Елену похоронили у самой дороги на новоприрезанном участке кладбища. Светлый деревянный крест высоко выделялся посреди уродливого единообразия серых памятников местного производства. Её отпевали и хоронили иеромонах отец Нифонт, женщины из соборного сестричества и пятнадцатилетняя дочь Ника. Мелкий осенний дождичек перемежался клочкастым туманом, ярко-рыжая глина около утром выкопанной могилы липла неотскребаемо. Кладбищенские рабочие, проникшись происходящим, принесли и положили для священника и хора дощатый помост, забрав его от свежего богатого захоронения какого-то «братка». Вика не плакала, она просто неподвижно стояла чуть в сторонке и, не мигая, отстранёно смотрела на происходящее. Стояла и неслышно, сама по себе, молилась. Отец Нифонт закончил, дождался всех прощающихся, вытряхнул угли и спрятал кадило в сумку. Стараясь не запачкать о землю, осторожно стянул через голову фелонь, смотал шнурки поручей. Потом ещё раз огляделся по сторонам, вздохнул. Шагнул в грязь, обнял Нику и повёл к автобусу. На светлом кресте неярко белела дюралевая табличка: «Монахиня Елена. 1963–1999».
Все, кто знал Елену от школьных лет до этой самой тяжёлой и смертельной болезни, не сговариваясь, всегда характеризовали её одним словом «стрекоза». И в этом не было ничего оскорбляющего или насмешливо злого. Нет, она именно так всеми и воспринималась: лёгкая, вёрткая, какая-то всегда блестящая и безобидно бестолковая. Небольшого роста, глазастая, коротко остриженная брюнетка с хорошо сохранившейся, почти мальчишеской, спортивной фигурой, она и в характере и в манерах была чистая травести.
Закончив иняз пединститута, Елена получила «свободный» от распределения в какой-нибудь Мохнатый Лог Кочковского района диплом, и, неожиданно для всех, вдруг умчалась в Прибалтику. Оказалось, она уже ждала ребёнка от заезжавшего к ним в институт на практику молоденького специалиста-электронщика. Но долго в своём Таллинне Елена не протянула, и через год она опять встречалась на всех, ещё достаточно братских, хоть уже и не студенческих, пирушках. От этого года замужества у неё остались только крохотная девчушка да странная еврейская фамилия с эстонским окончанием. Устроившись переводчицей в Интурист, она из-за этой своей фамилии оказалась «невыездной», и обслуживала только приезжие немецкие промышленные делегации. За незадумчивую легковесность поступков и неудержимую болтливость, её даже не стали вербовать в сексоты. Ибо, какое тайное задание ей можно было бы поручить, что бы о нём тут же не узнали несколько десятков, а, может, и сотен человек?
О её влюбчивости ходили анекдоты. Каждый год Елена, искренне начиная «всё сначала», горячо и щедро делилась со всем миром радостью от обретения «своего истинного идеала». Но порой не все даже успевали толком разглядеть достоинства этого «идеала», как уже выяснялась, что «он тоже сволочь». Как будто где-то в природе могли существовать тридцатилетние, весёлые, компанейские, в меру пьющие и любящие потанцевать холостяки, способные на роль отца и мужа! И, в тоже время, в этих её романах не было какой-то обычной в таких случаях грязи, не было того, что могло бы просто называться распутством. То есть, не было грубости. Были только глупость и… ещё раз глупость. Её не ругали, а жалели. Как, впрочем, и Нику.
Постепенно, в согласии с возрастом, все её институтские друзья и подруги переженились, завели детей и, ради их правильного воспитания, старались забыть свою буйную молодость. Елену же время как-то не трогало, она сдаваться и не собиралась. Кажется, Хемингуэй пошутил: «счастье — это крепкое здоровье и слабая память». Здоровье пока было… Её страстной лёгкой натуре хотелось продолжать порхать и веселиться. Ведь всё вокруг ещё может случиться, всё может произойти. Ну, ещё хотя бы немного так. Чуть-чуть… Дополнительную иллюзию этой вечной весны и бесконечного красного лета ей додали богемные кампании разномастных артистов, художников и певцов, которых она подкупала своими иностранными знакомствами. Немцы в свободное от переговоров время обожали ходить по мастерским и пить дармовую водку под русские песни и мечты об эмиграции. Любовь к искусству проявлялась у них в виде рассказов о том, что у «фатера» или «мутера» «ин Дейчланд» тоже есть дома картины. Иногда, правда, всё же покупали какую-то мелочёвку, что превращало «фройндшафт» в ещё больший праздник. Для русского художника главное ведь не деньги, главное — внимание. Тем более — иностранное. Елена чувствовала себя кому-то нужной, её окружали приторным вниманием, со всех сторон кокетничали, она в ответ строила глазки, и молодость продолжалась. Разве это было не чудо? В подвальном и полуподвальном свете морщинки были почти незаметны, комплименты от надеющихся на очередную продажу художников сыпались без меры. Нет, не буду так примитизировать: вообще-то артистический народец приятен и добр ко всем неконкурентам, вполне даже и бескорыстно. А, тем более, — к легкокрылой и блестящей щебетунье. Так что, если в ответ не вглядываться во всё обширней седеющие и лысеющие шевелюры растолстевших бодрячков, и делать вид, что ты в очередной раз не помнишь этого анекдота и не догадываешься, что через два часа тебе брести домой одинокой золушкой к разбитому корыту… О, эти несносные часы, безжалостно отбивающие двенадцать!.. Всё равно бывало вполне весело. Хорошо.
А вот наша семья, не смотря на обилие творческих профессий, в это «хорошо» никак не вписывалась. И этим не столько цепляла Ленкино самолюбие, сколько разрушала старательно создаваемую ею для самой себя круговую панораму всеобщего порханья. Мы на её балу были… как селёдка в блюде с пирожными. Или, вернее, как дырка в нарисованном очаге. Она так же пыталась знакомить нас со своими иностранцами, щедро рекламируя бошам и австриякам супружнины спектакли и мои картинки. Но те у нас за столом почему-то не веселились, а смурели, начинали важничать. Словно вспоминали, что несут непосильное бремя представительства европейской цивилизации в центре азиатского континента. Тон застолья становился сугубо германским, без далёкого звона бубенцов и цыганских монист. Ну, не получалось праздников, да и переводчики, в общем-то, были не нужны. Поэтому с нашей семьёй Елена общалась кавалерийскими налётами. Обычно ни с того, ни с сего, в самое неудобное время раздавался звонок: «Ну, вы там чего? Я к вам иду пиво пить». И всё, это было приговором для целого вечера. Появлялась она всегда не только с пивом и дочерью, но с целым списком заученных вопросов. Дело обычно происходило на кухне. Пока дети где-то нешумели, мы с женой подвергались риторическим пыткам на тему отношений добра и зла. Вопросы были однообразны, особой эрудиции для ответов не требовалось, но задавались с очень нездоровым, с нарастающей агрессией, азартом. Я тогда ещё не знал причины этого её особого внутреннего возбуждения, и от незнания ответно раздражался, тоже начинал ёрничать. Вспыхивал спор. Да такой, что иной раз моя жена едва разводила нас по углам ринга. В конце концов, в самый разгар дебатов из детской комнаты наконец-то появлялась Ника и строго командовала матери: «домой»! А я ещё долго не мог успокоиться. Зачем она приходит? Что между нами может или должно быть общего? Совершенно чужой человек. Всё, больше не принимаем! Но через пару недель в трубке опять звенело: «Ну, вы там чего»? И всё повторялось.
А дело было как раз в Нике. У спортивной мамы девочка росла очень болезненной. Куча наследственных дефектов от папы, плюс копившиеся недолеченные хроники. Но самое страшное, что у неё с семи лет стала катастрофически быстро развиваться глухота и слепота. Елена обегала и объездила всех специалистов. Заставила даже кого-то где-то поискать и бывшего мужа в его освободившейся от имперского ига маленькой, и теперь такой независимой стране. Как выяснилось в результате всех консилиумов и консультаций, — требовалась срочная операция на мозге. И сделать её могли только в Германии и только за большие деньги.
В это время она сотрудничала с одним немецким профессором. Этот профессор, благодаря брату-чиновнику, попал в финансируемую федеральным правительством программу и постоянно приезжал читать нам лекции по свободной рыночной экономике в условиях демократического государственного устройства. Заодно он подыскивал здесь для крупных западных фирм относительно надёжных партнёров-дилеров, на которых ему указывали уже наши чиновники, тоже, в свою очередь, чьи-то родственники. За это он получал с этих «надёжных местных бизнесменов» комиссионные. Суммы хоть и в валюте, но вывозить их из России в Германию не рекомендовалось. Зачем налоговой полиции и его супруге было знать слишком многое?
Когда Елена поделилась с ним своей бедой, профессор немного подумал, надел свой лучший костюм, пригласил её в гостиничный ресторан и сделал ей вполне деловое предложение. Он уже пожилой и очень уважаемый человек, у него есть достойная карьера и очень добропорядочная семья. Он может гордиться тем, как прожил жизнь. Но! Профессор ещё не собирается умирать, ему ещё хочется иметь немного человеческих радостей. И для этого есть некоторые накопления. Она смотрела на его рыбьи за толстыми линзами мутные глаза, на по-бабьи обвисшие глубокими морщинами щёки. На толстенькие конопатые, с короткими холёными ноготочками, ручки. Шестьдесят пять. И ему ещё хочется иметь немного человеческих радостей. А дома одиноко сидела слепнущая и глохнущая дочь.
Одно дело — чувства. В них есть, пусть иллюзорное, ощущение собственной несвободы выбора. Мол, судьба, рок. Ослепление. За это и судить-то в общем нельзя. То есть, в них сразу заложено некое право на ошибку. Совсем другое — положение тайной содержанки, унизительно рационально обслуживающей чужую похоть. Тут только холодный расчёт. Вернее, только расчётливая подлость. А в подлости ошибок не бывает. Значит, не может быть и прощения. Конечно, — всё ради дочери, только ради дочери, но… Неужели, действительно, нельзя было по-другому?.. Тайная ночная борьба с собственной совестью у Елены вырывалось дневной горячечной агрессией против общественной морали. Елена пыталась обрести хоть какое-нибудь оправдание себе в том, что «другие-то не лучше». Не ожидая пощады от окружающих, она сама задиралась на всех, рассыпая самые разнообразные варианты только одного вопроса: «Кто без греха»? Чтобы затем кричать всему миру: «так и не смейте кидать в меня камни»!
Но мы-то ничего не знали.
Из Германии они вернулись через три месяца. Операция прошла успешно, Ника стала слышать, улучшалось и зрение. От избытка благодарности Елена несколько раз заходила в церковь, ставя свечи перед всеми иконами подряд. И после каждого такого похода она обязательно отчитывалась перед нами. Мне бы просто порадоваться этому порыву, но я уже не мог выйти из задиристого ернического тона предыдущих наших кухонных баталий. Ну, и слишком она была стрекоза, чтобы поверить в её долгую религиозность. А Елена вдруг, — а может быть мне назло? — накупила целую кипу толстых и тонких руководств по христианской жизни. Апофеозом этой скороспелой библиотечки стала супер фарисейская книжица с многозначительным названием: «Можно ли спастись в современном городе?»… Что ответить на такой вопрос? Конечно, о даже гипотетическом Еленином православии в таком русле развития и речи не могло быть. Хорошо, что успел отнять и выкинуть целый том Меня. Но, зато, теперь она цеплялась ко всем вполне конкретно. Согласно изучаемым дома уставам и правилам.
Прежде всего: почему «старослужащие» в соборе бабки не проявляют к неофитам любви? Чуть ли не щипаются, если женщина без платка и в брюках. Второе: почему дьякон всё утро зевал и не крестил рот? Третье: почему владыко такой толстый? А ещё, — почему называется «таинство», а исповедуются все вместе? Всем же всё слышно! — Перечень подобных вопросов требовал постоянно здорового чувства юмора. Но со временем список изменялся. Вернее, у Елены с какого-то момента вопросы стали перемежаться утверждениями. И цитатами. И осуждениями. Меня, многогрешного, в том числе.
Дело, оказывается, было вполне стрекозиное. Весна, цветы, характер. Конечно же, — она опять влюбилась. Но в этот раз влюбилась так необычно, что не могла даже поделиться известием о встреченном «идеале» ни с кем, кроме нас. Ибо он был «послушник». Чему послушник? Кому? Она не могла внятно объяснить, а я не мог удержаться от хохота. И Елена пропала надолго.
Зашла она только через год. Я привычно рванулся за пивом, но она заявила, что теперь не пьёт спиртного вообще. Пошто? Духовник не велит. Это было уже интересно. И от чая она отказалась, потому что разговор предстоял сугубо деловой. Это было уже очень интересно. Выглядела она осунувшейся, нездорово усталой, я даже причину понял не сразу: да это же она абсолютно без грима и с аккуратно прибранными, пробитыми первой сединой волосами! Когда они успели поседеть? Так она сразу преставала быть «девочкой». Время, до того изо всех сил тормозимое ею, теперь рванулось вперёд, стремясь догнать… кого? А самоё себя. Событий в Елениной жизни за год произошло неисчислимо. Она нашла в своём семейном древе дедушку священника, похороненного на бывшем кладбище, а теперь парке развлечений в Берёзовой роще; она стала активной прихожанкой одного из соборов, где несла послушание бесплатной переводчицы; она возила летом Нику в детский православный лагерь и, вот, вступила в сестричество. По проблемам этого сестричества теперь и пришла. Обсудили, порешали. Дело было благое: женщины взялись помогать одиноким матерям, которых они же и уговаривали не делать аборты. Ходили по консультациям и больницам и упрашивали не убивать ни в чём не повинных младенцев. Основная причина абортов в России примитивно проста: нищета, ужасающая перестроечная нищета. Практически всем, решившимся под впечатлением собеседований родить, срочно требовались деньги, продукты, одежда. Может быть, кому-то найдётся и надомная работа. Для этого Елена просила рекомендаций к нашим знакомым «бизнес-леди», у которых семейные и, естественно, материальные дела были достаточно благополучны. Она уже попыталась собирать помощь без рекомендаций, но что-то не получалось. Не получалось? А почему именно она? — Ну да, сама на это «послушание» напросилась: «раньше, мол, столько вокруг знакомств и друзей было. А теперь вдруг все шарахаются, смотрят как на сумасшедшую»… Ох, простота. Нормально смотрят: в её клёпаной никелированными шипами рокерской кожанке и в узких брюках просить на церковную благотворительность? Да и к кому она могла обращаться? И ещё обижаться: «столько было знакомств и друзей»! Это же были знакомства и друзья стрекозы… Немного задирала ситуация, когда настоятель только благословил начинание и спокойно умыл руки. Не понял, что ли, — кого и на что? Получалось: уговорить-то несчастных уговорили, а дальше ответственность перекладывалась на плечи третьих лиц. Совершенно случайных. Иной раз даже не православных. «Ленка, а он-то о чём думал»? Но для новоиспечённой истинной христианки настоятель выше любой критики. «Да, кстати, а как твой послушник»? Естественно, сбежал. В какой-то далёкий монастырь, Псковский или Ферапонтовский.
А потом она с благословения своего настоятеля ещё боролась с сектантами. Со всеми и во всём мире сразу. Естественно, никакими не молитвами, а переводными гневными брошюрами и печатными обличениями. Когда я попытался втолковать, что судьбы Божьи — это не её дело, что одержимых не уговаривают, а бесов не переубеждают, она только терпеливо кивала головой, но по-сектантски заучено твердила, что «кто-то же должен это делать, что нужно спасать, спасать, спасать». И заодно пыталась спасти и меня, работавшего тогда в Могочинском монастыре, объявленном в их приходе вне закона. Потом, потом… В общем, всё было нормально. Круг за кругом Елена проходила по «Кормчей» все положенные этапы развития неофита. Ещё бы немного, и мы бы примирились. Но она снова куда-то надолго исчезла.
Последний раз мы встретились на крестном ходе. Ход этот для нас есть нечто совершенно указующее. Милостью Божией, политические митинги начала девяностых, проводившиеся у подземного «вечного» огня под поводом юбилея Куликовской битвы, мягко и безболезненно переросли в совершенно церковное действие в Рождество Богородицы. «Вечный» этот огонь венчает мемориальный комплекс строго масонской направленности, — с обязательными четырьмя алтарными ступеньками перед поклонением западу. Помню, сколько было нареканий от отца Димитрия, ныне архиепископа соседней епархии, когда, по недоумию, мы просили отслужить литию по вождям и воинам, жизнь за Отечество в полях сложивших, рядом с рвущимся адским факелом, забросанным жертвенной мелочью. На фоне изображения пятиконечных звезд, победно наступающих на кресты. Но всё-таки отслужили. Ради любви. И та молитва 1988-го года может считаться для многих новосибирцев поворотной точкой в понимании патриотизма. Здесь прошёл водораздел, уведший одних под хоругвь, других под красное знамя… Крестный ход — это Крест идущий — и люди идущие за Крестом. Крест — это любовь, преодолевающая ненависть. Старательно раскручиваемый пролетарский социал-национализм, злободневно прикрашенный неоязычеством, не успев вздуться, лопнул, освободив путь для возрождения православной Руси. И эксплуатация страстей испуганной и разозлённой перестройкой толпы сменилась торжественным шествием от Вознесенского кафедрального собора через весь центр к собору Александра Невского. Предлогом для первого хода стало освещения памятного камня, где затем была восстановлена часовня святителя Николая, покровителя нашего города. Молебен у часовни, отмечавшей когда-то географический центр Российской империи, теперь стал главным общественным событием для православных горожан. Слава Богу. Ведь только вдуматься: от демонстрации — к крестному ходу! От мегафонных призывов ненависти и бунта — к молебну с «мир мирови даруй и Духа Твоего Святаго». Многое, многое возможно в Рождество Покровительницы нашей Родины. Слава Богу за всё… В этот, всегда светло солнечный день, мы с детьми как обычно шли в самом конце растянувшейся колонны, празднично возглавляемой архиереем, священниками, монахинями, сборными хорами и бравыми казаками с хоругвями. Шествие Крестного хода по Красному проспекту — это нужно видеть. Золотые хоругви на сером каменном фоне, метания кадил над асфальтом, блеск риз вдоль пропылённых, чуть желтеющих берёзок, светлые лики икон и строгие монашеские клобуки, красные лампасы, ладан через выхлопа… Наш относительно молодой, почти абсолютно советский по архитектуре, промышленный мегаполис в этот момент обретал вневременность. Всего лишь столетняя биография города вдруг совершенно зримо вливалась в многовековую историю России, а с ней — в историю тысячелетий христианства, и далее, далее — в безвременность сотворения мира, в вечность Божественного промысла. Жизнь суетливого центрального проспекта зачарованно замирала, спешащие куда-то люди замедляли свой бег, останавливались вдоль парапетов, лица их светлели, кто-то крестился, кто-то, спохватившись, присоединялся. И все, все улыбались. Крестный ход по проспекту. Это нужно почувствовать. «Мир мирови даруй и Духа Твоего Святаго». Сколько незнакомых, но теперь таких близких, таких родных шли рядом под явным благодатным покровом… В конце колонны старушки в белых платочках несли иконки, вокруг нас было много родителей с детьми, кто-то вёл увечных, немощных. И разговоры, тихие разговоры только о сокровенном, только о святом. Впереди хоры перекликались со священством, но ветер относил звуки в сторону. Не разобрать. Поэтому женщины сами, нестройно, но воодушевлёно пели «Богородицу». Когда мы приблизились к часовне св. Николая, толпа уже плотно сгрудилась около служащего на ступенях молебен владыки. Воздев детей на заборчик, мы с супругой встали в сторонке. И здесь увидели Елену, поразительно бледную, как-то ссутулившуюся и тяжело опиравшуюся на догнавшую её ростом Нику. Но так же, как все кругом, радостно улыбающуюся. Они собирались сразу после молебна ехать домой, но мы уговорили зайти к нам. Нике очень хотелось поиграть с нашими девчонками, Елена согласилась:
— У тебя водка есть?
Увидев моё лицо, засмеялась:
— Не падай, мне и шприц нужен. Двухкубовый.
Она недавно перенесла операцию, и ей приходилось каждые четыре часа делать инъекцию. Что-то растирая и растворяя в столовой ложке, Елена, наскучавшись в больнице, тараторила не переставая. Торопливый, перелетающий с темы на тему говорок никак не вязался с тем, что она рассказывала. Я сидел, развесив и понурив уши, и ругал себя, ругал за невнимательность: как можно было не увидеть чужие человеческие страдания? Казнил за недоверчивость: разве Дух не дышит, где хочет? Вот слепота и глухота. Ленивость сердца. Да пусть она всегда была стрекоза, да пусть недалёкая, увлекающаяся, смешная. Но — искренняя, всегда искренняя!.. И это было в ней главным… Болезнь развивалась давно, вначале медленно, обещая шансы на выздоровление, потом всё стремительней, безжалостней. Все её мысли были о Нике: как же она в таком возрасте останется сиротой? Елена, сколько могла, не подавала дочери виду. Слёзы пускала только в ванной. Вместе с кровью. Держалась молитвами. Научилась сердечному деланию, это утешало, не давало отчаяться. Милостью Божией познакомилась с приехавшим из Сергиевой Лавры в наш город старцем Наумом. Его заступничеством боли немного отошли, но анализы не оставляли никакой надежды. И старец благословил на тайный постриг и операцию. Елена тогда уже часто теряла сознание. Поэтому и постриг помнила отрывками. Из-за Ники выписалась пораньше. «Да, да, и теперь в брюках хожу. Но это для поддержки бандажа. Сейчас для меня самое главное — молчать. Мне же очень трудно мирским не проболтаться о своём монашестве. Ладно, это вы всё понимаете, а вот встретила вчера Вовку А-ева. Тот, конечно же, сразу полез обниматься по старой памяти. Но мне же теперь нельзя, чтобы мужчина прикасался…». — Я смотрел на неё и чуть сам не плакал: Ленка — монахиня, в тайном постриге, смертельно больная, рядом малолетняя дочь скоро останется сиротой, — и мелкие, такие, чисто её, смешные проблемы. Придумать невозможно. Сколько уже довелось видеть монахов и схимников, знал верижников, слыхал и про тайный постриг. Но! Но никогда бы не смог даже подумать о Елене, — что она, именно она! — станет в ангельском чине. Господи, неисповедимы пути Твои, поразительно Ты ведёшь нас, таких разных и несхожих, под единую Свою волю!.. Она — и монахиня! Нет, если бы не авторитет отца Наума… Прости меня, Господи! Прости меня, новопредставившаяся монахиня Елена! Молись там о нас, здесь живущих. Каковы-то ещё будут наши судьбы…