Первый, кого я решил прикончить, был Пиноккио.
Мои руки открывали дверь библиотеки и ворота кладбища, расставляли книги на полках и венки на могилах, вели учет выданных книг и покойников. Но была и другая причина, моя личная, объединявшая эти миры: безупречными казались мне только книги, завершающиеся смертью героя.
Выбор моего чтения целиком подчинен требованию этого совершенства, я даже завел тетрадь, в которую записываю названия безупречных книг, иногда делая пометки, как и от чего погиб главный герой и другие первостепенные персонажи.
Люди коллекционируют все: кости каракатиц, пряди волос, пожелтевшие листья, провалы и неудачи. Набоков коллекционировал бабочек, Энди Уорхол – засохшую пиццу в коробках, Дэвид Линч – назойливых мух. Мне же нравилось коллекционировать бумажных покойников.
Когда я заканчивал несовершенную книгу, то есть ту, которая не завершалась смертью героя, то испытывал чувство разочарования и неудовлетворенности. Так произошло с историей про Пиноккио.
Превращение полена в живого человека раз и навсегда показало, что финалы, в которых торжествуют мир и гармония, категорически не в моем вкусе.
Я никогда не любил этого буратино.
Когда он сжег себе ногу, я понадеялся, что ему конец, но как всегда не вовремя явилась спасительница Фея с голубыми волосами. Будь по-моему, я бы дал утонуть этому неблагодарному сыну или же бросил его в пасть Акулы.
Потом, спустя годы, я сделал прелюбопытное открытие: Коллоди думал, как я, и в первом издании сказки, выходившей по частям в журнале, Пиноккио заканчивал свою жизнь на виселице, на ветке дуба, благодаря стараниям Лисы и Кота, и произносил слова, точнее которых трудно придумать: «Дорогой отец! Был бы ты сейчас здесь… – Ему не хватило дыхания закончить фразу. Глаза его закрылись, рот остался открытым, ноги обвисли и, вздрогнув в предсмертной конвульсии, он отдал концы».
Автор потом был вынужден изменить финал, но его изначальным замыслом был жестокий конец как следствие неправильной жизни, ибо неблагодарность – это вина, за которую надо нести наказание, и поэтому Пиноккио умирал, ибо, как известно, мы все отдуваемся за свои прегрешения.
Я не стал сочинять тогда финал со смертью буратино, я это со временем сделаю, но потребность представлять, как умирают литературные персонажи, осталась во мне неизменной и относилась ко всем книгам, прочитанным в те годы: я видел, как мистер Фогг и Паспарту теряются в индийских джунглях, как Белый Клык падает под выстрелами Джима Холла, как обрывается от страха сердце Эбенизера Скруджа, когда он слушает Рождественского Духа Будущего, Отто Лиденброк и Аксель становятся жертвами взрыва, Алиса засыпает сном, от которого никогда не пробудится.
Мое пристрастие к совершенным финалам связывало неразрывными узами обе мои профессии. Если до сих пор, в свете маминого воспитания, я видел в библиотеке венец призвания и с предвзятостью и сомнениями относился к кладбищенской службе, то вскоре отметил, что и эта работа является закономерным итогом пройденного пути, своего рода предначертанием. Мысль, что мне предуготована эта двойная работа, незамедлительно перешла в ощущение, а затем в осознание, что и я являюсь составным элементом законов природы, что я вычислен, проверен и одобрен, поскольку именно этого ищут люди – подходящего для себя места на вселенской шахматной доске.
Часто мы не знаем, почему и когда возникают навязчивые идеи, по какой потаенной причине мысли начинают назойливо вертеться вокруг одного и того же предмета, слова, аромата, воспоминания, события, почему именно вокруг них, а не чего-то другого.
В моем случае, наоборот, нет ничего загадочного: работа на кладбище давала мне постоянно повод осознавать, насколько моя жизнь связана со смертью.
Ибо я от рождения с нею знаком. Она родилась со мной вместе. Она обнимала меня. Она была ребенком-призраком.
Я впервые увидел его, когда гроб моей матери замуровывали в семейном склепе. Шесть погребальных ниш, три справа, три слева, а по центру, под маленьким мраморным алтарем, – усыпальница с прахом моего деда, Мансуе́то Мальинверно.
Я стоял рядом с отцом на пороге склепа, наблюдал, как ворочают гроб, чтобы вставить его в нишу, смотрел, как каменщик замешивает раствор и наносит его на края ниши, и мысленно подсчитывал, сколько понадобится кирпичей, чтобы заложить все это пустое пространство; понадобилось семьдесят пять, чтобы замуровать мою маму навечно. И когда закончился счет, я отвел глаза влево и увидел фотографию новорожденного младенца.
Она показалась мне здесь столь неуместной, что я на секунду даже забыл о боли. Посмотрел на каменщика, уже закрашивавшего кирпичи, на заплаканное лицо отца, на родственников, собравшихся снаружи, но затем мой взгляд снова вернулся к малышу.
Я хотел спросить, но то, что я видел, было настолько странным, что я испугался и решил, что младенца вижу только я один, что он привиделся мне вследствие скорби по маме и что если я спрошу, папа мне ответит, что там нет никого, и тогда мне стало страшно и я еще сильнее уцепился за его руку. Поднял голову вверх, в небо, и подумал, что сейчас он исчезнет, что его больше нет, но когда опускал глаза, фотография была на месте.
Когда через несколько дней мы с отцом принесли маме букет гвоздик, новорожденный никуда не исчез, и я снова задрожал от страха. Я прижимался к папе все время, пока мы были в склепе, но перед уходом увидел, как он целует мамину фотографию и прикладывается губами к младенцу.
«Значит, это – не призрак», – подумал я и задал отцу вопрос, на который долго не решался:
– Папа, а это кто?
Он как будто вышел из ступора, на секунду замялся, а потом сказал:
– Этого ребенка ты видел, когда еще был малышом, он тебя очень любит.
– Но он же умер?
Отец присел и обнял меня:
– Он – твой ангел-хранитель.
Я подошел к фотографии и внимательно ее рассмотрел. Мне показалось, что я смотрюсь в зеркало, но уже без страха, который был развеян уклончивыми ответами отца. Вблизи я прочитал имя, написанное маленькими буквами: Ноктюрн Мальинверно. Я подумал, что это какой-то кузен.
Подражая отцу, я каждый раз, когда приходил сюда, целовал фотографию младенца.
Потом мой отец неожиданно умер.
Через несколько дней, когда вместе с дядей, братом моего отца, в дом которого я переехал, пришел навестить моих покойников и поцеловал фотографию новорожденного, дядя вдруг говорит:
– Это твой братик.
Я отшатнулся, как от пощечины. Глядя на меня, дядя понял, что сболтнул лишку.
– Разве тебе не рассказывали?
Я остолбенело стоял и молчал.
– Ты уже взрослый, Астольфо, по-моему, пора и тебе узнать.
И он рассказал мне всю историю.
Я никогда ее не слышал, в доме об этом не говорили.
Это был мой брат-близнец, родившийся мертвым.
Родившийся раньше меня.
Я подумал о последней ночи, когда уснул возле мамы: двое людей, обнявшись, укладываются спать; утром один просыпается, другая – спит мертвым сном; рождаются двое детей, один кричит и дышит, другой – бездыханно молчит.
Не осталось даже его фотографии: в лихорадке событий о ней никто не подумал. Да и какой бы фотограф согласился снимать мертвого ребенка?
У моего близнеца не было даже имени, когда он родился.
Мама решила, что не имеет смысла давать имя мертвому ребенку:
– Для чего оно ему?
Лучше забыть, ни имени, ни изображения, поскорей стереть из памяти этот кошмар.
Но не тут-то было, нужно было его назвать, чтобы зарегистрировать в реестре покойников, как будто нельзя умереть анонимно.
Катена не знала, что делать:
– Я придумала только имя Астольфо, какое ему дать имя?
– Безымянное какое-нибудь, – отозвался отец, оплакивавший мертвого сына, – как солнышко, скрывшееся за горизонтом.
– Тогда назовем его Ноктюрном, – сказала, всхлипывая, мать.
Когда встал вопрос о его похоронах, когда уже был заколочен гробик, могильщик потребовал его фотографию для надгробной плиты.
Родители растерянно посмотрели друг на друга.
– Как можно хоронить без фотографии? Хотите его совершенно забыть? Хотите взять грех на душу?
Это слово, которое обычно произносит священник, подействовало, как звон колокола по покойнику, раздавшийся посреди ночи.
– Что будем делать? Гроб уже закрыт.
В эту минуту, сказал дядя, я заплакал.
– Они же у вас близнецы? – сказал могильщик, которого вдруг осенило.
Катена кивнула.
– Так снимите его, разве они не похожи?
– Окститесь! Это наводит порчу!
– Какую еще порчу?! Гораздо хуже захоронить без фотографии. Послушайте меня, я в этих делах понимаю. Снимок живого на могильном памятнике продлевает жизнь, это как увидеть во сне покойника.
Марфаро-отец в загробных делах знал толк, решили послушать его.
Меня тотчас отнесли домой, облачили в белую крестильную рубашку, на шею повесили золотую цепочку с блестящим распятием Господа Иисуса Христа, пригладили три волосинки на голове, уложили на диване на простыню, и фотограф сделал снимок.
Так на могильном камне мертвого младенца появилась фотография его живого близнеца, единственного в мире, наверное, кто мог видеть себя мертвым ребенком, единственного, приносившего себе на могилу цветы, напоминая невероятную судьбу Матти́и Паскаля.
Это был вещий знак, как будто мне дали гражданство в потустороннем мире.
Все окружавшие меня люди мало-помалу умирали, и в моей детской голове надолго засела мысль, что именно я являюсь причиной их смерти.
Смерть таилась повсюду: в органах, обеспечивающих жизнь, во сне, прибавляющем сил, в дыхании, без которого мы не можем существовать. Даже в пище, которой утоляем голод. Смерть внезапная и заурядная: мать, умирающая во сне, мертворожденный ребенок, отец, поперхнувшийся во время еды.
Он сидел за столом напротив меня с вилкой в руке, речь оборвалась на слове «завтра», он вдохнул и не выдохнул, в горле застрял комок, глаза закатились.
Я бдел над ним всю ночь, в те минуты он как бы еще не умер, я мог прикоснуться к нему, словно чувства измеряются пространством, словно смерть не есть остановка дыхания или сердца, а только изъятие тела.
Вынул вилку из его окоченевших пальцев, закрыл ему глаза, поцеловал напоследок веки и пошел сообщить людям, что сердце Вито Мальинверно перестало биться.
Я стал сиротой, жизнь моя изменилась, но гораздо сильней изменились мои отношения со смертью.
Я страдал сильнее, когда не стало мамы, но уход отца был в известном смысле гораздо тяжелей и хуже, и не только потому, что передо мной открылась перспектива одиночества и беспризорности.
У сирот особые отношения со смертью, ибо в последовательной смене поколений – истинной мере нашей смертности, «до» и «после» – покуда есть кто-то, кто готов ради нас принести себя в жертву, мы себя чувствуем в безопасности, как за непробиваемой стеной. Вначале деды, потом родители стояли горой между нами и потусторонним миром.
Мы рождаемся на свет с чувством вечности, ибо и до нас жили смертные люди; потом умирали деды, и это чувство уменьшалось вдвое, но пока у нас было еще прикрытие. Но когда умирает наш последний родитель, когда падает последний бастион, между нами и вечностью никого больше не остается, никаких поколений, никаких изгородей и укрепленных стен. Подошел наш черед.
Если мы отцы, то для нас не является жертвой быть защитой своему потомству, но если мы одиноки, все приобретает другой оттенок.
Смерть матери и отца – первые звоночки нашей смертности. Уход Вито Мальинверно означает, что следующим в роду буду я.
Я был беззащитен, я должен был позаботиться о себе, подумать об укрытии, о непробиваемой стене. И тогда я подумал, что должность кладбищенского сторожа такое же благословление, как и то, что я стал библиотекарем. Соприкосновение, соседство, близость со смертью помогут мне привыкнуть и сродниться с ней.
В точности как косякам кильки, которые принимают форму своего врага в надежде выжить в случае его нападения.