? — подумала она. — Друг? Да Мишель ради спасения жизни не завел бы такого друга». Но она выразила лишь гневным взглядом все, что думала по этому поводу.

— Я, кроме того, защищаю правовые интересы Мишеля, мисс Чарли. Мишель имеет право на защиту закона. Поехали же, прошу вас. Сейчас.

Жест потребовал существенного усилия, но она и хотела, чтобы это было заметно. Орхидеи были ужасно тяжелые, да и ее отделяло немалое расстояние от этого человека, но она все-таки собралась с силами и с духом и положила ему на руки букет. И нашла верный, нагловатый тон.

— Весь ваш спектакль не по адресу, — сказала она. — Никакого Мишеля из Ноттингема я не знаю, да и вообще не знаю никаких Мишелей. И нигде мы с ним не встречались. Это, конечно, неплохо придумано, но я устала. От всех вас.

Повернувшись к стойке, чтобы взять ключ, она увидела, что портье спрашивает у нее о чем-то очень важном. Его блестящее от пота лицо подрагивало, и он держал над большой конторской книгой карандаш.

— Я спросил, — возмущенно повторил он, растягивая, как это свойственно северянам, слова, — в какое время вы желаете утром пить чай, мисс?

— В девять часов, дорогуша, и ни секундой раньше. — Она устало направилась к лестнице.

— И газету, мисс? — спросил Хамфри.

Она повернулась и уставилась на него тяжелым взглядом.

— Господи! — вырвалось у нее.

Хамфри вдруг чрезвычайно оживился. Он, видимо, считал, что только так можно пробудить ее к жизни.

— Утреннюю газету! Для чтения! Какую вы предпочитаете?

— «Таймс», дорогуша, — сказала она.

Хамфри снова погрузился в ублаготворенную апатию.

— «Телеграф», — громко произнес он, записывая. — «Таймс» только по предварительному заказу.

Но к этому времени Чарли уже поднималась по широкой лестнице к темной площадке наверху.

— Мисс Чарли!

«Только назови меня так еще раз, — подумала она, — и я спущусь и хорошенько двину тебя по твоей гладкой швейцарской роже». Она поднялась еще на две ступеньки, но тут он снова заговорил. Она не ожидала такой настойчивости.

— Мишелю будет очень приятно, когда он узнает, что Розалинда выступала сегодня в его браслете! И, по-моему. он до сих пор у нее на руке! Или это, может быть, подарок какого-то другого джентльмена?

Она сначала повернула голову, потом всем телом повернулась к нему. Он переложил орхидеи на левую руку. Правая висела вдоль тела. словно рукав был пустой.

— Я ведь сказала — уходите. Убирайтесь. Пожалуйста— ясно?

Но произнесла она это неуверенно, что выдавал ее нетвердый голос.

— Мишель велел заказать вам свежего омара и «Бутарис». Бутылку белого охлажденного вина, — сказал он. — У меня есть и другие поручения от Мишеля. Он очень рассердится, если я скажу ему, что вы отказались принять его угощение, даже будет оскорблен.

Это было уж слишком. Явился темный ангел и потребовал душу, которую она так бездумно заложила. Лжет ли этот человек, из полиции ли он или просто обычный шантажист, — она последует за ним хоть в самый центр преисподней, лишь бы он привел ее к Мишелю. Повернувшись на каблуках, Чарли медленно спустилась в холл и подошла к портье.

— Хамфри! — Она швырнула ключ на стойку, выхватила из его руки карандаш и написала на лежавшем перед ним блокноте имя КЭЙТИ. — Это американка. Понял? Моя подруга. Если она позвонит, скажи, что я уехала с шестью любовниками. Скажи, может быть, я подъеду к ней завтра пообедать. Понял? — переспросила она.

Вырвав листок из блокнота, она сунула его парню в кармашек и чмокнула в щеку, а Местербайн стоял и смотрел, будто обиженный любовник, претендующий на ночь с ней. На крыльце он вытащил аккуратненький швейцарский электрический фонарик. При его свете она увидела на ветровом стекле его машины желтую наклейку компании «Хертц». Он открыл для нее дверцу со стороны пассажира и сказал: «Прошу», но она прошла мимо, к своему «фиату», залезла в машину, включила мотор и стала ждать. Сев за руль, как она заметила, он надел черный берет, надвинув его, словно купальную шапочку, на самые брови, так что уши торчали торчком.


Они поехали друг за другом — медленно из-за наползавшего то и дело тумана. А может быть, Местербайн всегда так ездил: у него была агрессивно-застывшая посадка человека, привыкшего осторожно ездить. Они взобрались на холм и поехали на север по вересковой пустоши. Туман поредел, появились телеграфные столбы — словно выстроились в ряд на фоне ночного неба иголки со вдетыми нитками. Ущербная, как в Греции, луна ненадолго проглянула сквозь облака и снова исчезла. У перекрестка Местербайн притормозил, чтобы свериться с картой. Наконец он показал, что надо свернуть налево — сначала с помощью задних подфарников. а затем помахав в окошко левой рукой. «Да, Антон, я усекла». Чарли поехала следом за ним вниз по холму и дальше через деревню; она опустила стекло, и машину наполнил соленый запах моря. Порыв свежего воздуха вырвал у нее вскрик. Она проехала следом за Местербайном под потрепанным полотнищем, на котором значилось: «Шале обитателей Восточных и Полуночных стран», затем — по узкой новой дороге через дюны, к заброшенным оловянным копям, расположенным на краю земли под вывеской «Посетите Корнуолл». Справа и слева стояли дощатые домики, без света. Местербайн остановился, Чарли — позади него, не выключая мотора. «Ручной тормоз что-то скрипит, — мелькнула мысль. — Надо будет снова отвезти машину к Юстасу». Местербайн вылез из своей машины, Чарли тоже вылезла и заперла «фиат». Ветра тут не чувствовалось. Чайки летали низко и кричали, словно потеряли что-то очень ценное на земле. Держа фонарик в руке, Местербайн взял Чарли под локоть и повел.

— Я сама дойду, — сказала она.

Он толкнул калитку, и та со скрипом отворилась. Пучок света предшествовал им. Короткая асфальтовая дорожка, синяя дверь. У Местербайна был наготове ключ. Он открыл дверь, вошел первым и отступил, пропуская Чарли, — агент по продаже недвижимости, показывающий дом потенциальному клиенту. Крыльца не было и звонка тоже. Чарли последовала за Местербайном, он закрыл за ней дверь — она оказалась в гостиной. Пахло мокрым бельем, и на потолке Чарли увидела черные пятна плесени. Высокая блондинка в голубом вельветовом костюме совала монету в газовый счетчик. При виде их она быстро обернулась, просияв улыбкой, и, отбросив прядь длинных золотистых волос, вскочила на ноги.

— Антон! Как жеэто мило! Ты привез мне Чарли! Я рада вас видеть, Чарли. И буду еще больше рада, если вы покажете мне, как работает этот немыслимый механизм. — Схватив Чарли за плечи, она возбужденно расцеловала ее в обе щеки. — Я хочу сказать, Чарли, слушайте, вы сегодня играли абсолютно фантастически в этой шекспировской вещи, да? Верно, Антон? Действительно великолепно. Меня зовут Хельга, о'кэй? — Она так это произнесла, словно хотела сказать: «Имена для меня — это игра». — Значит, Хельга. Так? Вы — Чарли, а я — Хельга.

Глаза у нее были серые и прозрачные, как и у Местербайна. И уж слишком наивные. Воинствующая простота смотрела из них на сложный наш мир. «Правда не может быть скованной, — вспомнила Чарли одно из писем Мишеля. — Раз я чувствую, значит, действую».

Местербайн ответил из угла комнаты на вопрос Хельги. Он сказал, надевая на плечики свой габардиновый плащ:

— О, она, естественно, произвела очень сильное впечатление.

Хельга продолжала держать Чарли за плечи, ее сильные пальцы с острыми ногтями слегка царапали шею Чарли.

— Скажите, Чарли, очень трудно выучить столько слов? — спросила она, сияющими глазами смотря в лицо Чарли.

— Для меня это не проблема, — сказала она и высвободилась из рук Хельги.

— Значит, вы легко запоминаете? — И, схватив Чарли за руку, она сунула ей в ладонь пятидесятипенсовик. — Пойдите сюда. Покажите мне. Покажите, как работает это фантастическое изобретение англичан — камин.

Чарли склонилась над счетчиком, дернула рукоятку, вложила монету, повернула рукоятку обратно, и монета провалилась. Жалобно взвыв, вспыхнуло пламя.

— Невероятно! Ох, Чарли! Вот видите, какая я. Ничего в технике не понимаю, — поспешила пояснить Хельга, словно это была важная черта ее натуры, которую новой знакомой необходимо знать. — Я абсолютно лишена чувства собственности, а если тебе ничто не принадлежит, откуда же знать, как работает тот или иной механизм? Антон, переведи, пожалуйста. Мой девиз — «Sein nicht haben»[15]. — Это было произнесено безапелляционным тоном автократа из детской. Но она же достаточно хорошо говорила по-английски и без помощи Местербайна. — А вы читали Эриха Фромма, Чарли?

— Она хочет сказать «существовать, но не обладать», — мрачно заметил Местербайн, глядя на обеих женщин. — В этом суть морали фрейлейн Хелъги. Она верит в исконное Добро, а также в примат Природы над Наукой. Мы оба в это верим, — добавил он, словно желая встать между двумя женщинами.

— Так вы читали Эриха Фромма? — повторила Хельга, снова отбрасывая назад свои светлые волосы и уже думая о чем-то совсем другом. — Я положительно влюблена в него. — Она пригнулась к огню, протянула к нему руки. — Я не просто восхищаюсь этим философом, я его люблю. Это тоже для меня типично. — В ее манерах были изящество и радость молодости. Из-за своего роста она носила туфли без каблука.

— А где Мишель? — спросила Чарли.

— Фрейлейн Хельга не знает, где сейчас находится Мишель, — резко заявил Местербайн. — Она ведь не юрист, она приехала, просто чтобы прокатиться, а также справедливости ради. Она понятия не имеет о деятельности Мишеля или его местопребывании. Садитесь, пожалуйста.

Чарли продолжала стоять. А Местербайн сел на стул и сложил на коленях чистенькие белые ручки. Он снял плащ и оказался в новеньком коричневом костюме. Такой ему могла подарить ко дню рождения мать.

— Вы сказали, у вас есть от него вести, — сказала Чарли. В голосе ее появилась дрожь, и губы не слушались.

Хельга повернулась к ней. В задумчивости она прижала большой палец к своим крепким резцам.

— Скажите, пожалуйста, когда вы его видели в последний раз? — спросил Местербайн.

Чарли теперь уже не знала, на кого из них смотреть.

— В Зальцбурге, — сказала она.

— Зальцбург — это, по-моему, не дата, — возразила Хельга.

— Пять недель назад. Шесть. Но где же он?

— А когда вы в последний раз имели от него вести? — спросил Местербайн.

— Да скажите же мне, где он! Что с ним? — Она повернулась к Хельге. — Где он?

— Никто к вам не приходил? — спросил Местербайн. — Никакие его друзья? Полиция?

— Возможно, у вас не такая уж хорошая память, Чарли, как вы утверждаете, — заметила Хельга.

— Скажите нам, пожалуйста, мисс Чарли, с кем вы были в контакте? — сказал Местербайн. — Немедленно. Это крайне необходимо. Мы приехали сюда по неотложным делам.

— Собственно, ей нетрудно и солгать — такой актрисе, — произнесла Хельга, и ее большие глаза испытующе уставились на Чарли. — Как, собственно, можно верить женщине, которая привыкла к комедиантству?

— Нам следует быть очень осторожными, — согласился с ней Местербайн, как бы делая для себя пометку на будущее.

От этой сценки попахивало садизмом: они играли на боли, которую Чарли еще предстояло испытать. Она посмотрела в упор на Хельгу, потом на Местербайна. Слова вырвались сами собой. Она уже не в состоянии была их удержать.

— Он мертв, да? — прошептала она.

Хельга, казалось, не слышала. Она была полностью поглощена наблюдением за Чарли.

— Да, Мишель мертв, — мрачно заявил Местербайн. — Мне, естественно, очень жаль. Фрейлейн Хельге тоже. Мы оба крайне сожалеем. Судя по письмам, которые вы писали ему, вам тоже, видимо, будет жаль его.

— Но возможно, письма это тоже комедиантство, Антон, — подсказала Хельга.

Такое однажды с ней уже было — в школе. Три сотни девчонок, выстроенных в гимнастическом зале, директриса посредине, и все ждут, когда провинившаяся покается. Чарли вместе с лучшими из учениц обежала глазами зал, выискивая провинившуюся, — это она? Наверняка она... не покраснела, а стояла такая серьезная и невинная, она ничегошеньки — это же правда, и потом было доказано, — ничегошеньки не украла.

Однако ноги у Чарли вдруг подкосились, и она упала ничком, чувствуя верхнюю половину своего тела и не чувствуя нижней. Вот так же получилось с ней и сейчас это не было заранее отрепетировано: с ней такое ведь уже было, и она это поняла еще до того, как до нее дошел смысл сказанного и прежде чем Хельга успела протянуть руку, чтобы ее поддержать. Она рухнула на пол с такой силой, что даже лампа покачнулась. Хельга быстро опустилась подле нее на колени, пробормотала что-то по-немецки и чисто по-женски успокоительным жестом положила руку ей на плечо — мягко, неназойливо. Местербайн нагнулся, разглядывая Чарли, но не притронулся к ней. Его, главным образом, интересовало, как она плачет.

А она повернула голову набок и подложила под щеку сжатый кулак, так что слезы текли вбок по щекам, а не скатывались вниз. Понаблюдав за нею, Местербайн постепенно вроде бы успокоился. Он вяло кивнул, как бы в знак одобрения, и на всякий случай постоял рядом с Хельгой, пока она помогала Чарли добраться до дивана, где Чарли распласталась, уткнувшись лицом в жесткие подушки, продолжая плакать так, как плачут только сраженные горем люди и дети. Смятение, ярость, чувство вины. укоры совести, ужас владели ею — она поочередно включала каждое состояние, как в глубоко прочувствованной роли. «Я знала; я не знала; я не позволяла себе об этом думать. Ах вы. обманщики, фашистские убийцы-обманщики, мерзавцы, убившие моего дорогого, любимого в этом театре жизни».

Должно быть, она что-то сказала вслух. Собственно, она знала, что сказала. Даже в горе она тщательно подбирала фразы, произнося их сдавленным голосом:

— Ax, вы, свиньи, фашистские мерзавцы, о господи, Мишель!

Она помолчала, затем услышала голос Местербайна, просившего ее продолжить тираду, но она лишь мотала головой из стороны в сторону. Она задыхалась и давилась, слова застревали в горле, не желали слетать с губ. Слезы, горе, рыдания — все это было для нее не проблема: она прекрасно владела техникой страдания и возмущения. Ей уже не надо было вспоминать о своем покойном отце, чью смерть ускорил позор ее исключения из школы, не надо было вспоминать о своем трагическом детстве в дебрях жизни взрослых людей, а именно к этим воспоминаниям она обычно прибегала. Ей достаточно было вспомнить полудикого юношу-араба, возродившего в ней способность любить, давшего ее жизни цель, которой ей всегда недоставало, и теперь мертвого — и слезы сами начинали течь из ее глаз.

— Она явно намекает, что это дело рук сионистов, — сказал Местербайн Хельге по-английски. — Почему она так говорит, когда это был несчастный случай? Полиция же заверила нас, что это был несчастный случай. Почему она опровергает полицию? Опровергать утверждения полиции очень опасно.

Но Хельга либо это уже слышала, либо не обратила на его слова внимания. Она поставила на электрическую плитку кофейник. Опустившись у изголовья дивана на колени, она задумчиво поглаживала своей сильной рукой рыжие волосы Чарли, убирая их с лица, терпеливо ждала, когда та перестанет плакать и что-то объяснит.

Кофейник неожиданно забурлил, Хельга поднялась и стала разливать кофе. Чарли села на диване, обеими руками держа кружку, и слезы продолжали течь по ее щекам. Хельга обняла Чарли за плечи, а Местербайн сидел напротив и смотрел на двух женщин из глубокой тени своего темного мира.

— Произошел взрыв, — сказал он. — На шоссе Зальцбург-Мюнхен. Полиция утверждает, что его машина была набита взрывчаткой. Сотнями фунтов взрывчатки. Но почему? Почему вдруг произошел взрыв — на гладком шоссе?

— Твои письма в целости, — шепнула Хельга, отбросив со лба Чарли прядь волос и любовно заведя их за ухо.

— Машина была «мерседес», — продолжал Местербайн. — У нее был мюнхенский номер, но полиция заявила, что он фальшивый. Как и документы. Все фальшивое. Но с какой стати моему клиенту ехать в машине с фальшивыми документами да еще полной взрывчатки? Он же был студент. Он не занимался бомбами. Тут что-то нечисто. Я так думаю.

— Ты знаешь эту машину, Чарли? — прошептала ей в ухо Хельга и еще крепче прижала к себе с намерением выудить ответ.

Чарли же мысленно видела лишь, как двести фунтов взрывчатки, запрятанных под обшивку, под сиденья, под бамперы, разносят в клочья ее возлюбленного, — этот ад, разодравший на части тело, которое она так любила. А в ушах ее звучал голос другого, безымянного наставника: «Не верь им, лги им, все отрицай; не соглашайся, отказывайся отвечать».

— Она что-то произнесла, — недовольным тоном заметил Местербайн.

— Она произнесла: «Мишель», — сказала Хельга, вытирая новый поток слез внушительной величины платком, который она вытащила из сумки.

— Погибла также какая-то девушка, — сказал Местербайн. — Говорят, она была с ним в машине.

— Голландка, — тихо произнесла Хельга так близко от лица Чарли, что га почувствовала на ухе ее дыхание. — Настоящая красотка. Блондинка.

— Судя по всему, они погибли вместе, — продолжал Местербайн, повышая голос.

— Так что ты была у него не единственной, Чарли, — доверительным гоном произнесла Хельга. — Не тебе одной, знаешь ли, принадлежал наш маленький палестинец.

Впервые с тех пор, как они сообщили ей о том, что произошло, Чарли произнесла нечто членораздельное.

— Я никогда этого от него не требовала, — прошептала она.

— Полиция говорит, что голландка — террористка, — возмутился Местербайн.

— Они говорят, что и Мишель был террористом, — сказала Хельга.

— Они говорят, что голландка уже несколько раз подкладывала бомбы по просьбе Мишеля, — сказал Местербайн. — Говорят, что Мишель и эта девушка планировали новую акцию и что в машине найдена карта Мюнхена, на которой рукою Мишеля обведен Израильский торговый центр. На Изаре, — добавил он. — На верхнем этаже дома — не такая это простая цель. Он не говорил вам, мисс Чарли, об этой акции?

Мелко подрагивая, Чарли отхлебнула кофе, что. видимо, обрадовало Хельгу не меньше, чем если б она ответила.

— Ну вот! Наконец-то она оживает. Хочешь еще кофе, Чарли? Подогреть еще? А хочешь поесть? У нас тут есть сыр, яйца. колбаса — все. что угодно.

Чарли отрицательно покачала головой и позволила Хельге отвести себя в уборную, где она пробыла долго, ополаскивая лицо холодной водой и выплевывая блевотину, а между позывами рвоты жалея, что плохо знает немецкий и не может уследить за нараставшим стаккато разговором, который вели те двое за тонкими, как бумага, дверями.

Когда она вернулась, Местербайн стоял в своем габардиновом плаще у двери на улицу.

— Мисс Чарли, напоминаю вам. что фрейлейн Хельга пользуется всеми правами, гарантируемыми законом, — сказал он и вышел из двери.


Наконец они остались одни. Две девушки.

— Да прекратиже, Чарли. Прекрати, о'кэй? Мы ведь не старухи. Ты любила его — нам это понятно, но он мертв. — Голос Хельги стал на удивление жестким. — Он мертв, но мы же не индивидуалисты, которых интересуют лишь наши частные дела, мы борцы и труженики. Перестань реветь. — Схватив Чарли за локоть, Хельга заставила ее подняться и медленно повела в другой конец комнаты. — Слушай меня. Мишель — мученик, да, но мертвые не могут сражаться, и мучеников много. Один солдат погиб. Революция продолжается. Так?

— Так, — прошептала Чарли.

Они подошли к дивану. Взяв с него свою большую сумку, Хельга достала оттуда плоскую бутылку виски, на которой Чарли заметила наклейку беспошлинного магазина. Хельга отвинтила колпачок и протянула бутылку Чарли.

— В память о Мишеле! — объявила она. — Пьем за него. За Мишеля. Скажи это.

Чарли сделала глоточек и скривилась. Хельга отобрала у нее бутылку.

— А теперь, Чарли, сядь, пожалуйста, я хочу, чтобы ты села. Немедленно.

Чарли апатично опустилась на диван. Хельга снова стояла над ней.

— Слушай меня и отвечай, о'кэй? Я приехала сюда не для развлечений, ясно? И не для дискуссий. Я люблю дискуссии, но не сейчас. Скажи: «Да».

— Да, — устало произнесла Чарли.

— Мишеля тянуло к тебе. Это установленный факт. Он, собственно, был даже влюблен. У него в квартире на письменном столе лежит незаконченное письмо к тебе, полное поистине фантастических слов о любви и сексе. И все обращено к тебе. Там есть и политика.

Медленно, словно до нее только сейчас все дошло, опухшее, искаженное лицо Чарли просветлело.

— Где оно? — спросила она. — Отдайте его мне!

— Оно сейчас изучается. При проведении операции все должно быть взвешено, объективно изучено.

Чарли попыталась подняться.

— Оно мое! Отдайте его мне!

— Оно — собственность революции. Возможно, ты его потом получишь. Там увидим. — И Хельга не очень нежно толкнула ее назад, на диван. — Эта машина. «Мерседес», который стал грудой пепла. Это ты приехала на нем в Германию? Пригнала для Мишеля? Он дал тебе такое поручение? Отвечай же.

— Из Австрии, — пробормотала она.

— А туда откуда ты приехала?

— Через Югославию.

— Чарли, по-моему, ты поразительно неточна — откуда?

— Из Салоник.

— И Мишель, конечно, сопровождал тебя. Он, по-моему, обычно так поступал.

— Нет.

— Что — нет? Ты ехала одна? В такую даль? Это же нелепо! Он никогда в жизни не доверил бы тебе такую ответственную миссию. Я не верю ни единому твоему слову. Все это — вранье.

— Не все ли равно? — сказала Чарли, снова впадая в апатию.

Хельге было не все равно. Она уже закипала.

— Конечно, тебе все равно! Если ты шпионка, тебе и будет все равно! Мне уже ясно, что случилось. Нет необходимости задавать еще вопросы — это будет чистой формальностью. Мишель завербовал тебя, ты стала его тайной любовью, а ты, как только смогла, пошла в полицию и все рассказала, чтобы уберечь себя и получить кучу денег. Ты полицейская шпионка. Я сообщу об этом кое-кому, людям достаточно умелым, которые знают тебя и позаботятся о твоей дальнейшей судьбе даже через двадцать лет. Прикончат — и все.

— Великолепно, — сказала Чарли. — Замечательно. — Она ткнула сигаретой в пепельницу. — Так и поступи, Хельга. Ведь это как раз то, что мне нужно. Пришли их ко мне, хорошо? В гостиницу, шестнадцатый номер.

Хельга подошла к окну и отдернула занавеску с таким видом, будто собиралась позвать Местербайна. Взглянув через ее плечо, Чарли увидела маленькую арендованную машину Местербайна с включенным светом и очертания самого Местербайна в берете, неподвижно сидевшего за рулем.

Хельга постучала по стеклу.

— Антон! Антон, иди сюда немедленно: у нас тут стопроцентная шпионка! — Но произнесла она это слишком тихо — так, чтобы он не мог ее расслышать. — Почему Мишель ничего не говорил нам о тебе? — спросила она, задергивая занавеску и поворачиваясь к Чарли. — Почему он не поделился с нами? Ты столько месяцев была его темной лошадкой. Это же нелепо!

— Он любил меня.

Чепуха!Он использовал тебя. Ты, конечно, все еще хранишь его письма?

— Он велел мне уничтожить их.

— Но ты не уничтожила. Конечно, не уничтожила. Разве ты могла? Такая сентиментальная идиотка, как ты, — это же видно из твоих писем к нему. Ты жила за его счет: он тратил на тебя деньги, покупал тебе одежду, драгоценности, платил за отели, а ты предала его полиции. Конечно, предала!

У Хельги под рукой оказалась сумка Чарли, она взяла ее и под влиянием импульса высыпала содержимое на обеденный стол. Но вложенные туда доказательства — дневник, шариковая ручка из Ноттингема, спички из афинского ресторана «Диоген» — не дошли до сознания Хельги в ее нынешнем состоянии: она искала то, что свидетельствовало бы о предательстве Чарли, а не о ее преданности.

— Ну, а этот приемник?

Это был маленький японский приемничек Чарли с будильником, который она заводила, чтобы не опоздать на репетиции.

— Это что? Это же шпионская штучка. Откуда он у тебя? И зачем такой женщине, как ты, носить в сумке радиоприемник?

Предоставив Хельге самой разбираться в своих заботах, Чарли отвернулась от нее и невидящими глазами уставилась в огонь. Хельга покрутила ручки приемника, поймала какую-то музыку. Быстро выключила его и раздраженно отложила в сторону.

— В последнем письме, которое Мишель так и не отослал тебе, говорится, что ты целовала пистолет. Что это значит?

— А то и значит, что целовала. — И Чарли добавила: — Пистолет его брата.

— Его брата? — произнесла Хельга неожиданно зазвеневшим голосом. — Какого брата?

— У него был старший брат. Он был кумиром Мишеля. Великий борец за свободу. Брат подарил ему пистолет, и Мишель велел мне поцеловагь его — это был как бы обет.

Хельга с недоверием смотрела на нее.

— Мишель так тебе и сказал?

— Нет, я, наверно, прочитала об этом в газетах, да?

— Когда он тебе это сказал?

— В Греции, на вершине горы.

— Что еще он говорил об этом своем брате — быстро! — Хельга чуть ли не кричала на нее.

— Мишель боготворил его. Я же тебе говорила.

— Давай факты. Только факты. Что еще он говорил тебе про своего брата?

Но тайный голос подсказывал Чарли, что она уже зашла слишком далеко.

— Это военная тайна, — сказала она и взяла новую сигарету.

— Он тебе говорил, где этот его брат? Что он делает? Чарли, я приказываю тебе все мне рассказать! — Хельга шагнула к ней. — Полиция, разведка, возможно, даже сионисты — все ищут тебя. А у нас прекрасные отношения кое с кем в германской полиции. Они уже знают, что машину вела по Югославии не голландка. У них есть описание этой девушки. Словом, достаточно сведений, чтобы предать тебя суду. При желании мы сможем тебе помочь. Но лишь после того, как ты скажешь все, что говорил тебе Мишель про своего брата. — Она пригнулась к Чарли, так что ее большие светлые глаза находились на расстоянии ладони от глаз Чарли. — Он не имел права говорить с тобой о нем. Ты не допущена к такой информации. Так что давай, выкладывай.

Чарли подумала и отказалась удовлетворить просьбу Хельги.

— Нет, — сказала она.

Она хотела было продолжить: «Я дала слово, поэтому... я тебе не доверяю... отвяжись...» Но услышав собственное короткое «нет», решила поставить на этом точку — так оно лучше.

"Твоя обязанность — добиться, чтобы они стали нуждаться в тебе, — наставлял ее Иосиф. — Представь себе, что перед тобой ухажеры. Не давай все сразу — так они только больше будут тебя ценить".


Сверхъестественным усилием воли Хельга взяла себя в руки. Хватит играть в бирюльки. Появилась ледяная отстраненность — Чарли сразу это почувствовала, так как сама владела этой методой.

— Так. Значит, ты добралась на машине до Австрии. А потом?

— Я оставила ее там, где он велел; мы с ним встретились и отправились в Зальцбург.

— На чем?

— На самолете, потом на машине.

— И? Что было в Зальцбурге?

— Мы пошли в отель.

— Пожалуйста, название отеля!

— Не помню. Не обратила внимания.

— Тогда опиши его.

— Большой, старый, недалеко от реки. И очень красивый, — добавила она.

— А потом вы поехали в Мюнхен — да?

— Нет.

— Что же ты делала?

— Села на дневной самолет и отправилась в Лондон.

— А какая машина была у Мишеля?

— Наемная.

— Какой марки?

Чарли сделала вид, что не помнит.

— А почему ты не поехала с ним в Мюнхен?

— Он не хотел, чтобы мы вместе пересекали границу. Он сказал, что у него есть одно дело, которое он должен выполнить.

— Он сказалтебе это? Что у него есть дело, которое он должен выполнить? Глупости! Какое дело? Неудивительно, что ты сумела выдать его!

— Он сказал: ему ведено взять «мерседес» и доставить куда-то брату.

На сей раз Хельга не выказала ни удивления, ни даже возмущения вопиющей неосторожностью Мишеля. Она была человеком дела и верила только делам. Подойдя к двери. она распахнула ее и повелительно махнула Местербайну. Затем повернулась и, уперев руки в бедра, уставилась на Чарли своими большими светлыми страшновато пустыми глазами.

— Ты прямо точно Рим, Чарли, — заметила она. — Все дороги ведут к тебе. Это худо. Ты — тайная любовь Мишеля, ты едешь на его машине, ты проводишь с ним последнюю его ночь на земле. Ты знала, что было в машине, когда ты ее вела?

— Взрывчатка.

— Глупости. Что за взрывчатка?

— Пластиковые бомбы общим весом в двести фунтов.

— Это тебе сказала полиция. Все это вранье. Полиция вечно врет.

— Мне сказал об этом Мишель.

Хельга раздраженно, наигранно расхохоталась.

— Ох, Чарли! Вот теперь я не верю ни единому твоему слову. Ты совсем завралась. — Позади нее бесшумно возник Местербайн. — Антон, все ясно. Наша маленькая вдова — стопроцентная лгунья, я в этом убеждена. Помогать мы ей не станем. Уезжаем немедленно.

Местербайн сверлил Чарли взглядом, Хельга сверлила Чарли взглядом. А та сидела, обмякшая, точно брошенная марионетка, снова ко всему безразличная, кроме своего горя.

Хельга села рядом с ней и обвила рукой ее плечи.

— Как звали брата? — спросила она. — Да ну же. — Она легонько поцеловала Чарли в щеку. — Может, мы еще и останемся друзьями. Надо же соблюдать осторожность, немножко блефовать. Это естественно. Ладно, для начала скажи мне, как на самом деле звали Мишеля?

— Салим, но я поклялась никогда его так не называть.

— А как звали брата?

— Халиль, — пробормотала она. И снова зарыдала. — Мишель боготворил его, — сказала она.

— А его псевдоним?

Чарли не поняла — а, не все ли равно.

— Это военная тайна, — сказала она.


Она решила ехать, пока не свалится, — снова ехать, как через Югославию. «Выйду из игры, отправлюсь в Ноттингем, в мотель и убью себя там в постели».

Она снова мчалась одна со скоростью почти 80 миль, пока чуть не съехала с дороги.

Орхидеи Мишеля лежали на сиденье рядом с ней: прощаясь, она потребовала, чтобы ей их отдали.

— Но, Чарли, нельзя же быть настолько смешной, — возразила Хельга. — Ты слишком сентиментальна.

«А пошла ты, Хелъга, они мои».

Она ехала по голой горной равнине, розоватой, бурой и серой. В зеркальце заднего вида вставало солнце.

Она лежала на кровати в мотеле и, глядя, как дневной свет расползается по потолку, слушала воркование голубей на карнизе. «Опаснее всего будет, когда ты спустишься с горы», — предупреждал ее Иосиф. Она услышала в коридоре крадущиеся шаги. Это они. Но которые? И все тот же вопрос. «Красный? Нет, господин офицер, я никогда не ездила в красном „мерседесе“, так что уходите из моей спальни». По ее голому животу ползла капля холодного пота. Чарли мысленно проследила за ее путем: от пупка к ребрам, затем — на простыню. Скрипнула половица, кто-то, отдуваясь, подошел к двери, а теперь смотрит в замочную скважину. Из-под двери выполз краешек белой бумаги. Задергался. Выполз побольше. Это толстяк Хамфри принес ей «Дейли телеграф».


Она приняла ванну, оделась. И поехала медленно, выбирая менее заметные дороги; по пути остановилась у двух-трех лавочек, как учил ее Иосиф. Одета она была кое-как, волосы лохматые. Никто, глядя на ее неаккуратный вид и словно сонные движения, не усомнился бы, что эта женщина в глубоком горе. На дороге стало сумеречно: над ней сомкнулись больные вязы, старая корнуоллская церквушка торчала среди них. Чарли снова остановила машину и толкнула железную калитку. Могилы были очень старые. На некоторых сохранились надписи. Чарли нашла могилу, находившуюся в стороне от других. Самоубийца? Или убийца? Ошиблась: революционер. Опустившись на колени, Чарли благоговейно положила орхидеи там, где, по ее мнению, должна находиться голова. «Неожиданно вздумала помолиться», — решила она, входя в церковь, где стоял ледяной спертый воздух. В сходных обстоятельствах именно так и поступила бы Чарли в театре жизни.

Она ехала неведомо куда около часа, вдруг останавливаясь безо всякой причины, разве что подойдет к загородке и уставится на простирающееся за ней поле. Или подойдет к другой загородке и уставится в никуда. Только после полудня Чарли уверилась, что мотоциклист перестал следовать за ней. Но и тогда она еще немного попетляла и посидела еще в двух церквах, прежде чем выехать на шоссе, ведущее в Фалмут.

Гостиница в устье Хелфорда была крыта голландской черепицей, в ней был бассейн, сауна и поле для гольфа, а постояльцы выглядели хозяевами. Иосиф записался здесь как немецкий издатель и в доказательство привез с собой пачку нечитабельных книг. Он щедро одарил телефонисток, пояснив, что его представители разбросаны по всему миру и могут звонить ему в любое время дня и ночи. Официанты знали, что это хороший клиент, который часто засиживается допоздна. Так он жил последние две недели — под разными именами и в разных обличиях, преследуя Чарли по полуострову в своем одиноком «сафари». Как и Чарли, он лежал в разных постелях, уставясь в потолок. Он беседовал с Курцем по телефону и был ежечасно информирован об операциях, проводимых Литваком. Он мало разговаривал с Чарли, подкармливая ее крохами своего внимания и обучая тайнописи и секретам связи. Он был в такой же мере ее пленником, как и она — его.

Сейчас он открыл ей дверь номера, и она вошла, рассеянно нахмурясь, не понимая, что же она должна чувствовать. Убийца. Бандит. Мошенник. Но у нее не было желания разыгрывать обязательные сцены — она их уже все сыграла, она перегорела как плакальщица. Он встретил ее стоя, и она ожидала, что он подойдет и поцелует ее, но он стоял, не двигаясь. Она никогда еще не видела его таким серьезным, таким сдержанным. Черные тени тревоги окружали его глаза. На нем была белая рубашка с закатанными по локоть рукавами — хлопчатобумажная, не шелковая. Чарли смотрела на эту рубашку и наконец разобралась в своих ощущениях. Никаких запонок. Никакого медальона на шее. Никаких туфель от Гуччи.

— Значит, ты теперь стал самим собой, — сказала она.

Он ее не понял.

— Можешь забыть про красный пиджак с металлическими пуговицами, да? Ты — это ты, и никто другой. Ты убил своего двойника. Теперь не за кого прятаться.

Расстегнув сумку, она протянула ему маленький радиоприемник. Он взял со стола тот, который был у нее раньше, и положил ей в сумку.

— Ну да, конечно, — сказал он со смешком, застегивая сумку. — Теперь, я бы сказал, между нами уже нет промежуточного звена.

— Как я сыграла? — спросила Чарли. И села. — Я считаю, что лучше меня была только Сара Бернар.

— Ты была лучше. По мнению Марти, не было ничего лучше с тех пор, как Моисей сошел с горы. А может быть, и до того, как он на нее взошел. Если хочешь, теперь можешь с честью поставить на этом точку. Они тебе уже достаточно обязаны. Более чем достаточно.

"Они, — подумала она. — Никогда мы".

— А Иосиф как считает?

— Это крупная рыба, Чарли. Крупная рыбешка из их центра. Не кто-нибудь.

— И я их провела?

Он подошел и сел рядом. Быть близко, но не касаться.

— Поскольку ты все еще жива, следует сделать вывод, что на сегодняшний день ты их провела.

— Приступим, — сказала она.

На столе лежал наготове отличный маленький диктофон. Перегнувшись через Иосифа, Чарли включила его. И безо всяких предисловий они приступили к записи информации, словно давно женатая пара, какой они, по сути, и были. Дело в том, что хотя в фургоне Литвака с помощью хитроумного маленького приемника в сумке Чарли слышали каждое слово из происшедшего прошлой ночью разговора, золото ее собственных впечатлений еще предстояло добыть и промыть.

18

Шустрый молодой человек, явившийся в израильское посольство в Лондоне, был в длинном кожаном пальто и старомодных очках; он сказал, что его зовут Медоуз. Машина была зеленый «ровер», безукоризненно чистая. Курц сел впереди, чтобы составить компанию Медоузу. Литвак кипел на заднем сиденье. Курц держался почтительно и чуть приниженно, как и подобает колониальному чиновнику с вышестоящим.

— Только что прилетели, сэр? — как бы между прочим спросил Медоуз.

— Как обычно — накануне, — сказал Курц, хотя сам сидел в Лондоне уже целую неделю.

— Жаль, что вы не дали нам знать, сэр. Начальник мог бы облегчить вам дело в аэропорту.

— Ну, не так уж много нам надо было предъявлять таможне, мистер Медоуз! — заметил Курц, и оба рассмеялись: вот какие хорошие были у них отношения.

Литвак тоже рассмеялся на своем заднем сиденье, но как-то неубедительно.

Они быстро домчались до Эйлсбери и понеслись по. прелестным дорогам. Впереди возникли ворота со столбами из песчаника, увенчанными каменными петухами. Сине-красный указатель гласил: «ТЛСУ № 3», белый шлагбаум преграждал путь. Медоуз, предоставив Курца и Литвака самим себе, прошел в сторожку.

Через некоторое время Медоуз вернулся, шлагбаум подняли, и они на удивление долго петляли по парку военизированной Англии. Вместо мирно щиплющих траву коров на каждом шагу встречались часовые в синей форме и резиновых сапогах.

Дом, некогда пышный особняк, был изуродован синей краской, какой красят военные корабли, а красные цветы в ящиках на окнах были все аккуратно сдвинуты влево. У входа гостей поджидал второй молодой человек и быстро повел их вверх по надраенной до блеска сосновой лестнице.

— Меня зовут Лоусон, — на ходу, словно они уже опаздывали, пояснил он и решительно постучал костяшками пальцев в двойную дверь.

Голос изнутри рявкнул:

— Входите!

— Господин Рафаэль, сэр, — объявил Лоусон. — Из Иерусалима. Немного задержались из-за движения, сэр.

Заместитель начальника Пиктон продолжал сидеть, не проявляя учтивости. Он взял перо и, насупясь, поставил свою подпись под письмом. Поднял взгляд и устремил на Курца желтые глаза. Затем, склонив голову набок и чуть вперед, словно хотел боднуть, медленно поднялся на ноги.

— Приветствую вас, господин Рафаэль, — сказал он. И скупо улыбнулся, словно улыбка была не по сезону.

Это был крупный мужчина, ариец, со светлыми, волнистыми волосами, разделенными прямым, словно проведенным бритвой, пробором. Широкоплечий, с толстым жестким лицом, тонкими поджатыми губами и наглым взглядом. Как все высшие полицейские чины, говорил он неграмотно, а держался как хорошо воспитанный джентльмен, причем в мгновение ока мог изменить и то, и другое, если бы ему, черт подери, так вздумалось. Из-под его левого обшлага торчал носовой платок в горошек, а золотые короны на галстуке указывали на то, что он занимается спортом в куда лучшем обществе, чем вы. Он по собственной воле вступил в борьбу с терроризмом — «на треть солдат, на треть полисмен, на треть злодей», как любил говорить про себя этот человек, принадлежавший к легендарному поколению людей своей профессии. Он охотился на коммунистов в Малайе, на мау-мау — в Кении, на евреев — в Палестине, на арабов — в Адене и на ирландцев — всюду и везде. Он устраивал взрывы вместе со скаутами в Омане и едва не прикончил на Кипре Гриваса, но тот сумел уйти, и Пиктон под хмельком говорил об этом с сожалением, но чтобы кто-то другой жалел его — пусть только посмеет! Он был вторым человеком во многих организациях — редко первым из-за темных сторон своей натуры.

— Миша Гаврон — в форме? — осведомился он и, остановив свой выбор на одной из кнопок телефона, так на нее нажал, что, казалось, она больше никогда не выскочит.

— Миша в полном порядке, шеф! — поспешил ответить Курц и в свою очередь осведомился у Пиктона о его начальстве, но Пиктона ничуть не интересовало, что скажет Курц — в особенности о его шефе.

На его столе на видном месте стояла начищенная серебряная сигаретница с выгравированными на крышке подписями соратников. Пиктон открыл ее и протянул Курцу — хотя бы для того, чтобы тот восхитился ее блеском. Курц сказал, что не курит. Пиктон поставил сигаретницу на место — пусть и дальше служит украшением. Раздался стук в дверь, и вошли двое: один — в сером костюме, второй — в твиде. В сером был сорокалетний валлиец легчайшего веса с отметинами на нижней челюсти. Пиктон представил его:

— Мой главный инспектор.

— К сожалению, сэр, ни разу не был в Иерусалиме, — объявил главный инспектор, приподнимаясь на носках и одновременно одергивая пиджак, словно хотел вырасти на дюйм или на два.

В твиде был капитан Малкольм, в нем чувствовался класс, который так стремился обрести Пиктон и который одновременно так ненавидел. Малкольм был по-своему агрессивен, хотя говорил мягко и вежливо.

— Великая честь, сэр, — с большой искренностью сообщил он Курцу и протянул руку, которую Курц отнюдь не собирался пожимать.

Когда же настала очередь представлять Литвака. капитан Малкольм никак, казалось, не мог разобрать его фамилию.

— Повторите еще раз, старина! — попросил он.

— Левин, — повторил Литвак, отнюдь не тихо. — Я имею счастье работать с господином Рафаэлем.

Для совещания был приготовлен большой стол. Ни картин, ни фотографии жены в рамке, ни даже цветной фотографии королевы. Окна в частом переплете выходили на пустой двор. Удивлял лишь запах мазута — словно мимо только что прошла подводная лодка.

— Что ж, давайте, выкладывайте, господин... — Пауза, право, была уж слишком долгой. — ...Рафаэль, так? — сказал Пиктон. — Рафаэль — это ведь был такой художник? — Пиктон перевернул несколько страниц. — Но толком никогда ничего не знаешь, верно?



Долготерпение Курца было поистине неземным. Даже Литвак, который видел его в сотне разных обличий, ни за что не поверил бы, если бы ему сказали, что Курц сумеет так взнуздать своих демонов. Буйной энергии как не бывало, ее сменила угодливая улыбочка низшего по чину. Даже тон у него — во всяком случае вначале — был почтительный, извиняющийся.

— «Местербайн», — прочел вслух главный инспектор. — Мы так это произносим?

Капитан Малкольм, желая показать свое знание языков, поймал вопрос на лету.

— Правильно, Местербайн, Джек...

— Биографические данные — в левом кармашке папки. джентльмены, — решил помочь Курц. — Отец — швейцарец консервативного толка, имеет прекрасную виллу на берегу озера; насколько известно, занимается лишь деланьем денег. Мать — свободомыслящая дама леворадикального толка, по полгода проводит в Париже, имеет там салон, очень популярна среди арабов...

— Вам ничего это не говорит, Малкольм? — прервал его Пиктон.

— Что-то такое припоминается, сэр.

— Антон, их сын, достаточно видный адвокат, — продолжал Курц. — Изучал политэкономию в Париже, философию в Берлине. Год учился в университете Беркли на факультете права и политики. Семестр — в Риме, четыре года — в Цюрихе, окончил magna cum laude[16].

— Интеллектуал, — заметил Пиктон. Словно хотел сказать: «прокаженный».

Курц кивнул в знак согласия.

— Политически господин Местербайн, скажем так, склоняется к взглядам матери, в плане же финансовом следует отцу.

Пиктон громко хохотнул, показывая, что начисто лишен юмора. Курц помолчал: пусть думает, что ему это тоже кажется смешным.

— Лежащая перед вами фотография сделана в Париже, но юридической практикой господин Местербайн занимается в Женеве: у него там юридическая контора в центре города, где он принимает студентов-радикалов, выходцев из «третьего мира» и иностранных рабочих. Его клиентами является также целый ряд прогрессивных организаций, не располагающих деньгами. — Курц перевернул страницу, приглашая остальных последовать его примеру. Очки в толстой оправе съехали у него на кончик носа, отчего он стал похож на замшелого банковского клерка.

— Взяли его на заметку, Джек? — спросил Пиктон главного инспектора.

— Без малейших сомнений, сэр.

— А кто эта блондинка, что пьет с ним, сэр? — спросил капитан Малкольм.

Но у Курца был намечен свой маршрут, и сколько бы ни старался Малкольм, ему Курца с пути не сбить.

— В ноябре прошлого года, — продолжал Курц, — господин Местербайн присутствовал на конференции, устроенной организацией «Юристы за справедливость» в Восточном Берлине, где довольно много времени было уделено выступлению палестинской делегации. Однако это, возможно, пристрастная точка зрения, — добавил он с легкой усмешкой, но никто даже не улыбнулся. — В апреле господин Местербайн впервые, насколько нам известно, был приглашен посетить Бейрут. Там он засвидетельствовал свое почтение паре наиболее воинствующих организаций.

— Добывал себе клиентов, так? — осведомился Пиктон.

Произнося это, Пиктон сжал и разжал правый кулак. Разработав таким образом затекшую руку, он что-то нацарапал в своем блокноте. Затем оторвал листок и передал его обходительному Малкольму, тот улыбнулся присутствующим и тихо вышел из комнаты.

— По пути из Бейрута, — продолжал Курц, — господин Местербайн остановился в Стамбуле, где беседовал с некими турками, активистами подпольных организаций, борющихся — среди прочего — за искоренение сионизма.

— Честолюбивые планы у этих ребяток, — заметил Пиктон.

На сей раз, поскольку шутка исходила от Пиктона, все громко рассмеялись — кроме Литвака.

Малкольм вернулся в кабинет, с поразительной быстротой выполнив поручение.

— Боюсь, не много радости, — бархатистым голосом пробормотал он и, передав листок Пиктону, улыбнулся Литваку и сел на прежнее место.

— Вы, конечно, сообщили об этом швейцарцам? — спросил Пиктон, отодвигая в сторону врученную Малкольмом бумагу.

— Нет, шеф, мы еще не информировали швейцарцев, — признался Курц тоном, указывавшим на то, что тут есть проблема. — Ряд клиентов господина Местербайна постоянно или временно живут в Федеративной Республике Германии, что ставит нас в довольно сложное положение.

— Что-то я вас не понимаю, — стоял на своем Пиктон. — Я считал, что вы с гуннами давным-давно помирились и расцеловались.

Улыбка Курца могла быть наклеенной, но его ответ был образцом дипломатии.

— Это так, тем не менее в Иерусалиме считают — учитывая уязвимость наших источников и сложность политических симпатий немцев в настоящее время, — что мы не можем информировать наших швейцарских друзей, не проинформировав их немецких коллег. Поступи мы так, мы бы взвалили на швейцарцев бремя молчания при общении с Висбаденом.

Пиктон тоже умел молчать.

— Вы, наверное, слыхали, что на самое горячее место снова посадили эту дешевку Алексиса? — через некоторое время вдруг произнес Пиктон. Он явно начинал считаться с Курцем, признавая в нем если не личность, то, по крайней мере, человека своей породы.

Курц сказал, что, естественно, слышал об этом. И не позволяя сбить себя с намеченного курса, решительно перешел к следующему документу.

— Стойте-ка, — спокойно остановил его Пиктон. Он впился взглядом в документ № 2. — Этот красавец мне знаком. Это тот гений, который получил по заслугам на Мюнхенском шоссе месяц назад. И прихватил с собой свою голландскую булочку, так?

— Совершенно верно, шеф, — поспешил подтвердить Курц и, сбросив с себя на время маску подчиненного, добавил: — По нашим сведениям, и машину, и взрывчатку в данном случае поставили господину Местербайну его стамбульские друзья, переправив на север через Югославию в Австрию.

Взяв листок бумаги, который вернул ему Малкольм, Пиктон поднес его к лицу и принялся водить листом перед глазами, словно был близорук.

— Меня тут информируют, что в нашем ящике чудес внизу нет ни одного Местербайна, — с наигранной небрежностью произнес он. — Ни среди добропорядочных граждан, ни в черных списках.

Курца это скорее обрадовало, чем наоборот.

— Это отнюдь не указывает на нерадивость сотрудников вашего отлично устроенного архива. Я бы сказал, всего несколько дней тому назад в Иерусалиме тоже смотрели на господина Местербайна, как на человека вполне безобидного. Да и на его сообщников тоже.

— Включая блондинку? — спросил капитан Малкольм, возвращаясь к спутнице Местербайна.

Но Курц лишь улыбнулся и слегка поправил очки, как бы призывая аудиторию обратить внимание на следующую фотографию. Она была одной из многих, сделанных группой наблюдения в Мюнхене, и на ней Янука был запечатлен вечером у входа в свою квартиру. Снимок был смазанный, как часто бывает при замедленной съемке с помощью инфракрасных лучей, но все же достаточно четкий для опознания. Януку сопровождала высокая блондинка. Она стояла чуть позади, пока он возился с замком, — это была та же девушка, что обратила на себя внимание капитана Мал-кольма на предшествующей фотографии.

— А теперь мы где? — спросил Пиктон. — Больше уже не в Париже. Дома не те.

— В Мюнхене, — сказал Курц и назвал адрес.

— А когда? — спросил Пиктон так резко, что, казалось, он на секунду принял Курца за своего подчиненного.

Но Курц снова сделал вид, что не слышал вопроса.

— Зовут даму Астрид Бергер, — сказал он, и снова желтые глаза Пиктона уставились на него с подозрением.

— Еще одна чертова интеллектуалка, — заметил Пиктон. — Отыщи-ка ее, Малкольм.

Малкольм снова выскользнул из комнаты, а Курц ловко вернул себе инициативу в разговоре.

— Если вы будете так любезны сопоставить даты, шеф, то обнаружите, что фрейлейн Бергер была последний раз в Бейруте в апреле этого года, следовательно, в то же время, что и господин Местербайн. Была она и в Стамбуле, когда господин Местербайн останавливался там. Они прилетели разными самолетами, но остановились в одном отеле. Да, Майк. Прошу вас.

Литвак предъявил фотокопии регистрационных карточек, заполненных на господина Антона Местербайна и госпожу Астрид Бергер, 18 апреля, отель «Хилтон», Стамбул. И плохо воспроизведенный счет, оплаченный Местербайном. Пока Пиктон и главный инспектор рассматривали документы, дверь кабинета снова открылась и закрылась.

— На Астрид Бергер тоже ничего нет, сэр. Можете себе такое представить! — сообщил Малкольм с наигрустнейшей улыбкой.

— Продолжайте, господин Рафаэль, — задумчиво произнес Пиктон.

Следующая фотография, предъявленная Курцем, — третья шулерская карта, как впоследствии непочтительно назвал это Литвак, — была так лихо сфабрикована, что этого не заметили даже лучшие специалисты воздушной разведки Тель-Авива, когда им предложили просмотреть пачку снимков. На фотографии Чарли и Беккер направлялись к «мерседесу», стоявшему перед отелем в Дельфах утром, в день их отъезда из Греции. Беккер нес на плече сумку Чарли, а в руке — свой черный баул. Чарли — в греческом одеянии — несла гитару. Беккер был в красном пиджаке, шелковой рубашке и туфлях от Гуччи. Он протягивал затянутую в перчатку руку к дверце «мерседеса» со стороны водителя. И у него была голова Мишеля.

— Эта фотография, шеф, по счастливому стечению обстоятельств была сделана за две недели до этой истории со взрывом под Мюнхеном, когда, как вы совершенно верно заметили, двое террористов имели несчастье погибнуть от собственного взрыва. Рыжая девица на переднем плане британская подданная. Ее спутник звал ее Иоанной. Она звала его Мишелем, хотя у него в паспорте другое имя.

Атмосфера в комнате изменилась, словно вдруг упала температура. Главный инспектор с усмешкой посмотрел на Малкольма, Малкольм вроде бы улыбнулся в ответ, но постепенно стало ясно, что улыбка Малкольма не имела ничего общего с весельем. А в центре сцены находилась неподвижная туша Пиктона, который, казалось, не желал воспринимать никакой информации, кроме лежавшей перед ним фотографии. Ибо Курц, упомянув про британскую подданную, вторгся как бы ненароком в святая святых Пиктона, а это уже было опасно.

Прочистив горло, серая мышь-главный инспектор со свойственным валлийцам благодушием решил вмешаться:

— Что ж, сэр, даже если она действительно англичанка, что мне представляется весьма гипотетическим, здесь, в нашей стране, нет такого закона, который запрещал бы спать с палестинцем, верно? Мы не можем объявить по стране охоту за дамочкой на одном этомосновании! Бог ты мой, да если б мы...

— У него еще кое-что есть, — заметил Пиктон, вновь обращая взгляд на Курца. — Кудаболее существенное.

Тон же, каким это было произнесено, подразумевал: «У них всегда кое-что припрятано в рукаве».

Неизменно любезным и добродушным тоном Курц предложил собравшимся внимательно посмотреть на «мерседес» в правом углу фотографии. Судя по всем этим деталям — и многим другим, невидимым глазу, — сказал он, этот «мерседес» в точности соответствует тому, что случайно взорвался неподалеку от Мюнхена: передняя часть его почти вся чудом уцелела.

У Малкольма вдруг родилась приемлемая версия.

— Но, сэр, в таком случае эта девушка — та, которую считают англичанкой, — не голландскаяли это девица? Одна рыжая, другая блондинка — это же ровным счетом ничего не значит. А по-английскиони обе говорят.

— Помолчите, — приказал Пиктон и закурил сигарету, не предложив никому последовать его примеру. — Пусть продолжает, — сказал он. И заглотнул дым, так его и не выпустив.

Голос Курца зазвучал весомее, и сам он стал выглядеть как-то весомее. Он положил крепко сжатые кулаки по обе стороны досье.

— К нам также поступила информация из другого источника, — с нажимом объявил Курц, — что этот «мерседес» вела из Греции через Югославию молодая женщина с британским паспортом. Любовник не сопровождал ее, а вылетел в Зальцбург на самолете Австрийской авиакомпании. Эта же компания зарезервировала ему в Зальцбурге престижный номер люкс в отеле «Остеррайхишер Хоф», где. мы выяснили, эта пара была записана как мсье и мадам Ласерр, хотя дама говорит только по-английски и ни слова по-французски. Дама эта запомнилась своим необычным видом — рыжая, без обручального кольца, с гитарой, что немало всех позабавило; запомнилась она также и тем. что, уехав из отеля рано утром вместе с мужем, через некоторое время вернулась, чтобы воспользоваться туалетом. Старший носильщик припоминает, что вызывал для мадам Ласерр такси для поездки в зальцбургский аэропорт; он помнит, что заказывал машину на два часа дня — перед тем, как уйти с дежурства. Он еще предложил мадам Ласерр позвонить в авиакомпанию для подтверждения и выяснить, не задерживается ли вылет самолета, но она отказалась от его услуг, по всей вероятности, потому, что путешествовала под другим именем. Из Зальцбурга в это время вылетало три самолета, один из них — самолет Австрийской авиакомпании, летевший в Лондон. Сотрудница Австрийской авиакомпании отчетливо помнит рыжеволосую англичанку, которая предъявила неиспользованный чартерный билет из Салоник в Лондон; она просила переписать билет, но это было невозможно. Так что ей пришлось купить новый билет в один конец за полную стоимость; она заплатила за него американскими долларами — преимущественно двадцатидолларовыми бумажками.

— Не будьте таким чертовски скрытным, — буркнул Пиктон. — Как ее фамилия? — И он резко ткнул сигаретой в пепельницу.

В ответ на его вопрос Литвак раздал фотокопии списка пассажиров. Он был бледен и как будто нездоров. Обойдя стол, он налил себе из графина воды, хотя за все утро едва ли произнес слово.

— К нашему огорчению, никакой Иоанны или Джоан среди них не было, — признался Курц, когда перед каждым уже лежал список пассажиров. — Ближе всего подходит имя Чармиан. Ее фамилия у вас перед глазами. Сотрудница Австрийской авиакомпании подтвердила соответствие одной из пассажирок нашему описанию — по списку номер тридцать восемь. Сотрудница даже помнит, что при пассажирке была гитара.

Последний экспонат Курца тоже появился из чемоданчика Литвака.

— Парижский аэропорт Шарля де Голля, тридцать шесть часов тому назад, — коротко объявил Курц. — Бергер и Местербайн перед отлетом из Парижа в Эксетер через Гэтвик.

— Жаль, у вас нет снимков их прилета в Эксетер, — не без ехидства заметил Пиктон.

— Вы же прекрасно знаете, шеф, что мы не могли их сделать, — уважительным тоном сказал Курц.

— В самом деле? — сказал Пиктон. — Ах, да.

— Между нашими начальниками существует ведь деловое соглашение, сэр. Никакой ловли рыбы в водах друг друга без предварительного письменного согласия.

Валлиец снова прибег к дипломатии.

— Она ведь родом из Эксетера, так, сэр? — спросил он Курца. — Девонширская девчонка? Трудно представить себе, чтобы деревенская девушка занялась террором, обычно так не бывает, верно?

Но у берегов Англии поток информации Курца, казалось, замер. Они услышали звук шагов на большой лестнице и поскрипывание замшевых ботинок Малкольма. Однако валлиец не оставлял своих попыток.

— Должен признаться, я что-то никогда не связывал рыжих с Девоном, — посетовал он. — Ну и уж, честно говоря, тем более Чармиан. Бесс, Роза — пожалуй. Но не Чармиан, не в Девоншире. На севере, пожалуй, да, — можно найти Чармиан. Скорее всего, в Лондоне.

Малкольм осторожно вошел в кабинет, неслышно переставляя ноги. Он нес гору папок — плоды общения Чарли с воинствующими леваками. Самые нижние были изрядно потрепаны за давностью лет. Из них торчали газетные вырезки и размноженные на ротаторе брошюры.

— Ну, скажу я вам, сэр, — заметил Малкольм и облегченно вздохнул, опуская свою ношу на стол, — если даже это нета девица, ею все равно следует заняться!..

— Обедать! — объявил Пиктон и, выстрелив пулеметной очередью приказаний в адрес своих двух подчиненных, повел гостей в просторную столовую, где пахло капустой и полиролем.


В парке, если не считать неизменных часовых, было так же пусто, как на школьной спортивной площадке в первый день каникул, и Пиктон, словно страдающий причудами землевладелец, шагал по дорожкам, раздраженно посматривая на ограду, тыкая палкой во все, что ему не нравилось. Курц этаким веселым маленьким воробышком подпрыгивал рядом с ним. Издали их можно были принять за пленника и тюремщика, хотя трудно сказать, кто был кем. За ними тащился Шимон Литвак с двумя чемоданчиками, а за Литваком — Миссис О'Флаэрти, знаменитая эльзасская сука Пиктона.

— Это очень благородно с вашей стороны — приехать в такую даль, просто чтобы сообщить нам о девчонке, — несколько вызывающе начал разговор Пиктон. — Мой шеф напишет несколько слов старине Мише — сущий черт.

— Мише это, безусловно, будет приятно, — сказал Курц. не пытаясь выяснить, кого Пиктон имел в виду под чертом.

— И все-таки эго смешно. Чтоб вы, ребята, сообщали нам о наших собственных террористах. В мое время дело обстояло как раз наоборот.

Курц попытался его успокоить, сославшись на колесо истории, но Пиктон не понимал поэтических образов.

— Конечно, это ваша операция, — сказал Пиктон — Ваши источники — вам и кукарекать. Мой шеф непреклонен в таких вопросах. А наше дело — сидеть и ждать, что нам, черт бы их подрал, прикажут, — добавил он и искоса взглянул на собеседника.

Курц сказал, что нынче без сотрудничества — ни шагу, и на секунду возникло впечатление, что Пиктон сейчас взорвется. Его желтые глаза широко раскрылись, подбородок уперся в шею и застрял там. Но он — наверное, чтобы успокоиться — лишь стал закуривать, повернувшись спиной к ветру и прикрыв пламя крупной рукой ловца.

— А пока что я вас удивлю: ваша информация подтвердилась, — произнес Пиктон со всей иронией, на какую был способен, и затушил спичку. — Бергер и Местербайн вылетели из Парижа в Эксетер с обратным билетом, но прибытии в Эксетерский аэропорт наняли машину и проделали четыреста с лишним миль. Местербайн расплачивается кредитной карточкой «Америкой экспресс», выписанной на его имя. Не знаю, где они провели ночь, но вы, конечно, в должное время поставите нас об этом в известность.

Курц хранил целомудренное молчание.

— Что же до нашей героини, — продолжал Пиктон с той же деланной игривостью, — вы наверняка не меньше удивитесь, узнав, что она сейчас выступает в одной пьесе на полуострове Корнуолл, в глубинке. Она там в группе, играющей классику, называется труппа «Еретики», что мне нравится, но вам, конечно, и это неизвестно, верно? В гостинице, тле она остановилась, сказали, что мужчина, отвечающий описанию Местербайна, заехал за ней после спектакля, и назад она вернулась только утром. Похоже, наша юная леди — большая любительница поскакать из кроватки в кроватку. — Он многозначительно умолк, но Курц никак на это не реагировал. — Кстати, должен вас информировать, что мой шеф — офицер и джентльмен, и он готов оказать вам любую помощь. Он очень вам признателен, мой шеф. Признателен и тронут. Он питает слабость к евреям, и он считает, что вы поступили красиво, побеспокоившись и наведя нас на след девицы. — Он со злостью посмотрел на Курца. — Мой шеф, видите ли, человек молодой. Он большой поклонник вашей прекрасной новорожденной страны, если не считать отдельных неприятных случаев, и не склонен прислушиваться ко всяким безобразным подозрениям, которые могут возникнуть у меня.

Они остановились перед большим зеленым сараем, и Пиктон постучал палкой по железной двери. Юноша в спортивных туфлях и синем тренировочном костюме впустил их в пустой спортивный зал.

— Суббота, — сказал Пиктон, видимо, чтобы объяснить пустоту, и ринулся в обход помещения, проверяя состояние раздевалок и проводя толстым пальцем по шведской стенке — а вдруг там пыль.

— Я слышал, вы опять бомбили эти лагеря палестинцев, — осуждающим тоном добавил он. — Это идея Миши, верно? Миша никогда не любил пользоваться рапирой, если есть мушкет.

Курц пустился было в пояснения, что, откровенно говоря, он никогда не понимал, как принимаются решения в высших сферах израильского общества, но у Пиктона не было времени слушать столь пространный ответ.

— Ну, Мише это с рук не сойдет. Передайте ему это от меня. Эти палестинцы будут преследовать вас до скончания веков.

На сей раз Курц лишь улыбнулся и пожал плечами — в мире-де бывают всякие чудеса.

— Миша Гаврон — он из иргунов[17]? — спросил Пиктон из чистого любопытства.

— Хагана[18], — поправил его Курц.

— А вы из каких будете? — спросил Пиктон.

Курц изобразил скорбную униженность.

— К счастью или к несчастью, шеф, мы, Рафаэли. прибыли в Израиль слишком поздно и уже не могли создать сложности для англичан, — сказал он.

— Не пудрите мне мозги, — сказал Пиктон. — Я-то знаю, откуда Миша Гаврон набирает своих дружков. Ведь это благодаря мне он получил свое место.

— Он мне говорил об этом, шеф, — сказал Курц со своей нестираемой улыбочкой.

— Ну хорошо, так что же вам от нас нужно? — спросил Пиктон тоном человека, вынужденного идти на компромисс. — И не говорите, что вы приехали сюда, только чтобы привезти мне привет от моего старого приятеля Миши-Грача, потому что я все равно вам не поверю. Вообще сомневаюсь, чтобы я вам поверил. Вашему брату трудновато в чем-либо меня убедить.

Курц улыбнулся и покачал головой, показывая, что оценил английское остроумие Пиктона.

— Видите ли, сэр, Миша-Грач полагает, что обычный арест в данном случае исключен. Естественно, из-за уязвимости наших источников, — пояснил Курц тоном человека, лишь передающего поручение. — И даже если Миша согласился бы на арест, он неминуемо задался бы вопросом: а какие обвинения можно предъявить дамочке и в каком суде. Кто докажет, что взрывчатка была в машине, когда она ее вела? Все это очень шатко.

— Очень, — согласился Пиктон.

— А кроме того, согласно Мише. встает вопрос о том, чего стоит девица. Чего она стоит для нас — и для вас — в том виде, как сейчас. В своем, назовем это так, состоянии невинности. Что она знает? Что она может выдать? Возьмите случай с мисс Ларсен... Она тоже водила машины и выполняла поручения для своего палестинского дружка. Кстати, того же самого. Мисс Ларсен даже подкладывала по его просьбам бомбы. Дважды. А может быть, трижды. На бумаге мисс Ларсен была девицей весьма причастной к преступным действиям, — Курц помотал головой. — Но с точки зрения разведки, шеф, это была пустая скорлупа. — И невзирая на присутствие грозного Пиктона, Курц широко развел руки, показывая, насколько пустой была скорлупа. — Просто девчонка, которой нравилось принадлежать к какой-то группе, нравились их сборища, нравилось быть среди мальчишек и подвергаться опасности, нравилось чувствовать себя при деле. А говорить — ей не говорили ничего. Ни адресов, ни фамилий, ни планов она не знала.

— Как вы это узнали? — осуждающе спросил Пиктон.

— Мы провели с ней небольшую беседу.

— И через пять минут, по-видимому, взорвали, — заметил Пиктон, не спуская своих желтых глаз с Курца.

Но улыбка ни на секунду не сходила у Курца с лица.

— Если бы это было так просто, шеф, — со вздохом произнес он.

— Я спрашивал, что же вам от нас нужно, господин Рафаэль.

— Мы бы хотели, чтобы девица проявила себя в действии.

— Я так и думал.

— Мы бы хотели, чтобы вы немножко подпалили ей пятки, но не арестовывали. Мы бы хотели, чтоб она заметалась, как испуганный заяц, — испугалась бы настолько, что была бы вынуждена вступить в дальнейший контакт со своими людьми или они с ней. Мы бы хотели все это время вести ее. Чтобы она, так сказать, послужила для нас невольным агентом. Мы, естественно, будем делиться с вами плодами ее деятельности, а когда операция закончится, можете забирать и девчонку, и славу.

— Но она ведь уже вступала в контакт, — возразил Пиктон. — Они приезжали к ней в Корнуолл и привезли ей целый букет цветов, так?

— По нашим предположениям, шеф, эта встреча была своего рода разведкой. Если сейчас на этом поставить точку, боюсь, эта встреча ничего нам не даст.

— Откуда, черт подери, вы это-то знаете? — В голосе Пиктона послышались изумление и гнев. — Так я скажу вам откуда. Подслушивали у замочной скважины! Да за кого вы меня принимаете, мистер Рафаэль? За обезьяну, слезшую с дерева? Эта девчонка — ваша, господин Рафаэль, я знаю, что это так! Знаю а вас, израильтян, знаю этого ядовитого карлика Мишу и начинаю узнавать вас! — Голос его поднялся до угрожающего визга. Он убыстрил шаг, стараясь взять себя в руки. Затем остановился и подождал, пока Курц нагонит его. — У меня в голове сложился сейчас премилый сценарий, господин Рафаэль, и мне хотелось бы рассказать его вам. Можно?

— Это будет большая для меня честь, — любезно сказал Курц.

— Благодарю вас. Обычно такое проделывают с мертвяком. Находят симпатичненький труп, одевают его как пало и подбрасывают в таком месте, где противник непременно на него наткнется. «Эге, — говорит противник, это еще что такое? Покойник с чемоданчиком? А ну-ка, заглянем внутрь». Заглядывают и обнаруживают маленькую записочку. «Эге, — говорят они, — да ведь это, видно, курьер! Прочтем-ка записочку». И — прямиком в ловушку. Все срабатывает. А мы получаем медали. В свое время мы называли это «дезинформацией» с целью провести противника, и притом достаточно мягко. — Сарказм Пиктона был столь же грозен, как и его гнев. — Но для вас с Мишей это слишком просто. Будучи сверхобразованными фанатиками, вы пошли дальше. «Никаких мертвяков, о, нет, — это не для нас! Мы используем живое мясо. Арабское мясо. Голландское». Так вы и поступили. И взорвали это мясо в пресимпатичном «мерседесе». Их «мерседесе». Чего я не знаю — и, конечно, никогда не узнаю, потому что вы с Мишей и на смертном одре будете все отрицать, верно ведь? — это куда вы подбросили свою дезинформацию. А вы ее подбросили, и наживка проглочена. Иначе зачем бы им привозить девчонке такие красивые цветы, верно?

Горестно покачав головой в знак восхищения фантазией Пиктона, Курц повернулся было и пошел от него прочь, но Пиктон со свойственной полицейским мгновенной реакцией легонько ухватил его за локоть и задержал.

— Передайте это своему Кровавому Мяснику Гаврону. Если я прав и ваша братия завербовала нашу соотечественницу без нашего согласия, я лично приеду в вашу проклятую страну и отрежу у Миши все, что у него есть. Ясно? — Внезапно лицо Пиктона, словно помимо воли, расплылось в поистине нежной улыбке: он что-то вспомнил. — Как это старый черт любил говорить? — спросил он. — Что-то насчет тигров, верно? Вы-то уж знаете.

Курц и сам употреблял это выражение. И часто. И со своей пиратской усмешкой он сказал:

— Если хочешь поймать льва, сначала хорошо привяжи козленка.

Момент родства душ двух противников прошел, и лицо у Пиктона снова стало каменное.

— Ну, а если вернуться на официальные позиции, мистер Рафаэль, то ваша служба не только заслужила комплименты моего шефа, но и прибавила себе очков, — резко бросил он. Повернулся на каблуках и решительно зашагал к дому, предоставив Курцу и миссис О'Флаэрти трусить за ним. — И еще скажите Мише следующее, — добавил Пиктон, наставив на Курца палку и как бы утверждая свое главенство представителя колониальной державы. — Пусть он будет так любезен и перестанет пользоваться нашими паспортами. Другие же обходятся без них, пусть обходится и Грач, черт бы его подрал.


На обратном пути в Лондон Курц посадил Литвака на переднее сиденье: пусть учится вести себя, как англичанин. У Медоуза прорезался голос, и он жаждал обсуждать проблему Западного берега. «Ну, как ее разрешишь, сэр, когда с арабами, конечно же, надо поступить по справедливости?» Курц отключился от их бесполезных разглагольствований и предался воспоминаниям, которым до сих пор не давал ходу.

В Иерусалиме есть виселица, где никого уже не вешают. Курц прекрасно ее знал: она стоит рядом с бывшим русским кварталом, с левой стороны, если ехать вниз по еще не оконченной дороге и остановиться перед старыми воротами, ведущими к бывшей центральной иерусалимской тюрьме. На указателе написано: «К МУЗЕЮ», но также и «К ЗАЛУ ГЕРОЕВ»; у входа там вечно можно увидеть морщинистого старика, который, сорвав с головы черную плоскую шляпу, с поклонами приглашает тебя зайти. За вход платят пятнадцать шекелей, но цена возрастает. Тут англичане, когда это была Мандатная территория, вешали евреев на кожаной петле. Собственно, евреев они повесили лишь горстку, арабов же — несметное множество, но среди повешенных оказались и двое друзей Курца, друзей той поры, когда они с Мишей Гавроном находились в рядах Хаганы. Его дважды сажали в тюрьму и четырежды допрашивали, и неприятности, которые у Курца бывают с зубами, дантист до сих пор приписывает тому, что его избивал милый молодой офицер безопасности, которого уже нет в живых и которого манерами — но не внешностью — напомнил ему Пиктон.

«Тем не менее славный малый, этот Пиктон», — подумал Курц и внутренне усмехнулся.

19

Снова Лондон и снова ожидание. В течение двух мокрых осенних недель — с тех пор как Хельга сообщила Чарли страшную весть — придуманная Чарли жила в атмосфере угрызений совести и мести, в аду, и в одиночестве горела в нем. «Теперь будешь обходиться без няньки, — с натянутой улыбкой сказал ей Иосиф. — Ходить по телефонным будкам тебе уже нельзя». Их встречи в этот промежуток времени были редкими и деловыми: обычно, заранее условившись, он в определенном месте сажал ее к себе в машину. Иногда он ездил с ней в дальние рестораны, на окраину Лондона, один раз они гуляли по пляжам в Бернеме, один раз ходили в зоопарк. Но где бы они ни были, он говорил об ее моральном состоянии и наставлял, как вести себя в различных, неожиданно возникших обстоятельствах, не раскрывая до конца, что это могут быть за обстоятельства.

— Что они теперь предпримут? — спрашивала она.

— Они тебя проверяют. Ведут за тобой наблюдение, думают, как с тобой быть.

Порою Чарли пугалась возникавших у нее — не по сценарию — всплесков враждебности к Иосифу, но, как хороший доктор, он спешил заверить ее, что это вполне нормально.

— Я же для тебя олицетворение врага, бог ты мой! Я убил Мишеля и, подвернись мне случай, убил бы тебя. Ты должна смотреть на меня с большой опаской, а то как же?

«Спасибо за отпущение грехов», — подумала она, удивляясь в душе бесконечному множеству оттенков их шизофренических отношений: ведь понять — это значит простить.

Наконец наступил день, когда Гади объявил, что они временно должны прекратить всякие встречи, если только не возникнет крайней необходимости. Казалось, он знал: что-то должно произойти, но не говорил ей, что именно, из опасения, что она может отреагировать несообразно роли. Или не отреагировать вообще. Он сказал ей. что ежедневно, всегда будет поблизости, поблизости, но не рядом. И, доведя таким образом — возможно преднамеренно — ее чувство незащищенности почти до предела, он отослал ее назад, в ту одинокую жизнь, которую придумал для нее, только на сей раз в этой ее жизни главной темой была смерть любимого.

Ее квартирка, которую она когда-то так любила, а сейчас намеренно забросила, превратилась в святилище, загроможденное вещами, напоминавшими о Мишеле, — нечто вроде тихой, грязной часовни.

Она редко выходила во внешний мир, но однажды вечером, как бы стремясь доказать самой себе, что готова вместо Мишеля нести в битву его знамя, если только сумеет найти поле сражения, она отправилась на собрание, которое проводили товарищи в комнате над кабачком на улице святого Панкратия. Она сидела среди «самых отпетых» — большинство из них уже накурились до того, что ничего не соображали еще до прихода туда. Но она вытерпела до конца и перепугала их и себя отчаянно пьяным выступлением против сионизма, что вызвало истерические жалобы со стороны представителей радикально настроенных евреев-леваков и немало позабавило другую половину ее "я".

А то она устраивала спектакль и принималась донимать Квили по поводу ролей для себя: «Что случилось с кинопробой? Черт побери, Нед, мне нужна работа!» Но, по правде говоря, ее стремление выступать на театральной сцене убывало. Она уже посвятила себя — пока это будет длиться и невзирая на возраставший риск — театру жизни.

Затем появились тревожные сигналы — так начинает скрипеть судно в преддверии наступающей бури.


Первым сигналом был звонок от бедняги Квили много раньше обычного времени — якобы в ответ на ее звонок накануне. Но Чарли понимала, что это Марджори заставила его позвонить ей, как только он явился в свою контору, а то ведь забудет, или ему не захочется, или он доведет себя до кипения. Нет, у него ничего для нее нет, но он хочет отменить их сегодняшнюю встречу, сказал Квили. Никаких проблем, сказала она, стараясь за вежливостью скрыть разочарование, так как они собирались за обедом отметить окончание ее турне и поговорить о будущем. Она действительно с нетерпением ждала этой встречи, считая, что вполне может разрешить себе такое невинное развлечение.

— Все в порядке, — продолжала она, ожидая, что он извинится.

А он вместо этого ударился в противоположное: взял и глупо нагрубил ей.

— Я просто думаю, что сейчас неподходящее для этого время, — выспренне объявил он.

— А что происходит, Нед? Сейчас же не пост. Что на тебя нашло?

Наигранно беспечный тон, каким она это произнесла, чтобы облегчить ему дело, вызвал с его стороны лишь еще большую напыщенность.

— Чарли, я, право, не понимаю, чтоты натворила, — изрек он, словно с высоты алтаря. — Я сам был молод и вовсе не был таким узколобым, как ты, возможно, думаешь, но если хотя бы половина из того, что мне известно, правда, я не могу не считать, что нам с тобою лучше... так будет лучше для обеих сторон... — Но будучи ее любимцем Недом, он не мог заставить себя нанести ей последний удар и потому сказал: — ...отложить нашу встречу до тех пор, пока ты не возьмешься за ум. — Тут, по сценарию Марджори, он должен был повесить трубку, что после нескольких фальшивых реверансов и не без помощи со стороны Чарли он и сделал.

Она тотчас перезвонила, и на звонок ответила миссис Эллис, а этого Чарли и хотела.

— В чем дело, Фиб? Почему я вдруг получила от ворот поворот?

— Ох, Чарли, чтоты натворила? — еле слышно произнесла миссис Эллис, опасаясь, что телефон прослушивается. — Полиция все утро торчала у нас — целых три полисмена, они расспрашивали про тебя, и нам всем запретили об этом рассказывать.

— Ну и черт с ними, — мужественно объявила Чарли.

«Обычная проверка, которую они проводят раз в сезон», — сказала она себе. Так называемое «дознание втихую», которое проводит бригада в подкованных сапогах, чтобы пополнить к Рождеству ее досье. Они периодически ее проверяют с тех пор, как она стала посещать семинар. Только на сей раз это почему-то не было похоже на обычную проверку. Чтобы целое утро и три полисмена... Такое бывает только в отношении особо важных птиц.

Следующей была парикмахерша.

Чарли договорилась, что придет в парикмахерскую к одиннадцати, она никогда не пропускала назначенной встречи. Хозяйку-итальянку, добрейшую душу, звали Биби. Увидев Чарли, она насупилась и сказала, что сегодня сама займется ею.

— Опять у вас роман с женатым? — пронзительным голосом произнесла она, втирая шампунь в волосы Чарли. — Плохо вы, знаете ли, выглядите. Опять набедокурили: увели чужого мужа. Чем вы занимаетесь, Чарли?

Приходили трое, в ответ на вопрос Чарли сказала Биби. Вчера.

Сказались налоговыми инспекторами, попросили показать журнал, где Биби записывает клиенток, и ее счета. Но интересовала их только Чарли.

— «Вот тут сказано — Чарли. Это кто? — спросили они меня. — Вы хорошо ее знаете, Биби?» — «Конечно, — сказала я им, — Чарли славная девушка, постоянная клиентка». — «Значит, постоянная, да? Рассказывает вам про своих дружков? Кто они у нее? С кем она сейчас спит?» И потом все про ваш отпуск, с кем вы ездили, куда поехали после Греции. Я-то им ничего не сказала. Биби — человек верный. — Но когда Чарли уже расплатилась, Биби впервые повела себя по-сволочному. — Не приходите к нам какое-то время, хорошо? Я не люблю неприятностей. Не люблю полицию.

Я тоже, Биб. Поверь, я тоже. А уж этих трех красавчиков — меньше всего. «Чем быстрее власти узнают о тебе, тем быстрее мы вынудим противника действовать», — обещал ей Иосиф. Но он ведь не говорил, что будет вот так.

Затем, меньше чем через два часа, появился красавчик.

Вполне возможно, это было совпадение, но, оглянувшись с задней площадки отходящего автобуса, она увидела мужчину, быстро вскочившего в такси ярдах в пятидесяти позади. И мысленно прокручивая потом эту сценку в уме, она вспомнила, что флажок у такси был опущен еще до того, как мужчина остановил его.

"Держись логики легенды, — снова и снова повторял ей Иосиф. — Распустишь нюни — провалишь операцию. Держись легенды, а когда все будет позади, мы поправим нанесенный ущерб".

На грани паники она подумала было заскочить к портнихе и немедленно вызвать Иосифа. Но верность ему удержала ее. Она любила его бесстыдно и безнадежно. В мире, где она теперь жила и где он поставил все с ног на голову, он оставался для нее единственным, что не менялось — ни в легенде, ни в реальной жизни.

Тогда она решила пойти в кино, и там красавчик попытался подцепить ее, и она едва не пошла с ним.

Он был высокий, плутоватый, в новом длинном кожаном пальто и в золотых «бабушкиных» очках с маленькими круглыми стеклами, и когда во время антракта он стал пробираться по ряду к ней, она почему-то по глупости решила, что знает его, но только не может вспомнить ни его имени, ни кто он. И потому она улыбнулась ему в ответ.

— Привет, как поживаем? — воскликнул он, садясь с ней рядом. — Чармиан, да? Господи, до чего же вы были хороши в «Альфа-Бета» в прошлом году! Ну, просто поразительны! Кушайте кукурузу.

Все вдруг разъехалось: игривая улыбка никак не сочеталась с квадратной челюстью, «бабушкины» модные очки не сочетались с крысиными глазками, сладкая кукуруза не сочеталась с до блеска начищенными туфлями, а сухое кожаное пальто не сочеталось с погодой.

Когда она кинулась за помощью в фойе, там все слиняли точно снег летом, — все, кроме чернокожей девчонки, сидевшей за кассой и сделавшей вид, будто она так занята подсчетом денег, что и глаз не может поднять.

Возвращение домой потребовало от Чарли куда большего мужества, чем то, каким она обладала, — большего, чем имел право требовать от нее Иосиф, — и она всю дорогу молилась: вот бы сломать ногу, или чтоб ее переехал автобус, или чтоб она. вдруг упала в обморок. Было семь часов вечера, и индейское кафе пустовало. Шеф, по обыкновению, широко улыбнулся ей, а его мордастый дружок, как всегда, взмахом руки указал ей дорогу, точно без него она не найдет. Войдя к себе в квартиру, она не стала зажигать свет и задергивать занавески, а опустилась на кровать и увидела в зеркале двух мужчин на противоположном тротуаре — они стояли рядом, но не разговаривали друг с другом и ни разу не взглянули в сторону ее дома. Письма Мишеля по-прежнему лежали у нее под половицей — как и ее паспорт, и то, что осталось от денег на борьбу. "Твой паспорт стал теперь опасным документом, — предупредил ее Иосиф, поучая, как надо вести себя в ее новом положении, после смерти Мишеля. — Мишель не должен был разрешать тебе им пользоваться во время поездки. Паспорт надо хранить вместе с остальными твоими тайнами".

«Синди», — подумала Чарли.

Синди была девчонка с Вест-Индских островов, работавшая вечерами внизу. Ее любовник, тоже туземец с островов, сидел в тюрьме за нанесение увечий, и Чарли, чтобы девчонка не скучала, бесплатно обучала ее иногда игре на гитаре.

"Синд, — написала она ей. — Дарю тебе это ко дню рождения, хоть и не знаю, когда он у тебя. Забирай гитару и упражняйся на ней дома до упаду. У тебя есть способности, так что не бросай. Забирай и папку с нотами, только я, как идиотка, оставила у мамы ключ от замка. В следующий раз, как поеду к ней, — привезу. Во всяком случае ноты пока что тебе еще не нужны. Целую. Чэс".

Папка для нот у нее была отцовская, времен короля Эдуарда, вся прошитая, с крепкими замками. Чарли положила туда письма Мишеля, деньги, паспорт и кучу нот и спустилась вниз с папкой и гитарой.

— Это для Синди, — сказала она хозяину.

Хозяин захихикал и положил папку и гитару в дамскую уборную — туда, где хранились стаканчики для питья.

Чарли поднялась к себе, включила свет, задернула занавески и раскрасилась по-боевому, гак как в этот вечер ей надлежало быть в Пекэме, и никакие шпики на свете и даже все ее мертвые любовники не остановят ее: она должна репетировать пантомиму. К себе она вернулась вскоре после одиннадцати; путь был свободен: на тротуаре никто не топтался, и Синди забрала нотную папку вместе с гитарой. Чарли позвонила Алу: ей вдруг отчаянно захотелось иметь рядом мужчину. К телефону никто не подошел. Мерзавец опять с кем-то трахается. Она попыталась позвонить парочке старых дружков, но безуспешно. Звук у телефона был какой-то странный, но это вполне могло быть и от шума в ушах. Прежде чем лечь, она в последний раз выглянула в окно: два ее ангела-хранителя снова были на тротуаре.


На другой день у нее не было репетиций, и она собиралась съездить навестить мать, но потом почувствовала, что у нее не лежит к этому душа; она позвонила и отменила встречу — это-то, по всей вероятности, и заставило полицию действовать, потому что когда вечером она подъехала к своему кафе, у тротуара стоял полицейский фургон, а в открытых дверях маячил сержант в форме и рядом, смущенно склабясь, стоял повар.

«Началось, — спокойно подумала она. — Пора бы уж. Наконец-то они ожили».

У сержанта были злющие глаза и короткая стрижка — он был из тех, кто ненавидит весь мир, а особенно индейцев и хорошеньких женщин. Возможно, эта ненависть и ослепила его, не позволив в решающий момент драмы понять, кто такая Чарли.

— Кафе временно закрыто, — рявкнул он. — Поищите себе другое.

У несчастья своя реакция.

— Кто-нибудь умер? — со страхом спросила Чарли.

— Если и умер, то мне об этом не сказали. Просто есть подозрение, что тут бродит один ворюга. Наши офицеры ведут расследование. А теперь давай двигай.

Возможно, он слишком долго находился на дежурстве и от усталости голова у него не работала. А возможно, не знал, как быстро смекалистая девчонка может сообразить и прошмыгнуть мимо. Так или иначе Чарли в мгновение ока очутилась в кафе и, с треском захлопнув за собою дверь, помчалась дальше. В кафе было пусто, и машины были отключены. Дверь в ее квартирку была закрыта, но она услышала за ней мужские голоса. Внизу сержант орал и молотил кулаками в дверь. Чарли услышала: «Эй, ты! Прекрати! Выходи же!» Но крики доносились приглушенно. Она подумала: «ключ» — и открыла сумочку. Увидев белую косынку, накинула ее на голову и мгновенно преобразилась. Затем нажала на звонок — два быстрых уверенных звонка. Затем приоткрыла крышку почтового ящика в двери.

— Чэс? Ты дома? Это я, Сэнди.

Голоса замерли, она услышала шаги и шепот: «Гарри, быстро!» Дверь распахнулась, и она увидела перед собой седовласого разъяренного человека в сером костюме. В комнате за его спиной повсюду валялись ее реликвии — память о Мишеле; кровать была поставлена на попа, все плакаты сорваны, ковер свернут и половицы подняты. Чарли увидела фотоаппарат на треножнике, нацеленный вниз, и второго мужчину, смотревшего в видоискатель, а под аппаратом — несколько писем ее матери. Она увидела стамески, плоскогубцы и парня в старомодных очках, заговаривавшего с ней в кино и стоявшего сейчас на коленях среди вороха ее новых дорогих вещей; Чарли сразу поняла, что это не обыск, — они просто вломились к ней без разрешения.

— Я ищу свою сестру Чармиан, — сказала она. — А вы, черт подери, кто такие?

— Ее тут нет, — ответил седовласый, и Чарли уловила в его голосе легкий валлийский акцент. Не отводя от нее взгляда, он рявкнул: — Сержант Мэллис! Сержант Мэллис, уберите отсюда эту дамочку и запишите ее данные!

Дверь перед ней захлопнулась. Она слышала, как внизу продолжал орать злополучный сержант. Тихонько спустившись по лестнице, — но только до площадки, — она протиснулась между наваленными там коробками к двери во двор. Дверь была закрыта на засов, но не заперта. Во дворе была конюшня, а из конюшни можно было попасть на улицу, где жила мисс Даббер. Проходя мимо ее окна, Чарли постучала по стеклу и весело помахала в знак приветствия. Как она сообразила это сделать, Чарли сама не знала. Она шла. не останавливаясь, но позади не слышно было ни поспешных шагов, ни разъяренных окриков, ни одна машина с визгом не затормозила рядом с ней. Так она дошла до главной улицы и по пути натянула на руку кожаную перчатку, как велел сделать Иосиф, если и когда ее вспугнут. Она увидела свободное такси и остановила его. «Ну что ж, — подумала она, — теперь мы хоть все вместе». Только гораздо, гораздо позже в своей многоликой жизни она поймет, что они намеренно отпустили ее.

Иосиф запретил ей пользоваться «фиатом», и она нехотя вынуждена была признать, что он прав. Так она продвигалась от одной стадии к другой, не спеша. И уговорами убеждала себя спускаться все ниже. После такси садимся на автобус, сказала она себе, потом немножко пешком, потом — на метро.

«Я в бегах. Они гонятся за мной. Господи, Хельга, что же мне делать?»

«По этому номеру, Чарли, позвонишь только в случае крайней необходимости. Если позвонишь попусту, мы очень рассердимся, ты меня слышишь?»

«Да, Хельга, я тебя слышу».

Она зашла в кабачок и выпила немного водки — той, что любил Мишель, стараясь при этом вспомнить, какой еще совет давала ей Хельга, пока Местербайн сидел с мрачным видом в машине. "Удостоверься, что за тобой не следят. Не пользуйся телефонами друзей или родственников. Не пользуйся телефоном через дорогу или на той же улице, где живешь.

Ни в коем случае, ты меня слышишь? Это чрезвычайно опасно. Эти свиньи способны в одну секунду засечь телефон, уж ты мне поверь. И никогда не пользуйся дважды одним и тем же телефоном. Ты меня слышишь, Чарли?"

«Я отлично слышу тебя, Хельга».

Чарли вышла на улицу и увидела мужчину, стоявшего у неосвещенной витрины, и другого, поспешно отошедшего от него и направившегося к машине с антенной. Вот теперь ею овладел ужас — ей стало так страшно, что захотелось броситься на тротуар лицом вниз и завыть, и во всем признаться, и просить нормальный мир взять ее обратно. Люди, шагавшие впереди, так же пугали ее, как и те, что шагали сзади; призрачные края тротуара вели куда-то, где все исчезает и она сама перестанет существовать. «Хельга, — взмолилась она, — ох, Хельга, вызволи меня из этого». Она села в автобус, шедший не в том направлении, выждала немного, пересела на другой и снова пошла пешком, но не поехала на метро, так как одна мысль очутиться под землей пугала ее. Уступив слабости, она снова села в такси и стала смотреть в заднее окно. Никто за ней не ехал. Улица была пуста. К черту ходьбу пешком, к черту метро и автобусы.

— Пекэм, — сказала она шоферу и с шиком подъехала к самому входу.

Зал, где они репетировали, находился за церковью, — этакое подобие сарая рядом со спортивной площадкой, которую мальчишки давно разбили вдрызг. Идти туда надо было по аллее, обсаженной тисами. Света в помещении не было, тем не менее Чарли нажала на звонок — из-за Лофти. бывшего боксера. Лофти работал там ночным сторожем, но с тех пор как репетиции прервались, он приходил самое большее раза три в неделю, и сейчас на звонок Чарли — к ее облегчению не послышалось в ответ его шагов. Она отперла дверь и вошла. — воздух был такой же холодный, как в той корнуоллской церкви, куда она зашла после того. как положила венок на могилу неизвестного революционера. Она закрыла за собой дверь и чиркнула спичкой — пламя осветило зеленые кафельные плиты и высокий деревянный потолок викторианского дома. Для бодрости духа Чарли весело окликнула: «Лофти!» Спичка сразу погасла, но Чарли успела обнаружить дверную цепочку. накинула ее и только уж потом зажгла вторую спичку. Звук ее голоса, позвавшего Лофти, ее шаги, лязганье цепочки еще долго-долго отдавались в кромешной тьме.

У нее мелькнула мысль о летучих мышах и прочих отвратительных вещах, например морских водорослях на лице. Лестница с железными перилами вела наверх, на деревянную галерею, прозванную общей комнатой; со времени посещения двухэтажной квартиры в Мюнхене это напоминало Чарли о Мишеле. Держась за перила, она поднялась наверх и постояла на галерее, всматриваясь в сумеречный зал и прислушиваясь, давая глазам привыкнуть к— темноте. Она разглядела сцену, вздувшийся пузырями задник, потом стропила и крышу. Взгляд ее выдернул из темноты серебристый круг их единственного юпитера, сооруженного парнем с Багам по имени Гамс из передней фары, которую он подобрал на автомобильной свалке. На галерее был старый диван и рядом с ним столик, крытый светлым пластиком, на который падал отсвет из окна. На столике стоял черный телефон для служебного пользования и лежала тетрадь, где полагалось регистрировать частные разговоры, которые съедали выручку за билеты шести первых рядов в месяц.

Чарли села на диван, дожидаясь, пока ее перестанет мутить и пульс немного успокоится. Затем взяла аппарат и опустила на пол рядом со столиком. Ей надо было набрать пятнадцать цифр, и в первый раз телефон лишь завыл ей в ухо. Во второй раз она набрала не тот номеру и какая-то сумасшедшая итальянка заорала на нее; в третий раз у нее соскользнул палец. Однако на четвертый раз после набора наступила задумчивая тишина, а за ней — характерный для Европы звонок. И много позже — пронзительный голос Хельги, ответившей по-немецки.

— Это Иоанна, — сказала Чарли. — Ты меня помнишь?

Снова задумчивая тишина.

— Ты где, Иоанна?

— Какое твое дело.

— У тебя проблема, Иоанна?

— В общем, нет. Я только хотела поблагодарить тебя за то, что ты привела этих свиней к моему порогу.

И тут к довершению ее торжества Чарли овладела прежняя безудержная ярость, и она выплеснула поток ругательств, чего с ней не случалось с той давней поры, которую ей заказано было вспоминать, — с той поры, когда Иосиф поехал с ней смотреть ее любовника, прежде чем приготовить из него наживку.


Хельга молча выслушала ее.

— Ты где? — спросила она, когда Чарли умолкла. Произнесла она это нехотя, словно вопреки правилам.

— Не будем об этом, — сказала Чарли.

— Можно тебе куда-нибудь позвонить? Скажи мне, где ты будешь в ближайшие двое суток.

— Нет.

— Будь добра, позвони мне снова через час.

— Я не смогу.

Долгое молчание.

— А где письма?

— В безопасном месте.

Снова молчание.

— Возьми бумагу и карандаш.

— Они мне не нужны.

— Все равно возьми. Ты сейчас не в том состоянии, чтобы точно все запомнить. Готова?

Не адрес и не телефон. А название улицы, время и как туда добраться.

— Сделай все в точности, как я тебе сказала. Если не сможешь, если у тебя возникнут новые проблемы, позвони по номеру на карточке Антона и скажи, что хочешь поговорить с Петрой. Возьми с собой письма. Ты меня слышишь? С Петрой — и возьми с собой письма. Если ты не возьмешь писем, мы на тебя очень рассердимся.

Опустив трубку на рычаг, Чарли услышала внизу, в зале, тихие аплодисменты. Она подошла к краю галереи, заглянула вниз и к своей бесконечной радости увидела Иосифа, который сидел один в середине первого ряда. Она повернулась и ринулась к нему вниз по лестнице. Он стоял у последней ступеньки и ждал, протянув ей руки. Он боялся, как бы она не оступилась в темноте. Он поцеловал ее, поцеловал снова и снова, потом повел назад, на галерею, крепко держа за талию, не отпуская даже там, где лестница была совсем узкая; в другой руке он нес корзинку.

Он купил копченой лососины и бутылку вина. И не разворачивая, выложил все на стол. Он знал, где под умывальником стоят тарелки и как включить электрокамин. Он прянее термос с кофе и пару стареньких одеял из логовища Лофти. Поставив на стол термос рядом с тарелками, он пошел проверить большие викторианские двери и запер их изнутри на засов. И она поняла — по очертаниям его спины в полумраке и свободе жестов, — что он делал это не по сценарию: он запирал двери, чтобы отгородиться от всего мира, кроме своего собственного. Он сел рядом с ней на диван и накинул на нее одеяло потому, что в зале стоял холод и она дрожала, не могла унять дрожь. Разговор по телефону с Хельгой до смерти перепугал ее, как и глаза палача-полицейского в ее квартире, как и все эти дни ожидания и подозрений, а подозревать — это много, много хуже, чем ничего не знать.

И ей вдруг стало ясно то, что она знала всегда: невзирая на все свои умолчания и перекрашивания, Иосиф, по сути, человек добрый, готовый сочувствовать каждому; и в борьбе и в мирной жизни это человек небезразличный, ненавидящий причинять боль. Она погладила его по лицу, и ей приятно было, что он небрит: сегодня ей бы не хотелось думать, что все заранее подстроено, хотя это и была не первая их ночь вместе — и еще не пятидесятая: они ведь давние, ненасытные любовники, перебывавшие в доброй половине мотелей Англии, позади у них и Греция, и Зальцбург, и бог знает сколько еще жизней, ибо ей внезапно стало ясно, что пьеса, которую они до сих пор разыгрывали, была лишь прелюдией к этой ночи в реальной жизни.

Он отстранил ее руку, привлек ее к себе и поцеловал в губы — она ответила целомудренным поцелуем, предоставляя ему разжечь страсть, о которой они так часто говорили. Ей нравились его запястья, его руки, такие умные. Еще прежде, чем он овладел ею, она уже поняла, что он был лучшим из всех ее любовников, ни с кем не сравнимый, далекая звезда, за которой она следовала по всей этой гиблой стране. Даже будь она слепой, она уразумела бы это по его касаниям; если б умирала, — по его грустной улыбке человека, победившего страх и неверие, ибо все это он уже познал; уразумела бы по его инстинктивному умению понимать ее и расширять ее познания.

Она проснулась и увидела, что он сидит уже одетый рядом и дожидается ее пробуждения. Все было убрано.

— Я не хочу слышать ни звука, — сказала она. — Никаких придуманных историй, никаких извинений, никакого вранья. Если это входило в твои служебные обязанности, лучше промолчи. Сколько сейчас времени?

— Полночь.

— Тогда иди ко мне.

— Марти хочет поговорить с тобой, — сказал он.

Но что-то в его голосе и в том, как он это произнес, дало ей понять, что не Марти придумал вызвать ее, а он сам.


Это была квартира Иосифа.

Чарли сразу это поняла, как только вошла: продолговатая аккуратная комната для одного жильца где-то в Блумсбери, на первом этаже, с кружевными занавесками на окнах. На одной стене висели карты Лондона; вдоль другой шла полка с двумя телефонами. У третьей стены стояла раскладная кровать, на которой явно никто не спал, а у четвертой — сосновый письменный стол со старой лампой на нем. Рядом с телефонами булькал кофейник, а в камине горел огонь. Когда Чарли вошла, Марти не встал ей навстречу, но повернул к ней голову и улыбнулся необычно доброй улыбкой — возможно, правда, ей так показалось, потому что весь свет представлялся ей сейчас добрым. Он протянул к ней руки, и она, пригнувшись, позволила ему по-отечески себя обнять: дочка вернулась из дальних странствий. Она села напротив него, а Иосиф по-арабски устроился на полу — так он сидел тогда, на холме, когда заставил ее сесть рядом и стал говорить про пистолет.

— Хочешь послушать себя? — предложил Курц, указывая на стоявший рядом магнитофончик. Она отрицательно покачала головой. — Чарли, ты была потрясающа. Ты прошла не третьим номером, не вторым, а самым первым.

— Он тебе льстит, — предупредил Иосиф, но сказано это было серьезно.

В комнату без стука вошла маленькая женщина в коричневом платье и спросила, кто пьет чай с сахаром, кто — без сахара.

— Чарли, ты вольна выйти из игры, — сказал Курц, когда женщина ушла. — Иосиф настаивает, чтобы я напомнил тебе об этом четко и ясно. Если ты уйдешь от нас сейчас, то уйдешь с почестями. Верно я говорю, Иосиф? Со множеством денег и множеством почестей. Получишь все, что мы тебе обещали, и даже больше.

— Я это ей уже сказал, — заметил Иосиф.

Курц шире улыбнулся, прикрывая раздражение, и Чарли не преминула это заметить.

— Конечно, ты ей это сказал, Иосиф, а теперь говорю ей я. Разве ты не хотел, чтобы я это сказал? Чарли, ты приподняла для нас крышку с целой банки червей, которых мы искали уже давно. Ты и понятия не имеешь, сколько накидала нам имен, мест встреч и контактов, а за ними последуют другие. С твоей помощью или без твоей. Пока еще ты не замазана, а если где и есть замазка, дай нам два-три месяца. и мы ее счистим. Устрой себе карантин, передохни, возьми с собой какого-нибудь приятеля...

— Видишь ли, Чарли, — продолжал Марти, — в этой истории есть то, что на поверхности, и то, что под поверхностью. До сих пор ты находилась на первом этаже и, однако же, сумела показать нам, что происходит внизу. Но отныне... в общем, все может пойти несколько иначе. Так мы это понимаем. Возможно, мы ошибаемся, но, судя по некоторым признакам, мы понимаем правильно.

— Он хочет сказать, — вставил Иосиф, — что до сих пор ты была на дружественной территории. Мы могли быть рядом, мы могли, если понадобится, вытащить тебя из игры. Но теперь этому приходит конец. Ты становишься одной из них. Будешь делить их жизнь. Станешь думать, как они. Поступать, как они. Могут пройти недели, месяцы вне контакта с нами.

— Не столько вне контакта, сколько, пожалуй, вне досягаемости, но, в общем, это так, — согласился Марти. -Однако можешь не сомневаться, мы будем поблизости.

— А каков финал? — спросила Чарли.

Марти, казалось, на секунду смешался.

— О каком финале речь, милочка, — финале, который оправдывает все это? Что-то я не очень тебя понимаю.

— Какую цель я должна перед собой ставить? Когда вы удовлетворитесь?

— Чарли, мы и сейчас вполне удовлетворены, — великодушно заметил Марти, и Чарли поняла, что он уклоняется от прямого ответа.

— Цель — человек, — резко произнес Иосиф, и Марти круто повернулся к нему, так что Чарли не могла видеть его лица. Но она видела лицо Иосифа и его взгляд, в котором был смелый вызов, — такого взгляда она у него еще не видела.

— Цель, Чарли, — человек, — наконец признал Мартн, снова поворачиваясь к ней. — Если ты согласна идти с нами дальше, ты должна это знать.

— Халиль, — сказала она.

— Правильно — Халиль, — подтвердил Марти. — Халиль возглавляет всю их деятельность в Европе. Мы должны получить этого человека.

— Он опасен, — сказал Иосиф. — Если Мишель был плохим профессионалом, то этот — профессионал хороший.

Возможно, желая показать, кто здесь главный, Курц запел ту же песню.

— Халиль никому не доверяет, у него нет постоянной девушки. Он никогда две ночи подряд не спит в одной постели. Ни с кем не общается. Все свои потребности, по сути дела, удовлетворяет сам. Ловкий разведчик, — завершил Курц, снисходительно улыбнувшись Чарли. Но когда он раскуривал сигару, Чарли поняла — по тому, как дрожала спичка в его руке, — что он весь кипит.

Почему она не заколебалась?

Необычайное спокойствие снизошло на нее, такая ясность в мыслях, какой она прежде не знала. Значит, Иосиф спал с ней не для того. чтобы проститься, а чтобы удержать. Он пережил за нее все страхи и сомнения, которыми должна была бы мучиться она. Но она знала также, что в этом микрокосме существования, который они создали для нее, повернуть назад — значит повернуть навсегда; знала она и то, что любовь, если нет развития отношений, не может возродиться, — она потонет в колодце обыденностей, где погибли все ее увлечения до Иосифа. Его стремление остановить ее не побудило Чарли свернуть с пути. напротив, оно лишь укрепило ее решимость. Они же партнеры. Они же любовники. Их объединяет общность судьбы, общая цель.

Чарли спросила Курца, как она опознает дичь. Он похож на Мишеля? Марти отрицательно покачал головой и рассмеялся.

— Увы, милочка, он никогда не позировал нашим фотографам!

Иосиф намеренно не смотрел на него. а смотрел в грязное, закопченное окно; Курц быстро встал и из старого черного портфеля, стоявшего рядом с его креслом, извлек нечто похожее на толстую запаску к шариковой ручке, из которой торчали, как усы у рака, две тоненькие красные проволочки.

— Это называется детонатор, милочка, — пояснил он, постукивая толстыми пальцами но запаске. — На этом конце затычка, и из затычки, как видишь, торчат проволочки. Совсем маленькие проволочки, столько нужно Халилю. А остаток он упаковывает вот таким образом. — И. вынув из портфеля кусачки, Курц обрезал каждую из проволочек так, чтобы осталось дюймов пятнадцать. Затем умело и ловко скрутил из проволочек куколку и перепоясал. После чего вручил ее Чарли. — Вот эта куколка, как мы говорим, — подпись Халиля. Рано или поздно у каждого человека появляется своя подпись. Вот это — его.

И он взял у Чарли куколку.

Чарли могла ехать: у Иосифа уже был готов для нее адрес. Маленькая женщина в коричневом проводила ее до двери. Она вышла на улицу, там ее ждало такси. Занималась заря, и воробьи начинали чирикать.

20

Чарли вышла из дома раньше, чем велела Хельга. частично потому, что была из тех. кто вечно волнуется, а частично потому, что заранее скептически относилась к плану в целом. «А что, если автомат будет сломан? — возразила она Хельге. — Это же Англия, Хельга, а не сверхоперативная Германия... А что, если он будет занят, когда ты позвонишь?» Но Хельга решительно отмела вес эти доводы: делай, как тебе велели, остальное предоставь мне. И вот Чарли двинулась в путь: она села на Глостер-роуд на двухэтажный автобус, но не на первую машину после семи тридцати, а на ту, что пришла в двадцать минут восьмого. На станции метро «Тоттэнхем-Корт-роуд» ей повезло: поезд подошел как раз, когда она выходила на платформу южного направления, и потом ей пришлось долго ждать на пересадке, на станции «Набережная», следующего поезда. Было воскресное утро, и если не считать людей, страдающих бессонницей или истово верующих, она была единственной, кто бодрствовал во всем Лондоне. В Сити царила полнейшая пустота, и, найдя нужную улицу, Чарли сразу увидела ярдах в ста впереди, как и говорила Хельга, телефонную будку, ярко светившуюся точно маяк. В будке никого не было.

«Дойди до конца улицы и поверни назад», — сказала ей Хельга. И Чарли, покорно пройдясь по улице, установила, что телефон не разбит; правда, к этому времени она уже решила, что крайне нелепо торчать на таком заметном месте в ожидании звонка от международных террористов. Она повернулась и пошла назад и тут к своей досаде заметила, как в будку зашел какой-то мужчина, Она взглянула на часы — до назначенного времени было еще двенадцать минут, а потому, не слишком волнуясь, она остановилась в нескольких шагах от будки и стала ждать.

Прошло семь минут, а мужчина в будке все распинался по-итальянски — это мог быть и страстный монолог неразделенной любви, и речь о положении дел на Миланской бирже. Чарли стала нервничать — она облизнула губы, посмотрела вниз и вверх по улице, но кругом не было ни души, не стояло таинственных черных машин или мужчин в подъездах, не было и красного «мерседеса». Никого и ничего. кроме захудалого фургончика во вмятинах: дверца со стороны водителя была в нем открыта. И однако же, Чарли чувствовала себя будто голой. Настало восемь часов, о чем оповестил перезвон поразительного множества разных колоколов и часов. Хельга сказала — в пять минут девятого. Мужчина перестал говорить, но Чарли услышала, как он зазвенел монетами в кармане, затем постучал по стеклу, как бы привлекая ее внимание. Она обернулась и увидела, что он держит пятидесятипенсовую монету и просительно смотрит на нее.

— Вы не дадите мне сначала позвонить? — спросила она. — Я спешу.

Но он не говорил по-английски.

«А, черт с ним, — подумала она. — Придется Хельге звонить еще раз. Я ведь ее предупреждала...» Сбросив с плеча ремень сумки, Чарли открыла ее и среди мешанины вещей принялась отыскивать десяти— и пятипенсовики, пока не набрала пятьдесят. «Господи, да у меня же пальцы все потные». Она протянула итальянцу руку с монетами, зажатыми в кулак, — она так ее повернула, чтобы монеты упали на его благодарно протянутую ладонь, и тут увидела торчащий из-под полы его летной куртки пистолет — он был нацелен прямо ей в живот, под ребра. В другой руке мужчина продолжал держать телефонную трубку, и Чарли подумала, что, видно, там, на другом конце, то-то слушает. потому что хоть он и обращался к Чарли, трубку держал у самого рта.

— Вот что, Чарли: ты шагаешь сейчас со мной к машине, — сказал он на хорошем английском языке. — Идешь справа от меня, немного впереди, руки держишь сзади, чтоб я их видел. Сцепив за спиной, поняла? Бели ты только попытаешься удрать, или подашь кому-нибудь знак. или крикнешь, я выстрелю тебе в левый бок вот сюда — и убью. Если явится полиция, если начнут стрелять. если меня заподозрят, я поступлю с тобой точно так же. Пристрелю.

И для большей убедительности он ткнул себя в живот. Добавил в трубку что-то по-итальянски и повесил ее на рычаг. Затем вышел на тротуар и, очутившись совсем рядом с Чарли, широко улыбнулся ей. Судя по обтянутому кожей лицу, он был настоящим итальянцем. И голос у него был густой и мелодичный, как у итальянца. Чарли так и слышала. как этот голос эхом отдается на древней рыночной площади, как парень перебрасывается шуточками с женщинами на балконах.

— Пошли же, — сказал он. Одну руку он продолжал держать в кармане куртки. — Не спеши, о'кэй? Шагай легко и свободно.

Минуту тому назад Чарли отчаянно хотелось помочиться. но на ходу это прошло, зато заломило шею, а в правом ухе зазвенело, точно комар в темноте.

— Как только сядешь на место пассажира, руки положи на приборную доску перед собой, — наставлял он ее, шагая следом. — У девчонки, которая сидит сзади, тоже есть пистолет, и она оченьбыстро может тебя прикончить. Куда быстрее, чем я.

Чарли открыла дверцу со стороны пассажира, села и, как воспитанная девочка за столом, положила пальцы на приборную доску.

— Расслабься, Чарли, — весело произнес за ее спиной голос Хельги. — Опусти, дорогая моя, плечи, а то ты выглядишь как старуха! — Чарли не шелохнулась. — А теперь улыбнись. Ура! Улыбайся же. Все сегодня рады. А кто не радуется, того надо пристрелить.

— Можешь начать с меня, — сказала Чарли. Итальянец сел на место шофера и включил радио на полную катушку.

— Выключи, — приказала Хельга. Она сидела, прислонясь к задней дверце, подняв колени и держа обеими руками пистолет; вид у нее был такой, что она не промахнется и в консервную банку с расстояния в пятнадцать шагов.

Итальянец, пожав плечами, выключил радио и в установившейся тишине снова обратился к Чарли.

— О'кэй, пристегни ремень, потом сцепи руки и положи их на колени, — сказал он. — Подожди, я сам тебя пристегну.

Он взял ее сумку, швырнул назад Хельге, затем дернул за ремень и пристегнул его, по пути проведя рукой по ее груди. Лет тридцать с небольшим. Красив, как кинозвезда. Избалованный Гарибальди с красным платком на шее для понта. Предельно неспешным движением, точно у него было сколько угодно времени, он выудил из кармана большие солнечные очки и надел их на Чарли. Сначала ей показалось, что она ослепла от страха: она ничего не видела. Потом решила, что это «хамелеоны». Но стекла не светлели. Тогда она поняла, что это специально: она ничего и не должна видеть.

— Если ты их снимешь, она пристрелит тебя в затылок, — предупредил итальянец, включая мотор.

— О, безусловно, пристрелит, — весело объявила старушка Хельга.

Они двинулись в путь — сначала попрыгали по брусчатке, потом покатили по гладкой дороге. Чарли прислушивалась, не едет ли кто за ними, но на улицах урчал и потрескивал лишь их мотор. Она попыталась понять, в каком направлении они едут, но она уже потеряла всякое представление об этом. Неожиданно они остановились. Итальянец помог ей вылезти из машины; в руку ей вложили палку — наверно, белую, подумала она. С помощью своих новых друзей она сделала шесть шагов и затем еще четыре — по крыльцу, к чьей-то двери. "Они хорошие профессионалы, — предупреждал ее Иосиф. — Это не ученики. Ты прямо со школьной скамьи попадешь в театр на Вест-Энде". Теперь она сидела как бы на кожаном седле без спинки. Руки ей велели сложить и держать на коленях. Сумку не вернули, и она услышала, как вытряхнули содержимое на стеклянный стол, как зазвенели ее ключи и монеты. Вот с глухим стуком упала пачка писем Мишеля, которые она утром забрала с собой, следуя приказу Хельги. В воздухе пахло лосьоном. более сладким, чем у Мишеля, и усыпляющим. Они находилась в помещении уже несколько минут, а никто не произнес ни слова.

— Я требую товарища Местербайна, — неожиданно объявила Чарли. — Я требую защиты закона.

Хельга от души расхохоталась.

— Ох, Чарли! Полный идиотизм. Нет, она потрясающа. Верно?..

Чарли услышала шаги и на самом краешке своего поля зрения увидела на рыжем ковре словно выставленную для обозрения черную, хорошо начищенную, дорогую мужскую туфлю. Она услышала, как кто-то дышит и прищелкивает языком.

Тьма вызвала у нее головокружение. «Я сейчас свалюсь. Хорошо, что я сижу». Мужчина стоял у стеклянного столика и обследовал содержимое ее сумки, как это делала Хельга в Корнуолле. На мгновение зазвучала музыка — это он покрутил приемничек с часами, — и раздался стук, когда он опустил его на столик. "На этот раз — никаких штучек, — сказал ей Иосиф. — Будь сама собой, никаких подмен". Вот теперь человек принялся листать ее дневник, время от времени похмыкивая. «Виделась с М... встречалась с М... люблю М... АФИНЫ!!!» Он ни о чем ее не спросил. Она услышала. как он, слегка застонав, опустился на диван, услышала, как проелозили его брюки по жесткому ситцу. Плотный мужчина, пользующийся дорогим лосьоном, носящий сшитые вручную туфли и курящий гаванские сигары, с наслаждением опустился на пошленький диванчик. Тьма завораживала. Чарли, сцепив пальцы, по-прежнему держала руки на коленях, но это были не ее, а чьи-то чужие руки. Она услышала, как щелкнула резинка. Письма.

— Скажешь нам правду, и мы тебя не убьем, — произнес мягкий мужской голос.

Мишель! Почти Мишель! Будто он ожил! Его акцент, музыкальная плавность речи, низкий бархатистый голос, идущий из глубины гортани...

— Расскажи нам все, что ты им рассказывала, что для них уже сделала, сколько они тебе заплатили, — ничего тебе не будет. Мы понимаем. Мы отпустим тебя.

— Не мотай головой! — прикрикнула на нее сзади Хельга.

— Мы не думаем, что ты предала его, предательств ради, ясно? Ты была напутана, слишком глубоко увязла и теперь вынуждена плясать под их дудку. О'кэй, это понятно. Мы же не звери. Мы вывезем тебя отсюда, высадим на краю города, ты все расскажешь им про то, что было здесь. Мы не возражаем. При условии, что ты выложишь нам все начистоту. — Он вздохнул, словно вдруг ощутив всю тяжесть жизни. Может, ты чем-то обязана какому-то славному полисмену, а? И решила оказать ему услугу. Нам такие вещи понятны. Мы преданы своему делу, но мы не психопаты. Так оно и было, да?

— Ты хоть понимаешь, Чарли, что он говорит? — не вытерпела Хельга. — Отвечай, или тебе плохо будет!

Чарли решила не отвечать.

— Когда ты к ним впервые пошла? Скажи же. После Ноттингема? После Йорка? Неважно. Ты к ним пошла. Согласны. Ты испугалась, ты побежала в полицию. «Этот сумасшедший араб пытается завербовать меня, хочет, чтоб я стала террористкой. Я сделаю все, что вы скажете, только спасите меня». Так было дело? Послушай, можешь снова к ним идти — это для нас не проблема. Расскажешь им. какая ты героиня. Мы дадим тебе кое-какую информацию, чтобы ты могла передать им. Мы же неплохие люди. Разумные. О'кэй, приступим к делу. Не будем больше валять дурака. Ты славная женщина, но все это выше твоего понимания. Начнем же.

А ей было так покойно. И все безразлично — из-за полной изоляции и слепоты. Хельга сказала что-то по-немецки, и хотя Чарли не поняла ни слова, она почувствовала в тоне недоумение и решимость. Полный мужчина ей ответил — голос его тоже звучал озадаченно, но не враждебно. Вполне возможно, а возможно, и нет, — казалось, говорил он.

— Где ты провела ночь после того, как позвонила Хельге? — спросил наконец он.

— С любовником.

— А прошлую ночь?

— С любовником.

— Другим?

— Да, причем оба были полисмены.

Чарли была уверена, что, не будь на ней очков, Хельга ударила бы ее. Она подскочила к ней и охрипшим от злости голосом рявкнула:

— Не нахальничай, не ври, отвечай на вопросы сразу, без иронии.

И снова посыпались вопросы; Чарли устало отвечала, заставляя вытягивать из себя ответы — по фразам, потому что в конце-то концов не их это дело, черт подери. В каком номере она жила в Ноттингеме? В каком отеле в Салониках? Они плавали в море? В какое время приехали, когда ели. какие напитки заказывали в номер? Постепенно, слушая себя, а потом их, Чарли поняла, что, по крайней мере, на данный момент одержала победу — хоть они и не разрешили ей снять темные очки, пока не отвезли достаточно далеко от дома.

21

Шел дождь, когда они приземлялись в Бейруте, и Чарли поняла, что дождь идет теплый: жаркий воздух проник в кабину самолета, когда они еще кружили над городом, и у Чарли зачесалась голова от краски, которой Хельга заставила ее выкраситься. Приземлились они отлично, дверь самолета открылась, и Чарли впервые вдохнула запахи Ближнего Востока с таким чувством, словно вернулась на родину. Было семь часов вечера, но могло быть и три часа утра, ибо Чарли мгновенно поняла, что спать тут вообще не ложатся. Гул в аэровокзале напомнил ей атмосферу скачек перед заездами; вокруг полно было вооруженных людей в различной форме — казалось, каждый готов был начать свою особую войну. Прижав к груди сумку на длинном ремне, Чарли встала в очередь к окошечку иммиграционной службы и, к своему удивлению, обнаружила, что улыбается. Ее восточногерманский паспорт, ее измененная внешность — все, что пять часов тому назад, в Лондонском аэропорту, было для нее вопросом жизни или смерти, здесь, в этой атмосфере, дышащей опасностью и возбуждением, казалось вполне обычным.

«Встань в левую очередь и, когда подашь свой паспорт, попроси вызвать господина Мерседеса». — наставляла ее Хельга на автостоянке в аэропорту Хитроу.

«А как быть, если он затарабанит по-немецки?»

Уж ей-то такой вопрос не следовало задавать.

«Если заблудишься, бери такси, поезжай в отель „Коммодор“, сядь в холле и жди. Это приказ. Запомни: Мерседес — как марка машины».

«А что потом?»

«Чарли, ты стала что-то уж слишком упряма и слишком глупа. Прекрати это, пожалуйста».

«Иначе ты меня пристрелишь», — заметила Чарли.

— Мисс Пальме! Ваш паспорт. Паспорт.Да, пожалуйста!

В ее немецком паспорте стояло — «Пальме».

— Пожалуйста, — повторил маленький веселый араб и потянул ее за рукав.

Его куртка была расстегнута, и видно было, что за пояс заткнут большой серебристый пистолет-автомат. Между нею и чиновником иммиграционной службы стояло человек двадцать, а Хельга не говорила ей, что так будет.

— Я господин Данни. Пожалуйста. Мисс Пальме. Пойдемте.

Она дала ему паспорт, и он нырнул с ним в толпу, расставив руки и раздвигая ее для Чарли. Привет, Хельга! Привет, Мерседес! Внезапно Данни исчез и через минуту вновь появился, держа с гордым видом белый посадочный талон в одной руке, а другой вцепившись в высокого мужчину в черном кожаном пальто, шагавшего с весьма официальным видом.

Высокий мужчина окинул Чарли внимательным взглядом, затем изучил ее паспорт и передал его Данни. Наконец он так же внимательно изучил белый посадочный талон и сунул его в свой нагрудный карман.

— Willkommen[19], — сказал он и дернул головой, показывая, что надо спешить.

Машина была старая, синий «пежо», пропахший сигаретным дымом; она стояла возле стойки, где пили кофе. Данни открыл заднюю дверцу и рукой смахнул пыль с подушек. Не успела Чарли сесть в машину, как с другой стороны в нее сел паренек. Данни включил мотор, и на пассажирское сиденье рядом с ним тотчас залез другой парень. Было слишком темно, и Чарли не могла разглядеть их лиц, но ясно видела их автоматы. Ребята были до того молоденькие — Чарли даже не верилось, что у них настоящее оружие. Парень, сидевший рядом, предложил ей сигарету и очень огорчился, когда она отказалась.

— Вы говорите по-испански? — очень любезно спросил он.

Чарли на этом языке не говорила.

— Тогда извините мой английский.

— Но вы отлично говорите по-английски.

— Это неправда, — возразил он с укором, словно лишний раз убеждаясь в лицемерии Запада, и умолк.

Позади прогремело два-три выстрела, но никто на это не реагировал. Они подъехали к баррикаде из мешков с песком. Данни остановил машину. Часовой в форме внимательно оглядел Чарли, затем указал автоматом, что они могут ехать дальше.

— Он тоже сириец? — спросила она.

— Ливанец, — сказал Данни и вздохнул.

Тем не менее Чарли чувствовала, как напряжен Данни. Она чувствовала, что все они напряжены — и глаза, и мозг работают быстро, четко. Это была не улица, а наполовину поле сражения, наполовину строительная площадка — Чарли обнаружила это при свете мелькавших мимо фонарей, тех, что горели. Остовы обугленных деревьев говорили, что раньше это был тенистый проспект, а теперь бугенвиллеи уже поползли по руинам. У тротуаров стояли обгорелые остовы машин, усеянные, словно перцем, пулевыми дырами. Они проехали мимо освещенных лачуг, в которых разместились безвкусные лавочки, и мимо высоких силуэтов разбомбленных домов, превратившихся в горы развалин. Они проехали мимо дома, до того изрешеченного снарядами, что он казался огромной теркой, висящей на фоне светлого неба. Луна, проглядывая поочередно сквозь дыры, сопутствовала им. И вдруг среди всего этого возникал новый дом — — наполовину достроенный, наполовину освещенный, наполовину заселенный, причудливое сооружение из красных поперечин и темного стекла.

— Прага — я там был два года. Гавана, Куба — три. Ты была Куба?

Сидевший рядом с ней парень немного оживился.

— Я на Кубе не была, — призналась Чарли.

— Я теперь официально переводчик — испанский, арабский.

— Фантастика, — сказала Чарли. — Поздравляю.

— Переводить для вас, мисс Пальме?

— С утра и до вечера, — сказала Чарли, и все рассмеялись. Западная женщина все-таки восстановила свое достоинство.

Данни притормозил машину и опустил со своей стороны стекло. Прямо перед ними, посреди дороги, горел костер; вокруг сидели мужчины и молодые ребята в белых куфиях и боевой форме цвета хаки. Чарли вспомнила Мишеля — как он в своей деревне слушал рассказы путешественников, и подумала, что эти ребята устроили здесь, на улице, свою деревню. Данни притушил фары, и от костра поднялся красивый старик, потер спину и, шаркая, направился к ним с автоматом в руке; пригнувшись к окошку машины, он расцеловался с Данни. Их разговор перескакивал во времени вперед, назад. Чарли вслушивалась в каждое слово — ей казалось, что хоть что-то должна же она понять. Но, взглянув поверх плеча старика, она увидела нечто страшноватое: за ним молча полукругом стояли четверо его спутников, нацелив на машину автоматы; всем им было меньше пятнадцати.

— Наши люди, — сказал Чарли ее сосед уважительным тоном, когда они снова двинулись в путь. — Палестинские бойцы. Здесь наша часть города.

«И Мишеля — тоже», — не без гордости подумала она.


«Ты полюбишь их», — говорил ей Иосиф.

Чарли провела четыре ночи и четыре дня с ребятами и полюбила их — всех вместе и каждого в отдельности. Они стали первой из ее семей. Они перевозили ее с места на место, точно сокровище — всегда в темноте, всегда очень бережно. Она явилась так неожиданно, пояснили они с обезоруживающим сожалением: нашему Капитану необходимо немножко подготовиться. Звали они ее «мисс Пальме» и, возможно, действительно думали, что это ее настоящее имя. Первой ее спальней была комната наверху старого, поврежденного бомбой дома, в котором не было ни души. кроме попугая, оставшегося от бывших хозяев. Ребята спали на лестничной площадке, по одному, а двое других курили, пили сладкий чай из маленьких стаканчиков и вели беседу у костра за карточной игрой.

Ночи казались бесконечными, и, однако, ни одна минута не была похожа на другую. Сами звуки словно воевали между собой — сначала на безопасном расстоянии, потом приближались, перегруппировывались, а затем в страшном гомоне сражались друг с другом: здесь воздух разрывала музыка, там взвизгивали шины, выли сирены, а потом наступала глубокая, как в лесу, тишина. Самую скромную роль в этом оркестре играли выстрелы: застрекочут тут, забарабанят там, иной раз тихо просвистит снаряд. Однажды Чарли услышала взрыв смеха, но вообще человеческие голоса звучали редко. А однажды, рано утром, раздался настойчивый стук в дверь, и Данни с двумя мальчишками проскользнул на цыпочках к окну Чарли. Последовав за ними, она увидела машину, стоявшую на улице ярдах в ста от них. Из машины валил дым: она вдруг подскочила в воздух и перевернулась на бок, точно человек, спящий в постели. Волна горячего воздуха отбросила Чарли в глубь комнаты. Что-то упало с полки. Звук падения отозвался у нее в голове глухим стуком.

— Мирная жизнь, — произнес, подмигнув, самый красивый из мальчишек, и они все вышли из ее комнаты, блестя глазами и перешептываясь.

Неизменным было здесь лишь наступление утра. когда раздавался треск в приемнике и вслед за ним голос муэдзина призывал верующих к молитве.

Вторую ночь Чарли провела на верхнем этаже сверкающего стеклами многоквартирного дома. Перед ее окном высился черный фасад нового международного банка. За ним — пустынный пляж с заброшенными кабинками, словно на курорте в межсезонье. Одинокий купальщик выглядел здесь так же дико, как если бы кто-то вздумал плавать в пруду Серпентайн в Рождество. Однако наиболее дико выглядели здесь занавеси. Вечером, когда парни задернули их, Чарли не заметила ничего особенного. Когда же наступила заря, Чарли увидела змеистый след дырочек от пуль на стекле. Это было в тот день, когда она приготовила ребятам омлет на завтрак, а потом учила их игре в джинрамми на спички.

Третью ночь она спала над подобием военного штаба. Окна были зарешечены, на лестнице — следы от снарядов. На плакатах дети размахивали автоматами или букетами цветов. На каждой площадке стояли, прислонясь к стене, черноглазые вооруженные люди, а вся бесшабашная атмосфера напоминала лагерь Иностранного легиона.

— Наш Капитан скоро примет тебя, — время от времени мягко заверял ее Данни. — Он готовится к встрече. Это великий человек.

Она уже стала понимать, что когда араб улыбается, значит, предстоит отсрочка. Желая чем-то занять ее мысли, Данни стал рассказывать про своего отца. Проведя двадцать лет в лагерях, старик, видимо, слегка тронулся от отчаяния. И вот как-то утром, еще до восхода солнца. он сложил свои немногочисленные пожитки в мешок и, ни слова не сказав своей семье, отправился через заграждения, устроенные сионистами, лично требовать назад свою ферму. Данни и его братья выскочили следом за стариком, но лишь увидели вдали его маленькую согбенную фигурку — он шел по долине дальше и дальше, пока не подорвался на мине.

За эти четыре дня — о чудо! — Чарли все больше и больше влюблялась в них. Ей нравилась их застенчивость, их неиспорченность, дисциплинированность и власть над ней. Она любила в них и своих тюремщиков, и своих друзей. Тем не менее они так и не вернули ей паспорт, и если она слишком близко подходила к их автоматам, отступали, глядя на нее недобрым, твердым взглядом.

— Поехали, пожалуйста, — сказал Данни, тихонько постучав к ней в дверь и разбудив ее. — Наш Капитан готов с тобой встретиться.

Было три часа утра и еще темно.


Потом ей казалось, что она сменила двадцать машин, но вполне возможно, что их было только пять — до того все происходило быстро и так страшно петляли по городу эти машины песочного цвета с антеннами впереди и сзади и с охранниками, которые не произносили ни слова. Первая машина ждала у дома, но во дворе, где Чарли прежде не бывала. Только когда они выехали со двора и уже мчались по улице, она поняла, что рассталась с ребятами. В конце улицы шофер, видимо, увидел нечто такое, что ему не понравилось, ибо он сделал резкий разворот, так что автомобиль чуть не перевернулся, и когда они мчались назад, Чарли услышала позади треск и крик — тяжелая рука низко пригнула ей голову: стреляли, видимо, в них.

Они промчались через перекресток на красный свет и чуть не врезались в грузовик, въехали на правый тротуар и оттуда, развернувшись, влетели на автостоянку, находившуюся напротив, над пустующим пляжем. Чарли снова увидела над морем любимый Иосифом серп месяца, и на секунду ей показалось, что она едет в Дельфы. Они затормозили рядом с большим «фиатом» и чуть не по воздуху перебросили туда Чарли — и вот она уже снова мчалась куда-то по ухабистой дороге с изрешеченными домами по бокам, собственность двух новых охранников.

Внезапно машина остановилась на пустынном проселке; Чарли пересела в третью машину — на. сей раз это был «лендровер», без окон. Шел дождь. До сих пор она этого не замечала, но сейчас, пересаживаясь в «лендровер», промокла до костей и увидела белесую вспышку молнии в горах. А может быть, это разорвался снаряд.

Они ехали вверх по крутой, извилистой дороге. Сквозь заднее стекло «лендровера» Чарли видела, как убегает вниз долина, а сквозь ветровое стекло, в просвете между головами охранники и шофера, видела, как пляшет дождь, отскакивая от асфальта косяками пескарей. Впереди шла машина, и ни тому, как «лендровер» ехал за ней, Чарли поняла, что это их машина; сзади тоже шла машина, и судя по тому. что это ничуть не волновало сидевших в «лендровере», и эта машина была не чужой. Затем Чарли пересадили в другую машину, потом еще в одну — теперь они подъезжали к чему-то вроде заброшенной школы, но на этот раз шофер выключил мотор, и они с охранником сидели, выставив автоматы в окна, дожидаясь, не поднимется ли за ними в гору еще кто-нибудь. На дорогах стояли дозоры, и одни их останавливали, другие пропускали, и они ехали дальше, лишь лениво взмахнув рукой. Было одно место, где их остановили, и охранник, сидевший впереди, опустил стекло и выдал из автомата очередь в темноту, — ответом было лишь испуганное блеяние овец. Наконец они в последний раз нырнули в темноту меж двойного ряда нацеленных па них фар, но к тому времени ничто уже не способно было испугать Чарли: она находилась в состоянии, близком к шоку, и ей было на все наплевать.

Машина остановилась перед старой виллой, где на крыше вырисовывались силуэты часовых с автоматами — совсем как в русском кино. Воздух был холодный и свежий, насыщенный ароматами, как бывает после дождя; пахло точно в Греции — кипарисами, и медом, и всеми дикими цветами на свете. В небе клубились грозовые, дымные облака; внизу простиралась долина, уходя вдаль квадратами огней. Чарли провели на крыльцо, и она вошла в холл, где при слабом свете горевших под потолком ламп впервые увидела Нашего Капитана — смуглого человека с черными, прямыми, коротко остриженными, как у школьника, волосами, который передвигался, сильно хромая из-за поврежденных ног и опираясь на очень английскую с виду палку из ясеня; кривая улыбка освещала его изрытое оспой лицо. Он повесил клюку на левую руку и обменялся с Чарли рукопожатием — у нее было такое впечатление, что в эту секунду только это рукопожатие и удерживало его в равновесии.

— Мисс Чарли, я капитан Тайех, и я приветствую вас от имени революции.

Говорил он быстро и деловито. И голос был такой же красивый, как у Иосифа.

"Страх будет накатывать и отпускать, — предупреждал ее Иосиф. — К сожалению, нет на свете человека, который бы все время боялся. Но с капитаном Тайехом, как он себя называет, надо держать ухо востро, потому что капитан Тайех — человек очень умный".

— Прошу меня извинить, — с наигранной веселостью произнес Тайех.

Это был явно не его дом, так как он ничего не мог тут найти. Свет был по-прежнему плохой, но глаза Чарли постепенно привыкли к полумраку, и она решила, что находится в доме какого-то преподавателя, или политического деятеля, или адвоката. Вдоль стен стояли полки с настоящими книгами, которые читали или листали и снова не очень аккуратно ставили назад; над камином висела картина, изображавшая, по-видимому, Иерусалим. Все остальное являло собой чисто мужскую мешанину вкусов — кожаные кресла, и вышитые подушечки, и арабское серебро, очень светлое и искусно обработанное, поблескивавшее, словно клад, в темных углах. Двумя ступеньками ниже находился кабинет с письменным столом в английском стиле; из окна открывался широкий вид на долину, откуда она только что прибыла, и морской берег в лунном свете.

Она сидела на кожаном диване, где ей велел сесть Тайех, а сам он ковылял по комнате, опираясь на клюку и поглядывая на Чарли с разных сторон, оценивая, — предложит мороженое, потом улыбнется, потом, снова улыбнувшись, предложит водки и, наконец, виски — видимо, свой любимый напиток, судя по тому, как он одобрительно всмотрелся в наклейку. В обоих концах комнаты сидело по парню с автоматом на коленях. На столе валялись письма, и Чарли не глядя могла сказать, что это были ее письма к Мишелю.

"Не прими кажущееся смущение за невежество, — предупреждал ее Иосиф. — Пожалуйста, никаких расистских идеек насчет неполноценности арабов".

Свет совсем погас — так часто случалось даже в долине. Тайех стоял над ней, черным силуэтом вырисовываясь на фоне окна, — настороженная тень, опирающаяся на палку.

— Понимаешь ли ты, что мы чувствуем, когда приезжаем к себе? — спросил он, глядя на нее. Палкой же он указывал на пейзаж за окном. — Можешь ли ты представить себе, что значит быть в своей стране, под своими звездами, стоять на своей земле и не выпускать из рук оружия, зная, что оккупант, возможно, притаился за углом? Спроси у ребят.

Его голос, как и другие знакомые ей голоса, казался еще красивее в темноте.

— Ты, кстати, им понравилась. А они тебе нравятся?

— Да.

— Который больше?

— Все одинаково, — сказала она, и он рассмеялся.

— Говорят, ты была очень влюблена в этого твоего покойного палестинца. Это правда?

— Да.

— Хельга говорит, ты хочешь сражаться. Ты действительно хочешь сражаться?

— Да.

— Против кого попало или только против сионистов? — Он не стал дожидаться ответа. Отхлебнул виски. — К нам прибивается всякая шушера, которая хочет взорвать весь мир. Ты не из таких?

— Нет.

Зажегся свет.

— Нет, — согласился он, продолжая изучать ее. — Нет, по-моему, ты не из таких. Возможно, ты станешь другой. Тебе случалось убивать?

— Нет.

— Счастливица. У вас там есть полиция. Своя страна. Свой парламент. Права. Паспорта. Ты где живешь?

— В Лондоне.

— В какой его части?

У нее было такое чувство, что перенесенные ранения сделали Тайеха нетерпеливым — они побуждали его задавать ей все новые вопросы, не дожидаясь ответов. Он взял стул и с грохотом потащил к ней, но ни один из парней не поднялся, чтобы помочь ему, и Чарли подумала, что они, наверное, не смеют: Поставив стул, как ему хотелось, Тайех подтянулся к нему и, сев, с легким стоном положил ногу на ногу. Затем вытащил сигарету из кармана мундира и закурил.

— Ты у нас первая англичанка, тебе это известно? Голландцы, итальянцы, французы, немцы. Шведы. Пара американцев. Ирландцы. Все едут сражаться за нас. Только не англичане. Пока такого не было. Англичане всегда запаздывают.

В этом было что-то знакомое. Подобно Иосифу, он говорил с ней, как человек, выстрадавший такое, о чем она понятия не имела, смотревший на мир так. как она не привыкла смотреть. Тайех был далеко не стар, но жизнь слишком рано сделала его мудрецом. Чарли сидела рядом с настольной лампой, освещавшей ее лицо. Возможно, потому он и посадил ее здесь. Капитан Тайех — человек очень умный.

— О, ты вполне можешь к себе вернуться. — Он отпил немного виски. — Признаться. Исправиться. Отсидеть годик в тюрьме. Всем следовало бы посидеть годик в тюрьме. С какой стати погибать, сражаясь за нас?

— Во имя него, — сказала она.

Взмахом сигареты Тайех раздраженно отмел се романтические бредни.

— Что значит «во имя него»? Он же мертв. Через год или два мы все будем мертвы. Так при чем же тут он?

— При всем. Он был моим наставником.

— А он говорил тебе, чем мы занимаемся? Подкладываем бомбы? Стреляем? Убиваем? А. неважно... Ну, чемуон мог тебя научить? Такую женщину, как ты? Он же был мальчишка. Он никого ничему не мог научить. Он был ничто.

— Он был все, — упрямо повторила она и снова почувствовала, что его это не интересует. Потом поняла, что он услышал что-то раньше остальных. Он коротко отдал приказ. Один из парней выскочил за дверь. «Мы бежим быстрее, когда приказ исходит от калеки», — подумала она. И услышала за дверью тихие голоса.

— А он научил тебя ненавидеть? — спросил Тайех, точно ничего и не произошло.

— Он говорил, что ненависть — это для сионистов. Он говорил, когда сражаешься, надо любить. Он говорил, антисемитизм был придуман христианами.

Она умолкла, услышав то, что Тайех услышал уже давно: в гору взбиралась машина. «У него слух, как у слепого. — подумала она. — Это из-за того, что он увечный».

Машина въезжала в передний двор. Чарли услышала шаги и приглушенные голоса, потом свет фар прошелся по комнате, и их выключили.

— Оставайся на месте, — приказал Тайех.

Вошли двое парней — у одного в руках был полиэтиленовый мешок, у другого — автомат. Они остановились у дверей в почтительном молчании, дожидаясь, пока Тайех обратится к ним. На столике между ними валялись письма, и в том, что они так валялись, — а ведь им придавалось большое значение. — было что-то знаменательное.

— За тобой не было хвоста, и ты отправляешься на юг, — сказал ей Тайех. — Допей водку и поезжай с ребятами. Возможно, я тебе поверил, а возможно, нет. Возможно, это не имеет большого значения. Они тут привезли тебе одежду.

Это был не легковой автомобиль, а грязно-белая карета «скорой помощи» с зелеными полумесяцами, нарисованными на бортах, и слоем красной пыли на капоте; за рулем сидел лохматый парень в темных очках. Двое других мальчишек сидели, скрючившись на рваных банкетках, зажав меж колен автоматы, а Чарли восседала рядом с шофером, в сером халате медсестры и в косынке. Яркая заря сменила ночь, слева вставало багровое солнце, то и дело скрывавшееся за горой, пока они спускались по извилистой дороге.

Первый дозор стоял у въезда в город; потом их останавливали еще четыре раза, пока они не выехали на дорогу, шедшую по берегу моря на юг; у четвертого заслона двое мужчин втаскивали в такси мертвого парня, а женщины выли и колотили руками по крыше машины. Парень лежал на боку, вытянув вниз руку, словно пытался что-то достать. «Смерть бывает только однажды», — подумала Чарли, вспомнив про Мишеля. Справа перед ними открылось синее море, и снова пейзаж выглядел предельно нелепым. Такое было впечатление, точно на побережье Англии разразилась гражданская война. Вдоль дороги стояли остовы машин и изрешеченные пулями виллы; на площадке двое детишек играли в футбол, перебрасывая мяч через вырытую снарядом воронку. Разбитые причалы для яхт были наполовину затоплены водой; даже идущие на север грузовики с фруктами мчались со скоростью отчаяния, заставляя их чуть не съезжать с дороги.

Снова проверка. Сирийцы. Но немецкая медсестра в палестинской карете «скорой помощи» никого не интересовала. Чарли услышала рев мотоцикла и бросила в ту сторону безразличный взгляд. Запыленная «хонда» с гроздьями зеленых бананов в багажной сетке. На руле болтается привязанная за ноги живая курица. А на сиденье — Димитрий, внимательно вслушивающийся в голос своего мотора. На нем форма палестинского солдата, с красной куфией на шее. Из-под серо-зеленой штрипки на плече нахально торчит веточка белого вереска, как бы говоря; «Мы с тобой», — все эти четыре дня Чарли тщетно высматривала этот знак.

"Отныне отдайся на волю лошади — пусть она ищет дорогу, — сказал ей Иосиф. — Твое дело — удержаться в седле".


Снова жизнь одной семьей и снова ожидание.

На этот раз они жили в домике под Сидоном; его бетонную веранду расколол надвое снаряд с израильского корабля, и ржавые железные прутья торчали из нее. как щупальцы гигантского насекомого. Сзади был мандариновый сад, где старая гусыня клевала упавшие плоды, а спереди — раскисшая земля, усеянная металлическими осколками, где во время последнего — или пятого по счету — вторжения была важная огневая позиция. У Тайеха. казалось, был неистощимый запас парней, и Чарли обрела среди них двух новых знакомых: Карима и Ясира. Карим был забавный толстяк, любивший картинно, точно тяжеловес. поднимающий гири, взваливать, отдуваясь и гримасничая, автомат на плечо. Но когда Чарли сочувственно улыбнулась ему, он вспыхнул и побежал к Ясиру. Он мечтал стать инженером. Ему было всего девятнадцать лет, и шесть из них он провоевал. По-английски он говорил шепотом и с ошибками.

— Когда Палестина станет свободная, я учиться Иерусалим. А пока, — он развел руками и тяжело вздохнул, -может, Ленинград, может, Детройт.

Да, сказал Карим, у него были брат и сестра, но сестра погибла в лагере Набатие во время воздушного налета сионистов. А брата перевели в лагерь Рашидие, и он погиб через три дня во время бомбардировки с моря. Карим не распространялся об этих утратах, словно это был пустяк по сравнению с общей трагедией.

А Ясир, с низким, как у боксера, лбом и диким пылающим взглядом, вообще не мог объясняться с Чарли. Он ходил в красной клетчатой рубашке с петлей из черного шнура на плече, указывавшей на его принадлежность к военной разведке; после наступления темноты он стоял на страже в саду и следил за морем — не явятся ли оттуда сионистские оккупанты. Его мать и вся его семья погибли в Таль-эль-Заагаре.

— Каким образом? — спросила Чарли.

От жажды, сказал Карим и преподал ей небольшой урок по современной истории: Таль-эль-Заагар или Тминная гора — это был лагерь беженцев в Бейруте. Домишки, крытые жестью; в одной комнате ютились по одиннадцать человек. Тридцать тысяч палестинцев и бедняков-ливанцев больше полутора лет скрывались там от бомбежек.

— Чьих? — спросила Чарли.

Карим удивился. Да катаибов, сказал он. точно это само собой разумелось. Фашистов-маронитов. которым помогали сирийцы, ну и, конечно, также сионистов. Там погибли тысячи — никто не знает сколько, сказал он, потому что слишком мало осталось народа, чтобы их помянуть. А потом туда ворвались солдаты и перестреляли почти всех оставшихся. Медсестер и врачей построили и тоже расстреляли, а кому они были нужны: у них же не было ни лекарств, ни воды, ни пациентов.

— Ты там тоже был? — спросила Чарли Карима.

Нет, ответил он. а Ясир был.

— В будущем больше не загорай, — сказал ей Тайех, когда на другой вечер приехал забрать ее. — Здесь не Ривьера.

Этих ребят — Карима и Ясира — она больше не видела. Постепенно, как и предсказывал Иосиф, она познавала условия их жизни. Приобщалась к трагедии, и трагедия освобождала ее от необходимости заниматься самообъяснением. Она была оккупантом в шорах такой ее сделали события и чувства, которые она не в состоянии была постичь; она очутилась в стране, где уже само ее присутствие — часть чудовищной несправедливости. Она присоединилась к жертвам и наконец смирилась со своей личиной. С каждым днем легенда о ее преданности Мишелю становилась все более незыблемой, подтверждавшейся фактами, тогда как ее преданность Иосифу, хоть и не была легендой, сохранялась лишь в виде тайного следа в ее душе.

— Скоро все мы умрем, — сказал ей Карим, вторя Тайеху. — Сионисты всех нас укокошат — вот увидишь.


Старая тюрьма находилась в центре города — здесь, как коротко пояснил Тайех, невинные люди отбывают пожизненное заключение. Машину они оставили на главной площади и углубились в лабиринт старинных улочек, завешанных лозунгами под полиэтиленом, которые Чарли приняла сначала за белье. Был час вечерней торговли — в лавчонках и возле разносчиков толпился народ. Уличные фонари, отражаясь в мраморе старых стен, создавали впечатление. будто они светятся изнутри. Вел их мрачный человек в широких штанах.

— Я сказал управителю, что ты западная журналистка, — пояснил Тайех, ковыляя рядом с ней. — Он не очень-то к тебе расположен, так как не любит тех, кто является сюда расширять свои познания в зоологии.

Луна, не отставая от них, бежала меж облаков; ночь была очень жаркая. Они вышли на другую площадь, и навстречу им из громкоговорителей, установленных на столбах. грянула арабская музыка. Высокие ворота стояли нараспашку, за ними виднелся ярко освещенный двор, откуда каменная лестница вела на галереи. Здесь музыка звучала еще громче.

— Кто эти люди? — шепотом спросила Чарли. — Что они натворили?

— Ничего. В этом все их преступление. Это беженцы, бежавшие из лагерей для беженцев, — ответил Тайех. — У тюрьмы толстые стены, и она пустовала — вот мы и завладели ею, чтобы люди могли тут укрыться. Будь серьезна, когда станешь здороваться, — добавил он. — Не улыбайся слишком часто, не то они подумают, что ты смеешься над их бедой.

Она стояла в центре большой каменной силосной башни, чьи древние стены были окружены деревянными галереями и прорезаны дверьми в камеры. Белая краска, покрывавшая все вокруг, создавала впечатление стерильной чистоты. Входы в нижние камеры были сводчатые. Двери были распахнуты, словно приглашая войти, — в камерах сидели люди, казавшиеся на первый взгляд застывшими, как изваяния. Даже дети экономили каждое движение. Перед камерами висело на веревках белье, и то, что такая веревка с бельем висела перед каждой камерой, говорило о том, что ни одно жилище не хочет отставать от другого. Пахло кофе, уборной и мокрой одеждой. Тайех с управителем вернулись к ней.

— Пусть они сами с тобой заговорят, — посоветовал Тайех. — Не держись с ними развязно — они этого не поймут. Перед тобой почти истребленная порода.

Они поднялись по мраморной лестнице. У камер на этом этаже были крепкие двери с глазками для тюремщиков. Казалось, чем выше, тем больше становились шум и жара. Прошла женщина в крестьянском платье. Управитель о чем-то спросил ее, и она указала на арабскую надпись, тянувшуюся по стене галереи этакой примитивной стрелой. Дойдя до стрелы, они двинулись дальше в указанном направлении, дошли до другой и вскоре уже очутились в центре тюрьмы. «В жизни мне не найти дороги назад», — подумала Чарли. Она бросила взгляд на Тайеха, но он не хотел смотреть на нее. Они вошли в бывшее помещение для караула или в столовую. Посредине стоял накрытый полиэтиленом стол для обследований, а на новенькой каталке лежали медикаменты и шприцы. Здесь работали мужчина и женщина, — женщина, вся в черном, протирала ребенку ватным тампоном глаза. А у стены в ожидании терпеливо сидели женщины с детьми — одни спали, другие вертелись.

— Постой здесь, — приказал Тайех и пошел вперед, оставив Чарли с управителем.

Но женщина уже увидела, что он вошел; она подняла на него глаза, потом перевела их на Чарли и уставилась на нее многозначительным, вопрошающим взглядом. Сказав что-то матери, она передала ей ребенка. Затем подошла к рукомойнику и принялась тщательно мыть руки, продолжая изучать Чарли в зеркале.

— Пойдем с нами, — сказал Тайех.


В каждой тюрьме есть такое — маленькая светлая комнатка с пластмассовыми цветами и фотографией Швейцарии: здесь разрешают отдыхать тем, кто безукоризненно себя ведет. Управитель ушел. Тайех и молодая женщина сели по обе стороны Чарли. Молодая женщина была красивая, строгая, вся в черном, что вызывало почтительный трепет: у нее было сильное лицо с правильными чертами, черные глаза смотрели в упор, не таясь. Волосы были коротко острижены. По обыкновению, ее охраняли двое парней.

— Ты знаешь, кто она? — спросил Тайех, уже успевший выкурить первую сигарету. — Ее лицо никого тебе не напоминает? Смотри внимательно.

Чарли этого не требовалось.

— Фатьма, — сказала она.

— Она вернулась в Сидон, чтобы быть со своим народом. Она не говорит по-английски, но она знает, кто ты. Она читала твои письма к Мишелю и его письма к тебе. В переводе. Ты, естественно, интересуешь ее.

Мучительно передвинувшись на стуле, Тайех вытащил намокшую от пота сигарету и закурил.

— Она в горе, как и все мы. Когда будешь говорить с ней, пожалуйста, без сантиментов. Она уже потеряла трех братьев и сестру. И знает, как погибают люди.

Фатьма заговорила — очень спокойно. Когда она умолкла. Тайех перевел — с оттенком презрения: так он сегодня был настроен.

— Прежде всего она хочет поблагодарить тебя за то. что ты была таким утешением для ее брата Салима. когда он сражался с сионистами, а также за то, что ты сама вступаешь в борьбу за справедливость. — Он выждал, давая сказать Фатьме. — Она говорит: теперь вы сестры. Вы обе любили Мишеля, обе гордитесь его героической смертью. Она спрашивает... — он снова помолчал, давая ей сказать, — ...она спрашивает, готова ли ты тоже скорее принять смерть, чем быть рабыней империализма. Она человек очень ангажированный. Скажи ей — да.

— Дa.

— Ей хочется услышать, что Мишель говорил о своей семье и о Палестине. Только не выдумывай. У нее хорошее чутье!

Тайех произнес это уже не небрежно. С трудом поднявшись на ноги, он медленно заходил кругами по комнате, то переводя Фатьме, то сам задавая дополнительные вопросы.


Они долго проверяли Чарли. Наконец заговорила Фатьма. Всего несколько слов.

— Она говорит, ее младший брат слишком широко раскрывал рот, и Господь поступил мудро, что закрыл его, — сказал Тайех и, подав знак парням, быстро заковылял вниз по лестнице.

А Фатьма положила руку на плечо Чарли и, задержав ее, снова впилась в нее взглядом, исполненным откровенного, недоброго любопытства. Обе женщины вместе прошли по коридору. У двери в больницу Фатьма снова внимательно посмотрела на Чарли, на этот раз с нескрываемым удивлением. И поцеловала ее в щеку. Чарли увидела, как она взяла малыша и снова начала промывать ему глазки, и если бы Тайех не позвал ее, она бы так и осталась тут на всю жизнь помогать Фатьме.


— Придется тебе подождать, — сказал Тайех Чарли, привезя ее в лагерь. — Мы ведь не ждали тебя. И мы тебя не приглашали.

Сначала ей показалось, что он привез ее в небольшую деревню — белые домики террасами спускались по склонам холмов и в свете фар выглядели даже хорошенькими. Но по мере того как они ехали дальше, ей открывались масштабы этого места, и когда они достигли вершины холма, она поняла, что это целый город, где живут не сотни, а тысячи людей. Солидный седеющий мужчина встретил их, но все тепло приветствия было обращено к Тайеху. На мужчине были начищенные черные ботинки и хорошо отутюженная форма защитного цвета — Чарли подозревала, что он ради Тайеха надел все лучшее, что у него было.

— Он у нас тут старейшина, — просто сказал Тайех, представляя его Чарли. — Он знает, что ты англичанка, но ничего больше. И спрашивать не будет.

Они прошли вслед за ним в комнату, где в стеклянных шкафах выстроились спортивные кубки. На кофейном столике в центре стояло блюдо с пачками сигарет разных марок. Старейшина сообщил, что когда тут была английская Подмандатная территория, он служил в палестинской полиции и до сих пор получает от англичан пенсию. Дух его народа, сказал он, закалился в страданиях. Последовали цифры. За последние двенадцать лет лагерь бомбили семьсот раз. Затем он сообщил данные потерь, особо подчеркнув. сколько погибло женщин и детей. Наибольший ущерб причиняют американские разрывные бомбы; сионисты сбрасывают также с самолетов бомбы-ловушки в виде детских игрушек. Заметив, что среди палестинцев много разных политических течений, старейшина поспешил заверить, что в борьбе с сионизмом эти различия исчезают.

— Они ведь бомбят нас без разбора, — добавил он.

Он называл ее «товарищ Лейла» — так представил ее Тайех; закончив свой рассказ, он сказал, что приветствует ее в их лагере, и передал заботам высокой печальной женщины.

— Да воцарится справедливость, — сказал он на прощание.

— Да воцарится справедливость, — эхом отозвалась Чарли.

Тайех проводил ее взглядом.

Узкие улицы были еле освещены — будто свечами. Посредине тянулись канавы, над горами плыла ущербная луна. Высокая женщина шла впереди, шествие замыкали ребята с автоматами и с сумкой Чарли. Они прошли мимо земляной спортивной площадки и низких строений, которые вполне могли быть школой. Голубые огни горели над проржавевшими дверями бомбоубежищ. Воздух полнился ночными звуками эмиграции. Звучал рок и патриотические песни, и слышалось безостановочное бормотание стариков. Где-то ссорилась молодая пара. Их голоса вдруг слились во взрыве долго сдерживаемой ярости.

— Мой отец извиняется за скромность жилья. В лагере такое правило: мы не должны строить ничего прочного, чтобы не забывать о своем настоящем доме. Во время налета, пожалуйста, не жди, когда взвоет сирена, а беги, куда все побегут. После налета, пожалуйста, не трогай ничего, что лежит на земле. Ни ручек, ни бутылок, ни приемников — ничего.

Зовут ее Сальма, сообщила она со своей печальной улыбкой, и ее отец — старейшина.

Чарли первой вошла в хижину. Это был крошечный домик, чистенький, как больничная палата. Там был умывальник, была уборная и задний дворик величиной с носовой платок.

— Что ты тут делаешь, Сальма?

Вопрос этот, казалось, озадачил ее. Да ведь то, что она здесь, — это уже само по себе дело.

— А где ты выучила английский? — спросила Чарли.

В Америке, ответила Сальма: она окончила университет Миннесоты по биохимии.


Страшное — и в то же время поистине пасторальное — спокойствие появляется, когда живешь среди настоящих жертв. В лагере Чарли наконец познала сочувствие, в котором жизнь до сих пор отказывала ей. В ожидании своей дальнейшей участи она влилась в ряды тех, кто ждал всю жизнь. Деля их заточение, она полагала, что освобождается из своего собственного. Любя их, она воображала, что получает их прощение за то двоедушие, которое привело ее к ним. Никто ее не сторожил, и она в первое же утро, проснувшись, стала осторожно нащупывать границы своей свободы. Похоже, их не было. Она обошла по периметру спортивные площадки, где мальчишки, напрягая плечики, отчаянно старались подражать взрослым мужчинам. Она нашла больницу, и школы, и лавчонки, где продавалось все — от апельсинов до большущих бутылей шампуня «Хед-энд-шоулдерс».

В полдень Сальма принесла ей плоскую сырную лепешку и чайник с чаем, и, перекусив в хижине Чарли, они стали взбираться сквозь апельсиновую рощу на вершину холма, очень похожую на то место, где Мишель учил Чарли стрелять из пистолета своего брата. На западе и юге горизонт закрывала гряда бурых гор.

— Те горы, на востоке, — это Сирия, — сказала Сальма, указывая через долину. — А вот эти, — и она повела рукой на юг и тут же, словно в отчаянии, уронила руку, — это — наши, и оттуда являются сионисты убивать нас.

Когда они спускались вниз, Чарли заметила армейские грузовики под маскировочными сетками, а в кедровой роще — тускло поблескивающие стволы орудий, нацеленных на юг. Отец ее — из Хайфы, это в сорока километрах отсюда, пояснила Сальма. Мать погибла от пулеметной очереди с израильского истребителя, когда выходила из бомбоубежища. У нее есть брат, он преуспевающий банкир в Кувейте.

Вечером Сальма повела Чарли на детский концерт. А потом они пошли в школу и вместе с двадцатью другими женщинами при помощи машины, похожей на большой зеленый паровой утюг, накатывали на детские майки яркие картинки с надписями.

Вскоре в хижине Чарли от зари до темна толпились дети, — одни приходили, чтобы поговорить по-английски, другие — чтобы научить ее своим песням и танцам. А иные — чтобы пройтись с ней за руку по улице и иметь потом возможность похвастаться.

«Что же все-таки такое эта Сальма?» — спрашивала себя Чарли, наблюдая, как та идет собственным скорбным путем среди своего народа. Ответ приходил лишь постепенно. Сальма бывала в широком мире. Она знает, что на Западе говорят про Палестину. И яснее, чем отец, видит, как им еще далеко до бурых гор ее родины.


Большая демонстрация состоялась тремя днями позже; началась она на спортивной площадке под уже жарким утренним солнцем и медленно двинулась вокруг лагеря, по улицам, запруженным народом, разукрашенным знаменами с такой вышивкой, которой мог бы гордиться любой женский институт в Англии. Чарли стояла на пороге своей хижины, держа на руках девчушку, слишком маленькую, чтобы идти с демонстрантами; воздушный налет начался минуты через две после того, как шестеро мальчишек пронесли мимо нее на плечах макет Иерусалима.

До той минуты Чарли вообще не думала о самолетах. Она заметила две-три машины высоко в небе и полюбовалась плюмажем из белого дыма, лениво тянувшимся за ними. Но при ее невежестве ей и в голову не приходило, что у палестинцев может не быть самолетов или что израильским военно-воздушным силам могут не нравиться упорные притязания на территорию, находящуюся в пределах израильских границ.

Внезапно до ее сознания дошло, что в небе с натужным воем разворачивается самолет — раздался залп с земли, хотя, конечно же, огонь был слишком слаб для столь быстро и высоко летящей машины. Разрыв первой бомбы был воспринят Чарли чуть ли не с облегчением: раз ты его слышала, значит, жива. Чарли сначала увидела вспышку пламени в четверти мили вверх по горе, потом — черную луковицу дыма, и тут же грохот и взрывная волна обрушились на нее. Она повернулась к Сальме и что-то ей крикнула, громко, словно вокруг ревела буря, тогда как на самом деле было удивительно тихо. но Сальма с застывшим от ненависти лицом смотрела вверх, в небо.

— Когда они хотят в нас попасть, то попадают, — сказала она. — А сегодня они играют с нами. Должно быть, ты принесла нам счастье.

Это было уж слишком, и Чарли возмутилась.

Упала вторая бомба — казалось, много дальше, а может быть, взрыв уже не произвел на Чарли такого впечатления: пусть себе падают бомбы, куда хотят, только бы не на эти . запруженные народом улицы, где, словно маленькие обреченные солдатики, терпеливо стоят в колоннах детишки и ждут, когда вниз по горе потечет к ним лава. Оркестр заиграл еще громче прежнего; процессия двинулась, вдвойне более яркая и сверкающая. Оркестр играл март. и толпа отбивала ладонями такт.

Самолеты исчезли. Палестина одержала еще одну победу.

— Завтра тебя увозят в другое место, — сказала вечером Сальма, когда они гуляли по горе.

— Я никуда не поеду, — сказала Чарли.

Самолеты вернулись через два часа, как раз перед наступлением темноты, когда Чарли была уже у себя в хижине. Сирена завыла слишком поздно, и Чарли еще бежала в бомбоубежище, когда ее настигла первая взрывная волна, — в воздухе было две машины, они будто прилетели прямо с авиавыставки, с таким оглушительным ревом работали их моторы... Неужели они никогда не выйдут из пике? Они вышли, и взрывом их первой бомбы Чарли отбросило к стальной двери, грохот взрыва показался ей не таким страшным, как сопровождавшие ее колебания почвы и истерические, громкие, будто в плавательном бассейне, крики, раздавшиеся в черном вонючем дыму за спортивной площадкой. Глухой удар ее тела о дверь был услышан кем-то внутри, дверь отворилась, и сильные женские руки втащили ее во тьму и заставили сесть на деревянную скамейку. Сначала Чарли была как глухая, но постепенно она различила всхлипывания испуганных детишек и уверенные голоса успокаивающих их матерей. Кто-то зажег керосиновую лампу и повесил на крюк в центре потолка, и на какое-то время смятенному мозгу Чарли показалось, что она очутилась в литографии Хогарта, висящей вверх тормашками. Затем она поняла, что с ней рядом Сальма, и вспомнила, что Сальма была с нею с самого начала налета. Прилетела новая пара самолетов — или это была все та же, только они прилетели во второй раз? — закачалась лампа, и реальность происходящего дошла до Чарли, когда взрывы, приближаясь. стали нарастать крещендо. Первые два были как удары по телу — нет, не надо больше, больше не надо, пожалуйста. Третий взрыв был самый громкий и убил ее наповал, четвертый и пятый дал ей понять, что она еще жива.

— Америка! — истерически закричала какая-то женщина, обращаясь к Чарли. — Америка, Америка, Америка!

Она явно хотела, чтобы и другие женщины поддержали ее. бросили в лицо Чарли обвинение, но Сальма велела ей сидеть тихо.

Чарли прождала целый час — хотя на самом деле, наверное, минуты две, — и поскольку ничего больше не происходило, посмотрела на Сальму, как бы говоря: «Пошли!» Она считала, что ничего нет хуже, чем сидеть в бомбоубежище. Сальма отрицательно помотала головой.

— Они только и ждут, чтобы мы вышли, — спокойно пояснила она, возможно вспомнив про свою мать. — Нельзя нам выходить, пока не стемнеет.

Стемнело, и Чарли одна вернулась к себе в хижину. Она засветила свечку, потому что электричество было отключено, и далеко не сразу увидела на умывальнике, а стаканчике для чистки зубов, веточку белого вереска. И подумала: «Это принес кто-то из моих детишек. Или это подарок от Сальмы в мой последний вечер здесь. Как это мило с ее стороны. С его стороны».


"У нас с тобой был как бы роман, — сказала ей на прощание Сальма. — Ты уедешь, и когда уедешь, мы останемся друг для друга в мечтах".

«Сволочи, — думала Чарли. — Проклятые убийцы-сионисты. Если бы меня тут не было, вы разбомбили бы их вдрызг».

«Человек, преданный нашему делу, должен быть здесь», -сказала ей Сальма.

22

Чарли не одна следила за тем, как разворачивалась ее жизнь и протекало ее время. С того момента, как она пересекла линию фронта, Литвак, Курц и Беккер — собственно, все ее бывшее семейство — вынуждены были взнуздать свое нетерпение и приспособиться к темпу, взятому противником. «На войне. — любил говорить Курц своим подчиненным и, безусловно, себе тоже, — труднее всего героически воздерживаться от действий».

Ни разу за всю свою карьеру Курц так не держал себя в узде. Тот факт, что он вывел свою потрепанную армию из затененных углов английской сцены, рассматривался — по крайней мере ее рядовыми солдатами — скорее как поражение, чем как победа, которую они одержали, но почти не праздновали. Через несколько часов после отъезда Чарли дом в Хэмпстеде был возвращен диаспоре, электронное оборудование радиофургона демонтировано и отправлено дипломатической почтой в Тель-Авив. А сам фургон — после того как с него были сняты фальшивые номерные знаки, а с мотора сбит номер превратился в еще один обгоревший остов на обочине дороги где-то между Бодминскими болотами и цивилизацией. Но Курц не стал задерживаться для похорон. Он со всех ног помчался в Израиль, на Дизраэли-стрит, нехотя приковал себя к ненавистному столу и стал таким же координатором, как Алексис, которого он так высмеивал. Иерусалим купался в ароматах, вызванных к жизни вдруг выглянувшим зимним солнцем, и Курц, перебегая из одного здания своей секретной организации в другое, отбиваясь от нападок, выпрашивая кредиты, неотступно видел перед собой золотой купол мечети в Старом городе на фоне ярко-голубого неба. Впервые Курцу это зрелище приносило мало утешения. Его боевая машина, как впоследствии говорил Курц, превратилась в телегу, запряженную лошадьми, которые тянули в разные стороны. На оперативных просторах он был сам себе хозяин, сколько бы Гаврон ни пытался помешать ему; дома же, где каждый второстепенный политический деятель и третьестепенный военный считали его своего рода гением разведки, у него было больше критиков, чем у пророка Илии, и больше врагов, чем у самаритян. И первое сражение он провел за то, чтобы продлить существование Чарли и, пожалуй, свое собственное — битва началась в тот момент, когда Курц вошел в кабинет Гаврона.

Гаврон-Грач стоял, приподняв плечи, словно приготовившись к борьбе. Его лохматые черные волосы были всклокочены больше обычного.

— Хорошо провел время? — прокаркал он. — Хорошо набил себе живот? Я вижу, ты там поднабрал весу.

И тут началось. Где они, эти обещанные Курцем скорые результаты? — вопрошал Грач. Где тот великий час расплаты, о котором он говорил?

В качестве наказания Гаврон обязал Курца присутствовать на заседании своих советников, где все говорили лишь о том, как покончить с этим делом. Курцу пришлось прозакладывать душу, чтобы уговорить их хотя бы немного изменить свои планы.

— Но какой ты варишь суп, Марти? — настойчиво шепотом спрашивали его в коридорах друзья. — Хоть намекни, чтобы мы знали, что не зря помогаем тебе.

Его молчание оскорбляло их, и они отходили от него, а он оставался с ощущением, что он жалкий миротворец.

Были и другие фронты, на которых Курцу приходилось сражаться. Необходимость следить за переживаниями Чарли на вражеской территории вынудила Курца пойти со шляпой в руке в управление, ведавшее курьерской связью и станциями подслушивания на северо-восточном побережье. Начальник управления, некто Сефарди из Алеппо, ненавидел всех подряд, но в особенности ненавидел Курца. Словом, Курцу стоило крови и всяких уступок, чтобы договориться о необходимом сотрудничестве. От всех этих и подобных дел Миша Гаврон равнодушно держался в стороне, предпочитая, чтобы рыночные отношения устанавливались естественным путем. Если Курц верит в то, что он делает, он своего добьется, доверительно говорил Гаврон своим людям, — такому человеку только полезно, когда его немножко поломают, немножко похлещут.

Не желая покидать Иерусалим даже на одну ночь, пока пе кончатся интриги, Курц назначил Литвака своим эмиссаром, курсировавшим между Израилем и Европой и уполномоченным укреплять и перестраивать команду наблюдателей, готовясь к заключительной, как все они надеялись, акции. Беззаботные дни в Мюнхене, когда было достаточно двух смен по два наблюдателя в каждой, безвозвратно канули в прошлое. Пришлось набрать не один взвод ребят — все они говорили по-немецки, но многие не слишком бойко из-за отсутствия практики, — чтобы не спускать глаз с божественного трио: Местербайна, Хельги и Россино. Недоверие Литвака к евреям-неизраильтянам только добавляло головной боли, но Литвак твердо держался своего предрассудка: слишком они бесхарактерные, говорил он, когда дело доходит до дела, и не до конца лояльны. По приказу Курца Литвак слетал и во Франкфурт для тайной встречи с Алексисом в аэропорту — частично чтобы получить помощь в операции по наблюдению, а частично, как сказал Курц, чтобы «проверить, держит ли Алексис спину, а то ведь хребет может подвести». В данном случае встреча кончилась полным крахом, ибо эти двое тотчас возненавидели друг друга. Хуже того, Литвак подтвердил мнение Гавроновых психологов, что Алексису даже старый билет на автобус нельзя доверить.

— Для меня вопрос решен, — в ярости с ходу объявил Алексис Литваку, то произнося свой монолог шепотом, то срываясь на фальцет. — А я никогда не меняю своего решения это известно. Как только наше свидание будет окончено, я тотчас отправляюсь к министру и выкладываю ему все начистоту. Для честного человека нет другой альтернативы. — Словом, сразу стало ясно, что Алексис переменил не только взгляды, но и политическую ориентацию. — Естественно, я ничего против евреев не имею... я все-таки немец, и у меня есть совесть... но, судя по последним событиям... эта история с бомбой... определенные шаги. которые я вынужден был предпринять... которые меня шантажом вынудили предпринять... начинаешь понимать, почему на протяжении истории евреев всегда преследовали. Так что извините.

Литвак, глядя из-под насупленных бровей, не намерен был его извинять.

— Ваш друг Шульман — человек способный, яркий... к тому же обладающий даром убеждения... но у вашего друга просто нет сдерживающих рычагов. Он совершил непозволительное насилие на германской земле; он выказал такого рода жестокость, какую долгое время приписывал нам, немцам.

Больше выдержать Литвак уже не мог. Побелев и позеленев, он отвел глаза, возможно, чтобы скрыть вспыхнувший в них огонь.

— Почему бы вам не позвонить ему и не сказать все это лично? — предложил он.

Алексис так и сделал. Позвонил прямо из аэропорта по специальному номеру, который дал ему Курц, в то время как Литвак стоял рядом, держа возле уха отводную трубку.

— Ну что ж, Пауль, поступайте как знаете, — добродушно сказал Алексису Курц, когда тот кончил. — Только когда будете разговаривать с министром, Пауль, не забудьте сказать ему и про этот ваш счет в швейцарском банке. Потому что если вы этого не сделаете, ваше чистосердечие может произвести на меня столь глубокое впечатление, что я способен прилететь к вам туда и все сам рассказать.

После чего Курц велел телефонистке в ближайшие сорок восемь часов не соединять его с Алексисом. Но Курц никогда не держал зла. Во всяком случае на своих агентов. Поостыв, он выкроил себе выходной и сам отправился во Франкфурт, где нашел милого доктора Алексиса куда более сговорчивым. Упоминание о счете в швейцарском банке, хотя Алексис с унылым видом и назвал это «недостойным», протрезвило его, однако куда больше помогло ему прийти в себя созерцание собственной физиономии на страницах немецкой бульварной газетенки, — физиономии решительной, убежденной, с искоркой присущего ему юмора: Алексис уверовал, что он и есть такой, как о нем говорят. Курц не стал развеивать его счастливое заблуждение и в качестве премии своим перегруженным аналитикам привез одно соблазнительное доказательство того, что Алексис держится в седле: фотокопию открытки, адресованной Астрид Бергер на один из ее многочисленных псевдонимов.

Почерк незнакомый, почтовый штемпель Седьмого округа Парижа. Перехвачена германской почтой по указанию из Кельна.

Текст на английском языке гласил: «Беднягу дядю Фрея оперируют, как запланировано, в будущем месяце. Но это, но крайней мере, удобно для тебя: ты сможешь воспользоваться домом В. До встречи там. Целую. К.»

Три дня спустя тот же магнит вытащил второе послание, написанное той же рукой, но адресованное Бергер на другую конспиративную квартиру; на сей раз штемпель стоял стокгольмский. Алексис, снова активно включившийся в сотрудничество, переслал это Курцу со специальной почтой. Текст был короткий: «Фрею делают аппендэктомию в комнате 251 в 18.00 часов 24-го». И подпись "М", из чего аналитики заключили, что одно сообщение ими пропущено, — это подтверждалось практикой получения указаний Мишелем. Открытку с подписью "Л", сколько ни старались, так и не нашли. Зато две девчонки Литвака завладели письмом, которое сама Бергер отправила некому иному, как Антону Местербайну в Женеву. Сделано это было тонко. Бергер на этот раз жила в Гамбурге с одним из своих многочисленных любовников, в коммуне высокого класса на Бланкенезе. Однажды, прошагав за ней в город, девчонки увидели, как она, озираясь, опустила в ящик письмо. Как только она отошла, они бросили туда большой желтый конверт, который был у них заготовлен на всякий случай, чтобы он лег сверху. Затем наиболее хорошенькая из девчонок стала на страже у почтового ящика. Когда явился почтальон, она наговорила ему кучу всякой всячины про любовь и обиду на любимого и кое-что пообещала в награду, так что он стоял и скалился, пока она выуживала письмо, которое могло погубить всю ее жизнь. Только это было не ее письмо, а письмо Астрид Бергер, лежавшее как раз под большим желтым конвертом. Вскрыв письмо с помощью пара и сфотографировав, они бросили его обратно в ящик, чтобы оно ушло с очередной почтой.

Добыча состояла из восьми наскоро нацарапанных страниц, содержавших по-школьному восторженные излияния в любви. Должно быть, Бергер была крепко на взводе, когда писала, а может быть, просто действовал ее адреналин. В письме откровенно превозносились сексуальные способности Местербайна. Тут же высказывалось яростное возмущение по поводу бомбежек Ливана сионистами и принятого Израилем «окончательного решения» проблемы палестинцев. Астркд Бергер любила жизнь, по все и всюду казалось ей не так, к, явно полагая, что почту Местербайна читают, она добропорядочно добавляла, что необходимо оставаться «все время в рамках закона». Однако был там еще н постскриптум. Причем эта фраза была написана по-французски: «Attention! On va epater les'Bourgeois!»[20].

Аналитики при виде постскриптума сделали стойку. Почему заглавное "В"? Неужели Хельга так плохо знает французский. что написала существительное на немецкий манер с заглавной бугвы? Нелепо. И почему слева поставлен апостроф? Криптологи и аналитики истекали кровью, пытаясь проникнуть в тайну кода; содрогались, поскрипывали и рыдали компьютеры, выдавая немыслимые сочетания, а разгадала загадку не кто иная, как бесхитростная Рахиль. В свободное время Рахиль решала кроссворды в надежде выиграть машину.

— «Дядя Фрей» — это первая половина слова, — объявила она. — а «буржуа» или «бюргеры» — вторая. «Фрейбюргеры» — значит жители Фрейбурга, которых выведет из сонной одури «операция», намеченная на шесть часов вечера двадцать четвертого числа. Комната двести пятьдесят один? Что ж, придется порасспросить, верно? — сказала она экспертам, положительно лишившимся дара речи.

Да, согласились они. Так и поступим.

Компьютеры выключили, но все равно еще день или два преобладало скептическое настроение. Не может быть. Уж слишком все просто. Прямо по-детски.

Тем не менее проверим эту версию, сказали они.

Фрейбургов было с полдюжины, но выбор остановился прежде всего на Фрейбурге в родной Местербайну Швейцарии,. где сверили и по-французски и по-немецки и где бюргеры — даже среди швейцарцев — славились своей флегмой. Без дальних околичностей Курц отправил туда пару разведчиков с особо легкой поступью, приказав им разнюхать, что может явиться объектом антиевропейской акции, обратив самое пристальное внимание на фирмы, имеющие с Израилем контракты на поставки оборонного характера: проверить — по возможности без помощи властей все комнаты № 251 в больницах, отелях или учреждениях, а также фамилии всех пациентов, которые назначены на аппендэктомию, как и на любые другие операции, на двадцать четвертое число этого месяца в 18.00 часов.

Из Агентства по делам евреев в Иерусалиме Курц получил список наиболее видных евреев, проживавших на данное время во Фрейбурге, а также указание, где они молятся и к каким обществам принадлежат. Есть ли там больница специально для евреев? А если нет, то больница, которая обслуживала бы правоверных евреев? И так далее.

Но вот в один прекрасный день, среди всей этой суеты — как если бы энергия, приложенная в одном месте, заставила правду выскочить в другом — Россино, этот убийца-итальянец. вылетел из Вены в Базель, где взял напрокат мотоцикл. Он пересек на нем границу с Германией и проехал по территории этой страны минут сорок до города Фрейбург-ум-Брейсгау с древним собором. Там, плотно позавтракав, он явился в университетский ректорат и вежливо осведомился насчет лекций по гуманитарным предметам, которые могло посещать некоторое количество публики. А затем потихоньку высмотрел на плане университета, где находится комната № 251.

Это был луч света, прорезавший туман. Рахиль оказалась права; Курц оказался прав; Господь милостив, и Миша Гаврон — тоже.

Один только Гади Беккер не разделял всеобщих восторгов.


На чьей же он все-таки стороне?

Порою другие, казалось, знали это лучше него самого. Вот он днем меряет шагами комнату на Дизраэли-стрит, то и дело поглядывая на шифровальную машину, которая так редко передавала сведения об его агенте Чарли. А ночью — или точнее, ранним утром на другой день — звонит в дом Курца, будит Элли и собак и требует заверений, что Тайеха или кого-либо другого не тронут, пока Чарли не выйдет из игры: до него дошли некие слухи, заявил он, а «Миша Гаврон не славится долготерпением».

Когда кто-то возвращался с дела — например Димитрий или его товарищ Рауль, которого вывезли на резиновой шлюпке, — Беккер непременно присутствовал при получении информации и расспрашивал, в каком состоянии там Чарли.

Через несколько дней Курцу осатанело наблюдать это — «торчит передо мной, как укор совести», — и он напрямую объявил, что закроет перед Гади двери конторы, пока тот не образумится.

— Куратор без агента — все равно что дирижер без оркестра, — глубокомысленно пояснил он Элли, пытаясь справиться с собственной яростью. — Правильнее не раздражать его, помочь пережить это время.

А сам потихоньку, ни с кем не советуясь, кроме Элли, позвонил Франки и, сообщив, что ее бывший супруг находится в городе, дал ей номер его телефона, ибо Курц с поистине черчиллевской широтой души считал, что браки у всех такие же прочные, как у него.

Франки само собой позвонила: Беккер услышал ее голос — если это он подходил к телефону — и, ни слова не сказав, тихонько положил трубку на рычаг.

Однако затея Курца все же не оказалась безрезультатной, ибо на другой день Беккер отправился в поездку, которая, как потом поняли, была предпринята в попытке утвердиться в том, что составляло идейную основу его жизни. Он нанял машину и отправился сначала в Тель-Авив и там, произведя весьма унылую операцию с управляющим своего банка, съездил на старое кладбище, где был похоронен его отец. Он положил на могилу цветы, старательно почистил вокруг и громко прочитал кадиш, хотя ни он сам, ни его отец никогда не находили времени для религии. Из Тель-Авива он двинулся на юго-восток, в Хеврон, или. как назвал бы его Мишель, — в Эль-Халиль. Там он посетил мечеть Авраама, служившую со времени войны 1967 года одновременно и синагогой: поболтал с солдатами-резервистами, которые в шляпах с мягкими полями и рубашках, расстегнутых до пупа, торчали у входа, охраняя зубчатые стены.

Это же был Беккер, говорили они друг другу, после того, как он уехал, называя его, правда, еврейским именем, это был сам легендарный Гади... человек, сражавшийся за Голанские высоты в тылу врага, за линией фронта сирийской армии... какого черта он тут-то делает, в этой арабской дыре, да еще с таким смущенным видом?

А он под их восторженными взглядами побродил по древнему крытому рынку, судя по всему, не обращая внимания на вдруг наступавшую взрывоопасную тишину и испепеляющие взгляды черных глаз оккупированных. Вернувшись к машине, Беккер кивнул на прощанье солдатам и помчался дальше, по проселочным дорогам, вьющимся среди плодородной красной земли, на которой террасами растут лозы, пока не добрался до горных арабских деревень на восточном склоне, с их приземистыми каменными домишками и эйфелевыми башнями антенн на крышах.

В одной из деревень Беккер вышел из машины, чтобы подышать воздухом. Здесь до 1967 года жила семья Мишеля, пока его отец не решил бежать.

Из Хеврона Беккер, похоже, поехал на север, вверх по долине реки Иордан, в арабский город Бейт-Шеан, заселенный евреями после того, как жители ушли из него во время войны 1948 года. Затем объявился в Метулле, в самой северной точке на границе с Ливаном. Пропаханная полоса земли с несколькими рядами проволоки обозначала границу, которая в лучшие времена называлась Крепкой Оградой. По одну ее сторону на наблюдательной площадке стояли израильтяне и озадаченно разглядывали сквозь колючую проволоку «плохие земли». По другую сторону границы ливанская христианская милиция разъезжала на самых разных средствах передвижения, получая от Израиля пополнение этих средств для продолжения бесконечной кровавой войны против палестинцев.

Но Метулла в те дни была, кроме того, еще и конечным пунктом курьерской связи с Бейрутом, и служба Гаврона втихую имела там свое отделение, которое занималось приезжавшими на время агентами. Великий Беккер самолично явился туда под вечер, полистал регистрационную книгу. задал несколько вопросов по поводу расположения сил ООН, снова отбыл. На вид он был вроде не в себе, сказал командир отделения. Может, болен. Глаза совсем больные, да и вообще.

— Что же, черт подери, ему было там у вас нужно? — спросил Курц командира, услышав об этом.

Но командир, мужчина весьма прозаический и отупевший от необходимости хранить тайну, никаких предположений высказать не мог. Беккер был словно бы не в себе, повторил он. Агенты иногда так выглядят, когда возвращаются после долгой отлучки.

А Беккер ехал все дальше, пока не достиг извилистой горной дороги, изрытой танками, по которой и доехал до кибуца — места, где он оставил свое сердце, этакого орлиного гнезда, расположенного высоко над Ливаном, который окружал его с трех сторон. Сначала, в 1948 году, здесь создали еврейское поселение, опорный пункт, контролировавший единственную дорогу, которая связывала восток с западом южнее реки Литани. В 1952 году туда прибыли первые поселенцы — молодые сабра, готовые сообразно велению своей веры жить трудной жизнью, одно время идеализировавшейся сионистами. С тех пор кибуц пережил немало обстрелов, пору процветания и тревожного сокращения числа обитателей. Когда Беккер прибыл туда, на лужайках вращались опрыскиватели, в воздухе сладко пахло алыми и бордовыми розами. Обитатели встретили его застенчиво, но взволнованно.

— Ты наконец все же вернулся к нам, Гади? Кончил сражаться? Слушай, у нас есть для тебя дом. Можешь поселиться там хоть сегодня!

Он рассмеялся, но не сказал ни «да», ни «нет». Попросил разрешения поработать у них дня два, но делать там было почти нечего: время года сейчас неподходящее, пояснили они. Все фрукты и хлопок собраны, деревья подрезаны, поля вспаханы к весне. Но поскольку он настаивал, они сказали, что он может раздавать еду в столовой. Им же больше всего хотелось узнать его мнение о том, куда идет страна, мнение Гади: ну кто, если не он, может об этом знать.

— Мы же приехали сюда работать, отстаивать свою сущность, превращать евреев в израильтян, Гади! Станем ли мы наконец страной или так и будем витриной для евреев всего мира? Что ждет нас в будущем, Гади? Скажи нам!

Они расспрашивали его живо, веря ему, словно он был пророком среди них, пришедшим дать свежее наполнение их жизни под открытым небом, но они не могли знать — во всяком случае, не могли знать сразу, — что их слова тонули в пустоте его души. А что же все-таки произошло — ведь мы собирались договариваться с палестинцами, Гади! Большой ошибкой был 1967 год, решили они, по обыкновению сами отвечая на свои вопросы: в 67-м надо было нам проявить великодушие, надо было предложить такие условия, на которые они бы пошли. Кому же еще, как не победителю, и делать широкие жесты? «Мы же такие сильные, Гади, а они такие слабые!»

Но через некоторое время Беккеру поднадоело обсуждать эти неразрешимые проблемы, и, погрузившись в свои думы, он отправился бродить по кибуцу. Его излюбленным местом была разрушенная сторожевая башня, оттуда открывался вид на маленький шиитский городок внизу, а на северо-востоке — на бастион крестоносцев Бофор, в то время все еще находившийся в руках палестинцев — Гади видели там в последний вечер, который он провел в кибуце: он стоял у всех на виду, у самого электронного пограничного заграждения, — настолько близко, насколько можно было стоять, не вызывая сигнала тревоги. Заходящее солнце освещало его так, что половина его была светлая, а половина темная, — он стоял выпрямившись, словно оповещая весь бассейн реки Литани, что он тут.

На другое утро он вернулся в Иерусалим и, заглянув па Дизраэли-стрит. целый день бродил по улицам города, где участвовал в столь многих боях и видел столько пролитой крови, в том числе и своей собственной. И снова, казалось, он все ставил под вопрос. Озадаченно разглядывал он строгие аркады восстановленного Еврейского квартала: сидел в холлах отелей-башен, портящих теперь облик Иерусалима. и сумрачно глядел на скопления благопристойных американских граждан из Ошкоша, Далласа и Денвера, которые приехали сюда целым табором, исполненные горячей веры и обремененные годами, чтобы приобщиться к своему наследию. Он заглядывал в лавчонки, где торговали расшитыми арабскими кафтанами и арабскими поделками, чье качество гарантировал хозяин; он слушал наивную болтовню туристов, вдыхал их дорогие духи и улавливал их сетования — правда незлобивые, вежливые — на то, что ростбифы, приготовленные по-нью-йоркски, не совсем такого вкуса, как дома. И еще он целый день провел в Музее массового истребления, у фотографий детей, которым сейчас было бы столько же лет, сколько и ему, если бы они остались живы.

Выслушав донесения обо всем этом, Курц положил конец отпуску Беккера и вызвал его на работу.

— Выясни насчет Фрейбурга, — сказал он ему. — Прочеши библиотеки, архивы. Выясни, кого мы там знаем, добудь план университета. Добудь чертежи архитекторов и карты города. Определи, что нам нужно, и удвой цифры. Срок — вчера.

— Хороший боец никогда не бывает вполне нормальным, — сказал Курц своей жене Элли, стараясь успокоить себя. — Если Беккер не круглый идиот, то он слишком много думает.

Про себя же Курц удивился, какую злость все еще вызывает в нем этот заблудший агнец.

23

Это был уже предел. Хуже места она в жизни своей не видела, о нем хотелось забыть, даже пока она была там, — это был как бы ее чертов интернат, только с насильниками вдобавок, семинар в пустыне, где упражнялись с настоящим оружием. Изрешеченная огнем мечта Палестины осталась за холмами, в пяти часах утомительнейшей езды, а вместо нее был этот маленький форт, похожий на декорацию к фильму, с зубчатыми стенами из желтого камня, каменной лестницей, половина которой была снесена при обстреле, и воротами, заваленными мешками с песком, а над ними — флагшток без флага, только обрывки веревок хлопают на пронизывающем ветру. Насколько было известно Чарли, никто в этом форте не ночевал. В нем сидели чиновники и устраивались встречи; там давали три раза в день баранину с рисом, а по вечерам до полуночи спорили, при этом восточные немцы разносили в пух и прах западных немцев, кубинцы разносили всех, а американец-зомби, именовавший себя Абдуллой, читал двадцатистраничное сочинение о том, как моментально достичь всеобщего мира.

Другим местом, где собирались все, был тир, устроенный не в заброшенной каменоломне на вершине холма, а в старом бараке с забитыми окнами и трухлявыми мешками с песком вдоль стен, освещенном цепочкой электрических лампочек, привинченных к стальным планкам. Мишенями были грубо вырезанные фигуры американских морских пехотинцев в человеческий рост со штыками наперевес и зверскими рожами; у ног их лежали мотки клейкой ленты, чтобы латать дыры от пуль.

Жили все они в трех длинных бараках — один из них был разделен на клетушки для женщин, другой — без клетушек — был для мужчин, в третьем помещалась так называемая «Библиотека для тренеров», и «если тебе предложат зайти в библиотеку. — сказала высокая шведка по имени Фатима, — не думай, что тебя там ждет большой выбор книг». По утрам их будили марши из громкоговорителя, который не выключался, затем была зарядка на песчаной площадке. Но Фатима говорила, что в других местах много хуже. Фатима,. если верить ее рассказам о себе, была выродком, помешанным на тренировках. Она прошла подготовку в Йемене, в Ливии и в Киеве. Она разъезжала по свету как профессиональная теннисистка, пока кто-то не решил использовать ее иначе. У нее был трехлетний сынишка по имени Кнут, который бегал голышом и выглядел заброшенным, но когда Чарли заговорила с ним, он не обрадовался, а заплакал.

Охраняли их арабы, каких Чарли до сих пор не встречала, эдакие задавалы-ковбои, которые почти не раскрывали рта и забавлялись тем, что унижали людей с Запада. Фатима сказала, что они из особого отряда милиции, который тренируют на границе с Сирией.

Все тренеры были мужчины; они выстраивались для утренней молитвы перед своими учениками — настоящая партизанская армия, — и один из них зачитывал воинственный приговор главному врагу в зависимости от момента: сионизму, или предателям-египтянам, или европейским капиталистам-эксплуататорам, или снова сионизму, или — нечто новое для Чарли — христианскому экспансионизму, — последнее, возможно, объяснялось тем, что было католическое Рождество, которое отмечалось здесь официальным небрежением со стороны властей.

«Звездой» этих первых сумасшедших дней был чех по имени Буби, помешанный на бомбах; в первое же утро он расстрелял свою брезентовую шляпу сначала из «Калашникова», потом из мощного пистолета и, наконец, чтобы прикончить зверя, швырнул в нее гранату, так что шляпа взлетела на пятьдесят футов в воздух.

Языком политических дискуссий был примитивный английский с вкраплением французского, и Чарли в душе поклялась, что если она когда-нибудь доберется до дома, то до конца своей немыслимой жизни будет веселить застолье, пересказывая их полуночные рассуждения о «заре революции». Но пока она ни над чем не смеялась. Она вообще перестала смеяться с тех пор, как эти мерзавцы взорвали ее любимого на дороге в Мюнхен, и агония его народа, которую она теперь увидела, лишь укрепила в ней потребность возмездия.

"Ты будешь ко всему относиться с величайшей серьезностью, — сказал ей Иосиф. — Держись отчужденно, с легкой сумасшедшинкой — они к этому привыкли. Не задавай вопросов, ты будешь наедине с собой — и днем, и ночью".

Прежде чем приступить к занятиям, все должны были дать клятву верности антиимпериалистической революции и изучать «Правила данного лагеря», которые, подобно десяти заповедям, были вывешены на белой стене в Центре по приему вновь прибывших. Все должны были пользоваться только своими арабскими именами, не принимать наркотиков, не ходить голышом, не ругаться, не вести между собой личных бесед, не пить, не сожительствовать друг с другом, не мастурбировать. Пока Чарли раздумывала, какой из этих постулатов нарушить первым, по радио зазвучала пленка с приветствием:

«Друзья мои! Кто мы? Мы — люди без имени, без униформы. Мы — крысы, бежавшие от капиталистической оккупации. Мы прибыли из измученных лагерей Ливана! И мы будем бороться против геноцида! Из бетонных могил западных городов мы идем! И находим друг друга! И от имени восьмисот миллионов голодающих мира мы зажжем факел свободы!»

Чарли почувствовала, как мурашки побежали у нее по спине и сердце бешено заколотилось. «Зажжем, — подумала она. — Зажжем, зажжем». И, взглянув на арабскую девушку, стоявшую рядом, увидела в ее глазах такой же пыл.


«Днем и ночью», — сказал ей Иосиф.

И вот она днем и ночью старалась — ради Мишеля, ради того, чтобы не сойти с ума, ради Палестины, ради Фатьмы и Сальмы и детей, погибших в разбомбленной Сидонской тюрьме; находя самовыражение в деятельности, чтобы бежать смятения, царившего в душе; собирая все элементы своей новой личности воедино и создавая из них бойца.

«Я — безутешная, обездоленная вдова, и я приехала сюда, чтобы продолжить борьбу моего любимого, которого уже нет».

«Я — боец, у которого открылись глаза: слишком много времени потратила я зря на полумеры и теперь стою перед вами с мечом в руке».

«Я положила руку на сердце Палестины; я дала клятву поднять мир за уши и заставить слушать».

«Я пылаю гневом, но я хитра и изобретательна. Я — заснувшая оса, которая прождет всю зиму, а потом ужалит».

«Я — товарищ Лейла, гражданка мировой революции».

Днем и ночью.

Она сыграла эту роль с предельной отдачей. Она довела себя до того, что эта болезненная, неотступная, одинокая ярость, которую она вырабатывала в себе силой воли, вошла в ее плоть и кровь, и это мгновенно чувствовали те, с кем она общалась, будь то персонал, будь то курсанты. Они сразу признали в ней женщину странную, и это позволило ей держаться от них на расстоянии.

В ее комнате стояли три кровати, но Чарли некоторое время имела комнату в своем полном распоряжении, и когда Фидель, милый кубинец, явился как-то вечером намытый и прилизанный, как певчий из хора, и сложил к ее ногам свою революционную страсть, Чарли выдержала позу решительного самоотречения и отослала его, подарив всего лишь поцелуй.

Следующим после Фиделя ее расположения стал добиваться американец Абдулла. Он явился поздно ночью.

— Привет, — сказал Абдулла и, широко осклабясь, проскользнул мимо Чарли в комнату, прежде чем она успела захлопнуть дверь. Он сел на кровать и принялся скручивать цигарку.

— Отваливай, — сказала она. — Сгинь.

— Конечно, — согласился он и продолжал скручивать цигарку.

Он был высокий, лысоватый и — при ближайшем рассмотрении — очень тощий. На нем была кубинская полевая форма: шелковистая каштановая бородка казалась реденькой, словно из нее повыдергали волосы.

— Как твоя настоящаяфамилия, Лейла? — спросил он.

— Смит.

— Мне нравится. Смит.— Он несколько раз повторил фамилию на разные лады. — Ты ирландка, Смит? — Он раскурил сигарету и предложил ей затянуться. Она никак нс реагировала. — Я слышал, ты личная собственность господина Тайеха. Восхищен твоим вкусом. Тайех — мужчина разборчивый. А чем ты зарабатываешь себе на жизнь, Смит?

Чарли подошла к двери и распахнула ее, но он продолжал сидеть, с усмешкой, понимающе глядя на нее сквозь сигаретный дым.

— Не хочешь потрахаться? — спросил он. — А жаль, — Он лениво поднялся, бросил цигарку у кровати и растоптал ботинком. — А у тебя не найдется немного гашиша для бедного человека, Смит?

— Вон, — сказала она.

Покорно подчиняясь ее решению, он сделал к ней несколько шагов, остановился, поднял голову и застыл, и к своему великому смущению Чарли увидела, как его измученные, пустые глаза наполнились слезами, а губы умоляюще вытянулись.

— Тайех не даст мне спрыгнуть с карусели, — пожаловался он. И акцент глубинного Юга уступил место обычному говору Восточного побережья. — Он опасается, что мои идейные батареи сели. И боюсь, он прав. Я как-то подзабыл все эти рассуждения насчет того, что каждый мертвый ребенок — это шаг на пути к всеобщему миру. На тебя ведь давит, когда ты укокошил несколько малышей. Для Тайеха же это спорт, развлечение. Большой спортсмен, этот Тайех. «Хочешь уйти — уходи», — говорит он. И показывает на пустыню. Хороший малый.

И словно нищий, старающийся выпросить подаяние, он обеими руками схватил ее правую руку и уставился на ладонь.

— Моя фамилия Хэллорен, — пояснил он, словно с трудом вспоминая этот факт. — Я вовсе не Абдулла, а Артур Дж. Хэллорен. И если ты когда-нибудь будешь проходить мимо американского посольства, Смит, я буду тебе ужасно благодарен: забрось им записочку, что, мол, Артур Хэллорен, в прошлом из Бостона, участник Вьетнамской кампании, а последнее время член менее официальных армий, хотел бы вернуться домой и отдать свой долг обществу до того, как эти опсихевшие маккавеи[21]перевалят через гору и перестреляют большинство из нас. Сделаешь это для меня, Смит, старушка? Я хочу вот что сказать: в решающий момент мы, англосаксы, все-таки на голову выше рядовых, ты так не считаешь?

А она словно окаменела. На нее вдруг напала неукротимая сонливость — так начинает цепенеть тяжело раненный человек. Ей хотелось лишь одного — спать. С Хэллореном. Дать ему утешение и получить утешение взамен. Неважно, пусть наутро донесет на нее. Пусть. Она понимала лишь, что не в состоянии еще одну ночь провести одна в этой чертовой пустой камере.

Он продолжал держать ее руку. Она ее не отнимала, балансируя, как самоубийца, который стоит на подоконнике и смотрит вниз, на улицу, которая так и гниет его. Затем огромным усилием воли она высвободилась и обеими руками вытолкала его покорное тощее тело в коридор.

Затем села на кровать. Все произошло, конечно же, сейчас, только что. Она еще чувствовала запах его цигарки. Видела окурок у своих ног.

«Хочешь уйти уходи», — сказал Тайех. И указал на пустыню. Отличный малый, этот Тайех.

"Это будет страх, какого ты еще не знала, — говорил ей Иосиф. — Твое мужество станет разменной монетой. Ты будешь тратить и тратить, а в один прекрасный вечер заглянешь в свои карманы и обнаружишь, что ты — банкрот, и вот тогда придет настоящее мужество".

"Логика поступков зависит только от одного человека, — говорил ей Иосиф, — от тебя. И выживет только один человек — ты сама. И доверять ты можешь только одному человеку — себе самой".


Ее допрос начался на следующее утро и продолжался один день и две с половиной ночи. Это было нечто дикое, не поддающееся логике, зависевшее от того, кто на нее кричал и ставились ли под сомнение ее преданность революции или же ее обвиняли в том, что она британская подданная, или сионистка, или американская шпионка. Пока длился допрос, она не посещала учений и между вызовами сидела в своем бараке под домашним арестом, хотя никто не пытался ее остановить, когда она стала бродить по лагерю. Допрос рьяно вели четыре арабских парня — работали они по двое и отрывисто задавали ей заранее заготовленные вопросы, злясь, когда она не понимала их английский. Ее не били, хотя, может быть, ей было бы легче, если бы ее избили: по крайней мере, она бы знала, когда угодила им, а когда нет. Но их ярость была достаточно пугающей, и порой они по очереди орали на нее, приблизив лицо к самому ее лицу. так что их слюна обрызгивала ее, и потом у нее до тошноты болела голова. Как-то они предложили ей стакан воды. но стоило ей протянуть руку, как они выплеснули воду ей з лицо. Однако при следующей встрече окативший ее парень прочел письменное извинение в присутствии трех своих коллег и понуро вышел из комнаты.

В другой раз они пригрозили пристрелить ее за то, что, как известно, она предана сионизму и английской королеве. Когда же она отказалась признаться в этих грехах, они вдруг перестали ее мучить и принялись рассказывать о своих родных деревнях, о том, какие там красивые женщины, и самое лучшее в мире оливковое масло, и самое лучшее вино. И тут она поняла, что вышла из кошмара — вернулась к здравомыслию; и к Мишелю.


Под потолком вращался электрический вентилятор: на стенах серые занавески частично скрывали карты. В открытое окно до Чарли долетал грохот взрывов: в тире рвали бомбы. Тайех сидел на диване, положив на него ногу. Его страдальческое лицо было бледно, и он выглядел больным. Чарли стояла перед ним. как провинившаяся девчонка, опустив глаза и сжав от злости зубы. Она попыталась было заговорить, но в этот момент Тайех вытащил из кармана плоскую бутылочку виски и глотнул из нее. Затем тыльной стороной ладони вытер рот, точно у него были усы. хотя на самом деле их не было. Держался он сдержаннее обычного и почему-то скованно.

— Я насчет Абдуллы, американца, — сказала она.

— Ну и?

— Его настоящее имя Хэллорен. Артур Дж. Хэллорен. Он предатель. Он просил меня. когда я отсюда уеду, сказать американцам, что он хочет вернуться домой и готов предстать перед судом. Он открыто признает, что верит в контрреволюционные идеалы. Он может всех нас предать.

Черные глаза Тайеха не покидали ее лица. Он обеими руками держал клюку и легонько постукивал по большому пальцу больной ноги, словно не давая ей онеметь.

— Ты поэтому просила о встрече со мной?

— Да.

— Хэллорен приходил к тебе три ночи тому назад, — заметил он, не глядя на нее. — Почему же ты не сказала мне об этом раньше? Почему ждала три дня?

— Тебя же не было.

— Были другие. Почему ты не спросила про меня?

— Я боялась, что ты его накажешь.

Но Тайеха. казалось, не занимал сейчас Хэллорен.

— Боялась, — повторил он таким тоном, будто это было признанием большой вины. — Боялась?С какой стати тебе боятьсяза Хэллорена? И целых три дня? Ты что, втайне сочувствуешь его взглядам?

— Ты же знаешь, что нет.

— Он потому так откровенно говорил с тобой? Потому что ты дала ему основание доверять тебе? Очевидно, так.

— Нет.

— Ты переспала с ним?

— Нет.

— Тогда почему же ты стремишься защитить Хэллорена? Ты меня огорчаешь.

— Я человек неопытный. Мне было жалко его, и я не хотела, чтобы он пострадал. А потом я вспомнила о моем долге.

Тайех, казалось, все больше запутывался. Он глотнул еще виски.

— Будь ты на моем месте, — сказал он наконец, отворачиваясь от нее, — и перед тобой встала бы проблема Хеллорена... который хочет вернуться домой, но знает слишком много... как бы ты с ним поступила?

— Нейтрализовала бы.

— Пристрелила?

— Это уж вам решать.

— Да. Нам. — Он снова стал разглядывать больную ногу, приподняв клюку и держа ее параллельно ноге. — Но зачем казнить мертвеца? Почему не заставить его работать на нас?

— Потому что он предатель.

И снова Тайех, казалось, намеренно не понял логики ее рассуждений.

— Хэллорен заводит разговоры со многими в лагере. И не просто так. Он наш стервятник, который показывает, где у нас слабое место и где гнильца. Он перст указующий, нацеленный на возможного предателя. Тебе не кажется, что глупо было бы избавляться от такой полезной особы?

Вздохнув, Тайех в третий раз приложился к бутылке с виски.

— Кто такой Иосиф? — спросил он слегка раздраженным тоном. — Иосиф. Кто это?

Неужели актриса в ней умерла? Или она настолько вжилась в театр жизни, что разница между жизнью и искусством исчезла? Ничего из ее репертуара не приходило Чарли в голову — она не могла ничего подобрать. Она не подумала, что может грохнуться на каменный пол и не вставать. Ее не потянуло валяться у него в ногах, признаваясь во всем, моля оставить ее в живых в обмен на все, что она знает, — а в качестве крайней меры ей это было дозволено. Она разозлилась. Надоело ей все это до смерти: всякий раз, как она достигает очередного километрового столба на пути к слиянию с революцией Мишеля, ее вываливают в грязи, а потом стряхивают грязь и заново подвергают изучению. И она, не раздумывая, швырнула в лицо Тайеху первую карту с верха колоды — хочешь бей, хочешь нет, и пошел ты к черту.

— Я не знаю никакого Иосифа.

— Да ну же! Подумай! На острове Миконос. До того, как ты поехала в Афины. Один из наших друзей в случайном разговоре с одним из твоих знакомых услышал о каком-то Иосифе, который тогда присоединился к вашей группе. Он сказал, что Чарли была очень им увлечена.

Ни одного барьера не осталось, ни одного поворота. Все были позади, и она бежала теперь по прямой.

— Иосиф? Ах, тотИосиф! — Она сделала вид, что наконец вспомнила, и тут же сморщила лицо в гримасу отвращения. — Припоминаю. Этакий грязный еврейчик, прилепившийся к нашей группе.

— Не надо так говорить о евреях. Мы не антисемиты, мы только антисионисты.

— Рассказывайте кому другому, — бросила она.

— Ты что же, — заинтересовался Тайех, — считаешь меня лжецом, Чарли?

— Сионист или нет, но он мерзость. Он напомнил мне моего отца.

— А твой отец был евреем?

— Нет. Но он был вор.

Тайех долго над этим раздумывал, оглядывая сначала ее лицо, а потом всю фигуру и как бы стараясь придраться к чему-то, что могло бы подтвердить еще тлевшие в нем сомнения. Он предложил ей сигарету, но она отказалась: инстинкт подсказывал ей не делать ему навстречу никаких шагов. Он снова постучал палкой по своей омертвевшей ноге.

— Ту ночь, что ты провела с Мишелем в Салониках... в старой гостинице... помнишь?

— Ну и что?

— Служащие слышали поздно вечером в вашем номере громкие голоса.

— И что вы от меня хотите?

— Не торопи меня, пожалуйста. Кто в тот вечер кричал?

— Никто. Они подслушивали не у той двери.

— Кто кричал?

— Мы не кричали. Мишель не хотел, чтобы я уезжала. Вот и все. Он боялся за меня.

— А ты?

Это они с Иосифом отработали: тогда она одержала верх над Мишелем.

— Я хотела вернуть ему браслет, — сказала она.

Тайех кивнул.

— Это объясняет приписку, сделанную в твоем письме: «Я так рада, что сохранила браслет». И конечно, никаких криков не было. Ты права. Извини мои арабские штучки. — Он в последний раз окинул ее испытующим взглядом, тщетно пытаясь разгадать загадку; затем поджал губы, по-солдатски, как это делал иногда Иосиф, прежде чем отдать приказ. — У нас есть для тебя поручение. Собери вещи и немедленно возвращайся сюда. Твоя подготовка окончена.

Отъезд неожиданно оказался самым большим испытанием. Это было хуже окончания занятий в школе; хуже прощания с труппой в Пирее. Фидель и Буби по очереди прижимали ее к груди, и их слезы мешались с ее слезами. Одна из алжирок дала ей подвеску в виде деревянного младенца Христа.


Профессор Минкель жил в седловине между горой Скопус и Французским холмом, на восьмом этаже нового дома, недалеко от университета, в группе высотных домов, что так болезненно воспринимаются незадачливыми сторонниками консервации Иерусалима. Каждая квартира в этом доме смотрела на Старый город, но беда в том, что и Старый город смотрел на них. Как и соседние дома, это был не просто высокий дом, а крепость, и все окна здесь были так расположены, чтобы в случае нападения можно было огнем из них накрыть атакующих. Курц трижды ошибался, прежде чем нашел дом. Сначала он забрел в бетонный торговый центр, построенный под землей, на пятифутовой глубине, потом — на Английское кладбище, где похоронены погибшие в первую мировую войну. «В дар от народа Палестины» — гласила надпись. Побывал он и в других зданиях — в основном сооруженных на деньги американских миллионеров — и наконец вышел к этой башне из тесаного камня. Таблички с фамилиями были все исцарапаны, поэтому он нажал на первый попавшийся звонок, и ему ответил старик-поляк из Галиции, говоривший только на идиш. Поляк знал, в каком доме живет Минкель, — вы же его видите, как меня сейчас! . — он знал доктора Минкеля и восхищался им: он сам тоже учился в прославленном Краковском университете. Но и у него были свои вопросы, на которые Курц, как мог, вынужден был отвечать; к примеру, а сам Курц откуда происходит? Ох, святители небесные, а он знает такого-то? И что делает тут Курц, взрослый мужчина, в одиннадцать часов утра — ведь доктору Минкелю в это время следует учить будущих философов нашего народа!

Механики по лифтам бастовали, и Курц вынужден был подниматься пешком, но ничего не могло омрачить его хорошего настроения. Во-первых, его племянница только что объявила о помолвке с молодым человеком с его службы, причем своевременно. Во-вторых, конференция по трактовке Библии, в которой участвовала Элли, прошла успешно; по ее окончании Элли пригласила гостей на чашку кофе, и, к ее великой радости. Курц сумел там присутствовать. Но главное: прорыв по Фрейбургу был подкреплен несколькими обнадеживающими фактами, самый существенный из которых был добыт лишь вчера одним парнем из группы Шимона Литвака, занимающейся подслушиванием и опробовавшей новый направленный микрофон, который они установили на крыше в Бейруте; Фрейбург, Фрейбург, Фрейбург — этот город трижды встречался на пяти страницах отчета, восторг, да и только. И сейчас, поднимаясь по лестнице, Курц размышлял о том, что удача иной раз все-таки выпадает на долю человека. А именно удача, как хорошо знал Наполеон и все в Иерусалиме, делает рядового генерала генералом выдающимся.

Добравшись до небольшой площадки, Курц остановился, чтобы собраться с духом и с мыслями. Лестница освещалась совсем как бомбоубежище — электрические лампочки были в проволочных сетках, но сегодня, казалось, само детство Курца, проведенное в гетто, прыгало по этой мрачной лестнице вверх и вниз. «Правильно я поступил, что не взял с собой Шимона, — подумал он. — Шимон иной раз умеет такого льда подпустить...»

В двери квартиры 18-Д был глазок в стальной оправе и несколько расположенных один над другим замков, которые госпожа Минкель открывала по очереди, точно расстегивала пуговицы, всякий раз произнося: «Одну минутку, пожалуйста» — и принимаясь за следующий. Курц вошел и подождал, пока она их снова сверху донизу закроет. Она была высокая, довольно красивая, с очень яркими голубыми глазами и седыми волосами, стянутыми в строгий пучок.

— Вы господин Шпильберг из министерства внутренних дел, — несколько настороженно сообщила она ему и протянула руку. — Ганси ждет вас. Проходите. Прошу.

Она открыла дверь в крошечный кабинетик, где сидел ее Ганси, сморщенный старый патриций, настоящий Будденброк. Письменный стол был слишком мал для него, и, наверное, уже давно был мал, так как его книги и бумаги кипами лежали на полу, явно не случайно разложенные. Стол стоял боком в эркере, представлявшем собою половину восьмигранника, с узкими, как бойницы в замке, окнами и сиденьями, встроенными под ними. С трудом поднявшись на ноги, Минкель с достоинством осторожно пересек комнату и остановился на крошечном островке, не оккупированном свидетельствами его эрудиции. Он застенчиво поздоровался, и они сели в эркере, а госпожа Минкель взяла стул и решительно уселась между ними, словно намереваясь проследить за тем, чтобы все было по-честному.

Наступило неловкое молчание. Курц изобразил улыбку сожаления: ничего не попишешь, долг требует.

— Госпожа Минкель, боюсь, нам придется с вашим мужем обсудить два-три момента, которые из соображений безопасности мое министерство требует обсуждать наедине, — сказал он. И подождал, продолжая улыбаться, пока профессор не предложил жене приготовить им кофе, — господин Шпильберг пьет кофе?

Бросив на мужа предостерегающий взгляд, госпожа Минкель нехотя исчезла за дверью. Между двумя мужчинами не было большой разницы в возрасте, однако Курц обращался к Минкелю, как к старшему: профессор безусловно привык к такому обращению.

— Насколько я понимаю, профессор, наш общий друг Руфи Задир говорила с вами только вчера, — начал Курц тоном, каким разговаривают с тяжелобольным. Он-то это прекрасно знал, так как стоял рядом с Руфи, когда она звонила, и слушал, что говорили они оба, чтобы почувствовать человека, с которым ему придется иметь дело.

— Руфи была одной из моих лучших студенток, — заметил профессор с видом человека, понесшего невозвратимую утрату.

— Она и у нас тоже одна из лучших, — сказал Курц. — Профессор, скажите, пожалуйста, вы представляете себе, чем занимается сейчас Руфи?

Минкель не привык отвечать на вопросы, не относящиеся к его предмету, и с минуту озадаченно раздумывал.

— Мне кажется, я должен кое-что вам сказать, — заявил он вдруг с какой-то странной решимостью.

Курц любезно улыбался.

— Если ваш визит ко мне связан с политическими склонностями или симпатиями моих нынешних или бывших студентов, то, к сожалению, я не смогу сотрудничать с вами. Я не считаю это законным. Мы уже дискутировали на эту тему. Извините. — Он вдруг застеснялся и своих мыслей. и своего иврита. — У меня есть определенные принципы. А когда у человека есть определенные принципы, он должен высказывать свои мысли, но главное — действовать. Такова моя позиция.

Курц, ознакомившийся с досье Минкеля, в точности знал, какова его позиция. Он был учеником Мартина Бубера и членом в значительной степени забытой группы идеалистов, которые в период между войнами 1957-го и 1973 годов выступали за подлинный мир с палестинцами. Правые называли профессора предателем; иной раз так же поступали и левые, когда вспоминали о нем. Он был непревзойденным авторитетом по философии иудаизма, раннему христианству, гуманистическим движениям в своей родной Германии и еще по тридцати другим предметам; он написал трехтомную работу по теории и практике сионизма с указателем величиной с телефонную книгу.

— Профессор, — сказал Курц, — я прекрасно знаю о вашей позиции и, конечно же, не собираюсь никоим образом влиять на ваши высокие моральные принципы. — Он помолчал. чтобы его заверения осели в мозгу профессора. — Кстати, правильно ли я понимаю, что ваша предстоящая лекция во Фрейбургском университете тоже будет касаться прав человека? Арабы, их основные свободы — это предмет вашей лекции двадцать четвертого числа?

С такой интерпретацией профессор не мог согласиться. Он во всем требовал точности.

— На этот раз моя тема будет несколько иной. Лекция будет посвящена самореализации иудаизма — не путем завоеваний, а путем пропаганды высоких достоинств еврейской культуры и морали.

— И как же вы собираетесь это пропагандировать? — самым благодушным тоном спросил Курц.

В этот момент в комнату вошла жена Минкеля с подносом, заставленным домашним печеньем.

— Он что, снова предлагает тебе стать доносчиком? — спросила она. — Если да, скажи ему «нет». И когда скажешь «нет», скажи еще раз и еще, пока до него не дойдет. Ну что он может с тобой сделать? Избить резиновой дубинкой?

— Госпожа Минкель, я. безусловно, не собираюсь просить вашего мужа ни о чем подобном, — с самым невозмутимым видом возразил Курц.

Бросив на него недоверчивый взгляд, госпожа Минкель снова удалилась.

Но Минкель. казалось, и не заметил, что его прервали. А если и заметил, то не обратил внимания. Курц задал ему вопрос, и Минкель, презиравший барьеры в познании, не считал возможным не ответить ему.

— Я в точности изложу вам свои доводы, господин Шпильберг, — торжественно заявил он. — Пока у нас будет маленькое еврейское государство, мы можем демократически развиваться в направлении самореализации евреев. Но как только мы станем более крупным государством, где будет немало и арабов, нам придется выбирать. — И он развел своими старческими, испещренными пятнами, руками. — С этой стороны будет демократия без самореализации евреев. А с этой стороны — самореализация евреев без демократии.

— И какой же вы видите выход, профессор? — спросил Курц.

Минкель воздел руки к потолку с видом величайшего раздражения. Казалось, он забыл, что Курц не его ученик.

— Очень простой! Уйти из Газы и с Западного берега до того, как мы утратим наши ценности! А какой еще может быть выход?

— А как палестинцы реагируют на это предложение, профессор?

Уверенность на лице профессора сменилась грустью.

— Они называют меня циником, — сказал он.

— Вот как?

— По их мнению, я хочу сохранить и еврейское государство, и симпатии всего мира, поэтому они считают, что я подрываю их дело. — Дверь снова открылась, и госпожа Минкель вошла с кофейником и чашками. — Но я же ничего не подрываю, — безнадежным тоном сказал профессор, однако жена не дала ему продолжить.

Подрывает? — эхом повторила госпожа Минкель, с грохотом опуская на стол посуду и багровея. — Вы считаете, что Ганси что-то подрывает? Только потому, что мы откровенно говорим о том, что происходит с этой страной?

Курц не мог бы остановить поток ее слов, даже если бы попытался, но в данном случае он и пытаться не стал. Пусть выговорится.

— На Голанских высотах разве не избивают людей и не пытают? А как относятся к арабам на Западном берегу — хуже, чем эсэсовцы! А в Ливане, в Газе? Даже тут, в Иерусалиме, избивают арабских детей -горько потому, что они арабы! И мы, значит, подрывные элементы, потому что мы осмеливаемся во всеуслышание говорить об угнетении, хотя никто насне угнетает, — это мы-то, евреи из Германии, подрывные элементыв Израиле?

— Aber, Liebchen[22]... — сказал профессор смущенно.

Но госпожа Минкель явно принадлежала к тем, кто привык высказываться до конца.

— Мы не могли остановить нацистов, а теперь мы не можем остановить себя. Мы получили родину и что же мы с ней делаем? Сорок лет спустя мы избираем новый гонимый народ. Идиотизм! И если мыэтого не скажем, то мир это скажет. Мир уже это говорит. Почитайте газеты, господин Шпильберг!..

Наконец она умолкла, и когда по произошло, Курц спросил, не присядет ли она с ними и не выслушает ли то, с чем он пришел.

Курц подбирал слова очень тщательно, очень осторожно. То, что он должен сказать, заявил он — чрезвычайно секретно — секретнее быть не может. Он пришел не из-за учеников профессора, сказал он, и. уж во всяком случае, не для того, чтобы называть профессора подрывным элементом или оспаривать его прекрасные идеалы. Он пришел исключительно из-за предстоящего выступления профессора во Фрейбурге, которое привлекло внимание определенных чрезвычайно негативных групп. Наконец-то он вышел в чистые воды.

— Так что вот он, печальный факт, — сказал Кури н перевел дух. — Если кое-кому из этих палестинцев, чьи права вы оба так мужественно защищаете, дать волю, никакого вашего выступления во Фрейбурге двадцать четвертого числа не будет. Собственно, профессор, вы никогда больше не будете выступать. — Он помолчал, но его аудитория и не собиралась прерывать его. — Согласно имеющейся у нас информации, совершенно ясно, что одна из их весьма неакадемических групп считает вас человеком, придерживающимся опасно умеренных взглядов, способным разбавить чистое вино их высокого дела... Они считают вас пропагандистом идеи создания бантустана для палестинцев. Лжепророком, ведущим недалеких людей к еще одной роковой уступке сионистам.

Но одной угрозы смерти было совсем, совсем недостаточно, чтобы убедить профессора принять непроверенную им версию.

— Извините, — резко произнес он. — Именно так обрисовала меня палестинская пресса после моего выступления в Беэр-Шеве.

— Оттуда-то мы это и взяли, профессор, — сказал Курц.

24

Чарли прилетела в Цюрих под вечер. Вдоль взлетно-посадочной полосы горели огни, какие зажигают в непогоду, — они пылающей линией прочерчивали перед Чарли путь к собственной цели. В ее мозгу — вытащенные в отчаянии на свет — роились давние претензии к этому прогнившему миру, только ставшие теперь более зрелыми. Теперь-то она знала, что в этом мире нет ничего хорошего; теперь она видела горе, которым оплачивалось изобилие на Западе. Она была все той же, что и всегда, — озлобленным изгоем, стремившимся получить свое, с той лишь разницей, что перестала предаваться бесполезным взрывам эмоций и взяла в руки автомат. Огни промчались мимо ее иллюминатора, словно горящие обломки. Самолет сел. Билет у нее был до Амстердама, тем не менее она должна была выйти из самолета. "Одинокие девушки, возвращающиеся с Ближнего Востока, вызывают подозрение, — сказал ей Тайех во время последнего наставления в Бейруте. — Мы обязаны прежде всего позаботиться о том, чтобы ты летела из более респектабельного места". Фатьма, приехавшая ее проводить, уточнила: «Халилъ велел дать тебе новое удостоверение личности, когда ты туда прилетишь».

Чарли вошла в пустынный транзитный зал с таким чувством, точно была первым человеком, перешагнувшим его порог. Играла электронная музыка, но некому было слушать ее. В шикарном киоске продавали шоколад и сыры, но и тут было пусто. Она прошла в туалет и долго разглядывала себя в зеркало. Волосы ее были острижены н выкрашены в светло-каштановый цвет. Сам Тайех ковылял по бейрутской квартире, пока Фатьма расправлялась с ее волосами. Никакой косметики, никаких женских хитростей, приказал Тайех. На Чарли был теплый коричневый костюм и очки с толстыми стеклами, сквозь которые она теперь смотрела на мир. «Мне недостает только соломенной шляпы и пиджака с пластроном», — подумала она. Да, большой она прошла путь от революционной poule de luxe[23]Мишеля.

«Передай мою любовь Халилю», — сказала Фатьма, целуя Чарли на прощание.

У соседнего умывальника стояла Рахиль, но Чарли смотрела сквозь нее. Рахиль ей не нравилась, Чарли не желала ее знать и лишь по чистой случайности поставила между собой и ею свою раскрытую сумку, где сверху лежала пачка «Мальборо», — так учил ее Иосиф. И она не видела, как рука Рахили заменила ее пачку «Мальборо» на свою или как она быстро ободряюще подмигнула Чарли в зеркало.

«Нет у меня другой жизни, только такая. И нет у меня иной любви, кроме Мишеля, и никому я не предана, кроме великого Халиля».

«Сядь как можно ближе к доске с объявлениями о вылетах», — велел ей Тайех. Она так и поступила и достала из маленького чемоданчика книгу об альпийских растениях, широкую и тонкую, как школьный учебник. Раскрыв книгу, она уперла ее в колено — так, чтобы видно было название. На лацкане ее жакета был круглый значок со словами «Спасайте китов», и это было вторым опознавательным знаком, сказал Тайех, потому что Халиль требует теперь, чтобы все было двойное: два плана, два опознавательных знака — на случай, если первый почему-то не сработает; две пули — на случай, если мир еще останется жив.

«Халиль не верит ничему с первого раза», — сказал ей Иосиф. Но Иосиф для нее умер и давно похоронен, отринутый пророк времен ее юности. Теперь она вдова Мишеля и солдат Тайеха, и она приехала, чтобы вступить в ряды армии брата своего покойного возлюбленного.

Немолодой швейцарец-солдат с пистолетом-автоматом «хекклер-и-кох» разглядывал ее. Чарли перевернула страницу. Эти пистолеты она предпочитала всем остальным. Во время последней тренировки она всадила восемьдесят четыре пули из ста в мишень, изображавшую солдата-штурмовика. Это был самый высокий процент попадания как у мужчин, так и у женщин. Краешком глаза она видела, что солдат по-прежнему смотрит на нее. Она разозлилась. «Я тебе устрою то, что Буби однажды устроил в Венесуэле», — подумала она. Буби приказано было пристрелить одного фашиста-полицейского, когда тот будет утром, в очень подходящий час, выходить из своего дома. Буби спрятался в подъезде и стал ждать. Человек этот носил пистолет под мышкой, при этом он был мужчина семейный и вечно возился со своими детишками. Как только полицейский вышел на улицу, Буби вынул из кармана мячик и бросил его на мостовую в направлении шедшего мужчины. Обычный резиновый мячик — какой семейный человек инстинктивно не нагнется, чтобы поднять его? И как только он нагнулся, Буби вышел из подъезда и пристрелил его. Ну, кто может выстрелить в тебя, когда ты ловишь мячик?

Кто-то явно решил к ней пристроиться. Мужчина с трубкой, замшевые туфли, серый фланелевый костюм. Она почувствовала, как он, помедлив, направился к ней.

— Послушайте, извините, пожалуйста, вы говорите по-английски?

Обычное дело, англичанин-насильник из буржуа, светловолосый, лет пятидесяти, бочкоподобный. Фальшиво извиняющийся. «Нет, не говорю, — хотелось ей ответить. — я просто смотрю картинки». Ей были до того ненавистны мужчины подобного типа, что ее чуть не вырвало. Она метнула на него гневный взгляд, но он был из тех. от кого нелегко отделаться.

— Просто тут до тогоуныло, — пояснил он, — Я подумал. не согласитесь ли вы выпить со мной? Безо всяких обязательств. Просто вы себя лучше почувствуете.

Она сказала: «Нет, спасибо»; чуть было не сказала: «Папа не велит мне разговаривать с незнакомыми», и он, потоптавшись, с видом оскорбленного достоинства отошел от нее, ища глазами полисмена, чтобы сообщить о ней. А она снова принялась изучать свои эдельвейсы, прислушиваясь к тому, как постепенно наполнялся зал — люди шли по одному. Мимо нее — к киоску с сырами. Мимо нее — к бару. А вот эти шаги к ней. И останавливаются.

— Имогена? Ты, конечно, помнишь меня. Я Сабина!

Подними глаза. Узнай не сразу.

На голове пестрый швейцарский платок, скрывающий короткие волосы, выкрашенные в светло-каштановый цвет. Без очков, но если бы дать Сабине такую же пару, как у меня, любой паршивый фотограф мог бы принять нас за двойняшек. В руке большая сумка от Франца-Карла Вебера из Цюриха, что было вторым опознавательным знаком.

— С ума сойти. Сабина! Это ты!

Встаешь. Формально целуешь в щеку.

— Надо же! Куда ты направляешься?

Увы, самолет Сабины уже улетает. Какая обида, что мы не можем поболтать, но такова жизнь, верно? Сабина опускает сумку у ног Чарли. Будь добра, дорогая, постереги. Конечно, Сабина, никаких проблем. Сабина исчезает в дамском туалете. А Чарли, заглянув в сумку, точно это ее собственная, вытаскивает оттуда цветной конверт, перевязанный ленточкой, нащупывает внутри паспорт, и авиабилет, и посадочный талон. Сабина возвращается, хватает сумку — надо бежать, правый выход, Чарли считает до двадцати, затем снова наведывается в туалет и садится там на стульчик. Бааструп, Имогена, из Южной Африки, читает она. Родилась в Йоханнесбурге, на три года и один месяц позже, чем я. Вылет в Штутгарт через час двадцать минут. Прощай, ирландочка, здравствуй, плоскозадая христианка-расистка из глубинки, утверждающая свое право на наследие белой девчонки.

Она выходит из туалета, солдат снова смотрит на нее. Он все видел. Сейчас он меня арестует. Он думает — я в бегах, и понятия не имеет, как он прав. Она в свою очередь глядит на него в упор, он поворачивается и уходит. «Он смотрел на меня просто так — надо же на что-то смотреть», — подумала Чарли, снова вытаскивая свою книгу об альпийских цветах.


Полет длился, казалось, всего пять минут. В зале прилетов в Штутгарте стояла уже отжившая свое елка и царила атмосфера сумятицы, какая бывает, когда люди перемещаются семьями и приезжают домой. Дожидаясь с южноафриканским паспортом в руке своей очереди, Чарли изучала фотографии женщин-террористок, находящихся в розыске, и ей мнилось, что сейчас она увидит себя. Она без задержки прошла через паспортный контроль, затем пошла по зеленому коридору. У выхода она заметила Розу, свою южноафриканскую соратницу, сидевшую на рюкзаке, но Роза для нее умерла, как и Иосиф, как и все прочие, — она просто не видела ее, как не видела Рахили. Двери с электронным устройством открылись, и в лицо Чарли ударил снежный вихрь. Подняв воротник пальто, она бегом пересекла широкий тротуар, направляясь к гаражу. «Четвертый этаж, — сказал ей Тайех, — дальний левый угол, ищи лисий хвост на радиоантенне». Она представляла себе высокую антенну с развевающимся наверху ярко-рыжим лисьим хвостом. А этот хвост оказался нейлоновой мохнатой поделкой на колечке для ключей, и он лежал, точно дохлая мышь, на капоте маленького «фольксвагена».

— Я Саул. А тебя как звать, крошка? — спросил раздавшийся совсем рядом мужской голос с мягким американским выговором.

На какое-то жуткое мгновение она подумала, что это снова явился Артур Дж. Хэллорен, преследующий ее, но, заглянув за колонну, с облегчением увидела вполне нормально выглядевшего парня, который стоял, прислонившись к стене. Длинные волосы, сапоги и ленивая улыбка. А на ветровке такой же, как у нее. круглый значок «Спасайте китов».

— Имогена, — сказала она, так как Тайех предупредил, что к ней подойдет именно Саул.

— Подними крышку багажника, Имогена. Положи туда свой чемодан. А теперь осмотрись — никого не видишь? Никто не кажется тебе подозрительным?

Она неторопливо оглядела площадку гаража. В пикапе «бедфорд», залепленном дурацкими маргаритками, Рауль целовался взасос с какой-то девчонкой, которую Чарли не удалось рассмотреть.

— Никого, — сказала она.

Саул открыл дверцу со стороны пассажира.

— И пристегнись, детка, — сказал он, садясь рядом с ней. — Такие в этой стране законы, ясно? Откуда же ты прикатила, Имогена? Где ты так загорела?

Но вдовы, нацелившиеся на убийство, не болтают с незнакомыми людьми. Саул пожал плечами, включил радио и стал слушать новости на немецком языке.

Снег делал все красивым и заставлял ехать осторожно. Они, как могли, спустились по пандусу и выехали на дорогу с двусторонним движением. В свете их фар снег валил крупными хлопьями. «Новости» кончились, и женский голос объявил концерт.

— Ты как насчет этого, Имогена? Это классикаю.

В любом случае радио он не выключил. Моцарт из Зальцбурга, где Чарли из-за усталости отказала Мишелю в любви в ночь перед его гибелью.

Они объехали ярко светившийся огнями город, на который, словно пепел из вулкана, сыпались снежинки. Они поднялись на развязку и увидели внизу, под собой, огороженную площадку, где при свете дуговых фонарей дети в красных куртках играли в снежки. Чарли вспомнила детский театральный кружок в Англии, который вела десять миллионов лет тому назад. «Я же ради них это делаю, — подумала она. — Мишель в это так или иначе верил. Так или иначе все мы в это верим. Все, кроме Хэллорена, который перестал видеть в этом смысл». Почему она так много думает о нем? — мелькнуло у нее в голове. Потому что он сомневается, а она поняла, что больше всего надо бояться сомневающихся. «Сомневаться — значит предавать», — предупредил ее Тайех.

Иосиф сказал ей примерно то же.

Теперь местность стала другой, и дорога превратилась в своего рода черную реку, которая струилась по каньону, обрамленному белыми полями и сгибавшимися под тяжестью снега деревьями. Сначала Чарли утратила чувство времени, потом ощущение местности. Она видела сказочные замки и вытянувшиеся, словно поезд, деревни на фоне светлого неба. Игрушечные церкви с куполами-луковицами вызывали у нее желание молиться, но она была для этого слишком взрослой, да и потом религия — это для слабаков. Она увидела дрожащих лошадок, объедающих копны сена, и одного за другим вспомнила пони своего детства. Увидев что-то красивое, она отдавала увиденному всю душу, стремясь привязать себя к чему-то, замедлить бег времени. Но ничто не задерживалось, ничто не запечатлевалось в мозгу — все было как след дыхания на стекле. Время от времени какая-нибудь машина обгоняла их, а однажды мимо промчался мотоцикл, и Чарли показалось, что она узнала спину Димитрия, но прежде чем она успела в этом убедиться, он был уже вне досягаемости их фар.

Они взобрались на гору, и Саул стал увеличивать скорость. Он свернул налево, пересек дорогу, потом направо, и машина заскакала по колеям. По обе стороны дороги лежали поваленные деревья, точно солдаты из документального фильма, замерзшие в русских снегах. Вдали Чарли стала постепенно различать очертания старого дома с высокими трубами, и на секунду это напомнило ей дом в Афинах. Саул остановил машину, дважды мигнул фарами. В ответ — по-видимому из глубины дома — мигнул ручной фонарик. Саул смотрел на свои часы, тихо отсчитывая секунды.

— Девять... десять... вот сейчас будет, — сказал он, и вдали снова мигнул свет. Тогда он перегнулся через Чарли и открыл ей дверцу.

Взяв чемодан, она обнаружила в снегу тропинку и пошла к дому — лишь белый снег да полосы лунного света, проникавшего сквозь деревья, освещали ей путь. Подойдя ближе к дому, она увидела старинную башню, но без часов, и замерзший пруд с цоколем для статуи, но без статуи. Под деревянным навесом блеснул мотоцикл.

Внезапно она услышала знакомый голос, сдержанно окликнувший ее:

— Имогена, осторожно! С крыши может обвалиться кусок и убить тебя насмерть. Имогена... о господи, как жеэто глупо — Чарли!

Сильное, крепкое тело возникло в темноте крыльца, дружеские руки обхватили ее, — правда, объятию слегка мешали ручной фонарик и пистолет-автомат.

В порыве дурацкой благодарности Чарли расцеловала Хельгу.

— Хельга... Господи... это ты... вот здорово!


Светя фонариком, Хельга повела ее по выложенному мрамором полу, в котором не хватало уже половины плит, затем осторожно вверх, по покосившейся деревянной лестнице без перил. Дом умирал, но кто-то торопил его смерть. На влажных стенах были намалеваны красной краской растекавшиеся лозунги; ручки у дверей и штепсели были отвинчены. К Чарли вернулось чувство враждебности, и она попыталась выдернуть у Хельги руку, но Хельга крепко держала ее. Они прошли по анфиладе пустых комнат, в каждой из которых можно было бы давать банкет. В первой комнате стояла развороченная изразцовая печь, набитая газетами. Во второй — ручной печатный станок, покрытый толстым слоем пыли, а на полу — пожелтевшие листовки вчерашних революций. Они вошли в третью комнату, и Хельга нацелила свой фонарик на груду папок и бумаг в нише.

— Знаешь, что мы тут делаем, Имогена, я и моя подруга? — спросила она, неожиданно повысив голос. — Подруга у меня фантастическая. Зовут ее Верона, и ее отец был законченный нацист. Помещик, промышленник, — словом, все на свете. — Она на секунду выпустила руку Чарли и тут же снова сжала ей запястье. — Он умер, так что теперь мы в отместку распродаем все. Деревья — лесоповальщикам. Землю — землеразрушителям. Статуи и мебель — на блошиный рынок. Скажем, что-то стоит пять тысяч — мы продаем за пятерку. Вот тут стоял письменный стол ее отца. Мы его изрубили своими руками и сожгли. Как символ. Это же был штаб его фашистской кампании — здесь он подписывал чеки, задумывал все свои репрессивные акции. Вот мы и сожгли этот стол. Теперь Верона свободна. Она бедна, она свободна, она — вместе с народом. Ну не фантастичная девчонка? Тебе, пожалуй, следовало бы так же поступить.

Узкая винтовая лестница для слуг вела наверх. Хельга молча стала подниматься по ней. Сверху слышалась народная музыка и доносился дымный запах горящего парафина. Они достигли площадки, прошли мимо ряда спален для слуг и остановились у последней двери. Под ней виднелась полоска света. Хельга постучала и что-то тихо произнесла по-немецки. Ключ повернулся в замке, и дверь отворилась. Хельга вошла первой и поманила Чарли.

— Имогена, это товарищ Верона. — В голосе ее послышались приказные нотки: — Веро!

Толстая растрепанная девчонка не сразу подошла к гостям. Поверх широких черных брюк на ней был передник, волосы подстрижены под мальчика. На толстом боку болтался пистолет-автомат в кобуре. Верона вытерла руку о передник и обменялась с пришедшими буржуазным рукопожатием.

— Всего год тому назад Веро была такая же фашистка, как и ее отец, — заметила Хельга авторитетным тоном. — Одновременно раба и фашистка. А сейчас она боец. Да, Веро?

Отпущенная с миром Верона заперла дверь на ключ и вернулась в свой угол, где она что-то готовила на переносной плитке. «Интересно, — подумала Чарли, — мечтает ли она втайне о тех временах, когда стол ее отца был еще цел?»

— Иди-ка сюда. Посмотри, кто тут, — сказала Хельга и потащила Чарли в другой конец помещения.

Чарли быстро огляделась. Она была на большом чердаке — в точности таком же, как тот, где она бессчетное множество раз играла, когда приезжала на каникулы в Девон. Керосиновая лампа, свисавшая со стропила, слабо освещала помещение. Слуховое окно было забито толстой бархатной портьерой. Ярко раскрашенный конь-качалка стоял у одной стены, рядом с ним — классная доска на подставке. На ней был нарисован план улицы; цветные стрелки указывали на большое квадратное здание в центре. На старом столе для пинг-понга лежали остатки салями, черный хлеб, сыр. У огня сохла мужская и женская одежда. Они подошли к деревянной лесенке из нескольких ступенек, и Хельга повела Чарли наверх. На нарах лежали два дорогих водяных матраса. На одном из них развалился молодой парень, голый до пояса и ниже, — тот самый смуглый итальянец, который в воскресное утро в Сити держал Чарли на мушке. Он набросил на ноги рваное одеяло, а на одеяле Чарли увидела части разобранного «вальтера», которые он чистил. У его локтя стоял приемник — передавали Брамса.

— Это наш энергичный Марио, — не без иронии и в то же время с гордостью объявила Хельга, ткнув его носком ботинка ниже живота. — Знаешь, Марио, ты стал совсем бесстыжий. Ну-ка, прикройся немедленно и приветствуй гостью. Я приказываю!

Но Марио в ответ лишь откатился к противоположному краю матраса, как бы приглашая присоединиться к нему тех, кто пожелает.

— Как там товарищ Тайех, Чарли? — спросил он. — Расскажи нам, что нового в семействе.

Раздался телефонный звонок — точно крик в церкви; он показался тем более тревожным, что Чарли не ожидала увидеть здесь телефон. Желая поднять ей настроение, Хельга предложила было выпить за здоровье Чарли и пустилась в витиеватые восхваления ее достоинств. Она поставила бутылку и стаканы на доску для хлеба и только собралась нести их в другой конец помещения, как зазвонил телефон. Услышав звонок, она застыла, затем медленно опустила доску для хлеба на стол для пинг-понга. Россино выключил радио. Телефон стоял на столике маркетри, который Верона с Хельгой не успели еще сжечь; телефон был старый, из тех, что висят на стене, с наушником и трубкой отдельно. Хельга стояла возле него, но наушника не брала. Чарли насчитала восемь звонков, после чего звонить перестали. А Хельга продолжала стоять и смотреть на аппарат. Россино, совсем голый, прошагал через комнату и снял с веревки рубашку.

— Он же говорил, что позвонит завтра, — возмутился он, натягивая рубашку через голову. — Чего это его вдруг прорвало?

— Тихо, — прикрикнула на него Хельга.

Верона продолжала помешивать свое варево, но куда медленнее прежнего, словно быстрое движение было опасно. Она принадлежала к числу удивительно неуклюжих женщин.

Аппарат зазвонил снова; после второго звонка Хельга сняла наушник и тут же снова повесила его на рычаг. Когда же телефон зазвонил опять, она коротко откликнулась: «Да», затем минуты две слушала без кивка или улыбки, после чего положила наушник на место.

— Минкели изменили свои планы, — объявила она. — Они сегодня ночуют в Тюбингене, где у них друзья среди преподавателей. У них четыре больших чемодана, много мелких вещей и чемоданчик. — Зная, когда и как можно произвести эффект, Хельга взяла с умывальника Вероны мокрую тряпку и протерла доску. — Чемоданчик черный, с несложными замками. Место лекции тоже изменено. Полиция ничего не подозревает, но нервничает. Принимают так называемые «разумные» меры.

— А как насчет легавых? — спросил Россино.

— Полиция хочет усилить охрану, но Минкель категорически отказывается. Он же как-никак человек принципиальный. Раз он собирается разглагольствовать насчет права и порядка, не может же он, как он заявил, появиться в окружении тайных агентов. Но для Имогены ничего не меняется. Приказ остается в силе. Это ее первая акция. Она станет настоящей звездой. Разве не так, Чарли?

Внезапно Чарли обнаружила, что все смотрят на нее: Верона — тупым, бессмысленные взглядом, Россино оценивающе и с усмешкой, а Хельга — открыто и прямо, взглядом, в котором, как всегда, отсутствовала даже тень сомнения в своей правоте.


Она лежала на спине, подложив под голову вместо подушки локоть. Спальня ее была не галереей в церкви, а чердаком без света и занавесок. Постелью ей служил старый волосяной матрас и пожелтевшее одеяло, от которого пахло камфорой. Рядом сидела Хельга и сильной рукой гладила Чарли по крашеным волосам. В высокое окно светила луна, снег заглушал все звуки. Здесь только сказки писать. А любимый пусть включит электрический камин и займется со мной любовью при его красном свете. Она — в бревенчатой хижине, и ничто не грозит ей, кроме завтрашнего дня.

— В чем дело, Чарли? Открой глаза. Ты что, больше не любишь меня?

Чарли открыла глаза и уставилась в пустоту, ничего не видя и ни о чем не думая.

— Все еще мечтаешь о своем маленьком палестинце? Тебя тревожит то, чем мы тут занимаемся? Хочешь бросить все к черту и удрать, пока еще есть время?

— Я устала.

— Почему же ты не идешь спать с нами? Пошалим немножко. Потом можно будет и поспать. Марио отличный любовник. — И, нагнувшись над Чарли, Хельга поцеловала ее в щеку. — Ты хочешь, чтобы Марио был только с тобой? Ты стесняешься? Я даже это тебе позволю.

Она снова ее поцеловала. Но Чарли лежала безразличная и холодная, тело ее было как из чугуна.

— Ну, может, завтра ночью ты будешь поласковее. Учти: Халиль не терпит отказов. Он ждет не дождется тебя. И уже про тебя спрашивал. Знаешь, что он сказал одному нашему другу? «Без женщин я совсем огрубею и не смогу выполнить своей задачи как солдат. Хорошим солдатом может быть лишь тот, кому не чуждо ничто человеческое». Так что можешь себе представить, какой это великий человек. Ты любила Мишеля, поэтому Халиль будет любить тебя. Тут нет вопроса. Вот так-то.

И, поцеловав ее долгим поцелуем, Хельга вышла из комнаты, а Чарли продолжала лежать на спине, широко раскрыв глаза, глядя, как медленно светлеет ночь за окном. Она слышала, как взвыла и, сжав зубы, просительно всхлипнула женщина; как прикрикнул мужчина. Хельга с Марио двигали вперед революцию без ее помощи.

"Выполняй все, что бы они ни велели, — говорил Иосиф. — Если скажут «убей» — убивай. За это будем отвечать мы, а не ты".

«А ты где в это время будешь?»

«Близко».

Близко к краю света.

В сумке у Чарли лежал ручной фонарик с Микки-Маусом — вещичка, которой она играла под одеялом в пансионе. Она достала фонарик вместе с коробкой «Мальборо», которую передала ей Рахиль. Там оставалось три сигареты, и она вложила их обратно. Осторожно, как учил Иосиф, она сняла обертку, разорвала коробку и разложила картон на столике внутренней стороной кверху. Послюнявив палец, она осторожно стала водить мокрым пальцем по картону. Показались буквы — коричневые, словно написанные тоненькой шариковой ручкой. Чарли прочла то, что там было написано, просунула смятую коробку в щель между досками пола, и та исчезла.

«Мужайся. Мы с тобой». Целая молитва на булавочной головке.


Их оперативный штаб во Фрейбурге находился в спешно снятом помещении первого этажа, на деловой улице; прикрытием им служила Инвестиционная компания Вальтера и Фроша, одна из тех организаций, которые постоянно находились в списках секретариата Гаврона. Их оборудование более или менее походило на то, каким пользуются деловые люди; кроме того, в их распоряжении благодаря Алексису было три обычных телефона, причем один из них прямым проводом соединял Алексиса с Курцем. Было раннее утро после хлопотной ночи, проведенной в слежке за передвижениями Чарли и ее поселением, а затем в жарких спорах между Литваком и его западногерманским коллегой о разделении обязанностей, так как Литвак теперь спорил со всеми. Курц и Алексис держались в стороне от свар между подчиненными. В широком смысле соглашение продолжало действовать, и Курц пока не был заинтересован его рвать. Алексису и его людям причитается похвала, а Литваку и его людям — чувство удовлетворения.

Что же до Гади Беккера, то он наконец снова попал на передовую. Близость активных действий придала всем его движениям решительность и быстроту. Самокопание, которому он предавался в Иерусалиме, ушло; угнетавшее его безделье окончилось. Пока Курц дремал под армейским одеялом, а Литвак, взвинченный, изможденный, то бродил по комнате, то коротко что-то говорил по одному или другому из телефонов, непонятно зачем накаляя себя, Беккер, словно часовой, стоял у большого венецианского окна со ставнями и терпеливо смотрел вверх, на снеговые горы, высившиеся по другую сторону оливковой реки Драйзам. Дело в том, что Фрейбург, как и Зальцбург, окружен горами, и каждая улица ведет вверх, к собственному Иерусалиму.

— Она запаниковала. — вдруг объявил Литвак, обращаясь к спине Беккера.

Беккер обернулся и недоуменно взглянул на него.

— Она переметнулась к ним, — не отступал Литвак. В голосе его прорывались хриплые нотки.

Беккер снова повернулся к окну.

— Какая-то частица ее переметнулась, а какая-то осталась с нами, — сказал он. — Именно это мы от нее и требовали.

— Да она же переметнулась! — повторил Литвак, подхлестывая себя собственной провокацией. — Такое бывало с агентами. Вот и тут это произошло. Я видел ее в аэропорту, а ты не видел. Говорю тебе: она похожа на привидение!

— Если она похожа на привидение, значит, она хочет быть на него похожей, — сказал Беккер, не позволяя себе утратить хладнокровие. — Она же актриса. Она сдюжит, не волнуйся.

— Ну, а что ею движет? Она ведь не еврейка. Она вообще никто. Она с ними заодно. Забудем о ней! — Услышав, что Курц зашевелился под одеялом, Литвак повысил голос, чтобы и он слышал. — А если она по-прежнему с нами, то почему она дала Рахили в аэропорту пустую коробку из-под сигарет, ну-ка, скажи? Несколько недель проторчала среди этого сброда, и когда вынырнула оттуда, ни строчки не написала нам. Что же это за лояльный агент?

Беккер, казалось, искал ответ в далеких горах.

— Возможно, ей нечего было сказать, — заметил он. — Она голосует за нас действиями. Не словами.

Со своего тощего жесткого ложа Курц сонным голосом попытался утихомирить Литвака:

— Германия плохо на тебя действует, Шимон. Расслабься. Какая разница, на чьей она стороне, если она продолжает показывать нам дорогу?

Но слова Курца произвели обратный эффект. В том состоянии самоистязания, в каком находился Литвак, ему показалось, что за его спиной состоялся какой-то сговор, и он разъярился еще больше.

— А если она сломается и придет к ним с покаянием? Если она расскажет им всю историю, начиная с Миконоса и по сей день? Она все равно будет нам показывать дорогу?

Казалось, он упорно лез на рожон и ничто не способно было его удовлетворить.

Приподнявшись на локте, Курц взял более резкий тон.

— Так что же мы должны делать, Шимон? Ну, предложи решение. Представим себе, что она переметнулась. Представим себе, что она завалила всю операцию — от и до. Ты что, хочешь, чтобы я позвонил Мише Гаврону и сказал, что у нас — все?

Беккер как стоял у окна, так и продолжал стоять, только сейчас он повернулся и задумчиво смотрел через всю комнату на Литвака. А Литвак, взглянув на одного, потом на другого, вскинул вверх руки — жест достаточно странный при том, что двое его собеседников стояли совсем неподвижно.

— Да ведь этот Халиль — он же где-то тут! — воскликнул Литвак. — В отеле. На квартире. В ночлежке. Безусловно тут. Запечатай город. Перекрой дороги, вокзалы. Автобусы. Вели Алексису устроить окружение. Обыщем каждый дом, пока не найдем его!

— Шимон, — попробовал по-доброму подшутить над ним Курц, — Фрейбург ведь не Западный берег Иордана.

Но Беккер, наконец заинтересовавшись разговором, казалось, не хотел на этом ставить точку.


— А когда мы его найдем? — спросил он, словно никак не мог постичь план Литвака. — Что будем делать тогда, Шимон?

— Раз найдем, значит, найдем! И убьем. Операция будет закончена!

— А кто убьет Чарли? — спросил Беккер все тем же спокойным, рассудительным тоном. — Мы или они?

Литвак вдруг вскипел, не в силах дольше сдерживаться. Сказывалось напряжение прошедшей ночи и предстоявшего дня, и весь клубок неудач — и с женщинами, и с мужчинами — вдруг всплыл на поверхность его души. Лицо его покраснело, глаза засверкали, тощая рука выбросилась вперед, точно он обвинял Беккера.

— Она проститутка, и коммунистка, и арабская подстилка! — выкрикнул он так громко, что наверняка было слышно за стеной. — Да кому она нужна?

Если Литвак ожидал, что Беккер устроит из-за этого потасовку, он просчитался, ибо Беккер лишь спокойно кивнул, как бы говоря: вот Литвак и подтвердил его предположения, показал, каков он есть. Курц отбросил одеяло. Он сидел на раскладушке в трусах, свесив голову, и потирал кончиками пальцев свои короткие седые волосы.

— Пойди прими ванну, Шимон, — спокойно приказал он. — Прими ванну, хорошенько отдохни, выпей кофе. Вернешься сюда около полудня. Не раньше. — Зазвонил телефон. — Не отвечай, — добавил он и сам поднял трубку, в то время как Литвак молча, в страхе за себя, наблюдал за ним с порога. — Он занят, — сказал Курц по-немецки. — Да, это Хельмут, а кто говорит?

Он сказал «да», потом снова «да», потом «отлично». И повесил трубку. Затем улыбнулся своей невеселой улыбкой без возраста. Сначала Литваку, чтобы успокоить его, затем Беккеру, потому что в эту минуту их разногласия не имели значения.

— Чарли приехала в отель Минкелей пять минут тому назад, — сказал он. — С ней Россино. Они сейчас мило завтракают задолго до положенного часа, но именно в это время любит завтракать наша приятельница.

— А браслет? — спросил Беккер.

Курцу это особенно понравилось.

— На правой руке, — гордо произнес он. — Ей есть что нам сообщить. Отличная девчонка, Гади, я тебя поздравляю.


Отель был построен в шестидесятые годы, когда владельцы подобных заведений еще считали, что в гостиницах должны быть большие холлы с подсвеченными фонтанами и витринами, рекламирующими золотые часы. Широкая двойная лестница вела на мезонин, и с того места, где за столиком сидели Чарли и Россино, видны были и входная дверь, и портье. На Россино был синий деловой костюм, на Чарли — форма старшей в южноафриканском лагере для девушек с подвеской в виде деревянного младенца Христа, которого ей подарили в тренировочном лагере. У нее резало глаза от очков, которые Тайех велел сделать ей с настоящими диоптрическими стеклами. Они съели яичницу с беконом, так как Чарли была голодна, и теперь пили свежесваренный кофе, а Россино читал «Штутгартер цайтунг» и время от времени развлекал Чарли забавными новостями. Они рано приехали в город, и она изрядно замерзла на заднем сиденье мотоцикла. Машину они оставили у станции, где Россино, выяснив то, что требовалось, взял такси до отеля. За час, что они пробыли тут, Чарли видела, как прибыл с полицейским кортежем католический епископ, а затем делегация из Западной Африки в национальных костюмах. Она видела, как подъехал автобус с американцами и отъехал автобус с японцами; она знала наизусть всю процедуру регистрации, вплоть до имени рассыльного, который хватает чемоданы у приезжих, лишь только они проходят сквозь раздвижные двери, укладывает их на свою тележку и стоит на расстоянии ярда от гостей, пока те заполняют регистрационные бланки.

— Его святейшество папа намеревается совершить турне по фашистским странам Южной Америки, — объявил Россино из-за газеты, когда Чарли поднялась. — Может, на этот раз они все-таки прикончат его. Ты куда, Имогена?

— Писать.

— Что, нервничаешь?

В дамской уборной над умывальниками горели розовые светильники и звучала тихая музыка, заглушая урчание вентиляторов. Рахиль красила веки. Еще две какие-то женщины мыли руки. Дверь в одну из кабинок была закрыта. Проходя мимо Рахили, Чарли сунула ей в руку наспех нацарапанное послание. Затем привела себя в порядок и вернулась к столику.

— Пошли отсюда, — сказала она, словно, облегчившись, изменила свое намерение. — Это же все нелепо.

Россино раскурил толстую голландскую сигару и выдохнул дым ей в лицо.

Подкатил чей-то казенный «мерседес», и из него вывалилась группа мужчин в темных костюмах с именными значками на лацканах. Россино непристойно пошутил было на их счет, но тут к ним подошел посыльный и позвал его к телефону. Синьора Верди, оставившего свое имя и пять марок у портье, просили пройти в кабину № 3. Чарли продолжала потягивать кофе, чувствуя, как в груди растекается тепло. Рахиль расположилась с каким-то приятелем под алюминиевой пальмой и читала «Космополитен». Еще человек двадцать сидело вокруг, но Чарли узнала только Рахиль. Вернулся Россино.

— Минкели прибыли на вокзал две минуты назад. Схватили такси — синий «пежо». С минуты на минуту должны быть здесь.

Он попросил счет и расплатился, затем снова взялся за газету.

«Я буду делать все только раз, — дала Чарли себе слово, лежа в ожидании утра. — Единственный и последний раз». Она повторила это про себя. «Если я сижу сейчас тут, то никогда больше я сидеть тут не буду. Когда я спущусь вниз, больше я уже никогда сюда не поднимусь. Когда я выйду из отеля, больше я туда уже не вернусь».

— Почему бы нам не пристрелить подлеца, и дело с концом? — шепнула Чарли, снова взглянув в направлении входной двери и чувствуя, как в ней нарастают страх и ненависть.

— Потому что мы хотим еще пожить, чтобы пристрелить побольше мерзавцев, — терпеливо пояснил Россино и перевернул страницу. — Команда «Манчестер юнайтед» снова проиграла, — с довольным видом добавил он. — Бедная старушка империя.

— Пошли, — сказала Чарли.

По другую сторону стеклянных дверей остановилось такси — синий «пежо». Из него вылезла седая женщина. За ней последовал высокий, благообразного вида мужчина, двигавшийся медленно и степенно.

— Следи за мелочью, я буду следить за большими вещами, — сказал ей Россино, раскуривая сигару.

Шофер пошел открывать багажник, за ним стоял со своей тележкой посыльный Франц. Сначала выгрузили два одинаковых коричневых чемодана, не новых и не старых. Для верности они были перехвачены посредине ремнем. С ручек свисали красные бирки. Затем старый кожаный чемодан, гораздо больших размеров, чем первые, с двумя колесиками на одном углу. Вслед за ним — еще один чемодан.

Россино тихо ругнулся по-итальянски.

— Да сколько же они собираются тут пробыть? — возмутился он.

Мелкие вещи лежали на переднем сиденье. Заперев багажник, шофер начал доставать их, но ксе они на тележку Франца поместиться не могли. Старенькая сумка из кусочков кожи и два зонта — его и ее. Бумажная сумка с изображением черной кошки. Две большие коробки в цветной бумаге — по всей вероятности, рождественские подарки. Наконец Чарли увидела его — вот он, черный чемоданчик. Твердые крышки, стальная окантовка, кожаная бирка с фамилией. «Молодчина Хельга, — подумала Чарли. — Все подметила». Минкель расплатился с таксистом. Подобно одному приятелю Чарли, мелкие монеты он держал в кошельке и, прежде чем расстаться с незнакомыми деньгами, высыпал их на ладонь. Госпожа Минкель взяла чемоданчик.

— А, черт, — сказала Чарли.

— Подожди, — сказал Россино.

Натруженный пакетами, Минкель прошел вслед за женой сквозь стеклянные двери.

— Вот сейчас ты говоришь мне, что вроде узнаешь его, — спокойно сказал Россино. — А я тебе говорю — почему бы тебе не спуститься и не посмотреть на него поближе? Ты не решаешься: ты же застенчивая маленькая девственница? — Россино придерживал ее за рукав. — Только не напирай. Если не получится, есть уйма других путей. Сдвинь брови. Поправь очки. Пошла!

Минкель подходил к портье какими-то маленькими дурацкими шажками, точно никогда в жизни не останавливался в гостиницах. Жена шла рядом с ним, держа чемоданчик. Обязанности портье выполняла всего одна женщина, и она занималась сейчас двумя другими гостями. Минкель ждал и смущенно озирался. А на его жену отель особого впечатления не произвел. На другом конце холла, за перегородкой из матового стекла, хорошо одетые немцы собирались для чего-то. Госпожа Минкель неодобрительно оглядела гостей и пробормотала что-то мужу. Портье освободилась, и Минкель взял из рук жены чемоданчик — вещь была передана из рук в руки без единого звука. Портье — блондинка в черном платье — провела красными наманикюренными ногтями по списку и дала Минкелю карточку для заполнения. Чарли, спускаясь, чувствовала пятками каждую ступеньку, вспотевшая рука прилипала к перилам, Минкель расплывался за толстыми стеклами ее очков мутным пятном. Пол приподнялся ей навстречу, и она нерешительно двинулась к стойке портье. Минкель, согнувшись над стойкой, заполнял карточку. Он положил рядом с собой свой израильский паспорт и списывал с него номер. Чемоданчик стоял на полу, у его левой ноги; госпожа Минкель отошла в сторону. Став справа от Минкеля, Чарли заглянула ему через плечо. Госпожа Минкель подошла слева и недоуменно уставилась на Чарли. Она подтолкнула мужа. Заметив наконец, что его внимательно изучают. Минкель медленно поднял свою почтенную голову и повернулся к Чарли. Она прочистила горло, изображая застенчивость, что ей было нетрудно.

— Профессор Минкель? — спросила она.

У него были серые неспокойные глаза, и он, казалось, был смущен еще больше, чем Чарли. А у нее было такое впечатление, точно предстояло играть с плохим актером.

— Да, я профессор Минкель, — сказал он, словно сам не был в этом уверен. — Да. Это я. А в чем дело?

То, что он так плохо выполнял свою роль, придало Чарли силы. Она сделала глубокий вздох.

— Профессор, меня зовут Имогена Бааструп из Йоханнесбурга, я окончила Витватерсрандский университет по социальным наукам, — одним духом выложила она. Акцент у нее был не столько южноафриканский, сколько слегка австралийский; говорила она слащаво, но держалась решительно. — Я имела счастье слушать в прошлом году вашу лекцию о правах нацменьшинств в обществах определенной расовой окраски. Это была прекрасная лекция. Она, собственно, изменила всю мою жизнь. Я собиралась вам об этом написать, но все как-то не получалось. Вы не разрешите мне пожать вам руку?

Ей пришлось чуть ли не силой взять его руку. Он растерянно смотрел на жену, но она лучше владела собой и, по крайней мере, хоть улыбнулась Чарли. Следуя примеру жены, улыбнулся и Минкель, но слабо. Если Чарли вспотела, то уж о Минкеле и говорить нечего: Чарли точно сунула руку в горшок с маслом.

— Вы долго тут пробудете, профессор? Зачем вы приехали? Неужели будете читать лекции?

А тем временем Россино, стоя вне поля их зрения, спрашивал по-английски у портье, не приехал ли господин Боккаччио из Милана.

Госпожа Минкель снова пришла на выручку супругу.

— Мой муж совершает турне по Европе. — пояснила она. — Мы, в общем-то, отдыхаем, будем навещать друзей, иногда он будет выступать с лекциями. Словом, мы намерены приятно провести время.

Минкель продолжил разговор, выдавив наконец из себя:

— А что вас привело во Фрейбург... мисс Бааструп? — У него был такой сильный немецкий акцент, какой Чарли слышала разве что на сцене.

— О, я просто хочу посмотреть немножко мир, прежде чем решить, что делать в жизни дальше, — сказала Чарли.

«Вызволи же меня отсюда. Господи, вызволи». А тем временем портье ответила, что, к сожалению, номера для господина Боккаччио не зарезервировано, отель же, увы, переполнен, и протянула госпоже Минкель ключ. Чарли снова принялась благодарить профессора за удивительно глубокую лекцию, а Минкель благодарил ее за добрые слова. Россино поблагодарил портье и быстро направился к главному входу — чемоданчик Минкеля был ловко спрятан у него под наброшенным на руку элегантным черным плащом. Еще раз излившись в благодарностях и извинениях, Чарли проследовала за ним, стараясь не выказывать спешки. Подойдя к дверям, она увидела в стекле отражение Минкелей, беспомощно озиравшихся вокруг, пытаясь припомнить, кто из них в последний раз держал в руках чемоданчик и где.

Пройдя между запаркованными такси, Чарли добралась до гаража, где в зеленом «ситроене» сидела Хельга. Чарли села рядом с ней; Хельга степенно подкатила к выезду из гаража, протянула свой талон и деньги. Шлагбаум поднялся, и Чарли захохотала, точно шлагбаум открыл шлюз ее смеху. Она задыхалась, она сунула костяшки пальцев в рот, уткнулась головой в плечо Хельги и предалась беспечному веселью.

На перекрестке молодой регулировщик в изумлении уставился на двух взрослых женщин, рыдавших от смеха. Хельга опустила со своей стороны стекло и послала ему воздушный поцелуй.


В оперативной комнате Литвак сидел у приемника, Беккер и Курц стояли позади него. Литвак, казалось, боялся собственной тени: он был молчалив и бледен. На ухе у него был наушник, у рта — микрофон.

— Россино сел в такси и поехал на вокзал, — сказал Литвак. — Чемоданчик при нем. Сейчас он возьмет там свой мотоцикл.

— Я не хочу, чтобы кто-то за ним ехал, — сказал Беккер Курцу за спиной Литвака.

Литвак отвел от рта микрофон — вид у него был такой, точно он ушам своим не верил.

— Чтобы никто не ехал? Да у нас там шестеро дежурят у этого мотоцикла. А у Алексиса — человек пятьдесят. Мы же сделали на него ставку, и у нас по всему городу расставлены машины. Следовать за мотоциклом — это же значит следовать за чемоданчиком. А чемоданчик приведет нас к нашему герою! — И он обернулся к Курцу, как бы ища у него поддержки.

— Гади? — произнес Курц.

— Передача будет осуществляться поэтапно: Халиль всегда так делает. Россино довезет чемоданчик до определенного места, передаст его другому, тот, другой, довезет его до следующего места. Уж они помотают нас сегодня по всяким улочкам, полям и пустым ресторанам. На свете нет такой группы наблюдения, которая могла бы через все это пройти и не быть опознанной.

— А как насчет того предмета, который особенно волнует тебя, Гади? — осведомился Курц.

— Бергер продежурит при Чарли весь день. Халиль будет звонить ей через определенные промежутки времени, в определенных местах. Если Халиль почувствует, что пахнет жареным, он прикажет Бергер убить Чарли. Если он не позвонит в течение двух-трех часов — это уж как они там договорились, — Бергер сама прикончит ее.

Видимо, не зная, на что решиться, Курц повернулся к обоим спиной и зашагал в другой конец комнаты. Потом обратно. Потом снова в другой конец, а Литвак обалдело смотрел на него. Наконец Курц снял трубку прямого телефона, соединявшего его с Алексисом, и они услышали, как он произнес «Пауль» тоном человека советующегося, просящего об одолжении. Какое-то время он что-то тихо говорил, потом послушал, снова что-то сказал и повесил трубку.

— У нас девять секунд до того, как он доберется до вокзала, — отчаянным голосом произнес Литвак, послушав то, что говорилось в наушниках. — Шесть секунд.

Курц и внимания на него не обратил.

— Мне сообщили, что Бергер и Чарли только что вошли в модную парикмахерскую, — сказал он, возвращаясь к ним с другого конца комнаты. — Похоже, прихорашиваются к великому событию. — Он остановился перед ними.

— Такси с Россино только что подъехало к вокзалу, — в отчаянии сообщил Литвак. — Он расплачивается!

А Курц смотрел на Беккера. Во взгляде его читалось уважение, даже что-то похожее на нежность. Так старый тренер смотрит на любимого гимнаста, наконец вновь обретшего прежнюю форму.

— Сегодня победил Гади, Шимон, — сказал он, не отрывая взгляда от Беккера. — Отзывай своих ребят. Скажи — пусть отдыхают до вечера.

Зазвонил телефон, и снова сам Курц снял трубку. Звонил профессор Минкель, это был его четвертый нервный срыв с начала операции. Курц выслушал его, затем долго говорил с его женой, стараясь ее успокоить.

— Отличный выдался денек, — произнес он с отчаянием в голосе, кладя на рычаг трубку. — Все такие веселые.

И, надев свой синий берет, он отправился на встречу с Алексисом, чтобы вместе осмотреть зал, где предстояла лекция.


Это ожидание было для Чарли самым долгим и самым страшным — как перед премьерой, последней в ряду премьер. Хуже всего было то, что она ни на минуту не оставалась одна: Хельга назначила себя ее попечительницей и не выпускала свою «любимую племянницу» из виду. Из парикмахерской, где Хельгу, когда она сидела под сушкой, в первый раз позвали к телефону, они отправились в магазин готового платья, и Хельга купила там Чарли сапоги на меху и шелковые перчатки, «чтобы не оставлять отпечатков». Оттуда они отправились в собор, где Хельга прочитала Чарли лекцию по истории, а оттуда, хихикая, с подтруниваниями — на маленькую площадь, где Хельга намеревалась представить ее некоему Бертольду Шварцу. «Самый сексуальный мужик на свете, Чарли, ты втрескаешься в него тут же!» Бертольд Шварц оказался статуей.

— Ну, разве не фантастический парень, а, Чарли? А тебе не хочется, чтоб он приподнял разок свою рясу? Знаешь, чем он прославился, наш Бертольд? Это был францисканец, знаменитый алхимик, и он изобрел порох. Он так любил Господа, что научил его творения взрывать друг друга. Поэтому сердобольные горожане поставили ему статую. Само собой. — И схватив Чарли под руку, она в возбуждении прижала ее к себе. — Знаешь, что мы после сегодняшнего вечера сделаем? — шепнула она. — Мы сюда вернемся, принесем цветочков Бертольду и положим у его ног. Да? Да, Чарли?

А Чарли начинал действовать на нервы шпиль собора — его узорчатое острие с зазубринами, казавшееся всегда черным, возникало перед ней за каждым поворотом, на каждой новой улице.

Обедать они поехали в дорогой ресторан, где Хельга угостила Чарли баварским вином. «Виноград для него, — сказала она, — растет на вулканических склонах Кайзерштуле, на вулкане, Чарли, подумай только!» Вообще подо все, что они теперь ели или пили, подводился утомительно игривый подтекст. Когда они принялись за шварцвальдский пирог — «Сегодня мы едим только буржуйскую еду!» — Хельгу снова позвали к телефону; вернувшись, она сказала, что им пора в университет, иначе они никогда ничего не сделают. Они прошли по подземному переходу, где расположились процветающие магазинчики, и, выйдя на поверхность, увидели монументальное здание из розового песчаника, с колоннами и с закругленным порталом, по верху которого шла надпись золочеными буквами.

— Будто специально для тебя написано, Чарли. Послушай: «Истина делает человека свободным», — поспешила перевести Хельга. — Они специально для тебя цитируют Карла Маркса — как это прекрасно, как, с их стороны, предусмотрительно!

— А я считала, что это высказывание Ноэла Коуарда[24], — сказала Чарли и заметила, как исказилось от злости возбужденное лицо Хельги.

К зданию вел каменный пандус. Пожилой полицейский расхаживал по верху, безразлично поглядывая на девчонок, типичных туристок, таращившихся на здание и тыкавших в него пальцами. Четыре ступени вели ко входу. Сквозь затемненные стекла дверей светились огни большого вестибюля. У боковых входов стояли на страже статуи Гомера и Аристотеля, — здесь-то Хельга с Чарли дольше всего и задержались, любуясь скульптурами и помпезной архитектурой, а на самом деле прикидывая на глаз расстояния и подходы. Желтая афиша возвещала о намеченной на вечер лекции Минкеля.

— Ты боишься, Чарли, — прошептала Хельга и, не дожидаясь ответа, продолжала: — Послушай, после сегодняшнего утра ясно, что тебя ждет успех — ты была безупречна. Ты всем покажешь, что есть истина, а что — ложь, ты покажешь им также, что значит быть свободной. Чтобы покончить с великой ложью, нужна великая акция — такова логика. Великая акция, великая аудитория, великая цель. Пошли.

Через широкий въезд для карет был перекинут современный пешеходный мостик. На обоих концах его стояли страшноватые каменные столбы-тотемы. С мостика Чарли и Хельга прошли через университетскую библиотеку в кафе, этакую бетонную колыбель над въездом. Сквозь стеклянные стены кафе видно было, как преподаватели и студенты входят в лекционный зал и выходят оттуда. Хельга снова ждала телефонного звонка. Ее наконец вызвали к телефону, и, когда она вернулась, что-то в лице Чарли обозлило ее.

— Что с тобой? — прошипела она. — Стало вдруг жалко этого милого Минкеля с его сионистскими взглядами? Такой благородный, такой прекрасный человек? Послушай, да он хуже Гитлера, настоящий перекрашенный тиран. Сейчас закажу тебе шнапса, чтоб приободрилась,

Шнапс все еще огнем растекался по жилам Чарли, когда они вышли в пустой парк. Пруд был покрыт легкой корочкой льда; спускались ранние сумерки; вечерний воздух обжигал холодной крупой. Старый колокол очень громко пробил час. После него зазвонил другой — поменьше и позвончее. Крепко запахнувшись в свою зеленую накидку, Хельга даже взвизгнула от радости.

— Ох, Чарли! Ты только послушай! Слышишь этот колокол? Он же серебряный. И знаешь почему? Сейчас скажу. Однажды ночью заблудился всадник. В этих местах рыскали разбойники, погода была ужасная, и он так обрадовался, когда увидел Фрейбург, что подарил собору серебряный колокол. И теперь каждый вечер в него звонят. Красиво, правда?

Чарли кивнула, попыталась улыбнуться, но не вышло. А Хельга обхватила ее крепкой рукой и накрыла накидкой.

— Чарли... послушай... хочешь, я прочту тебе проповедь?

Чарли помотала головой.

Продолжая крепко прижимать к себе Чарли, Хельга взглянула на часы, затем — вдоль дорожки, в сгущающуюся темноту.

— Ты ничего больше не знаешь про этот парк, Чарли?

«Я знаю, что это одно из самых жутких мест на свете. Но первых премий я не присуждаю никогда».

— В таком случае я расскажу тебе про него еще одну историю. Хорошо? В войну здесь был гусь-самец. Правильно выразилась?

— Просто гусь.

— Так вот, этот гусь был сиреной, возвещавшей о налетах. Он первым слышал, когда летели бомбардировщики, и стоило ему закричать, как горожане, не дожидаясь сирены, мчались к себе в погреба. Гусь умер, и благодарные горожане поставили ему памятник. Вот какой он, Фрейбург. Одна статуя — монаху-взрывателю, другая — тому, кто предупреждал о налетах. Ну, не психи, эти фрейбуржцы? — Хельга вдруг застыла, снова взглянула на свои часики и затем в мглистую тьму.

— Он здесь, — спокойно произнесла она и стала прощаться.

"Нет!— подумала Чарли. — Хельга, я люблю тебя, давай завтракать вместе хоть каждый день, только не заставляй меня идти к Халилю".

Взяв щеки Чарли в ладони, Хельга нежно поцеловала ее в губы.

— За Мишеля, хорошо? — И снова поцеловала, более пылко. — За революцию, и за мир, и за Мишеля. Иди прямо по этой аллее, дойдешь до калитки. Там тебя ждет зеленый «форд». Садись назад, за шофером, — Еще один поцелуй. — Ох, Чарли, слушай, ты просто фантастика. Мы всю жизнь будем с тобой дружите.

Чарли пошла по аллее, остановилась, обернулась. Хельга стояла и смотрела ей вслед, напряженная, как часовой; зеленая лоденовая накидка висела на ней, точно накидка полисмена.

Хельга махнула ей по-королевски широким жестом. Чарли махнула в ответ, а шпиль собора наблюдал за ней.


Шофер был в меховой шапке, наполовину скрывавшей его лицо, и в пальто с поднятым меховым воротником. Он не повернулся, чтобы поздороваться с Чарли, а она со своего места не могла его разглядеть — разве что по абрису щеки ясно было, что он молод, и она подозревала, что он — араб. Ехал он медленно — сначала по вечерним улицам, потом, за городом, по прямым узким дорогам, на которых еще лежал снег. Они проехали маленькую железнодорожную станцию, подъехали к переезду и остановились. Чарли услышала предупреждающий звонок и увидела, как вздрогнул и пошел вниз раскрашенный шлагбаум. Шофер включил вторую скорость и промчался через переезд — шлагбаум опустился сразу за ними.

— Спасибо, — сказала она и услышала, как он рассмеялся — гортанно хохотнул: конечно же, араб. Машина стала взбираться на гору и затормозила у автобусной остановки. Шофер протянул Чарли монету.

— Возьми билет за две марки, сядешь на следующий автобус, который идет в этом направлении, — сказал он.

«В школе мы играли так в кладоискателей в День основания империи, — подумала она, — Одна ниточка ведет к другой, и последняя приводит к кладу».

Было темно, хоть глаз выколи, и на небе появились первые звезды. С гор тянуло ледяным ветром. Вдали на дороге Чарли увидела огни бензоколонки, но домов не было. Она прождала минут пять, автобус подкатил и остановился со вздохом. Он был на три четверти пуст. Чарли купила билет и села у двери, сжав колени, глядя в никуда. На следующих двух остановках никто не вошел, а на третьей в автобус вскочил парень в кожаной куртке и весело сел рядом с Чарли. Это был тот американец, что вез ее накануне ночью.

— Через две остановки будет новая церковь, — сказал он ей как бы между прочим. — Ты выйдешь, пройдешь мимо церкви и пойдешь по дороге, держась правой стороны. Дойдешь до красной машины, которая будет стоять у тротуара, с зеркальца у нее свисает чертенок. Открывай дверь со стороны пассажира, садись и жди. И это все.

Автобус остановился, Чарли вышла и пошла вперед. Парень остался в автобусе. Дорога была прямой, а ночь на редкость темной. Ярдах в пятистах впереди она увидела красное пятно под фонарем. Боковые фары потушены. Снег похрустывал под ее новыми сапогами, и от этого звука казалось, что она существует отдельно от тела. Эй, вы, ноги, что вы там делаете внизу? Шагай, девочка, шагай. Расстояние между нею и красным пикапом сокращалось, и она обнаружила, что он из тех, в которых возят кока-колу. Ярдах в пятидесяти дальше, под следующим фонарем, было крошечное кафе, а за ним — опять ничего, кроме заснеженной равнины и прямой дороги в никуда. Кому пришло в голову построить кафе в таком забытом Богом месте, — загадка, которую она будет решать уже в другой жизни.

Чарли открыла дверцу пикапа и залезла внутрь. Там оказалось на удивление светло от уличного фонаря. Пахло луком, и она увидела среди, контейнеров с пустыми бутылками картонку, полную лука. С зеркальца водителя свисал пластмассовый чертенок. Чарли вспомнила, что такой же висел в фургончике, на котором Марио вез ее в Лондон. У ног ее лежала груда грязных, захватанных кассет. Это было самое тихое место в мире. По дороге медленно приближался луч света. Когда источник света поравнялся с пикапом, Чарли увидела молодого священника на велосипеде. Он повернул к ней лицо, проезжая мимо, и вид у него был оскорбленный, точно она посягнула на его целомудрие. Она снова стала ждать. Из кафе вышел высокий мужчина в кепке, глубоко вдохнул воздух, посмотрел вдоль улицы — направо, налево, как бы проверяя, который теперь час. Вернулся в кафе, снова вышел и медленно направился к Чарли. Подойдя к пикапу, он постучал по окошку рукой в перчатке. Кожаной перчатке, гладкой и блестящей. Яркий свет фонарика ударил Чарли в лицо. ослепил. Луч задержался на ней, затем медленно прошелся по капоту, вернулся к ней. Она подняла руку, чтобы защитить глаза, и когда опустила ее, луч опустился вместе с рукою ей на колени. Фонарик погас, дверца с ее стороны открылась, рука в перчатке схватила ее за запястье и вытащила из машины. Она стояла перед незнакомцем — он бы на фут выше нее, широкий, с квадратными плечами. Но лицо его под козырьком кепки было в тени, и он поднял от холода воротник.

— Стой спокойно, — сказал он.

Сняв с ее плеча сумку, он сначала как бы взвесил ее, затем открыл и заглянул внутрь. В третий раз за свою короткую жизнь ее приемничек с часами подвергся тщательному обследованию. Мужчина включил его. Радио заиграло. Он его выключил, покрутил и что-то сунул себе в карман. На секунду она подумала, что он решил оставить радио себе. Но он этого не сделал, а положил приемничек обратно ей в сумку, сумку же бросил в пикап.

Затем, словно преподаватель, выправляющий ученице осанку, взял руками в перчатках ее за плечи и распрямил их. Черные глаза его не покидали ее лица. Опустив правую руку, он легонько провел левой по ее телу — по шее, плечам, ключицам, месту, где была бы бретелька, если б Чарли носила бюстгальтер. Затем от подмышек до бедер; по грудям, животу.

— Сегодня утром в отеле браслет был у тебя на правой руке. Сейчас он на левой. Почему?

По-английски он говорил с акцентом, насколько она могла разобрать — арабским, но как человек образованный и вежливый. Голос был мягкий, но сильный — голос оратора.

— Я люблю носить его и так и этак, — сказала она.

— Почему? — повторил он.

— Тогда мне кажется, что он как бы новый.

Он присел и обследовал ее ноги и между ног; затем все так же левой рукой тщательно проверил ее новые сапоги на меху.

— А ты знаешь, сколько стоит такой браслет? — спросил он ее, снова наконец поднявшись.

— Нет.

— Стой смирно.

Он встал позади нее, обследуя ее спину, ягодицы, снова ноги — до самых сапог.

— Ты его не застраховала?

— Нет.

— А почему?

— Мишель подарил его мне из любви. Не ради денег.

— Садись в машину.

Она села, он обошел машину спереди и залез на сиденье рядом с ней.

— О'кэй, поехали к Халилю. — Он включил мотор. — С доставкой на дом. О'кэй?

У пикапа было автоматическое управление, но Чарли заметила, что он ведет машину преимущественно левой рукой, а правая лежит у него на коленях. Она вздрогнула от неожиданности, когда зазвенели пустые бутылки. Машина доехала до перекрестка и свернула налево, на такую же прямую дорогу, что и предыдущая, только без фонарей. Лицо водителя, насколько она могла видеть, похоже было на лицо Иосифа — не чертами, а напряженным прищуром глаз человека, посвятившего себя борьбе: все три зеркальца пикапа и она сама находились под его неусыпным надзором.

— Ты любишь лук? — спросил он, перекрывая звон пустых бутылок.

— В общем, да.

— А стряпать любишь? Что ты стряпаешь? Спагетти? Венские шницели?

— Да, примерно.

— А что ты готовила для Мишеля?

— Бифштекс.

— Когда?

— В Лондоне. В тот вечер, когда он остался у меня.

— Без лука? — спросил он.

— С салатом, — ответила она.

Они ехали назад, к городу. Свет его огней вставал розовой стеной под нависшими облаками. Они спустились с холма и выехали на широкую плоскую равнину, сразу вдруг растекшуюся. Чарли увидела недостроенные заводы и огромные стоянки для грузовиков, на которых не было машин. Увидела гору мусора. Ни единой лавки, ни единого кабачка, ни одного освещенного окна. Они въехали на цементную площадку. Пикап остановился, но шофер не выключил мотора. "МЕБЛИРОВАННЫЕ КОМНАТЫ — ЭДЕМ. Willkommen! Bienvenu! Будьте как дома!" — прочла она надпись красными неоновыми буквами над ярко освещенным входом.

Отдавая ей сумку, шофер вдруг что-то вспомнил.

— Отнеси ему это. Он тоже любит лук, — сказал он и вытащил коробку с луком. Когда он ставил коробку ей на колени, Чарли заметила, что правая рука у него висит неподвижно. — Четвертый этаж, комната номер пять. Поднимайся по лестнице. Не на лифте. Иди.

Она пошла к освещенному входу, а он смотрел ей вслед, не выключая мотора. Коробка оказалась тяжелее, чем она полагала, и ей пришлось нести ее обеими руками. В холле было пусто, лифт стоял в ожидании, но она не села в него. Лестница была узкая, винтовая, крытая ковром, протертым до дыр. Музыка, звучавшая по трансляции, словно бы задыхалась, в душном воздухе стоял запах дешевых духов и табачного дыма. На первой площадке пожилая женщина бросила ей из своей стеклянной клетушки «Gruss Gott»[25], не поднимая головы. Судя по всему, в этом месте перебывало немало женщин, приходивших по им одним известным причинам.

На площадке второго этажа Чарли услышала музыку и женский смех; на третьем этаже ее нагнал лифт, и у нее мелькнула мысль, зачем же ей надо было подниматься пешком по лестнице, но у нее уже не было ни силы воли, ни желания воспротивиться: все ее слова и поступки были заранее расписаны. От коробки у нее заныли руки, и когда она добралась до четвертого этажа, они так болели, что она уже ни о чем другом не могла думать. Первая дверь вела на пожарную лестницу, а на второй стояла цифра 5. «Лифт, пожарная лестница, обычная лестница, — машинально перечислила она. У него всегда по крайней мере два пути для бегства».

Она постучала в дверь с цифрой 5, та открылась, и первой мыслью Чарли было: «О господи, как это на меня похоже — опять я все перепутала», так как перед ней стоял тот, кто только что привез ее сюда в пикапе, только без кепки и без перчатки на левой руке. Он взял у Чарли коробку и опустил на подставку для багажа. Снял с Чарли очки и протянул ей. Затем снова снял с ее плеча сумку и вывалил ее содержимое на дешевенькое розовое покрывало — вот так же было и в Лондоне, когда на нее надели темные очки. В комнате не было ничего, кроме кровати и чемоданчика. Он стоял на умывальнике, пустой, разинув черную пасть. Это был тот самый чемоданчик, что она помогла украсть у профессора Минкеля в том большом отеле с мезонином, когда она была еще такая молодая и неопытная.


В оперативной комнате, где сидели трое мужчин, воцарилось полное спокойствие. Никаких телефонных звонков — даже от Минкеля и Алексиса; на шифровальных машинах, связывавших их с посольством в Бонне, никаких отчаянных требований отменить операцию. Казалось, все участники этого сложного заговора затаили дыхание. Литвак с безнадежным видом сидел в кресле; Курц о чем-то мечтал, прикрыв глаза, улыбаясь, похожий на старого крокодила. А Гади Беккер, по-прежнему самый спокойный из них, занимался самокритикой, глядя в темноту и как бы проверяя все обещания, какие он давал в прошлой жизни. Какие сдержал? Какие нарушил?

— Надо было на этот раз дать ей передатчик, — сказал Литвак. — Они теперь ей уже доверяют. Почему мы ей его не дали?

— Потому что он обыщет ее, — сказал Беккер. — Он будет искать у нее оружие, и проводку, и передатчик.

— Тогда почему же они решили ее использовать? — очнулся от спячки Литвак. — Вы просто рехнулись. Как же можно использовать девчонку, которой ты не доверяешь, — да еще в таком деле?

— Потому что она еще не убивала, — сказал Веккер. — Потому что она чистенькая. Потому они ее и используют и именно потому не доверяют. По той же причине.

Курц улыбнулся почти по-человечески.

— Когда она впервые убьет, Шимон. Когда она уже не будет новичком. Когда она преступит закон и станет до самой смерти нелегалом, вот тогда они будут ей доверять. Тогда все будут ей доверять, — заверил он Литвака. — Сегодня к девяти часам вечера она станет одной из них — никаких проблем, Шимон, никаких.

Но Литвака было не переубедить.

25

До чего же он был хорош. Это был зрелый Мишель, со сдержанностью и грацией Иосифа и с безоговорочной непреклонностью Тайеха. Он был именно таким, каким она себе его представляла, когда пыталась вызвать перед своим мысленным взором человека, с которым ей предстояло встретиться. Широкоплечий, скульптурно сложенный, похожий на редкостную ценную статую, которую держат вдали от людских глаз. Такой войдет в ресторан — и все разговоры сразу смолкнут, а когда выйдет, все с облегчением вздохнут. Это был человек, созданный для жизни на вольном воздухе и вынужденный таиться в тесных комнатенках, отчего кожа у него стала бледной, как у заключенного. Он задернул занавески и включил ночник. Стульев не было, а кроватью он пользовался как верстаком. Сбросив подушки на пол, рядом с коробкой, он усадил Чарли на кровать и говорил без остановки все время, пока мастерил. Голос его знал лишь музыку наступления — стремительный марш идей и слов.

— Говорят, Минкель неплохой человек. Возможно. Когда я читал о нем, я тоже сказал себе; этот старина Минкель храбрый малый, если он говорит такое. Может, я даже стану его уважать. Я способен питать уважение к противнику. Способен воздать ему должное. Мне это не трудно.

Вывалив лук в угол, он левой рукой стал вынимать из коробки пакетики и, разворачивая их один за другим, правой раскладывал. Отчаянно стараясь за что-то зацепиться, Чарли пыталась все запомнить, потом сдалась: две батарейки для ручного фонарика в одной упаковке, детонатор с красными проволочками, торчавшими с одного конца, — таким она пользовалась для тренировок. Перочинный ножик. Клещи. Отвертка. Моток тонкой красной проволоки, стальные зажимы, медная проволочка. Изоляционная лента, лампочка для фонарика, деревянные шпонки разной величины, продолговатая деревянная дощечка, на которой будет монтироваться устройство.

— А разве сионисты, когда подкладывают нам бомбы, думают о том, хорошие мы люди или нет? Едва ли. Когда они жгут напалмом наши деревни, убивают наших женщин? Весьма сомневаюсь. Не думаю, чтобы израильский террорист-летчик, сидя в своем самолете, говорил себе: «Несчастные эти гражданские лица, несчастные невинные жертвы».

«Вот так, наверное, он рассуждает сам с собой, когда один, — подумала Чарли. — А он часто бывает один. Он рассуждает так, чтоб не угасла его вера, чтобы совесть была спокойна».

— Я убил немало людей, которые наверняка достойны уважения, — продолжал он, вновь садясь на кровать. — Сионисты убили куда больше. Но мной, когда я убиваю, движет любовь. Я убиваю ради Палестины и ради ее детей. Старайся и ты так думать, — посоветовал он и, прервав свое занятие, поднял на нее взгляд. — Нервничаешь?

— Да.

— Это естественно. Я тоже нервничаю. А в театре ты нервничаешь?

— Да.

— Правильно. Террор — это ведь как театр. Мы воодушевляем, мы пугаем, мы пробуждаем возмущение, гнев, любовь. Мы несем просвещение. Театр — тоже. Партизан — это великий актер в жизни.

— Мишель тоже мне так писал. В своих письмах.

— Но сказал это ему я. Это моя идея.

Очередной пакет был завернут в пергамент. Халиль почтительно развернул его. Три полуфунтовых палочки динамита. Он положил их на почетное место в центре покрывала.

— Сионисты убивают из страха и из ненависти, — заявил он. — Палестинцы — во имя любви и справедливости. Запомни разницу. Это важно. — Он метнул на нее быстрый повелительный взгляд. — Будешь об этом вспоминать, когда тебе станет страшно? Скажешь себе: «во имя справедливости»? Если скажешь, не будешь больше бояться.

— И во имя Мишеля, — сказала она.

Халилю это не слишком понравилось.

— Ну, и во имя него тоже, естественно, — согласился он и вытряхнул из бумажного пакета на постель две защипки для белья, затем поднес их к лампочке у кровати, чтобы сравнить их несложное устройство. Глядя на него вблизи, Чарли заметила, что кожа у него на шее возле уха сморщенная и белая, словно под воздействием огня съежилась да так и не разгладилась.

— Скажи, пожалуйста, почему ты то и дело закрываешь лицо руками? — спросил Халиль чисто из любопытства, выбрав защипку получше.

— Просто я немного устала, — сказала она.

— В таком случае встряхнись. Проснись — тебе ведь предстоит серьезная миссия. Во имя революции. Ты этот тип бомбы знаешь? Тайех показывал ее тебе?

— Не знаю. Возможно, Буби показывал.

— Тогда смотри внимательно. — Он сел рядом с ней на кровать, взял деревянное основание и быстро начертил на нем шариковой ручкой схему. — Это бомба с разными вариантами. Ее можно привести в действие и с помощью часового механизма — вот так, и если до нее дотронешься, — вот здесь. Ничему не доверяй. Мы на этом стоим. — Он вручил ей защипку и две канцелярские кнопки и проследил за тем, как она вставила кнопки по обеим сторонам защипки. — Я ведь не антисемит — тебе это известно?

— Да.

Она вручила ему защипку, и, подойдя с ней к умывальнику, он стал прикреплять проволочки к двум кнопкам.

Откудатебе это известно? — с удивлением спросил он.

— Мне так говорил Тайех. И Мишель тоже.

— Антисемитизм — это чисто христианское изобретение. — Он встал и принес на постель раскрытый чемоданчик Минкеля. — Вы, европейцы, вы против всех. Против евреев, против арабов, против черных. У нас много больших друзей в Германии. Но не потому, что они любят Палестину. Только потому, что они ненавидят евреев. Взять хотя бы Хельгу — она тебе нравится?

— Нет.

— Мне тоже. Слишком она, по-моему, испорченная. А ты любишь животных?

— Да.

Он сел рядом с ней, по другую сторону разделявшего их чемоданчика.

— А Мишель любил?

"Выбирай первое попавшееся, только не медли, — говорил ей Иосиф. — Лучше показаться непоследовательной, чем неуверенной".

— Мы с ним никогда об этом не говорили.

— Даже про лошадей не говорили?

«И никогда, никогда не поправляйся».

— Нет.

Халиль вытащил из кармана сложенный носовой платок, из платка — дешевые карманные часы, в которых не было стекла и часовой стрелки. Положив их рядом с взрывчаткой, он взял красную проволоку и размотал ее. Деревянная подставка лежала на коленях у Чарли. Он взял доску и, схватив руку Чарли, придавил ее пальцами главные элементы, чтобы они не сдвинулись, а сам проложил красную проволоку по доске в соответствии с намеченной схемой. Затем вернулся к умывальнику и подсоединил проволочки к батарее, а Чарли ножницами отрезала ему полоски изоляционной ленты.

Он был совсем рядом с ней. Его близость обдавала Чарли жаром. Сидел, согнувшись, как сапожник, всецело поглощенный работой.

— Мой брат говорил с тобой о религии? — спросил он, беря лампочку и подключая к ней оголенный конец провода.

— Он был атеистом.

— Иногда — атеистом, иногда — верующим. А случалось, бывал глупым мальчишкой, который слишком увлекался женщинами, всякими идеями и машинами. Тайех говорит, ты скромно вела себя в лагере. Никаких кубинцев, никаких немцев — никого.

— Мне хотелось быть с Мишелем. Только с Мишелем, — сказала Чарли, слишком пылко даже для собственного слуха.

Но когда она взглянула на него, то усомнилась, так ли уж сильна была его любовь к брату, как это утверждал Мишель, ибо лицо Халиля выражало удивление.

— Тайех — великий человек, — сказал он, давая, пожалуй, понять, что Мишель к таковым не относится. Вспыхнула лампочка. — Сеть работает, — объявил он и, потянувшись через нее, взял три палочки взрывчатки. — Мы с Тайехом чуть не умерли. Тайех не рассказывал тебе об этом? — спросил он, скрепляя — с помощью Чарли — палочки взрывчатки.

— Нет.

— Мы попали в руки сирийцев... Сначала они нас избили. Это нормально. Встань, пожалуйста.

Он достал из картонки старое бурое одеяло, попросил Чарли растянуть его на руках и ловко разрезал на полосы. Их лица, разделенные одеялом, находились совсем близко. Она чувствовала теплый, сладковатый запах тела араба.

— Они нас били и все больше и больше злились, так что решили переломать нам все кости. Сначала пальцы, потом руки, потом ноги. Потом прикладами стали ломать нам ребра.

Острие ножа, разрезавшего одеяло, было всего в нескольких дюймах от ее тела. Резал он быстро и аккуратно, словно одеяло было убитой на охоте дичью.

— Когда им это надоело, они бросили нас в пустыне. Я был рад. Мы хоть умерли бы в пустыне! Но мы не умерли. Отряд наших парашютистов обнаружил нас. Три месяца Тайех и Халиль лежали рядом в больнице. Точно снеговики. Все в гипсе. Мы много разговаривали, стали добрыми друзьями, читали вместе хорошие книги.

Аккуратно сложив разрезанные полосы одеяла, Халиль занялся черным чемоданчиком Минкеля. Чарли только тут заметила, что он открыт сзади, со стороны петель, а замки по-прежнему заперты. Халиль принялся выкладывать дно чемоданчика полосами от одеяла, устраивая таким образом мягкое ложе для бомбы.

— Ты знаешь, что Тайех сказал мне как-то ночью? — спросил он, продолжая трудиться. — «Халиль, — сказал он, — сколько еще мы будем разыгрывать из себя славных парней? Никто нам не помогает, никто нас не благодарит. Мы произносим прекрасные речи, мы посылаем ораторов в ООН, и если прождем еще лет пятьдесят, — и он пальцами здоровой руки показал — сколько, — может, наши внуки, если будут живы, увидят хоть немного справедливости. А пока наши братья-арабы убивают нас, сионисты убивают нас, фалангисты убивают нас, а те, кто остается в живых, уходят в свою диаспору. Как армяне. Как сами евреи. — Лицо у него стало хитрое. — Но если мы сделаем несколько бомбочек... убьем несколько человек... устроим бойню — всего на две минуты в истории...»

Не закончив фразы, он взял свое творение и осторожно, точно все рассчитав, положил в чемоданчик.

— Мне нужны очки, — с улыбкой пояснил он и совсем по-стариковски покачал головой. — Но где их взять — такому человеку, как я.

— Если вас пытали, как Тайеха, почему же вы не хромаете, как Тайех? — спросила Чарли слишком громким от волнения голосом.

Он осторожно отключил лампочку от проводов, оставив оголенные концы для детонатора.

— Не хромаю, потому что я молил Бога дать мне силы и Бог дал мне силы сражаться с настоящим врагом, а не с моими братьями-арабами.

Он дал ей детонатор и одобрительно смотрел, как она подсоединяет его к сети. Когда она все сделала, он взял оставшуюся проволоку и ловко, почти бессознательно намотал ее на кончики пальцев своей покалеченной руки. гак что получилось что-то вроде куколки. Затем дважды перепоясал свое творение посредине проволокой.

— Знаешь, что написал мне Мишель незадолго до смерти? В своем последнем письме?

— Нет, Халиль, не знаю, — ответила она, глядя, как он бросает «куколку» в чемоданчик.

— Что-что?

— Я сказала «нет», я не знаю.

— В письме, которое было отправлено всего за несколько часов до его смерти? «Я люблю ее. Она не такая, как все. Правда, когда я встретил ее, совесть у нее спала, как у всех европейцев»... Вот, заведи, пожалуйста, часы... «И она была проституткой. А сейчас она в душе арабка, и когда-нибудь я покажу ее нашему народу и тебе».

Оставалось приделать ловушку, а для этого им пришлось работать в еще большей близости: ей надо было протащить стальную проволоку сквозь крышку, которую он держал как можно ниже, пока она своими маленькими ручками протягивала проволоку к шпунтам на защипке. Он снова осторожно понес все сооружение к умывальнику и, стоя к ней спиной, закрепил шпонки с каждой стороны. Пути назад уже быть не могло.

— Знаешь, что я сказал как-то Тайеху?

— Нет.

— Тайех, друг мой, слишком мы, палестинцы, разленились в изгнании. Почему нет палестинцев в Пентагоне? В Госдепартаменте? Почему мы не верховодим в «Нью-Йорк таймс», на Уолл-стрит, в ЦРУ? Почему мы не снимаем в Голливуде картин о нашей великой борьбе, почему не добиваемся избрания на пост мэра Нью-Йорка или главного судьи в Верховном суде? В чем наша слабина, Тайех? Почему мы такие непредприимчивые? Ведь нельзя же довольствоваться тем, что среди наших людей есть врачи, ученые, школьные учителя! Почему мы не правим Америкой? Разве не потому нам приходится пользоваться бомбами и пулеметами?

Он стоял перед ней, держа в руке чемоданчик, словно добропорядочный чиновник, едущий на работу.

— Знаешь, что мы должны сделать?

Она не знала.

— Начать действовать. Все. Пока нас не уничтожили. — Он протянул руку и помог ей встать на ноги. — Отовсюду. Из Соединенных Штатов, из Австралии, Парижа, Иордании, Саудовской Аравии, Ливана — отовсюду, где есть палестинцы. Мы должны сесть на корабли. На самолеты. Миллионы людей. Точно приливная волна, которую никто не в силах остановить. — Он протянул Чарли чемоданчик и начал быстро собирать свои инструменты и укладывать их в коробку. — Затем все вместе мы вступим на землю нашей Родины, мы потребуем наши дома, и наши фермы, и наши деревни, даже если придется сровнять с землей их города, и поселения, и кибуцы, чтобы их оттуда выкурить. Но ничего этого не будет. Знаешь почему? Они не сдвинутся с места. — Он опустился на колени, разглядывая, не осталось ли на протертом ковре следов. — Наши богачи не захотят понизить свой «общественно-экономический статус», — пояснил он, иронически подчеркивая термины. — Наши коммерсанты не захотят бросить свои банки, и магазины, и конторы. Наши доктора не захотят лишиться своих прекрасных клиник, юристы — своей коррумпированной практики, ученые — своих уютных университетов. — Он стоял перед ней, и его улыбка свидетельствовала о победе, которую он одержал над болью. — Так что богачи делают деньги, а бедняки сражаются. Разве когда-нибудь было иначе?

Она пошла впереди него вниз по лестнице. Уходит со сцены проститутка с коробкой всяких штучек. Пикап, развозящий кока-колу, по-прежнему стоял на площадке, но Халиль прошел мимо, точно никогда в жизни его не видел, и залез в «форд»-вездеход, на крыше которого были привязаны снопы соломы. Чарли села рядом с ним. Снова горы. Сосны, покрытые свежевыпавшим снегом. Инструкции в стиле Иосифа. «Ты меня понимаешь, Чарли?» — «Да, Халиль, я понимаю». — «Тогда повтори мне». Она повторила. «Запомни — это ради мира». Я помню, Халиль, помню: ради мира, ради Мишеля, ради Палестины; ради Иосифа и Халиля; ради Марти и ради революции, и ради Израиля, и ради театра жизни.

Халиль остановил машину у какого-то сарая и выключил фары. Посмотрел па часы. На дороге дважды вспыхнул фонарик. Халиль перегнулся через Чарли и открыл дверцу с ее стороны.

— Его зовут Франц, и ты скажешь, что ты — Маргарет. Удачи.


Вечер был сырой и тихий, уличные фонари старого городского центра висели в своих железных сетках, точно белые луны в клетках. Чарли попросила Франца высадить ее на углу: ей хотелось пройти пешком по мосту, ведущему к входу в университет. Ей хотелось увидеть кого-то запыхавшегося, вбегающего с улицы, ощутить лицом обжигающий холод, почувствовать, как в закоулках мозга зашевелилась ненависть. Она шла по проулку между низких строительных лесов, которые смыкались над ней, образуя ажурный туннель. Она прошла мимо художественной галереи, полной автопортретов малоприятного блондина в очках, а затем — мимо другой, где были выставлены надуманные пейзажи, по которым этому парню никогда не гулять. В глаза бросались надписи на стенах, но она ни слова не понимала, пока не увидела: «Америку — к чертовой матери». Спасибо за перевод, подумала она. Теперь она снова оказалась под открытым небом, поднималась по бетонным ступенькам, посыпанным песком, но они были все равно скользкие от снега. Дойдя до верха, она увидела слева стеклянные двери университетской библиотеки. В студенческом кафе все еще горели огни. У окна в напряженной позе сидела Рахиль с каким-то парнем. Чарли миновала первый мраморный столб с тотемом, теперь она была высоко над въездом для карет. Перед нею вырос лекционный зал, ставший в свете прожекторов из розового ярко-красным. Подъезжали машины — прибывали первые слушатели, поднимались по четырем ступеням к главному входу, останавливались, пожимали руки, поздравляли друг друга с великими достижениями. Двое охранников весьма поверхностно проверяли сумочки дам. Чарли продолжала идти. Истина делает человека свободным. Она прошла второй тотемный столб и направилась к лестнице, по которой поднимались приехавшие из города.

Чемоданчик она держала в правой руке и все время чувствовала его бедром. Раздался вой полицейской сирены, и мускулы ее плеча конвульсивно сжались от страха, но она продолжала идти. Два мотоцикла с полицейскими остановились, бережно окружая блестящий черный «мерседес» с флажком. Обычно, когда мимо проезжали роскошные машины, Чарли отворачивалась, чтобы ездоки не получали удовольствия от того, что на них глазеют, но сегодня день был особый. Сегодня она могла идти с гордо поднятой головой, и объяснялось это тем, что она несла в руке. Поэтому она уставилась на ездоков, и наградой ей было созерцание разъевшегося краснорожего типа в черном костюме и серебристом галстуке и его надутой супруги с тройным подбородком и в норковой накидке. «Для большого обмана нужны, естественно, и люди большого калибра», — вспомнилось ей. Вспышка фотосъемки, и высокопоставленная пара поднялась по ступенькам к стеклянным дверям под восхищенными взглядами, по крайней мере, трех прохожих. "Скоро мы с вами поквитаемся, сволочи, — подумала Чарли, — скоро".

«Дойдя до лестницы, поверни направо». Так она и сделала и прошагала дальше до угла. «Смотри только, не свались в речку, — сказала ей Хельга, чтобы ее развеселить, — а то бомбы Халиля не водоустойчивы, да и ты, Чарли, тоже». Она повернула налево и пошла вдоль здания по булыжной мостовой. Мостовая, расширяясь, перешла во двор; в центре его, возле цементных ваз с цветами, стоял полицейский фургон. Перед ним двое полицейских в форме выхвалялись друг перед другом, показывая один другому свои сапоги и хохоча, но тотчас насупливались, стоило кому-либо на них посмотреть. Чарли оставалось пройти каких-нибудь пятьдесят футов до бокового входа, и тут на нее вдруг снизошло спокойствие, которого она так ждала, — чувство почти восторженной приподнятости, возникавшее у нее, когда она выходила на сцену, оставив позади, в гримерной, все другие свои обличья. Она была Имогена из Южной Африки, с большим зарядом мужества и совсем небольшим зарядом любезности, спешащая на помощь великому либералу. Она стесняется, черт побери, до смерти стесняется, но она поступит как надо или провалится. Вот и боковой" вход. Он оказался закрыт. Она подергала ручку двери — та не поворачивалась. Она уперлась рукой в деревянную панель и нажала, но дверь не открылась. Чарли стояла и смотрела на нее, потом оглянулась — не поможет ли кто; двое полицейских, беседовавшие друг с другом возле фургона, с подозрением смотрели на нее, но ни тот, ни другой не подходил.

Занавес поднят! Пошла!

— Послушайте, извините, — крикнула она им. — Вы не говорите по-английски?

Они по-прежнему не сдвинулись с места. Если надо, пусть сама идет к ним. Она ведь всего-навсего обычная гражданка и притом женщина.

— Я спросила: вы говорите по-английски? Englisch — sprechen Sie? Мне надо передать это профессору. Немедленно. Да подойдите же, пожалуйста!

Оба насупились, но один все же направился к ней. Не спеша, чтобы не уронить достоинства.

— Toilette nicht hier[26], — отрезал он и мотнул головой в ту сторону, откуда она пришла.

— Да не нужен мне туалет. Мне нужен кто-то, кто бы отнес этот чемоданчик профессору Минкелю. Минкелю, — повторила она и протянула чемоданчик.

Полицейский был молодой, и на него не подействовала молодость собеседницы. Он не взял у нее чемоданчика, а нажал на замок на весу и увидел, что чемоданчик заперт.

"О Господи, — подумала она. — Ты ведь уже совершил самоубийство и однако же так грозно смотришь на меня".

— Offnen[27], — приказал он.

— Да не могу я его открыть. Он же заперт. — В голосе ее зазвучало отчаяние. — Это чемоданчик профессора, неужели не ясно? У него там записи для лекции. Они будут нужны ему сейчас. — И, отвернувшись от полицейского, она заколотила в дверь. — Профессор Минкель? Это я, Имогена Бааструп из Южной Африки. О господи!

К ним подошел второй полицейский. Он был старше, с чернотой на подбородке. Чарли воззвала к нему.

— Ну, а вы говорите по-английски? — спросила она.

В этот момент дверь приоткрылась и оттуда выглянул мужчина с бородкой. Он что-то произнес по-немецки, обращаясь к полицейскому, и Чарли уловила слово «Amerikanerin»[28].

— Я неамериканка, — возразила она, чуть не плача. — Меня зовут Имогена Бааструп, я из Южной Африки, и я принесла профессору Минкелю его чемоданчик. Он потерял его. Будьте добры, передайте ему чемоданчик немедленно, потому .что, я уверена, чемоданчик ему очень нужен. Пожалуйста!

Дверь открылась шире — за ней стоял приземистый. величественный мужчина лет шестидесяти, в черном костюме. Он был очень бледен, и внутреннее чутье подсказало Чарли, что он тоже очень напуган.

— Сэр, пожалуйста, вы говорите по-английски? Говорите?

Он не только говорил по-английски, но и присягал на этом языке. И он произнес «говорю» столь торжественно, что уже до конца жизни не сможет это отрицать.

— Тогда, пожалуйста, передайте это профессору Минкелю от Имогены Бааструп и скажите ему, что я очень сожалею: в отеле произошла такая идиотскаяпутаница и что я с нетерпением жду его сегодняшнего выступления...

Чарли протянула ему чемоданчик, но величественный мужчина не брал его. Он смотрел на полицейского, стоявшего за ее спиной, и, словно получив от него слабое заверение, что все в порядке, снова взглянул на чемоданчик, затем на Чарли.

— Проходите, — сказал он, точно помощник режиссера, выпускающий актеров на сцену за десять монет в вечер, и посторонился, давая ей пройти.

Чарли растерялась. Это было не по сценарию. Не по сценарию Халиля или Хельги. или кого-либо еще. Что будет, если Минкель откроет чемоданчик у нее на глазах?

— О, я не могу. Мне надо занять место в аудитории. А у меня еще нет билета. Пожалуйста!

Но у величественного мужчины были свои указания и свои страхи, ибо, когда Чарли протянула ему чемоданчик, он отскочил от него? как от огня.

Дверь закрылась, они оказались в коридоре, где по потолку были проложены трубы. У Чарли мелькнула мысль, что вот так же были проложены трубы в Олимпийской деревне. Вынужденный сопровождать ее мужчина шагал впереди. В нос ударил запах нефти, и послышалось глухое урчание печи; лицо опалило жаром, и Чарли испугалась, что может упасть в обморок или что ее стошнит. Ручка чемоданчика до крови впилась ей в руку — Чарли чувствовала, как теплая струйка стекает по пальцам.

Они подошли к двери, на которой значилось «Vorstand»[29]. Величественный мужчина постучал и крикнул: «Оберхаузер! Schnell!»[30]. В этот момент Чарли в отчаянии оглянулась и увидела позади себя двух светловолосых парней в кожаных куртках. Оба держали автоматы. Боже правый, что же это такое? Дверь отворилась, Оберхаузер первым переступил порог и быстро шагнул в сторону, как бы показывая, что не имеет ничего общего с Чарли. Она очутилась словно бы в павильоне, где снимали фильм «Конец пути». В кулисах и у задника лежали мешки с песком, большие тюки с ватой были с помощью проволоки подвешены к потолку. Из-за мешков с песком от двери надо было идти зигзагами. Посредине сцены стоял низкий кофейный столик с напитками на подносе. Возле него в низком кресле сидел, точно восковая фигура, Минкель и смотрел прямо сквозь Чарли. Напротив сидела его жена, а рядом с ним — бочкоподобная немка в меховой накидке, которую Чарли приняла за жену Оберхаузера.

Других актеров на сцене не было, в кулисах же среди мешков с песком стояли две четко обозначенные группы с предводителями во главе. Родину представлял Курц; слева от него стоял этакий мужлан среднего возраста со слабовольным лицом — так охарактеризовала для себя Чарли Алексиса. Рядом с Алексисом стояли его «волки», обратив к Чарли отнюдь не дружелюбные лица. А напротив — несколько человек из ее «родни», кого она уже знала, и какие-то совсем незнакомые, и этот контраст между их смуглыми еврейскими лицами и лицами немецких коллег на всю жизнь останется красочной картиной в памяти Чарли. Курц, главный на этой сцене, приложил палец к губам и приподнял левую руку, изучая часы.

Чарли только хотела было спросить: «А он где?», как с радостью и одновременно злостью увидела его: он. как всегда, стоял в стороне, этот перевертыш и одинокий продюсер данной премьеры. Он быстро шагнул к ней и стал рядом, не перекрывая дороги к Минкелю.

— Скажи ему то, что должна сказать, Чарли, — тихо проинструктировал он ее. — Скажи и больше ни на кого не обращай внимания.

Теперь требовалось лишь, чтобы помощник режиссера хлопнул дощечкой перед ее носом.

Его рука опустилась рядом с ее рукой — она чувствовала на коже прикосновение его волосков. Ей хотелось сказать ему: «Я люблю тебя — как ты там?» Но говорить ей предстояло другое, и, сделав глубокий вдох, она произнесла текст, потому что в конце-то концов ведь на этом строились их отношения.

— Профессор, случилась ужасная вещь, — быстро залопотала она. — Эти идиоты в отеле принесли мне ваш чемоданчик вместе с моим багажом: они, должно быть, видели, как мы с вами разговаривали, а мойбагаж и вашбагаж стояли рядом, — и каким-то образом этот тупица вбил в свою дурацкуюбашку, что это мой чемоданчик... — Она повернулась к Иосифу, чтобы дать ему понять, что ее воображение иссякло.

— Отдай профессору чемоданчик, — приказал он.

Минкель встал как-то очень уж деревянно, с таким видом, точно мыслью был далеко, как человек, выслушивающий приговор на большой срок. Госпожа Минкель натянуто улыбалась. А у Чарли подгибались колени, но подталкиваемая Иосифом, она все-таки сделала несколько шагов к профессору, протягивая ему чемоданчик.

Минкель взял бы его, но тут чьи-то руки схватили чемоданчик и опустили в большой черный ящик на полу, из которого вились толстые провода. Вдруг все перепугались и нырнули за мешки. Сильные руки Иосифа потащили ее туда же; он пригнул ей голову так низко, что она видела лишь собственный живот. И тем не менее она успела увидеть водолаза в противобомбовом костюме, прошагавшего вперевалку к ящику. На нем был шлем с забралом из толстого стекла, а под ним — маска хирурга, чтобы дыхание не затуманивало стекло. Кто-то скомандовал: «Тишина». Иосиф привлек ее к себе, прикрывая своим телом. Последовала другая команда — головы поднялись, но Иосиф продолжал прижимать ее голову книзу. Она услышала размеренные шаги человека, уходившего со сцены, — тут Иосиф наконец отпустил ее, и она увидела Литвака, спешившего на сцену с бомбой явно собственного производства, от которой тянулись неподсоединенные провода, — устройство это больше походило на бомбу, чем халилевское. Иосиф решительно вытолкнул Чарли на середину сцены.

— Продолжай свои объяснения, — шепнул он ей на ухо. — Ты говорила, что прочитала надпись на бирке. Давай дальше. Что было потом?

Сделай глубокий вдох. Продолжай говорить.

— Я прочитала ваше имя на бирке и спросила про вас у портье, мне сказали, что вы ушли на весь вечер, что у вас лекция здесь, в университете; тогда я вскочила в такси и... просто не знаю, сможете ли вы когда-нибудь меня простить. Послушайте, мне надо бежать. Счастья вам, профессор, успеха вашей лекции.

По знаку Курца Минкель достал из кармана связку ключей и сделал вид, будто выбирает ключ для чемоданчика, хотя ему уже нечего было открывать. А Чарли, увлекаемая Иосифом, который обхватил ее за талию, устремилась к выходу, то шагая сама, то лишь перебирая по воздуху ногами.

«Не стану я этого делать, Осси, не могу. Ты сам сказал, что у меня уже не осталось мужества. Только не отпускай меня, Осси, не отпускай». Она услышала за спиной приглушенные слова команды и звуки поспешных шагов — значит, люди кинулись в укрытия.

— У вас две минуты, — крикнул им вслед Курц.

Они снова очутились в коридоре, где стояли два блондина с автоматами.

— Где ты встречалась с ним? — спросил Иосиф тихим задыхающимся голосом.

— В гостинице «Эдем». Это что-то вроде публичного дома на краю города. Рядом с аптекой. У него красный пикап, развозящий кока-колу. И потрепанный «форд» с четырьмя дверцами. Номер я не запомнила.

— Открой сумку.

Она открыла. Он быстро вынул оттуда ее маленький приемничек с будильником и положил другой, точно такой же.

— Это немного другое устройство, — быстро предупредил ее Иосиф. — Он принимает только одну станцию. Время показывает, но будильника нет. Зато это одновременно и передатчик, и он будет сообщать нам, где ты находишься.

— Когда? — задала она глупый вопрос.

— Какие указания дал тебе Халиль?

— Я должна идти по дороге, все идти и идти... Осси, когда ты за мной приедешь? Ради всего святого!

На его лице читалось отчаяние и смятение, но уступчивости в нем не было.

— Слушай, Чарли. Ты меня слушаешь?

— Да, Осси. Я слушаю.

— Если ты нажмешь на колесико громкости — не повернешь, а нажмешь, — мы будем знать, что он спит. Ты поняла?

— А он не спит.

— Как это не спит? Откуда ты знаешь, как он спит?

— Он — как ты, он другой породы: не спит ни днем, ни ночью. Он... Осси, я не в силах туда вернуться. Не заставляй меня.

Она умоляюще смотрела ему в лицо, все еще надеясь, что он уступит, но его лицо застыло враждебной маской.

— Он же хочет, чтобы я переспала с ним! Он хочет устроить брачную ночь, Осси. Неужели это ничуть тебя не волнует? Он подбирает меня после Мишеля. Он не любил своего брата. И таким путем хочет уравнять счет. Неужели несмотря на все это я должна туда идти?

Она так вцепилась в него, что он с трудом высвободился. Она стояла понурившись, упершись головой ему в грудь, надеясь, что он снова возьмет ее под защиту. А он, просунув руки ей под мышки, заставил ее выпрямиться," и она снова увидела его лицо, замкнутое и холодное, как бы говорившее ей, что любовь — это не для них: не для него, не для нее и уж меньше всего для Халиля. Он хотел проводить ее, но она отказалась и пошла одна; он шагнул было за ней и остановился. Она оглянулась — она так ненавидела его, она закрыла глаза, открыла, глубоко перевела дух.

«Я умерла».

Она вышла на улицу, распрямила плечи и решительно и слепо, как солдат, зашагала по узкой улице, мимо паршивенького ночного клуба, где висели подсвеченные фотографии девиц лет за тридцать, с обнаженными, мало впечатляющими грудями. «Вот чем мне следовало бы заниматься», — подумала Чарли. Она вышла на главную улицу, вспомнила азбуку пешехода, посмотрела налево и увидела средневековую башню с изящно написанной рекламой макдональдсовских котлет. Зажегся зеленый свет, и она продолжала идти — высокие черные горы перегораживали дорогу впереди, а за ними клубилось светлое, в облаках, небо. Чарли обернулась и увидела шпиль собора, преследовавший ее. Она свернула направо и пошла по обсаженному деревьями проспекту с дворцами по бокам — так медленно она еще никогда в жизни не шла. Шла и считала про себя. Потом стала читать стихи. Потом стала вспоминать, что было в лекционном зале, но без Курца. без Иосифа, без техников-убийц обеих непримиримых сторон. Впереди показался Россино, выкатывавший из калитки мотоцикл. Она подошла к нему, он протянул ей шлем и кожаную куртку, и. когда она надевала их, что-то заставило ее обернуться. и она увидела, как по мокрой мостовой, точно дорожка, проложенная заходящим солнцем, к ней медленно, лениво пополз оранжевый свет и еще долго оставался перед ее глазами после того, как исчез. А потом она наконец услышала звук, которого смутно ждала — далекий, однако знакомый грохот. и ей показалось, что где-то глубоко в ней самой что-то лопнуло — порвалась извечная нить любви. «Что ж, Иосиф, да. Прощай».

В ту же секунду мотор Россино ожил, разорвав влажную ночь грохотом победоносного смеха. «И мне тоже смешно, — подумала она. — Это самый забавный день в моей жизни».


Россино ехал медленно, держась проселочных дорог и следуя тщательно продуманным маршрутом.

«Веди машину, я подчиняюсь тебе. Может, пора мне стать итальянкой».

Теплый дождик смыл большую часть снега, но Россино ехал с учетом плохого покрытия и того, что он везет важную пассажирку. Он кричал ей что-то веселое и, казалось, был в прекрасном настроении, но она не собиралась разделять его веселья. Они въехали в большие ворота, и она крикнула: «Это тут?», не зная. да и не задумываясь, что именно она имеет в виду, но за воротами пошла проселочная дорога, проложенная по холмам и долинам чьих-то частых владений, и они ехали по ней одни под подскакивавшей луной, которая раньше принадлежала только Иосифу. Чарли взглянула вниз и увидела деревушку, спящую в белом саване; ей показалось, что запахло греческими соснами, и она почувствовала, как по щекам потекли теплые слезы, тотчас высушенные ветром. Она прижала к себе дрожащее, незнакомое тело Россино и сказала:

— Угощайся тем, что осталось.

Они спустились с холма и выехали из других ворот на дорогу, обсаженную голыми лиственницами — совсем такими же, как во Франции. Затем дорога снова пошла вверх, и когда они добрались до перевала, Россино выключил мотор, и они покатили вниз по дорожке, в лес. Он открыл притороченный к сиденью рюкзак, вытащил оттуда сверток одежды и сумку и швырнул Чарли. В руке он держал фонарик, и пока она переодевалась, разглядывал ее при свете фонарика — был момент, когда она стояла перед ним полуголая.

«Если хочешь, возьми меня: я доступна и ни с кем не связана».

Она потеряла любовь и потеряла представление о собственной цели. Она пришла к тому, с чего начинала, и весь проклятый мир мог теперь обладать ею.

Она переложила свое барахло из одной сумки в другую — пудреницу, ватные тампоны, немного денег, коробку «Мальборо». И дешевенький радиоприемник с будильником — «Нажми на колесико громкости. Чарли, ты меня слушаешь?» Росснно взял ее паспорт и протянул ей новый, а она даже не потрудилась посмотреть, какое у нее теперь гражданство.

Гражданка Тутошнего королевства, родилась — вчера.

Она собрала свои вещи и сунула их в рюкзак вместе со старой сумкой и очками.

— Стой здесь, но смотри на дорогу, — сказал ей Россино. — Он дважды мигнет тебе красным.

После отъезда Россиио едва прошло пять минут, как она увидела меж деревьями свет. Ур-ра, наконец-то явился друг!

26

Халилъ взял ее под руку и чуть не волоком дотащил до сверкающей новой машины, а она, вся дрожа, сотрясалась от рыданий, так что едва могла идти. Вместо шофера в скромном костюме перед ней был безукоризненно одетый немец-управляющий: мягкое черное пальто, рубашка с галстуком, тщательно подстриженные, зачесанные назад волосы. Открыв дверцу машины с ее стороны, он снял пальто и заботливо закутал ее, точно больного зверька. Она понятия не имела. какой он ожидал ее видеть, но, казалось, не был поражен ее состоянием, а воспринимал это с пониманием. Мотор уже работал. Халиль включил обогреватель на полную мощность.

— Мишель гордился бы тобой, — ласково сказал он и внимательно посмотрел на Чарли.

Она хотела было что-то сказать, но снова разрыдалась. Он дал ей носовой платок: она держала ею в обеих руках, закручивая вокруг пальца, а слезы текли и текли. Машина двинулась вниз по лесистому склону.

— Как там все произошло? — шепотом спросила она.

— Ты подарила нам большую победу. Минкель погиб, открывая чемоданчик. Остальные друзья сионистов, судя по сообщениям, тяжело ранены. Жертвы все еще подсчитывают. — Он произнес это с жестоким удовлетворением. — Они говорят, что это был акт насилия. Шок. Хладнокровное убийство. Пусть приедут в Рашидийе — приглашаю весь университет. Пусть посидят в бомбоубежищах, а потом, по выходе, будут расстреляны из пулемета. Пусть им поломают кости, и пусть на их глазах будут пытать их детей. Завтра весь мир прочтет о том, что палестинцы никогда не станут бедными неграми на родине евреев.

Обогреватель работал вовсю, но Чарли никак не могла coгреться. Она плотнее закуталась в пальто Халиля. У него были бархатные отвороты, и по запаху чувствовалось, что оно новое

— Не расскажешь, как было дело? — спросил он.

Она покачала головой. Сиденья были плюшевые и мягкие, мотор работал тихо. Она прислушалась, не едут ли следом, но ничего не услышала. Взглянула в зеркальце. Ничего позади, ничего впереди. Да и было ли когда что-либо? Она увидела лишь черный глаз Халиля, смотревший на нее.

— Не волнуйся. Мы тебя не бросим. Я обещаю. Я рад, что ты горюешь. Другие убивают и смеются. Напиваются. сдирают с себя одежду, ведут себя, как животные. Все это я наблюдал. А ты — ты плачешь. Это очень хорошо.

Дом стоял на берегу озера, а озеро было в глубокой долине. Халиль дважды проехал мимо, прежде чем свернуть на подъездную аллею, и глаза его, глядевшие на дорогу, были глазами Иосифа — темные, напряженные и все видящие. Дом был современный — бунгало, какие строят себе богатые люди для отдыха. С белыми стенами, мавританскими окнами и покатой красной крышей, на которой не сумел удержаться снег. К дому примыкал гараж. Халиль въехал в него, и двери автоматически закрылись. Он выключил мотор и достал из внутреннего кармана куртки пистолет-автомат. Халиль, однорукий стрелок. Она сидела в машине и смотрела на сани и дрова, уложенные вдоль задней стены. Он открыл дверцу с ее стороны.

— Следуй за мной. На расстоянии трех метров, не ближе.

Спальная дверь вела во внутренний коридор. Чарли приостановилась, затем последовала за ним. В гостиной уже горел свет, в камине был разожжен огонь. Диван, накрытый жеребячьей шкурой. Дачная простая мебель. На деревянном столе стояли два прибора. В ведерке со льдом была бутылка водки.

— Постой здесь.

Она остановилась посреди комнаты, вцепившись обеими руками и сумку, а он обошел все комнаты — так тихо, что она слышала лишь, как открывались и закрывались двери. Ее снова начало трясти. А он вернулся в гостиную, положил свой пистолет, опустился на диван у камина и принялся раздувать огонь. «Чтобы отогнать зверей, — подумала она, глядя на него. — Чтобы овцы были целы». Огонь заревел, и Чарли села на диван перед камином. Халиль включил телевизор. Показывали старый черно-белый фильм про таверну на вершине горы. Звука Халиль не включал. Он встал перед Чарли.

— Хочешь водки? — вежливо осведомился он. — Я сам не пью, но ты, если хочешь, пожалуйста.

Она согласилась, и он налил ей — слишком много.

— Курить будешь?

Он протянул ей кожаный портсигар и поднес к сигарете спичку.

В комнате вдруг стало светлее, и Чарли, метнув взгляд на телевизор, обнаружила прямо перед собой возбужденное лицо маленького немца-хорька, которого она всего час тому назад видела рядом с Марти. Он стоял у полицейского фургона. За его спиной виден был кусок тротуара и боковой вход в лекционный зал. Полицейские, пожарные машины и «скорая помощь» шныряли туда и сюда. «Террор — это театр», — подумала она. Теперь показали заслоны из зеленого брезента, сооруженные от непогоды, чтобы легче было вести поиск. Халиль включил звук, и Чарли услышала вой сирен «скорой помощи» и перекрывавший их хорошо поставленный голос Алексиса.

— Что он говорит? — спросила она.

— Он ведет расследование. Подожди. Сейчас тебе скажу.

Алексис исчез, и на его месте — уже в студии — появился ничуть не пострадавший Оберхаузер.

— Это тот идиот, что открыл мне дверь, — сказала она.

Халиль поднял руку, призывая ее к молчанию. Она прислушалась и поняла с каким-то отстраненным любопытством, что Оберхаузер описывает ее. Она уловила: «Sud Afrika»[31], а также что-то насчет шатенки; Чарли увидела, как он поднял руку, показывая, что она в очках, — камера передвинулась на его дрожащий палец, тыкавший в пару очков, похожих на те, что дал ей Тайех.

После Оберхаузера был показан фоторобот, непохожий ни на что на свете, разве что на старую рекламу жидкого слабительного, которая лет десять назад висела на всех вокзалах. Затем показали двух полицейских, разговаривавших с ней и смущенно добавивших собственное описание. Халиль выключил телевизор и снова подошел к Чарли.

— Можно? — застенчиво спросил он.

Она взяла свою сумку и переложила ее по другую сторону от себя, чтобы он мог сесть. Эта чертова штука там внутри жужжит? Пищит? Это микрофон? Как эта чертовщина работает?

Халиль говорил отрывисто — врач-практик, излагающий диагноз.

— Ты в известной мере в опасности, — сказал Халиль. — Господин Оберхаузер запомнил тебя, как и его жена, как и полицейские, как и несколько человек в гостинице. Рост, фигуру, владение английским, актерские способности. На беду, там была англичанка, которая частично слышала твой разговор с Минкелем, и она считает, что ты вовсе не из Южной Африки, а самая настоящая англичанка. Твое описание пошло в Лондон, а мы знаем, что англичане уже взяли тебя под подозрение. Весь район тут поднят по тревоге, дороги перекрыты, всех проверяют — с ног сбились. Но ты не волнуйся. — Он взял ее руку и задержал в своей. — Я буду защищать тебя своей жизнью. На сегодня мы можем не беспокоиться. Завтра мы переправим тебя в Берлин, а затем — домой.

— Домой, — повторила она.

— Ты же теперь одна из нас. Ты — наша сестра. Фатьма сказала, что ты наша сестра. У тебя нет дома, но ты часть большой семьи. Мы дадим тебе новое имя, или же можешь поехать к Фатьме и жить у нее сколько захочешь. И мы будем о тебе заботиться, хотя ты никогда больше не будешь участвовать в борьбе. Будем заботиться ради Мишеля. Ради того, что ты сделала для нас.

Его лояльность поражала. Он по-прежнему держал ее руку в своей — сильной, придающей уверенности. Глаза его блестели гордостью обладателя. Чарли поднялась с дивана и вышла из комнаты, прихватив с собой сумку.

Двуспальная кровать, электрический камин, включенный, невзирая на затраты, на обе спирали. На полке — бестселлеры Тутошнего королевства: «Если я о'кэй, то и ты о'кэй», «Радости секса». Постель была разобрана. В глубине — обшитая деревом ванная с примыкающей к ней сауной. Чарли достала приемничек и осмотрела его — он был точь-в-точь, как ее старый, только чуть более тяжелый. Дождись, пока он заснет. Пока я засну. Она посмотрела на себя в зеркало. А этот художник, который создал фоторобота, не так уж плохо справился с делом. Страна без народа — для народа без страны. Сначала она тщательно вымыла руки и под ногтями, потом порывисто разделась и долго стояла под душем — только б подольше быть вдали от его теплого доверия. Она протерлась лосьоном, взяв бутылочку из шкафчика над умывальником. Интересные у нее стали глаза — как у Фатимы, той шведки в тренировочной школе, в них была та же яростная пустота, указывавшая на ум, отбросивший препоны сострадания. И точно такая же ненависть к себе. Когда она вернулась в гостиную, Халиль расставлял еду на столе. Холодное мясо, сыр, бутылка вина. Свечи были уже зажжены. В лучшей европейской манере он отодвинул для нее стул. Она села. он сел напротив нее и сразу принялся за еду — сосредоточенно, как он делал все. Убийство совершено, и теперь он ел — что может быть естественнее? «Мой самый безумный ужин, — подумала она. — Самый страшный и самый безумный. Если к нашему столу подойдет скрипач, я попрошу его сыграть „Реку под луной“.»

— Ты все еще жалеешь о том, что сделала? — спросил он, как если бы спросил: «Головная боль у тебя прошла?»

— Они свиньи, — сказала она, и она действительно так считала. — Безжалостные убийцы... — Она снова чуть было не заплакала, но вовремя сдержалась. Нож и вилка в ее руках так тряслись, что ей пришлось положить их. Она услышала, как проехала машина, а может быть, пролетел самолет? «Сумка, — вдруг подумала она. — Где я ее оставила? В ванной, подальше от его любопытных пальцев». Она снова взяла в руки вилку и увидела перед собой красивое лицо дикаря — Халиль внимательно изучал ее при свете оплывающих свечей, совсем как Иосиф на горе возле Дельф.

— Возможно, ты уж слишком стараешься ненавидеть их, — заметил он, пытаясь дать ей лекарство.

В такой ужасной пьесе она еще никогда не играла, и такого ужасного ужина у нее еще не было. Ей хотелось разорвать этот союз и в клочья разорвать себя. Она встала и услышала, как с грохотом упали на пол е& нож и вилка. Сквозь слезы отчаяния она едва различала Халиля. Она начала было расстегивать платье, но не могла заставить пальцы выполнить то, что требовалось. Она обошла стол — Халиль уже поднимался ей навстречу. Он обнял ее, поцеловал, затем поднял на руки и понес, точно раненого товарища, в спальню. Он положил ее на кровать, и вдруг — одному Богу известно, почему так сработало отчаяние, — она сама завладела им. Она раздела его, притянула к себе, словно он был последним мужчиной на Земле и это был последний день Земли; она овладела им, уничтожая себя, уничтожая его. Она сжирала его, высасывала из него все соки, вдавливала его в кричащие пустоты своей вины и одиночества. Она рыдала, она кричала что-то ему, наполняя рот лживыми словами, переворачивала его и забывала о себе и об Иосифе под тяжестью его ненасытного тела.

Она почувствовала, что он иссяк, но еще долго не отпускала от себя, крепко обхватив руками, прикрываясь им от надвигающейся грозы.


Он не спал, но начинал дремать. Его голова со спутанными черными волосами лежала на ее плече, здоровая рука была небрежно перекинута через ее грудь.

— Салиму повезло, — прошептал он с легкой усмешкой в голосе. — Из-за такой, как ты, и умереть можно.

— Кто сказал, что он умер из-за меня?

— Тайех сказал, что это вполне возможно.

— Салим умер за революцию. Сионисты взорвали его машину.

— Он сам себя взорвал. Мы прочли немало докладов немецкой полиции на этот счет. Я говорил ему: «Никогда не делай бомбы», но он не послушался. Не умел он этим заниматься. Он не был прирожденным борцом.

— Что это? — спросила она, отодвигаясь от него.

Что-то прошуршало, словно рвалась бумага. Чарли подумала: «Так тихо едет по гравию машина с выключенным мотором».

— Кто-то ловит рыбу на озере, — сказал Халиль.

— Ночью?

— А ты никогда не удила рыбу ночью? — Он сонно рассмеялся. — Никогда не выходила в море на маленькой лодочке, с фонарем, и не ловила рыбу руками?

— Проснись же. Поговори со мной.

— Лучше давай поспим.

— Я не могу. Я боюсь.

Он стал рассказывать ей о ночной миссии, которую давно, в Галилее, отправились выполнять он и двое других. Как они плыли по морю на лодке, и вокруг была такая красота, что они забыли, зачем поехали, и стали ловить рыбу. Чарли прервала его.

— Это не лодка, — настаивала она. — Это машина, я снова слышала. Послушай.

— Это лодка, — сонно сказал он.

Луна нашла щелку между занавесками и проложила к ним по полу дорожку. Чарли встала и, подойдя к окну, не раздергивая занавесок, посмотрела наружу. Вокруг стояли сосновые леса, лунная дорожка на озере казалась лестницей, уходящей вниз, в центр Земли. Но никакой лодки не было, как не было и огонька, который привлекал бы рыбу. Чарли вернулась в постель; правая рука Халиля скользнула по ее телу, привлекая к себе, но, почувствовав сопротивление, он осторожно отодвинулся от нее и лениво перевернулся на спину.

— Поговори со мной, — повторила она. — Халилъ! Да проснись же. — Она встряхнула его и поцеловала в губы. — Проснись, — сказала она.

И он заставил себя проснуться, потому что был человек добрый, а кроме того, она стала теперь его сестрой.

— Знаешь, что меня удивило в твоих письмах к Мишелю? — спросил он. — То, что ты писала про пистолет. «Теперь я буду всегда мечтать, чтобы голова твоя лежала рядом, на моей подушке, а твой пистолет — под ней», — настоящее любовное послание. Красивое любовное послание.

— Почему же тебя это удивило? Скажи.

— Потому что у нас был с ним однажды такой разговор. Как раз об этом. «Послушай, Салим, — сказал я ему. — Только ковбои спят с пистолетом под подушкой. Из всего, чему я учил тебя, главное — запомни это. В постели держи пистолет сбоку — так его легче спрятать и он будет под рукой. Научись так спать. Даже когда рядом с тобой женщина». Он сказал, что не забудет. Навсегда запомнит — он обещал мне. А потом забыл. Или нашел новую женщину. Или новую машину.

— Значит, нарушил правило, да? — сказала она, взяла его руку в перчатке и стала разглядывать ее в полумраке, общупывая каждый мертвый палец. Они были ватные — все, кроме мизинца и большого пальца. — Что же это с ними произошло? — игриво спросила она, — Мыши? Что с ними произошло, Халиль? Да проснись же.

Он долго не отвечал.

— Это было в Бейруте, и я был тогда еще глуповат, как Салим. Я находился у себя в конторе, принесли почту, я спешил: ждал один пакет. Вскрываю его! Не надо было это делать.

— Ну и что же произошло? Ты вскрыл пакет и — хлоп! Хлоп прямо по пальцам. И на лицо попало тоже?

— Когда я пришел в себя в больнице, там был Салим. И знаешь? Он был очень доволен, что я оказался такой глупый. «В другой раз, прежде чем вскрывать пакет, покажи его мне или рассмотри штемпель, — сказал он. — Если пакет из Тель-Авива, лучше верни его отправителю».

— Зачем же ты в таком случае делаешь бомбы? Ведь у тебя осталась всего одна рука!

Ответ был в его молчании. В застылости его еле видного в темноте лица, повернутого к ней, — сурового, без улыбки, с пристальным взглядом. Ответ был во всем, что она видела после того вечера, когда подписала контракт с театром жизни. Ради Палестины — гласил ответ. Ради Израиля. Ради Господа Бога. Ради собственной моей судьбы. Чтобы ответить мерзавцам тем же, что они сотворили со мной. Чтобы восстановить справедливость. Несправедливостью. Пока все праведники не будут разорваны на кусочки и справедливость не восстанет из руин и не зашагает по пустынным улицам.

Внезапно он востребовал ее, и тут уж противиться она не могла.

— Милый, — прошептала она. — Халиль. О боже! Ох, милый мой...

И еще все то, что говорят проститутки.


Уже занималась заря, а Чарли все не давала ему уснуть. Вместе с бледным рассветом какая-то игривость овладела ею. Она целовала, ласкала его, пускала в ход все известные ей уловки, лишь бы удержать его при себе, лишь бы не дать угаснуть его страсти.

— Ты самый лучший из всех, кто у меня был, — шептала она ему, — а я никогда не присуждаю первых премий. Мой самый сильный, мой самый храбрый, мой самый умный из всех любовников.

— Лучше, чем Салим? — спросил он.

Терпеливее, чем Салим, нежнее, благодарнее. И лучше. чем Иосиф, который отправил меня к тебе на блюдечке.

— В чем дело? — спросила она, когда он вдруг отодвинулся от нее. — Я сделала тебе больно?

Вместо ответа он протянул здоровую руку и повелительным жестом зажал ей рот. Затем осторожно приподнялся на локте. Она прислушалась вместе с ним. Захлопала крыльями птица, поднявшись с озера. Пронзительно закричали гуси. Прокукарекал петух. Зазвенел колокольчик. Звук приглушеиный, тотчас поглощенный снегом. Она почувствовала, как приподнялся рядом с нею матрас.

— Никаких коров нет, — тихо произнес Халиль, уже стоя у окна.

Он стоял по-прежнему голый, но со своим пистолетом-автоматом на ремне через плечо. И на секунду в том напряжеии, которое владело ею, Чарли показалось, что она увидела напротив Халнля Иосифа с красным отблеском электрического камина на лице — их отделяла друг от друга лишь тонкая занавеска.

— Что ты там видишь? — прошептала она, не в силах выдержать напряжение.

— Никаких коров. И никаких рыболовов. И никаких велосипедистов. Я не вижу, по сути, ничего.

Голос его звучал напряженно. Его одежда валялась у кровати — там, где Чарли бросила ее. Он натянул темные брюки, надел белую рубашку и пристегнул пистолет под мышкой.

— Ни машин, ни проносящихся мимо огней, — ровным тоном произнес он. — Ни единого рабочего, который шел бы на работу. И никаких коров.

— Их уже угнали на дойку.

Он покачал головой.

— Не два же часа их доят.

— Это все из-за снега. Их держат в доме.

Что-то в ее тоне задело его ухо: обостренное чутье заставило внимательнее отнестись к ее словам.

— Почему ты пытаешься найти объяснение?

— Я не пытаюсь. Просто...

— Почему ты пытаешься найти объяснение отсутствию жизни вокруг этого дома?

— Чтобы успокоить твои страхи. Приободрить тебя.

В нем зрела мысль — страшная мысль. Он прочел это на ее лице, в ее обнаженном теле, а она в свою очередь почувствовала, как зародилось его подозрение.

— А почему ты хочешь успокоить мои страхи? Почему ты боишься больше за меня, чем за себя?

— Ничего подобного.

— Тебя ведь разыскивают. Как же ты способна так любить меня? И почему ты заботишься о том, чтобы меня приободрить, а не о собственной безопасности? Какое чувство вины не дает тебе покоя?

— Никакого. Мне было отвратительно убивать Минкеля. Я вообще хочу из всего этого выйти. Халиль?

— Может быть, Тайех все-таки прав? И мой брат действительно погиб из-за тебя? Отвечай, пожалуйста, — очень, очень спокойно потребовал он. — Я хочу получить ответ.

Все ее тело молило его оставить ее в покое, лицо ужасно горело. Оно будет гореть до конца ее дней.

— Халиль... иди сюда, — прошептала она. — Люби меня. Иди сюда.

Почему же он медлит, если дом уже окружен? Почему он смотрит на нее, когда кольцо вокруг него с каждой секундой стягивается?

— Который час, скажи, пожалуйста? — спросил он, продолжая на нее смотреть. — Чарли?

— Пять. Половина шестого. Не все ли равно?

— А где твои часы? Твои маленькие часы. Я хочу знать время, пожалуйста.

— Я не помню. В ванной.

— Пожалуйста, не двигайся. Иначе, может статься, мне придется тебя убить. Посмотрим.

Он принес сумку и протянул ей в постель.

— Открой ее, пожалуйста, — сказал он, наблюдая за ней, пока она возилась с замком. — Так который же час, Чарли? — снова спросил он с какой-то жутковатой беззаботностью. — Скажи, пожалуйста, сколько на твоих часах сейчас времени?

— Без десяти шесть. Больше, чем я думала.

Он выхватил у нее приемник и посмотрел на окошко с цифрами. Двадцать четыре часа. Затем включил радио — взвыла музыка, и он снова его выключил. Поднес к уху, потом взвесил на руке.

— С прошлого вечера, когда мы с тобой расстались, у тебя, по-моему, было не так уж много свободного времени. Верно? Собственно, вообще не было.

— Не было.

— Когда же ты успела купить новые батарейки для часов?

— А я и не покупала.

— Тогда почему же часы идут?

— Мне не нужны были новые батарейки... они же еще не кончились... ведь они работают годами... надо только покупать специальные... долгосрочные...

Ничего больше придумать она не могла. Все — и на все времена, на веки вечные: дело в том, что она вспомнила, как он обыскал ее там, на вершине горы, у пикапа, развозящего кока-колу, и как сунул в карман батарейки, прежде чем бросить приемничек ей в сумку, а сумку — в пикап.

Она больше не интересовала его. Все его внимание было занято часами.

— Подай-ка мне сюда этот большой радиоприемник, что стоит у постели, Чарли. Сейчас мы проделаем один маленький эксперимент, интересный технический эксперимент, связанный с коротковолновым передатчиком.

— Можно мне что-нибудь надеть? — прошептала она.

Она натянула платье и подала ему приемник, современную коробку из черного пластика с динамиком, напоминающим телефонный диск. Поставив рядом часы и приемник, Халиль включил приемник и стал менять частоты, пока приемник не завыл, как раненый зверь — выше, ниже, точно сигнал воздушной тревоги. Халиль взял часы, отодвинул крышку отделения для батареек и вытряхнул батарейки на пол — почти так же, как, наверно, сделал это вчера. Вой тотчас прекратился. Словно ребенок, удачно проведший опыт, Халиль поднял на нее глаза и улыбнулся. Она старалась не смотреть на него, но не выдержала — посмотрела.

— На кого ты работаешь, Чарли? На немцев?

Она отрицательно помотала головой.

— На сионистов?

Он принял ее молчание за согласие.

— Ты, значит, еврейка.

— Нет.

— Ты на стороне Израиля? Кто ты?

— Никто, — сказала она.

— Ты христианка? Ты видишь в них основателей твоей великой религии?

Она снова помотала головой.

— Значит, это ради денег? Они подкупили тебя? Они тебя шантажировали?

Ей хотелось закричать. Она сжала кулаки, наполнила воздухом легкие, но от смятения чувств задохнулась и только всхлипнула.

— Это все, чтобы спасти человеческие жизни. Чтобы в чем-то участвовать. Быть кем-то. А потом — я любила его.

— Это ты выдала моего брата?

Комок в горле исчез, и она ответила невероятно ровным тоном:

— Я не знала его. И никогда в жизни с ним не говорила. Мне показали его перед тем, как убить, все остальное было придумано. Наша любовь, мое обращение в вашу веру — все. Я не писала этих писем — они всё написали сами. И его письма к тебе тоже писали они. Те, где говорится про меня. А я влюбилась в человека, который мной занимался. Вот и все.

Медленно, плавно он протянул левую руку и дотронулся до ее лица, словно проверяя, в самом ли деле она существует. Посмотрел на кончики своих пальцев, потом снова на нее, как бы сопоставляя одно с другим.

— И ты — англичанка, как и те, кто предал мою родину, — тихо произнес он, словно не мог поверить собственным глазам.

Он поднял голову, и она увидела, как его лицо исказилось осуждением и почти тут же побагровело от пуль, которые всадил в него Иосиф. Чарли учили стоять на месте после того, как она спустила курок, но Иосиф так не поступил. Не доверяя пулям, он вбежал в комнату, чтобы добить Халиля. Он влетел в дверь, словно заштатный оккупант, продолжая на бегу стрелять. И стрелял, вытянув вперед руку, чтобы еще уменьшить разделявшее их расстояние. Чарли увидела, как лопнула кожа на лице Халиля, — увидела, как он повернулся и протянул руки к стене, как бы моля ее о помощи. А пули вонзились ему в спину, разодрали белую рубашку. Его руки уперлись в стену — одна кожаная, другая настоящая, и тело, изрешеченное пулями, согнулось, а он еще отчаянно старался пробить стену. Иосиф подскочил и ударом ноги подшиб его, ускоряя его последнее на этой земле падение. Вслед за Иосифом появился Литвак, которого Чарли знала под именем Майк и, как она сейчас поняла, всегда подозревала в чем-то нездоровом. Иосиф отступил, а Майк присел и всадил пулю Халилю в затылок, что было едва ли уже нужно. После Майка явилась целая армия палачей в черных костюмах ныряльщиков; вслед за ними — Марти и немец-хорек и две тысячи санитаров с носилками, и шоферов «скорой помощи», и врачей, и суровых женщин, которые держали ее, вытирали с одежды рвоту, вели по коридору на свежий воздух, а она никак не могла избавиться от липкого жаркого запаха крови, забившего ей горло и нос.

У крыльца стояла карета «скорой помощи». Внутри были банки с кровью и одеяла, тоже перепачканные красным, так что Чарли заартачилась, не желая садиться туда. Должно быть, она сильно сопротивлялась, потому что одна из державших ее женщин вдруг выпустила ее и ударила по лицу. Она оглохла, так что еле слышала собственные крики, но главным для нее было содрать с себя платье, потому что она — шлюха и потому что оно было залито кровью Халиля. Но она еще не освоилась с платьем — оно ведь появилось у нее только вчера — и не могла сообразить, пуговицы на нем или «молния», а потому решила плюнуть и не думать об этом. Потом появились Рахиль и Роза, стали по обе ее стороны и схватили ее за руки, совсем как там, в Афинах, когда она впервые явилась туда сдавать экзамен для поступления в театр жизни; опыт подсказывал ей, что дальнейшее сопротивление бесполезно. Они заставили ее подняться по ступенькам в машину «скорой помощи» и сели рядом с ней. Она посмотрела вниз и увидела все эти дурацкие рожи, смотревшие на нее, — крепкие мальчики с суровыми физиономиями героев, Марти и Майк, Димитрий с Раулем; были там и другие друзья, пока ей еще не представленные. Потом толпа расступилась, и появился Иосиф — у него хватило ума избавиться от пистолета, из которого он пристрелил Халиля, но его джинсы и кроссовки были, как заметила Чарли, в крови. Он подошел к машине и посмотрел вверх, на Чарли, и сначала ей показалось, что она смотрит в собственное лицо, потому что она увидела в его лице то, что так ненавидела в себе. А потом они как бы поменялись ролями; она стала убийцей и сводницей, а он — приманкой, шлюхой и предателем.

Она продолжала глядеть на него, и в ней вдруг ожила искорка возмущения, и она вновь обрела то, что он украл у нее, — себя. Она поднялась во весь рост, и ни Роза, ни Рахиль не успели удержать ее. Набрав в легкие воздуха, она закричала: «Уйди»— так, во всяком случае, ей показалось. Возможно, она крикнула: «Нет». Но это не имело значения.

27

О прямых и косвенных последствиях проведенной операции мир знал куда больше, чем ему казалось, и уж, конечно, куда больше, чем Чарли. К примеру, люди знали — или могли бы знать, если бы внимательно читали мелкие сообщения на страницах зарубежных новостей в английской прессе, — что некий палестинец, подозреваемый в терроризме, погиб в перестрелке с западногерманским штурмовым отрядом, а женщина, которую он держал в качестве заложницы и чье имя не упоминалось, доставлена в больницу в состоянии шока. В немецких газетах появились более жуткие версии случившегося — «ДИКИЙ ЗАПАД ПРИШЕЛ В ШВАРЦВАЛЬД», но истории были настолько противоречивы, хотя каждая и выглядела достоверной, что трудно было составить представление об истинной картине вещей. Связь между этим событием и неудавшейся попыткой покушения во Фрейбурге на профессора Минкеля, которого сначала объявили погибшим, но который, как выяснилось, чудом избежал смерти, была столь лихо опровергнута доктором Алексисом, что все поверили. Но, наверное, заявили более мудрые авторы передовиц, нам действительно не следует все говорить.

Серия мелких инцидентов в разных частях Западного полушария то и дело рождала догадки о том, что это дело рук той или иной арабской террористической организации, но в наши дни, когда действует столько соперничающих между собой групп, трудно указать на какую-то из них пальцем. К примеру, бессмысленная пальба. открытая среди бела дня по доктору Антону Местербайну, швейцарскому юристу-гуманисту, борцу за права национальных меньшинств и сыну известного финансиста, была решительно отнесена за счет фалангистской экстремистской организации, недавно «объявившей войну» европейцам, открыто сочувствующим палестинской «оккупации» Ливана. Жертва подверглась нападению, когда выходила из своей виллы на работу — как обычно, без всякой охраны. и мир был глубоко потрясен этой вестью, по крайней мере, в течение утра. После того, как издатель одной цюрихской газеты получил письмо, подписанное «Свободный Ливан», в котором эта организация брала на себя ответственность за покушение, и письмо было признано подлинным, одному из младших чиновников ливанского посольства было предложено покинуть страну, что он с философским спокойствием и сделал.

Взрыв бомбы, подложенной в машину дипломата, причастного к Фронту сопротивления, которая стояла у недавно построенной мечети в Сент-Джонс-Вуде, едва ли был кем-либо замечен, а это было четвертое убийство подобного рода за такое же число месяцев.

С другой стороны, кровавое убийство итальянского музыканта и публициста Альберто Россино и его приятельницы немки, чьи голые и до неузнаваемости изувеченные тела были обнаружены через много недель у одного тирольского озера, никак не было связано, по заявлению австрийских властей, с политикой, хотя обе жертвы придерживались радикальных взглядов. На основании имевшихся данных, власти предпочли счесть это преступлением на почве ревности. Девица, Астрид Бергер, была известна своими ненасытными аппетитами, и потому решили — как это ни нелепо, — что никто третий тут не замешан. Целый ряд других смертей, менее интересных, прошел, по сути дела, незамеченным, как и то, что израильтяне разбомбили старинную крепость в пустыне у границы с Сирией, где, по утверждению иерусалимских источников, палестинцы тренировали иностранных террористов. А кто заложил четырехсотфунтовую бомбу, уничтожившую роскошную летнюю виллу на вершине холма в окрестностях Бейрута и ее обитателей, в числе которых были Тайех и Фатьма, — так и осталось нераскрытым, как и многие другие акты терроризма в этом многострадальном районе.

Но Чарли в своем гнездышке на берегу моря ничего этого не знала, а вернее, в общем-то, знала, но либо слишком ей все надоело, либо она была слишком напугана, чтобы выяснять подробности. Сначала она только плавала или медленно, бесцельно бродила по пляжу — из конца в конец, плотно запахнувшись в халат, а ее телохранители на почтительном расстоянии следовали за ней. Войдя в море, она садилась в мелководье и мылась морской водой — сначала лицо, потом плечи и руки. Другие девицы, согласно указаниям, купались голышом, но когда Чарли отказалась последовать их примеру, психиатр велел и им надеть купальные костюмы и выждать.

Курц приезжал к ней раз в неделю, иногда — два раза. Он был с ней необычайно мягок, терпелив и предан, даже когда она принималась на него кричать. Он сообщал то, что ей следовало знать и могло быть полезно.

Ей придумали крестного, сказал он, старого друга ее отца, который разбогател и недавно умер в Швейцарии, оставив ей солидную сумму, — деньги эти ей переведут, и поскольку это заграничный капитал, они не подлежат обложению налогом в Соединенном Королевстве.

С английскими властями проведены переговоры, и они согласились — по причинам, которые останутся для Чарли неведомыми, — не копаться в ее взаимоотношениях с теми или иными европейскими и палестинскими экстремистами, сказал Курц. А кроме того, заверил ее Курц, Квили по-прежнему самого хорошего о ней мнения: полиция, сказал он, специально заезжала к нему и пояснила, что они были не правы в своих подозрениях по поводу Чарли.

Обсуждал Курц с Чарли и то, как объяснить ее внезапное исчезновение из Лондона, и Чарли покорно согласилась принять сбитый им коктейль: боязнь преследования со стороны полиции, небольшое нервное расстройство и появление таинственною любовника, которого она подцепила на Миконосе, человека женатого, который покрутился возле нее. а потом бросил. Когда Курц начал натаскивать ее в этом направлении и проверять в мелочах, она побледнела и затряслась. То же произошло и когда Курц несколько опрометчиво сообщил, что «на самом высоком уровне» решено предоставить ей израильское гражданство, если она того пожелает.

— Предложите это Фатьме. — отрезала она, и Курцу, у которого к тому времени было на руках уже несколько новых дел, пришлось залезть в свою картотеку, чтобы вспомнить, кого зовут Фатьма, или, вернее, кого звали.

Что до ее карьеры, сказал Курц, тут Чарли ждут весьма интересные предложения, как только она почувствует себя в состоянии их принять. Два отличных голливудских продюсера проявили за время отсутствия Чарли искренний интерес к ней и готовы немедленно пригласить ее на Западное побережье для кинопроб. Один из них даже готов предложить ей небольшую роль, которая, по его мнению, как раз для нее — подробностей Курц не знает. Да и на лондонской сцене есть приятные новости-

— Я хочу вернуться туда, где я работала, — сказала на это Чарли.

Курц сказал: «Это легко устроить, милочка, никаких проблем».

Психиатр был молодой, умный, с искорками в глазах и военной выправкой; он вовсе не был склонен к самоанализу или вообще к мрачным размышлениям. В его обязанности входило не столько разговорить ее, сколько убедить, что она должна молчать: по-видимому, это был человек весьма гибкий в своей профессии. Он ездил с ней — сначала по побережью, потом в Тель-Авив. Но когда он, не подумав, указал ей на несколько избежавших перестройки прекрасных старых арабских домов, Чарли зашлась от ярости. Он возил ее в уединенные ресторанчики, плавал с ней и даже лежал с ней рядом на берегу и болтал, пока она не сказала ему со странной хрипотцой в голосе, что предпочла бы разговаривать в его кабинете. Услышав, что она любит ездить верхом, он велел добыть лошадей, и они катались целый день, в течение которого она, казалось, забылась. Но на другой день она снова была тихая-тихая, что не понравилось врачу, и он сказал Курцу, что надо выждать, по крайней мере, еще неделю. Ну и, конечно, в тот же вечер с Чарли случился долгий, непонятный приступ рвоты, тем более странный, что она совсем мало ела.

Приехала Рахиль, она возобновила свои занятия в университете и быта такая открытая, не скованная, милая, совсем другая, чем та жесткая женщина, которую Чарли впервые увидела в Афинах. Димитрий тоже возобновил занятия, сказала Рахиль: Рауль подумывает о том, чтобы заняться медициной и, может быть, станет армейским врачом, а может, и вернется к археологии. Чарли вежливо улыбалась, слушая известия о своем семействе у нее было такое ощущение, точно она разговаривала со своей бабушкой, сказала Курцу Рахиль. Но в общем, ни то, что Рахиль родилась на Севере, ни то, что она вновь обрела манеры английского буржуазного общества, не оказало на Чарли желанного воздействия, и вскоре она очень вежливо попросила, чтобы ее, пожалуйста, оставили в покое.

Служба же Курца за это время получила несколько весьма ценных уроков, приумноживших технические и человеческие познания ее сотрудников, составлявшие сокровищницу, из которой они черпали, проводя многие свои операции. Оказывается. люди нееврейской национальности могут быть не только полезны, но порой и существенно важны для тех. или иных акций. Еврейской девушке, пожалуй, не удалось бы так хорошо держаться золотой середины. Техники тоже пришли в восторг от использования батареек в часах радиоприемника: век живи век учись. Несколько видоизмененный вариант был сочинен для тренировок и дал большой эффект. Эксперты утверждают, что в идеальных условиях куратор обязан был заметить при обмене приемниками, что в приемнике агента отсутствуют батарейки. Но по крайней мере он сложил два и два, когда сигнал перестал поступать, и тотчас помчался на место действия. Имя Беккера, естественно, нигде не упоминалось — и не только из соображений безопасности: Курц ничего хорошего о нем за последнее время не слышал и не склонен был его канонизировать.

Однако поздней весной, как только бассейн реки Литани достаточно высох, чтобы могли пройти танки, худшие опасения Курца и худшие угрозы Гаврона осуществились: началось давно предполагавшееся вторжение израильтян в Ливан, положившее конец данной фазе военных действий и возвестившее о новой. Лагеря беженцев, в которых находила временный приют Чарли, были подвергнуты санитарной обработке, а именно: явились бульдозеры и зарыли трупы, оставшиеся после обстрелов из танков и пушек; жалкая вереница беженцев двинулась на север, оставляя позади сотни, а потом и тысячи мертвецов. Специальные группы сровняли с землей конспиративные дома в Бейруте, где скрывалась Чарли; от дома в Сидоне остались лишь куры и мандариновый сад. Дом был взорван специальной командой — сайяретом, — которая заодно прикончила и двух парней — Карима и Ясира. Они явились ночью с моря, как и предсказывал великий разведчик Ясир, и стреляли особыми, все еще засекреченными американскими разрывными пулями, которым достаточно соприкоснуться с телом человека, чтобы тот был мертв. Обо всем этом — целенаправленном уничтожении ее краткого романа с Палестиной — Чарли не знала. Она бы могла сорваться с катушек, сказал психиатр: при ее воображении и умении погружаться в себя, она вполне могла прийти к выводу, что виновата и во вторжении. Поэтому лучше сохранить это от нее в тайне — пусть узнает со временем. Что же до Курца, то его целый месяц почти не было видно, а если кто его и видел, то не мог узнать. Он словно бы вдвое усох, глаза его утратили блеск — он наконец стал выглядеть на свой возраст. Потом. словно победив долгую и тяжкую болезнь, он в один прекрасный день вернулся к жизни и за какие-нибудь несколько часов энергично возобновил свою странную, незатухающую вражду с Мишей Гавроном.


А Гади Беккер в Берлине находился сначала, как и Чарли, словцо бы в вакууме, но с ним случалось это и раньше и вообще он был менее чувствителен к причинам, породившим этот вакуум, и их последствиям. Он вернулся на свою квартиру и к своему хромающему бизнесу: банкротство снова стояло за углом. Хотя он целыми днями препирался с оптовыми торговцами или передвигал ящики из одного конца склада в другой, мировой кризис, казалось, ударил по берлинскому производству одежды сильнее и тяжелее, чем по любой другой отрасли. У него была девушка, с которой он время от времени спал, — весьма достойное существо бесконечно доброго и ровного нрава, вышедшее прямиком из тридцатых годов, и даже с легкой примесью еврейской крови. После нескольких дней бесплодных размышлений Гади позвонил ей и сказал, что ненадолго приехал в город. Всего на два-три дня, сказал он, а может, даже на один. Он выслушал ее радостные восклицания по поводу того, что он вернулся, и легкие укоры по поводу того, что так неожиданно исчез, но при этом слышал он и смутные голоса, раздававшиеся в его подсознании.

— Так приезжай же, — сказала она, когда, по ее мнению, достаточно ею отчитала.

Но он не поехал. Да. конечно, ему будет хорошо с ней, но он себе этого не простит.

Боясь себя, он поспешил в известный ему модный греческий ночной клуб, где заправляла женщина мудрая, широких взглядов; сумев наконец напиться, он сидел и наблюдал за тем, с какой охотой посетители — в лучших традициях немцев и греков — бьют посуду. На другой день — безо всякого предварительного плана — он сел писать роман об еврейском семействе из Берлина, бежавшем в Израиль и снова снявшемся оттуда, не в силах примириться с тем, что творилось там во имя Сиона. Но, просмотрев написанное, он сначала все порвал и выбросил в корзину, а потом — из соображений безопасности — сжег. Новый сотрудник посольства прилетел к нему из Бонна, представился и сказал, что если ему, Беккеру, надо будет связаться с Иерусалимом или еще что-нибудь, пусть даст знать. Видимо, не сумев сдержаться, Беккер затеял с ним провокационную дискуссию о государстве Израиль. Закончил он свою речь весьма оскорбительным вопросом, который, по его утверждениям, заимствовал из сочинений Артура Кёстлера.

— Чем же мы намерены стать? — спросил он. — Родиной для евреев или маленьким уродливым государством типа Спарты?

У нового чиновника был жесткий взгляд и отсутствовало воображение, вопрос вызвал у него лишь досаду, он не понял его смысла. Дипломат оставил Беккеру немного денег и свою карточку: второй секретарь — по торговле. Но главное, он оставил позади себя тень сомнения, которую явно решил разогнать Курц своим телефонным звонком на другое утро.

— Что ты такое несешь? — грубо спросил он по-английски, как только Беккер снял трубку. — Ты что. хочешь замарать гнездо, а потом вернуться на родину и чтобы никто не разговаривал с тобой?

— Как она? — спросил Беккер.

Курц ответил, пожалуй, с преднамеренной жесткостью, так как в момент разговора чувствовал себя препогано.

— Франки в полном порядке. В голове у нее порядок, во внешности тоже, и по какой-то непонятной для меня причине она по-прежнему любит тебя. Элли разговаривала с ней на днях, и у нее создалось вполне определенное впечатление, что Франки не считает для себя развод обязательным.

— Разводы никогда не обязательны.

Но у Курца, как всегда, был на все ответ.

— Разводы не бывают заранее запланированными. Точка.

— Так как же все-таки она? — настойчиво повторил Беккер.

Курцу пришлось крепко взять себя в руки, чтобы ответить спокойно.

— Если мы говорим о нашей общей знакомой, то она вполне здорова, поправляется и никогда больше не хочет тебя видеть. Желаю оставаться вечно молодым! — рявкнул, не сдержавшись, Курц и повесил трубку.

В тот же вечер позвонила Франки: должно быть, Курц по зловредности дал ей номер. Телефон был излюбленным инструментом Франки. Другие играют на скрипке, на арфе, на шофаре, — у Франки был телефон.

Беккер довольно долго слушал ее. Слушал ее рыдания, — только она умела так рыдать, — слушал ее ласковые слова и обещания.

— Я буду такой, какой ты хочешь, — говорила она. — Только скажи — и я буду такой.

Но Беккеру меньше всего хотелось придумывать ей новый образ.

А вскоре после этого Курц и психиатр решили, что настало время снова бросить Чарли в воду.


Турне проходило под названием «Букет комедий», и в здании театра, как и во многих других на памяти Чарли, помещался женский институт и одновременно театральное училище, а во время выборов оно, несомненно, служило еще и избирательным участком. Пьеса была премерзкая, и помещение было премерзкое, — словом, Чарли дошла до низшей точки своего падения. Крыша у театра была жестяная, а пол из деревянных досок, и когда она топала по нему ногой, пыль пулеметной очередью взмывала вверх. Для начала Чарли взялась лишь за трагические роли, ибо после первого же нервного взгляда на нее Нед Квили решил, что ей следует заняться трагедией, — и уже по своим соображениям решила так и она сама. Но довольно скоро она обнаружила, что серьезные роли, как-то затрагивающие за живое, ей не по плечу. Она принималась плакать и даже рыдать в самых неподходящих местах и не раз уходила со сцены, чтобы взять себя в руки.

Но чаще ее раздражало то, что ее героини и их страдания не имеют никакого отношения к реальности: она уже не в состоянии была выносить, хуже того — понимать поводы для страданий в буржуазном обществе Запада. Таким образом, комедия стала для Чарли более приемлемой маской, и сквозь ее прорези она наблюдала за течением недель, пока Шеридан сменял Пристли, а за ними следовал последний из современных гениев, чье сочинение именовалось в программке «суфле, сдобренное острым сарказмом». Они играли это в Йорке, но, слава богу, миновали Ноттингем; они играли это в Лидсе, и в Брэдфорде, и в Хаддерсфилде, и в Дерби, и Чарли никак не удавалось ни взбить пышное суфле, ни сдобрить его острым сарказмом, но виновата в этом была, по всей вероятности, она сама, ибо она произносила свой текст, словно получивший травму головы боксер, который вынужден либо бороться в замедленном темпе, либо уйти с ринга вообще.

Когда не было репетиций, Чарли целыми днями сидела у себя, точно пациентка в приемной врача, курила и читала журналы. Но сегодня, когда в очередной раз поднялся занавес, вместо обычной взволнованности ею владела какая-то странная заторможенность, и ей все время хотелось спать. Она слышала свой голос, звучавший то громче, то тише, чувствовала, как протягивается ее рука, как переступают ноги. И в то же время фотографии из запретного альбома мелькали перед ее внутренним взором: тюрьма в Сидоне и матери, длинной чередой выстроившиеся вдоль стены; Фатьма; классная комната в лагере поздно вечером и накатка картинок на майки к предстоящему маршу; противовоздушное убежище и стоические лица людей, глядевших на нее и не знавших, винить ли ее в том, что происходит. И рука Халиля в перчатке, чертящая странные узоры по собственной крови.

Гримерная у артистов была общая, и когда настал антракт, Чарли не пошла туда. Она вышла за дверь, на свежий воздух, стояла, курила и дрожала, вглядываясь в затянутую туманом типично английскую улочку и раздумывая, не пойти ли по ней и не идти ли, пока не упадет или пока ее не собьет машиной. Она слышала, как кто-то зовет ее, и слышала хлопанье дверей и топот ног, но это была их проблема, ее не касавшаяся, — пусть они ее и решают. Лишь в последнюю минуту — самую последнюю — чувство долга заставило ее открыть дверь и вернуться в театр.

— Чарли, ради всего святого! Чарли, какого черта!

Занавес взвился, и она снова оказалась на сцене. Одна. Длинный монолог, который произносит Гильда, сидя за столом мужа и составляя письмо любовнику — Мишелю, Иосифу. У ее локтя горит свеча, и через минуту она откроет ящик стола, чтобы достать новый лист бумаги, и обнаружит — «Ох, нет!» — неотправленное письмо мужа к любовнице. Она начала писать, и вот она уже снова была в мотеле в Ноттингеме; она уставилась на пламя свечи и увидела лицо Иосифа, смотревшее на нее через столик в таверне, недалеко от Дельф. Она моргнула — и вот уже Халиль ужинает с ней за деревянным столом в доме в Шварцвальде. Она читала свой монолог и самое удивительное — это говорил не Иосиф, и не Тайех, и не Халиль, а Гильда. Она открыла ящик, сунула руку, замерла и, изобразив изумление, вытащила лист исписанной бумаги, который и повернула к зрителям. Она поднялась и, с выражением возрастающего недоверия выйдя на авансцену, принялась читать вслух письмо — такое остроумное, со столькими ссылками на разные обстоятельства. Через минуту ее муж Джон выйдет в халате из левой кулисы, подойдет к письменному столу и в свою очередь прочтет ее незаконченное письмо к ее любовнику. А еще через минуту произойдет остроумная перекличка между их письмами, и публика будет хохотать до упаду, а затем придет, в полный восторг, когда два обманутых любовника, возмущенные взаимной неверностью, упадут в объятия друг друга. Она услышала, как вошел ее муж — это было для нее сигналом повысить голос: Гильда читает дальше, и возмущение ее сменяется любопытством. Она держит письмо обеими руками, поворачивается, делает два шага влево, чтобы не загораживать Джона.

И когда она их сделала, то увидела его — не Джона, а Иосифа, увидела вполне отчетливо, он сидел там, где в свое время в партере, в середине, сидел Мишель, и с таким же серьезным, сосредоточенным лицом смотрел на нее.


Сначала она, в общем-то, не удивилась: грань между ее внутренним миром и миром внешним была и в лучшие-то времена достаточно хлипкой, а сейчас и вовсе перестала существовать.

Так, значит, он пришел, подумала она. Пора бы уж. Принес орхидеи, Осси? Никаких орхидей? И никакого красного пиджака? Ни золотого амулета? Ни туфель от Гуччи? Может, мне все же следовало пройти к себе в гримерную. Прочесть твою записку. Я бы тогда знала, что ты придешь, да? Испекла бы пирог.

Она умолкла, так как не было смысла продолжать дальше, хотя суфлер беззастенчиво громко подсказывал ей текст, а режиссер, стоявший позади него, размахивал руками, точно отбивался от пчел; они оба каким-то образом оказались в поле ее зрения, хотя смотрела она только на Иосифа. А может быть, они существовали лишь в ее воображении, так как уж слишком реальным был Иосиф. Позади нее Джон весьма неубедительно замямлил что-то, пытаясь ее прикрыть. «Надо бы, чтобы на твоем месте был Иосиф, — хотелось ей сказать ему с гордостью, — у этого Осси язык без костей, что хочет намелет».

Между нею и Иосифом стояла стена света — не столько стена, сколько какое-то оптическое препятствие. Вместе со слезами оно мешало ей видеть его, и у нее возникло подозрение, что все это лишь мираж. Из-за кулис ей кричали, чтобы она уходила со сцены; на авансцену прошествовал Джон и нежно, но решительно взял ее за локоть — предвестие, что ее отправят на свалку. Вот сейчас они, наверное, опустят занавес и дадут этой маленькой сучке — как же ее зовут, ну, той, ее дублерше — шанс наконец сыграть. Но Чарли думала лишь о том, как добраться до Иосифа, дотронуться до него, убедиться... Занавес едва опустили, а она уже сбегала по ступенькам к нему. В зале зажгли свет, и — да, это был Иосиф. Но когда она отчетливо увидела его, ей стало неинтересно: перед ней был всего лишь один из зрителей' Она пошла по проходу дальше, почувствовала чью-то руку на своем локте и подумала: «Опять этот Джон, пошел прочь». В фойе было пусто, если не считать двух престарелых герцогинь, которые были, по всей вероятности, администраторами.

— На вашем месте я бы сходила к врачу, милочка, — сказала одна из них.

— Или проспалась бы как следует, — сказала другая.

— Ах, да оставьте, — весело произнесла Чарли, присовокупив выражение, которое до сих пор никогда не употребляла.

Дождь — в отличие от Ноттингема — не шел, и красный «мерседес» не ждал ее, поэтому она пошла на автобусную остановку и встала там, почти ожидая увидеть в автобусе американского парня, который скажет ей, чтобы она высматривала красный пикап.

По пустынной улице к ней шел Иосиф, очень высокий, и она подумала, что вот сейчас он побежит, чтобы всадить в нее пули... но он не побежал. Он остановился перед ней, прерывисто дыша, и было ясно, что кто-то прислал его к ней — скорее всего, Марти, а может быть, Тайех. Он уже открыл было рот, чтобы сообщить ей о поручении, но она опередила его.

— Я мертвая, Осси. Ты убил меня, разве не помнишь?

Ей хотелось добавить еще что-то про театр жизни, про то, что в этом театре трупы не встают и не уходят со сцены. Но каким-то образом она потеряла нить.

Мимо проезжало такси, и Иосиф попытался его остановить. Оно не остановилось, но чего ж вы хотите? Такси в наши дни — у них свои законы. Чарли привалилась к нему и упала бы, если бы он так крепко ее не держал. Слезы застилали ей глаза, и его слова долетали до нее, словно сквозь толщу воды.

— Я мертвая, — повторяла она, — я мертвая, я мертвая.

Но видно, она была ему нужна: живая или мертвая — все равно. И они, вцепившись друг в друга, двинулись по тротуару в этом совсем чужом для них городе.

Загрузка...