Толика выписывают! В понедельник, прямо с утра. Новость, конечно, тот же Тигр притащил, когда мы ещё завтракали. У меня аж кусок сыра во рту застрял. Как выписывают?! Почему?! Сейчас же ещё даже обхода не было, рано. Врачи только-только на работу пришли. Как Толик так успел?! А я?!
Сыр дожевал, хлеб дожевал, даже успел несколько ложек геркулесовой каши съесть, пока опомнился. Уф, пришлось чаем запивать. Гадость какая.
— Чего это его так рано уже выписывают? — это Дубец.
Чего, чего! И так непонятно ничего, а он тут ещё со своими вопросами! А ведь только вчера я к нему как к человеку относился!
— Выздоровел, — буркнул я. — Насовсем!
Тут Валька сначала улыбнулся, а потом заржал. Ну, и я тоже заржал, не выдержал. Насовсем выздороветь! Нам! Ну, нашим ребятам то есть! Придумается же ерунда такая. Умора. Да, но как же Толику так повезло? С утра пораньше-то?
И спросить, главное, некого! Тигр уже умчался дальше новости разносить, врачи все на пятиминутке, сёстры бегают — только смену приняли. Не у бабы Зины же спрашивать, которая как раз за посудой приехала! У неё спросишь…
После завтрака время тянулось, как резинка для самострела. Хорошая резинка, «венгерка». Такую тянешь, тянешь, тянешь… Уже и длины стрелы не хватает. Пальцы болят удерживать. Совсем белые становятся. Зато когда отпустишь — хо-хо! Не хуже полного бортового залпа!
Ну вот, про залп вспомнил, сразу про корабли подумалось и про то, как их Толик здорово рисует всё-таки. Зараза. А теперь его вообще выписывают. Ну вот где справедливость, спрашивается?!
Тут я подумал, что это нечестно — так думать, но всё равно не мог перестать. И всё-таки — как у Толика так получилось?
Ответа пришлось ждать до самого обхода. Едва только моя Елена Николавна в палату вошла, я сразу спросил:
— Елена Николавна, Елена Николавна! А правда, что Толика выписывают?!
— Во-первых, Кашкин, — сказала она, — доброе утро, Кашкин. И тебе, Дубец, доброе утро.
Врачи, конечно, лучше учительниц, но всё равно…
— Доброе утро, Елена Николавна, — ответили мы с Валькой почти хором.
— Вот теперь совсем другое дело, — улыбнулась Елена Николавна.
Не могу на неё сердиться, когда она улыбается.
— А с Красновым, — продолжила Елена Николаевна, — всё в порядке. Потому и выписывают. Дома долечится.
— А как это его… ну… так рано? — подал голос Дубец.
А я не успел.
— За ним отец сегодня с утра пораньше приехал, — пояснила Елена Николавна. — И с Андреем Юрьевичем договорился.
Понятно теперь. Да, если родители просят — нас обычно отпускают. Знают же, что не в чистое поле. Ну, в смысле — наши родные сами ого-го как понимают в наших болячках. Получше, чем всякие терапевты из районной поликлиники, например.
Эх, дурак я был, что сестрицу Александру не спросил за мной тоже пораньше приехать! Это ничего, конечно, меня и так отпустят до Нового года… Конечно, отпустят! Пусть попробуют только не отпустить! Но сегодня-то уже двадцать девятое! Ужас, всего два дня осталось! Эх, нужно было всё-таки Александру попросить, чтобы мама сегодня бы пораньше за мной приехала!
Я так задумался, что пропустил весь осмотр. Елена Николавна, конечно, много не смотрела — чего тут смотреть, гипс и гипс, — но я же хотел про выписку спросить! Когда меня отпустят-то? А Елена Николавна уже в другую палату убежала. Эх, теперь придётся её в коридоре ловить.
После обхода я сразу к Толику покатил. Выписывается же человек! Такое дело… важное, в общем.
Уже в коридор выехал, но потом развернулся и обратно к своей тумбочке. Миллиметровку забыл. Надо же показать, что мы тут тоже не остаёмся же рыдать горючими слезами. Пусть завидует! Хотя, разумеется, миллиметровка по сравнению с выпиской… Я вздохнул. А что тут скажешь!
В седьмой палате был сумасшедший дом. Толик носился, как резаный, и собирал свои вещи в большую коричневую сумку, которую держал за ручки какой-то дядька. Ну, то есть он, конечно, не какой-то дядька был, а Толиков отец. Потому что постоянно покрикивал:
— Сына, зубную пасту не забыл? Сына, пижаму из тумбочки взял?
Ещё он крутил головой — голова у него была большая, лобастая, а брови — точно как у Толика, — и смотрел, чего ещё надо собрать.
— Сына, вон там на подоконнике лежит…
— Это моё лежит! — сразу крикнул Зинченко.
И правильно крикнул. Потому что Толик был такой очумевший от радости (отпускают же!), что уже собирался всё с подоконника загрести, не глядя.
Он уже был готов больничное полотенце тоже в сумку кинуть, — хорошо, что мы с Пашкой и Зинченко бдили и сразу закричали в три голоса:
— Это больничное!
Толик сразу дёрнулся и полотенце бросил на кровать. Как змею. Гремучую.
Среди наших все знают — нельзя ничего больничного брать домой! Ни-ни! Если возьмёшь — то больница за тебя прицепится и с тобой поедет. И тогда дома не долго пробудешь. Утянет тебя больница к себе обратно.
Ну и вот. А когда выписываешься и собираешься, то всегда как будто чокнутый немножко. Это так выписка действует. А больничные всякие полотенца, стаканы, ложки, карандаши те же — они в холле лежат, на случай, если своих нету, — так и норовят в руки прыгнуть. Чтобы с собой забрал. И то верно: никому и ничему всю жизнь в больнице проводить не хочется. Но — нельзя! Железное правило. Так что неудивительно, что Толик дёрнулся — чуть не попался!
— Сына, ты всё собрал? — опять спросил Толиков отец.
Толик остановился и медленно обвёл глазами палату. Медленно-медленно. И ещё раз. Больничного с собой брать нельзя, но ещё хуже — своё в больнице оставить. Своё тут оставишь — точно вернёшься. А кому охота? Я вот в прошлый раз вроде всё собрал. Всё-всё! А потом оказалось, что расчёску в душе забыл. Вот и…
Так что Толик сам смотрел и мы ему помогали. Зинченко даже тумбочку отодвинул — вдруг чего туда закатилось. Нет, всё было чисто. Тогда Толик ещё в душ сбегал — пасту, щётку, мыло там проверить. Расчёску, опять же! Нет, тоже не забыл.
Его отец сумку застегнул — сумка получилась пухлая, просто ужас, сколько вещей скапливается, пока лежишь! — и сказал:
— Ну что, сына, поехали, что ли?
Это у него так тихо как-то прозвучало, виновато даже вроде. Понятно — он на нас посмотрел. На Пашку, Зинченко и меня, то есть. Что мы все сидим — Пашка с Зинченко на кроватях своих, а я на коляске — и на Толика смотрим.
И Толик тоже на нас посмотрел.
— Да, пап, сейчас, — сказал он.
А потом ко мне повернулся.
— Хочешь, — говорит, — научу тебя паруса рисовать?
— Да ну, на фиг! — говорю я.
Но Толик уже подошёл и взял альбом. Пашкин. Понятное дело, свой-то он давно в сумку убрал уже. Я думал, что он карандаш ещё возьмет или ручку, а Толик только так хитро на меня глянул, как будто какой-нибудь фокус хотел показать.
— Смотри, — говорит.
И альбом чуть согнул. Не совсем, а чтобы листы дугой выгнулись. И пальцы чуть разжал. Чтобы листы разъехались, друг с дружкой разлепились. И ко мне боком повернул.
— Видишь? — спросил Толик.
А чего там видеть-то? Альбом и альбом. Бумага… Но тут я присмотрелся и чуть не ахнул. Паруса! Паруса получаются! Вот, значит, в чём дело было! Паруса прячутся друг за другом — как листы альбомные! И все те мои паруса — ну, которые я раньше рисовал, — они нормальные были, а никакое не бельё на столбах! Только я забыл другие дорисовать, которых за первыми не видно. Почти не видно. Почти! Почти не видно, но всё-таки выглядывают кусочки! Вот где у меня прокол был! Все те треугольнички и штриховка, которые Толик рисовал, — они же должны были другие паруса обозначать! Ну, я дурак! Во дурак!
— Ха, — сказал я. — Подумаешь!
Потом расправил миллиметровку и ещё сказал:
— Нужны нам паруса твои! У меня вон что есть! Специально для карты острова! Сестра из своего географического института принесла, это тебе не просто так!
Миллиметровка Толика, конечно, сразила. Он чуть было не попросил себе листочек. Даже облизнулся.
Толик всегда так делает, когда чего-то очень хочет. Но потом он обернулся на отца, на сумку… И когда опять на меня посмотрел, то я понял, что он уже далеко. Дома. К Новому году готовится. Глаза у него были уже совсем нездешние. И никакая миллиметровка не имела теперь для него значения.
Вот так Толик и уехал.
Елену Николавну я поймал потом в коридоре и сразу, пока не передумался, спросил про выписку. Елена Николавна сначала не хотела отвечать. А затем сказала, что «может быть, завтра». У неё лицо сделалось сразу такое виноватое, как у моей мамы, когда она меня с улицы ужинать зовёт и говорит, что потом доиграю. Потому что сама-то знает, что никаких «потом» не будет, после ужина — уроки ещё и спать. И у Елены Николавны вот так же вот по лицу это было заметно.
Тут, наверное, у меня совсем убитый сделался вид, потому что Елена Николавна сказала вдруг:
— Вот что, дружок. Случай твой неординарный, решать вот так на бегу мы не будем. А завтра… А завтра я Андрея Юрьевича попрошу твою ситуацию вынести на консилиум. Потерпишь до завтра?
До завтра?! Потерплю, конечно! Потому что завтра — завтра точно домой! Не может же быть, чтобы на консилиуме этом по-другому решили! Не, всё, завтра — прощай, больница!
И я от радости несколько раз по коридору погонял взад и вперёд. Колёса моей коляски аж шипели, когда я входил на полном ходу в разворот. Йо-хо! Берегись, народ! Один раз чуть Светку не сбил, медсестру нашу новенькую, когда она с полной коробкой шприцев куда-то шла. Светка сразу ругаться стала, а я сидел и улыбался. Ругайся, ругайся, завтра меня здесь уже не будет, хо-хо!
От этого «хо-хо!» мысли сразу перескочили на корабли и на остров. С островом всё было ещё не ясно, зато с кораблями… С кораблями… Я быстро, пока сомнения не начались, добрался до своей палаты, нашёл альбом свой и начал рисовать бриг. Чтобы побыстрее. Уголки, конечно, сначала кривыми получались, но я вздохнул поглубже, один глаз закрыл и представил, как оно всё должно выглядеть. И нарисовал. Паруса! Паруса получились, а не бельё на столбах! Ура! Спасибо, Толик!
И только я про Толика так подумал, как прихромал в палату Пашка. Со своим костылём верным. А сам грустный какой-то.
— Паш, — спросил я, — ты чего?
Пашка подошёл к столу и разжал кулак. В кулаке лежала одинокая коричневая фигурка индейца. В красных штанах и с красным пером в волосах. И с томагавком.
— Зоя Алексевна кровать перестилала, — сказал Пашка. — Толикову. А там, в пододеяльнике — он.
И Пашка покачал индейца на ладони. Толикова индейца.
Эх, Толик, Толик! Так тщательно собирался! И всё-таки забыл индейца. Одного предательского индейца забыл в больничном пододеяльнике. И значит — ещё сюда вернёшься, в больницу нашу. Судьба.
Тут обед привезли, и Пашка похромал обратно, пока баба Зина не разоралась. Индейца он оставил на столе. Я добрался до фигурки и убрал её в ящик тумбочки. Играть с предательским индейцем не хотелось. Своего я тут точно ничего не оставлю! Ничего!
Несмотря на все удары судьбы, колонисты не склонили головы и продолжали твёрдо смотреть в глаза опасности.