Филька проснулся необыкновенно рано, как ни разу не просыпался за все это время. Было еще совсем темно, а уж он стоял на ногах и, протирая заспанные глаза, смотрел на север, где верстах в десяти находилось родное село.
Ночь была звездная и свежая. Под утро даже слегка подморозило. Епанчи, армяки и кафтаны, в которых, завернувшись, спали ребята, покрылись белым инеем, и на лугу блестел под мерцанием звезд морозный осадок. Воздух был чистый и звонкий, и, когда фыркали лошади или ржали сосуны, отыскивая маток, по всей долине стлалось эхо.
Филька поежился от холода и запахнул кафтан.
— У-уф, холодно.
Такую рань делать еще было нечего среди пустынного поля, но Фильке спать уже не хотелось. Он еще с вечера с нетерпением ждал сегодняшнего дня, и ночь ему казалась вечностью.
Филька раза два прошелся вокруг ребят, разминая озябшие члены. Товарищи безмятежно спали. Их ничто не тревожило. Когда кому-нибудь из них доставалась очередь ехать на село, они тоже волновались, с нетерпением ожидая этой минуты, а теперь что… спи, пока не надоест. Николка Лаптев, с которым спал рядом Филька, неистово храпел, точно прирезанный поросенок, Алешка Мазурин, белокурый мальчик лет пятнадцати, возился под епанчей и бредил, выкрикивая плаксивым голосом:
— Бать, я не буду! Ей-богу не буду!
С краю спал самый старший из ребят — Васька Кутузов, рослый парень лет семнадцати. Рыжий картуз свалился с его головы, черные волосы рассыпались по земле и заиндевели. Около Васьки, плотно прижавшись к нему, спала серая лохматая собака, и когда Филька проходил мимо нее, она открыла один глаз и пошевелила лохматым хвостом.
— Что, Полкан, выспался, — сказал Филька, ласково поглядывая на собаку, — пойдем, лошадей посмотрим.
Собака открыла другой глаз и шлепнула хвостом по земле, как бы говоря: "напрасно, парень, беспокоишься — все в порядке" и спрятала морду в густую шерсть.
Филька присел и стал зорко всматриваться вокруг, где, рассыпавшись, мирно паслись лошади. До слуха его доносился стук копыт, ржавый лязг цепей, которыми сковывали на ночь более лучших лошадей, звон колокольчиков, подвешенных жеребятам.
"Должно-быть, и правда все в порядке, а то бы, ежели какая тревога, Полкан всех перебаламутил. Золотая собака. Попусту не забрешет, но уж и муха не пролетит незамеченной".
На востоке занималась заря. Становилось светлее. Филька сел на свою епанчу и опять стал смотреть в сторону села.
"Эх, теперь бабка наверное печку топит… Заботливая, спозаранку вскочит".
Бабка Василиса хотя и ворчливая, но добрая старуха. Она и подзатыльник даст и за вихор дернет, если не впопад подвернешься под руку, но умеет и найти чего-нибудь для ребятишек. То картофелину сунет горячую, то лепешки кусок, то пенку с молока, а когда на базар сходит — непременно принесет всем по баранку.
В воображении Фильки вставала теплая изба с мягкой соломенной постелью на лавке, и он сладко потянулся.
— Хорошо там теперь, тепло.
Изба Черновых была уже довольно ветхая, с грязными прокопченными стенами, с дырявым скрипучим полом, с засиженными мухами стеклами и вся завалена рухлядью, но для Фильки лучше ее не было. Он всегда чувствовал уют дома, а в особенности ему казалось хорошо там теперь, после десятидневного пребывания в поле, спанья на голой земле и сухоедения.
Филька закрыл глаза и видит дом. Отец в сенях тешет топором какую-то чурку, должно быть, под осевший угол избы подгонять хочет, бабка ворчит и топит соломой печку, мать, подоткнув подол, торопливо бегает на двор, то с ведром помоев для коровы, то готовит месиво поросенку. Проснувшиеся ребятишки лезут к печке и щиплют у бабки горячие лепешки.
— Не лезьте вы, оглашенные! Это для Фильки. Нынче Филька приедет с поля!
Бабка вынимает из печи горшки, от которых идет пар и вкусный запах. Филька тянет носом, точно запах горячих щей на самом деле близок, и облизывается.
"Щи с говядиной"…
Рассвело. На горизонте, пробиваясь сквозь утренний туман, показалось солнце, тусклое и холодное, с бледными лучами. Ребята все еще спали крепким сном беззаботной юности. Только собака встала, сбегала в овраг и села около Фильки.
— Пойдем, Полкан, собирать топку, — сказал Филька подымаясь.
Полкан встал, вильнул хвостом и поплелся за Филькой.
Филька набрал сухого бурьяну и котяшьев, разжег костер.
Ребята стали просыпаться. Первым поднялся Васька Кутузов. Он подпрыгнул от холода, сделал какое-то колено и закричал:
— Эй, молодчики, вставайте! Померзли небось! Идите греться!
— Ребята ежились, кутались в одежду, но после второго крика начали один за другим подниматься, подсаживались к костру, грели заскорузлые руки.
Лица у них были обветрившиеся, серо-землистого цвета, губы черные, потрескавшиеся, волосы свалявшиеся, но взгляд у всех бодрый, веселый. Жили они сурово среди голого поля, подвергаясь всем переменам погоды, спали под открытым небом, ели почти один сухой хлеб; иногда пекли картошку да изредка кому-нибудь присылали из дому пару яиц или бутылку молока, но чувствовали себя хорошо. Необъятный простор, чистый здоровый воздух и полная свобода искупали неудобства полевой жизни, и среди ребят не было ни уныния, ни скуки. Они целыми днями то резвились, изобретая всевозможные игры, то пели песни, то переругивались, а то работали кто что мог и хотел. Васька Кутузов расписывал березовый валек для сестры, вырезая ножом какие-то замысловатые узоры; Фомка Климов плел из тонких веревочек плеть для самодельного арапника; Николка Лаптев строил какую-то особенную трещотку, строгая ножом палки и тонкие дощечки, а Филька вил из пеньки тонкую нескончаемо-длинную веревку для плетения лукошка, наматывая ее на клубок.
— А хорошо около огня-то, — восторгались ребята. — Кто это затопил в рань такую?
— Филька, — сказал Васька, мешая палкой прогоревший бурьян. — Ему нынче не спится; домой задумал.
— Да, обедать буду дома, щей с говядиной похлебаю.
— Ну да, с говядиной, — усомнился Фомка: подумаешь, богачи какие! Хоть бы молоком-то побелили, а то с говядиной. Наготовишься ей, говядины-то, каждый день-то варить ежели…
— У нас теперь каждый день кусок, ей-богу, — уверял Филька. — Мы бычка зарезали рыженького да двух баранов.
— Ну, брат, у твоей бабки много не разлако-комишься, — вставил Васька, подкладывая на костер топлива, — она целую зиму один кусок во щах варит. Знаем мы. Окунет его во щи, да на мороз вынесет, а завтра опять то же. Останутся две-три блестки на весь горшок и хорошо — скоромные.
Ребята хохочут. Звенит заразительный детский смех в чистом воздухе, и ясное утро кажется еще веселее и бодрее.
Филька обижается и ворчит:
— У вас и вовсе ничего нету.
— У нас, коли есть, так есть, а коли нет — хлебаем щи пустые.
Филька скоро забывает обиду и опять говорит с довольной улыбкой:
— После обеда вымоюсь, надену чистую рубаху и посплю на полатях…
Целых десять дней спал Филька в одежде и не разуваясь, и при воспоминании о мытье и чистой рубахе у него начинает зудеть тело. Он запускает под рубашку руку и скребет левую лопатку.
Ребята рассыпались по полю собирать для вечера топливо — днем они топили редко и только в том случае, если пекли картошку, по вечерами костер горел каждый день. С огнем в темноте как-то веселее.
Часам к восьми утра, когда около потухшего костра возвышалась целая копна колючего суходола и рядом лежала кучка сухого конского помета, ребята как-то вяло слонялись вокруг да около, не зная чем заняться. Это скучное настроение всегда охватывало их, когда кого-нибудь отправляли на село. Кто доставал хлеб и шел к ручью прихлебывать, кто переобувался, подбирая растрепавшиеся онучи и отбивая от лаптей землю, а кто просто лежал на спине и смотрел на небо.
Солнце поднималось выше и становилось приветливей. Филька подогнал своих лошадей и стал собираться домой.
— Пора, я думаю, и ехать, а то солнышко-то эва где… Пока-то доедешь, пока что… К обеду поспеть чтобы.
— Что-ж, поезжай.
Филька связывал в узел оставшийся армяк, обрать, железную цепь с большим ржавым замком и наказывал Алешке посматривать за кобылой.
— Она чумовая, никогда не ходит с табуном вместе. Все норовит ухрясть одна куда-нибудь.
— Да, ладно. Чай, не ночь.
Когда Филька поймал и подвел гнедого, на котором должен был ехать домой, товарищи оживилились. Они окружили его и наперебой наказывали:
— Мне привози хлеба больше, а то нагдысь мало дали, насилу натянул.
— А мне попроси у мамки яичка. У нас их много.
— Картошки привози больше.
— Соли не забудь захватить.
— Спичек привези беспременно.
— Спроси там у наших, просватали ай нет Машку-то, а если сговор был, то спроси у бабки — не осталось ли чего.
— Возьми у отца моченнику горсть, путо изорвал Мерин. Я совью новое.
Отдохнувший после долгих полевых работ и поправившийся гнедой мерин рванулся с места, как только Филька стегнул его концом повода, и помчался рысью. Филька испытывал радость и, погоняя лошадь, покрикивал:
— Но, ты, красавчик, пошевеливай.
Товарищи провожали его глазами и кричали вдогонку:
— Ты там не мешкай очень-то, приезжай скорее.
Когда Филька отъехал версты две и скрылся в лощине, ребята сразу точно забыли про него, и к ним вернулось опять обычное бодрое настроение.
— Давайте, ребята, играть во что-нибудь, — предложил Алешка.
— Во что?
— Да хоть в кулички.
— Ну, что в кулички, — сказал презрительно Васька, — девчонки, что ли, мы. Нешто в поле в куличики играют? В избе ежели, ну так. Давайте в жгут.
Игра в жгут Ваське казалась более достойной его возраста, чем кулички, но которые поменьше ребятишки, робели пред жгутом.
— Да, ты нажучишь жгутом-то.
— Ничего, давайте, — бодро крикнул Фомка. — Только тебе первому водить, Васька.
— Кому достанет.
— Нет, нет, тебе. Води без жеребья — загалдели мальчишки.
— Ну, ладно. Пес с вами, повожу. Садитесь.
Скрутили из кушака жгут и уселись в круг, скрывая ноги под разостланной епанчей. Васька сел посредине и передал жгут Фомке. Все быстро сунули руки под епанчу.
— Ну, начинаем, — скомандовал Васька.
Шустрый мальчик, Семка Карпунин, умевший иногда до слез смешить товарищей, скорчил уморительную гримасу и сделал движение, как бы намереваясь ударить Ваську. Тот насторожился, готовясь схватить его за руку и отнять жгут, но в это время Ванька Кошкин вытянул его жгутом по спине и быстро нырнул руками под войлок.
Раздался взрыв дружного хохота. Веселые детские голоса раскатились вокруг, как серебряные колокольчики.
Ваську передернуло. Он бросился к соседу Ваньки, которому тот заметно передал жгут, но с противной стороны опять опустился сильный удар на его спину, и опять ребята покрыли его дружным хохотом.
Васька вертелся, как волчок, и бросался то в одну сторону, то в другую, а удары сыпались и сыпались на его спину. Он напрягал все внимание, метался по кругу с быстротою кошки, чтобы захватить жгут и посадить на свое место попавшегося, но получал удары оттуда, откуда менее всего ожидал. Жгут был неуловим и нырял под епанчой, как по волшебному мановению. Только и слышно было, как раздавались удары: хлясь да хлясь.
Васька покраснел от злости, лицо сделалось свирепым, глаза налились кровью, а ребята всякий раз, когда опускался жгут на его спину, хохотали и сопровождали его общим возгласом:
— У, ух!
Иногда Васька останавливался и с хищностью волка озирался кругом. Ребята все, как один, делали вид, что жгут находится у них и все как-будто готовились ударить. Васька не верил им, скрипел зубами и рычал.
— Ну, подождите, попадетесь мне — натешусь.
— Да уж это как есть, — смеялся Семка.
Однако никто из них не попадался, а он все получал и получал удар за ударом.
Белая холщевая рубаха Васьки была вся испещрена серыми полосами, и вся спина его горела от жгучей боли. Но самолюбие не позволяло ему бросить игру и сойти с круга. Он привык смотреть на младших товарищей свысока и даже говорил с ними как — то снисходительно; ему неудобно было признать себя побежденным ими — засмеют. Васька злился, напрягал все силы, чтобы отнять жгут и самому вдоволь натешиться на их спинах. Но удары сыпались и сыпались на него, а мальчишки все выкрикивали всем хором:
— У, ух!
Иногда кто — нибудь смеялся и говорил:
— Эй, Васька, смотри, смотри: Митька влепить хочет.
Васька машинально оглядывался на Митьку, а Федька сзади лупит жгутом.
Наконец Васька не выдержал: плюнул со злости и вышел из круга.
— Ну вас к лешему и с игрой — то с вашей. Нешто с вами можно водить без жеребья? Ишь какие несмыслята, подумаешь…
— А — а! труса спраздновал, а я, я!..
— Сбрендил!
— Ну и спина же у тебя, Васюха, золото. По ней еще бы разов двести можно вытянуть, — острил Семка.
— Убирайся…
Васька насупился и сел расписывать валек. Его примеру последовали и другие. Фомка взялся за плеть, привязав для удобства один конец к лаптю; Николка прилаживал друг к другу деревянные брусочки, долбил на них дыры концом ножика, собирал и разбирал какие-то рамки, и весь погрузился в работу, не замечая, что делается вокруг. Петрушка Крынкин, глазастый малый лет шестнадцати, с большим неуклюжим носом и рыжими волосами, чинил разбившийся лапоть и добродушно ворчал:
— И с чего растрепался, идол; диво, а то бы носил еще долго.
А Семка развалился на армяке и рассказывал сидевшим вокруг него товарищам:
— В некотором царстве, в некотором государстве, сидел царь на царстве, король на королевстве, на ровном месте, как на бороне…
Семка умел рассказывать хорошие сказки, которым научился от деда. Иногда вечерами его до полуночи заслушивались ребята, но теперь он корчил смешные рожи и произносил слова с таким юмором, что слушатели покатывались со смеху.
Фомка обернул вокруг лаптя подлинневшую плеть и затянул, проворно перебирая в руках тонкие веревочки:
Светил месяц над рекою,
Был спокойный ветерок…
Фомке подтянули другие ребята, но песня не клеилась. Пели как — то вяло, безжизненно, хотя могли петь и лучше.
Семка оборвал смешные рассказы, встал и обдернул кафтан.
Его комическая круглая мордочка стала серьезной, глаза засветились, и весь он точно переродился.
Фомка допел до конца песню и остановился, углубляясь в работу. Ребята повторили последние слова и тоже смолкли, рассеянно блуждая глазами по степи. Семка окинул товарищей таким взглядом, точно хотел сказать: "А ну-ка, братцы, споем теперь как следует", и затянул чистым звонким голосом:
Липа вековая над рекой шумит,
Песня удалая вдалеке звучит..
Семка до страсти любил пение и считался самым лучшим певцом среди товарищей. У него и голос всех сильней и чище, а главное — складу больше.
Его даже учитель в школе, Иван Петрович Уткин, так и звал "соловушкой".
— Ну-ка, соловушка, спой что-нибудь хорошенькое один, — скажет он, бывало, после урока пения, настраивая скрипку, и когда Семка пел, в классе никто не смел и пошевельнуться. Все сидели точно зачарованные.
Голос Семки, как прозрачная струя фонтана, рвался в высь и сливался с голубым сиянием, в воображении вставали живые образы: виделась и река с крутым берегом, и одиноко стоящая зеленая липа, и удалой добрый молодец, которому ничто нипочем, и для которого жизнь — сплошной разгул и молодечество.
Ребята окружили Семку тесным кольцом и дружно подхватили, как только он допел последнюю ноту:
Песня удалая вдалеке звучит…
Семка переводил дух, закрывал глаза и опять заливался.
Луг покрыт туманом, словно пеленой,
Слышен за курганом звон сторожевой.
А ребята подхватывали:
Этот звон унылый, звон прошедших дней,
Пробудил, что было, в памяти моей.
Нежные детские голоса слились в один общий хор и наполнили собою немую тишину. Казалось, слушала мальчиков вся окружающая ширь безмолвная, а далеко за рекою эхо ловило последние звуки и еще нежнее повторяло:
…в памяти моей…
Семка вдохновлялся все больше и больше, глаза сильней загорались, хотел вложить в песню всю свою душу:
Над твоей могилой соловей поет…
с безнадежной тоскою выговаривал трагические слова Семка, печально качнув головою:
Скоро и твой милый сладким сном уснет…
Песня допета. Замерли последние звуки ее в немом пространстве.
Семка стоял весь, как-то опустившийся, точно расслабленный, рассеянно смотрел в даль, но на лице его блуждала довольная улыбка. Он весь вылился в этой песне, опустел и совсем не походил на того живого и подвижного мальчика, с насмешкой на бойком лице и с острым языком. Товарищи стояли тоже молча, ожидая, не запоет ли Семка еще что-нибудь.
Общее молчание нарушил Васька, не принимавший участия в пении: у него не было ни голоса, ни слуха. Он лежал на земле, опершись на локотки, и не сводил с Семки глаз.
— А здорово ты пел, Семка! — сказал он, ласково улыбаясь. — Индо сердце защемило.
Семка сразу повеселел.
— Как умею.
Мало-по-малу к ребятам опять вернулось их обычное, беспечное настроение и опять пошло: кто во что горазд. Кто принялся за работу, кто бегал и кричал, что взбредет в голову, а некоторые возились и мяли друг друга. Иные жевали черствый хлеб, запивая его водою.
Для еды у них не было — установлено определенного времени. Кто когда хотел, тот и ел. Вместе ели только картошку; ее пекли сообща и в каждом доме брали поровну.
Солнце село, оставив за собою багряное зарево. На востоке загорелась ранняя звездочка, пробиваясь сквозь угасающий дневной свет. В воздухе посвежело. Ребята подогнали лошадей, плотнее запахнули свое зипунишки и уже не расходились далеко от места ночлега. Вдали показался верховой, поднимаясь из лощины. Все устремили взоры туда, стараясь определить кто едет.
— Филька! — вырвался наконец радостный крик.
— Филька! Филька! — повторяли ребята, прыгая от радости.
А Филька, понимая нетерпеливое ожидание товарищей, разогнал лошадь и подскакал к ним во весь опор.
— А вот и я!
— Ну, чего же ты там так долго?
— Поди — ка ты, приезжай скорее!
Филька весь был увешан узелками, свертками и мешочками, торчавшими у него и за пазухой, и за поясом, и за плечами. А через лошадь висел перекинутый мешок картофеля — меры с полторы. Ребята бросились к нему: кто снимал епанчу и мешок с картофелем, кто треножил лошадь путом, кто отвязывал у самого Фильки узелки и мешочки, и все торопили друг друга:
— Да ну, ты, скорее, чего копаешься!
Филька оделял товарищей: кого сдобной колобашкой, кого пирогом с кашей, кого лепешками, а кого просто большой краюхой хлеба. Некоторым прислали яиц, а одному мальчику сердобольная мать навязала бутылку молока и завернула с хлебом три баранки. Ребята с жадностью хватали из рук Фильки посылки и наперебой спрашивали:
— А это кому? А это? А мне?..
Филька разбирал узелки, припоминал кому что следовало и останавливал.
— Да подожди ты хватать — то! Это не тебе, Ванятке! Тебе вон мешок!.. А это кому!.. Пронька, кажись, тебе.
— Мне, мне! — кричал Пронька, протягивая руку. — Это платок нашей бабки. Я по платку вижу!
На землю спустилась холодная осенняя ночь, окутывая таинственным мраком поле. Кругом царила строгая тишина, пылал костер, разливая огненные языки по пустынной тьме, трещал горевший бурьян, бросая кверху золотые фонтаны искр. Ребята сидели вокруг огня, ели печеную картошку, вынимая ее прямо из горячей золы, мокая в соль, и расспрашивали Фильку о домашних, о товарищах, оставшихся дома, о деревенских новостях. Разговорам не было конца. У Фильки даже язык устал от рассказов. Но зато все узнали, что делается дома. Знали, что Куприяшка Перегудов сломал ногу, возвращаясь пьяным с базара и теперь не пойдет на зиму в город на заработки; что Максимовы просватали Феклушу в Матово; что Серега Здобнов променял серого мерина на пегую кобылу и взял тринадцать рублей придачи, а Яшка Мосолов приехал из Москвы с деньгами, в суконном пиджаке и при часах.
— А добра сколько приволок всякого… видимо — невидимо, — сообщал Филька. — Кошолка, из белых прутьев, до краев накладена, мешок с застежками, в роде как бы кошеля, и в узлах сколько…
— И скажи ты, какая линия ему попалась, — удивлялись ребята и в глазах их загоралась зависть к счастливому Яшке…
Вместе с ребятами сидит у костра и Полкан. Он заглядывал им в глаза и заискивающе вилял хвостом, как бы говоря: все это очень хорошо, ребята, что вы едите горячую картошку, говорите о деревне, но есть-то и я хочу тоже. Ребята бросали ему корки хлеба, очистки, а иногда и целые картофелины с больным пятном или чересчур подгорелые. Тот ловил почти налету, быстро проглатывал их и в знак благодарности стучал по земле лохматым хвостом. Он был самой надежной опорой, и за ним спали, как за каменной стеной. Молчит Полкан, значит все спокойно — спи без заботы. Его все ласкали и, чем могли, с ним делились.
Глубокая, молчаливая ночь давно уже держала в своих мрачных объятиях погрузившуюся в сон землю. Не слышно стало ни лая собачьего за рекой на деревне, ни сторожевой колотушки. Молчит окружающая степь, храня какую — то тайну, молчит звездное небо, строго смотря с недосягаемой высоты. Прогоревший костер уже погас, и на его месте торчит серая груда пепла. Свернувшись комочками, ребята крепко спят, счастливые и довольные. Спит и Полкан, прижавшись к Ваське, но если послышится какой — нибудь подозрительный шорох, левое ухо Полкана поднимается, стараясь уловить, не грозит ли какая — нибудь опасность, и долго остается в таком положении, пока не убедится, что тревожного ничего нет.