Фюрер, мой фюрер, данный мне Господом!
Спаси и сохрани мою жизнь!
Фюрер, мой фюрер, моя вера, мой свет!
Не покидай меня вовеки!
27 апреля 1945 года, перед тем как присесть на минутку за стол, чтобы выпить горячего чаю, пятнадцатилетний член Гитлерюгенда Мартин Грюнер, привычно произнес эту молитву, которую повторял перед завтраком и ужином каждый день своей коротенькой жизни. Его мать Герда Грюнер так привыкла к ней, что и сама затвердила это обращение не к самому Господу, а к тому, кто был ближе, лучше него! Поколения Грюнеров, аккуратно молившиеся этому Господу, ничего у него не вымолили, кроме нищеты, грязи, болезней, беспросветности. А ведь они работали, они всегда так много работали! Но вот пришел фюрер и открыл для них свет: в этой квартире, в которую они перебрались из своей прежней конуры, всегда было солнце, впервые она и муж узнали, что значит отдыхать, а их мальчикам не пришлось попробовать то, на чем их родители выросли, – голода. И что им было за дело до всяких там евреев и коммунистов, мешавших фюреру делать жизнь немцев легче и счастливее!
Потом началась война, началась как-то незаметно, необременительно. Герду война ударила только в сорок втором, когда под Сталинградом погиб муж. Стало хуже: пугали бомбежки, пришлось пойти работать – прачкой в бытовой комбинат, обслуживающий штаб верховного командования. И все из-за злобных русских и коварных англичан! Сын стал часто отлучаться из дому, а в последний месяц его и вовсе забрали в отряд самообороны, и он только изредка забегал домой переменить белье.
27 апреля Герда напоила его чаем, собрала чистые рубашки, и он ушел, взвалив на плечо тяжелый фаустпатрон. А вечером к ней пришли два офицера, велели быстро собраться и следовать за ними – в рейхсканцелярию, в ставку фюрера. Ей объяснили, что теперь там она будет делать свою работу – стирать белье, что эта честь оказана ей, как истинной арийке и вдове героя. Она немного растерялась: в соседней комнате спал второй сын, четырехлетний. Офицеров о нем, по-видимому, не предупредили. Узнав, они переглянулись: один выругался, но другой махнул рукой: «Ладно, забирайте с собой! Некогда!».
Медсестра лазарета рейхсканцелярии Лиз Линдехорст показала Герде, где ей жить и как выполнять свои обязанности. Целый день 28-го Герда стирала наверху, на кухне, где была горячая вода, а 29-го ей приказали бросить тут все и спуститься в бункер, чтобы работать там. Сына велели оставить наверху, но она в ужасе ухватилась за него, и эсэсовец, как и те двое, махнул рукой: «Ладно, некогда, забирайте!». Герда стала стирать внизу; ей отвели закуток в комнатке, где лежали раненые и куда была выведена труба, по которой все еще подавалась горячая вода, и Герда работала, стирала, не разгибая спины, ничего не видя, не слыша, только изредка справляясь у кого-нибудь о сыне, которого взяла к себе добрая фрау Геббельс. Мальчик сам иногда забегал к ней, часто вместе с младшей девочкой Геббельсов Хайди: дети садились на корточки, надували пузыри из падающей на пол мыльной пены и не хотели уходить, даже пробовали прятаться, когда их звали.
Герда стирала, стирала, и одна мысль сверлила ей мозг: «Когда же мы отсюда выберемся?». Особенно когда стены бункера начинали как-то странно подрагивать. Секретарша Кристиан пришла за чистыми рубашками и сказала, что русские танки на Вильгельмштрассе. «А когда же мы…» – начала Герда, но Кристиан ее оборвала: «Пока фюрер жив, мы останемся!» – «Вы что, не поняли, фрау, – бросил ей раненый эсэсовец с гангреной, – никуда вы отсюда не выберетесь. И мальчишка ваш – тоже».
30-го, около десяти утра, когда Герда все еще стирала, за ее спиной раздался топот; раненые приподнялись, все взгляды потянулись к двери. В лазарет вошел Гитлер. Минуту он стоял, обводя лица покрасневшими глазами; судорогой у него свело щеку, и он резко прижал к ней ладонь, точно дал себе пощечину. Потом кивнул всем и вышел. Кто-то зарыдал в голос; кто-то истерически расхохотался.
«Он… простился», – догадалась Герда. Ее почти не тронуло, что она видела фюрера так близко; она думала только о сыне: может, теперь их выпустят? Но время шло, а она все стирала, стирала… Стены вокруг потряхивало, и казалось, вот-вот все рухнет и разверзнется ад, потому что ад был теперь над головой, а в нем ее старший мальчик. И она начала молиться и молилась, молилась над грязной пеной, привычно повторяя эти слова: «Фюрер, мой фюрер, данный мне Господом, спаси и сохрани мою жизнь, фюрер, мой фюрер, моя вера, мой свет… умри же, наконец! Умри же! Умри…».
Из всех подвалов и бомбоубежищ выползал сейчас в пылающий воздух Берлина этот жаркий сухой шелест тысяч материнских губ – молитва арийской матери, самая бессильная из материнских молитв.