Вернусь к Уфе. Вызвали на этап. Надзиратель свел меня на первый этаж и сунул в обшарпанную камеру налево по коридору. В ней оказалась вторая дверь с выбитым глазком. Через эту дырку я мог видеть помещение вроде прихожей, где стоял стол с кипой формуляров и рядом стоящего навытяжку офицера, как бы исполняющего торжественный ритуал. Он брал папку и зачитывал фамилию. Надзиратель открывал дверь и выкрикивал ее в камеру напротив. Через какое-то время появлялась девица с вещами и отвечала на обычные вопросы: статья, срок? Кокетничая с офицером, с улыбочкой отвечали - 15, 12, 8, меньше я не слышал, в статьях ничего не понимал, а чему веселяться эти кокотки не мог понять. Они будто соревновались в своей безмятежности. Внимательно изучая их лица, интонации, жесты, я ни в одной не заметил следов порока. Во время пути до Челябонска они, проходя по коридору "столыпина" в туалет, совали мне махорку в газете через решетку. Курить в купе положено по одному, а я был один и вовсю этим пользовался. По прибытию в челябинскую пересыльную тюрьму надзиратель повел дворами, а сорок семь преступниц в другую сторону. Внутри здания повел вдоль стены, где двери были одна рядом с другой, и отомкнув последнюю, предложил заходить. Оказалось это ниша с узенькой скамеечкой по ширине двери.Я сел, железная дврерь захлопнулась перед носом. Спина упирается в стену, а колени упираются в дверь. Не понимая, что бы это значило, я быстро достал махорку, скрутил папиросу и после доброй затяжки начал кулаками колотить в дверь, задыхаясь и кашляя. Дыму некуда было выходить. Когда надзиратель открыл дверь, дым устремился в помещение. Видимо, привыкнув к такого рода поведению нервничающих наивных новичков, он даже не стал делать замечания, а просто снова захлопнул дверь. До сих пор, когда через тридцать лет я все это вспоминаю, наивность не покинула меня, и мне кажется, когда человек теряет это свойство, он умирает. Сколько их, серьезных мертвецов, топчут землю и портят жизнь нервным людям. После долгого сидения в этой конуре, повели в баню. Одежду забирают в "прожарку". Ее насаживают на крюки, вроде тех, что раньше были в мясных магазинах для подвешивания туш, и делают в ней рваные отверстия. Ботинки отдельно. Голого, надзиратель привел меня в отделение бани с двумя каменными скомейками и размером в небольшую комнату. Наполняю таз водой и слышу шум и звон тазов за второй дверью в мое отделение. Дощечки на филенки двери имели щели, и можно было заглянуть в соседнее отделение бани. Сопассажирки со смехом заполняют отделение и разбирают тазы и шайки. Одна другой краше. Не отрываю глаз и начинаю волноваться. Окатил себя ушатом воды - и опять к пункту наблюдения. Глаза разбегались, а все-таки постоянно задерживались на красавице возле ближней скомейки. Она поставила ногу в таз и неспеша ее массировала. Белоснежная, в ярком свете бани, она наполовину была скрыта черными как смоль волосами, и только белый локоть иногда прорывался сквозь этот зановес. Когда же она, откинув волосы, направилась в мою сторону, улыбаясь, не замечая догляда, и я увидел ее лицо и грудь, надзиратель открыл дверь и начал меня торопить. Дай, прошу, поглядеть, когда я еще их увижу, не знаю. Уперся и ни в какую, они сейчас выходить будут, пошли. Так я и вышел - мокрый, голый, возбужденный, на глаза выглядывающих из гардероба зычек - прожарщиц. Стыдно и неловко, будто взяли тебя и выставили на позорище. Будто отняли, без права, неположенное брать никому. Из Челябинска погнали сразу. Позже я увидел в нашем деле две или три телеграммы о том, почему меня задерживают с этапированием. Потеряли в Уфе. Требовали ускорить. В Новосибирск привезли часов в пять утра. В пути меня поразил мужик, приговоренный к смертной казни. Везли на расстрел, а он вел себя так, будто едет на работу. И был-то он в рабочей одежде. Даже анекдоты рассказывал. На перроне нас разделил конвой, рассортировав всех пассажиров, меня и дивчину повели в какой-то тупик. Команда: взяться под руки. Мы взялись и прижали локти друг друга к ребрам с радостью. Торжественно шествуем по перрону под конвоем и вопросительными взглядами окружающих. Едва ли ей и мне придется пройтись вот так по перрону с "торжественным" караулом. Мы, прижимаясь локтями, говорили о своих делах и не обращали внимания на окружающих. Она рассказывает о своем преступлении - украла из зависти в общежитии модные туфли у соседки и уехала к себе в деревню, где ее и забрали и теперь этапируют в Барнаул на суд. Нас в тупике встречает новый большой конвой с автоматами и оцеплением. Вдалеке маячат солдаты с собаками. Увидев нашу пару, как на прогулке, они стали роптать. Их подняли по тревоге для осуществления конвоя особо опасного преступника, которым я числился. Разбудили и подняли среди самого сладкого сна. Естественным было их огорчение при нашем появлении. В свободной руке я нес выданною ей буханку хлеба и две селедки в бумаге. Больше у нее ничего не было. "Столыпин" стоял в тупике холодный. Нас поместили в соседние купе. Солдаты бегали, пытаясь растопить вагон. Гадали, когда подцепят к барнаульскому составу. Прицепили к проходящему, и мы поехали. Не знаю как солдат определил важность моей персоны - по конвою, или он имел доступ к формулярам, но любопытство его раздирало и в конце концов он прильнул к решетке моего купе и спросил, за что посадили? Отвечаю ему имитируя акцент: "Дишчиплина есть надо, любопитство есть не надо". Их инструктировали, что по 58 статье - все шпионы. Солдат отшатнулся, подумал, и стал дергать себя за ремень, показывая на меня. Я снял ремень и просунул ему за решетку. Он повесил его в проходе и обещал отдать по выходе. Дорога длинная, вагон пустой и теперь солдаты стали приставать к моей соседке. Мне было слышно, как она протестовала и сопротивлялась. Загрохотал кулаками в переборку и стал кричать: "Жалоба! Жалоба!". Они отстали от девушки и угомонились, но один из них подошел к моему купе и злобно погразил. Все-таки была надежда на то, что они обязаны доставить этапируемых целыми и невредимыми, и не представлял себе, как он сможет исполнить свои угрозы. Видимо, руки его на этот счет были укороченными, но обида на мое вмешательство кипела в нем и других негодяях. После передачи нас из вагона в "воронок" меня сунули в бокс у входа, а ее в салон. Вначали ее увезли в уголовную тюрьму, а затем меня - во внутреннюю КГБ. Сопровождали нас в пути все те же вагонные надзиратели. Я ждал подвоха, и, будучи человеком неопытным не знал, откуда он может прийти. Когда они грозили, я назвал их козырьками блестящими, позорными, и не более. При сдаче меня во внутренней тюрьме "козырек" открыл дверь моего бокса, это такая же конура, как в Челябинске, стал ждать, когда я из нее буду выходить. Только я сунул голову в проход, как он долбанул сапогом по этой двери. Надеялся, что попадет по роже, но я отскочил, а снизу, с земли, офицер стал выяснять, почему задержка? Мне ничего не оставалось, как показать обидчику язык. Барнаульская тюрьма КГБ прияла меня обычным путем. Тщательный обыск и долгое раздумье шмональщиков о шурупах в моих "стиляжных" полуботинках. Вывернуть их, так подметки отваляться, не вывернуть, допустить нарушение инструкции о недопущении металлических предметов при арестанте. Все же решили оставить, посчитав, что мне не имея отвертки, их вывернуть не удасться, и всякое злоумышленное действие с помощью этих шурупов с моей стороны исключено. Сразу после того, как меня поместили в камеру, я потребовал врача и, когда он пришел, заявил о полном недомогании. Врач послушал легкие, посмотрел язык, и дал три дня отдыха, то есть освобождение от допросов. Прогулки, однако, разрешил. Это мне и было нужно. Оглядеться, обвыкнуть в новом состоянии подследственного, и подумать. На первой же прогулке, где мог, наклепал протекторами следов на асфальте, написал, чиркая подметкой незаметно от надзирателя - "я коммунист преданный" - надеясь, что ребята, если они здесь, поймут мою позицию на следствии. Надпись, должно быть убрали, а мои следы на снегу по сторонам пргулочного дворика со стенами пятиметровой высоты из бетона и входной дверью с глазком, остались. Для верности, с разбегу, и на стене тюрьмы оставил свою "печать". На следующий день надзиратель уже не через глазок, как на первой прогулке, наблюдал за мной, а сидя на ступеньке у двери, закутавшись в полушубок. Ребята в тот же день "сообщили" следователю о моем прибытии, и это путало его "игру". Надзиратели получили нагоняй за растяпистость. За три дня отдыха мною было установлено количество людей, содержащихся в этой небольшой тюрьме, по количеству кусочков мяса, величиной в половину спичечного коробка и мокрым местам от них, аккуратно разложенных на разделочной доске и сбрасываемых в миску с супом. О пребывании в тюрьме Николая Семенова я узнал по выставленным им для ремонта, возле двери, ботинкам, а Тюрина по подчерку. Это случилось так. Когда врач уложил меня на кушетку в надзирательской и стал осматривать, вбежали два надзирателя и, волнуясь, стали вместе читать бумажку у самой лампы. Бумажка была повернута ко мне обратной стороной. Была это жалоба или просьба, я не понял, но бумага просвечивала, и я сразу узнал подчерк Арнольда. Конечно растяпы. Во время пути и отдыха я все думал о следователе. Так хотелось, чтобы он был умным и справедливым, способным понять мои добрые намерения и помыслы во всех поступках, словах и планах. Коли уж человека назначили следователем, думал я, он должен быть таким. Все добросовестно разберет и прямо доложит о совершенной ошибке, нас освободят из-под ареста, а виновным придется отвечать. Впечатление же после первого допроса было крайне неприятным. Стало ясно, что следователь врет, глуп, видимо плохо учился там, где этому делу учат. Допрос был вроде знакомства. Я выяснил для себя, чего от него ждать, а он - что из меня можно выжать для сложившейся уже концепции дела.

Когда я ехал в Барнаул по распределению, в поезде была супружеская пара. Жена жаловалась соседям по купе на досрочную отставку ее мужа со службы особиста. В войну, мол, работал усердно. Для всех война кончилась, а для них продолжалась. Он и в Прибалтике усердствовал против лесных братьев. Каждый почти день, говорила она, гробы в клубе с нашими друзьями. А теперь мы не нужны, все выжали. Сколько же им можно было убивать? Они же остановиться не могут. Про таких на Руси говорили: "Чужая душа - копейка, и своя душка - полушка". В свое время при знакомстве с городом мне сообщили новость, что прекрасное капитальное здание, выстроенное напротив Алтайского крайкома партии для КГБ, передано под медицинский институт. Там шла переделка следственных кабинетов и подвалов в аудитории и лаборатории, так что впоследствии о мрачном предназначении этого здания осталась только прекрасная телефонная связь института с городом, в которой ничего не трещало и не сдваивало разговоров. Поэтому мы и были теперь в старом здании КГБ.

Было понятно, что эта "теневая армия" выжидает дальнейшие события, и сорваться на каком-нибудь пустяке опасно для служащих. Поэтому следствие велось с соблюдением правил. Регулярно в дела вставлялась докладная с просьбой продлить время следствия, так как все политические дела по закону должны быть рассмотрены в десятидневный срок. Разрешение на продление давалось легко. Когда Николай Семенов перед передачей его дела в суд решил пошутить над ними и отказался ставить свою подпись, сославшись на отсутствие важного документа, они всполошились. Какого, какого документа? Николай пояснил - доноса! Тут они заулыбались и объяснили, что этого-то им совсем и не надо. Выслушав объяснение, Николай подписал бумажку словами их лексики: Мол, Имярек в подшитом и прошнурованном виде передается в суд, чем окончательно их успокоил. (Пишу "их", так как прокурор и следователь практически единомышленники и соратники. Существо дела им было не нужно, а его гладкое завершение входило в задачу обоих, поэтому прокурор Пушкарев все время маячил на следствии). На первом допросе я спросил следователя, нас ведь там в подвале меньше тридцати, а ваш кабинет 204-й, да еще сколько на других этажах, чем же вы тут занимаетесь? Он тут же рассеял мое заблуждение и разъяснил, что двести означает этаж, а кабинет всего четвертый по счету. Но по тому как он вздрогнул после моего заявления о количестве арестантов, мне стало понятно, что надвигается новая вздрючка надзирателям за общение с арестованными. Они же станут искать источник полученной мной информации, и, не отыскав его, отыграются на всех сразу. Холопское положение надзирателей было неприятно. Ведет, например, тебя здоровяк в туалет, и, когда ты сидишь над дыркой, не отрывает от тебя глаз, так положено. В бане, раз в десять дней, тоже сидит одетый и глазеет на тебя, пока не помоешся. На прогулке теперь - наблюдение в упор. Как-то я разбежался, сделал два переворота вперед, и, возвращаясь назад - рондат, переворот с поворотом. Надзиратель тут же подбежал, схватил за руку: не положено! Что, зарядку, разминку не положено? Нет, зарядка разрешается, но не переворачиваясь через голову. Приседания, разведение рук и другие спокойные упражнения. Видимо они опасались, что я разбегусь и размозжу череп о стенку, или подпрыгну и сделаю то же самое ударом о славную землю. Это не входило в мои планы, но желание почувствовать себя свободным, хотя бы в движении, когда тело этого требует насущно, после пребывания в камере и на идиотских допросах, вынужденное безделье унижает и утомляет, нужно порезвиться как коню. Когда не хочется читать, и в голове, перебивая друг друга, теснятся мысли, лучше всего ходить. Это создает ощущение занятости. В замкнутом пространстве камеры можно сделать только четыре шага. И каждый раз надо поворачиваться лицом к одной и той же стене. Это необходимо, иначе закружится голова. Последний шаг завершается перенесением центра тяжести на шагнувшую ногу и некоторой задержкой в этом положении. Затем ногу в ритме ходьбы возвращаешь назад, и после двух шагов эта же процедура повторяется у противоположной стены. Так мягко ходят тигры по размеру клетки.

Так же ходил наш преподаватель в техникуме. От стены к стене, все время поворачиваясь к классу. Говорил он, не произнося ни одного лишнего слова, и необыкновенно тщательно делал чертеж на доске, так что небрежно перечертить его себе в тетрадь было просто невозможно. Здесь, в камере, я понял, где он научился такой мягкой маятниковой походке и немногословию. Стал вспоминать наших преподавателей. В войну их перебило много, и спустя пять лет после ее окончания, сформировать преподавательский корпус было нелегко. Знания мои после семилетки и исключения из восьмого класса были скудны., а судьбе было угодно послать меня на приемные экзамены в техникум к старому преподавателю математики. Он плохо видел и не лучше слышал и, как я заметил, оценивал ответ по бойкости. Сообразуясь с таким восприятием ответов, я стал во всю силу стучать мелом по доске и, закончив в хорошем ритме стук, сказал: вот так! Он похвалил, и, с сожалением, глядя на доску спросил, почему же письменную работу мне не удалось выполнить. Ссылка на головную боль и волнение его удовлетворили, и он, как бы извиняясь, поставил мне в экзаменационный лист среднюю за письменный и устный экзамены минимальную положительную оценку. Звали мы его "парашютистом" за абсолютно лысую голову. Однажды я зашел в преподавательскую и хотел обратиться к нему за разъяснением задачи, но меня тут же выпроводили и отругали за то, что я посмел беспокоить уставшего человека. До революции он преподавал в Сарбонне, а теперь учил нас. Теоретическую механику у нас вел привлеченный по партийной линии и прошедший войну артиллерийский офицер. Он был специалистом по баллистике, но механику не знал совершенно, или делал вид, что не знает. Начинал занятие он с перечисления номеров задач в учебнике, и обещал тому кто решит, купить десять пирожков. Конечно никто решить не мог, и со словами: "очень жаль, придется самому съесть", он занятия заканчивал. На экзамене мы все трепетали. Боясь из-за незнаний потерять стипендию, но он задавал только один вопрос: "Почему мы победили Германию?". При этом был так пьян, что отметку ставил сразу на три строчки в ведомости. Где бы мы ни учились, обязательно кто-то из преподавтелей запоминается навсегда. Был у нас педогог, который вел курса режущего инструмента. Вроде скучнее курса не выдумаешь. Он же умел всю группу держать "ушки на макушке". Всегда стремительно появлялся в аудитории, и прямо с порога начинал свою быструю импровизацию. Например, весело начинал о фрезах: "Вот мы и до фрез дошли!". Мы с ходу включались в занятия игру. Что такое фреза? - Это многозубый инструмент! - Почему она так называется? - Потому что "ди фрезе" по-немецки значит "земляника" (неважно, если это вовсе не так!). А земляника какого рода? Кричим: "Женского!" Правда был земляника и мужского рода. Где? - У Гоголя! Правильно! Но все-таки земляника женского рода. А как смотрят на мужчин? Сверху вниз. - А на женщин? - Снизу вверх. Он ставит фрезу на ладонь и говорит: смотрим на фрезу снизу вверх. Если виток зубьев идет вправо, значит это правозаходная фреза, если влево - левозаходная. И вот в такой манере обо всех инструментах. Запоминалось превосходно. В школе всю войну и после нее учителя тоже были самые разные и зачастую случайные. Безнадежные мои знания по русскому языку вынудили учителей оставить меня "на осень". То есть, за лето надо было подучиться, а осенью сдать экзамен в следующий класс. Подучаться определили к бывшей преподавательнице классической гимназии Суворовцевой (забыл, к сожалению, имя-отчество). Строгая пожилая женщина в пенсне, всегда подчеркнуто тщательно одетая. Она пожаловалась маме на мою небрежность в одежде. Я прибегал к ней с солнцепека на озере, в одних штанах, босой и без рубашки. Это ее шокировало. Садился на уголок огромного старинного письменного стола и начинал писать под диктовку. После зноя меня начинало колотить от холодного пота и постоянной прохлады в полутемной комнате. На этот раз было правило о "кое", "либо" и "нибудь", которые всегда надо писать через черточку. После разъяснения правила началась диктовка. Через плечо она наблюдала за моим "творчеством". Отошла и так горько сказала: ну что ж, и капля камень долбит. Тут-то я и вспомнил про эти черточки. Больше я к ней не пошел. На этом мое подучение кончилось. Однако, правило о кое, либо и нибудь запомнил на всю жизнь

Через несколько дней поздно вечером в мою двухместную камеру приводят крепкого парня с матрацем в руках, одетого в робу сварщика. Парень бросил матрац на койку, откинутую от стены, как крышка сундука, и, не обращая внимания на меня, сел на ее край, потом открыл парашу (бочку), крышку, левой рукой наощупь, положил за свою спину на койку, и наклонясь над парашей, стал плакать. Слезы текли, капали в парашу, а он никак не мог успокоиться. Я выжидал в растерянности, не зная, как помочь человеку. Впервые в жизни видел такое искреннее поведение в горе. Он выплакался, нащупал крышку, закрыл парашу и сел поперек койки. Тут я попробовал заговорить с ним. Мол, разберутся, и что же так сразу расстраиваться, успокаивал я его. Он, не отвечая, задал мне вопрос. - Ты в первый раз? Отвечаю: в первый. - Вот поэтому ничего и не знаешь. Здесь не разбираются. Это конец. Живой и активный парень, он женился еще до армии, обзавелся ребенком. Во время службы подрался на танцплощадке и получил три года за хулиганство. Жена нашла другого. После отбытия срока он вернулся в Барнаул, вновь женился и имел уже двух детей. Выплата алиментов, низкая зарплата, невозможность подработать приводили его в отчаяние. Однажды по пьяный лавочке, униженный своей нищетой, проколол глаза портрета корандашем и, написав на нем: "Хрущев не дает хорошей жизни народу", положил в конверт без адреса и бросил в почтовый ящик. Бдительный почтальон отнес письмо в КГБ. С этим незапечатанным письмом начали работать графологи. Когда он написал письмо сестре, они тут же определили его адрес и арестовали прямо на работе. Следствие прошло быстро, дело было передано в суд. Когда его повели в суд, я попросил оставить негорелые спички по количеству лет в приговоре, на прогулочном дворе, в углу. Вечером на прогулке я нашел семь спичек. Позже, в Чунском лагере, он хорошо работал, и к нему приезжала жена с малолетними детьми. Веселый нравом, он располагал к себе людей и даже охрану. Иногда разрешали детей пускать в зону. Это были праздники для всех. У многих дома остались дети, и ребятишек почти не спускали на землю, передавая из рук в руки. С целыми пакетами подарков они с сожалением отбывали в дом свиданий. Для зоны в четыре тысячи человек дом свиданий был мал, и многие долго ждали своей очереди. Когда же начальство разрешило построить еще один дом, он был возведен за три дня.

Отношение к детям в лагере напомнило мне мое детство, когда мы от школьной самодеятельности после войны выступали перед тяжелобольными туберкулезом. Поставят на стол в палате, чтобы всем лежачим было видно, а когда поешь, то у больных слезы. Вспоминают детей, семью, а может быть себя в таком возрасте.

После освобождения, когда мы с Тамарой и дочкой Ладой жили в Лобне, к нам по овобождении приезжали многие знакомые, отдохнуть и обвыкнуться в новом состоянии. Тогда у нас родилась вторая дочь Маша. Отработав два года после освобождения на том же заводе БЗМП, я уже заканчивал институт в Москве а они все приезжали, знакомые и знакомые знакомых. Один из освобожденных, В.Воронов, с 15-ти лет возраста, отбывший пятнадцатилетний срок в бездетных лагерях, не мог насмотреться на малышку. Положит ее ножки на ладонь и удивляется - какие же маленькие бывают люди. О В.Воронове хочется рассказать поподробней. Мальчишкой, попав в лагерь по указу 1947 года, за карманы, набитые пшеницей, ее они с пацанами стащили с открытой железнодорожной платформы, он до тридцатилетнего возраста мыкался по лагерям и остался цельной и чистой натурой. Последние годы заключения он посвятил всепоглощающей цели - освобождению. Каких усилий стоит достижение этой цели, знает только он сам. Подчинить свою жизнь одной цели сумеет не каждый. Ему отказывает комиссия по условно-досрочному освобождению (по приговору ему оставалось отбывать еще десять лет, срок намотали за побег из лагеря, сложный побег). Это тяжелый удар, но он его пережил и опять терпел "жизнь без нарушений". Через несколько лет он снова попадает под комиссию. Его рассказ о том, как она проходила - только воспоминание о ней, вызывали у него дрожь. Стоял он перед комиссией с фуражкой-сталинкой, зажатой в правый кулак. Ожидал решения. Волнуясь, взмок до такой степени от холодного пота, что после объявления решения об освобождении, даже не смог поблагодарить за такое решение, а выжал пот из фуражки и, покачиваясь вышел. В Москву он приехал с запиской к жене одного Героя Советского Союза, своего солагерника. Перед освобождением, за время, пока проходило утверждение, волосы у него отрасли, и он надеялся так и выйти. Охранники приказали постричь "под ноль", провоцируя срыв в поведении. Но "поезд уже ушел", и решение было принято. Стриженый наголо, в костюме послевоенного пошива, с ватными плечами и загнутыми лацканами, он и прибыл в Москву. Квартира его солагерника была в коврах и хрусталях. Подумал, наверное теперь все так живут? Тоска его охватила в этой квартире, и он решил навестить меня тоже по записке, хотя лично знакомы мы не были. Когда мы с ним гуляли по территори Кремля, он сказал, усмехнувшись: "Тут только два экспоната: царь-колокол и я". И правда, иностранцы и прочий люд все время старались его сфотографировать. Прожил он у нас две недели. С удовольствием готовил еду, управлялся по дому и мечтал о семейной жизни. Потом он уехал на юг, стал работать завхозом в санатории, приглашал в гости, да так мы и не собрались...

После сварщика в камеру подселили истинно-православного странствующего христианина. Его подельница (следователь меня поправлял одноделица) сидела от нас через две камеры, у надзирательской, и так как она не выносила замкнутого пространства, дверь ее камеры была всегда открыта. Мне в камере можно было читать все свободное время, а соседу молиться. Библиотека в тюрьме была хорошая и читали много, в основном русскую классику. Допросы проходили тоскливо. Когда меня вызывали, я прихватывал пачки сигарет и, садясь на свой табурет в углу кабинета у двери, раскладывал их на батарею для просушки. В камере было влажно, а батарея закрыта металлической сеткой, и сигареты отсыревали. После раскладки сигарет начиналось одно и то же - "говорил, не говорил...". Следователь Хилько иногда подходил ко мне вплотную и мечтательно говорил, сгибая руку в локте: врезал бы сейчас тебе, все бы сразу встало на место. Отвечал ему, что все уже встало на место, и его кулачные времена прошли, дай Бог, навсегда. Я, конечно, ошибался, но к рукоприкладству он не прибегал. Этот допрос был не совсем обычным. Следователь был возбужден и в конце концов не удержался и спросил надменно: знаешь, кого я сейчас допрашивал? И сует мне в лицо протокол допроса. Тут я опешил, узнав подпись Р.К. Она ведь в Ленинграде. Вот тут сидела, показал он на диван, и я вперился глазами в этот диван. Пришел Пушкарев. Он не представился, а уселся напротив Хилько и заявил, что, наверное, будет выступать в суде, и многозначительно помолчал, как бы меня предостерегая. Для меня это был пустой звук. Никогда мне не приходилось бывать в суде, я видел его только в кино, поэтому слово "выступать" ничего мне не говорило. Видимо эти мерзавцы вместе допрашивали Р.К. и были под впечатлением, которое еще не прошло. Постепенно разговор стал принимать оскорбительный оттенок. Они имели магнитофонные записи наших разговоров за длительное время. И теперь, после знакомства с Р.К. это взбудоражило их воображение. Когда Пушарев спросил, не от нее ли я приходил в трусах наизнанку (может быть, кто-то из ребят подшутил, и это попало на пленку), я вскочил и закричал: "Как вы смеете? Что вы себе позволяете? Я буду жаловаться!" - повторив слово в слово возмущенную тираду героя рассказа Вересаева, от чтения которого меня оторвал допрос. Прокурор схватил бумажки со стола и был таков.

После пустых препирательств я стал требовать очных ставок. Следователь поставил своей целью нас рассорить и зачитывал показания подельников на меня. Я не верил ни одному слову. Первая очная ставка была с Тюриным. Мы обрадовались встрече. Хотелось многое узнать друг о друге, но следователь не разрешал. Когда он строчил протокол очной ставки, мы объяснялись жестами и сошлись на том, что скорее бы эта бодяга закончилась. Отношения наши с ребятами до сих пор остались дружественными, и все ухищрения следователя не дали результата.

Вечером в камеру прямо ворвались начальник тюрьмы Хилько и Пушкарев, и налетели на соседа. Он заскочил на нары и забился в дальний угол. Сидя, крестил воздух перед собой размашистыми жестами, повторяя - изыди, нечистый! Он их всех принимал за одного нечистого. Вон, в небо спутник полетел, и никакого бога там нет, а ты все свое - бог, бог!

Затем перекинулись на его подельницу: Марфу-то, наверное, потягивал? "Изыди, нечистый!". "А у ишака знаешь какой? Во!" - и прокурор показал свой кулак. "Ведь твой бог сделал!". "Изыди, нечистый!". Махув на него рукой, они удалились. С виду все были трезвые.

Ночью мне снилась Р.К. Ворвался в память солнечный летний день, когда, стоя на коленях в мелких водах речки Барнаулки, шагая по песку, а она пятилась передо мной назад, и наоборот, я пятился, а она тихонько шла за мной. Так и двигались до самого леса, мимо белой городской тюрьмы на горе. Вода была чистейшая, и это была пара километров наслаждения и любования прекрасным. На всем пути в этой речушке я не замазался нефтью и ничем не поранился в песке. Как-то сейчас поживает Барнаулка? Лето в Барнауле жаркое, и жители города едут купаться на Обь. Длинная песчанная коса тянется вдоль реки, а между косой и берегом узкий затон, называемый "ковш". Чтобы попасть на косу, надо переправиться через ковш или заходить на нее от района пристани и топать по глубокому песку километра два. Переправа через этот ковш никогда не была организована, как и обслуживание отдыхающих. Тысячи барнаульцев, преодолев водную преграду, растекались по косе и купались с внешней ее стороны в Оби или здесь же в затоне. В один роковой воскресный день жара была на редкость. Паром переправы это деревянный настил с поручнями из бревен, на четырех стальных открытых понтонах. Вот этот паром, когда на него набивается человек двести, тянет обыкновенная двухвесельная лодочка. Конечно он движется по-черепшьи, и толпы людей по берегам ожидают швартовки. С одной сторону на косу, с другой - для возвращения в город. Ширина этого затона-ковша метров сорок. Большой наплыв людей и долгое ожидание переправы, видимо, было причиной решения капитана катера, стоящего здесь же, в затоне, помочь ускорению переправы. Когда паром, перегруженный людьми, был ровно посредине, а, к несчастью, один из понтонов был подтоплен и сам паром имел небольшой крен на тот угол, капитан развернул свой катер и носом стал толкать паром в приподнятый угол, направляя его к берегу. Угол поднялся, подтопленный понтон окончательно - уже сверху - хлебнул воды, паром принял вертикальное положение и тут же ушел под воду. Люди с вертикально вставшего настила посыпались в воду на глазах толп людей с двух берегов "ковша". Общий вопль, и люди беспомощно заметались по берегу, глядя на месиво поредине затона. Хватали все наличные лодки и скорее гребли к месту аварии. Те, кто под грудой тел был загнан под воду, не мог вынырнуть. Хватая и топя друг друга, месиво начало рассредотачиваться, выплывая на оба берега. Крик был сплошной. Люди искали своих, перекрикиваясь с берега на берег, надясь увидеть там близких спасенными. Отдыхающие замерли, потрясенные неожиданной развязкой, только ребятишки опять пытались вернуться к игре, но на них шикали и хватали на руки, прижимая к себе. Я уже стоял в воде у берега и вся наша компания спортсменов смотрела на выплывающих из этого месива. И вот, на счастье, видим Изу - нашу лучшею прыгунью акробатку. Ее красивый закрытый купальник стал совсем открытым. Все сорвали, голая, но добралась. Хватаются, говорит, жутко - еле отбилась. Девчата прикрыли ее платьями и, дрожащую от перевозбуждения, уложили на песок.

Первыми примчались офицеры арестовать ошалевшего капитана на катере. Начали подъезжать машины скорой помощи. Они спускались по крутому склону прямо к воде. Через двадцать минут по обеим берегам показались цепочки солдат внутренних войск. Измученные бегом по песку в форме и сапогах в эту жару они высовывали языки как собаки. Им было дано задание оцепить и освободить от людей район происшествия. Все взгляды, уже молчащих толп, были направлены на сомкнутую воду Через тридцать (!) минут примчался спасательный катер. Два матроса на ходу надевали гидрокостюмы. Один наверху, другой пошел вниз. Народ замер. Вода в Оби мутная, и что-то искать в ней можно только наощупь. Тянет верхний матрос веревку. Оба берега молчатв ожидании, скорые помощи на изготове. Верхний забрасывает на борт детскую каляску. Толпа ахает. Вынырнул нижний и заскчил на борт. Перекинулись словами. Катер развернулся и ушел. Оказывается у них кончился кислород. Минут через десять вернулись, вытащили труп крупного мужчины - смотреть - горе, затем еще одного утопленника. Тут солдаты, по сигналу, начали очищать берег и завершать оцепление. На следующий день, после работы, я поехал посмотреть на результаты спасательных работ. Затащенный тракторами на берег паром стоял как укор людям. Черный от набухшей древесины и с черными же голыми высокими понтонами. На песке были видны следы неводов после жуткого улова. Я подошел к тому месту поручней, с наружной стороны с которых вчера прыгнул в воду, с босоножками в левой руке, сразу после первого толчка катера, и представил себе ясно картину, что было бы, если бы мне не удалось отплыть на пару метров от падающей в воду массы людей. Берег был пуст. В городе печаль. Никаких сообщений и соболезнований после этой трагедии не последовало. На работе я высказывал открытое возмущение, и желал наказания виновников. Если на заводе случится гибель людей, судят и наказывают нерадивых руководителей. Здесь же отцы города не понесли наказания и не почувствовали никакой ответственности. Или все прикрылись капитаном, или "отцов" этих так много, что и спросить не с кого?

Утром допрос и очная ставка с В.В. Егоровым, художником. Заявляю, что не помню никакого разговора с "клеветой на условия жизни молодых специалистов". Как же так? Уверяет он меня и следователя усердно. Мы с тобой были в кабинете главного конструктора и ты мне заявил: " Вот ты специалист, а ходишь в латаных штанах. Я тебе еще в приме приводил Павку Корчагина. Что они жили в более тяжелых условиях". Я продолжаю стоять на своем, что такого разговора не помню. "Ну как же, продолжает он, мы с тобой тогда отбирали синие бланки, у меня же абсолютная зрительная память. Не вспоминаешь? Нет?" Мне показалось, что даже следователя передернуло от его памяти. Однако пункт обвинения в обвинительном заключении он оставил. Видимо не хотел обидеть ретивого стукача. Второй свидетель, тоже Егоров, на очную ставку не явился, в командировке был, и показания на меня о моих оскорбительных высказываниях в адрес генсека отпали. Свидетелей по моему делу было около пятидесяти. Один (Лузин) говорил о нашей пустоте и несерьезности. Обидно молодому человеку читать о себе такое, но надо было понимать это и как умную косвенную защиту - ведь никаких "пунктов" из таких показаний вытянуть было нельзя. Общее состояние во время следствия, конечно, нервное. Демагогия следователя сбивает с толку, начинаешь другой раз думать о своей непровоте, но после раздумий вновь приходишь к выводу, что это просто нечестная игра. После долгого пребывания в тишине слух обостряется, и я стал слушать допросы в кабинете над камерой. Лежа на кровати, незметно, с книжкой в руках, прислонял кружку к стене, а дно к уху и слышал, как следователь выбивал из подследственного показания о причинах, побудивших его нарушить государственную границу. Казах уже в десятый раз объяснял, что ходил к родне в деревню подшивать валенки, родственники там живут, в Монголии, и, мол, все так ходят. Просто он посигналил машине, а шофер отвез его в КГБ. Следователь же все опять свое - о причине... Слышны допросы хорошо, только когда открывают и закрывают двери, скрип заглушает слова. У меня на пятке отвалился участок кожи величиной с пятачек. Тонкий слой новой кожи выпирал и ступать было больно. Вызвал врача. В тюрьме их, конечно, не было и вызывали из поликлиник. Врач осмотрел ногу и завязал бантик из бинта. На мое удивление врач объяснила, что бинт длиннее 50 сантиметров не положен. Так я и прыгал на носке, пока кожа не окрепла. Наверное, душевные потрясения выразились таким странным образом. Христианин, обвиняемый в антисоветской пропаганде среди колхозников, ничего не давал мне делать по камере, боясь чем-нибудь обидеть. Тщательно подметал пол, найденные крошки хлеба среди мусора обдувал и отправлял в рот. Когда приносили ведро и тряпку, тут же расстегивал гимнастерку, засовывал запазуху бороду и начинал драть пол. Селедку отдавал мне, а если очень хотелось ее съесть, то пару дней вымачивал ее к кружке, боясь лишней воды в организме и отсюда грешных снов. Пояса он никогда не носил по той же, видимо, причине. И никогда не унывал. Тюрьма ведь тоже для людей, так нечего и расстраиваться. Государство, считал он, от дьявола. Паспорта он не имел, и все бумаги определял как дьявольские, а протоколы его допросов подписывали понятые. Деньги, присылаемые ему, отправляли назад, так как он отказывался расписаться в получении. Однажды он ликовал, получив передачу, в которой были две луковицы. Обычно все получаемое с воли кромсают, а его лук не тронули. Внутри луковицы была хитро заделанная свечка, а был какой-то праздник в этот день. Он тут же зажег свечу и стал молиться истово и радостно. Позже, в Чуне, где мне довелось с ним встретиться, он также всегда был в бодром настроении. Накануне суда меня вызвали, но повели не обычным путем, а в другую сторону. Привели в зал, в центре которого стояла табуретка и на нее были направлены прожекторы. Сел. Кто передо мной, не вижу, ослепленный. Едва различаю блеск очков у сидящих. Кто вами руководил? Никто. Как вы пришли к антисоветским убеждениям? Кто влиял? - Неправильно понятые мои убеждения на совести следователя, а влияния на меня никто не оказывал. Еще ряд таких же пустых вопросов, и меняуводят. По пути думаю, как ни странно,сомнения мои начались с голубей. Когда в голодном 1947 году мы с Толькой Вареновым настреляли голубей из его двухстволки, то еле унесли ноги от мельника. А на немецких открытках я видел их стаями на площади. И судя по виду кормящих их прохожих, никто из этих людей не собирался их есть, а везде писали о страшном голоде в немецких городах. У нас тогда в Спасске, мужики нашли на крахмальном заводе, в третьем по счету отстойном бассейне, слой содержащий крахмал, накопившийся за многие годы. Врачей с известью отогнали, угрожая лопатами и лучшие участки разрабатывали сами. С голоду жители умирали. Пухли и умирали. Со всей окрестности люди шли с ведрами к этому бассейну. Зачерпывали, что достанется - эту черную жижу, сушили на крышах и пекли на тавоте блины, как резиновые подметки. Тогда у меня, мальчишки, и закрались первые сомнения о правдивости нашей информации. После ознакомления с делом, закрепления томов подписью, нам выдали обвинительные заключения и вскоре повезли в суд. Держали и перевозили в отдельных отсеках и только на скамью подсудимых повели вместе. В зале сидели все свидетели, проходившие по делу. Ко мне подошел адвокат, и стал расспрашивать, где живет отец и кем работает. Мне были неприятны его вопросы и разговор не состоялся. Адвокатами ребят были назначены две девицы, которые только и пялили глаза на свидетеля Скакуна, красивого рослого хлопца. Он был в хорошем подпитии и от волнения раскраснелся. Когда он заявил: "Мне нечего на них показывать, они же мои друзья!", адвокатихи только глазами сверкали. В таком же подпитии были многие другие свидетели. Арнольд дернул меня за рукав и показал в зал. При взгляде в указанную сторону я ахнул. В дверь вошла И.П. Она же была в Новороссийске, и, вот чудеса, теперь здесь. Переглядывание и наше удивление были замечены, и кто-то бдительный предложил ей покинуть зал. Суд, мол, закрытый, и не проходящих по делу в зал пускать нельзя. Пришлось ей выйти. Р.К. выступила достойно, смыслом ее выступления была оценка суда как нелепого, глупого. Заседатель задал только один вопрос, почему-то мне: " С такими антисоветскими настроениями вы могли бы быть завербованы иностранной разведкой?". Отвечаю: "Нет!". Спектакль продолжается. Шло перемывание всего бывшего на предварительном следствии. Мой адвокат робко заявил, что необходимо запросить, может быть, в Литфонде, запрещена ли книга Дудинцева "Не хлебом единым", фигурировавшая в обвинительном заключении? На что прокуро гаркнул: "Н.С. Хрущев сказал, что это идеологически вредная книга, и никаких справок не требуется!". Адвокат сел на место, а в приговоре, в отличие от обвинительного заключения, было написано уже "читали и рекомендовали", а "использовали и клеветали". Пушкарев, после бредовой демогогии, затребовал сроки в возрастном порядке. Тюрину - 8, Семенову - 6, мне - 5. Это было в конце второго дня заседаний. Ребята признали свою вину, сказав по нескольку слов, а я сослался на плохое самочувствие и просил мое слово перенести на следующий день. Судьи посоветовались и ответили согласием. Бумаги и корандаша мне не дали, пришлось все выступление держать в голове. Ночь спал плохо, и со злстью думал о сроках. Хотя по сравнению с приговором сварщику сроки были и не так высоки. Ведь нам приписали много всякого. Утром та же поездка и те же лица. Предоставляют слово. Говорил долго и, обращаясь к свидетелям, практически обращался к суду. Рассказываю о себе, как с удовольствием работал и набирался опыта, как хотел учиться, как все мы на этой скамье переживали за судьбу страны. Говорил о первой в моей жизни статье в издательстве "Машиностроение", где просили писать еще (гонорар за нее я получу уже в лагере). Я знал о праве подследственного говорить сколько угодно, лишь бы не нанести оскорбленя суду. Только в этом случае они могли лишить меня слова. Начал с разбора свидетелей. Нарочно, понимая, что они такие же бесправные, как и я. Вот парторг Бадьин, у него партийный стаж больше моего возраста, и он не нашел ничего лучшего, как засадить меня в тюрьму. Вот парторг отдела Крикун, дающий показания против своего подчиненного и идеологически подопечного, он тоже не видит иного выхода, кроме тюрьмы. Неправомочно рассматривать обсуждение текущих вопросов, как агитацию. За четыре тысячи верст везли меня в этот суд, и материальные потери, связанные с этим путешествием, ложаться на плечи рабочих, и мне стыдно за это. Вот ребята со штыками третий день стоят здесь. Им бы влюбляться, строить семьи, работать, а они охраняют нас! Солдаты зашевелились и стали оглядываться на меня. Я знал, что мои слова не изменят приговор, да хоть душу излил. Огласили приговор.

ПРИГОВОР. Именем РСФСР 17-19 декабря 1957 года Алтайский Краевой суд в составе председательствующего Лисицына, народных заседателей Маликовой и Сабурова с участием прокурора Пушкарева и адвокатов Ташланова, Поповой и Коневской при секретаре Ерохиной, рассмотрев в закрытом заседании дело по обвинению: 1. Тюрина Арнольда Владимировича, 1929 года рождения, уроженца г. Ленинграда, из служащих, беспартийного, с высшим образованием, холостого, несудимого, работающего старшим инженером-технологом на Барнаульском заводе мехпрессов; 2. Семенова Николая Ивановича, 1931 года рождения, уроженца села Сухой Почин Ельненского района Смоленской области,из крестьян, беспартийного, с высшим образованием, холостого, несудимого, работавшего старшим конструктором на заводе мехпрессов; 3. Кузина Анатолия Николаевича, 1934 года рождения, уроженца г. Спасска Рязанской области, из служащих, русского, члена ВЛКСМ, имеющего среднее техническое образование, холостого, несудимого, работавшего конструктором на заводе мехпрессов в г. Барнауле, всех троих в преступлениях, предусмотренных ст. 58-10, ч. 1 УК РСФСР.

УСТАНОВИЛ: Тюрин, Семенов и Кузин, работая на Барнаульском заводе мехпрессов и имея общность антисоветских взглядов, среди окружающих их граждан систематически производили вредные высказывания, связанные с антисоветской агитацией. Так, в конце 1956 года и начале 1957 года на работе в присутствии Егорова В.А., Михайлиде М.Е. и других Тюрин и Кузин распространяли антисоветские передачи радиостанции "Голос Америки". Тюрин, кроме того, высказывал клеветнические измышления на советскую печать и радиопередачи. В ноябре 1956 года Тюрин в беседе с Михайлиде и другими лицами извращал сущность Венгерских событий, высказывал при этом клеветнические измышления по поводу оказанной Советским Союзом Венгерскому народу военной помощи. В декабре 1956 года, в марте и апреле 1957 года, используя вредную в идеологическом отношении книгу Дудинцева "Не хлебом единым", Тюрин Семенов и Кузин в присутствии Бадьина, ЕгороваВ.В., Егорова Г.И., Бабаханян, клеветали на советскую действительность и на существующие в СССР свободы литеретурного творчества и печати. В январе 1957 года Кузин в разговоре с Егоровым В.В. возводил клевету по поводу условий жизни молодых специалистов. В феврале 1957 Кузин в беседе с Крикун, в присутствии Егорова Г.И. и Лузина, возводил клевету на существующие в СССР свободы литературного творчества, печати и искусства. Причем в этом разговоре Кузина поддерживал Семенов. Весной 1957 года Тюрин и Семенов в присутствии Егорова В.В., отговаривая гр. Скакун Я.Ф.от поступления в университет марксизма-ленинизма, высказывали антисоветские и антимарксистские клеветнические измышления. По выходе в свет Постановления Пленума ЦК КПСС от 29 июня 1957 года об антипартийной группе Молотова, Кагановича, Маленкова Тюрин, Семенов, Кузин высказывали неверие, возводили клевету на жизненные условия трудящихся в СССР, на советское павительство, а Тюрин клеветал на членов КПСС и депутатов Верховного Совета СССР. Тюрин и Семенов неоднократно высказывали оскорбления в адрес первого секретаря ЦК КПСС. Тюрин в 1957 году высказывал клеветнические измышления по поводу освоения целинных и залежных земель. (Ни одного свидетеля, но хоть - год установили!) Имея вредные настроения, Тюрин, Семенов и Кузин высказывали мысль об организации забостовки на заводе и о создании молодежной организации, свободной от влияния коммунистической партии и комсомола. Кроме того, в декабре 1956 года, марте и июне 1957 года Тюрин написал и отправил в адрес своей матери Хирвонен и знакомой Даниловой пять писем, в которых извращил советскую действительность, восхвалял существующие в США порядки, клеветал на социалистические принципы политического и хозяйственного строительства, а также высказывал другие антисоветские измышления. Семенов в написанном им 4 марта 1957 года письме своей сестре Буханцевой клеветал на жизненные условия советской интеллигенции и политические права народов СССР. (Письмо Николай не отправлял). В предъявленном обвинении подсудимые Тюрин, семенов виновными себя признали полностью. Кузин же признал свою вину частично, указывая на то, что он имел иногда высказывания антисоветского содержания, но затем изменял свои неправильные настроения. (Как раз я об этом не говорил, но они пишут, что хотят). Суд, изучив материалы дела и дав оценку имеющимся в деле доказательствам, находит вину Тюрина, Семенова и Кузина установленной. В частности, вина подсудимых Тюрина, Семенова и Кузина доказана показаниями свидетелей Бадьина, Крикун, Колеватова, Егорова В.В., Кальченко, Михайлиде, Бабахян, Скакун, допрошенных в стадии предварительного следствия, а также обьяснения самих подсудимых и письменными доказательствами, приобщенными к делу письмами подсудимых Тюрина, Семенова. Доводы Кузина о том, что он не проводил антисоветскую агитацию и в отношении его дали неправдивые показания, являются необоснованными. Свидетель Егоров В.В., Крикун, Бадьин и др. подтвердили факты антисоветских высказываний Кузина. Не доверять показаниям свидетелей нет оснований. Вина Кузина подтверждается показаниями сообвиняемых Тюрина и Семенова. Считая вину Тюрина, Семенова и Кузина доказанной и квалификацию состава преступлений правильной, суд рукрводствуясь ст. 319320 УПК РСФСР

П Р И Г О В О Р И Л (Вот так. До - высказывались, извращались, восхвалялись, возводились, измышлялись, распространялись, клеветались,и - получай сроки. Орфография и пунктуация приговора - судебные). Тюрина Арнольда Владимировича по ст. 58 - 10 ч. 1 УК РСФСР к 7 (семи) годам лишения свободы, без проражения в правах. Семенова Николая Ивановича по ст. 58 - 10 ч. 1 УК РСФСР к 5 (пяти) годам лишения свободы, без поражения в правах. Кузина Анатолия Николаевича по ст. 58 - 10 ч. 1 УК РСФСР к 2 (двум) годам лишения свободы, без поражения в правах. Меру присечения Тюрину, Семенову и Кузину оставить прежнюю - содержание под стражей. Срок отбытия меры наказания исчислять - Тюрину с 28 августа 1957 года Семенову с 4 сентября 1957 года и Кузину с 12 сентября 1957 года. Вещественные доказательства - письма подсудимых Тюрина и Семенова оставить при деле. Приговор может быть обжалован в Верховный суд РСФСР в течение 72 часов с момента вручения копии приговора осужденным. Председательствующий Лисицин. Народные заседатели Маликова, Сабуров.

Солдаты провели нас в камеру, и тут же появились И.П и Р.К. Солдаты выставили дозорного, следящего за офицером, их пустили в коридор, а меня вызвали из камеры. И. П. спросила, получал ли я мыло. Она его целовала и на нем должен быть отпечаток. Р.К. с тревогой смотрит на меня, приговоренного, и молчит. Оказалось, узнав об аресте, она приехала в Барнаул из Питера, чтобы помочь, чем возможно, и они с И. П. познакомились в очереди на передачу в тюрьму. Так и пробыли вместе все следствие и суд, живя у родителей И. П. Да и весь срок моего пребывания в лагере постоянно оказывали помощь, поддержку, добротой своей и теплом. Не только мне, но и родителям моим. Это неоценимо! После суда запустили нас в воронок вместе. Настроение было приподнятое, возбужденное. Мы обняли друг друга за плечи, и хотя грузовик мотало на снежных ухабах, стали плясать, исполняя что-то вроде "сертаки" скандировать: "После разных заседаний, нам ни радость, ни печаль, нам в грядущем нет желаний, нам пршедшего не жаль!". Один из солдат толкнул другого и сказал: "Гляди-ка, смеются!". Тюрьма уже стала невыносимой, и от подачи коссацинной жалобы мы дружно отказались, понимая к тому же полную ее бесполезность. В Новосибирске, в пересыльной тюрьме мы познакомились с "возвратниками" освобожденными украинцами, которых вернули досиживать сроки после освобождения. Они мало верили в справедливость. Посвящали нас в лагерные порядки и рассказывали о своих похождениях. По молодости все было ново и интересно. Новосибирская тюрьма, как дворец, с фонтанами у фасада и решетками не в клеточку, а узорными, художественно выполненными. Покинули мы ее и прибыли в Тайшет. С поезда нас воронками доставили к воротам пересыльного лагеря. Воронки набивали людьми до предела, даже в боксах было по три человека. У ворот, в лучах прожектора, нас выстроили, и вышел "дядя Вася". Блатные его приветствовали, как старого знакомого, а он, как ветеринар, опытным взглядом отбраковывал потенциальных нарушителей. Тыкал пальцем в кого-нибудь и говорил: "пять суток", и тот отходил в сторону, - "трое суток" - и следующий пристраивался рядом. Выкрикивал фамилии, и после ответа - статья, срок, указывал группу, куда надо было идти. После сортировки конвой повел нас в зону. Нашу группу (ст. 58. 10) встречали. Шустрый человек стал знакомиться с нами. Украинцы предупредили его, чтобы устроил нас в лучшем виде, иначе утопят в уборной. Он тут же повел нас в теплый барак с политическими заключенными и указал места на нарах. После тюрьмы лагерь кажется почти свободой. Можно идти в любую сторону, останавливаться и разговаривать. Позвали в столовую на ужин, хотя было поздно. Ложки у меня не было, а взять ее негде, и суп пришлось есть через край, а кашу слизывать с хлеба. Долго так пришлось питаться, пока одна добрая душа не подарила мне алюминевую ложку без ручки, один совок. Носил его всегда в кармане до тех пор, пока не списался с домом и не получил в посылке целую ложку. Зал столовой-клуба был частично украшен - завтра должен был наступить новый 1958 год. В бараке нас ждала неожиданность. Наверное половину его занимали греки. Они ждали отправки в Одессу, куда должен был прибыть за ними корабль. С гордостью они говорили, что за них хлопотал сам Король, и вот теперь все согласовано и их ждут дома. Разговор в сушилке. В каждом стандартном бараке есть сушилка, где жарко топят, и жители этого барака, после работы в снегу, развешивают и раскладывают в ней свою мокрую одежду и обувь для просушки. Одновременно она является местом общения. Барачным клубом. Она изолирована дверьми, и отдыхающих на нарах шум и разговоры в ней не беспокоят. В сушилке мы и устроились. Нас позвал Жак Салуян и обещал что-нибудь спеть. Греки, уже знакомые с ним, набились туда, сколько могли вместиться. Дым табака, запах пота, вонь от просушиваемой одежды, жара, все небольшое помещение завешано ватными брюками, и мы все в тесноте на лавках. Пришел Жак со своим банджо и, поприветствовав всех, стал наигрывать. Он пел на многих языках и это было удивительно. Наигрывая, он вспоминал что-то из греческих песен, слушатели оживились. Он перебирал тему за темой и оживление возрастало. Теперь же, когда он запел - взрыв восторга! Француз, в сушилке барака, пересыльного лагеря в Сибири, поет любимую, почти забытую греками, греческую песню... Возбуждение слушателей было велико. Конечно, все думали о возвращении, а песня, будто вернула их в свой дом. Она подстегивала настроение, накаляла его до слез и, вызывала бурные разговоры. Для меня это было странное возвращение в атмосферу Всемирного фестиваля в Москве. Сидящему рядом греку я рассказывал об их фильмах, что видел на фестивале, и хвалил их за сдержанность и скромность. Он узнавал в моих рассказах свою страну и подтверждал эти ее, дорогие ему качества. Так и должно быть, так у нас и есть! Мне было неловко за нас, советских, содержащих их в заключении со времен Отечественной войны. Я просил его там, в Греции, не чернить нас всех подряд - у нас ведь и хорошие люди есть. Он прищурился и ответил: да, есть, но они вот здесь, и показал на всех нас. Это нас рассмешило. Через два дня всех греков увезли. Жак делал иногда тематические концерты в сушилке. Особенно мне запомнился цикл старинных английских песен - баллад. Иногда он кротко переводил, о чем он поет. - Дорога длинная длинная, она идет и грустная. О, Гонолулу... Тогда только только появился рок-н ролл, и Жак всех спрашивал, как это звучит, но мы затруднялись объяснить. Приемников в лагере не было, а по радио ничего подобного не передавали. На следующий день мы уже освоились. Я осмотрел всю зону, зашел в "индию", так называли бараки бытовиков, где вся "шерсть" или "сшерстенные", т.е. уголовные преступники по всему спектру статей. Порядок у политзеков был намного лучше, чем в тех бараках. Новогодний вечер проходил в клубе после ужина. Столы убрали и вся столовая стала залом. Из женской зоны были представительницы - трое девчат в юбках до самого пола и строгих кофтах до подбородка. На сцене играл духовой оркестр. Когда в самодеятельности на заводе я пел куплеты о недостатках в работе разных служб завода на мотив "Раскинулось море широко...", то предварительно все тексты прочитывались начальниками, это считалось в порядке вещей. Здесь же была воля: спрашивали только, что собирается выступающий делать: петь, плясать или читать, и как его объявить. Такая демократия тоже была внове. Вдоль стен столы и скамьи забиты зрителями. Девчата пели со сцены песни под аккордеон, а потом просто стояли - такие стройные и красивые. Один из заключенных (семь убийств, по 25 лет - 175 срока, но с погашениями, сам поэт, он, после освобождения, тоже приезжал к нам в Лобню) В. Рекушин с надрывом читал поэму Верхарна. Оркестр исполнял попури, ну, а гвоздем программы был, конечно, Жак. Он запел песню из популярного тогда фильма Р.Капура "Бродяга я... Никто нигде не ждет меня...". Зал был в восторге. Начались танцы. Трое девчат были в прямом смысле нарасхват. Два оборота в вальсе, и будь любезен передай девушку следующему партнеру. Затейник-массовик объявил конкурс с призами. Запомнился грузин-танцор. Он попросил оркестр сыграть лезгинку. Оркестр грянул. Танцор выскочил на середину зала, тонкий, стройный, в серых ватных штанах, широких в заду, в белой майке и белых баскетбольных тапочках. От ярости танца шнурки на тапоках развязались, танцевал как в бочке, самзабвенно, как дорвавшийся до дела специалист, и получил заслуженный приз - яблоко и пачку папирос "Беломорканал". Он поднял руки с призами и торжественно, под аплодисменты, прошел по залу в свою компанию, там и натянул на разгоряченное тело фуфайку. После "бала" мы пошли к своему бараку, обсуждая впечатления. Трансляция радио была включена., и когда ударили куранты, кто-то выбежал из барака и раздал нам по леденцу. Сосали леденцы и отливали в снег - в сторону запретки, на ночь. Я сказал, хорошо бы пятьдесят восьмой год стал годом освобождения всей пятьдесят восьмой стати, но шутку никто не поддержал. У каждого были свои думы в этот момент, а впечатление от бала и всей обстановки вокруг не предвещали ничего отрадного. Да и поступление по этапам возвращенцев и новые пополнения ничего хорошего не сулили. Через несколько дней подготовили этап в Чуну. Там тот же ритуал. У состава всех разделили на группы и пешом повели по лагерям. Здоровых - работать на ДОК (деревообделочный комбинат), а больных в больницу. Это зона в две тысячи человек, нетрудоспособных и частично нетрудоспособных, занятых легкой работой в трудовых бараках (расщепляют слюду из камней вручную и т.п.) Для тех, кто не мог идти или нести свои вещи, были предоставлены подводы. Неходячих выносили из вагонов и сажали в сани. Некоторые со скрытыми недугами (радикулит) пытались к этой группе присоединиться, но их гнали охранники. Мол, и так дойдешь. Этап тронулся и по пути разошелся в двух направлениях. Мы остановились перед воротами лагеря пятерками в каждой шеренге, держа друг друга под руки, с охраной и собаками слева и справа. Ворота распахнулись, и мы начали вливаться внутрь зоны. По обе стороны входящей колонны стояли зеки. Крики, приветствия, узнавание знакомых, удивление и радость встречь. Как новичок, не зная распорядка, жду своей участи. Приводят в барак и указывают место на нарах. Это двухэтажные нары на четыре человека. Двое внизу, двое вверху. Мне досталось верхнее слева место. Дневальный дает пустой матрац, и нас ведут в рабочую зону с этими матрацами и пустыми наволочками в столярный цех. Их надо было наполнить стружкой и принести в барак. Набираю, что попало из кучи и становлюсь в толпу готовых к возвращению. Надо было набрать сухую стружку, а я этого не знал и набрал, что под руку попало, - волглую. Пришли по своим местам и начали стелить. Время было позднее. Все успокоились, осталось только предаться сну и забыться. Свет погасили и, несмотря на возбуждение, вызванное новым местом, разговорами, я от усталости уснул. Разбудил меня удар по зубам. Вначале спросоня не мог понять, где я и что происходит. Быстро очухался, отбросил руку, что так и лежала на моих челюстях и понял ситуацию. От такого необычного пробуждения не мог снова уснуть, стал оглядываться и изучать ситуацию. Барак пятистенный, и в каждой секции по пятьдесят человек. Нары узкие и стружечный матрац, один от другого отделяет вертикальная доска саниметрв двенадцати высотой. Если учесть высоту матраца, то перегородка получается совсем невысокая. Практически это двухспальная кровать гораздо уже тех, что теперь стоят в наших квартирах. Сосед мой по нарам оказался дородным мужиком с дурной привычкой храпа. Он храпел, как пушка стреляет, по возрастающей, и в момент пика своего храпа разбрасывал свои богатырские руки в стороны и затихал. Вот это разбрасывание рук и разбудило меня. За ночь приходилось получать не одну зуботычину. Спас меня только переезд в другое место. Гляжу вокруг: сполохи возникают и пропадают над нарами - огни. Это, доведенные до отчаяния укусами клопов зеки вскакивают на колени и, запалив спичку, поджигали их на стенах барака. Казнив таким образом десяток другой особей, человек успокаивался и продолжал сон. Клопиные зарницы возникали там и сям в течение всей ночи, а внизу, в темноте, кто-то кашлял. Начинался кашель с легких толчков воздуха и постепенно рос в ритме и стиле звучания болеро Равеля, пока не завершался задыханием, почти рвотой. Через передышку все повторялось - кажется это был туберкулезник. Между рядов нар ходил в темноте человек с белой повязкой на лбу и стонал. Говорили потом, что он симулирует сумашествие, но ему не удается это делать убедительно. Справа рядом был какой-т азиат, он всю ночь скрипел зубами так страшно и пронзительно, что звук этот рвал душу, как и кашель снизу. По утрам этот азиат обычно в коленном поклоне утыкался головой в тюбетейке в подушку и молился. У него не было привычки мыться и запах, который распространялся со стороны его нар, переносить было нелегко... Первая ночь в бараке, с новыми соседями по нарам, конечно же была своеобразной, но вспомнив христианина, с которым я сидел в тюрьме, я подумал: приживусь... Работать направили в цех стенбруса. ДОК выпускал стандартные казармы и щитовые дома. В этом цехе из сырых бревен делали прямоугольные брусья для стен определенной длины и сверлили в них отверстия для соединительных деревянных штырей. Ребят направили на другие работы. Моя задача была загружать вагонетки сходящими с конвейера брусьям и перекатыват вагонетки по узкокалейке к вагонам на железнодорожных путях. Вагоны днем и ночью грузили другие зеки под постоянной охраной: вдруг возмет и заляжет кто-нибудь, готовый к побегу, в нишу между брусьями, да и уедет с вагоном. Морозы были пятидесятиградусные, а вагоны открытые. Работали в ночную смену. Цех длинный, деревянный, с двумя конвеерами вдоль стен и постоянно открываемыми воротами с двух торцов. Натопить его было трудно, но все же температура в нем была градусов на на 30-40 выше чем на улице. Вагонетки выкатывали за ворота, при полном безветрии, в свете прожекторов, над человеком стоял столб пара от вымерзающей на нем ватной одежды. Кристаллики влаги устремлялись вверх и создавлось впечатление какого-то вознесения духа. Каждый со своим столбом сновал по погрузочной площадке, пока вагонетку опять не загоняли в цех. Работа была тяжелая. Немного освоившись с обстановкой, через пару недель, я стал просить нарядчиков пропустить меня днем, когда мы отдыхали, в рабочую зону, чтобы поговорить с главным инженером о более продуктивном использовании моих возможностей. К инженеру я не попал, а переговорив с начальником КБ, действительно оказался нужным для доводки и пуска станка по фуговке дверей. Был в зоне толковый, судя по станку, конструктор, но его дернули на другую трассу и станок некому было довести. Он давал брак, а нужда в изделиях была большая. Восемьдесят столяров с фуганками в руках работали в столярном цехе и вручную строгали двери, доводя их до кондиции. Станок же стоял посреди цеха и не работал. Я попросил напарника: одному работать невозможно. Порекомендовал Николая Семенова. Так мы стали работать вместе. Это была удача. Многие старались найти работу полегче и шли на всевозможные хитрости. Начальник КБ тоже меня поначалу подозревал. Доходяга, каким я стал после всех перепитий, хочет найти работу полегче. Это подозрение легко можно было прочесть в его глазах при первом знакомстве. Передо мной он принял конструктором одного парня. Оказалось, что тот раньше работал сварщиком и решил попробовать себя в конструкторах, потому работу эту с чертежами и прочее не считал серьезной. Многие работяги так к этому относились и относятся. Пока разобрались какой он специалист, он прилично отдохнул от лесоповала. Мы осмотрели станок и поняли, в чем ошибка нашего предшественника. Исправить ее не составляло труда, но спешить нам было некуда, и мы валяли дурака, а зачеты шли день за три. Под предлогом поиска нужных деталей и заготовок можно было болтаться по всей рабочей зоне. Как-никак, а исполняем поручение самого главного инженера и имеем на это право. За год до нашего прибытия сюда на ДОКе случилось ЧП. Загорелся основной цех завода, оснащенный пилорамами большой мощности. Очевидцы рассказывали об этом крупном пажаре. Горело так сильно, что телграфные столбы на довольно большом расстоянии нагревались и начинали фосфоресцировать, а затем после одного двух сполохов, вспыхивали спичкой сразу от основания до вершины и сгорали дотла. Ветра совершенно не было. Осень, все сухое и горит легко. Прибывшие пожарные только водонапорную башню поливали. Она уже почернела и готова была вспыхнуть, грозив лишить всю Чуну снабжения водой. Остальное спасти было невозможно. Зеки, согнанные из рабочей зоны в жилую, на крышах бараков с ведрами воды наблюдали эту картину уничтожения сердца ДОКа огнем. В тот день забрали много пятьдесятвосмиков на следствие, подозревая или желая свалить вину на диверсию с их стороны. Оказалось, что вовсе не политические, а блатной парень проиграл этот цех в карты и должен был его сжечь. Дело чести, и нужно признаться в вине. Он пришел с повинной и усердствующим искателям дивесантов пришлось "освободить" невиновных. Блатной на следственном эксперименте показал, где хранил канистры с бензином, где затаился в пересменок, как разливал и поджигал бензин, где бросил канистры (их там и нашли) и как потом ушел. Мы бродили на этом пожарище. Пилорамы, или пилодрамы, как их называют в лагере, стояли башнями чугунных станин. Фундамент - на земле, а станины поднимались на третий, где и происходила разделка древесины, а затем она по технологической цепочке спускалась вниз. Подшипники выплавились, и восстановить ничего было нельзя. Видимо, на одной из них распустили на доски того негодяя, о котором пишет А. Жигулин в своих воспоминаниях. Пилорамы были немецкой постройки. В столярном цехе самым уютным местом была клееварка, где варили столярный клей. Тепло и чисто. Впервые попав туда, я увидел стену, обклеенную корбками сигарет всех времен и стран. Удивленный, я спросил, сколько же лет ее обклеивали? Ребята рассмеялись, прикинули и ответили - сорок лет! Как раз было начало 1958 года. Столяры подозрительно смотрели на нашу работу, предпологая подвох. Мне было непонятно их враждебное отношение к нам. Запусти мы станок, и три четверти их можно перевести на другие, более тяжелые работы. Дальше тянуть время было нельзя, но и запускать было опасно. В лагере отношения выражаются куда более откровенно, чем на свободе. Места получше занимают большесрочники и уже посидевшие, и это справедливо. Нам, новичкам, можно и поупираться. История с нашим знакомым парнем, специалистом по строительству, была свежей. По наивности он согласился быть прорабом и стал налаживать порядок по-инженерному. Однажды, когда он смотрел в теодолит, один из зеков долбанул его лопатой по спине, плашмя. И все расхохотались: мол, шутка. Но он все понял и после этой "шутки" тут же отказался от должности. Приближалось первое мая. А одной из отстающих позиций в выпуске домов оставались двери. Начальники стали спрашивать о готовности станка. Столяры нервничали. Утром я запустил станок и стал укладывать дверь на цепной транспортер. По неосторожности близко подошел к цепям, захваты подцепили меня за ватные брюки и потащили меня под ножи вслед за дверью. Вывернуться мне никак не удавалось и я лихорадочно думал, что делать. Я не кричал, а все смотрели на меня и молчали, стоя с фуганками в руках. Заметил, как одноглазый мастер столяров, с другого конца цеха подбежал к столбу с кнопками и вылючил двигатели станки. Ножи были уже рядом. Это было странно, ведь именно этот мастер больше всех кричал на нас с Николаем и препятствовал запуску станка. Я пошел к начальнику цеха и объяснил ему, в чем причина задержки запуска. Начальник понимал обстановку и попросил меня объяснить столярам, что станок самодельный, никто о нем не знает и плана с него не спросят. Он будет резервом на случай недовыполнения плана, ни одного столяра из цеха не выведут и расценки не снизят. Я собрал мастеров и передал эти слова. Целый день гонять фуганок - работа тоже нелегкая, но в тепле и заработок приличный. Объяснил даже, зная конструкцию, как станок угробить. Стоит только "забыть" топор не транспортере и его не восстановишь, если начальство не сдержит слова. С другой стороны, работать на нем легче, и дверей можно гнать сколько надо для плана и заработка. На следующий день самые дальновидные стали вникать в то, как мы его налаживаем, как на нем работать, ремонтировать и обслуживать. Ближе к празднику пришла большая комиссия во главе с главным инженером. Мы продемонстрировали работу станка с помощью столяров, и все остались довольны замерами толщины по всем углам дверей и качеством поверхности. Станок довели, людей обучили, зачем мы теперь нужны? И нас направили станочниками делать заготовки для дверей. Работали мы по ночам, и зачастую вдвоем в целом цехе. Нормы были высокие. Приготовленные днем заготовки мы должны были обработать на шипорезных станках. Берешь поперечину от двери, зажимаешь эксцентриком и рычагом ведешь под фрезы. Они вращаются вроде пропеллера без всяких ограждений. Николай много раз оттаскивал меня засыпающего от станка, опасаясь травм. Потрясет, и опять работаю. Бог берег. Как-то мы раньше раньше срока закончили работу и вышли за ворота цеха посидеть и подождать развода. Сидим перед запреткой и вышкой, расположенной прямо перед нами в пятнадцати метрах. Зона окружена тремя заборами: проволочным, дощатым и из тонких бревен с заостренными верхушками, как в остроге. За последним острожным забором стоят на определенном расстоянии друг от друга вышки с охранниками, а по углам - высокие пулеметные. Курим и беседуем. Солнце уже поднялось и светит на нас. Солдат все маячил перед нами на вышке, а затем исчез. Услышали хлопок и опять тишина. На соседних вышках явное беспокойство. Вскоре увидели сквзь щели заборов бегущих людей. Первым по крутой лестнице взлетел офицер с фотоаппаратом. За ним еще трое. Офицер залез на перила и стал фотографировать. Спрыгнул, взял винтовку. Две других стали снимать вниз самоубийцу-охранника, а его место занял другой. Все происходило молча, никаких эмоций не было заметно. Мы докурили и пошли на вахту. Мне было не по себе. К воротам вахты, где спускают отработавшую смену и запускают новую, народ стягивался сам собой. Шофер посольства Ирана, получивший десять лет за шпионаж, практически не работал и раньше всех приходил к разводу. Его любимым занятием убить время были беседы с охранниками. Подойдет к солдату и через проволоку спрашивает о колхозе. "Вот видишь, отстоишь здесь с дубиной и опять в свой нищий колхоз. А я миллионер. У отца лучшие универмаги и кинотеатры в Тегеране!". На работу он ходил в светлокоричневом вельветовом костюме и с золотыми кольцами на пальцах. Ему постоянно шли посылки и по его инициативе в жилой зоне была построена чайхана для отдыха мусульман. Полы в ней и балюстраду покрыли коврами из разрписанных байковых одеял. Там иногда пел и играл Жак.

Когда вспоминаешь, да еще и это записываешь, всегда в сомнении - стоит ли об этом? Вот написал про ковры и опять то же. Борис Локтев, о котором вспомнил в начале, жил в барачном райончике напротив Алтайского драматического театра. Большой двор, окруженный одноэтажными бараками. Родители его - актеры погибли в пожаре театра и они с мальчишкой братом остались одни. В бараках жили актеры и работники театра. Женщины подкармливали их, стирали одежду, а Бориса не взяли в армию, как опекуна. Друг его отца уехал на летние гастроли и оставил ему прекрасные трафареты из прессшпана для разрисовки ковров. Ковры в два цвета с простеньким орнаментом покупали для украшения убогого жилья, а тут в пять цветов! Смотрелись они как персидские. Нужен первоначальный капитал. Мне отец прислал серый костюм на два роста больше для очень худого человека - что достал. Мне он никак не подходил. Пошел с ним в комиссионный магазин. Обрезал этикетки и передал тавароведу. Тот, перекатывая пальцами ткань верха, а затем и подкладки, все заглядывал в тостую книгу с артикулами и определял цену. Даже за вычетом комиссионных, мне выдали сумму больше его цены. Сразу выдали. Люди ждали, кто чего принесет и не имело смысла передавать тавар на прилавок. Накупили краски, байковой ткани, сопожных щеток и растворителя. Валики тогда еще не придумали. Сразу открыли производство. Цены такие - на нашей ткани 150 р. , на вашем одеяле или ткани 100 р. Я на своей работе, а во дворе и в сарае пошло ковровое производство. До шести ковров в день сохло на крышах сараев! Это криминал - частное производство. Барачные жители понимали это, но никто не донес. Братья приоделись. Такие заработки даже не снились. По выходным я тоже выходил на рынок. Оденусь понеприметней, картуз на глаза, козью ножку в зубы и пристраиваюсь среди сидящей публики, чтобы кто с работы не признал. В руке сумка, а из нее торчит уголок ковра. Покупатели тоже осторожные. Переглянимся, и в сторонку. Через небольшое время и на рынок не надо было ходить. Покупатель организовался сам. Ведь ковры с прекрасными цветами шли вне конкуренции. Излишки денег можно было и прокутить. Среди спортсменов у Саши отец военный и на лето выезжал в лагеря . В его большой квартире можно было собраться, потанцевать.

Судьба Жака сложилась нескладно. Окончив музыкальное училище в Лионе, он юношей стал известным певцом и выступал в крупных залах Парижа. При немцах пел, а после войны его мать, армянку, потянуло на родину, где и родни-то не было. После смерти матери он остался совсем один и прибился к гастрольной цирковой труппе. Тогда как раз вышел фильм "Бродяга", и он после двух просмотров пел ставшую популярной песню. Циркачи сразу взяли его в свой состав, тем более, что после легкого грима он вполне сходил за индуса. Черные прямые волосы, ровные белые зубы, взгляд артиста, присталный, лукавый и будто обращенный только к тебе, был подкупающим. Средняя Азия, куда судьба забросила цирк, привлекла его, и он остался там., быстро освоив новые ритмы и экзотические инструменты. Популярность у него была большая - начальство нарасхват звало его на банкеты и вечеринки. В лагерях повторялось то же самое. И тут он пел начальникам. С той только разницей, что за окном всегда видел дежурных автоматчиков. Они забирали его с вахты и возвращали назад. Он, как и Сергей, так звали иранца, были на привилегированном положении в зоне. Числились в каких-то бригадах, а в рабочей зоне только отбывали время. Когда я стал работать конструктором у механика цеха П. Мулика и у меня появилась отдельная комната с чертежной доской для работы, он заходил в гости. Раз приходит с журналом "Огонек" и просит прочитать и прокомментировать статью "Как понимать музыку"(?!). Русский язык он знал тогда неважно, а ехидства с юмором у него было полно. Он и свой срок в 10 лет получил за анекдоты. Спрашивал со своей удивительной улыбкой: знаешь самый короткий анекдот? Пожимаешь плечами. Поясняет: коммунизм! Был у него и анекдот - о глупости великих лозунгов. Пьяный напротив здания парламента в Париже мочится на проезжей части. Подходит полицейский и предупреждает о нарушении. Тогда пьяный, показывая на парламент, говорит: видишь, что написано? -"Свобода!". Где хочу там и ссу... А дальше? " Равенство". Становись рядом. Еще "Братство". Слушай, застегни мне ширинку. Знал Жак анекдотов множество, отчего и срок такой намотали. Арнольд и Лева писали ему жалобы в высшие судебные инстанции, он вверху делал корявую подпись: "по русски не умею". Сняли ему семь лет и, он свободился по зачетам раньше меня, как раз в момент эпидемии дезинтерии в зоне. Проводили, выпустили а в поезде он и заболел. Послали его прибалтийцы к себе на родину. Сами музыканты и ценители культуры, они снабдили его адресами, где можно отдохнуть, оглядеться и не торопясь принять решение насчет дальнейшей жизни. До сих пор сидит во мне обида, что начальство узурпировало его и так мало мы могли его слушать...

Все же мир тесен. В Москве, при подгортовке к поступлению в институт, влючаю телевизор и крупным планом на экране вижу Жака! С нахальцой, с его армянским носом, он поет фашистскую песню, как нас учили, "Розу мунду"! На всю страну! Камера отъезжает и оказывается это трио иностранных студентов из самодеятельности МГУ исполняет популярные песни. Даюсь диву. Он популярен в университете весьма, но никто не может сказать, на каком же он факультете. Все же мы встретились. По приезеде в Москву он нашел Минха, начальника Москонцерта и настоящего музыканта. Ему многое подчинялось. Жак всю ночь играл у него дома и произвел хорошее впечатление. Оказались оба нужными обоюдно. Минху для улучения самодеятелости иностранных студентов в МГУ, за которую он тоже овечал, а Жаку для получения постоянного заработка. По звонкам он едет в классный оркестр в ресторане "Метрополь" и другие, где ему выправляют трудовую книжку. Если ты играл в таких оркестрах, то это равноценно хорошему музыкальному образованию. Книжка есть, а профессионализма нет, и Минх направляет его в училище Гнесиных совершенствовать класс контробаса. Когда мы с ним встретились, кончики пальцев правой руки были сплошными мазолями.

Вскоре освободился и Сергей. Перед освобождением он раздарил все, что имел, а чайхану вскоре разломали и уничтожили. Некому стало подкармливать и веселить начальство. В нашей зоне для политических заключенных и иностранных подданных было много людей, отбывавших сроки наказания по всему миру. Бывает такая судьба у человека, где бы он ни был, все в тюрьму попадает. Их воспоминания и рассказы всегда любопытны. Чаще всего доводилось слушать рассказы о румынской сигуранце и немецко гестапо. Например о гирях на ногах в сигуранце. Бывало, споры между знающими людьми доходили чуть не до драки. У Мулика был рабочий, замечательный дока в слесарном деле. Саша, бывший учитель языка, репатриант из Англии, где по вербовке из лагеря военнопленных работал на шахте. Одиннадцать чемоданов с вещами, - говорил он с гордостью, - блестящая шляпа - так я сходил с теплохода в Ленинграде. Дальше дурдом (зачем приехал?), обследования врачей и вывод не псих, значит приехал как шпион. Прощай чемоданы и шляпа и получай срок 25 лет за измену родине. От входных ворот в зону начинался "проспект". Начинался он деревянной аркой с лозунгом: "Труд в СССР - дело чести, дело славы, дело доблести и геройства!". У правой колонны была нарисована корова с призывом о высоких надоях. Какое она к нам имела отношение, я так и не понял. Слева у колонны был нарисован щитовой домик с призывом давать высокое качество. Это было прямо обращено к нам. Лозунг о труде через всю арку был прикрыт вправо и влево дубовыми листьями (хотя дуб в Сибири не растет), а в середине было изображено нечто вроде пъедестала, на фоне которого снуют белые голуби. На венчающем арку пьедестале стояли: пионер, трубящий в горн и пионерка с голубем, на манер скульптуры Мухиной "Рабочий и колхозница", но в отличие от колхозницы, ляжка у пионерки была обнажена до предела приличия, тщательно выполненная художником и являлась как бы центром всей композиции. Поскольку в зоне было много свидетелей Иеговы, а так же питерцев, то по аналогии с его "линиями", переулки, отходящие от проспекта назывались: 1-ый антисоветский, 2-ой антисоветский и т. д., а сам проспект - проспектом Иеговистов. И всегда можно было по такому "адресу" представить себе, где проживает твой товарищ по несчастью. Летом к нам пришел парень, представившийся архитектором. Он обещал напротив КВЧ - культурно-воспитательной части и 3-ей антисоветской соорудить фонтан. Начальство согласилось. И он приступил к воплощению замысла. Выкопали котлован и стали делать разводку труб по его эскизам. Поскольку красочного облицовочного материала не было, решено было утыкать трех лягушек из бетона по свежему раствору пробками из-под одеколона. Лягушки ведь бородавчатые, а по цвету пробки можно подобрать. Зеленые, синие и желтые пробки собирались по всем зонам, и фонтан был построен. Три толстые жабы, утыканные пробками, изрыгали из пасти струи воды в центральную струю, взлетающую вверх. Воды в Чуне мало и после демонстрации действия фонтана жабы сидели с сухими ртами. Может, начальство лагеря подготовило это для случая посещений высоких чинов, не знаю. Такого рода "культурная жизнь" в лагере не затихала. Была и самодеятельность, где мне тоже захотелось участвовать. Я вошел в группу иранцев, поскольку они в лагере были самые спортивные ребята. Один из них, "руководитель" был особенно силен. Для его номера в клуб-столовую затаскивали узкоколеечные рельсы и стальные прутки. Рельс клали на его бычью шею, и он, расставив ноги, замирал, обхватив его руками сверху. Изображал желание согнуть его на шее, морщился и орал от изнеможения, но ничего не получалось. Затем появлялись помошники и повисали на длинном во всю сцену рельсе. Опять не то. Тут после аплодисментов появлялось еще несколько человек, и двое, обхватив с боков силача, демонстрировали желание не дать лопнуть его животу от натуги. В этот момент из-за кулис выскакивали еще люди и повисали на рельсе с двух сторон пока он не сгибался и концы его не касались пола. Многие из зрительного зала работали с такими рельсами, и представить себе, что его можно согнуть на твоей собственной шее, было верхом фантазии. Видимо, поэтому номер имел успех и вселял в людей веру в человеческие возможности. Это был его центровой номер. А перед этим он гнул таким же образом стальные прутки в зубах. Брал в пасть тридцати милиметровый пруток, это диаметр грифа штанги, и навалившись по сторонам на пруток ребята гнули его, как в тисках. Конечно, тут был фокус для людей, не знающих теории сопротивленя материалов, но команда у него была подобрана, и я предложил им заняться более веселыми и эффективными номерами, не требующими такого громоздкого реквизита. Кстати, никаких подпилов в рельсах и прутках не было. Все было чисто, но мне такие номера казались дикими и хотелось их сплоченность и желание сделать что-то новое направить в более легкое и эффектное русло. Тем более что силач (к сожалению, не помню его фамилию) в одном из выступлений, когда не нашлось круглого прутка, выломал себе зубы о квадрат и теперь клал на оставшиеся зубы полотенце. Вскоре мы подготовили сценку "Комический бокс" с избиением, судьи, секунданта и зрителей-актеров на сцене. Ребята были физически развитые, и не стоило большого труда обучить их акробатическим упражнениям. Номер прошел на конкурс между лагерями и мы показывали его на смотре, который проходил на больнице в той же Чуне. Когда нас везли на открытом грузовике с конвоем на смотр, посреди поселка вдруг все участники разом заорали: У р р а! Стал оглядываться, чтобы обнаружить причину такого восторга. Оказалось, на обочине дороги стоял милиционер в полной форме. Так артисты приветствовали почти "родного" всем человека. В лагере же его не увидишь, там одни солдаты, и многие соскучились по его виду. В самодеятльности было больше бытовиков, а не политических. Тогда в лагере был странный период, когда политическим разрешалось носить волосы и ходить в любой одежде. На больнице (л/п 02), где жизнь спокойная - две тысячи полубольных, начальство и устроило этот смотр. Офицеры с женами и детьми в первых рядах демонстрируют "их" достижения в деле культурного воспитания. Мне совсем было наплевать на их амбиции и интересовался я только собственными заботами - не потерять форму и не впасть в уныние, что опасно. Блатняки-ребята имели и другие заботы, когда на себе и в реквизите переправляли наркотики и другое. Здесь я встретил Леву Вепринского! Пьяницу, которого жена посадила на десять лет за анекдоты. Киевлянин, он послал жалобу лично Хрущеву, и написал о своем личном плохом к нему отношении, как к человеку, а вовсе не как к политическому деятелю. Сняли ему пять лет, и он хорохорился, что снимет и остальные. Когда в зоне выдавали белые байковые портянки, все обитатели становились нарядными. Серые как мыши зеки надевали портянки вместо шарфов, и пока они не становились, как и вся одежда серыми, и не перкочевывали в сапоги, форсили. Л.В. отличался предприимчивостью и тут же сообразил организовать на больнице производство белых кепок из этих портянок. Предприятие быстро набрало силу и иметь такую кепку стало престижным. Когда он под каким-либо предлогом приезжал в нашу зону и первым из гостей старался войти в нее в своих темных американских очках, то сразу громко орал: - Как здесь жиды? Не обижают? К нему относились по-доброму, хотя антисемитов в лагере была тьма. Не было человека, которого не заподозрили бы в скрытой принадлежности к семитам. Для некоторых все без исключения были евреями, кроме него самого, самого лучшего. ( Когда теперь через 42 года Лева приезжал в гости ко мне в Канаду из Израиля, мы попили с ним "Смирновской" и повспоминали. Если человек имеет в себе стержень а не флюгер, он не истреплется). Но я отвлекся от культурной жизни лагеря. Здесь встречалось много людей с обнаженной судьбой, людей инересных, своеобразных, и хочется о них рассказать. Мы с иранцами имели большой успех на смотре, и они загорелись поставить другие комические номера. С пьяницей, от которого убегает бутылка, с капризным клиентом, в том же ресторане,но никак не могли найти клейкого материала для изготовления макарон, которые прилипают к пальцам клиента и физиономии официанта. Сцены выглядели очень смешно и ребята показывали в них чудеса выдумки, но завершить задуманное нам не удалось, потому как группа распалась по независящим от нас причинам. Приезжали в лагерь лекторы, пропагандисты, но успеха, конечно, не имели. Зеки народ битый и умный и, когда лектор упоминает о "международной напряженности", и зала перебивают, например репликой - "Не понимаю! Вы хотите сказать, что советский народ напряжен против американского? Или наоборот?", и подбные вопросы с прсьбой уточнить бессмыслицы. Задавать такие вопросы опасно, офицер каждого берет на заметку, и прикидываться непонимающим дураком тоже опасно, но вопросы задают, и в результате лекция комкается и проваливается. Ложь, которой нас питали, рождает ложь. Приезжал к нам Иркутский драматический театр. Своеобразное положение людей в лагере таково, что некоторые зрители предпочитали смотреть спектакли тоже своеобразно: снизу. Во время спектакля мой сосед по скамейке - старый лагерник, толкнул меня в бок и указал на вылезающих из-под сцены молодцов с раскрасневшимися физономиями, и пояснил: онанисты. Они под сценой, ползая на коленях, через щели в настиле смотрят спектакль по-своему. Главное же развлечение было, конечно, кино. Будто побываешь на свободе. Не зря его назвали иллюзионом. Особое впечатление произвел французский фильм о фальшивоманетчике, который влюбился в очаровательную продавщицу из магазина готового платья и пригласил ее в ресторан с варьете, а перед тем, как смыться, размышлял о том, куда ему податься - на канарские или гавайские острова. Лагерь наш походил на на многоязычную ООН. Когда приходил новый этап, мы порой не понимали языка вновь прибывших и тут же кликали толмачей. Едва ли нашелся бы язык, с которого не смогли перевести обитатели лагеря. Разве что с сензарского наречия, о котором наш знакомый Геннадий Черепов - поэт, говорил, что из русских этот язык знала только знаменитая Блавдская. В этапе с "архитектором" пришел солидный мужчина в халате и по-русски не желал говорить ни с кем. Найденные толмачи разъяснили, что это председатель колхоза, Герой Социалистического Труда, решивший раздавать урожай колхозникам для их жизни в зависимости от численности семьи, а уж что останется сверх того, отдавать государству. За самоволие и "экономический подрыв государства" он получил десять лет сроку. Особенно тяжело, по моим наблюдениям, заключение переносили японцы. Не желая изучать язык и разговаривать по-русски, они все терпели. После работы, брезгливо сбросив с себя ненавистную серую робу, они долго и тщательно мылись над умывальником, облачались в свои кимоно и аккомпонируя себе на гитаре, сидя на табуретках посреди барака, пели такие щемящие душу песни, что не проникнуться их тоской было нельзя. В основном это были рыбацкие песни о разлуке и надежде на встречу. Удивляло их мастерство играть на гитаре. Почти все они владели ею в совершенстве. Это были простые рыбаки, за нарушение границы получившие по три года срока. В своих одеждах, манере держаться, со своми татуировками, выполненными с изумительным масерством в отличие от наших - "Что нас губит? "- с иллюстрациями, они успокаивающе действовали на окружающих, демонстрируя пример выдержки и достоинства. Прибалтийцы тоже держались обособленно. Жили они в своих бараках, со своей культурой общения, не смешивались с остальной массой зеков. Музицирующих среди них было много, и инструментов разнообразных они держали достаточно. Свидетели Иеговы различных националностей были связаны верой. Они часто собирались у летней эстрады. Выходил на сцену новичек или закленный в диспутах боец, и они задавали им "крамольные" вопросы, проверяя их готовность участвовать в дискуссии. Каждый из них знал примитивные "каверзные" вопросы атеистов, и вместе они искали правильный ответ на них, анализируя все за и против и укрепляя таким образом себя в вере. Им неоднократно предлагали отречься от Иеговы публично, обещая свободу. Но понятие свободы для атеиста-надзирателя и верующего человека - разные. Мне ни разу не пришлось столкнуться со случаем отречения, несмотря на то, что у многих были семьи с детьми и родителями, а разлука предстояла долгая. Официальную церковь ои отрицают, за ее послушание власти. Это для меня было в диковинку. С детства вбивали в голову представление о верующих, как о неполноценных, выживших из ума старухах, к которым, в силу их убогости, нужно относиться снисходительно. Здесь же я увидел крепких, молодых и твердых в вере людей. Любое выражение незвисимости противно власти и опасно для нее. Поэтому она притесняет, сажает и лжет по отношению к свидетелям Иеговы и всем верующим вообще. Мне, атеисту и бывшему комсомольцу, вера в Бога с детства казалась чем-то темным и непонятным. Здесь же я убедился в противоположном. Люди в самых невероятных обстоятельствах верят в счастье и светло поют об этом. Поистине Свидетелем Иегивы может стать только внутренне свободный человек. С огромными трудностями доставаемая ими брошюра "Сторожевая башня", издаваемая во многих странах, была для них опорой и светом. Я верил в победу их духа, и сам обретал твердость. Иранцы, за исключением контрабандистов, переходили границу по глупости. Собирается группа молдых здоровых ребят, и подогревают друг друга разговорами о привольной жизни в СССР. Работы, мол, сколько хочешь, калым платить не надо, невесты на выбор, куры ходят по улицам и яйца ими снесенные никто даже не подбирает. Идет эта группа и тут же попадает в лапы КГБ. Три года каждому за переход границы. Поищут зачинщика, главаря и, не найдя следов ЦРУ, посылают их к нам в длинных до пят рубахах с карманами, в которых они перешли границу, и больше ни с чем. Здесь им выдают одежду, место в бараке и дело, которым надо заниматься, за которое, после вычетов за одежду, питание, содержания начальства, солдат и собак, еще что-то можно получить. Многие выписывали по посылторгу клюшки, хоккейные коники и всю амуницию для игры. Тогда еще все можно было заказать и получить на адрес лагеря. После работы они сражались на ледяных пяточках до полного изнеможения, а утром опять шли на работу. Эти ребята мне были симпатичны своей неутомимостью, прямым и открытым восприятием жизни такой, как она есть, без оглядки. Для меня была очевидной невозможность изменить существующие порядки. Ребята, играющие в политику из группы "Гражданский Союз", впоследствии осужденные на дополнительные сроки, не внушали мне доверия. Все мы были знакомы, их действия всем в нашем кругу были известны. Было похоже на ловушку. Так, однажды было объявлено о собрании в помещении курсов повышения квалификации механизаторов. Один из членов этого Союза должен был рассказать о политической оппозиции в различных регионах страны. Его сообщение не внушало доверия, а весь класс в какой-то момент был заполнен солдатами охраны. Начали переписывть фамилии всех присутствующих. Наверняка осведомители донесли о предстоящем собрании, и вся конспирация являлась блефом. Мне было неприятно оказаться в такой глупой ситуации не из-за боязни последствий (хотя кому нужно увеличивать срок!), а из-за бессмысленности всех их действий. Они никак не могли выпрыгнуть из клетки, в которой выросли! То же "политбюро", тот же ЦК, те же должности и деление портфелей, мне это казалось примитивом, тем более в условиях лагерного стукачества. Конечно, главным в моем отмежевании от этого "Союза" была осторожность и "здравый смысл" крестьянина. Родители мои и их предки из крестьян, и я с гордостью себя причисляю к их сословию. Сам по себе "здравый смысл" настолько неопределенен и субьективен, что позже мне было радостно вникать в здравый смысл других людей. Статьи А.Д. Сахарова, сочинения А.И Солженицына, П. Григоренко, материалы Хельсинской группы правозащитников, Воспоминания Р. Пименова, Б. Вайля и других активных людей, верящих в действенность борьбы и поступков вопреки "здравому смыслу", были мне наукой. Движение нравственного сопротивления в лице А. Марченко и Л. Богораз, явилось для меня высшей мерой человеческого духа и верности достоинству. Это было позже, а в тот момент мысль была направлена на скорейшее освобождение и бессмысленность нашего здесь содержания. Не понимая общей ситуации в стране и мире, я не переставал верить в свой труд, который должен "вливаться в труд моей республики". Мне дали на работе маленькую комнату со столом, оборудованным чертежной доской перед окном с решеткой. За спиной была дверь, и мой начальник П.Мулик часто заходил и разглядывал мою работу. Не потому, что видел во мне бездельника и пытался контролировать, а из любопытства к делу. Более молчаливого человека мне в жизни встречать не удалось. По отдельным словам и междометиям мне стала понятна его скрытая мечта - изобретательство. В нем был заложен дар инженерных решений. Он в общих чертах объяснял мне свой замысел, а я воплощал это на ватмане. Вот этот процесс воплощения и не давал ему покоя. "Если бы я так умел, - говорил он, - много бы чего напридумал.!". За несколько месяцев работы с ним мы разработали ряд восемь или девять - деревообрабатывающих станков: многопильных, распускных, навесную пилу к шпалорезке, ограждение по конкурсу, к той же шпалорезре объявленному Иркутском, и другие. Станки изготавливали тут же по моим чертежам-эскизам. Справочника ни одного. Мне в каморку тащили подшипники, цепи, ремни, цилиндры, пилы, редукторы, электродвигатели, обрезки уголка, швеллера т.е. все что есть и, имея их в наличии, я мог проектировать станки. Чертежи брали прямо из-под рук, а некоторые станки запускали сразу в нескольких экземплярах.Однажды у нас с Петром вышел спор. Я доказывал, что приводную звездочку и на шести тянущих роликах одной цепью не соединить, а он уверял, что здесь недодумано. Наутро он изобразил мне решение, и оно было верным. Впоследствии, когда я учился в Мосстанкине, послал эту загвоздку в "Задачник конструктора" журнала "Наука и жизнь", она тут же была опубликована, и мне многие тоже писали, что ее не решить. Ответы же печатали в следующем номере. Но это было решение технического вопроса, о себе же он ничего не говорил. Отбыв десять лет заключения, он остался жить здесь же в Чуне. Обзавелся семьей и продолжал работать на Доке уже "вольняшкой". Тайга летом горит почти постоянно, и он часто из-за этого не выходил на работу. Вольных посылали тушить пожары. Однажды мы шли с ним по деревянным настилам бревнотаски, а вверху стрекотал самолет. Плетясь за ним, я спросил: "пожарный"? Он посмотрел и ответил: "Санитарный". Через длинную паузу, и, видимо, вспоминая, вдруг оживленным голосом сказал: "А я ведь тоже на самолете летал, дважды. Первый раз из-под Сталинграда нас вывозили раненых. Стонали все кругом и болтало сильно. Второй раз в салоне. "Огонек" лежит по полкам, а на руках наручники". Меня удивил такой длинный рассказ. От пожаров часто было трудно дышать. Выйдешь на улицу - все в дыму. Зайдешь в барак - то же самое, и опять тянет на улицу, будто там легче. Это было летом, а весной, с наступлением тепла, начиналась война с клопами. Заваренный герметично кузов самосвала ставили на опоры, и под ним разводили костер. Заполнявшая его вода кипела. В секциях бараков начиналась генеральная уборка. Нары-"тачанки" - двухярусные, на четыре человека, были совершенной, классической конструкцией, отработанной многими годами. Несколько ударов обухом топора по деревянным клиньям, и они превращаются в груду полностью разобранных деталей. В собранном виде нары обладали высокой жесткостью и никогда не скрипели и не шатались. Детали нар тащили к кузову самосвала и бросали в кипяток. Слой отварных клопов и пятна жира от циркуляции воды собирались по углам кузова, а посередине клокотали восходящие потоки воды и пропаривались детали нар. После доставки их в барак и сборки было приятно смотреть на них, хотелось поздравить - с легким паром! А на душу приходило успокоение, тоже как после бани, но уже не только для себя, а и для них (для нар), в общем-то и не кусанных. В выходные дни мы общались между собой, знакомились и занимались самыми разными делами. Когда людей сгоняют помимо их воли в такие скопища, то они сами по себе разбиваются в группы по интересам. Как теперь говорят - в неформальные группы. Диапозон групп был большой: наркоманы, педерасты, верующие многих направлений, любители поэзии, чифиристы, знатоки языков, анашисты, любители поболтать и послушать невероятные истории с побегами и приключениями, политики, шахматисты, картежники и многие другие. Был у нас в зоне дед, совсем старый. Солдаты дали ему отдельный домик вроде баньки, но он, пожив там, вернулся в барак. "Скучно одному, а я привык жить и общаться с людьми", - говорил он. На работу его не выводили. К нему приезжала на свидание такая же старушка-жена, и ее пускали в зону. Усядутся они на бревне и, покуривая махорку, беседуют. Нам было интересно его послушать. Журналист и историк Урала, он мог многое порассказать. Данный ему десятилетний срок меня удивлял. Спрашивал его на этот счет. Мы, мол, молодые и можем являться какой-то потенциальной угрозой власти, а он почему здесь? За что? Усмехнулся и ответил, - да сказал, что коммунисты хуже царских жандармов, они меня и посадили. Когда мы смотрели на него в недоумении, он сам и уточнял ответ,- были бы они лучше, ведь не посадили бы? Главное,- с усмешкой говорил он, - в жизни - не задумываться. И утверждал: задумаешся - пропадешь. В КВЧ книги выдавал тоже журналист. Я частенько бывал в библиотеке и он меня знал. Сегодня увидел его в бурном возбуждении. В руках у него была газета. Он подошел к моему столику и попросил прочитать заметку. Вот, вот, тыкал он пальцем в полосу - читай. Я же за это сижу! Что теперь будет? Он написал статью или письмо властям об отслуживших свою службу МТС и предлагал передать технику непосредственно колхозам, которые бы ее берегли и использовали по своему усмотрению. Срок за это пять лет. Теперь же, после опубликования постановлении об упразднении МТС, он гадал, как же поступят с его приговором? В этот период наметилась тенденция пересмотра дел, связанных с политической статьей, в основном 58-10, и переквалификации на хулиганство. Особенно она усилилась после заявления Хрущева об отсутствии у нас политических заключенных. Его придворные, наконец, додумались запрятать их в "антигосударственных преступников": остричь, лишить гражданской одежды, одеть в полосатую (признак развития текстильной промышленности и производства красителей в отличии от сталинской - сплошь серой) и превратить в "тигров". Теперь, читая воспоминания Бурлацкого о том, как они в шикарном санатории серьезно работали под руководством крупного теоретика Куусинена, решая вопрос - отменять или не отменять диктатуру пролетариата и с опаской предлагали превратить государство диктатуры пролетариата в общенародное социалистическое государство, а после найденной и утвержденной новой исторической формулировки таскались с бутылками водки из номера в номер, я и подумал, что после превращения политических и контрреволюцинонных преступников в антигосударственных, было выпито водки побольше. Каких чудаков политических только не встретить было в зоне! В нашей секции был мужик, не знаю уж какого сословия, но с детства ненавидящий новые порядки и особенно Сталина. Как назло, прямо напротив его дома в сквере поставили памятник вождю во весь рост. Каждый день, выходя из дома, он встречался со своим недругом, но молчал. Когда Хрущев на ХХ съезде объявил Сталина преступником, он поддал, и кувалдой до основания разрушил ненавистное ему сооружение. Забрали его прямо с пьедестала, откуда он собирался произнести речь. Другой наш барнаульский пьяница. В ресторане "Поплавок" метнул бутылку шампанского в официантку, обсчитавшую его. Официантка увернулась, и бутылка попала в бюст Ленина, зачем-то стоящий в ресторане на площадке между сходящимися маршами лестниц. Это летний ресторан в том самом "Ковше", о котором уже писал. Оба эти человека оказались антисоветскими агитаторами, а следовательно - политическими. Был у нас и хант по национальности. Но у того статья была посерьезней, но тоже политическая. Говорил, что загарпунил подводную лодку, приняв ее за кита. Она же его забрала и отправила куда следует. Может быть он шутил а сел за обычное шаманство, но обстановка в лагере ему явно нравилась. Он заметно прогрессировал в русском языке, с радостью осваивал новые профессии, вернее сказать, трудовые навыки, но главное, ему импонировало это много людей и окружение вниманием, когда он играл на биллиарде. Профессиональный охотник, он быстро освоил игру и обыгрывал всех. Было достаточное количество и блатных в зоне. Проще всего засадить в лагерь человека "по политике". Этим они и пользовались. Приходит к нам вор "в законе", уже в возрасте, и грозится расправиться с подобным ему зеком в нашей же зоне. Тот де засадил его по новой статье и несправедливо. Подвергнутый угрозе доказывает, что прибывший того заслуживает, и что он действовал по общему согласию и приговору прибывшему за какую-то подлость. Расправа задерживается до выяснения справедливости. Начинается переписка с другими лагерями, где прибывший ранее находился. Оттуда приходит подтверждение его вины: что решение возвратить его назад со свободы "по политике" было правильным. Страсти улеглись, но интересен сам механизм его засаживания. Он многолик, и блатной народ изощрен в его применении. В данном случае срок был получен за текст песни на мотив "Журавли". Дело в том, что слова на этот мотив, известный во всем мире, - "За кремлевской стеной заседают министры, сочиняя закон для Советской земли..." считались антисоветскими. Человек, у которого найден текст, автоматически считался его распространителем (зачем иначе хранить?) и получал пять лет срока. На это и был расчет блатных. Донос, обыск, наличие текста и - срок. Все довольны. Работники - выявлением особо опасного преступника, а блатные отмщением подлецу без приложения собственных рук. Станные метаморфозы происходят с песней и ее судьбой. Песня отражает состояние людей, как самая интимная форма искусства. Не случайно в шестидеся тые годы песня про черного кота, а в семидесятые - "А нам все равно..." про зайцев, были самыми популярными. Однако я опять отвлекся. Лагерь живет ежедневными событиями, как и любое сообщество людей. Приятных мало ,а неприятные всегда есть. По местному вещанию сообщают о нападении на начальство в разных зонах и, как результат, приговор - расстрел, приведенный в исполнение. Встречаем "расстреляных", прибывших в зону, и понимаем - опять вранье. Запугивают, но и действуют. Всего не проверишь. Над дверью в столовою лозунг: "Запомни сам и передай другому, что честный труд - дорога к дому". Это вдохновляло, когда были зачеты. День честного труда считался за три дня отбытого срока. Говорили, что водолазам даже день считали за семь. Так все пошли бы в водолазы. Когда же читали о невероятных сроках во франкистской Испании, до восмидесяти лет, то сведущие объясняли, что у них есть зачеты - день за сорок для того, кто работает. Это уже не шло ни в какие сравнения, но каждый зек живет верой в свою собственную справедливость. Видимо, так уж в природе человека заложено. Если один совершил несправедливость по отношению к другому, то он себя наказал этим, а не его. Хочу рассказать о жизни в лагере и опять отвлекаюсь. Утром, например, рассказывают о двух ребятах, надравшихся одеколона и пытавшихся изнасиловать старика в уборной. Дед заорал, и пришедшие на помощь сильно поколотили насильников. Перед пострением по пятеркам для выхода в рабочую зону через вахту обсуждается это событие, и отношение к нему разное, как в демократическом государстве. Это обстоятельство меня всегда удивляло и обадривало. Могут же люди иметь свое мнение и его высказывать. Выслушивая самые "невероятные" точки зрения на разводе, в парикмахерской, в бане, бараке, на работе во время общения, делая скидку на недоговоренность, осторожность и подозрительность, я в этом видел возможность людей быть независимыми. Духовный же нарушенный мир был не их виной. Во всем этом крылись неизмеримые возможности свободного человека. Переломали обе ноги дубиной мужику из нашей секции барака. Он молча лежал до утра, пока его не отнесли в санчасть. Видимо боялся, что добьют. Позже мне стало понятно, что это за стукачество. Как стукач он, видимо, стал не нужен, а предупредившие его тоже оставили в покое., и он стал вроде выплюнутого зуба. Все же он трусил и долго, уже на костылях изображал из себя бедного и беспомощного. Подходил ко мне на улице и все просил сконструировать вращающийся столб для наклейки афиш и объявлений, какие были в Германии и он их видел, и не переставал объяснять их преимущества. Больше заниматься ему было нечем. Основная масса зеков разобщена. Особенно те, кто постарше. Тот, что развалил скульптуру Сталина, по вечерам ставит баян на колени и, совершенно не умея иргать на нем, берет одну ноту и растягивает меха. Берет другую ноту и сжимает их. (Это в сушилке). За этим занятием со своими думами он проводит весь вечер до сна. Рядом с ним за столом ежедневно пишет жалобу в прокуратуру СССР тоже пожилой зек. Давно ему кто-то составил эту жалобу, и он ее переписывает, запечатывает в конверт, опускает в ящик для жалоб и ложиться спать. Бумажка, с которой он переписывает, вся перетертая, и он складывает ее по кусочкам. Дальше зоны эти жалобы, наверно, не идут. Поляк Корней занят обширной перепиской с заочницами. Читает полученные письма и отвечает. Получает и посылки. Однажды цензор поменял местами письма в конвертах, и две заочницы отпали, но у него были и запасные. Он работал сварщиком в мастерской за стеной моей каморки. Часто заходил и рассказывал о своих заочницах. Однако это было не главное. Самым жгучим был вопрос о возвращении на родину. Немцы шли, говорил он, против них воевал, русские шли - с ними воевал, а в результате 25 лет за измену Родине. Вскоре после моего освобождения он прислал мне письмо из Новосибирского аэропорта. Ликующее письмо о вылете в Польшу для продолжения отбытия срока. Ему было известно, что там освобождали сразу. Видимо, плакали его заочницы, а я здорово порадовался вместе с ним. Наступила макушка лета и с ней эпидемия дизинтерии в зоне. Десятки людей, поджав животы, стояли в очереди в уборные с одним входом. Над каждым очком в ряд сидели зеки на корточках, кто не мог на корточках, на стульчаках в дальнем конце. По зоне бродили доходяги. Нас выручал Г. Черепов. Отсыпал на бумажки белого порошка и велел выпить.Это был морфий. Зная, как он ему дорог, мы оценили его жертву. После освобождения я умудрялся этот порошок пересылать ему хитрым способом. Одним из первых мы познакомились с Алленом Эйбрамсом. Родился и рос он в Нью-Йорке, после смерти отца они с матерью приехали в Кишенев, когда он еще принадлежал Румынии. В 1940 году, во время присоединения Бессарабии к Советскому Союзу, мать не решилась уехать в Румынию, где у них была какая-то родня, и они остались в городе. Он вспоминал вступление танков в город. Любопытные окружали столь диковинные машины, из которых вылезали танкисты. А те, смущенные непривычным вниманием, не знали как себя вести, не понимая языка, и это тоже смущало. Один из них достал пачку нарезанных из газеты полосок и стал всем раздавать. Брали, и с любопытством переворачивали их и разглядывали, не понимая в чем смысл. Тогда танкист достал кисет и стал в эти полоски каждому насыпать махорку. Тоже непонятно. Тогда он сам насыпал себе махорки, скрутил цигарку и закурил. Окружающие пытались повторить его действия, но у них ничего не получалось. Курящие привыкли иметь дело с трубкой или папиросами. Курс обучения как сворачивать цигарки прошел успешно и разрядил осторожность и недоверие. Еще больше их удивил черный хлеб. Они приняли его за кирпичи. Пропаганда звала на великие стройки с большими заработками. Прикидывали свои деньги и рубли. Выходило действительно заманчиво. По прибытии в Магнитогорск и столкнувшись с местными условиями, завербованные хлынули назад. Их ловили и отправляли в лагеря за побег с места вербовки. Аллен проскочил назад, но началась война. В действующую армию он не попал, т.к. заявил, что у противника могут оказаться его родственники румыны. Он был чистокровный еврей румынского происхождения, если так можно сказать. Всю войну опрыскивал что-то в санитарных войсках в тылу. В 1947 году он и мать решают переехать в Америку, где у них была родня по отцу. Эта попытка оформить отъезд стоила ему осуждения на 25 лет за шпионаж. Скитался он по лагерям до 1960 года. Мать, постаревшая и оглохшая, все эти годы ездила за ним и жила вблизи лагерей. Была прислугой, и нянькой и на любой другой работе. Так и проскитались 13 лет поблизости друг от друга, но отделенные колючей проволокой. После реабилитации им дали квартиру в Кишеневе. У них отдыхала моя семья - жена и две дочки (меня не пустили в отпуск в последний момент). И я, однажды проездом из Одессы, навестил его. Мать умерла, а через два года и он умер. В больнице ему стало лучше. Читал стихи больным и готов был выписаться, но внезапно умер от сердечного приступа. Подробней, чем о других, пишу о нем, потому как он был добрым человеком, попавшим в нелепую ситуацию политического шулерства. Это типичная судьба прошедших мясорубку лагерей и не сумевших завести нормальную семью и продолжить свой род. Нашим знакомым на ДОКе стал немец Отто Лорер, потомок декабриста Н.И. Лорера. Ироничный и добрый человек, он получил срок за общее дело. Это его дело - трагический детектив. Сотни и тысячи заявлений от ссыльных немцев в условиях слежки и полного христопродавства, нужно было собрать воедино, сложить в чемодан и передать в посольство ФРГ. Большущее пространство сбора заявлений сужалось до колеи железной дороги,а затем, и до проема калитки посольства. Сколько хитроумия надо было использовать, чтобы хоть некотрые попытки в этом деле окончились успешно? Если Отто не написал об этом подвиге, то должны рассказать другие. Это интересная часть жизни немецкого народа. Отто убеждал меня в том, что мы, русские, ничего не умеем и не хотим делать и жить всегда будем нищими. Над моими доводами о помощи другим свободным народам он только хихикал. В пику его обидным словам я приводил свои. Мол, вы, немцы, только и знаете, что грабить и воевать. Побили вас в первую мировую, так не угомонились. Давай вторую воевать. Побили и в другой раз, а чтобы не задирались, разодрали вас на части поэтому и живем пока спокойно. Если дураки позволят срастись гидре, то добра тогда ждать нечего. Отто не спорил, но и не был шовинистом. Мы, конечно, шутили, но горечь о своих отечествах жила в душе каждого. Н. Семенов одно время работал на водокачке. Работа блатная для старых лагерников. Лежи себе на топчане, а как зажжется лампочка, нажми кнопку. Остальное все время твое. Сменщиком его был тоже Николай. Симпатичный парень с философией чисто жизненной, без всяких отклонений и абстракций. По марксистскому учению бытие определило его сознание. Война, потеря семьи, детдом, лагеря. Долгие лагеря, с детдома. Он освободился здесь же в Сибири. Дали комнатушку в коммуналке барака, где он стал жить. Чинил обувь соседям. Был он маленького роста, подвижный и общительный, наконец-то мог распоряжаться своей жизнью хоть в замкнутом круге паспортного режима, но мог. Как назло в комнате рядом поселилась пара чистых. Муж и жена. Жена написала на него донос политического характера - мол, не то говорит. Его предупредил приятель из милиции - хана, тебе. Пиши на расселение, несовместимые мы, и прошу расселить до скандала. Скандалила его соседка и вызывала его на срыв. Цель ее была завладеть его площадью. Он это понимал и просвета не видел. Уехать нельзя , а сесть по политике легче легкого. Написал опять заявление с просьбой о расселении, а в случае отказа, соседку порешить. Отказали. Поставил на кухню топор за дверь и стал ждать скандала. Только она зашла на кухню, тут же и понесла. Он взял топор и кинулся на нее. Она шарахнулась и лезвие топора рассекло ей печень. На визг влетел муж, но не расчитав удара в дверь, начал падать, и Николай разрубил ему крестец на лету. Тот так и врезался головой в стену, а жена осела у плиты в лужу крови. Николай пошел с топором в милицию к дежурному и положил его на стойку со словами - я там двоих уложил, иди посмотри. Через пять минут прибежал лейтенант и еще милиционер. Лейтенант схватил топор, и с опаской глядя на Николая, бледный, только и повторял - зверь, зверь, зверь! Его препрводили в КПЗ. Надзиратель обрадовался. Никак тебя не встречу. Вот твои часы - починил. Он подрабатывал как часовщик. Рассчитались. На суде был весь поселок. В основном бывшие зеки, они прекрасно понимали ситуацию. Жена соседа поливала Николая на всех перекрестках и требовала социальной справедливости. Они, мол, с мужем специалисты, а живут хуже, чем сосед, всю жизнь проведший по тюрьмам. О муже он говорил --неплохой мужик был, но дурак, куда он полез? Осудили его на десять лет, мол, сгоряча, а удары по одному разу исключали злостность. Вот теперь он и шил тапочки в свободное время от блатной работы, которую он заслужил прошедшими и теперешним сроками. Одна у него была мечта и боль. Он знал, что на земле у него есть родная сестра. В войну их разлучили, распихав по разным детдомам, а многолетние поиски результатов не давали. Когда я зашел к нему в очередной раз, то увидел на его лице неуемную радость: он все твердил - надо же так, надо же так... На водокачке был телефон и он любил по нему поговорить. И ему звонили заказчики. Телефонистка на коммутаторе, постоянно его соединявшая, тоже заказала ему тапочки для своей дочки. Она договорилась с охраной, надо было примерить, и тут-то оказалось, что телефонистка и есть его родная сестра. Огромная страна - и два человека в одной ее точке. Чудеса - бывают! Когда я освободился, выходило много новых книг, и я посылал их ребятам. Большой популярностью пользовалась книга Ремарка "Три товарища" . Книги Мориака тоже читались с большим интересом, так как упаднические настроения сильно бытовали в лагере. Однако, по утверждению Н. Семенова, самый большой интерес вызывали баллады Беранже. Половина секции собиралась вокруг его нар, когда он читал вслух. Арнольд работал на многопильном станке, где выпускали тарную дощечку. Напарником его был бывший уголовник или бытовик, как их называли в отличие от политических, Мещеряков, с ними же работал одноногий контрабандист в челме, из южной республики. Они частенько заклинивали пилы и сжигали двигатель. Пока его сменят, можно отдыхать. Зачеты же все равно шли, потому как вынужденный простой (ВП) по техническим причинам. Когда двигатель загорался, они засыпали его приготовленным песком и поднимали шум. Вообще, зеки часто прибегали к так тазываемой туфте. Само слово образовалось из начальных букв "Табеля учета фиктивного труда" и "пополнило, обогатило и развило русский язык". Язык - живое существо, и слова - клетки. В угрюмые времена гибнут здоровые, подменяют их злокачественные. Николай, вскоре после моего освобождения, был переведен на "слабый режим", стал зазонником и возил воду на лошади. Все это для меня было верхом неприличия по отношению к дорогим мне людям, способным и толковым инженерам, которые могли бы сделать много полезного и нужного. Это чувство обиды на несправедливость и толкало меня на прбивание нашей полной реабелитации. Правда, оно обострилось позже, после освобождения, но родилось и утвердилось в лагере. Раз дождливым днем, когда я сидел за доской и чертил очередной станок, явились двое в плащах и велели идти с ними в жилую зону. По пути объяснили, что завтра меня освободят. Зачетов хватает и срок окончен. Особой радости не было. Даже наоборот, ощущение какой-то горечи. Как захотят, так с тобой и поступят. Заберут или выпустят - все в их руках. Особенно горьким было ощущение будто бы вины перед ребятами. Да, вот меня освобождают, а они, меня выгораживавшие, остаются, и неизвестно еще какие времена настанут. Конечно, у каждого были свои переживания в такой момент, но все мы понимали превратности жизни. На нас троих, подельников, в лагере смотрели с удивлением. Такого не может быть, утверждали умудренные опытом. По одному делу и дружны. Как утверждает лагерное правило, через определенное время, которое, по всем понятиям уже прошло, мы должны начать выяснять отношения насчет того, кто кого затянул, и рассориться. Первого сентября освободили троих: Ю. Фадеева, парня из Прибалтики и меня. Насовали нам полные руки цветов и проводили до вахты. Прибалтиец - сожалею не помню фамилию, никак не мог расписаться в каких-то бумагах. Офицер все требовал вспомнить, как он раньше расписывался, а он уверял, что забыл. Офицер глянет под стол на его формуляр и опять просит расписаться на листе бумаги. Парень остался жив в овраге, в лесу, когда всех других перестреляли, и его погнали по лагерям. Он был молод и, видимо, действительно не помнил, как в те времена расписывался, ведь десять лет прошло. В конце концов после пятой подписи офицер одобрил его закорючку и передал бухгалтеру. Бухгалтер выдавал деньги освобожденным на первое время. Это из фонда освобождения. Мне он дал сто рублей со словами: среднее техническое образование - устроишься. У Юры Фадеева были деньги на счете, и он ему ничего не дал. Юра работал последнее время на "черной бирже", где баграми катают бревна - баланы. Работа тяжелая и неплохо оплачивалась. До четырехсот рублей оставалось в месяц на карточке. Он собирался на эти деньги приодеться и мечтал обзавестись семьей. Он, как мне рассказывали, заведовал "общаком", и у него собиралось до ста тысяч рублей, но те деньги через волю распределялись между крытыми тюрьмами и посылались тем, кому никто не мог помочь. Деньги были неприкосновенны, и стекались они со всех лагерей тайком. За честную службу на этой почетной должности ему обещали помощь.Срок он отбыл большой, стрелял в полковника МГБ, негодяя, но не убил его, и теперь уходил по зачетам.

Загрузка...