Стеффенс Линкольн Мальчик на коне

Линкольн Стеффенс

МАЛЬЧИК НА КОНЕ

Глава 1 АНГЕЛЬСКИЙ ВОЗРАСТ

Ранним утром 6-го апреля 1866 года в маленьком доме миссионерского квартала Сан-Франциско, штат Калифорния, родился, по словам моей матери, замечательный ребёнок. Это был я.

Мать моя, изумительная женщина, награждала меня этим эпитетом всякий раз, когда речь заходила обо мне, до тех пор, пока я не подрос в достаточной мере, чтобы приводить собственные доказательства своей исключительности. И даже тогда, несмотря на то что я, хмурясь, пытался остановить её, она всегда готова была приводить это лестное определение, которое впервые досталось мне во время землетрясения 1868 года.

Когда подземный толчок вышвырнул большинство жителей Сан-Франциско из домов на улицы, мать вбежала ко мне в спальню и увидела, что со мной ничего не случилось кроме того, что я упал с кровати на пол. Со слезами на глазах онапотом рассказывала, что я оказался цел и невредим, конечно же, не плакал и как всегда улыбался - ну просто золото, а не ребёнок.

В моём сознании это событие представляется мне не столько проявлением моей добродетели, сколько житейской мудрости. Я знал, что мать меня не бросит, даже если разверзнутся улицы и перевернётся мир. И в этом нет ничего удивительного.

Всякий порядочный младенец наверняка знает, что может довериться своей матери.

Меня поражает своей исключительностью и кажется многообещающим в этом событии то, что уже тогда я обладал некоторым даром разбираться в относительной ценности событий. Уже тогда я воспринимал такие стихийные явления природы, как землетрясение, как нечто такое, что мне по плечу. Именно потому-то, мне кажется, я улыбался тогда, поэтому я улыбаюсь и теперь; и возможно поэтому и история моя повествует о счастливой жизни, которая с каждым днём становится всё счастливее и счастливее. И теперь, листая вспять страницы своей жизни вплоть до самой первой, мне кажется, что каждая глава моих приключений счастливее предыдущих. Аэта самая ранняя пора, брызжущая смехом, - лучше всех. У меня теперь уж есть свой собственный малыш, мой первенец, - замечательный ребёнок, - который, вываливаясь из кроватки, хохочет, - ну не ребёнок, а чистое золото.

Родился я в хорошей семье. Мать моя - Элизабет - Луиза Саймс, родом англичанка, приехала из Нью-Йорка через Панамский перешеек в Сан-Франциско ещё в 60-х годах, чтобы выйти замуж. На восточном побережье тогда ходили слухи, что золотая лихорадка 49-го года наводнила Калифорнию мужчинами сильными, отважными, предприимчивыми парнями, находившими там золото, серебро и всё на свете, за исключением жён. Там не хватало подходящих для женитьбы женщин. Мать моя обладала присущим женщинам даром видеть вещи в их настоящем свете и чувством практической смётки, непосредственно требующим действия. Она не только сознавала, что подобно всем девушкам, ей хочется мужа, но призналась себе в этом и приняла меры к тому, чтобы найти себе его. У неё не было шансов удачно выйти замуж на перенаселённом востоке: слишком уж остра была конкуренция среди девушек из бедных семей, к каковым принадлежала и она. И она отправилась на запад.

Будучи швеёй, она всегда и везде могла заработать себе на жизнь. Она взяла с собой одну из своих сестёр, Эмму, и они вместе отправились на богатейшую по тем временам ярмарку женихов. Там, в Сан-Франциско, они сразу же вышли замуж за двух молодых парней-приятелей, с которыми они познакомились в первом же пансионате.

Они разбились на пары, а затем вышли замуж, поменявшись женихами; в остальном же всё вышло так, как они и предполагали. Об этом я говорю со слов отца, который любил рассказывать нам эту историю в присутствии матери; это очень раздражало её и в то же время нравилось ей. Она была добродушной, но вспыльчивой женщиной.

Отец же любил поддразнивать, шутить, руководствуясь правилом, что ко всему нужно относиться с шуткой.

Отец был одним из 16 или 17 детей фермера-переселенца из Восточной Канады, в числе первых приехавшего на запад, в Иллинойс, в подводе вместе с женой. Там дед купил участок необрабатываемой земли, расчистил его и возделал; вырастил целый выводок рослых сыновей и сильных дочерей и умер уже в 1881 году восьмидесяти одного года от роду. Он был оригинал, этот мой дедушка. Я видел его лишь один раз в жизни. Мать однажды возила нас с сестрёнкой к нему в гости. Мы тогда были ещё совсем маленькими, но я помню, как он, согбенный возрастом и погружённый в раздумье, медленно поднял голову, оглядел нас и, хмыкнув, вновь ушёл в себя, отгородившись молчанием. Лишь один раз он ожил для меня. Я как-то разглядывал метёлку из конского волоса, что торчала из дырки в дощатом заборе. Она в точности походила на лошадиный хвост, и я всё стремился разглядеть лошадь через щель в заборе. Дедушка, наблюдавший за мной, сказал: "У хвоста отрезали лошадь".

Я удивился, но он не засмеялся, и я поверил ему.

Помимо занятий земледелием и животноводством дедушка иногда читал проповеди и, когда в школе не было постоянного преподавателя, учительствовал там. Он выращивал лошадей и играл в тотализатор. Однажды, на спор, на беговой дорожке между заездами он прочитал такую проповедь, молва о которой много лет спустя дошла и до моих ушей. Зимой, одним из самых любимых его занятий было собрать всё семейство у камина и предложить бабушке рассказать о каком-либо бое с индейцами.

Она так живо описывала приближение дикарей, что вы чувствовали, как мурашки, словно индейцы, ползут у вас по спине; а во время атаки, когда головорезы выскакивали из темноты с занесёнными для удара томагавками, когда охваченные ужасом дети озирались по сторонам, пытаясь увидеть нападающих на них индейцев, тишину вдруг разрывал жуткий вопль. Это уж было по дедушкиной части. Он выбирал для этого подходящий момент (о котором все знали, так как "мать" подводила к тому рассказ) и, подпрыгнув на стуле, во всю мочь испускал пронзительный боевой клич дикого запада. Отец рассказывал, что, хотя родители его повторяли эту игру вновь и вновь, и всегда на один и тот же манер, так что дети не только знали, что произойдёт дальше, но и были уверены, что смогут высидеть весь рассказ до конца, у стариков это выходило так искусно, что когда раздавался этот клич, все они, взметённые ужасом, вскакивали на ноги, готовые к схватке, а клич тем временем переходил в смех. Это, должно быть, было очень даже увлекательно: в глазах отца, когда он рассказывал об этом , ещё сохранялся отблеск того страха.

Ужас передавался и мне, тогда ещё маленькому мальчику.

Так как отец был последним ребёнком первой уже измождённой жены деда, был малорослым и слабым, тот называл его "никчёмным" и сомневался в том, что отец выживет. Когда же тот всё же выжил, старик сказал, что из него не будет толку на ферме. Поэтому он позволил отцу делать всё, что тому хотелось: уехать в город, устроиться на работу в магазине и закончить курсы в двух коммерческих училищах.

Работая днём и занимаясь ночами, отец получил образование и скопил достаточно денег, чтобы уехать на запад. Гораций Грили призывал к этому молодых людей с восточного побережья, но старую "Нью-Йорк Трибюн" читали и в Иллинойсе, и не один мальчик из центральных штатов вырос с намерением уехать на дальний запад.

Путешествие отца на запад прошло по тем временам шикарно: верхом на лошади. Он присоединился к обозу, который вел полковник Леви Картер и, напару с одним из приятелей, тоже всадником, выполнял обязанности разведчика. Они ехали либо впереди, либо на флангах обоза, высматривая индейцев. У них было несколько стычек, а одно из нападений превратилось в ожесточённый бой. По его окончании отец нашёл своего приятеля мертвым со стрелой в груди. Стрела эта долго хранилась на полке шкафа в нашем доме, и при каждом упоминании о ней отец опускал газету на колени и вновь описывал этот давний бой и показывал нам следы крови на стреле. Если мы позволяли ему, он рассказывал всю историю долгого перехода через равнины по краю пустыни, вверх через горы Сьерры, вниз в долину реки Сакраменто.

Этот переход по-прежнему является частью первого потрясающего впечатления о Калифорнии. Когда я был ребёнком, этот штат представлял для меня весь мир, и я рисовал себе другие штаты и страны очень похожими на него. Я так и не почувствовал тёплой полноцветной красоты Калифорнии до тех пор, пока не уехал прочь, а затем вернулся назад маршрутом своего отца: скучные равнины, жаркая, сухая пустыня, ночь в ледяных горах, рассвет в предгорьях, переходящий в яркий солнечный день в долине и, наконец, вид заката через Золотые Ворота. Я прочувствовал всё это даже в комфортабельном вагоне скорого поезда. Отец же, переживший весь этот долгий, трудный, прерываемый сражениями переход с медленно движущимся обозом из воловьих упряжек, всякий раз, как рассказывал об этом, умолкал, вспоминая, как они перевалили через хребет и, ликуя, спускались вниз в это изумительное море солнечного света. Он умолкал, чтобы вновь представить себе всё это так, как видел это тогда и затем произносил: "Я понял, что это и есть то самое место, где стоит обосноваться".

Когда обоз добрался до Калифорнии и распался, отец отправился в Сан-Франциско.

Он не искал ни золота, ни земли, он искал что-нибудь, с чего можно было бы начать дело. И он нашёл то, что искал, в Сан-Франциско. В сентябре 1862 годаотец устроился счетоводом в фирму "Фуллер и Хитер", ввозившую краску, лак и стекло, и торговавшую ими. К тому времени, когда он женился и на свет появился я, он продолжал ещё там работать. Но вскоре после этого ему предложили четверть паяв магазине филиала фирмы, который открывался в Сакраменто. Отец переехал туда, и именно там началась моя сознательная жизнь.

О жизни в Сан-Франциско в моей памяти не осталось ничего. Мои первые воспоминания относятся к Сакраменто, к тем домам, в которых мы жили. О первом из них, что на 2-й улице, у меня в памяти осталось лишь несколько эпизодов. Но вполне возможно, что, хотя бы частью они возникали позже из семейных рассказов о том времени. И всё же я помню фигуру матери с лицом, закрытым руками, и несколько взволнованных человек, толпящихся вокруг неё. Кто-то попал ей снежком в глаз. В этой части Калифорнии снег выпадает редко, пожалуй, раз в четыре-пять лет, и поэтому снегопад вызывал бурный восторг у этих людей, приехавших с востока, и они с радостью выбегали из дома, чтобы побаловаться снегом. Всё это, разумеется, я узнал гораздо позже. Но то, что мне вспоминается сейчас и, должно быть, хоть частью я воспринял тогда - это мать, попавшая в беду. А основанием к уверенности, что я сам всё это видел, является то, что лишь в этом эпизоде я помню её красивой и очень молодой. Во всех остальных воспоминаниях она уже гораздо старше и уже не девушка, и не женщина, а просто моя мама, не меняющаяся, неизменная моя мама, такая же неотъемлемая часть моего существа, как и моя рука.

Мне кажется, я вижу, как будто бы из окна, в безопасности и не чувствуя страха, дикого длиннорогого быка с накинутым на шею лассо, которого трое всадников-ковбоев повалили наземь и удерживали до тех пор, пока не привязали к дереву. Никто, кроме меня, не помнит этой сцены, но вполне возможно, что всё это так и было. Сакраменто был оживлённым центром окружавших его рудников и ранчо.

Расположенный у слияния рек Сакраменто и Америкэн-ривер, город был средоточием жизни, торговли и пороков большой долины, где выращивали пшеницу и занимались скотоводством; к нему тяготели золотые прииски на склонах гор; он был связан речным транспортом с Сан-Франциско, а недавно построенной железной дорогой с внешним миром. Я, помнится, видел как упряжки мулов, позванивая колокольцами, входили в город, видел обозы из четырёх-пяти громадных, высоких фургонов, влекомых двенадцатью-двадцатью лошадьми и мулами, увешанными колокольчиками. Ими правил всего лишь один возница, иногда идущий пешком, иногда скакавший верхом в седле рядом с коренником. Ковбои, которых в Калифорнии называли вакеро,большей частью мексиканцы, бывало, в те далёкие дни, приезжали в город шумными ватагами на норовистых мустангах и, смешавшись с шахтёрами, гуртовщиками и моряками-речниками, пили, играли в азартные игры, волочились за женщинами, дрались. В моём детском мозгу, в широко раскрытых глазах запечатлевались эти бурные сцены, которые затем окрашивались и дополнялись обрывками услышанных мной разговоров. Мне кажется, я знал о стачках на золотых приисках в горах, о том, какза горным хребтом в Неваде находили серебро, о том, как люди становились богатыми или же разорялись, как гибли от пули. От меня, конечно, скрывали всё подобное, и я видел такое или слышал об этом лишь урывками, при мне говорили об этом с оттенком неодобрения. Другие же мысли и идеалы мне подавали в ярком свете. Но втайне мне не терпелось вырасти и зажить такой жизнью, а тем временем, играя, я воображал себя то погонщиком, то укрощающим мустангов и поигрывающим пистолетом вакеро, то удалым моряком с парохода, а то и самим пароходом. Помню, как положив на пол широкую доску от раздвижного стола, я стоял на ней на коленях и, дергая её взад и вперёд по ковру, свистел, подражая пароходному гудку.

Три-четыре больших кресла и все маленькие стулья в доме служили мне обозом фургонов в горах, запряжённым мулами, бельевая верёвка, привязанная к переднему креслу и продетая сквозь все остальные стулья, служила мне вожжами, которые я мог дёргать точно так же, как это делали чернобородые погонщики. И уж, конечно, каждый стул - это конь для мальчика, который твёрдо решил стать вакеро.

Лошади, настоящие лошади играли главную роль в моём детстве; мне, кажется, всегда хотелось иметь коня. В дождливые дни я обходился стулом, но в хорошую погоду я предпочитал вырваться на улицу и просить кучеров "покатать меня, пожалуйста". Иногда мне везло. Я был миловидным мальчиком с чудесными длинными светлыми кудрями. Это я помню твёрдо, так как кудри мешали мне играть с мальчиками моего возраста. Они высмеивали мои кудри и обзывали меня девчонкой или неженкой и очень удивлялись, когда в ответ получали оплеуху. Мои удары заставали их врасплох, но опомнившись, они кучей набрасывались на меня. Я плёлся затем домой исцарапанный, изорванный, весь в крови и умолял мать обрезать мне волосы. Но она ни за что не соглашалась. Это пришлось сделать отцу. Однажды, когда эта ватага поймала меня, свалила наземь и набила мне рот конским навозом, он тайком пообещал мне помочь. На следующее утро он повёл меня в центр города и велел парикмахеру обстричь мне кудри. Он завернул их в бумажку и принёс матери в подарок. Как она рыдала над ними! А как я радовался своему избавлению!

Днём не было больше драк, и я перестал плакать по ночам. Мальчишки приняли меня в свою компанию, но кататься я теперь стал гораздо реже. Кучерам, несомненно, нравились мои ангельские локоны. Во всяком случае, до того, как мне их обрезали, кучера частенько сажали меня с собой на козлы, позволяли мне держаться за концы поводьев и таким образом править настоящими лошадьми. Мать очень сильно страдала от того, что я очень долго пропадал неизвестно где во время этих поездок, и это удовольствие мне запретили, но всё впустую. Я продолжал кататься. Делал я это с тяжёлым чувством недозволенного, но никак не мог отказаться, если кучер брал меня к себе. Однажды, когда я один сидел на козлах с вожжами в руках в то время, как лошади пили из желоба, а кучер стоял перед упряжкой, я увидал, как из-за угла ко мне идёт отец. Я уронил вожжи и слез с фургона. Отец взял меня за руку и, не говоря ни слова, отвёл домой. Там, у дверей, мать, вырвав меня у сурового отца, утащила меня в гостиную и, положив на колени, впервые в жизни отшлёпала меня. Мама! Я ожидал наказания, но от отца, а не от неё. Я чувствовал себя спасённым, когда она отобрала меня у него. И вдруг это сделала она - да ещё как!

Этот случай надолго остался одним из горьких воспоминаний, но не моей жизни, а её. Мать говорила об этом много, много раз. Она рассказывала, что отец стоял у дверей, наблюдая за всей этой сценой, а затем спросил её, зачем она такпоступила. - Для того, - ответила она, - чтобы не дать тебе сделать этого. Ты ведь такой суровый.

- Но я и не собирался лупить его за это, - сказал он в ответ. - Ему было так хорошо на той старой грязной подводе, он был так горд. А когда он увидел меня, то сразу слез и подав мне руку пришёл прямо домой, весь дрожа от страха. А тыто зачем так поступила? И зачем так сильно?

Мать моя плакала тогда гораздо больше, чем я сам, и всегда, до самых последних дней своих, рассказывала об этом эпизоде сквозь слёзы, поясняя, что обошлась со мной так жестоко лишь для того, чтобы показать отцу, что ему даже незачем было бить меня, что она сама могла вполне справиться с таким делом.

- И вот тебе, - всхлипывала она, - подумать только, он вовсе и не собирался его пороть.

Глава II В БЫТНОСТЬ ДИКАРЁМ

В ту ангельскую пору моей жизни весь мир для меня состоял из небольшого двора, в глубине которого находился маленький дом. Мимо двора проходила широкая грязная улица, удивительная как путь к блаженству. Там можно было встретить чудесные вещи вроде, к примеру, лошадей или фургонов. В одну сторону она вела к магазину, где работал отец, и где я появлялся до вольно редко из-за сомнительного удовольствия оказаться предметом всеобщего внимания и насмешек в качестве хозяйского сынка. Через дорогу позади ряда малоинтересных зданий проходила другая улица, набережная, с домами лишь на одной стороне. По другую сторону улицы катила свои жёлтые воды бурлящая и пенящаяся река Сакраменто, представлявшая собой одновременно и опасное запретное место и пленительное зрелище. Именно здесь курсировали пароходы, замечательные огромные плоскодонные суда. Одни из них были с колёсами по бокам, у других большое колесо было расположено на корме. Я не знал, куда они плыли, да и не интересовался этим. С меня было достаточно того, что они проплывали днём и гудели по ночам, двигаясь по этому опасному мутному потоку, который был всегда готов схватить мальчишку, подмять его под себя, утопить и затем выпустить его маленькое неподвижное белое тело на поверхность за много миль отсюда.

Затем мы переехали из дома на 2-й улице в другой, побольше, который находился на улице H между 6-й и 7-й улицами. Это был новый мир, гораздо шире прежнего.

Железная дорога, полузасохший пруд, пустырь с четырьмя большими смоковницами и школа составляли его достопримечательности. На дамбе, что шла вокруг пруда, был запасной путь железной дороги со стрелкой, и я часто наблюдал, как там маневрировали товарные поезда. Наблюдая за ними, я задавался вопросом, откуда они приходят. В отличие от пароходов вагоны поездов говорили мне о далёких городах, обо всём мире. В моём сознании, когда весь мир для меня заключался во 2-й улице, пароходы просто сновали вверх и вниз по реке подобно тому, как я вертелся на доске от стола, но поезда с улицы H откуда-то приходили и куда-то отправлялись. Куда же? Читать я ещё не умел, но иногда на товарных вагонах лежал ещё свежий снег, который был для меня чудом. Во всех моих книжках были картинки со снегом, салазками и лыжами, покрытыми сверкающей белизной домами с выступающими из темноты освещёнными окнами. Но всё это было не для меня. Если мне когда-либо и доводилось видеть снег, то это был снег на вершинах далёких, далёких гор, что были видны из окна моего класса в школе. Значит поезда, покрытые снегом, приходили из далёкого далёка, из-за гор, и мне хотелось знать, что же это такое - далёкое далёко. Мне изредка рассказывали о нём, и я помню, как сидел у железной дороги, пытаясь составить из обрывков тех сведений, что мнеперепадали, представление о внешнем мире. Я пропадал там до тех пор, пока меня вдруг резко не звали домой и спрашивали, чего это ради я пялю глаза на эти вагоны. Взрослые ведь не понимают человека.

Они не могли понять прелести того "вонючего старого болота, которое давно пора засыпать" (сейчас, кстати, уже засыпанного). Для меня же пруд был пустынным местом, полным таинственности и приключений. Иногда он наполнялся водой, и тогда с помощью рогатки я мог там охотиться на каких-то птиц, похожих на куропаток.

Иногда он почти пересыхал и, конечно же, страшно вонял. Ну и что ж такого?

Вместе с другими ребятами я играл в разведчиков и индейцев, шныряя среди кустов по извилистым тропинкам, протоптанным мастеровыми, ходившими через болото на работу в железнодорожные мастерские.

Пустырь, где росли смоковницы, был рядом с нашим домом; и там, среди ветвей, я строил себе настил, на котором затем выстроил маленький домик. Это была эпоха моей нецивилизованной жизни, через которую ребёнок должен прорваться, зубами и ногтями, сам, ведя за собой всё племя. И там, в нашей самодельной хижине среди ветвей смоковницы, где мы чувствовали себя сродни обезьянам, я узнал, откуда берутся дети.

Родители, кажется, не помнят и не имеют никакого понятия о том, как рано ребёнок начинается задаваться этим вопросом. Мне было около шести лет, когда я построил ту хижину, которая служила мне и вигвамом, и тайником. Это было надёжное место, где можно было прятаться от мира, раскинувшегося внизу, и наблюдать за ним.

Оттуда можно было наблюдать собак и кошек, птиц, цыплят, а иногда и людей. Это было великолепно: наблюдать за ними, не подозревающими того, что я, шпион, индеец, армейский разведчик вижу всё, что они делают. Досадно было лишь оттого, что они никогда не делали ничего особенного, да и сам я ничего такого не делал.

Мне уж становилось скучно там, как однажды большой мальчик, лет восьми-девяти, появился вдруг под моим деревом в поисках винных ягод. Он заметил мою хижину, затем увидел мои настороженные глаза.

- Чем это ты там занимаешься? - спросил он.

- Ничем, - буркнул я.

Он забрался на дерево, влез в мою хижину, оглядел её, одобрительно качая головой, затем уставился на меня. Я съёжился под этим взглядом. Не знаю почему, но в его взглядебыло что-то странное, гадкое и тревожное. Он ободрил меня, и когда я отошёл и успокоился в этой тёмной, тесной, скрытой ото всех хижине, он стал рассказывать мне, откуда берутся дети и показывать мне это. Всё это было так извращённо и беспомощно, грязно и возбуждающе: просто ужасно. Когда мы соскользнули вниз на чистую, залитую солнцем песчаную землю, я сразу же убежал домой. Мне было так стыдно, и я чувствовал себя таким грязным, что мне хотелось незаметно шмыгнуть в ванную. Но в гостиной, через которую мне нужно было пройти, была мать. Она улыбнулась и попыталась было ласково погладить меня. Ужас!

- Не надо, ну не надо же, - вскрикнул я и отпрянул в испуге.

- Ты что? В чём дело? - с удивлением и обидой спросила она.

- Не знаю, - пробормотал я и убежал наверх. Я заперся в ванной, не отвечая на зов и стук в дверь. Я вновь и вновь мыл руки и лицо до тех пор, пока не пришёл домой отец. Я подчинился его требованию открыть дверь, но не позволил ему дотронуться до себя. Я ничего не стал объяснять, да и не мог бы этого сделать, а он, догадываясь или сочувствуя моей беде, отпустил меня и защищал меня ещё очень долгое время, в течение которого я не мог позволить ни родителям, ни сёстрам, - всем, кого я любил, - дотрагиваться до себя. Все знаки нежности вызывали воспоминания о чём-то грязном, но в то же время и пленительным. Я слушал, как другие мальчики (да и девочки тоже) рассказывали друг другу об этой тёмной тайне - я вынужден был слушать. В этом был скрыт тот же соблазн, что я испытал в тот день в хижине. Я всё ещё помню одну служанку, которая научила меня большему, и временами я отчётливо представляю себе её голодные глаза, тяжело дышащий, открытый рот и чувствую её блуждающие руки.

Не помню, чему учили меня в первой для меня школе. Во всяком случае ничему подобному, ничему из жизни. Поначалу это было страшно интересно, затем превратилось в обязанность, работу, скучное занятие, которое мешало моим мальчишеским делам. Сейчас мне вспоминаются лишь приключения. В школу меня повела мать, которая, должно быть, знала, что я чувствую: тревожное смущение от сильного страха вперемешку с предвкушением чего-то нового, неизвестного. Она отвела меня за руку до ближайшего угла, и там я отпустил её. Я должен был появиться в школе один, как и другие мальчики. И я потопал один через улицу к воротам, откуда увидел множество ребят, игравших как ни в чём ни бывало. Это было ужасно. Прежде чем окунуться в этот омут, я оглянулся и увидел, что мать всё ещё стоит там, где я её оставил, и смотрит на меня. Я не помню, чтобы она подала мне какой-либо знак, но чувствовал, что она позволила бы мне вернуться к ней. Мне очень хотелось этого, о как мне этого хотелось! Но я не вернулся. Мне было страшно, как никогда раньше, и поэтому, чтобы побороть этот страх, смело как никогда, я отважно шагнул в этот Ужас, продираясь сквозь дикую толпу высокомерных, жестоких, странных мальчишек. Взрослые просто не знают, насколько опасны большие ребята. Я взбежал по ступенькам и, задыхаясь, в поту, чуть не упал, ввалившись, невредимый, в спасительное здание школы. Не помню ничего, что было дальше, кроме того, что нас, самых маленьких, продержали около часа (возможно затем, чтобы переписать), и потом я отправился домой с таким победным и гордым чувством, какого с тех пор больше никогда не испытывал. Я сообщал всем, кто встречался мне на пути, даже незнакомым, что "Я был в школе".

Я хвастался без удержу весь день, и это воспринималось хорошо до тех пор, пока у старшеклассников не кончились уроки, и я не повторил то же самое нескольким большим ребятам как основание для того, чтобы играть с ними в мяч.

- Да ну? - сказал их вожак, - ты был в школе, в приготовительном классе! Не-ет, ты не будешь играть с нами.

Я потом не раз встречал таких парней, каждому из нас они попадаются на жизненном пути. Это человек, отравляющий другим удовольствие, отнимающий у жизни романтику. Это он рушит наши грёзы и вечно сбрасывает нас с небес на землю, и я уж точно знаю, что это человек, стоящий выше остальных. Время от времени я сам бываю подобной скотиной. Что заставляет нас быть такими?

И что побуждает взрослых давать детям обещания и не выполнять их? Кроме отца и полковника Картера только Чарли Проджер выполнял данные им обещания. Он был чем-то вроде политика, а мне внушали, что политика - это нечто несовсем хорошее.

Я не знал, в чём же заключалось это нехорошее, но в случае с Чарли Проджером меня это вовсе не интересовало. Он очень нравился мне, когда, улыбаясь, щеголеватый и симпатичный, он шёл мне навстречу, я всегда испытывал да и сейчас испытываю к нему глубокое, безотчётное уважение. То, что взрослые считают хорошим или плохим, не совпадает с тем, что среди нас, мальчишек, считается хорошим или плохим. Для меня Чарли Проджер был тогда хорошим человеком: он пообещал мне пару ходулей; у других ребят были ходули, и они могли ходить на них прямо по грязи и воде, могли перешагивать через невысокие заборы и даже подниматься вверх по ступенькам. Чарли Проджер не говорил, что принесёт мне ходули, он поступил гораздо лучше. Он сказал: "Ты получишь ходули. В один прекрасный день ты увидишь их на крыльце своего дома, но так и не узнаешь, откуда они взялись." И действительно, вскоре я обнаружил на крыльце такие ходули, какие соседским мальчишкам и не снились. На них я на некоторое время воспарил донебес и навсегда уверовал в слово, данное человеком, но не любым человеком, а таким "плохим" политиком как Чарли Проджер.

Но Чарли Проджер никогда не обещал подарить мне коня, а мне хотелось иметь именно коня, пони. Когда исполнилось его первое обещание по поводу ходуль, я попросил его пообещать мне пони. Я был уверен, что если заручусь его обещанием, то у меня будет пони. Он всё понял и засмеялся. "Нет," сказал он, он не может подарить мне пони и поэтому не будет давать такого обещания.

Но бывают люди и другого рода, те, кто не только дают обещания и нарушают их, но, возможно, даже и не думают выполнять их. Я считал возницу, которого отец иногда нанимал по воскресеньям, чтобы покатать нас по набережной, прекрасным человеком и своим большим приятелем. Он позволял мне сидеть рядом с собой на козлах и держаться за вожжи позади его рук, но, если мы ехали по хорошей прямой дороге, то он держал за концы, а я правил. Однажды он замахнулся кнутом на голубя и ударил его так, что плеть захлестнулась на горле птицы. Это произвело на меня сильное впечатление. Кучер слез с брички, свернул голубю голову и принёс его мне. Бедный голубь! Всё это так, но я был восхищён ловкостью кучера, а он ещё похвастался: "Подумаешь, я ещё и не такое умею. Когда я был погонщиком в горах, я так наловчился, что мог сбить муху с ушей переднего мула." Он, несомненно, обернулся и подмигнул поверившим было ему родителям, важно сидевшим на заднем сиденье, но я ничего такого не заметил. Мне захотелось иметь голубя, и я попросил своего искусного друга поймать мне одного, живого. Тот ответил, что может это сделать, что сделает это, но ничего так и не сделал. Он не выполнил этого во время той поездки, но пообещал поймать голубя в следующий раз. И опять не поймал. Годами, мне кажется, каждый раз, как я встречал этого кучера, я просил его достать мне голубя, а он всегда давал мне взамен... новое обещание.

Я, должно быть, порядочно надоел этому бедному легкомысленному лжецу, но больше всего доставалось тем, кого я просил подарить мне коня. Их было много, все, кто имел хоть какое-либо отношение к лошадям, и много других все они знали, что мне нужен пони. Я просил об этом отца, затем даже писал письма дедушке, полковнику Картеру, родителям отца с просьбой подарить мне пони. И большинство из них просто отделывалось обещаниями. Конюшня моя была полна обещаний, и я верил в них. Мне очень нравилось кататься на этих обещаниях до тех пор, пока однажды я не упал и здорово ушибся. Один из компаньонов отца, приезжавший по делам из Сан-Франциско, написал, что привезёт мне или трехколёсный велосипед, или пони, а я должен был угадать, что он мне припас. Чего же я хотел? Я написал, что предпочитаю пони. Когда же он приехал, у него ничего с собой не было.

- Ты не угадал, - заявил он. - У меня не было пони тебе в подарок. Вот если бы ты выбрал велосипед...

Я молча стоял, уставившись на него, а он расхохотался. Он не догадывался о том шоке, о том сокрушительном страдании, которое не давало мне сдвинуться с места.

Я не мог даже пошевелиться. Матери пришлось взять меня на руки и отнести в постель. Ведь у меня мог быть велосипед! Я мог бы кататься на велосипеде. Я мог вообразить себе его конём, или пароходом, или паровозом, и кроме того это был бы велосипед. Беда моя обернулась тягостным горем, без слов, без слёз, а этот лжец ещё захохотал.

Глава III НЕСЧАСТНОЕ, СЧАСТЛИВОЕ РОЖДЕСТВО

Дела у моего отца шли, как будто, медленно, но верно в гору. У него и его местного партнёра Луэлина Тоузера не было пороков. Они были преданы семье и "делу", которое росло вместе с городом, а тот, в свою очередь, рос и менялся вместе со штатом от сообщества, занятого азартными играми, горнодобывающей промышленностью и работой на ранчо, к обществу, занятому фермерством, садоводством и строительством. Усиливалась иммиграция, но теперь уже не за счёт золотоискателей, а за счёт фермеров, деловых людей и строителей, которые обустраивались там, сажали и жали, торговали природными богатствами штата, который процветал, "делая людей", которые скажут вам, что они "сделали штат".

По мере того, как дело приносило доход, а я учился в начальной школе, отец купил себе участок на окраине города на углу улицы К и 16-й улицы и построил там "большой" дом. Он был несколько в стороне от новостроек, но рядом была новаяшкола для меня и моих сестёр, которые вскоре появились вслед за мной. Но это интересовало только родителей, но не меня. Они постоянно говорили о школе, самим им не довелось как следует поучиться, и они полагали, что что-то упустили.

Отец мой увлекался написанием речей, мать пописывала стихи, и они вероятно считали, что у них есть таланты, которые расцвели бы при школьном образовании.

Поэтому они порешили, что таланты их детей получат всевозможное развитие. Я же в то время считал, что мне уже достаточно и того, что есть, и оно меня вовсе не интересовало. Оно лишь мешало моим собственным делам, моему самообразованию.

И о начальной школе у меня почти не осталось воспоминаний. Я выучился читать, грамотно писать и считать, с чтением у меня было всё в порядке. В книгах я искал идеи и роли, которые я мог бы сыграть с будущими персонажами, жизнь, которую мне предстоит прожить. Школа, наверное, была неплохая, но я не помню, чтобы чему-либо там научился, кроме "великолепного" чтения вслух у учительницы, которую я обожал, и которая любила меня. Она, бывало, открыто обнимала меня перед всем классом, чем злила остальных учеников, которые называли меня "любимчиком учительницы". Их упрёки не тревожили меня, я видел, что они завидуют мне, и говорил им об этом. Однако за её благосклонность мне пришлось поплатиться. Когда она вышла замуж, у меня возникло странное тоскливое чувство неприязни, мне не хотелось знакомиться с её мужем, а когда всё-таки пришлось, то я не стал разговаривать с ним. Тот рассмеялся, а она от счастья расцеловала меня, чем я оскорбился. Я больше не хочу видеть её. Покончив с ней, я тут же влюбился в мисс Кей, взрослую молодую женщину в очках, у которой была чудесная чистая кожа. Я не был знаком с ней, я видел её только на улице, но однажды последовал за ней, выяснил, где она живёт, и часто ходил мимо её дома, чтобы увидеть её, и задыхался от смущения, если встречал её. Это увлечение длилось годы, но оно оставалось для меня самым романтичным много позже, когда я стал "гулять" с девочкой ближе ко мне по возрасту.

На новом месте меня интересовала не школа, не комната в доме, которая стала моей собственной, а конюшня, построенная сзади дома. Отец позволил мне устроить стойло чуть меньше остальных для пони. Я надеялся и молил бога, а сестра моя Лусчитала, что, возможно, к Рождеству я получу пони. Я же заметил, что там было ещё три стойла и ни одной лошади. Я сказал ей об этом, чтобы она дала мне ответ.

Но она не смогла. Когда же по этому поводу прощупали отца, то тот сказал, что когда-нибудь у нас будут и лошади, и корова, а тем временем конюшня лишь увеличивает стоимость дома. "Когда-нибудь" очень больно воспринимается мальчиком, который живёт лишь сиюминутным ощущением и знает только его.

Сестрёнки, чтобы утешить меня, говорили, что вскоре наступит Родждество, но Рождество приходит всегда, взрослые всегда говорят о нём и спрашивают, что вам подарить, а потом дарят вам то, что имсамим хочется. Хотя все знали, чего я хочу, я снова и снова говорил им об этом. Мама знала, что каждый вечер я сообщаю об этом и богу. Мне хотелось иметь пони, и чтобы они поняли это наверняка, я заявил, что не хочу ничего другого.

- Ничего, кроме пони? - переспросил отец.

- Ничего, - ответил я.

- Даже высокие сапоги?

Как мне было тяжело. Мне хотелось иметь и сапоги, но я настаивал на пони.

- Нет, даже сапоги.

- Даже конфет? Ведь надо же чем-нибудь наполнить тебе чулок, Санта Клаус не может ведь запихать тебе пони в чулок.

Да, верно, он не мог также спустить пони вниз по дымовой трубе. Но нет.

- Я хочу только пони, - сказал я. - Если мне нельзя иметь пони, то не дарите мне ничего, ничего.

Теперь я стал сам присматривать себе такого пони, какого мне хотелось, я ходил в конюшни, где продавались лошади, спрашивал у наездников, и видел нескольких, которые подошли бы. Отец позволил мне "опробовать" их. Я перепробовал так много пони, что быстро научился сидеть на лошади. Я выбрал нескольких, но отец всегда находил у них какие-нибудь недостатки. Я просто отчаялся. Когда подходило Рождество, я уже совсем потерял надежду и в сочельник вывесил свой чулок рядом с чулками сестёр, которых, кстати, у меня было уже три. Я не упоминал о них раньше и о том, как они появлялись, ибо, как вы понимаете, они были девочки, а девочки, маленькие девочки в моей мужской жизни не значили ничего. Они тоже не обращали на меня внимания, они были так счастливы в тот сочельник, что и я тоже в какой-то мере заразился их весельем.

Я всё размышлял, что же получу, вывесил самый большой из бывших у меня чулков, и все мы неохотно отправились в постель, чтобы выждать до утра. Нет, не спать, по крайней мере, не сразу. Нам сказали, что нужно не только сразу же заснуть,но и нельзя просыпаться раньше семи тридцати поутру, а если проснёмся, то нельзя идти к камину на Рождество. Просто невозможно.

В ту ночь мы всё-таки спали, но проснулись в шесть утра. Мы лежали в постелях и через открытые двери рассуждали, следует ли нам выждать, ну скажем, до половины седьмого. Затем рванули. Не помню, кто был первым, но вдруг все бросились. Все мы не послушались, и бросились наперегонки, чтобы добраться первым до камина в гостиной на первом этаже. Подарки были на месте, всевозможные чудесные вещи, кучи разных подарков; только, когда я разобрал ворох, увидел, что мой чулок пустой, он сиротливо висел на месте, в нем не было ничего, и под ним тоже, и вокруг...ничего. Сестры стали на колени каждая перед своей кучей подарков, они взвизгивали от восторга, затем подняли глаза и увидели, что я стою один в ночной рубашке, и у меня ничего нет. Они оставили свои подарки, подошли ко мне и стали осматривать вместе со мной пустое место. Ничего. Они ощупали мой чулок: ничего.

Не помню, плакал ли я в то время, но сёстры мои плакали. Они побежали со мной обратно в постель, и там мы все плакали до тех пор, пока я не рассердился. И это в какой-то степени помогло. Я встал, оделся, и прогнав сестёр прочь, пошёл один во двор, вошёл в стойло, и там, совсем один, зарыдал. Немного спустя ко мне вышла мать, и обнаружив меня в стойле у пони, попыталась успокоить меня. Но я слышал, что снаружи стоит отец, он вышел вместе с ней и они о чем-то сердито спорили. Она всё успокаивала меня, умоляла пойти завтракать. Я же не мог, мне не хотелось ни утешений, ни завтрака. Она оставила меня и ушла в дом, о чём-то сердито толкуя отцу.

Не знаю, как уж у них там прошёл завтрак. Сёстры сказали, что это было "ужасно".

Им было стыдно радоваться своим игрушкам. Они пришли ко мне, а я нагрубил им.

Убежал от них прочь. Обошёл вокруг дома, сел на ступеньках крыльца, и выплакавшись, просто страдал. Меня обманули, меня обидели, я и сейчас чувствую то, что чувствовал тогда, и уверен, если бы на сердце можно было видеть раны, что на моём сердце найдётся шрам от того ужасного рождественского утра. А отец,любитель подшутить, наверняка, тоже расстроился. Я видел, что он посматривает в окно. То ли он подсматривал за мной, то ли ещё за чем-то в течение часа-другого, осторожно отодвигая занавеску, чтобы я не заметил, но я всё-таки разглядел его лицо, и до сих пор помню тревогу на нём, обеспокоенное нетерпение.

А позже, не помню уж сколько прошло времени, наверняка час или два, агония моя достигла предела при виде человека, ехавшего по улице на пони, пони с новёхоньким седлом. Такого великолепного седла я ещё не видал, и оно было мальчиковое, ноги всадника не были в стременах, они были слишком длиннымидля них. Упряжь была совершенной, мечты мои сбылись, молитвы услышаны. Прекрасная новая уздечка, с лёгким подгубным ремешком и мундштуком. А пони! Когда он подъехал ближе, я разглядел, что пони был в действительности небольшим конём, то что мы называем индейский пони, гнедой, с черной гривой и хвостом, одна нога была белой и на лбу была белая звёздочка. Да за такого коня я отдал бы всё, что угодно, простил бы всё.

Но всадник, со всклокоченной шевелюрой, синяком под глазом и царапиной на щеке, подъехал, читая номера домов, и когда мои мечты, мои несбыточные мечты, воспарили, посмотрел на нашу дверь и проехал мимо, вместе с пони, седлом и уздечкой. Это уж было слишком. Я завалился на ступеньках и, хоть уже выплакался раньше, разревелся так, что просто утопал в слезах, когда вдруг услышал его голос.

- Послушай-ка, паренёк, - сказал он, - ты, случаем, не знаешь мальчика по имени Лэнни Стеффенс?

Я поднял голову. Это был тот человек на пони, он вернулся назад и стоял рядом с нашей конюшней.

- Да, - всхлипнул я сквозь слёзы. - Это я.

- Ну, - сказал он, - тогда это твой конь. Я уж тут искал тебя и твой номер дома.

Что же вы не повесите номер так, чтобы его было видно?

- Слезайте, - вскрикнул я, выбегая к нему.

Он продолжал что-то говорить о том, что "должен был появиться здесь в семь часов, что ему велели привести клячу сюда, привязать её у крыльца и оставить её тебе. Но, черт побери, я напился,... подрался... попал в больницу, и ..."

- Слезайте, - повторил я.

Он слез и подсадил меня в седло. Хотел было приладить мне стремена, но я не давал ему. Мне хотелось проехаться.

- Что с тобой? - сердито спросил он. - Отчего ты плачешь? Тебе что, не нравится лошадь? Да это прекрасная лошадка. Я её давно знаю. Она отлично сторожит скот, сама его водит.

Я его почти не слышал, мне так не терпелось, но он настаивал. Он подтянул стремена, и затем, наконец-то, я медленно поехал прочь шагом, такой счастливый, такой взволнованный, что почти не соображал, что же со мной делается. Я не оглядывался на дом, на того человека, а поехал по улице, разглядывая всё сразу:

уздечку, длинную гриву пони, тиснёное кожаное седло. Никогда ещё я не видел ничего такого красивого. И моё! Я собирался проехать мимо дома мисс Кей. Но тут заметил на луке седла какие-то пятна вроде капель дождя, повернул и поехал домой, но не к самому дому, а в конюшню. А там уже собралась вся семья: отец, мать, сестры, они все так переживали за меня, такие теперь счастливые. Они привели в порядок все принадлежности моей новой профессии: попоны, скребок, щетку, вилы, всё, и на сеновале даже было сено.

- И чего это ты так быстро вернулся? - спросил кто-то. - Почему не покатался ещё?

Я показал на пятна. - Мне не хотелось, чтобы дождь замочил моё новое седло, - ответил я. А отец расхохотался. - Да дождя совсем нет, воскликнул он. - Это вовсе не капли дождя.

- Да ведь это слёзы, - вскричала мать и так посмотрела на отца, что тот тут же ушёл в дом. Что ещё хуже, мать предложила вытереть мне слёзы, которые всё ещё текли у меня по щекам. Я глянул на неё так, как она смотрела на отца, и она направилась вслед за ним, утирая слёзы уже себе. Сёстры остались со мной, мы вместе расседлали пони, повесили уздечку, отвели его в стойло, привязали и накормили. И тут в самом деле начался дождь, так что до конца этого памятного дня мы все чистили и чесали моего пони. Девочки трепали ему гриву, чёлку и хвост, а я наворачивал ему вилами сено, чесал и чистил его, чистил и чесал. Для разнообразия мы выводили его на водопой, водили его взад и вперёд, накрытого попоной как скаковая лошадь, мы это проделывали по очереди. Но высшим, поистине неисчерпаемым удовольствием было чистить его. Когда мы с неохотой пошли на рождественский обед, ото всех нас пахло кониной, и сёстрам пришлось вымыть и руки и лицо. То же предложили и мне, но я не захотел. Тогда мать подвела меня к зеркалу, и я быстренько помылся. На щеках у меня были запёкшиеся грязные полосы от слёз, которые тянулись до самого рта. Смыв этот позор, я стал уплетать обед, и по мере того, как ел, я становился всё голоднее и голоднее. Я ничего не ел до сих пор в этот день, и наевшись фаршированной индюшатины, пирогов с клюквой, фруктов и орехов, я так растолстел, что даже захохотал. Мать говорила, что время от времени я всхлипывал и икал, но я уже и смеялся. Я стал разглядывать подарки сестёр и радоваться вместе с ними до тех пор, пока ... мне не понадобилось пойти поухаживать за пони, который в самом деле был там: обещание, начало счастливой двойной жизни. И ... я пошёл убедиться в том, что... и седло, и уздечка на месте.

Но то Рождество, которое отец так тщательно спланировал, было ли оно лучшим или худшим, я так и не знал. Он часто спрашивал меня об этом, но мальчиком я так и не смог ответить. Теперь же я думаю, что оно было и тем, и другим вместе.

Слишком быстро был пройден весь путь от душераздирающего отчаяния до брызжущего ликования. Взрослый человек вряд ли выдержал бы такое.

Глава IV МАЛЬЧИК НА КОНЕ

Жизнь моя верхом на лошади с восьми до пятнадцати лет была счастливой, свободной, независимой, полной романтики, приключений и в некотором роде познания. Не знаю уж, была ли у отца какая-нибудь теория на этот счёт, или просто его взволновали мои молитвы. Но кое-какие мысли у него на этот счёт всё-таки были. К примеру, он отобрал у меня седло. Мать запротестовала, я и так уж настрадался, но он настоял и дал кое-какие пояснения, частью для себя, частью для меня. Он сказал, что я стану гораздо лучшим наездником, если научусь ездить без стремян и без седла, за луку которого можно держаться, чтобы сохранить равновесие. Все индейцы ездят без седла, а команчи, лучшие наездники на равнинах, нападают, как правило, прижавшись к лошади с противоположной стороны и стреляя у неё из-под шеи.

- Чтобы добраться до индейца, нам приходилось убивать коня, рассказывал он, - а тот всё равно прятался за убитого коня и стрелял в нас из-за укрытия.

Я в конце концов согласился на то, чтобы моё прекрасное седло повесили на гвоздь в конюшне до тех пор, пока свободно не научусь держаться на коне без него. В результате я стал предпочитать ездить без седла и пользоваться им только для выездки или игр, которые требовали стремян и луки, как, например, в подхватывании вещей с земли или при ловле скота арканом.

Но это была только одна сторона дела. Примерно в это же время я стал играть в мальчиковые игры: шарики, волчок, бейсбол, футбол, и, помнится, отец иногда по дороге домой останавливался, чтобы понаблюдать. Он, бывало, качал головой, мне ничего не говорил, но я знал, что ему не нравились эти игры. Теперь мне кажется, он думал, что в них было что-то от азартных игр, а у него были основания опасаться азартных игр. Это был порок, оставшийся в Калифорнии со времён золотой лихорадки, и новые предприниматели противились ему. Но они не могли искоренить его, так как "Фрэнк" Роудз, политический босс, сам держал игорный дом, он защищал деловых людей, но также защищал и своё дело. В открытую они не могли бороться с ним и теряли деньги, теряли клерков и кассиров в результате азартного угара. Отцу пришлось уволить своего любимого счетовода из-за того, что тот сильно увлекался азартными играми. Возможно, он и пони-то подарил мне ради того, чтобы я не играл в азартные игры, чтобы не болтался на улице и больше времени проводил на полях. Но в результате получилось нечто, чего он не предвидел.

После того, как тот благословенный пони появился в моей жизни, я больше не стал играть в меновые игры, которые, как мне теперь стало ясно, ведут не только к азартным играм, но и к предпринимательству. Так как среди мальчиков идёт живой обмен шариками, волчками, ножами и прочими предметами и сокровищами, которыми дорожат в мальчишестве. Прирождённый торговец находит себя в этом, а остальным торговля начинает нравиться. Я считаю, что такие игры - первые уроки предпринимательства, они развивают инстинкт выигрывать у других мальчиков при обмене и тем самым обостряют в них хищнические наклонности. Хотел он того или нет, но я так и не получил такой подготовки, во мне так и не возникло интереса к обмену, к предпринимательству у меня всегда была неприязнь, а этого-то отец мой вовсе не хотел. Помнится, как он расстроился, когда предложил мне продолжить его дело и наследовать его, а я отверг такую "блестящую возможность" сразу же, заявив: "Бизнес! Ни за что."

Пони отвадил меня не только от бизнеса, но и от толпы и склонности действовать сообща. Склонность человечьей животины думать так, как думают другие, следовать тому, что говорит толпа, делать то, что делают или приказывают вожаки, и в целом действовать кучей, глубоко прививается ещё в школе, где на игровой площадке есть свои привычки, законы, обычаи и тирания, точно так же, как это происходит на улице. Меня это миновало. Я никогда не играл в "следуй за лидером", никогда не соблюдал идеалы и дисциплину как школьной, так и студенческой жизни, и с тех самых пор я умудрялся покупать ценные бумаги во время биржевой паники, продавать их тогда, когда все покупают. Не всегда мне удавалось противостоять общественному мнению, но я научился игнорировать его. Полагаю, что научился этому я тогда, когда, ещё будучи мальчиком на лошади, я интересовался не школьными делами, мне было не до того, я водился не с большинством мальчиков, а был сам по себе или общался с небольшой группой тех, у кого были лошади.

Ездить я начинал в одиночку. Когда я влез на своего пони на следующий день после приобретения, я не знал, есть ли лошади у других ребят, да я ни о ком другом и не думал. Передо мной был весь мир. Я поднялся как бы на другую плоскость, большего масштаба. Теперь я мог исследовать места, куда нельзя было добраться пешком. Сакраменто защищён от наводнений реки дамбами, которые при большой воде отводят воду в другие места. Я ходил на дамбы пешком, и меня интересовало, что же находится за ними. Теперь же, мне думалось, я могу ездить за них и через мосты. Мне открылся весь мир. Теперь мне больше не надо строить догадок, можно поехать и посмотреть.

Я вставал рано, чтобы напоить, накормить и вычистить пони до завтрака. И эта кормёжка по утру, так важная для коня, для меня ничего не значила. Я пренебрегал своим завтраком. Отец, предупреждавший меня не заставлять коня работать до тех пор, пока тот как следует не поест, говорил, что у меня вполне достаточно времени, чтобы поесть самому. Но я не мог есть. Я был слишком взволнован, слишком нетерпелив, и когда мне разрешали встать из-за стола, я сразу же выбегал, чтобы посмотреть, не закончил ли пони свой завтрак. Но тот ещё не кончил. Я смотрел на него, а он вовсе не торопился. Я пытался поторопить его, но только терял время, ибо он оборачивался и с любопытством смотрел на меня, и только затем медленно возвращался к еде. Cёстры выходили провожать меня, и одна из них упрекнула меня за нетерпеливость неуклюже подражая взрослым.

- Наш пони ест как джентльмен, - заявила она, как будто бы мне было какое-либо дело до джентльменов. Но то, что сказал отец, поразило меня гораздо больше. Он сказал, что возчики, пастухи и индейцы кормят коней гораздо больше и дольше именно тогда, когда им предстоит долгий трудный путь, они предвидят, что нужно "как следует подкрепиться". Он понимает, что для этого нужна выдержка, но эти ребята не из слабонервных. Именно потому они так хорошо и управляют лошадьми, так как умеют владеть собой. Они никогда не принуждают лошадь, даже во время преследования. Они часто меняют аллюр и довольно долго идут шагом. И они метко стреляют, особенно во время стычек или боёв, так как никогда не суетятся.

Тогда я не знал этого, но теперь-то я, конечно, понимаю, что отец пользовался лошадью, чтобы воспитывать меня, и у него были преимущества перед школьными учителями, он воспитывал меня в соответствии с моими собственными идеалами. Он учил меня тому, что знали мои герои, и мне хотелось учиться. Мать не понимала этого. Когда она пришла на конюшню, я уже предвкушал конец кормёжки пони, накрывал его чепраком, одевал на него подпругу и рассказывал сёстрам, куда собираюсь ехать.

- Не езжай далеко в первый день, - сказала она. - А то проголодаешься и устанешь.

Ужасно! Но наконец я вырвался и уехал... куда глаза глядели. Хоть я и собирался объехать одну дамбу в тот день, а остальные в последующие два дня, в то утро я объехал их все. Проехал по первой до Америкэн-ривер и разочаровался. Даже на таком большом расстоянии поверхность земли не очень-то изменилась, а если и изменилась, то к худшему... песок и грязные кусты. Я повернул назад, проехал к противоположной дамбе и еле поверил глазам своим... местность на той стороне была такой же как и на этой. Я снова вернулся в город, переехал по мосту через реку Сакраменто в графство Йоло, и тут не было разницы. К тому времени я очень проголодался и поехал домой. К тому же мне стало жарко и что-то зудило в паху. К обеду я опоздал, но у матери всё было подогрето, и она не задавала мне очень неудобных вопросов. Куда я ездил? Я ответил. Что видел? Этого я не мог ей сказать. Я ездил к гори зонту и не увидел ничего нового, но я ещё сам толком не понимал этого и поэтому не мог рассказать кому-либо. Так же не мог я ей ничего ответить, отчего я такой скучный. Единственное, что я отрицал, так это что у меня что-либо болит, когда она предположила такое. Нет, нет, только не это. Я покормил коня и вытер его, после того как поел сам, вышел снова, напоил его и прогулял. Затем я чистил его до тех пор, пока не пришли домой сёстры, и тогда мы стали чистить его все вместе.

На следующий день у меня болело одно место, так болело, что я едва мог сидеть или ходить, но уже соврав по этому поводу, мне нужно было держаться, и я снова уехал, хоть и с трудом, но мужественно, как ковбой или индеец под пытками, только я не уехал далеко. Я остановился, слез с лошади и пустил пони пастись на травке под деревьями в Ист-парке. Я лежал и, нет, не думал, а фантазировал. Я представлял себя разными людьми: ковбоем, охотником, воином, рыцарем, крестоносцем... я воображал себя героем всех книг, которые читал. Не всеми сразу в тот самый день. С тех пор, как у меня появился пони, я провёл много, много часов, играя воображением, и оно стало самым мощным свойством моих умственных способностей. Так как большую часть времени я проводил в одиночестве, постепенно мне это понравилось, и это удовольствие я испытываю часто, даже сейчас. Когда устаю от толпы, я удаляюсь куда-нибудь и отдыхаю духовно.

Ещё мальчиком я уезжал далеко-далеко в какое-нибудь местечко, отпускал пони на длинном поводу, а сам сидел и ничем не занимался, кроме размышлений. Я много читал. Обнаружив, что книги питают мое воображение, я брал с собой книжку и, найдя укромный уголок, усаживался читать. И в чтении я всегда находил что-то для себя. Мне нравилось превращаться из того героя, которым я был в то время, во всадника, и полностью войдя в роль, я снова садился на коня и настолько перевоплощался в Наполеона, Ричарда Львиное Сердце или Байрона, что при столкновении с действительностью вдруг приходил в себя ошеломлённый, как бы вдруг проснувшись. Люди моей мечты жили и поджидали меня в кустах за рекой, так что пустое пространство за рамками моего старого горизонта, за дамбой, стало не только интересным, но и увлекательным в ожидании славы, и было населено Личностями.

- Эй, паренёк! Не купайся здесь. Течение унесёт тебя до самого Сан-Франциско.

Я поднял голову. Это был мостовой обходчик, человек, который обходил эстакаду через Америкэн-ривер после каждого поезда, чтобы погасить возгорания на сухих шпалах, вызванные горящими углями, выпавшими из паровоза. Я уважал человека, занимавшего такой ответственный пост, но всё же скользнул в воду, поплавал у берега, вышел назад и оделся. Я мог бы сообщить ему, что Байрон переплывал Геллеспонт, что было гораздо труднее, чем пересечь Америкэн в этом месте, и мне не хотелось признаваться, что на той стороне реки, где у китайцев была арахисовая ферма, у меня поставлен капкан, а китайцы для меня были сарацинами.

Когда я оделся, обходчик пригласил меня встретиться с ним в конце эстакады. Я так и сделал, и это положило начало нашей дружбе. Он не стал ругать меня, даже похвалил, как я плаваю, но заметил, что в этом месте течение очень быстрое, и купаться там вовсе не признак храбрости, а глупости. - Мальчику не следует делать того, что не будет делать взрослый человек. - Он задал мне несколько вопросов, как меня зовут, сколько мне лет, где я живу, чем занимается мой отец.

Он погладил и похвалил моего пони. Я же спросил его, как это он ходит так быстро по эстакаде, переступая со шпалы на шпалу, ведь там нет настила.

- О, - сказал он, - теперь я могу ходить по ним быстро потому, что вначале ходил по ним медленно.

Мне захотелось попробовать. Он взял меня за руку и медленно повел со шпалы на шпалу до тех пор, пока я не пообвык. Когда я научился ходить сам, он пригласил меня в свою сторожевую будку, которая была примерно на расстоянии трети пути отсюда. Я пошёл вперёд, он следом. Добравшись до домика, мы уселись и долго приятно беседовали как мужчина с мужчиной. Разговор стал настолько доверительным, что я рассказал ему о том, что я охотник, и у меня поставлены ловушки на бобров как вверх, так и вниз по реке. И он оправдал моё доверие. Он не стал говорить мне, что в той реке бобры не водятся, да мы и сами знали, что их там нет, но мы оба понимали, что это не имеет значения. Он же сообщил мне, что он золотоискатель... и надеется когда-нибудь разбогатеть.

- Я не очень-то усердно занимаюсь этим, - признался он. - Главным образом я слежу за мостом. Но между поездами, когда делать совершенно нечего, я размышляю об этом. Я думаю о том, как я приехал на запад, чтобы найти золотую жилу, разработать её и стать богатым. Я пишу домой, что именно этим и занимаюсь, золотоискательством, и иногда я действительно делаю это, и тогда воображаю, что нашёл, возвращаюсь домой и трачу деньги.

После этого я поймал ещё бобров, и мы с ним израсходовали прибыль так, как мне хотелось. Да, а потом он напал на богатую жилу, и мы с ним вернулись на восток и просадили деньги так, как хотелось ему. Это было интересно. Из-за этого я получил плохое прозвище. Кое-кто из взрослых стал звать меня "ужасным лгуном", и без сомненья иногда мои россказни были весьма неубедительны. Отец стал расспрашивать меня, и я рассказал ему о мостовом обходчике. Я сказал, что обходчик может бегать по эстакаде со скоростью поезда, а отец отчитал меня за то, что я несу такой вздор. Мне стало так неприятно, что я поделился этим с обходчиком.

Тот поразмыслил, а затем сказал: "Когда отец твой поедет в следующий раз на поезде в эту сторону, сообщи мне, а ему скажи, чтобы сел на последнюю платформу."

И вот когда подоспел такой случай, я сказал отцу, как быть, и пошёл к обходчику.

Он спустился с эстакады, исчез в кустах, и вскоре вернулся, неся в руках несколько спелых дынек. Мы дождались поезда. Поезда шли по эстакаде медленно, икогда паровоз проходил мимо, обходчик подал машинисту дыню и попросил того не торопиться. Так что, когда поезд прошёл, обходчик бросился за ним вслед, догнал последний вагон и вручил дыню отцу, который помахал ему рукой, затем снял шляпу, поклонившись в мою сторону.

Мы с обходчиком очень возгордились. Смеясь, мы разговаривали об этом. Это его приструнит, - сказал обходчик и пожалел, что у нас нет ни одного бобра, чтобы показать им. - Я бы заплатил хорошие деньги, если бы можно было где-нибудь купить его.

А меня бобры совсем не волновали. Мужчины фыркали, и вначале так поступали и некоторые мальчишки, но вскоре вся наша ватага стала ставить и проверять ловушки на речке. И к тому же мы вели войну. Всё та же арахисовая ферма, которой управляли китайцы, для нас они были турками и сарацинами. Мы же, мальчишки, были крестоносцами, рыцарями. Так что, когда мы переплывали речку, чтобы воровать арахис, то либо возвращались с орешками, что было хорошо, либо нам приходилось воевать с сарацинами, что было ещё лучше. Они нападали на нас, бросаясь комками грязи. мы же отстреливались, а когда те подходили слишком близко, мы ныряли в речку и, уворачиваясь и виляя, уплывали домой к христианскому берегу.

Моя ватага была небольшой и пополнялась очень медленно. Это всё были ребята, у которых были лошади, весьма разношёрстная компания. Первым... и последним...был Хьялмар Бергман, шведский мальчик. Его отец был гончаром, они с матерью жили в избушке на окраине города, по-английски не говорили и были очень бедными. Лошадь оказалась у Хьялмара по тому, что отцу его она досталась в уплату долга, а тому она была ни к чему. Чёрная Бесс, как я называл её, была большойкобылой, очень своенравной, но хорошо выученной для работы со скотом. Если только надо было выполнить какую-нибудь опасную работу, то ковбои брали для неё Чёрную Бесс, а мы, мальчишки, отправлялись за ней, чтобы получить удовольствие. Джейк Шорт, лучший ковбой в городе в то время, хорошо знал Бесс, а она знала его и его дело.

Однажды в поле появился бешеный бык, и его надо было пристрелить. Мы уселись на забор и смотрели, как Джейк выехал на Бесс с большим револьвером "кольт"

наготове. Когда Бесс увидела быка, несущегося с опущенной головой прямо на них, она остановилась, напряглась и стала намертво, поворачиваясь только для того, чтобы бытьлицом к бешеному быку. Джейк бросил поводья сдвинулся на седле влево и склонился далеко на правую сторону. Бык несся как угорелый прямо на них, и когда оставалось метра три, Джейк выстрелил, Чёрная Бесс бросилась всем корпусом влево, и бык упал как раз на то место, где она стояла. Джейк спрыгнул и докончил быка, а Бесс так и осталась стоять там, где он её оставил.

- Вот это лошадь, - сказал он, и я был горд этим. Хоть Бесс и принадлежала Хьялмару, но она ведь была из нашей ватаги.

Были и другие ребята с лошадьми, разного рода ребята и разномастные лошади, но и те и другие большей частью имели отношение к скотоводству и мясопереработке. У Уила Кланесса, сына доктора, был пони "просто для того, чтобы кататься", но он не очень-то хотел водиться с нами. Он предпочитал шарики, волчки и прочие игры на земле. Я же изобретал или приспосабливал другие игры для верховой езды, и Уилу нравились некоторые из них. Например, прятки. Мы нашли длинный прямой отрезок дороги в старом Ист-парке, по сторонам которой были кусты и тропинки.

Там в конце отрезка примерно в восьмую часть мили, мы прочертили поперёк дороги черту. Мальчик, которому выпадало водить, оставался у черты, а остальные рассыпались по лесу. Водивший время от времени кричал :"Готовы?" до тех пор, пока ответа не было, и он отправлялся на поиски. Он старался оставить себе хороший путь назад к черте, но ему надо было выследить либо нас, либо лошадей.

Игра заключалась в том, что нам надо было незаметно пробраться к той черте. Если водивший замечал кого-либо из нас, то выкрикивал имя наездника, указывал на него и, повернувшись назад, гнал лошадь к черте. Тот, кого узнали, тоже бросался к черте и начиналась гонка.

Лошади вскоре выучились этой игре и иногда, заметив водившего, бросались к черте так стремительно, что порой мальчик оставался позади. Однажды я прятался под деревом, а мой пони заметил лошадь водившего Эрни Саутуорта. Он прыгнулвперёд и прижал меня к ветке дерева. Я схватился за ветку, а мой пони выскочил из леса, встретил водившего на дороге, бросился вдогонку и выиграл. Мы было заспорили, должен ли всадник быть на лошади в конце гонки, и так как нередко оказывалось, что лошадь приходила к финишу одна, то мы установили правило, что лошадь, пришедшая к финишу первой или последней, хоть с наездником, хоть без него, выигрывала илипроигрывала.

Но Уилу вскоре надоели как эта, так и другие игры. Он не мог сражаться с сарацинами, которые были всего-навсего китайцами, и с огромным презрением относился к ловушкам на бобров, которых не существует. Были и другие такие ребята.Они были реалистами, как я бы сказал сейчас, люди практического склада ума. Я научился играть и с такими ребятами, но всё-таки предпочитал таких, которые умели создавать свой собственный мир и жить в нём.

В свою ватагу я принимал и мужчин, особенно наездников. Другие были не согласны с этим, они утверждали, что взрослые смеются над нами и портят всё дело. И по существу это было правда. Но я знал и таких людей как путевой обходчик, которые умели играть. Например Джейк Сторц, немец, который жил рядом, его амбар стоял позади нашей конюшни. Джейк работал уборщиком улиц в городе, а ещё был пожарником и возчиком. У него было много лошадей. Жена его, босая крестьянская женщина, ухаживала за лошадьми, и они с Джейком стали моими главными советниками по уходу, кормлению моего пони и обращению с ним. Джейк позволил мне стать пожарным. Он укрепил трензель на поводе моего пони, как это было сделано у одной изего лошадей, так что можно было одним махом вставить его в рот лошади, развязать, освободить повод, прыгнуть на лошадь без седла и броситься на пожар в тот миг, как прозвучит гудок. Сначала мне приходилось ездить на пожар с Джейком, но он не ждал меня ни секунды, и вскоре я научился сам различать сигналы и понимать, куда надо ехать. Несколько раз я приезжал на пожар раньше Джейка, и пожарники знали об этом.

- А где же Джейк? - кричали они, когда я появлялся там один.

Первый раз, когда случился пожар, я сидел за обеденным столом. Вскочив, я опрокинул стул и перепугал всю семью, но всё произошло так быстро, что никто не успел ничего сказать, пока я не вернулся час спустя. Тогда мне пришлось объясниться, отец поговорил с Джейком, и всё уладилось. Мне разрешили ездить на пожар в любое время, кроме того, когда я был в школе и в постели, а мать сшила мне красную рубашку пожарника.

А вот с жеребцом возникли совсем ненужные трудности. Г-жа Сторц, отвечавшая за разведение всех животных, посвятила меня в тайну появления жеребят. Я держал кобылу, а она подводила жеребца. Это была тяжёлая работа. Жеребец нервничал, онсовсем не хотел ждать, пока кобыла будет готова, и г-же Сторц приходилось сдерживать его. Если кобыла оказывалась своенравной и брыкалась, мне приходилось виснуть на ней и удерживать её. Но нам случалось проделывать это так часто, что вскоре всё у нас получалось как по маслу. И мне также следовало было быть "начеку", когда подходило время жеребиться. Отвечала за всё г-жа Сторц, но она была очень занята, так что мне приходилось помогать: следить за кобылой, которую оставили в поле пастись, и наказом сразу же звать её при первых же признаках родов.

Однажды я ехал на своём пони, увидел, что лошадь лежит на земле, жеребёнок наполовину вывалился, а до г-жи Сторц было не дозваться. Я отпустил пони домой, подбежал к кобыле, а та уже как бы потеряла надежду. Я похлопывал её по голове, побуждал её попробовать ещё разок, а затем взял и вытащил конского детёныша.

Сделал это сам, а тем временем кричал: "Миссис Сторц, миссис Сторц". Она пришла, и когда увидела, что всё в порядке, расцеловала меня. И рассказала об этом Джейку и всем. Джейк был рад. Он заявил, что этот жеребёнок будет у него лучшей лошадью, и назовёт он его в мою честь. Так он и сделал. А я с большим нетерпением следил за тем, как растёт мой жеребёнок. И всё бы ничего. Отец мой слышал об этом деле и говорил о нём, и если у него возникали какие-нибудь сомнения, то он только покачивал головой, а запрещать, он ничего не запрещал.

Пару лет спустя он пришёл домой с каким-то плакатом в руке и был очень сердит.

Совсем непонятно почему. Я сам видел тот плакат, он висел на амбаре у Джейка, да и в нашей конюшне был такой. Он был развешан везде: в каждой кузнице и на ипподроме. Там была фотография моего жеребёнка, уже взрослого и с моим именем.

Это было объявление о том, что "этот великолепный, породистый жеребец Лэнни С.

готов обслужить любую кобылу за 50 долларов." Отец поговорил с Джейком, и все плакаты отозвали назад. Вместо него появился другой, с тем же конём, той же ценой, но с другим именем.

Глава V СПОРТИВНЫЙ ВОЗРАСТ

Лошадь открывает перед мальчиком довольно широкие горизонты, хотя бы вначале.

Некоторое время меня устраивали те расстояния, которые я мог покрыть за полдня верховой езды в субботу и с трёх до шести после школы в будние дни. Если я выезжал из дому сразу же после завтрака в выходные и сразу же после школы в остальные дни, то можно было осмотреть значительную часть окружающего мира.

Осмотрев всё в пределах этого круга, мне приходилось повторять, в результате я всё обследовал довольно тщательно. И тогда я обнаружил скаковой трек.

Неподалёку от нашего дома была ярмарочная площадь. Мы ходили туда с отцом пешком на выставки скота и наблюдали там скачки. В перерывах между ярмарками делать там вроде бы было нечего. Я гнал своего пони на расстояние четверти мили по прекрасному пустому треку, и было так приятно чувствовать себя жокеем, скакать пригнувшись к лошади, а затем пройти шагом победителя скачек перед трибуной, которую я мысленно наполнял ликующей толпой.

Однажды утром, приехав туда пораньше, я обнаружил, что ярмарочная площадка не была пустой. Там конюхи и жокеи выгуливали целую колонну скаковых лошадей, накрытых попонами. Я поплёлся сзади. Кое-кто из них шикал на меня, звал меня "пацаном" и велел не путаться под ногами. Один из них, цветной парень, которого звали "копчёным" и который ехал последним в колонне, повернул ко мне голову и велел мне не слушать их. Я подчинился ему, и когда другие снова стали гонять меня, он отвечал им:

- Оставьте его в покое.

Я ездил по скаковой дорожке рядом с ним, и он объяснил, что на ярмарочной площадке были конюшни, работавшие круглый год, и что скоро на поезде привезут ещё. Он разрешил мне приходить к нему в конюшню, когда мне только захочется.

- Ты только спроси "копчёного", - говорил он, - скажи, что ты мой друг, и этого будет вполне достаточно.

После этого я часто пользовался гостеприимностью "копчёного". Остальные парни вскоре привыкли ко мне и даже тренеры стали разговаривать со мной. Один из тренеров даже нашёл мне дело. Поскольку я был меньше и легче любого из жокеев и мог держаться на лошади без седла, он попросил меня однажды проехаться на одном из его рысаков. Я был восхищён, это была возможность приобщиться к ним. Он вывел мне свою большую, быструю кобылу, под попоной и с удилами, подсадил меня на неё и строго велел мне "проехаться на ней милю рысью так быстро, как только она сможет. - И послушай, пацан,- добавил он, как бы пригрозив, - не допускай, чтобы она понесла, понял?"

Я справился. Откинувшись далеко назад и подняв колени, я балансировал всем своим весом, натягивая поводья, и проскакал на этом рысаке милю, показав хорошее время. Прекрасно, для рысака, для всех рысаков, в особенности для молодняка.

Практически без груза, без узды, свободные как на пастбище, и всё-таки они скакали рысью. И без всякой платы. Меня стали брать и другие тренеры. Мне было нелегко, у некоторых из коней была довольно грузная походка, меня трясло довольно крепко, но ведь не мог же я жаловаться? "Копчёный" сказал, что мной злоупотребляют, а некоторые из жокеев стали звать меня просто придурком. А тренеры говорили мне, что если я сохраню небольшой вес, буду мало есть и усердно трудиться, то когда-нибудь смогу стать жокеем.

Мне захотелось стать жокеем так же, как когда-то хотелось стать рыцарем, поэтом или ковбоем. Я усердно работал. Я проезжал по четыре-пять миль в день на четырёх-пяти лошадях. Я изучил и освоил язык, манеры а также походку вразвалку, как у жокеев. И я стал продвигаться вперёд, в скаковых кругах мой авторитет стал быстро расти. Иногда возникали трудности дома. Иногда я не ел совсем, другой раз как бы постился, и был очень голоден. Мать моя забеспокоилась. Она не могла понять, что со мной творится, и обратилась к отцу, который по обыкновению покачал головой, но ничего не говорил примерно неделю. Он видел, как время от времени я нарушал свой пост и упоённо поедал всё, и раз наевшись, снова начинал свои "тренировки". Наконец он отвёл меня в сторонку и завёл разговор.

- Чего ты хочешь добиться? - спросил он. - Голодать? Я же вижу, что ты то отказываешься от еды совсем, затем вдруг начинаешь жрать как свинья. Так, знаешь ли, не голодают. Если уж голодать, то не надо есть ничего, и это в порядке вещей. Но к чему это всё?

Я рассказал ему всё: как я стал лучшим наездником без седла на рысаках на треке и какое блестящее будущее ждёт меня в качестве жокея, если только я смогу удержать свой вес. Он выслушал меня и задал несколько вопросов: как называется конюшня, где я занимаюсь, как зовут тренеров и имя моего любимого жокея, "Копчёного".

- Ну хорошо, - сказал он, - если уж ты собираешься стать жокеем, то надо делать это правильно. Но чтобы сохранить небольшой вес, вовсе не значит, что не надо есть совсем, надо соблюдать диету. Надо умеренно есть простую пищу, отказаться от сладостей, жиров, никаких тяжёлых мучных изделий, которых ты всегда так много поглощал. Я помогу тебе подбирать и ограничивать пищу, а ты время от времени будешь мне рассказывать, как у тебя идут дела на треке.

На этом мои трудности дома прекратились. Мать немного сердилась, но не очень, взгляд отца избавлял меня даже от тех пирожных, которые она пекла, чтобы соблазнить меня. И как всегда она помогала мне подогнать одежду к моим новым занятиям. Она сменила рубашку, которую сшила для пожарника, на узкую рубашку с высоким воротом, а также поставила высокие каблуки на одной из пар обуви. Теперь я стал жокеем дома, а на треке я стал просто образцом, и не только как наездник и тренер рысистых лошадей.

Разумеется, я посещал все скачки. Меня пропускали туда бесплатно через ворота конюшни. Мне было жалко отца и друзей, которым приходилось расставаться со мной там, а самим идти через общие ворота для публики и затем сидеть на трибунах, а я же бежал в загоны, на дорожку и на тотализатор. Это были места между забегами.

Когда лошади выходили на старт, я взбирался на свой столб, одну из стоек, поддерживающих трибуну, он находился как раз напротив судейской ложи, к которой была привязана проволока. И там, в развилке между столбом и одной из раскосин, я усаживался, и у меня был лучший вид на всё поле. Мне было видно даже лучше чем судьям. Мне было видно так же хорошо как и им, какая лошадь пройдёт первой под проволокой. Игроки и "жучки" скоро поняли это, они уже знали, что мне известны правила, лошади и жокеи, и когда случаи были спорными, и судьи начинали совещаться, то наездники обращались ко мне за результатом.

- Эй, паренёк, кому достанутся деньги?

Я отвечал им сразу и наверняка, затем спускался вниз и бежал по треку смотреть, как конюхи разнуздывают, чистят, моют лошадей и накрывают их попонами. Скачки для меня стали тем, чем их называли: спортом королей и королём спорта. Я идеализировал их, как идеализировал и всё остальное, и следовательно, мне пришлось пережить разочарование... как всегда в молодости.

Бывая на конюшне, я вскоре прослышал о "подставных скачках". Что такое подставные скачки? Вначале ответом мне был просто смех, хор хохота со стороны жокеев. "Послушай, пацан хочет знать, что такое подставные скачки!" Я обиделся.

"Копчёный" вероятно видел моё унижение, он подошёл ко мне и сказал: "Не расстраивайся, малыш, я расскажу тебе как-нибудь".

- Вот-тот, - сказал другой. - Уж он-то знает.

А другой добавил: "Подставные скачки, малыш, - это хорошая штука. Это, когда мы получаем своё, понял?"

И "копчёный" объяснил мне всё. Обычно на каждой из скачек бывает несколько заездов, где заранее договариваются, чтобы к финишу пришла первой лошадь, которую никто не ожидал. Поскольку все жокеи, конюхи, тренеры и владельцы играли в тотализатор, то они могли сорвать "большой куш", когда заранее знали о подставной скачке. Иногда одна группа знала об этом, иногда другая, иногда знали все, а бывало и так, что заговор раскрывался в последний момент и "все проигрывали", кроме владельца, тренера и жокея.

Я не делал ставок. У меня не было зарплаты, и поэтому я не получал компенсации за огорчение от таких сведений. Я больше не страдал оттого, что потерял веру.

Жалко было смотреть на знакомого жокея, который придерживал фаворита, которого я любил и знал, что он может выиграть. Я чуть не плакал, я чувствовал, как у меня наворачиваются слёзы, когда случались такие вещи.

"Копчёный" сочувствовал мне, и всё же однажды он сообщил мне, что ему придётся сдерживать коня, на котором нужно будет скакать. Это был мерин, о котором негр так много мне рассказывал, и мы оба восхищались им. Это был верный выигрыш, этот конь, молодой, но подающий надежды. И все в конюшне знали об этом, они знали, что "копчёный" может выжать из него максимум. "Копчёный" улыбался, когда сказал мне, что конюшня запродала его лошадь. Мне было жалко коня и стыдно за "копчёного". Я отвернулся, и тогда услышал, как "копчёный" сказал: "Ну во всяком случае, я вложил кучу денег в эти скачки, всё, что у меня было, всё, что мне удалось выпросить, занять или украсть".

Cо своего столба под проволокой я наблюдал за этим заездом и, будучи "в курсе", видел, как "копчёный" придерживал лошадь. Он был вынужден. Эта лошадь привыкла побеждать и ей хотелось снова выиграть. Между лошадью и жокеем завязалась борьба. Я опасался, что остальные, возможно судьи, заметят, что делает "копчёный". Он плохо начал, но лошадь наверстала это по внешней стороне первой прямой, затем он повёл и так держал, не торопясь, вдоль дальней прямой. Ссора началась на дальнем повороте. Голова лошади дважды взметнулась, как бы затем, чтобы перехватить удила, но "копчёный" придержал её, и в начале последней прямой он уже ехал в куче. Там конь вдруг освободился на некоторое время и поплыл вперёд, легко и свободно, догоняя лидеров, только "копчёный" прижимал его к бровке, и он не мог прорваться вперёд. А когда он выдвинулся на последний рывок, уже было слишком поздно. "Копчёный" крепко держал его, он не мог догнать их и под проволокой оказался третьим. Намеченная к победе лошадь была первой.

После этого заезда мне не хотелось уж идти и смотреть на лошадей. Я тихо сидел и смотрел, как наш любимец возвращается сердито грызя удила и, как мне показалось, сбитый с толку, к судейской ложе. Когда "копчёный" поднял свой кнут перед судьями и получил разрешение спешиться, чтобы пройти взвешивание, и спрыгнул с коня, представьте себе, конь повернул голову и посмотрел на него. Он глянул только раз, но я заметил, что "копчёный" не откликнулся на взгляд, он повернулся и, схватив седло, побежал взвешиваться. Ему было стыдно перед лошадью. А лошади, я уверен, было стыдно перед зрителями. Она пошла домой понурив голову, грызя удила, и когда конюхи начали чистить её, она стала лягаться.

Некоторое время спустя я оправился и пошёл в конюшню искать "копчёного". Его не было видно нигде, а конюх, видя моё положение, подмигнул и кивнул головой в сторону задней части, а там, в глубине конюшни, "копчёный" плакал.

- Да, всегда так, - всхлипнул он, когда я подошёл ближе. - Это хорошее дело для белых, негр просто не в счёт, но как быть с конём! Конь ведь джентльмен, малыш.

Ему больно проиграть гонку, это ломает его ... навсегда... проиграть гонку. Ты бы только видел, как он посмотрел на меня, когда я спешился. Мне пришлось смыться с его глаз долой, и я теперь не знаю, как я буду снова смотреть ему в глаза.

Я стал терять интерес к скачкам. Скачки оказались вовсе не тем, чем они обещали стать, и мостовой обходчик, с которым я посоветовался, ничем не мог мне помочь.

- Ты не очень-то расстраивайся, - сказал он, выслушав всю историю. Негр прав, если судить по-простому, а конь, как он сказал, оказался благородным. В скачках, как и в любом деле, надо же как-то поживиться. Ну, к примеру, на железной дороге. Политики мошенничают, но кое-кто из нас всё-таки работает достаточно честно, чтобы перевозить грузы и пассажиров.

И он рассказал мне многое о "дороге" и жизни, но я мало чего понял из того. Я только понял, что всё делается не так, как оно кажется на первый взгляд, но это в общем-то в порядке вещей. Он винил в этом "простофиль", посторонних людей, которые покупают акции железной дороги и играют на скачках ... вслепую.

Отец заметил, что я охладел к скачкам, стал есть всё, что попало, и разговаривал уже о других вещах. Я перестал ходить на скачки, за исключением новых, и то только тогда, когда он брал меня с собой, и, наконец, я перестал ходить даже с ним. Причина же этого была в том, что когда в последний раз я ходил с ним и его сотрудниками по работе, и он и всё они оказались простофилями. Я оставил их на трибуне, пошёл в конюшню, и ребята там рассказали мне, что главным событием дня была подставная гонка, как и кто должен был обыграть фаворита. Вернувшись в компанию отца и его приятелей, я выяснил, что все они ставят на фаворита. Я хотел было предупредить их, но они считали, что знают всё о лошадях, рекордах, породах, владельцах, жокеях ... ну всё. Они были уверены, что победит фаворит. Я подождал, пока лошадей пустили и прекратили брать ставки. И тогда я сказал им, какая лошадь выиграет. Они как-будто и не слышали меня, но вспомнили об этом, когда названная мной лошадь пришла первой. Они повернулись ко мне и спросили, как это я угадал. Я ответил им так, как однажды ответил жокей на такой же вопрос.

- Ну, уж не по породе и не по старым результатам.

- А почему же ты не сказал нам?

- Не знаю, - ответил я. Не мог же я сказать им, что они простофили, а на простофиль мне было просто наплевать. Только негры, лошади и прочие благородные существа, как мой обходчик. Отец мой не то рассердился, не то задумался, он подождал, пока мы останемся одни дома, и тогда я искренне ответил на все его вопросы, не только об этой гонке, но и о скачках вообще: все мои приключения и переживания на треке. Он не стал много говорить. Просто сидел и думал. Он вообще частенько просто сидел и размышлял. Помню, как беспокоило мать это продолжительное молчанье. На этот раз оно длилось всего лишь час-другой. Мне нужно было идти спать, но когда яуже засыпал, он поднялся ко мне, сел на краешек постели и сказал: " На твоём месте я бы не стал совсем отказываться от скачек.

Скачки на лошадях - прекрасный спорт, но туда как и в другие дела попадают плохие люди, они-то и стараются всё испортить. Но они не смогут добиться своего, если мы, работающие честно, будем делать своё дело. У нас на работе тоже есть плохие люди, но ведь дело всё-таки делается. Да. Так что заходи на трек время от времени. Старайся не переборщить, как это у тебя было раньше, не надо быть жокеем, но продолжай ходить туда и узнай всё, что можно, о лошадях."

Меня этот совет по-человечески удивил, и я внял ему. На скачки я ходил не часто, но на трек ходил время от времени, пока почти одновременно не случились два события, из-за которых я перестал посещать трек. Однажды утром я ехал на рысаке, штаны у меня съехали вниз, задница у меня оголилась, и по мере того как я трясся на лошади, у меня возникло какое-то очень странное ощущение, настолько упоительное, что отпустив поводья, я совсем расслабился и скатился с коня, который убежал прочь, оставив меня на дорожке. Я совсем не ушибся. Я просто растерялся, и в таком состоянии побрёл через поле в конюшню. Там вокруг меня собрались тренеры и жокеи, сердито вопрошая, какого чёрта я бросил лошадь таким образом. Я попробовал рассказать им, что произошло, и после некоторого размышления кто-то, видимо, понял, в чём дело. Я-то ничего не понял, но кто-то произнёс какое-то словечко, которое дало волю их фантазии и развязало язык. Все они как-то странно захихикали, загудели и стали хлопать себя по бедрам, все, кроме тренера той лошади. Он просто рассвирепел.

"Я больше этого не допущу с моей лошадью, - заявил он, и остальные тренеры согласились с ним, что мне больше нельзя доверять объездку рысаков. Я превратился в шута. Униженный и растерянный, я взобрался на своего пони и покатил прочь.

А затем случилось падение "копчёного". Он единственный из жокеев не стал смеяться надо мной. Он никогда не напоминал мне о моём унижении. У "копчёного"

были свои проблемы, ему тоже было чего стыдиться. Кажется, в тот день "копчёный"особенно удачно придержал свою лошадь, его стали звать экспертом по поддавкам, и стали давать других фаворитов, чтобы удержать их от побед. Он больше всего ненавидел это дело, и ему приходилось делать это больше всех. Он попал под подозрение, за ним стали следить, его поймали и убрали с трека.

Бедняга "копчёный". Он пришёл ко мне в конюшню и рассказал мне всё. Тщедушный парень, ростом едва больше меня, он ничего не мог понять. " Почему люди так несправедливы? - вопрошал он. Ему велели придерживать коней. Они были влиятельные люди. Любой из них мог бы замолвить за него слово, и он отделался бы штрафом. Но они не сделали этого. Никто не заступился за него. "Не хочу впутываться". Вот так вот. Они просили "копчёного" не выдавать их, и он не выдавал. И частично потому, что он не признавался и не выдавал свою конюшню, он и потерял лицензию.

"Копчёный" исчез. Я больше его не видел. Но отец побеседовал со мной сразу же после того, как "копчёный" рассказал мне свою историю. Я сидел на заборе позади конюшни, смотрел в переулок и думал.

- Что ты тут делаешь? - мягко спросил меня отец. - Мать говорит, что ты иногда сидишь тут и час, и другой.

- Да просто задумался, - ответил я.

- О чём? - спросил он.

- Сегодня тут был "копчёный", - сказал я. - Его уволили.

- За то, что придерживал коня?

- За то, что он делал то, что ему велел тренер.

Отец постоял там со мной и тоже задумался. Мы не произнесли больше ни слова. Мы просто думали и думали до тех пор, пока мать не позвала нас ужинать.

- И что это с вами обоими такое? - спросила она.

- Да ничего такого, - ответил я, и отец поддержал меня.

- Ничего особенного, - подтвердил он, а мать сердито на кинулась на меня.

- Не будь таким, как отец, - заявила она. - Нельзя всё время думать, думать, и никакого толку.

Глава VI ХУДОЖНИК И ПАЖ

Однажды в воскресенье отец пригласил на обед к нам из "города", так мы называли Сан-Франциско, художника, г-на У.М. Марпла. Меня это взволновало. Я уже читал о знаменитых художниках, искусство было одним из путей к величию, и меняуже водили в художественную галерею Крокера в Сакраменто. Всё это было очень интересно, но картины были окружены какой-то тайной. Мне больше всего нравились сюжеты шахтёрских посёлков или ранчо, или в целом, сцены из окружавшей меня жизни. Но я никак не мог обнаружить ничего значительного в них. Мне даже казалось, что они не совсем даже правдоподобны, там всё было не так, как это виделось мне.

Очевидно, в искусстве, как и во всём прочем, было чему поучиться. И этот гость-художник дал мне возможность поучиться.

- Я не могу ничего рассказать тебе об искусстве, - сказал он, когда за столом я задал ему тревожившие меня вопросы. - Этого не может сделать никто. Но я могу показать тебе его.

Он предложил после обеда выйти на улицу и сделать несколько эскизов. То есть он собирался рисовать картину! А я смогу смотреть, как он это делает! Но где? Разве в Сакраменто есть что-либо подходящее? Я предположил, что он будет рисовать Капитолий, это было самое значительное здание в городе. Но нет, возликовал я, хоть и не угадал относительно Капитолия.

Отец, мать и прочие всегда удивлялись, почему я провожу так много времени в пойме реки Америкэн, совсем размытом месте, куда никто больше никогда не ходил.

Почему не ездить по улицам или хорошим сельским дорогам? Мне не очень-то удавалось объяснить это. Пойма реки была покрыта гравием и песком, прорезана протоками в половодье, там не было ничего, кроме засохших, испачканных грязью кустов и деревьев. Помнится, я очень разочаровался, когда впервые увидел её, в тот день, когда приехал туда на своём только что приобретённом пони.

Впоследствии я наполнил её индейцами, турками, бобрами и дикими зверьми, превратив её в прекрасное романтическое место для приключений. Но я никому не мог рассказать об этом! Я стыдился своего вкуса в природном ландшафте.

И вот г-н Марпл выбрал именно это место. Он попросил отца отвести его туда. Он сказал, что как-то проезжал мимо на поезде и увидел там нечто, что ему хотелось нарисовать. К изумлению отца и моему нам пришлось отвести знаменитого художника на мою игровую площадку. Вести пришлось, разумеется, мне, я был взволнован, но и очень горд этим, но сам никак не мог взять в толк, что же ему там хочется увидеть и нарисовать. Яма, в которой я купался, так как вода там была тёплой, его не устраивала. Он забрался ещё дальше в кусты и, совершенно позабыв про нас, стал рыскать там взад и вперёд, и, наконец, удовлетворившись, распаковал свои вещи, установил мольберт, натянул на него небольшой кусок холста и, не говоря ни слова, начал работать.

Как я смотрел на него! Я запомнил его первые движения и смог повторить их на следующий день обходчику моста. Художник смотрел на сцену, где я не видел ничего подходящего для картины, ничего, один кустарник, миля за милей забрызганныхгрязью кустов, и безжизненные полузатопленные ивы. Он смотрел на всё это одним прищуренным глазом, затем вытягивал руку с кистью в руке, что-то измерял на глазок и потом начинал мазать свой холст. Затем он снова смотрел, долго и напряжённо, а тем временем отщипывал кусочками краски на своей разноцветной палитре. Я спросил, что он делает. "Подбираю верные цвета", - ответил он и затем вдруг начал писать.Очень быстро. Я совсем потерял нить того, что он делает, хоть и не сводил глаз с него и со сцены. До меня не доходило, что же происходит. Как бы там ни было, он проделал всё это очень быстро, настолько быстро, что через несколько минут весь холст у него уже был заполнен. Затем он отступил, я посмотрел ещё раз, и вдруг всё это превратилось в картину, картину бывшей перед нами сцены, но только...

- Что это? - спросил я.

- Ну, когда этот эскиз будет закончен, - ответил он, - его можно будет назвать, скажем, "Закат".

Да, он был прав. Солнце горело огненной дырой по верхней линии кустарника, а сам кустарник под ним и вокруг той дыры также был золотым, отливал старым золотом, вся картина была золотистой. Но только... Он сам смотрел на неё прищурившись,склонив голову набок, то в одну сторону, то в другую, сделал несколько мазков то тут, то там, и, наконец, отойдя далеко назад, сказал: - Не так уж и плохо, а? Неплохо.

Мне же подумалось, что она прекрасна, но неудачна, она была недостоверной.

Особенно неудачно получился кустарник, он совсем не был похож на кустарник. Я так и сказал. Он засмеялся, и ответил мне словами, которые мне запомнились навсегда.

- Ты видишь кустарник и спекшуюся грязь. Всё так. Они тут и есть. Здесь есть многое, и каждый видит то, что ему нравится как в этой, так и в любой другой сцене. Я же вижу цвета и свет, прекрасную гармонию цвета и света.

Теперь и я уж больше не видел кустарника, это больше не было спекшейся грязью, которая привлекла меня сюда играть, и я ему так и сказал. Я вспомнил, что в первый раз, когда я приехал сюда, я это увидел, но затем... потом...

- Ну, - подбодрил он меня, - что же ты увидел после?

И я попался. Я сознался, что видел индейцев, сарацин, слонов, и... он не стал смеяться. Засмеялся отец, но не художник. Г-н Марпл сказал, что если я стану художником, то мне следует рисовать индейцев или диких зверей... - Если ты увидишь здесь в кустах принцессу, то её надо рисовать. И это мне было понятно.

- Только ваш золотистый свет действительно есть тут, - заметил я, - а вот моих индейцев нет.

- Твои индейцы там же, где и моё золото, - ответил он, - там, где и находится вся красота, у нас в голове. Все мы рисуем то, что нам видится, так и должно быть. Талант художника состоит в том, чтобы видеть красоту во всём, а дело его заключается в том, чтобы дать другим увидеть её. Я показываю тебе золото, ты мне показываешь романтику в кустах. Мы оба художники, но каждый в своей плоскости.

Отец купил ту картину, а мать устроила мне уроки рисования. В то время я собирался стать великим художником, я собирался наполнить пойму Америкэн-ривер... тем, что увижу там. Но учитель рисования стал учить меня совсем не так, как г-н Марпл. Я не смог научиться копировать другие рисунки, и из всего, что я рисовал, хорошим назвали только группу конских голов. А мать всё настаивала, чтобы я продолжал, она посылала меня на уроки рисования точно так же, как и на урокимузыки, ещё долго после того, как я утратил всякий интерес к ним, и у меня пропало желание этим заниматься. В этом состоял её руководящий принцип в образовании: дети должны попробовать всё, у нас не должен был пропасть талант. Ни один из них.

Практическим же результатом того визита г-на Марпла стал несколько иной, хоть и схожий факт. Мне надлежало получить урок, но не в рисовании, а в видении. У нас поселился сын г-на Марпла, Чарли. Возможно, художник потому и приходил к нам. Во всяком случае, после него приехала г-жа Марпл, от неё я узнал, что её сыну, мальчику чуть постарше меня, посулили место пажа на следующей сессии Законодательного собрания штата. Она присматривала ему место для проживания, дом, где бы о нём заботились. "Не хочется ли мне иметь приятеля?"

Да хочется ли мне? Я был просто в восторге. Я покажу ему все известные мне места, а он покажет мне Законодательное собрание. Но что это такое паж? В моих книжках встречались пажи, это были мальчики при дворе на службе рыцарей и дам.Но паж в Законодательном собрании, что это такое? Рассыльный, сказали мне, мальчик, разносящий документы и бумаги от одного члена собрания другому в здании Сената.

Меня заинтересовали Капитолий, Законодательное собрание, правительство. Я стал больше читать об этом, задавал всем вопросы на эту тему, стал ходить в Капитолий, и как всегда, составил себе некое представление о механизме правительства. Да, я также составил себе в уме портрет Чарли Марпла, составил его из того, что прочёл в книжках и видел на картинках о пажах при дворе.

Когда же Чарли приехал, то он оказался столько же похож на мой портрет, сколько эскиз его отца был похож на мою пойму реки, а что касается Законодательного собрания... Чарли оказался заурядным мальчиком, слабым физически, вовсе неграциозным или привлекательным, и его вовсе не столько интересовала политика, сколько мой пони. Ему рассказывали о нём, он надеялся покататься, и когда мы вместе отправились в стойло, его ожидания сбылись. Он осторожно положил руку на круп пони и повернул ко мне лицо, светившееся от удовольствия.

- Но ведь я не умею ездить, - сказал он. - Никогда в жизни не сидел верхом на коне.

- Ну это просто, - заверил я его и тут же подсадил его на спину пони тут же в стойле. Когда это показалось и ему просто, я отвязал лошадь и стал водить её по двору, пока Чарли не научился сидеть на ней без того, чтобы просто висеть, держась за гриву. Он был очень счастлив после этого первого урока, а я был горд.

Я сел на коня и показал, как умею ездить сам, туда и сюда, вокруг квартала любым аллюром. "Видишь, как просто?"

Нам нужно было сходить в Капитолий и в лобби гостиниц, чтобы узнать о его назначении, которое ему было только обещано, и я тревожился, я-то уж знал, что такое обещания. Я пошёл с ним, и теперь он в свою очередь показал мне кое-что.

Он вроде бы знал о политике столько же, сколько я о верховой езде, но его больше интересовала верховая езда, чем Законодательное собрание. Он ещё и ещё раз заставлял меня повторять, куда мы поедем: вниз по реке, вверх по реке, за город, к эстакаде с мостом, к ловушкам на бобров. С его назначением долго тянули, и я всё удивлялся почему. Законодатели уже были в городе: Сакраменто был просто напичкан ими, а Законодательное собрание всё никак не собиралось. Почему?

Чарли с равнодушным видом пояснил мне, что они "организуются". Нужно было "создать" комитеты, и будет распределение многих жирных кусков, назначать будут не только рассыльных, но и клерков, парламентских приставов, всех, их сотни, и всё же мест не хватит. К примеру, мальчиков, которым обещали место рассыльного, втрое больше, чем самих мест, а место это было всего лишь мелочью. Рассыльный получает всего лишь 10 долларов в день. Некоторые места оплачиваются гораздо лучше, да к тому же ещё был кое-какой навар.

- Все зависит от того, кто получит место спикера, - объяснил Чарли. Поехали кататься.

- А ты не боишься, что тебя не возьмут? - озабоченно спросил я.

Его это не беспокоило. Его "спонсор" был руководителем республиканской железнодорожной группировки в Сан-Франциско, которая наверняка получит место спикера и таким образом всю организацию Палаты. Они могли бы заполнить все места своими людьми, но, разумеется, им придётся отдать кое-что и железнодорожной группировке демократов и "подкормить" слегка оппозиционных республиканцев. И это была "хорошая политика".

Итак, мы отправились кататься верхом, вдвоём на одной лошади. Я сидел впереди, Чарли держался сзади, обхватив меня за пояс. Он был рад этой задержке. До тех пор, пока начнутся заседания, мы можем играть каждый день вместе, а зарплата его тем временем накапливалась - 10 долларов в день! Меня впечатляла эта сумма.

Мальчик, получающий 10 долларов в день, это было просто чудо для меня, никогда не получавшего более гривенника за один раз. А Чарли об этом почти не думал. Его мысли были заняты пони, тем, как научиться ездить, осмотреть реки и окрестности, тем, чтобы поиграть в индейцев или крестоносцев, тем, чтобы ловить бобров.

Жаль, что не могу вспомнить всё, что с нами было в ту зиму. Это было откровение, для меня это была революция. Чарли назначили рассыльным, все мы отправились на открытие сессии, где с соблюдением всех приличий был избран спикер (как будтобы ничего не было "подстроено"), произносились речи (как будто бы спонтанно), были зачитаны списки членов комитетов и оглашена вся организация (как будто бы всё это не было "утрясено" в течение многих дней и ночей до этого). Затем я понял, почему Чарли не интересовала зарплата: он не получал из неё ничего, она целиком отсылалась домой, и в кармане у него было денег не больше, чем у меня. Я также понял, что законодательное собрание - это вовсе не то, о чем мне говорили отец, учителя, о чём думали взрослые. Это было даже не то, о чем говорилось в историях, которые я читал в книгах. В нёмбыло нечто таинственное, точно так же, как это было с искусством, да и со всем остальным. Всё было не так, как оно предполагалось, и это мне было непонятно. И больше всего меня беспокоило то, что никто из них особо не реагировал на это противоречие. Я же тревожился. Помню, как я страдал, мне очень хотелось, мне нужно было устранить разницу между тем, что казалось, и что было на самом деле. Где-то что-то было не так, и я не мог этого исправить. И никто не хотел мне помочь.

Чарли всё время хотелось убежать подальше от Капитолия. То же самое и с законодателями. Они всё время откладывали заседания, то по случаю каждого праздника, по случаю воскресенья и субботы, и снова по случаю субботы, воскресенья ипонедельника. Поэтому нам удавалось поездить верхом, и мы не упускали этой возможности. Мы отправлялись в далёкие поездки на ранчо, вверх и вниз по речкам и даже за них. Чарли это не надоедало, он всегда готов был к исследованиям и романтике.Он воспринял дух моих игр в рыцарей или ковбоев. Он научился ездить верхом, он мог бы ездить и один, но и мне езда нравилась, так что он предпочитал, чтобы мы ездили вместе. Гораздо интереснее было разговаривать об ожидавших нас опасностях, и безопаснее было встречать их плечо к плечу. И мне нравилось в течение многих, многих дней играть так свободно.

Но мне также нравилось присутствовать на сессиях палаты, когда Чарли нужно было находиться там. Он нашёл мне местечко у барьера, где можно было сидеть и наблюдать за ним и другими рассыльными, которые бегали между законодателями, сидевшими на своих местах. Чарли обычно стоял около меня, другие рассыльные тоже, когда не были заняты, и мы изучили процедуру. Мы просто стали экспертами по правилам. А сами прения, помимо рассматривавшихся законодательных актов, просто завораживали меня. Я только сожалел, что всё это было не настоящее. С виду всё было так красиво, даже правдоподобно. Однако же, когда по важным вопросам произносились речи, а зале почти никого не было, кроме спикера, клерков и нас, мальчиков. Но где же были члены палаты? Я не часто задавал этот вопрос, по крайней мере вслух. Рассыльные посмеивались, да и все смеялись. Чарли всё объяснил.

- Члены палаты сейчас находятся там, где решается судьба обсуждаемых здесь вопросов, - и он повёл меня по комнатам комитетов и номерам гостиниц, где с выпивкой и сигарами они играли в покер с лоббистами и лидерами. - Членам, выступающим против законопроекта, разрешается добиваться цены, согласованной для того, чтобы купить их голос.

Взяточничество! Это было для меня как выстрел в сердце. Где-то в глубине души я был сильно ранен.

Однажды, когда спикера не было на своём месте, а многие из присутствующих сидели на местах, а прения были очень напряжёнными, я направился по коридору к закрытой двери одного из комитетов. У неё толпились журналисты и прочие люди, ожидавшие выхода. Мы прождали некоторое время, затем вышел спикер, что-то сказал и заторопился, окружённый толпой, назад в зал заседаний. Чарли придержал меня и показал мне "больших шишек", которые поднялись "вверх по реке", чтобы "протолкнуть законопроект", они там "закрутили гайки". Меня очень поразило то, что один из боссов был слепым. Мы вернулись в палату представителей, и вскоре, после предшествовавших многочасовых прений, законопроект был принят в третьем чтении иотправлен в Сенат, где со временем его тоже приняли. Это была "сделка", говорили ребята, и помнится, отец покачал головой по этому поводу. "Негодяи!", - пробормотал он.

И в этом, насколько я мог выяснить у него и у других свидетелей, заключалось всё объяснение. Законодательное собрание, правительство, всё это было "в порядке", только было несколько "плохих ребят", которые портили всё дело... время от времени. Этих плохих ребят звали "политиками". Как я их ненавидел, в общем и целом. А конкретно, я частенько видел Чарли Проджера в лобби Законодательного собрания, и, помнится, кто-то сказал, что он "из этих", "политик". Но я ведь был знаком с Чарли Проджером, и я знал, что он не "плохой человек".

А парламентский пристав, которого называли "плохим", один из сан-франциской банды, был добрейшим, милейшим из знакомых мне людей. Он благоволил мне, заботился о всех ребятах. Много раз он отпускал Чарли Марпла погулять со мной.

Были и другие, каждый из знакомых мне "трюкачей", казалось, принадлежал к классу обходчика моста, г-жи и г-на Сторцов и других взрослых мужчин и женщин, которые "понимают человека", они не придерживались правил, не смеялись над тем, что говоритмальчик, и не хмурились по поводу любой из мелочей.

Когда сессия Законодательного собрания закончилась, и Чарли Марпл уехал домой, мне пришлось ездить по округе одному, я всё думал и думал. Я, разумеется, задавал вопросы, я не мог всё обдумать сам, всё то, что узнал в ту зиму, не так-то просто было отвязаться от проблемы правительства, проблемы хороших и плохих людей. Но у своих друзей мне не удалось получить каких-либо ответов, проясняющих мою темноту.

Обходчик моста, сказал, что все законодатели таковы. То же самое сказал и Джим Нили. А А-Хука это вовсе не интересовало.

- И чего это ты пристаёшь ко мне с дурацкими вопросами, - сказал он. Китаец давно уже знает, что все правительства одинаковы, крупные мошенники.

Но примерно в то же время появился в некотором роде ответ на один из моих вопросов: "Почему же никто не бросит вызов негодяям... раз уж они такие плохие?

Босс Сакраменто, Фрэнк Родс, азартный игрок, проводил однажды сборище местных вожаков шаек в комнате под игорным домом. Дело было ночью. Посторонних не было, в них не нуждались, а сами они были боевые люди, умевшие стрелять. Во время сборища Гроув Л. Джонсон, известный в городе юрист, зашёл туда со своими сыновьями, Альбертом и Хирамом, которые в то время были чуть ли не подростками, но у обоих были револьверы. Они вошли туда, один из ребят стоял слева от него, второй справа, и г-н Джонсон высказал им всё, что думает о них и чем они занимаются. Он был сердит, бесстрашен и откровенен, он оскорблял их, бросал вызов этим политикам, призывал город очиститься от них и предсказал, что их власть когда-нибудь будет сломлена. Ответа не последовало. Закончив, он вышел вместе с сыновьями.

Что-то во мне откликнулось на это событие. Это был один из путей решения моей проблемы. Других же решений, насколько мне было известно, не было. О Гроуве Л.

Джонсоне говорили неприятные вещи, а шайка Родса продолжала править в городе.И только много позже босс куда-то подевался, а ещё позже Гроув Л. Джонсон сам стал одним из боссов в Законодательном собрании. Альберт Джонсон умер. А Хирам Джонсон стал губернатором-реформатором Калифорнии и сенатором Соединённых Штатов.

Что меня удивило и поразило в то время, так это то, что это смелое выступление Джонсонов, в особенности ребят, никак не повлияло на знакомых мне людей. Я пытался видеть Законодательное собрание и правительство так, как г-н Марпл видел тот закат сквозь кустарник в пойме реки, не грязь, а... золото, индейцев...

некоторую красоту в них. Художник говорил, что всегда есть нечто прекрасное, что можно увидеть. Так вот, г-н Джонсон и его двое сыновей, их вызов был прекрасен, не так ли? Я думал именно так, но никто не разделял моего мнения. Отчего? И я отступился, вернее, отложил этот вопрос.Мне было о чём думать, о прекрасных вещах, о том, что было мне ближе.

Глава VII ФЕРМА НИЛИ

Когда романтика скачек стала тускнеть, я стал осматриваться в поисках новых увлечений, но в старых рамках таковых не оказалось. Я почти истощил ресурсы мира, окружавшего меня в пределах четверти дня езды от дома. Круг следовало расширять, надо выезжать на целый день. Что же меня удерживало? Только не родители, они разрешали мне делать всё, что заблагорассудится. И не пони, это была выносливая индейская лошадка. Я же был привязан к полуденному обеду. Если бы только я мог уезжать за город до обеда, потом поесть где-нибудь, затем возвращаться назад после обеда, то смог бы проехать много, много миль, увидеть новые места, новых людей. Проблема состояла в том, где поесть самому и как покормить пони.

Сначала я попробовал обойтись без этого. Я проехал полдня, спешился у виноградника и наелся винограда. Но там, где растёт спелый виноград, нет травы, и пони приходилось довольствоваться стернёй. Этого ему явно не хватало, а я вскоре пресытился виноградом. Я вернулся домой, и у меня заболел живот. Матушка, совершенно не понимавшая мальчиков, сказала, что это всё от винограда, и предложила мне брать обед с собой. "Отец же берёт его с собой", - убеждала она меня. Всё так, но ведь скауты, рыцари и вакеро не возят с собой обеда... и я не буду. Когда же мать настаивала и делала мне узелок, я прятал его в конюшне или запихивал куда-нибудь. Небуду проявлять слабости. Я ещё "найду" себя, как говорили люди моего склада.

Я посоветовался об этом с обходчиком моста. Он сказал, что я могу есть у него, как только захочу, а пища у него была простая и хорошая: ветчина и яйца с чёрным кофе и жжёным сахаром. Однако, для коня он не мог предложить ничего, да и мост был не так уж далеко от города. Я пользовался его гостеприимством только на завтрак, и только тогда, когда добирался до него до шести тридцати утра.

Я подружился с А-Хуком, фермером-китайцем, который жил чуть подальше. Сначала он проявил недружелюбие. У него был участок дынь и ещё один с арахисом, и он относился к мальчикам с подозрением.

- А зачем тебе приезжать сюда есть? - спрашивал он. - Почему бы не съездить домой?

Я объяснил. - Слишком далеко. - А он снова спросил: "А зачем уезжать слишком далеко?"

Ну уж на это-то ответить было просто. Мне нужно посмотреть, что там дальше. А он рассмеялся.

- Мериканский мальчик, поехать посмотреть... что? Ни-чо. Ни-чо. Китайский мальчик, он никуда не ездит, ничего не смотрит. Он и так уже всё знает, ни-чо, всё одно и то же.

Я же ответил так: " А для чего А-Хук проделал такой путь сюда из Китая, чтобы посмотреть... Сакраменто?"

- Я приехал сюда не смотреть на Сакраменто, - ответил он. - Я приехал заработать доллар, и поеду назад в Китай.

- Ну да, - заспорил я, - ты приехал подзаработать, чтобы есть, так же как и я.

А-Хуку это понравилось. Он захихикал и сдался.

- Холосо, - произнёс он, - холосо, приезжай сюда есть рис с нами.

Я так и сделал раз-другой, а А-Хук ставил моего пони кормить вместе со своей тощей клячей. Но рацион у него всегда был один и тот же, рис и чай, всё на китайский манер, а я не любил риса. Мне нужно было найти себе другое пристанище.

По своей привычке я превратил эти поиски в дело, а дело превратил в игру. А моя младшая сестра обратила этот мой трюк в философию. "А зачем работать?" - говорит она, когда кто-либо жалуется на свою работу. "Преврати свою работу в игру, и ...играй себе".

Я представил себе, что скрываюсь от органов правосудия и ищу друга, но вскоре стал настолько закоренелым преступником, что пришлось слишком много осторожничать. Я шарахался от людей, которые могли бы помочь мне. Я так ничего и не нашёл, а другой день пропал потому, что я гонялся за противником и совсем забыл, что мне-то ведь нужен друг. Я всех избегал. В следующую субботу я уже стал благоразумнее. Я был доверенным разведчиком генерала, пославшего меня, чтобы найти место, где расквартировать и обеспечить его войска, и он приказал мне действовать, пока не найду то, что нам нужно. Проезжая по несколько возвышенной стоктонской дороге я сложил руки и провёл разведку, и присмотрел несколько подходящих мест. Я судил по внешнему виду, предпочитал чистенькие фермы. Ферма Даденов была как с иголочки. Она была небольшой, но все строения были покрашены, заборы были хорошо сделаны, а поля хорошо вспаханы. У г-на Дадена была кузница на перекрёстке главной дороги и одной из поперечных. Там он всегда работал сам, а сыновья занимались фермой. И это вызывало трудности.

Сельские ребята как-то неприязненно посматривали на городских, презрительно и свысока, они задавали неудобные вопросы и смеялись над ответами. Однако, я был в отчаянии, войска надо было обеспечить, генерал был прекрасный начальник, но строг. Я стал обдумывать вариант фермы Дадена.

Подъехав к кузнице, я остановился и уставился на г-на Дадена. Он поднял голову от наковальни и спросил, надо ли мне подковать пони, и когда я сказал, что не надо, он продолжил работу, колотя по красному железу и разбрызгивая искры повсюду, даже на свой кожаный фартук, и к моему удивлению, на свои оголённые волосатые руки. Это было восхитительное зрелище. Я бы тоже стал кузнецом, который подковывает лошадей.Тлеющие осколки выжигали на полу темные пятна, но не причиняли вреда г-ну Дадену. С чего бы это? Я спросил.

- Они знают меня, - ответил он, не поднимая головы. Он продолжал молотить красное железо, то суя его в шипящую воду, то кладя его снова в открытый огонь, как будто бы меня там вовсе не было. Я поехал дальше, а Дадены на год-другой потеряли возможность познакомиться со мной и кормить меня.

Ферма Дадена была в пяти милях от города. Двумя милями дальше была ещё одна поперечная дорога, которая вела к Флорину, железнодорожной станции, которая теперь стала центром японской колонии, о которой много писали как о примере того,что белые не смогли удержать землю перед лицом одной из самых умных желтых рас. В моё время фермы были по размерам почти что ранчо, а домов было немного.

Между Даденами и перекрёстной дорогой не было строений, и дальше тоже на много миль вперёд. Кругом были только бескрайние поля пшеницы, сияющей под жарким солнцем. Видно было как жар подымался как белое пламя над землёй. Я свернул на флоринскую дорогу, так как слева от неё заметил оазис, белый коттедж с летящей ветряной мельницей в небольшом огороженном саду с молодыми деревьями, а рядом большой некрашеный амбар. Чудненько. От дороги отходила аллея, я поехал по ней между желтой пшеницей игромадным светлозелёным виноградником, орошавшимся ветряными мельницами, к дому. В саду были цветы, они были свежими из-за протекавших рядом ручейков воды, которые составляли совершенную маленькую систему канав. Всё хозяйство было чистеньким, прохладным, тенистым и тихим; не было никаких признаков присутствия человека до тех пор, пока я не подъехал к воротам коттеджа. Там, вздрогнув, я увидел женщину, которая стояла, вытирая руки о передник и внимательно глядя на меня.Это была г-жа Нили.

Загрузка...