На следующий день Михайло Васильевич повёз Мишу на Малую Неву, в дом Строганова, где с недавних пор помещалась академическая гимназия. Едва Михайло Васильевич переступил порог, как весть о том мгновенно распространилась по всему зданию. И не успел швейцар принять тяжёлую медвежью шубу, как отовсюду с радостным криком прибежали мальчики. Задние толкали передних, чтобы протиснуться ближе, а кто-то запоздавший скатился со второго этажа прямо по перилам лестницы. Мальчиков было около сорока. Были среди них совсем уже большие, и Миша испуганно отступил перед их шумной толпой.
— Здравствуйте, дети! — сказал Михайло Васильевич. — Что же, у вас сегодня уроков нет, что вы так озорничаете?
— Уроки есть, — ответил тоненький длинноносый мальчик и лукаво подмигнул. — Но когда мы увидели вашу карету, мы тотчас отпросились у учителей.
— Добрые же они у вас, — сказал Михайло Васильевич, — что без дела вас отпускают.
— Пришлось отпустить! — живо ответил тот же мальчик. — Им нас не удержать. Всё равно убежали бы.
Михайло Васильевич засмеялся и попросил:
— Пропустите нас, дети. Мне надо к Семёну Кириллычу, а вы возвращайтесь к своим урокам. В обед я приду к вам в залу, и мы побеседуем.
Сени тотчас опустели.
Когда Михайло Васильевич с Мишей вошли в кабинет, Семён Кириллович Котельников, инспектор академической гимназии, весь просиял, вскочил и подвинул своё кресло Михайлу Васильевичу.
— Вот мой племянник, Михайло Головин.
Миша поклонился, как его обучили.
— Мальчик он понятливый и добронравный, — продолжал Михайло Васильевич. — Читает он и пишет для своих лет изрядно. Прикажи, друг, чтобы его латыни обучали и арифметике, а он к ней способен. Ещё танцевать, а то, сам видишь, неуклюж он маленько. По праздникам буду его домой брать. В какую комнату думаешь его поместить?
— Место в любой комнате найдётся, — ответил Семён Кириллович. — Вы ведь знаете, Михайло Васильевич, что учеников у нас всё ещё неполное число.
— Ну что ж, если место есть, устрой его с Рихманом.
— Хорошо ли будет? — усомнился Семён Кириллович. — В той комнате все первейшие шалуны и старше Головина, хоть и немного.
— Было бы сердце доброе и ум острый. А шалят от молодости. Учатся хорошо ли?
В это мгновение дверь медленно начала открываться и в неё, кряхтя и охая, с трудом стал протискиваться огромный ком овчин. Наконец он влез в комнату, упал на пол, рассыпался и оказался четырьмя тулупами. А за ним невысокий человек, топая короткими ногами и всплескивая толстыми руками, пытался заговорить и только охал и отдувался.
Встревоженный Семён Кириллович поднялся и спросил:
— Что с вами, Фаддей Петрович? Не хотите ли воды?
— Дайте мне лист бумаги, я напишу прошение! — вдруг закричал Фаддей Петрович тонким, высоким голосом. — Я так не могу! Увольняйте меня! — И, легко подскочив к тулупам, схватил их один за другим и поднёс Семёну Кирилловичу. — Вы помните, когда гимназистам выдали эти тулупы? Две недели не прошло, как я сам надел их на этих злодеев! Две недели! А на что они похожи? Ведь это казённое добро!
Тулупы действительно были совсем новенькие, но располосованы так, что овчина торчала клочьями.
— И они ещё извиняются — подрались, мол! Разве драка — это извинение?
— Когда я был помоложе, — сказал Михайло Васильевич, — мне самому случалось с тремя сразу драться и всех троих побороть.
— Но вы свою одёжу рвали, а не казённую! Увольняйте меня, Семён Кириллович! Не могу я больше от этих озорников терпеть!
— Ну что ж, Фаддей Петрович, — сказал Семён Кириллович и чуть усмехнулся, — если вы настаиваете, мы этих драчунов исключим.
Фаддей Петрович сразу замолчал и в ужасе посмотрел на Семёна Кирилловича.
— Что вы! — уже тише заговорил он. — Как это можно? Они же ещё ничему не научены! Что они будут делать? Не в разбойники же им идти! Я погорячился, Семён Кириллович… А тулупы отдадим починить, и вся недолга.
— Нет! — сказал Семен Кириллович. — Всякий проступок должен быть наказан. Придётся посадить их в карцер.
— Семён Кириллович, не надо! — взмолился Фаддей Петрович. — Это для здоровья вредно. Лучше запретите им на две недели носить мундир и велите надеть серые куртки. Стыдно, а не больно, и казённые мундиры будут целей.
— Хорошо, — сказал Семён Кириллович. — Так и сделаем. А вот наш новый гимназист Михайло Головин. Пожалуйста, подберите ему мундир и отведите в столовую. Жить он будет в той комнате, где Рихман.
Фаддей Петрович сказал: «Слушаю!» — подобрал с полу тулупы и, прижимая их одной рукой к животу, протянул другую Мише.
У Миши ёкнуло сердце, когда Фаддей Петрович ввёл его в залу, где гимназисты собрались в ожидании обеда.
От шума звенело в ушах. Гимназисты играли в чехарду и, даже не заметив прихода Фаддея Петровича, прыгали через головы друг друга. Фаддей Петрович поймал за руку пробегавшего мимо него мальчика и сказал:
— Позови Рихмана.
— Рихман! Рихман! — закричал мальчик, убегая.
Рихман только что, упершись ладонями в колени, подставил свою спину очередному прыгуну. Когда он выпрямился, то Миша признал в нём длинноносого мальчика, которого заметил раньше в сенях. Скользя по натёртому паркету, Рихман подбежал и нетерпеливо спросил:
— Чего вам, Фаддей Петрович?
— Вот тебе сосед за столом и по комнате, — ответил Фаддей Петрович. — Смотри, ты старше. Будь к нему внимателен.
Фаддей Петрович ушёл, а Рихман, заложив руки за спину, оглядел Мишу с головы до ног и спросил:
— Как тебя зовут?
— Михайло Головин, — торопливо ответил Миша.
— Бегать умеешь?
— Я хорошо бегаю, и плавать умею, и на деревья лазить…
— А ползать умеешь? — крикнул Рихман, сделал ему подножку, и Миша очутился на четвереньках. — Мишка Косолапый! — закричал Рихман. — Михайло Медведь! А ну покажи, как бабы за водой ходят, как ребятишки горох воруют!
Но Миша уже вскочил и, засучивая рукава, воскликнул:
— А ну, выходи! Я не посмотрю, что ты старше. Я тебе так дам! Михайло — имя хорошее. Мне его в честь дяди дали — Михайла Васильевича!.. Будешь драться или мне тебя так поколотить?
— Не буду, — сказал Рихман. — Михайло Васильевич всей нашей семье благодетель и второй отец. Будем дружить! Ты меня просто Федей зови. Я сам отколочу того, кто тебя дразнить станет… Становись в пару, обедать зовут.
На столе уже стояли тарелки с ухой, и Федя, усаживаясь рядом с Мишей, шепнул:
— Изрядно кормят. Ещё будут бураки с осетриной. А на третье — каша. На наших харчах, Миша, живо поправишься. — И он ущипнул его в бок.
— Сам поправляйся, тебе нужней! — ответил Миша, засмеялся и тоже ущипнул Федю.
— У, лапы медвежьи, — сказал Федя и тоже засмеялся.
После обеда Семён Кириллович сам отвёл Мишу в классы.
Учитель указал Мише его место и велел соседу показать ему немецкие буквы.
— Эту неделю я тебя не буду вызывать, — сказал он, — а затем проверю твои успехи. Если ты постараешься, то сумеешь догнать своих товарищей.
Миша усердно принялся вырисовывать буквы. Сосед время от времени поглядывал, как он пишет, и шёпотом поправлял его.
— Ты в какой комнате? — спросил он.
— С Рихманом Федей.
— Значит, со мной тоже. А ещё с нами Саша Хвостов. Вот он сидит за дворянским столом.
— Зачем?
— Как — зачем? Они дворяне, а мы поповичи, солдатские и матросские дети. Чтобы от нас грубостей не набрались. Некоторые здесь даже не живут, а только на уроки приезжают со своими гувернёрами. А сами ещё грубее нас: и дерутся, и бранятся.
— А Федя где сидит?
— А вон за отдельным столом. Его на эту неделю от всех отсадили, потому что он запустил бумажных голубей в классе и попал в учителя. Учитель обозлился, хотел его тростью ударить, но Федя не испугался и закричал, что он Михайлу Васильевичу пожалуется, а учитель сам нажаловался Семёну Кирилловичу, и Федю так посадили, чтобы он не мог шалить. Но он говорит, что у него больше терпения нет быть добронравным.
— А как твоё имя? — спросил Миша.
— Косма.
— Такого имени нет, — сказал Миша.
— Нет, есть. По-простому это будет Кузьма, а по-учёному выходит Косма. Я обязательно буду учёный. А ты?
— Мне тоже очень хочется.
— А какая тебе наука нравится?
Миша признался, что ещё мало знает, какие бывают науки, и ему всё хочется узнать.
— А я буду химиком, — важно сказал Косма. — Ты знаешь, что такое химия?
— Я у Михайла Васильевича видел химическую лабораторию.
— Видел? Вот счастливый! Мне бы глазком взглянуть! Слушай, хочешь, я тебе мою лабораторию покажу? Только поклянись, что ты никому не скажешь.
— Чем клясться?
— Чем хочешь!
— Чем хочешь клянусь, никому не скажу.
— Слушай, когда классы кончатся, все побегут во двор гулять, а ты не беги, подожди меня. Я… Ай! — закричал он.
Учитель, уже давно заметивший, что новые соседи не пишут, а шепчутся, на цыпочках подкрался к ним. Весь класс затаив дыхание ждал, что будет.
Учитель схватил Косму за ухо и так, не отпуская, отвёл на другое место, а рядом с Мишей посадил совсем взрослого мальчика. Этот беседовать не стал, а хмуро показал Мише другую букву и время от времени говорил:
— Кверху тоньше веди, книзу толще!
Когда мальчики, толкая друг друга и прыгая через скамейки, выбежали из класса, Миша поотстал от них и оглянулся, отыскивая Косму. Но Косма уже подошёл к нему, держась рукой за распухшее ухо, и таинственно шепнул:
— Идём!
Он привёл его в небольшую комнату, где стояли четыре кровати, четыре стола и четыре табуретки, оглянулся, приоткрыл дверь, выглянул в коридор, запер дверь и сказал:
— Поклянись ещё раз!
Миша, замирая от любопытства, ещё раз поклялся, и в то же мгновение Косма нырнул под кровать. Он довольно долго возился там и наконец вылез, весь красный, таща за собой небольшой сундучок. Потом снова залез под кровать и снова появился, зажимая в руке очень большой ключ. Ещё раз оглянувшись, не идёт ли кто, он стал на колени перед сундучком, вставил ключ в замок и повернул его. С мелодичным звоном замок открылся, и Косма поднял крышку сундука.
— Иди сюда! — шепнул он.
Миша опустился на пол рядом с ним.
Крышка сундука была оклеена разными картинками, и среди них был портрет Михайла Васильевича, вырванный из его сочинений. На другой картинке было нарисовано, как человек в нарядном кафтане отшатывается, будто его ударили, а прямо на него летит большой белый шар.
— Это Рихмана отец, тебе Федя расскажет, — сказал Косма и начал вынимать из сундука свои сокровища.
Тут были аптекарские баночки и пузырьки, заткнутые бумажками и наполненные разными порошками и жидкостями, немного лабораторной посуды, похожей на ту, которую Миша уже видел, но щербатой и частично побитой, так что, вероятно, её выбросили, а Косма подобрал. На самом дне лежала хорошенькая медная ступка, в каких повара толкут корицу, гвоздику и тому подобное.
— Вот, — сказал Косма, со счастливой улыбкой разглядывая расставленное на полу хозяйство. — Я по воскресеньям, когда все уезжают по домам, целый день занимаюсь химией.
— А откуда ты знаешь, что надо делать?
— Я ещё не очень хорошо знаю. Мне немного рассказали старшие гимназисты. У одного есть книга по химии, и он мне иногда из неё читает, но в руки не даёт, жадничает. Говорит, что я всё равно не пойму. Но я пойму и без него добьюсь. Порох тоже нечаянно изобрели. Толкли в ступе всякую всячину, и вдруг всё взорвалось и оказался порох. Я, может быть, тоже буду вот так толочь, и вдруг окажется изобретение.
— А вдруг взорвётся? — сказал Миша и опасливо отодвинулся.
— Вот ещё! — ответил Косма. — Если бы все взрывались, то и химиков бы ни одного не осталось.
Он бережно убрал свои банки и склянки, запер сундук и снова где-то под кроватью спрятал сперва ключ, а потом сундучок.
…Неделя прошла незаметно. Миша уже знал немецкие буквы и начал учить слова. По арифметике он оказался лучше многих и уже начинал подумывать, что хоть он и моложе всех годами, а всё не из последних гимназистов. В воскресенье рано утром за ним приехала карета и повезла его на Мойку.
Здесь его встретили радостными восклицаниями, и за завтраком Михайло Васильевич сам положил ему на тарелку большой кусок пирога и сказал:
— Молодец! Мне Семён Кириллович говорил о твоих успехах.
До самого обеда Миша бегал по всему дому и всем рассказывал, как хорошо в гимназии. У лаборанта он выпросил для Космы несколько ненужных склянок. Игнату Петрову пересказал всё, чему за неделю научился. Но после обеда, когда Михайло Васильевич уехал на весь вечер, ему стало скучно, и он обрадовался, когда пришло время возвращаться в гимназию.
В гимназии в его комнате ещё не был зажжён огонь. Федя Рихман лежал на кровати и просил ему не мешать, потому что он сочиняет стихи. Саша Хвостов ещё не вернулся от родителей. Косма Флоринский сидел в темноте у окна. У него была завязана рука.
— Взрыв? — шёпотом спросил Миша.
— Глупости! — сердито ответил Косма. — Кислоту переливал и капнул на руку.
Миша отдал ему склянки, и Косма, пожав ему руку, спрятал их на время под подушку.
Федя зашевелился и сказал:
— Ничего не выходит, когда вы шепчетесь! Я в другой раз сочиню до конца. Давайте болтать!
Все помолчали.
— Давайте рассказывать каждый про себя, — сказал Федя. — Ты самый младший, Миша, начинай!
Миша зажал руки меж колен, задумался, улыбнулся и начал рассказывать про Холмогоры. Оба друга слушали не перебивая, а когда он кончил, Федя вздохнул и сказал:
— Сколько ты уже успел увидеть! Как это хорошо!.. Рассказывай теперь ты, Косма.
— Мне нечего рассказывать, — ответил Косма. — Отец у меня священник в Москве. Приход бедный. Хотели меня в Спасские школы отдать, но я отца умолил, он последнее продал, повёз меня в Петербург, ходил, кланялся и поместил сюда. У меня ничего не было, всё впереди.
— И у меня ничего не было. А впереди что? — мрачно сказал Федя. — Я лентяй. Из меня большого толка не будет. Я лучше вам про моего отца расскажу.
— Расскажи, — попросил Миша.
И Федя тотчас начал:
— Отец с Михайлом Васильевичем очень дружили — как братья. Они даже родились в один год и месяц. Правда, удивительно? И они вместе изучали электричество. — Тут Федя нахмурился, помолчал и продекламировал:
Вертясь, стеклянный шар даёт удары с блеском,
С громовым сходственны сверканием и треском…
Вот оно, электричество. Михайло Васильевич говорил, что его можно произвести без грозы, но отец только во время грозы делал свои опыты.
Он был на заседании в академии, когда вдруг увидел, что вдали начинается гроза, а небо совершенно ясное. Он поспешил домой вместе с гравёром Соколовым. Когда они вошли в сени, отец показал Соколову свои приборы и сказал, что сейчас опасности нет никакой. И пока он говорил, вдруг Соколов увидел, как от железного прута без всякого прикосновения отделился бледно-синеватый огненный шар с кулак величиной и медленно пошёл по воздуху прямо ко лбу отца, и отец беззвучно упал назад. В то же мгновение раздался страшный удар, будто выпалили из пушки, и Соколов упал плашмя и почувствовал у себя на спине удары, а после этого оказалось, что проволока изорвалась и по всему кафтану прожгла полосы.
Когда Соколов поднялся, то все сени были полны дымом и он не смог рассмотреть отцова лица и подумал, что отец тоже, как он, упал от удара и сам встанет. А так как он боялся, не зажгла ли молния дом, то выбежал на улицу звать на помощь. А матушка, когда услышала этот страшный удар, выбежала в сени, сквозь дым увидала отца, лежащего навзничь, и бросилась к нему. Но отец был бездыханный, а на лбу у него было вишнёво-красное пятно, там, где пришёлся смертельный удар…
Дверь распахнулась, и в неё ворвался поток света, и вбежал Саша Хвостов, весёлый и шумный.
— Друзья, что вы сидите в потёмках? Я вам конфет привёз, у нас повар отлично их делает.
— Спасибо, — вполголоса ответил Косма.
Федя потянулся на кровати и, помолчав, сказал:
— Об отцовой смерти Михайло Васильевич писал: «Умер господин Рихман прекрасной смертью, исполняя по профессии должность. Память его никогда не умолкнет»…
Мише нравились все уроки, кроме танцев. Ни за что он не стал бы им учиться, если бы Михайло Васильевич не велел. Так как он был моложе всех, его постоянно заставляли танцевать за даму и приседать, придерживая фалду кафтана, будто юбку.
— Глупое занятие! — пожаловался он Косме.
И Косма вполне ему сочувствовал. Сам он не ходил на танцы — посещение этих уроков было необязательно. И так как Косма не ходил в танцевальный класс, а три его друга ходили, то в комнате он оставался один и мог на свободе заниматься химией.
И вот однажды, когда учитель танцев наигрывал на маленькой скрипке, которую он приносил на уроки в кармане своего поношенного шёлкового кафтана, когда гимназисты прилежно выворачивали и вытягивали носки, вдруг раздался громкий удар. Все вздрогнули, остановились и прислушались. Но так как шум не повторился, то гимназисты снова начали вытягивать носки и плавно водить руками в воздухе, а учитель — пиликать на скрипке. И вдруг послышался крик:
— Горим!
Все выскочили и увидели, что Фаддей Петрович в сопровождении двух служителей бежит к спальням. Из-под дверей Мишиной комнаты тянулись тонкие струйки дыма. Дверь оказалась запертой, и служитель высадил её плечом.
Посреди комнаты Косма, сорвав одеяла со всех четырёх кроватей, пытался погасить пламя, охватившее его сундучок. Один из служителей плеснул в огонь ведро воды, и пламя погасло, распространив удушливый чад. Одеяла зашипели и превратились в кучи мокрой золы.
Фаддей Петрович распахнул окно, выпроводил из комнаты всех, кто в ней не жил, и послал за Семёном Кирилловичем.
— Ты цел? — шёпотом спросил Федя.
— Кажется, — мрачно ответил Косма.
Фаддей Петрович посмотрел на него и ничего не сказал. Все ждали в молчании. Семён Кириллович вошёл быстрыми шагами, оглянулся, на что сесть — сесть было не на что, всё было в копоти, — и спросил:
— С чего началось?
Выяснилось, что Косма толок что-то в ступке, произошёл взрыв, и загорелся сундучок. Пожар был пустяковый, а дыму потому столько, что Косма второпях рассыпал какие-то порошки.
— Один я не могу решить, — сказал Семён Кириллович и, уведя с собой Фаддея Петровича, вышел и запер снаружи дверь.
Косма бросился ничком на кровать и заплакал, спрятав лицо в подушку.
— Там грязно, — сказал Саша Хвостов.
Но Косма и без того был перемазан сажей и копотью, и в потрясении чувств ему всё было безразлично.
— Что будет? — в ужасе спросил Миша, осторожно присаживаясь у него в ногах.
— Неизвестно! — воскликнул Саша. — За это могут посадить в крепость, выпороть и сослать в Сибирь.
— В Сибирь не сошлют, — задумчиво возразил Федя, — но из гимназии исключат обязательно.
— Я не хочу! — закричал Косма и зарыдал в голос. — Я согласен и в Сибирь и в крепость, но я не уйду из гимназии.
— Как ты глупо рассуждаешь, — сказал Саша. — Уж если ты будешь в Сибири, то, значит, в гимназии ты уже не будешь.
Косма зарыдал ещё громче.
— Перестань, — сказал Федя. — Скажи спасибо, что тебя не убило.
— Лучше бы меня убило, — рыдал Косма, — только бы меня в гимназии оставили!
— Ему бы воды испить, — сказал, помолчав, Саша.
Но воды в комнате не было — Косма всю вылил, когда заливал из графина пожар.
Миша перегнулся в открытое окно, взял с карниза горсть снега и вытер Косме лицо. Тот стал ещё грязней, но немного успокоился. Саша и Федя отвернули простыни и присели на кровати. Все молчали, только Косма изредка всхлипывал.
Время шло. За окном снег поголубел, потемнел, в окнах соседних домов зажглись огни. В коридоре послышались шаги и голоса гимназистов, спешивших к ужину. Кто-то дёрнул ручку двери, но чей-то голос неуверенно возразил:
— Его, наверное, нет здесь…
И опять стало тихо.
Было совсем темно, когда щёлкнул замок и вошли служители, неся зажжённые свечи. За ними в бархатном кафтане, в завитом парике, грозный и неузнаваемый, показался Михайло Васильевич. Он брезгливо оглянулся, и Фаддей Петрович мгновенно подставил ему неизвестно откуда появившееся кресло.
Косма вскочил и замер, судорожно глотая воздух. Михайло Васильевич минуту стоял неподвижно, и все молчали, ожидая взрыва страшного гнева. Потом, опустившись в кресло, Михайло Васильевич коротко приказал:
— Рассказывай.
Косма, то и дело прерывая свой рассказ плачем, заговорил о том, что он больше всего на свете любит химию, как он украдкой занимается ею, и как его отец из последнего старается дать ему образование, и если теперь Косму выгонят, то отец этого удара не вынесет, и самому ему без гимназии лучше не жить. И пусть лучше его высекут до полусмерти и целый год кормят одним чёрствым хлебом, лишь бы только разрешили учиться дальше.
— Ничего этого не будет! — сказал Михайло Васильевич и нетерпеливым движением переставил светившую ему в глаза свечу. — Хороша любовь к науке! — вдруг закричал он. — Гимназию чуть не спалил! Негодный мальчишка! А ты знаешь ли, сколько трудов и денег стоило устроить гимназию и с какими мучениями я эти деньги выпрашивал! Ты хоть раз подумал, когда проделывал свои опыты, где будут учиться твои товарищи, которых ты едва не оставил без крова? Ты думаешь, им ученье не дорого? О чём ты вообще думал? — И он ударил кулаком по столу.
Миша, никогда не видевший Михайла Васильевича таким, в испуге посмотрел на окружающих. Толстое, доброе лицо Фаддея Петровича дрожало от волнения, Семён Кириллович был бледен и сжимал руки, будто удерживая себя.
Михайло Васильевич заговорил уже не так громко:
— Рассказывай, что ты знаешь по химии!
Косма, сперва заикаясь от страха, а потом увлёкшись и всё смелее, начал говорить о том, что вычитал ему из своей книги старший гимназист, и о том, что он сам пытался проделать. Михайло Васильевич слушал внимательно, ни о чём не спрашивал. Когда Косма замолчал, он сказал:
— Эта книга устарела, да к тому же не твоя и не по-русски написана. В воскресенье я пришлю тебе с Мишей другую книгу. Когда выучишь её, я позволю тебе заниматься в моей лаборатории. Пойди умойся и приведи себя в порядок. Тебя не исключат и даже не накажут. Но не смей делать самостоятельно опыты, пока я тебе сам не разрешу. — Михайло Васильевич повернулся к Фаддею Петровичу и приказал: — Велите здесь прибрать!
Он встал и величественно направился к выходу. Окружающие засуетились и поспешили за ним, унося кресло и свечи. Но в дверях он снова обернулся, сказал:
— Если это ещё раз повторится, ты узнаешь, каков я в гневе! — и вышел.
Инспектор, эконом и служители бросились за ним следом. В одно мгновение комната опустела.
А Косма, по очереди обнимая друзей, твердил:
— Как я счастлив, братцы! Какой же я счастливый!..
В воскресенье, во время завтрака, служанка доложила:
— Шубный пришёл!
— Проси! — весело крикнул Михайло Васильевич.
Миша поднял глаза от тарелки, вспыхнув от радости, что сейчас увидит старого друга с письмом от матушки и с домашними гостинцами. При этом он с удивлением заметил, что Матрёша и Леночка быстро поправили чепчики.
«Вот глупые! — подумал он. — Станет Иван Афанасьевич на них смотреть».
Но вместо неуклюжего, пахнущего солёным морем Ивана Афанасьевича вошёл очень красивый молодой человек. Его попросили к столу, и все снова принялись за еду, весело болтая о том, что в воздухе уже пахнет весной, морозов, пожалуй, больше не будет, а по улицам бегут ручьи и неизвестно, на чём ездить — на колёсах или на полозьях. Только Миша, опустив ложку в тарелку, нетерпеливо глядел на дверь и не понимал, почему Иван Афанасьевич замешкался. Наконец, не сдержав досады, он спросил:
— А где же Шубный?
Все засмеялись.
Молодой человек повернул голову и, улыбаясь сконфуженному Мише, сказал:
— Здесь!
— Да вы, верно, не узнали друг друга, — сказал Михайло Васильевич. — Это Мишенька Головин, Марьи Васильевны сынок, а это Федот Иванович Шубный, сын Ивана Афанасьевича.
— Мишенька был так мал, когда я уехал, — сказал Федот Иванович, — что, конечно, не может меня помнить. А я не признал в цветущем отроке крохотного младенца, которого ласкал на Курострове…
После завтрака Михайло Васильевич предложил Шубному пройти в залу, обещав, что тотчас выйдет к нему, а Миша поспешил следом за Федотом Ивановичем.
В зале занавеси были прилажены иначе, чем обычно, посреди комнаты сооружён невысокий помост, а на нём стояло кресло. Напротив помоста Миша увидел мольберт с начатым портретом. Федот Иванович остановился перед ним и начал перебирать лежащие рядом кисти.
— Что бы я был без Михайла Васильевича! — вдруг сказал Федот Иванович, и его нежное лицо разрумянилось. — Никогда не пришлось бы мне прикоснуться к кистям, узнать сладкое волнение творчества. Резал бы из кости шкатулки да образки и торговал ими на базаре. Его пример вдохновил меня прийти в Петербург…
— Да, — перебил Миша, — и я бы, наверное…
Но Федот Иванович, не слушая его, продолжал:
— Паспорт у меня был краткосрочный, и уж время пришло возвращаться к себе, а я всё не решался ему показаться. Боялся, что он теперь, знаменитый и знатный, меня и на кухню к себе не допустит. Наконец набрался смелости, пришёл к нему и принёс его портрет, который я из кости выточил по известной гравюре[10] и украсил по своему разумению. Он одобрил мой труд и тотчас все мои недоумения разрешил…
Вошёл Михайло Васильевич в густо-розовом, расшитом крупными золотыми цветами кафтане, с красными, тоже вышитыми золотом манжетами. На голове у него был новый, прекрасно завитой парик. Лицо свежевыбрито и напудрено. Он сел в кресло, а Миша присел в уголок за спиной Федота Ивановича.
— Что же, начнём! — сказал Михайло Васильевич.
Время шло незаметно, и портрет, уже раньше начатый, близился к своему завершению. Миша вслед за художником переводил глаза с живого лица на его изображение и вновь с портрета на натуру. Густой тон бархата бросал розовые отблески на лицо, и оно становилось всё живей, такое прекрасное, такое молодое под седыми буклями пудреного парика. Голова свободным и гордым движением была несколько откинута назад, с наклоном к слегка приподнятому и выдвинутому вперёд правому плечу. Карие глаза пытливо и ясно смотрели вдаль.
Время шло. Низкие тучи закрыли небо, и свет стал желтоватым. Начал падать снег крупными, редкими хлопьями; они носились беспорядочно по воздуху и, падая, таяли. Незаметно стали сгущаться ранние мартовские сумерки. Миша, неотрывно смотревший на Михайла Васильевича, заметил, что он как будто начинает уставать. Чуть опустилось плечо, голова сильнее откинулась, под глазами легли резкие тени, нос удлинился и заострился, левый угол рта дрогнул и страдальчески приподнялся.
Миша громко вздохнул, и Федот Иванович, вдруг положив кисть, спросил:
— Михайло Васильевич, я вас утомил?
Михайло Васильевич резко выпрямился и, снова молодой, сильный, здоровый, улыбаясь, сказал:
— Ничуть! Я задумался о неотложных делах, ожидающих меня. Долго ли ещё сидеть?
— Почти окончено, — ответил Федот Иванович. — Я могу доделать в ваше отсутствие. Благодарю вас.
— Не на чем, — ответил Михайло Васильевич и вышел из залы, на ходу снимая парик…
День был хмурый, падал и таял мокрый снег. Ветер выл и стучал по крышам ветвями дерев. Приехала карета за Сашей Хвостовым. Он добежал до неё, прыгая через лужи и разбрызгивая снег. С высокой подножки он крикнул Феде:
— Едем, я тебя довезу до твоего дома.
— Спасибо! — крикнул с крыльца Федя. — За мной брат зайдёт, нам недалеко, добредём!
Потом ушли братья Рихманы. У Космы не было родных в Петербурге. Воскресенье он проводил в гимназии и не отрываясь читал подаренную Михайлом Васильевичем книгу.
Сегодня за Мишей что-то долго не приезжали. Он сперва посидел у себя на кровати, слушая слабые, печальные и фальшивые звуки, которые в дальней комнате извлекал из скрипки какой-то не взятый домой гимназист. Потом глядел в окно, за которым было так серо, что не разберёшь, небо то или вода. Потом не выдержал и спустился в залу, откуда была видна набережная и можно было заметить карету. В одиннадцать часов он пошёл обедать, но Косма взял с собой книгу, уткнулся в неё и не хотел разговаривать. Обед показался Мише невкусным и скучным за почти пустым столом.
Наконец уже во втором часу Миша услышал голос швейцара:
— За гимназистом Головиным карета!
Миша накинул плащ, выбежал и спросил кучера:
— Что случилось, Пантюша? Кто-нибудь болен? Дяденька, тётушка?
— Что им болеть? — сердито ответил Пантюша. — Барыня сами выбежали, велели запрягать. А я карету начал мыть — думал, уж никуда сегодня не поедем, — так они как закричат на меня. Видать, здоровые.
— А Михайло Васильевич?
— Третьего дня возил их в академию. А обратно вышли, лошадей отпустили, пешком пошли. Больной человек пешком не пойдёт.
Миша не стал спрашивать дальше, а поскорей вскочил в карету. Мутные капли стекали по стёклам. Миша прижался в угол, пересел в другой, подумал, что пешком он добежал бы скорее, но тут карета остановилась.
На крыльце его ждала Матрёша, беспокойная и небрежно одетая.
— Елизавета Андреевна не хотела за тобой посылать — думала, ещё больше волнений будет. Но Михайло Васильевич всё время тебя требует.
— Что случилось? — спросил Миша.
— Михайло Васильевич болен. Он в кабинете. Иди к нему.
Миша побежал к кабинету, но у дверей остановился, чтобы утишить биение сердца. Потом негромко постучал.
— Войдите! — ответил незнакомый, хрипловатый голос.
Миша тихонько открыл дверь и вошёл. В комнате было полутемно, в камине горел огонь. Михайло Васильевич лежал на диване одетый. Больше в комнате никого не было.
— Михайло Васильевич, вы заболели? — спросил Миша и поцеловал горячую, влажную руку.
— Кто же знал, что так выйдет, — ответил Михайло Васильевич. Голос был непривычный и плохо слушался его. — Третьего дня опять обозлили меня в академии. Я разволновался, накричал. Вышел — мне жарко. Думал, пройдусь — успокоюсь, остыну. Ан простыл через меру да расхворался. Что же ты так поздно? Я тебя давно поджидаю.
— Как карета приехала, я тотчас…
Миша сел на низкую скамеечку у дивана, и оба замолчали, глядя друг на друга и держась за руки.
Вдруг Мише стало страшно. Он жалобно спросил:
— Михайло Васильевич, а вы не умрёте?
— Ну конечно, сегодня ещё не умру, — ответил Михайло Васильевич и улыбнулся ему. — Ещё поживу немножко…
Прошла неделя, а Миша не получал никаких известий о здоровье Михайла Васильевича. Он волновался и тосковал. Саша Хвостов пытался ободрить его:
— Нет вестей — хорошие вести! Случись что-нибудь, уж мы бы знали.
В следующее воскресенье, хоть это и был первый день пасхи, за ним опять не прислали. Между тем все в гимназии разъехались, и даже Косму взяли на праздники какие-то знакомые его отца. Миша ходил по опустевшим залам растерянный и немного обиженный. Он не знал за собой никакой вины и не мог понять, как Михайло Васильевич, пусть даже больной, не захотел его видеть.
Во время обеда пришёл Фаддей Петрович, увидел, что Миша сидит совсем один за длинным пустым столом, сел против него, подпёр кулаками толстые щёки и стал жалостливо смотреть, как Миша ест.
Попозже он заглянул к нему в комнату и принёс немецкую детскую книжку с картинками, и Миша весь вечер просидел над ней, отыскивая знакомые слова и с удовольствием замечая, как много он уже знает.
Когда настало время спать, в комнату вошёл служитель, неся под мышкой свёрнутый войлок.
— Я у вас здесь ночевать буду, — сказал он. — Фаддей Петрович приказал, чтобы вам одному не боязно было.
Миша очень обрадовался, но сказал:
— Вот уж, стану я бояться! Небось не маленький!
Потом похвастал, что он уже много знает по-немецки.
— Это вы правильно делаете, что учитесь, — похвалил служитель, расстилая свой войлок на полу около Мишиной кровати. — Вот останетесь сиротой, заботиться о вас некому будет, ученье и пригодится.
Миша испуганно посмотрел на него.
— Почему сиротой?
— Да так, зря я сболтнул, — ответил служитель. — Мало ли что может случиться. А вы уж и встрепыхнулись! Ложитесь-ка лучше, спать пора.
Оба легли, но Миша, поворочавшись, спросил:
— Ты про Михайла Васильевича ничего не знаешь?
— Что же мне знать? Болеют они. А вы спите, не разговаривайте.
Второй день был ещё тоскливее, чем первый. Миша снова попробовал читать, но сегодня книжка его не радовала. Играть одному не хотелось, и, не зная, что ему с собой делать, он прямо после завтрака опять лёг на кровать. Долго лежал он, прислушиваясь, не придёт ли кто. Всё было тихо. Тогда, немножко всплакнув в подушку, он заснул.
Когда Миша проснулся, было совсем светло и он не мог понять, наступило уже завтра или ещё продолжается сегодня и долго или коротко он спал. Он вскочил и выбежал из комнаты. Везде было пусто. Он сбежал с лестницы и с облегчением увидел, что швейцар, как всегда, сидит у дверей. Миша кинулся к нему.
— Куда все ушли? — крикнул он. — Какой сегодня день?
Швейцар с недоумением посмотрел на него.
— Чего вы испугались? Второй день пасхи сегодня. Четвёртое апреля.
В это время подъехала карета, и из неё вышел Семён Кириллович. Он был без шляпы, бледен, с покрасневшими глазами.
Увидев Мишу, он хотел что-то сказать, протянул руку со скомканным платком и вдруг быстро прошёл мимо. Но Миша и без слов всё понял, ушёл к себе и горько заплакал.
Среди ночи он проснулся и шепнул:
— Михайло Васильевич!
«Как там мой племянник, велик ли вырос, понятлив ли?»
— Михайло Васильевич, я понятлив. Я очень буду стараться. Я буду хорошо учиться. Все силы на это положу.
«В дядюшку пошёл, в Михайла Васильевича».
— Михайло Васильевич, я все силы положу, пойду по вашему пути. Всему буду учиться — физике, математике, астрономии, кораблестроению. Учебники буду писать понятным языком. Геометрию, механику…
Он лежал, глядя открытыми глазами в темноту. Потом медленно, вполголоса заговорил, прислушиваясь к дивному звучанию слов:
Я знак бессмертия себе воздвигнул
Превыше пирамид и крепче меди,
Что бурный аквилон[11] сотреть не может,
Ни множество веков, ни едка древность.
Не вовсе я умру; но смерть оставит
Велику часть мою, как жизнь скончаю.
Я буду возрастать повсюду славой…