Часть вторая

I. Великая дева на белом коне

Утро грохочет вместе с первым поездом на Аллен-стрит. Дневной свет гулко пробивается в окна, встряхивая старые кирпичные дома, осыпая стропила воздушной дороги ярким конфетти.

Кошки убегают с помойных ям, клопы прячутся в стенные щели, покидая потные тела, покидая грязные, нежные шейки спящих детей. Мужчины и женщины копошатся под одеялами и простынями на матрацах в углах комнат, клубки малышей начинают расползаться, крича и брыкаясь.

На углу Ривертона старик с бородой из пакли, спящий неизвестно где, выставляет свой ларек. Кадки с огурцами, индейский перец, дынные корки, пикули пахнут влажной, острой и пряной зеленью — кажется, что из постельной прели и мерзкого гуда просыпающейся булыжной улицы возникает болотистый сад.

Старик с бородой из пакли, спящий неизвестно где, сидит среди всего этого, как Иона в своей куще.[108]

Джимми Херф поднялся по четырем скрипучим ступенькам и постучал в белую дверь. Дверь была испятнана пальцами вокруг ручки, над которой висела карточка, аккуратно прикрепленная медными кнопками: «Сондерленд».

Он долго ждал около бутылки с молоком, двух бутылок со сливками и номера воскресной газеты. За дверью послышались шаги и шорох, затем все стихло. Он нажал белую кнопку на дверном косяке.

— А он говорит: «Марджи, у меня было ужасное столкновение из-за вас». А она говорит: «Войдите же, что вы стоите на дожде, вы совсем мокрый…»

С верху лестницы неслись голоса, показались мужские ноги в ботинках на пуговках, женские ноги в лодочках, розовые шелковые икры. Девица — в пышном платье и светлой шляпе, молодой человек — в жилете с белой каймой и пестром сине-зелено-лиловом галстуке.

— Ну, вы-то не из таких!

— Откуда вы знаете, из каких я?

Голоса замерли в низу лестницы. Джимми Херф позвонил еще раз.

— Кто там? — раздался в щелку шепелявый женский голос.

— Я хочу видеть мисс Принн.

Мелькнуло синее кимоно и пухленькое личико.

— Я не знаю, встала ли она.

— Она сказала, что будет готова.

— Подождите, пожалуйста, минутку, пока я убегу, — прощебетали за дверью, — а потом входите. Миссис Сондерленд думала, что это пришли за квартирной платой. Иногда за квартирной платой приходят в воскресенье, чтобы застать врасплох.

Жеманная улыбка перекинулась мостиком в щелке.

— Взять с собой молоко?

— Спасибо. Присядьте, пожалуйста, в передней, я сейчас позову Рут.

Передняя была очень темная, пахла сном, зубной пастой и вазелином. В углу стояла складная кровать, еще носившая отпечаток лежавшего на ее смятых простынях тела. Соломенные шляпы, шелковые манто и несколько мужских пальто болтались в беспорядке на оленьих рогах вешалки. Джимми снял с качалки лифчик и сел. Из соседних комнат просачивались женские голоса, тихий шорох одевающихся людей и шелест воскресной газеты.

Дверь ванной открылась. Луч солнечного света, отраженного зеркалом, разрезал пополам темную переднюю; на фоне его возникли волосы, похожие на медную проволоку, темно-синие глаза, хрупкий, белый овал лица. В глубине передней волосы стали каштановыми; под ними — гибкая спина в желтом халате, розовые пятки, вылезающие при каждом шаге из ночных туфель.

— Ау, ау, Джимми! — запищала за дверью Рут. — Только не смотрите ни на меня, ни на мою комнату.

Голова в папильотках высунулась, как голова черепахи.

— Хелло, Рут.

— Можете войти, если обещаете не смотреть. Мы обе ужасно выглядим — и я и комната. Я сейчас причешусь. Тогда я буду совсем готова.

Маленькая серая комнатка была набита платьями и фотографиями артистов. Джимми стоял спиной к двери. Что-то шелковое, висевшее на гвозде, щекотало ему уши.

— Ну, как поживаете, господин репортер?

— Так себе… А вы уже нашли работу, Рут?

— М-м… Кое-что, может быть, выйдет на этой неделе. Но вероятнее всего — ничего. Я начинаю отчаиваться, Джимми.

Она тряхнула каштановой головой — папильотки вылетели; она стала причесываться. У нее было бледное, удивленное лицо с большим ртом и синими веками.

— Я помнила, что мне сегодня утром надо пораньше встать и быть готовой, но я никак не могла себя заставить. Так не хочется вставать, когда нет работы… Иногда мне кажется, что я лягу в кровать и буду лежать в ней до конца мира.

— Бедная старушка Рут!

Она бросила в него пуховку, осыпавшую его галстук и отвороты синего пиджака пудрой.

— Какая я вам старушка, крыса вы этакая!

— Ну вот, вы все погубили. А я так трудился, чтобы быть респектабельным… Ах вы чертенок!

Рут откинула голову и визгливо расхохоталась.

— Какой вы смешной, Джимми! Смахните пудру метелочкой.

Покраснев, он сдувал пудру с подбородка и галстука.

— Что это за забавная девушка открыла мне дверь?

— Тс, за перегородкой все слышно. Это Касси, — шепнула она, хихикая, — Кассандра Вилкинс… танцует в труппе Моргана. Не надо смеяться над ней, она очень славная. Я ее очень люблю. — Она рассмеялась. — Вы душка, Джимми. — Она вскочила и ущипнула его за руку. — Я с вами всегда веду себя как сумасшедшая.

— Это от Бога… А знаете что? Я ужасно голоден. Я шел к вам пешком.

— Который час?

— Второй.

— О Джимми, я не знаю, куда девать время… Нравится вам эта шляпа?… Да, совсем забыла сказать: я вчера была у Харрисона. Это прямо ужасно… Хорошо еще, что я успела подскочить к телефону и пригрозить, что вызову полицию.

— Посмотрите-ка на ту женщину напротив. У нее лицо совсем как у ламы.

— Я из-за нее должна весь день держать ставни закрытыми.

— Почему?

— О, вы еще слишком молоды для таких вещей. Вы будете шокированы, Джимми.

Рут наклонилась к зеркалу и намазала губы.

— Меня столь многое шокирует, что это уже не имеет значения. Однако идем на улицу. Светит солнышко, люди идут из церкви домой, чтобы нажраться и почитать в воскресной газете про каучуковые плантации.

— Ах, Джимми, вы такой непоседа… Подождите минутку. Смотрите, вы зацепились за мой лучший шарф.

Девица с короткими черными кудряшками, в желтом джемпере, убирала в передней складную кровать. Под слоем розоватой пудры и румян Джимми не сразу узнал лицо, которое он видел в щелку двери.

— Хелло, Касси… Извините, мисс Вилкинс, разрешите представить вам мистера Херфа… Расскажи ему про женщину — знаешь, ту, что напротив… Сафо…

Кассандра Вилкинс надулась и зашепелявила:

— Разве она не увасна, мистер Херф? Она говорит уваснейшие вещи.

— Она просто дразнит вас.

— О, Херф, я так вада, что наконец-то познакомилась с вами. Вут столько гововила мне о вас… Может быть, несквомно с моей стовоны гововить это… Я увасно несквомная.

В конце передней приоткрылась дверь, и Джимми увидел белолицего человека с крючковатым носом; рыжие волосы вошедшего торчали двумя неровными пучками по обе стороны прямого пробора. На нем были красные сафьяновые туфли и зеленый шелковый халат.

— Ну как, Кассандра? — спросил он. — Какие предсказания сегодня?

— Ничего, квоме телегваммы от миссис Фитцсимонс Гвин. Она хочет, чтобы я завтва пвиехала к ней в Скавсдейл погововить о ваботе в новом театве. Ах да, пвостите — мистев Хевф, мистев Оглтовп.

Рыжеволосый человек поднял одну бровь, опустил другую и протянул Джимми вялую руку.

— Херф, Херф… Дайте-ка вспомнить… Вы не из штата ли Джорджия? В Атланте есть старинная семья Херф…

— Нет, я думаю, что я не из тех.

— Очень жаль. Когда-то мы с Джозией Херфом были добрыми друзьями. Теперь он председатель Первого национального банка и один из самых уважаемых граждан Скрентона в Пенсильвании, а я… я только лицедей, скоморох, раскрашенная кукла. — Он пожал плечами, и его халат распахнулся, обнажив плоскую, гладкую, безволосую грудь.

— Знаете, мы с мистевом Оглтовпом исполняем «Песнь Песней».[109] Он читает текст, а я интевпветивую его танцами. Вы должны обязательно пвийти к нам на вепетицию.

— «Живот твой — круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино. Чрево твое — ворох пшеницы, обставленный лилиями…»

— Ой, только тепевь не начинайте! — Она хихикнула и сжала колени.

— Джоджо, закрой дверь, — раздался из соседней комнаты спокойный, глубокий женский голос.

— О, бедная, дорогая Элайн, она хочет спать… Очень приятно было с вами познакомиться, мистер Херф.

— Джоджо!

— Да, моя дорогая!

Несмотря на одолевавший его свинцовый сон, Джимми вздрогнул, услышав этот голос. Он молча стоял против Касси в темной передней. Откуда-то доносился запах кофе и жженых сухарей. Рут появилась позади них.

— Ну, Джимми, я готова. Не забыла ли я чего?

— Это безразлично, я умираю от голода. — Джимми взял ее за плечи и мягко подтолкнул к выходу. — Уже два часа.

— Ну, до свиданья, Касси, дорогая. Я позвоню тебе около шести.

— Очень ховошо, Вут… Так вада, что познакомилась с вами, мистер Хевф…

Дверь заглушила шепелявый смех Касси.

— Ох, и неспокойная же у вас квартира, Рут!

— Джимми, вы брюзжите оттого, что вы голодны.

— Скажите-ка, Рут, что это за тип — этот мистер Оглторп? Ничего подобного я в жизни не видал.

— Разве Огл тоже выполз из своей норы? — Рут рассмеялась.

Они вошли в полосу солнечного света.

— А он рассказывал вам, что он, знаете ли, прямой потомок Оглторпов из Джорджии?

— А та прелестная женщина с медными волосами — его жена?

— У Элайн Оглторп рыжие волосы. И вовсе она не прелестная. Она еще ребенок, а держится как царица. Это потому, что она имела успех в «Персиковом бутоне». А в сущности она плохая актриса.

— Какой позор иметь такого мужа!

— Огл делает для нее все на свете. Если бы не он, она все еще была бы хористкой.

— Красотка и чудовище…

— Вы лучше поберегитесь, чтобы он не воспылал к вам нежными чувствами.

— Почему?

— Он «такой», Джимми, он «такой».

Воздушный поезд пронесся над ними, заслонив солнечный свет. Джимми смотрел на беззвучно шевелившиеся губы Рут.

— Пойдем позавтракаем у Кэмпеса, а потом погуляем в парке! — прокричал он сквозь стихающий грохот.

— Чудесно!

Она, хохоча, взяла его под руку. Ее серебряная сумочка билась об его локоть.

— Ну а Касси, таинственная Кассандра?

— Не надо смеяться над ней, она душка. Если, бы только она не возилась со своим ужасным белым пуделем! Она держит его в своей комнате. Его никто не выводит, и он ужасно воняет. Ее комната рядом с моей… И потом, у нее есть друг сердца… — Рут хихикнула. — Он еще хуже, чем пудель. Они помолвлены, и он забирает у нее все деньги. Только, ради Бога, никому не говорите.

— Мне некому говорить.

— Потом, у нас есть еще миссис Сондерленд…

— Я мельком видел ее, когда она шла в ванную, — такая старая дама в розовой накидке и в ватном капоте…

— Джимми, вы шокируете меня! У нее все зубы вставные и… — начала Рут.

Промчавшийся над ними поезд не дал ей кончить фразу. Захлопнувшаяся дверь ресторана обрезала грохот колес.

Оркестр играл «Когда в Нормандии цветут яблони». Ресторан был полон дымных солнечных лучей, бумажных фестонов и плакатов, возвещавших: «Ежедневно свежие омары», «Отведайте наших изумительных французских устриц (одобр. департаментом земледелия)». Они сели под красным плакатом «Бифштексы — наверху».

— Джимми, как вы думаете, это безнравственно — позавтракать устрицами? Но прежде всего я хочу кофе, кофе, кофе.

— А я не прочь съесть бифштекс с луком.

— Нет уж, пожалуйста, если вы намерены провести со мной день, мистер Херф!

— Подчиняюсь, Рут, и кладу лук к вашим ногам.

— Это отнюдь не значит, что я разрешу вам поцеловать меня. — Рут прыснула.

Джимми побагровел.

— Я вас об этом и не прошу, мадам.


Солнечный свет капал на ее лицо сквозь маленькие дырочки в полях соломенной шляпы. Она шла быстрыми, слишком частыми из-за узкой юбки шагами. Сквозь тонкий шелк солнечные лучи щекотали ее спину, точно человеческая рука. В тяжелом зное улицы, магазины, люди в воскресных костюмах, соломенные шляпы, зонтики, трамваи, таксомоторы мчались на нее, ослепляя ее острым режущим блеском, точно она проходила мимо кучи металлических отбросов. Она шла на ощупь в путанице пыльного, иззубренного, ломкого шума.

По Линкольн-сквер в уличной толчее медленно ехала девушка верхом на белой лошади. Ее каштановые волосы ниспадали ровными, поддельными волнами на белый конский круп и на золоченое седло, на котором зелеными и красными буквами было написано «Антиперхотин». На ней была зеленая шляпа с ярко-красным пером; одна рука в белой перчатке небрежно держала повод, другая играла хлыстом с золотым набалдашником.

Эллен посмотрела ей вслед, потом пошла по направлению к парку. Мальчики, игравшие в бейсбол, пахли сожженной солнцем, истоптанной травой. Все скамейки в тени были заняты. Когда она переходила автомобильную дорогу, ее острые французские каблуки вязли в асфальте. На скамейке на солнце развалились два матроса; один из них щелкнул языком, когда она проходила, она чувствовала, как их голодные глаза колют ей шею, бедра, лодыжки. Она постаралась не качать на ходу бедрами. Листва на молодых деревьях по обе стороны аллеи съежилась. С юга и востока облитые солнцем дома наступали на парк, на западе они были лиловыми от тени. Все было душно, пыльно, потно, стиснуто полисменами и воскресными платьями. Почему она не поехала по воздушной дороге? Она посмотрела в черные глаза молодого человека в соломенной шляпе, который медленно ехал вдоль тротуара в открытом автомобиле. Его глаза мигнули, он откинул голову, улыбнулся опрокинутой улыбкой и вытянул губы так, что они, казалось, достали до ее лица. Он дернул рукоятку тормоза и открыл свободной рукой дверцу. Она отвела глаза, вздернула подбородок и пошла дальше. Два голубя с металлически-зелеными шеями вспорхнули у нее из-под ног. Старик учил белку выуживать орехи из бумажного картуза.

«Вся в зеленом, на белом коне скачет дивная дева ко мне… Дзин-дзин антиперхотин… Годива[110] в пышной мантии волос…»

Памятник генералу Шерману[111] перебил ее. Она остановилась на секунду, чтобы посмотреть на площадь, сверкавшую перламутром… Да, это квартира Элайн Оглторп… Она села в автобус, который шел на площадь Вашингтона. Воскресная, полуденная Пятая авеню пролетала, розовая, пыльная, стремительная. По теневой стороне шел человек в цилиндре и сюртуке. Зонтики, летние платья, соломенные шляпы сверкали на солнце, которое ложилось пламенными квадратами на нижние окна домов, играло яркими бликами на лаке лимузинов и такси. Пахло бензином и асфальтом, мятой, тальком и духами от парочек, которые прижимались друг к другу все теснее и теснее на скамьях автобуса. В пролетевшей витрине — картины, карминовые портьеры, лакированные старинные стулья за цельным стеклом. Магазин Шерри. Ее сосед был в гетрах и лимонных перчатках — наверно, приказчик. Когда они проезжали мимо церкви Святого Патрика, на нее пахнуло ладаном из высоких, открытых в темноту дверей. Дельмонико. Рука молодого человека, сидевшего напротив нее, блуждала по узкой, серой фланелевой спине сидевшей рядом с ним девицы.

— Да, бедняге Джо не повезло — пришлось ему жениться на ней. А ему только девятнадцать лет.

— А по-твоему, это большое несчастье?

— Миртл, я ведь не нас имел в виду.

— Держу пари, что именно нас. Ну ладно, а ты видел девочку?

— Я уверен, что это не от него.

— Что?

— Ребенок.

— Билли, какие гадости ты говоришь.

Сорок вторая улица. Клуб союзной лиги.[112]

— Очень интересное было собрание… очень интересное… Был весь город… Говорили прекрасные речи, я даже вспомнил прежние времена, — проскрипел интеллигентный голос над ее ухом.

«Уолдорф Астория».[113]

— Хорошенькие флаги, Билли, правда? Вон тот, смешной, — это сиамский, потому что в гостинице живет сиамский посланник. Я прочел сегодня утром в газете.[114]

«Когда, любовь моя, с тобою — час расставания пробьет — прильну последним поцелуем — к твоим губам… поцелуем волнуем почуем… с тобою голубою прибою… Когда, любовь моя, с тобою…»

Восьмая улица. Она сошла с автобуса и вошла в кафе «Бревурт». Джордж сидел спиной ко входу, щелкая замком портфеля.

— Ну и поздно же вы, Элайн! Немного нашлось бы охотников сидеть и ждать вас три четверти часа.

— Джордж, вы не должны бранить меня. Я получила большое удовольствие. Мне много лет уже не было так хорошо. Я весь день принадлежала самой себе. Я шла пешком от Сто пятой улицы до Пятьдесят девятой через парк. Я встретила массу забавных людей.

— Вы, наверно, устали? — Его худое лицо с блестящими глазами в паутине тонких морщин надвинулось на нее, точно бушприт корабля.

— Вы, вероятно, весь день были в конторе, Джордж?

— Да, рылся в делах. Я ни на кого не могу положиться, даже в мелочах. Все приходится делать самому.

— Знаете, я заранее знала, что вы это скажете.

— Что?

— Что вы ждали три четверти часа.

— Вы слишком много знаете, Элайн… Хотите пирожного к чаю?

— О, в том-то и несчастье, что я ничего не знаю… Я хочу лимонаду.

Вокруг них звенели стаканы. Лица, шляпы, бороды колыхались в синем папиросном дыму, отражались в зеленоватых зеркалах.

— Но, дорогой мой, это та же старая история. В отношении мужчины это, может быть, и правильно, но в женщине это ничего не определяет, — гудела женщина за соседним столиком.

— Ваш феминизм вырастает в преграду, которую невозможно перешагнуть, — отвечал тусклый, робкий мужской голос. — А что, если я эгоист? Видит Бог, сколько я выстрадал…

— Это очистительный огонь, Чарли…

Джордж говорил, стараясь поймать ее взгляд:

— Как поживает очаровательный Джоджо?

— Не будем говорить о нем.

— Чем меньше разговору о нем, тем лучше, а?

— Джордж, я не хочу, чтобы вы издевались над Джоджо. Худой ли, хороший ли, но он мой муж до тех пор, пока мы не разойдемся. Нет-нет, я не хочу, чтобы вы смеялись! Как хотите, но вы слишком грубый и простой человек, чтобы понимать его. Джоджо — очень сложная, пожалуй, даже трагическая натура.

— Ради Бога, не будем говорить о мужьях и женах! Важно только то, маленькая Элайн, что мы сидим вместе и что никто нам не мешает. Пожалуйста, когда мы увидимся снова, по-настоящему, реально?

— Не будемте такими реальными, Джордж. — Она тихо рассмеялась в свою чашку.

— Но мне так много надо сказать вам. Я хочу спросить вас о многом, многом.

Она глядела на него, смеясь, держа надкусанный кусочек вишневого торта розовыми пальцами — указательным и большим.

— Вы так же разговариваете с каким-нибудь несчастным грешником, дающим свидетельские показания? По-моему, скорее надо так: где вы были ночью тридцать первого февраля?

— Я говорю серьезно. Вы не понимаете этого или не хотите понять.

Молодой человек остановился у их стола, слегка покачиваясь, упорно глядя на них.

— Хелло, Стэн! Откуда вы взялись? — Болдуин смотрел на него не улыбаясь.

— Я знаю, мистер Болдуин, это очень нескромно, но разрешите мне присесть на минутку к вашему столу. Меня тут ищет один человек, с которым мне не хочется встречаться. О Господи, тут зеркало… Впрочем, меня не заметят, если увидят вас.

— Мисс Оглторп, позвольте вам представить Стэнвуда Эмери, сына старшего компаньона нашей фирмы.

— Как это чудесно, что я познакомился с вами, мисс Оглторп. Я видел вас вечером, но вы меня не видели.

— Вы были в театре?

— Я чуть не перепрыгнул через рампу. Вы были так очаровательны!

У него была красновато-коричневая кожа; робкие глаза, посаженные слишком близко к острому, слегка выгнутому носу, большой, беспокойный рот, волнистые каштановые взъерошенные волосы. Эллен смотрела то на него, то на другого, внутренне посмеиваясь. Все трое застыли на своих местах.

— Я видела сегодня девицу с «Антиперхотином», — сказала она. — Она произвела на меня большое впечатление. Именно так я представляла себе «Великую Деву на белом коне».

— «На пальцах перстни, на ногах бубенцы, и несет она гибель во все концы», — отчеканил Стэн одним духом.

— Кажется, музыка заиграла! — рассмеялась Эллен. — Действительно, гибель пришла.

— Ну, что слышно в университете? — спросил Болдуин сухим, неприязненным тоном.

— Вероятно, он стоит на месте, — сказал Стэн, вспыхнув. — Я желаю ему сгореть до моего возвращения. — Он встал. — Простите мое нескромное вторжение, мистер Болдуин.

Когда он, повернувшись, наклонился к Эллен, на нее пахнуло запахом виски.

— Пожалуйста, простите меня, мисс Оглторп.

Она инстинктивно протянула ему руку; сухие, тонкие пальцы крепко сжали ее. Он отошел, пошатываясь, налетев по дороге на лакея.

— Я не могу понять этого дьявольского молодого щенка! — разразился Болдуин. — У бедного старика Эмери разрывается сердце. Он чертовски умен, у него сильная индивидуальность и все такое прочее, но он ничего не делает — только пьет и скандалит… Мне кажется, что ему нужно было бы начать работать и постичь значение ценностей. Слишком много денег — вот несчастье всех этих студентиков… Ну, слава Богу, Элайн, мы опять одни. Я работал беспрерывно всю мою жизнь с четырнадцати лет. Теперь пришло время отдохнуть. Я хочу жить, путешествовать, думать и быть счастливым. Я больше не в силах переносить такой темп жизни. Я хочу научиться играть, ослабить напряжение… Вот в какой момент вы вошли в мою жизнь.

— Но я не хочу быть сторожем при вашем предохранительном клапане. — Она рассмеялась и уронила ресницы.

— Поедем вечером куда-нибудь за город. Я весь день задыхался в конторе. Терпеть не могу воскресенья.

— А моя репетиция?

— Вы можете захворать. Я вызову по телефону автомобиль.

— Смотрите — Джоджо! Хелло, Джоджо! — Она помахала перчатками.

Джон Оглторп, с напудренным лицом, со ртом, аккуратно сложенным в улыбку над стоячим воротником, лавировал между столиками, протягивая руку, облитую желтой перчаткой с черными полосками.

— Здравствуй, дорогая. Какой приятный сюрприз!

— Вы не знакомы? Мистер Болдуин…

— Простите, если я помешал… э… вашему tète-â-tète.

— Ничего подобного! Садись, выпьем чего-нибудь. Я как раз до смерти хотела тебя видеть, Джоджо… Кстати, если тебе сегодня вечером не предстоит ничего более интересного, забеги на несколько минут в театр. Я бы хотела узнать твое мнение о моей новой роли.

— Разумеется, дорогая. Что может быть приятнее для меня?

Напрягаясь всем телом, Джордж Болдуин откинулся назад и сплел руки за спинкой стула.

— Человек… — Он отрывал слова, точно куски металла. — Три рюмки шотландского, пожалуйста.

Оглторп уперся подбородком в серебряный набалдашник трости.

— Доверие, Болдуин, — заговорил он, — доверие между мужем и женой — чудесная вещь. Пространство и время бессильны против него. Если бы кто-нибудь из нас уехал в Китай на тысячу лет, то это ни чуточки не отразилось бы на нашей взаимной привязанности.

— Понимаете, Джордж, все дело в том, что Джоджо в юности слишком много читал Шекспира… Ну, мне пора идти, а то Мертон опять будет ругаться… Поговорите об индустриальном рабстве… Джоджо, расскажи ему о равенстве.

Болдуин поднялся. Легкий румянец окрасил его скулы.

— Разрешите проводить вас до театра, — сказал он сквозь стиснутые зубы.

— Я никому не разрешаю провожать меня куда бы то ни было. А ты, Джоджо, пожалуйста, не напивайся, а то ты не сможешь смотреть, как я играю.

Пятая авеню была розовой и белой под розовыми и белыми облаками. Легкий ветер приятно холодил лицо после нудных разговоров, табачного дыма и коктейлей. Она весело махнула рукой шоферу такси и улыбнулась ему. Вдруг она увидела пару робких глаз, серьезно смотревших на нее из-под высоких бровей на коричневом лице.

— Я давно поджидаю вас. Можно мне отвезти вас куда-нибудь? Мой «форд» стоит за углом. Пожалуйста.

— Но я иду в театр. У меня репетиция.

— Тогда разрешите мне довезти вас до театра.

Она задумчиво натягивала перчатку.

— Хорошо, если это вас не затруднит.

— Чудесно. Автомобиль тут же, за углом… Не правда ли, это ужасная наглость с моей стороны? Но это другой разговор — так или иначе, я еду с вами. Мой «форд» называется «Динго», но это опять-таки особый разговор.

— Приятно все-таки встретить по-настоящему молодого человека.

Его лицо побагровело, когда он нагнулся, чтобы открыть дверцу автомобиля.

— О да, я чертовски молод.

Автомобиль зарычал и снялся с места.

— Нас, наверно, арестуют: у меня глушитель не в порядке.

На Тридцать четвертой улице они промчались мимо девушки, медленно ехавшей в уличной толчее верхом на белой лошади. Ее каштановые волосы ниспадали ровными поддельными волнами на белый конский круп и на золоченое седло, на котором зелеными и красными буквами было написано «Антиперхотин».

— «Перстни на пальцах, — запел Стэн, нажимая клаксон, — на ногах звонки, и гибнет перхоть от ее руки!»

II. Длинноногий Джек с перешейка

Полдень на Юнион-плейс. Распродажа. Надо закрывать торговлю. МЫ СОВЕРШИЛИ УЖАСНУЮ ОШИБКУ. Стоя на коленях на пыльном асфальте, мальчишки чистят шнурованные башмаки, полуботинки, туфли, штиблеты на пуговках. Солнце сияет, как одуванчик, на носках вычищенной обуви. «Прямо в конец, мистер, мисс, мадам, в конец магазина, получена большая партия материй фантази, высшего качества, цены вне конкуренции… Джентльмены, миссис, леди, цены понижены!» МЫ СОВЕРШИЛИ УЖАСНУЮ ОШИБКУ. Надо закрывать торговлю.

Полуденное солнце мутно спиралит в окно ресторана. Засурдиненный оркестр спиралит «Индостан». Он ест пирожки, она ест сладости. Они танцуют с набитым ртом, мягкий синий джемпер льнет к гладкому черному пиджаку, обесцвеченные перекисью завитки — к гладкому черному пробору.

По Четырнадцатой улице — «трам-там-там, трам-там-там!» — идет Армия, шагают девицы — «трам-там-там, трам-там-там!» — по четыре в ряд, гром, лазурь, блеск, оркестр Армии Спасения.[115]

«Высшего качества, цены вне конкуренции!» Надо закрывать торговлю. МЫ СОВЕРШИЛИ УЖАСНУЮ ОШИБКУ. Надо закрывать торговлю.

«Британский пароход «Рейли» из Ливерпуля, капитан Кетлуэл; 933 кипы, 881 ящик, 10 тюков, 8 мест готовых изделий; 57 ящиков, 89 кип, 18 тюков бумажных ниток; 156 кип войлока; 4 кипы асбеста, 100 ящиков катушек…»

Джо Харленд перестал стучать на пишущей машинке и посмотрел на потолок. Кончики пальцев болели. В конторе кисло пахло клеем, бумагой и мужчиной, снявшим пиджак. Он видел в открытое окно темный кусок стены, выходившей во двор, и какого-то человека с зеленым щитком над глазами, глядевшего бесцельно из окна. Светловолосый конторский мальчик положил записку на край его стола: «М-р Поллок хочет видеть вас в 5.10». Твердый комок застрял у него в горле: «он меня уволит». Его пальцы снова начали выстукивать.

«Голландский пароход «Делфт» из Глазго, капитан Тромп; 200 кип, 123 ящика, 14 тюков…»

Джо Харленд долго бродил по Беттери, пока не нашел свободной скамейки. Он сел на нее. Солнце тонуло в шафрановом тумане за Джерси. Ну ладно, с этим мы покончили. Он долго сидел, глядя на солнечный закат — как на картину в приемной зубного врача. Большие облака валили из труб проходившего буксира и стояли над ними, черные и пурпурные. Он смотрел на закат и ждал. У меня было восемнадцать долларов пятьдесят центов, минус шесть долларов за комнату, один доллар и восемьдесят четыре цента за стирку белья и четыре доллара пятьдесят центов — долг Чарли; стало быть, семь долларов восемьдесят четыре цента, одиннадцать долларов восемьдесят четыре цента, двенадцать долларов тридцать четыре цента вычесть из восемнадцати долларов пятидесяти центов, остается у меня шесть долларов и шестнадцать центов. Хватит на три дня до новой работы, если я обойдусь без выпивки. Господи, неужели счастье никогда мне не улыбнется? Ведь раньше везло же мне. Его колени тряслись, в желудке жгло и ныло.

Славную вы себе устроили жизнь, Джозеф Харленд. Сорок пять лет — и ни одного друга, ни одного цента.

Паруса бота казались ярко-красным треугольником в нескольких шагах от асфальтовой набережной. Молодой человек и девушка крепко прижались друг к другу, когда стройный бот проплыл мимо. Они были бронзовыми от солнца, с выгоревшими желтыми волосами. Джо Харленд закусил губы, чтобы удержать слезы, когда бот скрылся в красноватом тумане залива. Ей-богу, надо выпить.

— Разве это не преступление? Разве это не преступление? — Человек, сидевший налево от него, без конца твердил эту фразу.

Джо Харленд повернул голову — у человека было красное рябое лицо и седые волосы. Он крепко держал пальцами театральное приложение к газете.

— Молодые актрисы выступают совсем нагишом… Неужели они не могут оставить человека в покое?

— А вы не любите рассматривать портреты актрис в газетах?

— Я вам говорю: неужели они не могут оставить человека в покое? Если у вас нет работы и нет денег — какой с них толк?

— Что вы! Очень многие любят рассматривать их изображения в газетах. Да я сам в былые дни…

— В былые дни у вас, наверно, была работа. А теперь нет, так ведь? — проворчал он свирепо.

Джо Харленд отрицательно покачал головой.

— Так на какой они черт? Пусть они оставят нас в покое. Теперь не будет работы до снегопада.

— А что вы будете делать до тех пор?

Старик не ответил. Он снова наклонился над газетой, прищурился и забормотал:

— Они совсем голые. Это преступление, говорю я вам!

Джо Харленд поднялся и пошел. Было почти темно; его колени одеревенели от долгого сидения. Он плелся и чувствовал, как тугой кушак стягивает его живот. Жалкий старый одр, тебе нужно пропустить две-три стопки, чтобы ты мог как следует поразмышлять. Кислый запах пива ударил ему в нос из-за двери. Лицо буфетчика было похоже на шафрановое яблоко на уютной полке красного дерева.

— Стопку горяченькой!

Теплое душистое виски обожгло ему горло. Вот от этого становишься человеком! Не допив стопки, он подошел к даровому буфету и съел бутерброд с ветчиной и маслину.

— Еще стопку, Чарли! От виски становишься человеком. А я слишком на него налегал — в этом-то и все дело. Вы теперь и смотреть на меня не хотите, друзья мои, а когда-то меня называли Чародеем Уолл-стрит. Вот вам живая иллюстрация — какую роль играет удача в делах… С удовольствием, сэр, с удовольствием… Уф, от этого становишься человеком… За ваше здоровье и процветание… Я думаю, среди вас, джентльмены, нет никого, кто в свое время не потерпел бы краха. А кто из вас стал от этого умнее? Еще одна иллюстрация — какую роль играет удача в делах… Но не так было со мной, джентльмены. В течение десяти лет я вертел биржей как хотел, в течение десяти лет я не выпускал из рук телеграфной ленты. И за все десять лет я только три раза промазал, не считая последнего раза. Джентльмены, я хочу открыть вам секрет… Я открою вам очень важный секрет… Чарли, дайте моим друзьям еще по стопке — я угощаю! И сами тоже выпейте… Джентльмены, вот вам опять иллюстрация — какую роль играет в делах удача. Джентльмены, секрет моей удачи… абсолютная истина, уверяю вас… можете проверить по газетам, журналам, речам, лекциям того времени. Один человек — он оказался гнусным шантажистом — даже написал обо мне детективный рассказ под названием «Тайна успеха». Вы можете найти его в нью-йоркской публичной библиотеке, если вам интересно. Секрет моего успеха был… Когда вы услышите, вы будете смеяться, вы скажете, что Джо Харленд пьян, что Джо Харленд — старый дурак… Да, вы это скажете… В течение десяти лет, говорю вам, я играл на разнице, покупал направо и налево предприятия, названия которых я никогда не слыхал, и всякий раз зарабатывал. Я загребал деньги кучами. Четыре банка были у меня в кармане. Потом я занялся сахаром и гуттаперчей, но это оказалось преждевременным. Вы начинаете нервничать, вам хочется узнать мой секрет, вы думаете, что сможете использовать его… Нет, не сможете… Секрет моего успеха был в синем шелковом вязаном галстуке — моя мать связала его для меня, когда я был маленьким мальчиком… Не смейтесь, будьте вы прокляты!.. Нет-нет, я ничего… Еще одна иллюстрация — какую роль играет удача… В тот день, когда я вместе с одним молодчиком впервые решил сыграть на разнице и сунул тысячу долларов в луизвильские и нэшвильские бумаги, на мне был тот галстук. Двадцать пять пунктов в двадцать пять минут! Это было начало. Потом я начал постепенно замечать, что всякий раз, когда я не надеваю этого галстука, я теряю деньги. Когда он обносился и истрепался, я попробовал носить его в кармане. Но это не помогло. Мне приходилось надевать его, вы понимаете?… Дальше — старая-престарая история, джентльмены… Была одна девушка — пусть Бог ее накажет — и я любил ее… Я хотел доказать ей, что нет ничего на свете, чего я не сделал бы для нее, и я подарил ей галстук. Я думал, что это шутка, и смеялся: «Ха-ха-ха!» Она сказала: «Он же дрянной, он совсем обтрепанный» — и швырнула его в огонь… Только еще одна иллюстрация… Друзья, не угостите ли вы меня стопочкой? Я сегодня случайно не при деньгах… Благодарю вас, сэр… От этого опять становишься человеком.


В переполненном вагоне подземной дороги рассыльного мальчика притиснули к спине высокой блондинки, от которой сильно пахло духами. Локти, пакеты, плечи сдвигались все теснее при каждом толчке скрежетавшего вагона. Его пропотелая форменная фуражка сбилась на ухо. «Если бы у меня была такая дамочка! Ради такой дамочки стоит остановить поезд, потушить огни, устроить крушение… Я бы мог иметь ее, если бы у меня были деньги». Когда поезд замедлил ход, она повалилась на него, он закрыл глаза, перестал дышать, его нос расплющился об ее шею. Поезд остановился. Стремительная толпа вынесла его из вагона.

Спотыкаясь, он вышел на свежий воздух, в мерцающие глыбы света. Бродвей был полон народа. Матросы по двое и по трое стояли на углу Девяносто шестой улицы. Он съел два сандвича с ветчиной и ливерной колбасой в гастрономической лавке. У женщины за прилавком были желтые волосы, как у той блондинки в вагоне, но она была толще и старше. Дожевывая корку сандвича, он поднялся в лифте в Японский сад. Там посидел минутку перед мигающим экраном. «Пожалуй, у меня, в моем костюме рассыльного, смешной вид. Лучше убраться отсюда. Пойду разносить телеграммы».

Он затянул кушак, спускаясь по лестнице. Прошел по Бродвею до Сто пятой улицы и свернул на восток по направлению к Авеню Колумба, внимательно рассматривая подъезды, пожарные лестницы, окна, карнизы. Вот! Только во втором этаже горел свет. Он позвонил во второй этаж. Дверная задвижка щелкнула. Он взбежал по лестнице. Женщина с бесцветными волосами и красным от кухонного жара лицом высунула голову.

— Телеграмма для Сантионо!

— Нет тут такого.

— Извините, мадам, я ошибся звонком.

Дверь захлопнулась перед его носом. Его желтое, дряблое лицо сразу напряглось. Он легко, на цыпочках взбежал на самый верх, потом вскарабкался по маленькой лестнице к чердачному окошку. Болт загремел, когда он отодвигал его. Он затаил дыханье. Взобравшись на засыпанную золой крышу, он осторожно поставил ставень на место. Трубы возвышались стройными рядами вокруг него, черные на сияющем фоне улиц. Он ползком пробрался к заднему фасаду дома и спустился по желобу на пожарную лестницу. Его нога задела цветочный горшок, когда он дополз до цели, Кругом было темно. Он пролез через окно в душную, пахнущую женщиной комнату, просунул руку под подушку неубранной кровати, обшарил письменный стол, рассыпал пудру, выдвинул ящик, нащупал часы, накололся пальцем на булавку. Брошь… А вот что-то есть в углу. Кредитки, пачка кредиток. Надо уходить. По пожарной лестнице в нижний этаж. Света нет. Опять открытое окно. Плевое дело! Такая же комната, пахнет собакой и ладаном. Он увидел свое смутное отражение в стекле бюро, попал рукой в банку с кольдкремом, вытер ее о брюки. Черт! Что-то мягкое и пушистое с визгом выскочило у него из-под ног. Он стоял, дрожа, посредине тесной комнаты. Маленькая собачка громко скулила в углу.

Свет качнулся в комнату. Женщина стояла на пороге, направив на него револьвер. За ней виден был силуэт мужчины.

— Что вы тут делаете? Да ведь это рассыльный…

Свет сплел медную паутину вокруг ее головы, очертил тело под красным шелковым кимоно. Мужчина был молод, строен, темен. Его рубашка была расстегнута.

— Ну, что же ты тут делаешь?

— О, мадам… Это я от голода. У меня старуха-мать умирает.

— Ну разве это не удивительно, Стэн? Хорош громила! — Она подняла револьвер. — Иди за мной в переднюю.

— Хорошо, мисс, все, что вы велите, мисс, только не выдавайте меня фараонам. Подумайте о моей старушке матери!

— Хорошо, но если ты взял что-нибудь, отдай обратно.

— Честное слово, я ничего не успел взять!

Стэн упал в кресло, заливаясь смехом.

— Ловкая же ты, Элли! Никогда не думал, что ты на это способна.

— Да ведь я играла эту роль все прошлое лето… Отдай твой револьвер.

— У меня нет никакого револьвера, мисс.

— Ну ладно, хоть я и не верю тебе, но, так и быть, отпущу.

— Да благословит вас Бог!

— Но ведь ты зарабатываешь что-нибудь, раз ты рассыльный?

— Меня прогнали на прошлой неделе, мисс. Только голод заставил меня…

Стэн поднялся.

— Дадим ему доллар, и пусть он убирается к черту.

Когда он уже стоял на пороге, она протянула ему доллар.

— Вы — ангел, — сказал он, задыхаясь.

Он схватил руку, державшую доллар, и поцеловал ее; склонившись над рукой, целуя ее мокрым поцелуем, он уловил кусочек тела под мышкой в прорези широкого шелкового рукава. Когда он, все еще дрожа, спускался по лестнице, то оглянулся и увидел, что девушка и мужчина стоят, обнявшись, и смотрят ему вслед. Глаза его были полны слез. Он сунул доллар в карман.

«Паренек, если ты и дальше будешь так падок на женщин, то ты очутишься в той славной гостинице на реке…[116] А все-таки она душка!» Тихо посвистывая, он дошел до станции и сел в поезд воздушной дороги. Время от времени он ощупывал задний карман, где лежала пачка кредиток.

Он взбежал на третий этаж. Пахло жареной рыбой и газом. Он позвонил три раза у грязной стеклянной двери. Подождав несколько секунд, тихо постучал.

— Это ты, Майк? — послышался женский голос.

— Нет, это Ники Шатц.

Женщина с острым лицом и крашеными волосами открыла дверь. На ней было меховое пальто поверх гофрированного нижнего белья.

— Как дела, мальчик?

— Представь себе, шикарная дама поймала меня за работой. И как ты думаешь, что она сделала?

Возбужденно говоря, он последовал за женщиной в столовую с облупленными стенами. На столе стояли стаканы и бутылка виски.

— Она дала мне доллар и посоветовала стать пай-мальчиком.

— Черт ее побери!

— Вот часы.

— Это «Ингерсол». Какие это к черту часы!

— Хорошо, тогда посмотри-ка на это. — Он вытащил пачку кредиток. — Это не добыча, а? Да тут тысячи!

— Дай посмотреть. — Она выхватила у него кредитки; глаза ее засверкали. — Ты осел! — Она бросила кредитки на пол и заломила руки. — Ведь это же бутафорские деньги! Это бутафорские деньги, театральные деньги, телячья голова, дурак проклятый…


Они сидели рядышком на краю кровати и хохотали. Душная комната была пропитана вялым благоуханием чайных роз, стоявших в вазе на бюро. Повсюду была разбросана одежда и шелковое белье. Их объятия становились все теснее. Внезапно он высвободился и нагнулся, чтоб поцеловать ее в губы.

— Громила, — сказал он беззвучно.

— Стэн…

— Элли…

— Я думала, что это Джоджо, — шепнула она хрипло. — Это похоже на него — подкрасться тайком.

— Элли, я не понимаю, как ты можешь жить с ним и со всеми этими людьми? Ты, такая очаровательная… Я не представляю себе тебя в этой среде.

— Было довольно легко до тех пор, пока я не встретила тебя… В сущности, Джоджо хороший. Он только не совсем обыкновенный и очень несчастный человек.

— Но ты совсем из другого мира, детка. Ты должна жить на крыше дома Вулворт[117] в хоромах из хрусталя и вишневых цветов.

— Стэн, какая у тебя коричневая спина.

— Это от купания.

— Так рано?

— Вероятно, осталось от прошлого лета.

— Ты счастливец! Я никак не могу научиться прилично плавать.

— Я научу тебя. Слушай, в ближайшее ясное воскресенье мы встанем рано и поедем в моем «Динго» на Лонг-Бич. Там в конце пляжа никого не бывает. Не надо даже надевать купальный костюм.

— Мне нравится, что ты такой худой и твердый, Стэн. Джоджо — белый и мягкий, почти как женщина…

— Ради Христа, не говори ты про него теперь! — Стэн стоял, расставив ноги, застегивая рубашку. — Элли, пойдем куда-нибудь, выпьем… знаешь, я теперь ни с кем не могу встречаться и врать… Клянусь Богом, я кого-нибудь отколочу стулом.

— У нас есть время. Никто не придет домой раньше двенадцати… Я сама дома, потому что у меня головная боль.

— Элли, ты любишь свою головную боль?

— До безумия, Стэн.

— Наверно, тот несчастный громила это знал… Черт побери!.. Налет, адюльтер, пожарные лестницы, водосточные трубы. Роскошная жизнь!

Когда они, шагая в такт, спускались с лестницы, Эллен крепко сжала его руку. У почтового ящика в грязном вестибюле он внезапно схватил ее за плечи, откинул назад ее голову и поцеловал в губы. Тяжело дыша, они шли по направлению к Бродвею. Он держал ее под руку; локтем она крепко прижимала его руку к своим бедрам. Как бы сквозь толстые стекла аквариума она смотрела на лица, на фрукты в витринах, на консервные банки, на кадки с маслинами, на цветы, на пробегающие электрические рекламы. Когда они пересекали улицы, в лицо ей дышал свежий воздух с реки. Беглые, яркие взгляды из-под соломенных шляп, подбородки, тонкие губы, толстые губы, губы бантиком, голодные тени под скулами, лица девушек и молодых людей бились об нее, как мотыльки, пока она шла рядом с ним одинаковым шагом в звенящую желтую ночь.

Они сели где-то за стол. Гремел оркестр.

— Нет, Стэн, я ничего не буду пить. Пей ты.

— Элли, разве ты не чувствуешь себя так же хорошо, как я?

— Еще лучше… Но если мне будет еще лучше, я не выдержу… Я не могу сосредоточиться на стакане настолько, чтобы выпить его. — Она вздрогнула — так ярок был блеск его глаз.

Стэн был пьян.

— Я хотел бы, чтобы земные плоды были твоим телом и чтобы я мог есть их, — повторял он все время.

Эллен ковыряла вилкой тощего холодного зайца. Она начинала падать — толчками, как вагонетка на американских горах, — в холодные пропасти отчаяния. Посредине комнаты четыре пары танцевали танго. Она встала.

— Стэн, я иду домой. Я должна рано встать и репетировать весь день. Позвони мне в театр в двенадцать.

Он кивнул головой и налил себе еще одну рюмку. Секунду она стояла около его стула, глядя вниз на его длинную голову с густыми курчавыми волосами. Он тихо бормотал про себя стихи.

— «Я видел белую неумолимую Афродиту», черт побери… «Я видел ее распущенные волосы и стопы без сандалий», будь ты проклят!.. «Она сверкала, как пламя заката на морских водах…»

Выйдя на Бродвей, Эллен вновь почувствовала прилив веселья. Стоя посредине улицы, она ждала трамвая. Мимо нее пролетело такси. Теплый ветер с реки донес вой пароходной сирены. На дне пропасти, что была внутри нее, тысячи гномов строили высокие, хрупкие, сверкающие башни. Вагон, звеня, остановился. Влезая, она бессознательно вспомнила запах тела Стэна, когда он, потный, лежал в ее объятиях. Она опустилась на скамью, кусая губы, чтобы не расплакаться. Господи, как это ужасно — любить. Напротив нее два человека с синими рыбьими лицами без подбородков весело разговаривали, похлопывая себя по жирным коленям.

— Я вам скажу, Джим, Ирена Кэсл сводит меня с ума. Когда я вижу, как она танцует уанстеп, мне кажется, что я слышу, как ангелы поют.

— Но она слишком тощая.

— Она имеет сумасшедший успех.

Эллен вышла из вагона и пошла по пустынному узкому тротуару Сто пятой улицы. Из узких окон домов сочилось зловоние, пахло матрацами и сном. Из сточных канав воняло кислым. В глубине подъезда мужчина и девушка покачивались, тесно сцепившись. Спокойной ночи. Эллен радостно улыбнулась. Сумасшедший успех. Эти слова возносили ее, как на лифте, на головокружительную, торжественную высоту, где электрические рекламы жужжали, пурпуровые, золотые и зеленые, где на крышах были яркие сады, пахнущие орхидеями, где трепетал замедленный ритм танго, которое она танцевала со Стэном в золотисто-зеленом платье, где рукоплесканья миллионов налетали на них порывами, как шквал. Сумасшедший успех.

Она поднялась по крутой белой лестнице. Перед дверью с надписью «Сондерленд» ее внезапно охватило болезненное отвращение. Она долго стояла с бьющимся сердцем, держа ключ в руках. Потом резким движением сунула ключ в замок и открыла дверь.


— Он такой, Джимми, он такой!

Херф и Рут Принн сидели в дальнем углу шумного ресторана с низким потолком и смеялись.

— Кажется, здесь столуется актерская накипь всего света.

— Какие новости с Балкан?

— На Балканах благополучно.

Поверх шляпы Рут — черной, соломенной, с красными маками вокруг тульи — Джимми смотрел на переполненные столы; лица сливались в одно серо-зеленое пятно. Два лакея с худыми ястребиными лицами проталкивались в гущу болтовни, жужжавшей, как пчела. Рут смотрела на него расширенными, смеющимися глазами, покусывая стебель петрушки.

— Я совсем пьяна, — бормотала она. — Вино ударило мне в голову… Ужасно!

— Ну так какой же скандал случился на Сто пятой улице?

— Как жаль, что вы не видели. Красота!.. Все стоят в передней — миссис Сондерленд в папильотках, Касси плачет, а Тони Хентер стоит на пороге своей комнаты в розовой пижаме.

— Кто это?

— Такой юноша… Ах, Джимми, следовало бы рассказать вам про Тони Хентера. Он тоже «такой».

Джимми почувствовал, что краснеет. Он нагнулся над тарелкой.

— Ах вот в чем дело! — сказал он резко.

— Вы шокированы, Джимми, признайтесь, что вы шокированы.

— Нет, продолжайте, выкладывайте всю грязь.

— Ах, какой вы, Джимми… Ну ладно: Касси плачет, собака лает, невидимая мисс Костелло зовет полицию и падает в обморок на руки неизвестного человека во фраке. Джоджо потрясает маленьким никелевым револьвером, вероятно, игрушечным… Единственный человек, который был в здравом уме, это — Элайн Оглторп. Знаете, та тициановская красавица, которая произвела на вашу детскую душу такое впечатление…

— Честное слово, Рут, она не произвела никакого впечатления на мою детскую душу.

— Словом, Оглу в конце концов надоела эта сцена, и он заорал диким голосом: «Обезоружьте меня, иначе я убью эту женщину!» Тони Хентер отнял у него револьвер и унес к себе в комнату. Тогда Элайн Оглторп слегка поклонилась, как бы под занавес, сказала: «Ну, спокойной ночи, господа» — и шмыгнула к себе в комнату как ни в чем не бывало… Можете себе представить? — Рут внезапно понизила голос. — Однако весь ресторан слушает нас… Нет, право, все это было омерзительно! Но самое худшее я вам еще не рассказала. Огл еще раза два стукнул к ней в дверь и не получил ответа. Тогда он подошел к Тони и, вращая глазами, как Форос Робертсон в «Гамлете», обнял его и сказал: «Тони, можете ли вы приютить человека с разбитым сердцем у себя в комнате?» Честное слово, я была шокирована!

— Разве Оглторп тоже «такой»?

Рут несколько раз кивнула головой.

— Так почему же она вышла за него замуж?

— Ну, эта девица вышла бы замуж за ломовую телегу, если бы она знала, что ей это выгодно.

— Право, Рут, вы превратно истолковали всю эту историю.

— Джимми, вы совсем несмышленыш! Подождите, дайте мне докончить трагическую повесть. Когда те двое исчезли и заперли за собою дверь, в передней поднялся дикий тарарам. Конечно, Касси для полноты картины закатила истерику. Когда я вернулась из ванной — я ходила туда за нашатырным спиртом для нее, — суд уже заседал. Красота! Мисс Костелло требовала, чтобы Оглторпы завтра же были выброшены вон; если это не будет сделано, она-де выедет. Миссис Сондерленд хныкала, что за тридцать лет театральной работы она ни разу не видела подобной сцены, а человек во фраке, Бенджамен Арден — вы знаете, он играет характерные роли, — заявил, что люди, подобные Тони Хентеру, должны сидеть в тюрьме. Когда я пошла спать, заседание еще продолжалось. Теперь вы, надеюсь, понимаете, почему я так долго спала и заставила вас ждать меня битый час, бедный мой мальчик.

Джо Харленд стоял посредине спальни, засунув руки в карманы, уставясь на картину, которая висела криво на зеленой стене, подступавшей к железной кровати. Его холодные пальцы беспокойно двигались в карманах брюк. Он говорил громко, низким, ровным голосом:

— Все зависит от удачи, знаете ли, но я все-таки в последний раз попробую обратиться к Меривейлам. Эмили помогла бы мне, если бы не этот проклятый старый дурак. У Эмили все-таки есть теплый уголок в сердце. Никто из них не понимает, что не всегда можно обвинять самого человека. Все, в сущности, зависит от удачи, и, видит Бог, они все когда-то кормились моими объедками.

Резкий голос утомил его слух. Он сжал губы. «Становишься болтливым, старина». Он ходил взад и вперед по узкому пространству между кроватью и стеной. Три шага. Три шага. Он подошел к умывальнику и выпил воды из кувшина. Вода отдавала гнилым деревом и помойным ведром. Он выплюнул последний глоток. «Мне нужен хороший сочный бифштекс, а не вода». Он сложил стиснутые кулаки. «Надо что-нибудь сделать. Надо что-нибудь сделать!»

Он надел пальто, чтобы скрыть дыру на брюках. Бахрома на рукавах щекотала кисти рук. Темные ступени скрипели. Он был так слаб, что держался за перила, чтобы не упасть. Старуха высунулась из двери в нижней передней. Тощая косичка торчала сбоку на ее голове, словно пытаясь удрать из-под серой наколки.

— Мистер Харленд, а как насчет платы за три недели?

— Я как раз иду получать по чеку, миссис Будковитц. Вы были очень любезны… и, может быть, вам будет интересно узнать, что мне обещали, то есть гарантировали, очень хорошее место с понедельника.

— Я жду три недели… Я больше не хочу ждать.

— Но, дорогая леди, уверяю вас словом джентльмена…

Миссис Будковитц начала дергать плечами. Ее голос, тонкий и пронзительный, скрипел, как вагонетка на рельсах:

— Вы мне уплатите эти пятнадцать долларов, или я сдам комнату кому-нибудь другому.

— Я вам заплачу сегодня же вечером.

— В котором часу?

— В шесть часов.

— Очень хорошо. Пожалуйста, отдайте мне ключ.

— Я не могу отдать вам ключ. Вдруг я приду поздно.

— Потому-то я и хочу получить ключ. Мне надоело ждать.

— Очень хорошо, возьмите ключ. Вы, я надеюсь, понимаете, что в результате вашего оскорбительного поведения я не считаю для себя возможным оставаться долее в вашем доме.

Миссис Будковитц хрипло рассмеялась:

— Очень хорошо! Как только вы мне заплатите пятнадцать долларов, можете забирать ваше барахло.

Он положил два связанных веревочкой ключа в ее серую ладонь и, хлопнув дверью, поплелся по улице.

На углу Третьей авеню он остановился и стоял, дрожа под горячими, полуденными солнечными лучами; пот стекал ему за уши. Он был слишком слаб, чтобы ругаться. Зубчатые квадраты грохота обрушились на его голову — над ним промчался воздушный поезд. Грузовики скрежетали по мостовой, вздымая пыль, пахнувшую бензином и раздавленным конским навозом. В мертвом воздухе воняло лавкой и рестораном. Он медленно зашагал по направлению к Четырнадцатой улице. На углу теплая волна сигарного дыма остановила его, точно рука, опустившаяся на его плечо. Он стоял несколько секунд, заглядывая в маленькую лавку, где тонкие, желтые пальцы завертывали хрупкие листья табака. Вспоминая марки сигар, он потянул носом. Развернуть мягкую фольгу, осторожно снять колечко, нежно, точно кусок мяса, отрезать ножичком с черенком из слоновой кости кончик… запах восковой спички… глубоко вдохнуть горьковатый, извилистый, глубокий, сладкий дым. «Ну-с, итак, сэр, как же насчет того дельца с бумагами Северной Тихоокеанской?…» Он сжал кулаки в липких карманах непромокаемого пальто. «Взяла ключ, старая ведьма. Я еще покажу ей, будь она проклята! Джо Харленд может опуститься на самое дно, но у него все же есть гордость».

Он пошел по Четырнадцатой улице, не переставая думать. Он спустился в маленькую писчебумажную лавочку в подвальном этаже и неуверенным шагом направился в глубь ее. Он, пошатываясь, остановился в дверях маленькой конторы, где за американским столом сидел синеглазый, лысый, толстый человек.

— Хелло, Фельзиус! — крикнул Харленд.

Толстый человек испуганно поднялся.

— Боже мой, неужели это вы, мистер Харленд?

— Джо Харленд, он самый, Фельзиус… гм… несколько плох, а?… — Хихиканье замерло у него в горле.

— Я… Ну, садитесь, мистер Харленд.

— Благодарю вас, Фельзиус… Фельзиус, я конченый человек.

— Лет пять прошло с тех пор, как я видел вас в последний раз, мистер Харленд.

— Проклятые пять лет… Все зависит от удачи… У меня ее больше никогда не будет. Помните, как я тогда подрался с биржевиками и какой ад поднял в конторе? А какие были наградные служащим на Рождество…

— Да, мистер Харленд.

— Должно быть, скучная это штука — сидеть в лавке?

— Мне это по вкусу, мистер Харленд; тут я сам себе хозяин.

— А как поживают жена и ребята?

— Прекрасно, прекрасно. Старший мальчик только что окончил школу.

— Тот, которого вы назвали в честь меня?

Фельзиус кивнул. Его пальцы, толстые, как сосиски, беспокойно барабанили по краю стола.

— Помню, я еще думал, что когда-нибудь помогу этому мальчику. Смешно, ей-богу! — Харленд слабо засмеялся; он чувствовал, как страшная темнота подкрадывается к нему сзади.

Он обхватил руками колени и напряг все мускулы.

— Видите ли, Фельзиус, дело в том… В данный момент я нахожусь в довольно-таки затруднительном финансовом положении… Вы знаете, это бывает.

Фельзиус смотрел прямо перед собой на стол.

— У всех нас бывают полосы неудачи, верно? Я хочу занять у вас очень маленькую сумму на несколько дней, всего несколько долларов — ну, скажем, двадцать пять — для некоторых комбинаций…

— Мистер Харленд, я не могу. — Фельзиус встал. — Я очень огорчен, но принцип остается принципом. Я всю жизнь не брал и не давал в долг ни одного цента. Я уверен, что вы поймете.

— Хорошо, не говорите больше ни слова. — Харленд с трудом встал на ноги. — Дайте мне четвертак… Я не так уже молод и не ел два дня, — пробормотал он, глядя на свои рваные башмаки; он уперся рукой в стол, чтобы не упасть.

Фельзиус откинулся на спинку кресла, словно защищаясь от удара. Он протянул толстыми, дрожащими пальцами пятидесятицентовую монету. Харленд взял ее, повернулся, не говоря ни слова, и, пошатываясь, прошел лавкой на улицу. Фельзиус вынул из кармана платок с лиловой каймой, отер лоб и опять углубился в свои письма:

«Мы позволяем себе обратить ваше внимание на наш новый фабрикат Mullen superfine,[118] который мы самым горячим образом можем рекомендовать нашим клиентам как новое, несравненное достижение писчебумажной промышленности…»

Они вышли из кино, щурясь от ярких лучей электрического света. Касси смотрела, как он, расставив ноги, скосив глаза, закуривал сигару. Мак-Эвой был коренастый человек с бычьей шеей, в пиджаке на одну пуговицу и клетчатом жилете; в галстуке у него торчала булавка с собачьей головой.

— Гнусная картина, — проворчал он.

— А мне нвавятся кавтины, изобвавающие путешествия, Мовис. Эти танцующие швейцавские квестьяне… Мне казалось, что я в Швейцавии.

— Жара чертовская! Хорошо бы выпить.

— Мовис, ты обещал… — заныла она.

— Я говорю — выпить содовой воды. Пожалуйста, не нервничай.

— Ах, это замечательно! Я тоже очень люблю содовую.

— А потом пойдем в парк.

Она опустила ресницы.

— Ховошо, Мовис, — прошептала она, не глядя на него; слегка вздрагивая, она взяла его под руку.

— Если бы я не был нищим…

— Мне все вавно, Мовис.

— А мне нет.

На площади Колумба они зашли в аптекарский магазин; девушки в зеленых, лиловых, розовых летних платьях и молодые люди в соломенных шляпах стояли в три ряда у стойки с содовой водой. Она остановилась поодаль, с восхищением следя, как он пробивал себе дорогу. Позади нее, склонившись над столиком, разговаривали мужчина и женщина; их лица были скрыты полями шляп.

— Так я ему и сказал и тут же ушел.

— То есть он тебя выгнал?

— Нет, честное слово! Я сам ушел прежде, чем он успел меня выгнать. Он прохвост. Не желаю я больше терпеть его издевательства. Когда я выходил из его кабинета, он окликнул меня… «Молодой, говорит, человек, позвольте вам кое-что сказать. Из вас ничего не выйдет, пока вы не поймете, что не вы хозяин в этом городе».

Моррис протягивал ей содовую с малиновым мороженым.

— Опять замечталась, Касси.

Улыбаясь, играя глазами, она взяла мороженое; он пил кока-колу.

— Спасибо, — сказала она; пухлыми губами она обсасывала ложку с мороженым. — О, Мовис, это восхитительно!

Аллея между круглыми пятнами дуговых фонарей была погружена во мрак. Из-за косых полос света и притаившихся теней пахло пыльными листьями, истоптанной травой, изредка — прохладным благоуханием сырой земли под земляникой.

— Я люблю гулять в павке! — пропела Касси; она подавила отрыжку. — Знаешь, Мовис, я не должна была есть мовоженое. У меня от него постоянно отвыжка.

Моррис ничего не сказал. Он обнял ее и так крепко прижал к себе, что его бедро терлось о ее бедро во время ходьбы.

— Вот Пирпонт Морган умер…[119] Ну что бы ему было оставить мне два-три миллиона!

— Ах, Мовис, это было бы замечательно! Где бы мы тогда жили? У Центвального павка?

Они остановились и оглянулись на сверкание электрических реклам на площади Колумба. Налево в окнах белого дома сквозь занавески пробивался свет. Он украдкой оглянулся налево и направо, потом поцеловал ее. Она отвела губы.

— Не надо… Кто-нибудь может увидеть, — шепнула она, задыхаясь; внутри нее что-то жужжало, жужжало, как динамо. — Мовис, я до сих пор сквывала от тебя… Я думаю, что Голдвейзев даст мне самостоятельный номев в следующей постановке. Он вежиссев и имеет большое влияние. Он видел вчева, как я танцую.

— Что он сказал?

— Он сказал, что уствоит мне в понедельник свидание с хозяином… Но, Мовис, это не то, что мне хочется делать. Это так вульгавно, так увасно!.. А я мечтаю о квасоте. Я чувствую, что во мне что-то есть, что во мне что-то повхает и поет, как квасивая птичка в увасной велезной клетке.

— Вот в этом все твое несчастье. Ты никогда не будешь хорошо работать — ты слишком театральна.

Она взглянула на него влажными глазами, блестевшими в белом, мучнистом свете дугового фонаря.

— Только не плачь, ради Бога! Я ничего такого не хотел сказать.

— Я с тобой не театвальничаю, Мовис. — Она потянула носом и вытерла глаза.

— Ты славная девочка, вот что обидно. Я хочу, чтоб моя девочка любила меня, чуточку приласкала бы. Эх, Касси, жизнь — это не одни только удовольствия.

Они пошли дальше, тесно прижавшись друг к другу; они почувствовали под ногами камень. Они стояли на невысоком гранитном холме, обросшем кустами. Огни зданий, возвышавшихся в конце парка, горели им прямо в лицо. Они отстранились друг от друга, держась за руки.

— Возьми ту рыжеволосую со Сто пятой улицы… держу пари, что она не будет театральничать, когда останется одна с парнем.

— Она увасная женщина, ей все вавно, с кем путаться! О, ты увасный человек… — Она опять начала плакать.

Он грубо дернул ее к себе, крепко прижал к себе, положив ей твердую руку на спину. Она почувствовала, как у нее дрожат и слабеют ноги. Она падала в цветные бездны обморока. Его рот не давал ей вздохнуть.

— Подожди, — шепнул он, отстраняясь от нее.

Они неверной походкой пошли дальше по тропинке между кустами.

— Нет, кажется, ничего…

— А что такое, Мовис?

— Фараон… Вот черт, негде приткнуться! Нельзя ли пойти к тебе?

— Мовис, нас там все увидят.

— Что ж с того? Там все этим занимаются.

— О, я ненавижу тебя, когда ты так гововишь!.. Настоящая любовь долвна быть чистой… Мовис, ты меня не любишь…

— Оставь меня хоть на одну минуту в покое, Касси… Какая мерзость — не иметь денег!

Они сели на скамейку под фонарем. За их спиной двумя беспрерывными потоками по гладкой дороге, жужжа, проносились автомобили. Она положила руку на его колено, и он покрыл ее своей большой, жесткой ладонью.

— Мовис, я чувствую, что мы будем счастливы, я чувствую! Ты получишь ховошее место. Я увевена, что ты его получишь.

— А я не уверен… Я не так уже молод, Касси. Мне нельзя терять время.

— Почему? Ты еще очень молод, тебе только твидцать пять лет, Мовис. И я думаю, что случится чудо… Мне дадут возможность танцевать.

— Тебе надо переплюнуть рыжеволосую.

— Элайн Оглтовп? Она не так уж ховоша. Я не похова на нее. Меня не интевесуют деньги. Я живу вади танцев.

— А я — ради денег. Когда у тебя есть деньги, ты можешь жить так, как тебе нравится.

— Мовис, вазве ты не вевишь, что мовно добиться всего, если очень сильно захотеть? Я вевю.

Он обвил свободной рукой ее талию. Она постепенно склонила голову на его плечо.

— Все вавно, — прошептала она пересохшими губами.

За ними лимузины и гоночные машины неслись по дороге, сверкая огнями, двумя ровными, беспрерывными потоками.


Коричневое саржевое платье, которое она складывала, пахло нафталином. Она нагнулась, чтобы положить платье в чемодан; она стала разглаживать рукой шелковую бумагу на дне — бумага зашуршала. Первые фиолетовые лучи рассвета проникали в окно, электрическая груша багровела, как бессонный глаз. Эллен внезапно выпрямилась и стояла, окаменев, опустив руки; лицо ее покрылось румянцем.

— Это подло, — сказала она.

Она покрыла уложенные платья полотенцем и начала бросать в чемодан щетки, ручное зеркало, туфли, рубашки, коробки пудры. Потом захлопнула крышку чемодана, заперла его и положила ключ в плоскую сумочку из крокодиловой кожи. Она стояла, растерянно глядя вокруг себя, покусывая сломанный ноготь. Косые желтые лучи солнца заливали трубы и карнизы дома напротив. Она пристально смотрела на белые буквы «Э. Т. О.» на крышке чемодана.

— Отвратительно, гнусно, подло, — повторила она.

Потом схватила с письменного стола пилочку для ногтей и соскоблила «О» с крышки чемодана.

— Фу, — прошептала она и щелкнула пальцами.

Надев маленькую черную шляпку с вуалью, чтобы скрыть следы слез, она сложила стопку книг — «Так говорил Заратустра»,[120] «Золотой осел»,[121] «Воображаемые беседы»,[122] «Песни Билитис»,[123] «Афродиту»,[124] «Избранную французскую лирику» — в шелковую шаль и туго завязала ее.

В дверь слегка постучали.

— Кто там? — прошептала она.

— Это я! — раздался плачущий голос.

Эллен открыла дверь.

— Что случилось, Касси?

Касси уткнулась мокрым лицом в плечо Эллен.

— Касси, вы мнете мне вуаль. Что с вами случилось?

— Я всю ночь думала, как вы долвны быть несчастны.

— Но, Касси, я никогда в жизни не была так счастлива!

— Как увасны мувчины!

— Нет… Они все же гораздо лучше женщин.

— Элайн, мне надо кое-что сказать вам. Я знаю, что я вам совевшенно безвазлична, но я все-таки скажу.

— Вы мне вовсе не безразличны; не будьте дурочкой… Но я теперь занята. Идите, ложитесь обратно в постель, потом вы мне все расскажете.

— Я долвна вам рассказать сейчас ве!

Эллен покорно села на чемодан.

— Элайн, я разошлась с Мовисом… Не правда ли, это увасно? — Касси вытерла глаза рукавом светло-зеленой ночной рубашки и села рядом с Эллен на чемодан.

— Послушайте, дорогая, — мягко сказала Эллен, — подождите одну секунду, пока я вызову такси. Я хочу уехать, прежде чем встанет Джоджо. Меня тошнит от сцен.

В передней удушливо пахло сном и кольдкремом. Эллен очень тихо заговорила в трубку. Грубый мужской голос из гаража звучал в ее ушах, как музыка.

— Очень хорошо, мисс, сейчас пошлем.

Она на цыпочках вернулась в комнату и закрыла дверь.

— Я думала, что он любит меня… Пваво, я думала это, Элайн. О, мувчины — это такой увас! Мовис вассевдился, почему я не хочу жить с ним, а я думала, что это будет неховошо. Вади него я готова ваботать квуглые сутки, он это знает. И вазве я не делала этого в течение двух лет? А он сказал, что должен иметь по-настоящему; вы понимаете, что он под этим подвазумевает? А я сказала: наша любовь так квасива, что мовет длиться годы. Я могу любить его всю визнь, даже не целуя его. Любовь долвна быть чистой, не пвавда ли? А он смеялся над моими танцами и гововил, что я была любовницей Чэлифа и что я его дувачу, и мы увасно поссовились, и он осыпал меня увасной бванью и ушел, сказав, что больше не вевнется.

— Не беспокойтесь, Касси, вернется.

— Элайн, вы такая матевиалистка! Я считаю, что в смысле духовном наш союз повван навсегда. Неувели вы не понимаете? Между нами была такая квасивая, небесная, духовная связь и вот… она поввалась… — Она опять начала всхлипывать, прижимаясь лицом к плечу Эллен.

— Касси, я не понимаю, какой же выход из всего этого?

— Ах, вы не понимаете! Вы слишком молоды. Я ваньше была такая же, как вы, с той только вазницей, что не была замувем и не путалась с мувчинами. Но тепевь я хочу духовной квасоты… Я хочу, чтобы квасота была в моих танцах и в моей жизни. Я всюду ищу квасоту. Я думала, что Мовису она тоже нужна.

— Как видно, Моррис ее и искал.

— О, Элайн, вы увасны, но я так люблю вас!

Элайн встала.

— Я пойду вниз, чтобы шофер такси не звонил.

— Но вы не можете так уйти!

— Подождите меня. — Эллен взяла связку книг в одну руку, черный кожаный чемодан — в другую. — Касси, дорогая, будьте так добры, отдайте ему сундук, когда он придет за ним. И еще: если позвонит Стэн Эмери, скажите ему, чтобы он пришел в «Бревурт»[125] или «Лафайет». Хорошо, что я не положила денег в банк на прошлой неделе. Касси, если вы найдете какие-нибудь вещи или мелочи, принадлежащие мне, то спрячьте их… До свиданья. — Она подняла вуаль и быстро поцеловала Касси в щеку.

— О, какая вы хвабвая!.. Вы уезжаете совсем одна. Можно будет мне и Вут пвийти к вам? Мы так любили вас… Элайн, вам предстоит блестящая кавьева, я в этом увевена.

— Обещайте не говорить Джоджо, где я. Он и так скоро узнает. Я позвоню через неделю.

Она столкнулась в вестибюле с шофером, читавшим доску с фамилиями. Он пошел за ее сундуком. Счастливая, она уселась на пыльное сиденье такси, жадно вдыхая утренний, пахнущий рекой воздух. Шофер широко улыбнулся ей, спуская сундук со спины на подножку автомобиля.

— Тяжеловат, мисс.

— Мне стыдно, что вам пришлось тащить его одному.

— Ну, я таскаю вещи потяжелее, чем этот сундук.

— Мне надо в «Бревурт-отель», Пятая авеню, не доезжая Восьмой улицы.

Он нагнулся, чтобы завести машину; он отодвинул шапку на затылок, и рыжеватые кудри упали ему на глаза.

— Пожалуйста, куда вам будет угодно, — сказал он, садясь на свое место в гудящий автомобиль.

Когда они свернули на пустой, солнечный Бродвей, радостное чувство начало шипеть и лопаться ракетами в ее груди. Свежий, трепетный воздух ударял ей в лицо. Шофер, обернувшись, сказал в открытое окно:

— Я думал, вы хотите поспеть на поезд, чтобы уехать куда-нибудь, мисс.

— Да, я уезжаю… куда-нибудь.

— Удачный день для отъезда.

— Я ушла от мужа. — Слова вырвались у нее, прежде чем она успела удержать их.

— Он выгнал вас?

— Вот уж нет! — смеясь, сказала она.

— А меня три недели тому назад прогнала жена.

— Как это случилось?

— Заперла дверь, когда я однажды ночью пришел домой, и не хотела меня впустить. Она переменила замок, пока я был на работе.

— Вот смешно.

— Она говорит, что я слишком часто напиваюсь. Я больше не вернусь к ней и не буду давать ей денег. Она доведет меня до каторги, если захочет. Хватит с меня! Я снял квартиру на Двадцать второй авеню вместе с одним парнем. Мы заведем пианино и будем жить припеваючи.

— Неважная штука брак, правда?

— Верно! Пока идешь к нему, все замечательно, а как женишься — на следующее же утро отплевываешься.

Ветер подметал Пятую авеню, пустую и белую. Деревья на Мэдисон-сквер были неожиданно ярки и зелены, как папоротник в тусклой комнате. В «Бревурт-отеле» заспанный ночной портье взял ее багаж. В низкой белой комнате солнечный свет дремал на выцветшем красном кресле. Эллен, как маленький ребенок, бегала по комнате, хлопая в ладоши и брыкаясь. Надув губы и закинув голову, она расставляла свои туалетные принадлежности на бюро. Потом повесила желтую ночную рубашку на стул и начала раздеваться. Случайно увидев себя в зеркале, она подошла к нему нагая и стала разглядывать себя, положив руки на твердые, маленькие, как два яблока, груди.

Она надела ночную рубашку и подошла к телефону.

— Пошлите, пожалуйста, чашку шоколада и булочки в номер сто восемь… как можно скорее…

Потом она легла в кровать. Она лежала, смеясь, вытянув ноги на холодных, скользких простынях. Шпильки кололи ей голову. Она села, вытащила их и распустила тяжелые кольца волос по плечам. Прижав подбородок к коленям, она сидела в раздумье. С улицы по временам слышался грохот грузовиков. В кухне под ее комнатой начали стучать посудой. Со всех сторон доносился шум пробуждавшейся жизни. Ей захотелось есть, и она почувствовала себя одинокой. Кровать казалась ей плотом, на котором она, покинутая; одинокая, навсегда одинокая, плыла по бурному океану. По ее спине пробежала дрожь. Она крепче прижала колени к подбородку.

III. Чудо девяти дней

Солнце движется к Джерси, солнце — за Хобокеном.

Стучат крышки пишущих машинок, опускаются шторы американских столов, подъемные машины поднимаются пустыми, спускаются набитыми. Отлив в нижней части города, прилив на Флэтбуш, Вудлаун, Дикмэн-стрит, Нью-Лотс-авеню и Кэнерси.[126]

Розовые листки, зеленые листки, серые листки. ПОДРОБНЫЙ БИРЖЕВОЙ ОТЧЕТ. Строчки прыгают перед лицами, изношенными в лавках, изношенными в конторах, пальцы болят, ноги ноют, плечистые мужчины втискиваются в вагоны подземной железной дороги. 8 СЕНАТОРОВ, 2 ВЕЛИКАНА, ЗНАМЕНИТАЯ ДИВА НАШЛА ПОТЕРЯННОЕ ЖЕМЧУЖНОЕ ОЖЕРЕЛЬЕ. ОГРАБЛЕНИЕ НА 600 000 ДОЛЛАРОВ.

Отлив на Уолл-стрит, прилив в Бронксе.

Солнце падает за Джерси.

— Черт побери! — закричал Фил Сэндборн, ударив кулаком по столу. — Я не согласен. Нравственная физиономия человека никого не касается. Нужно считаться только с его работой.

— Ну и…

— Ну и вот, я думаю, что Стэнфорд Уайт[127] сделал для Нью-Йорка больше, чем кто бы то ни было. До него никто понятия не имел об архитектуре… А этот мерзавец Tay хладнокровно застрелил его и ушел восвояси. Ей-богу, если бы у здешних жителей была хоть капля рассудка, они бы…

— Фил, вы волнуетесь по пустякам. — Его собеседник вынул изо рта сигару, откинулся на спинку вращающегося стула и зевнул. — Черт, скорее бы получить отпуск! Как было бы хорошо снова побывать в лесу.

— А адвокаты-евреи, а судьи-ирландцы… — закипятился Фил.

— Ох, заткнись, старик!

— Вы, можно сказать, идеальный образец гражданина и общественника, Хартли.

Хартли рассмеялся и потер ладонью лысую голову.

— Все эти разговоры хороши зимой, но летом я их слышать не могу. Черт побери, ведь я же только и живу ради трехнедельного отпуска. Пусть все архитекторы Нью-Йорка провалятся в преисподнюю — лишь бы от этого не вздорожал билет до Нью-Рочел…[128] Пойдем-ка лучше позавтракаем.

Стоя в лифте, Фил снова заговорил:

— Я знал только еще одного человека, который был настоящим, прирожденным архитектором. Это был старик Спеккер, у которого я работал, когда впервые приехал на север. Чудесный старый датчанин! Бедняга умер от рака два года тому назад. Вот это был архитектор! У меня есть целая папка его планов и чертежей здания, которое он называл Коммунальным домом. Семьдесят пять этажей, расположенных террасами, с висячими садами в каждом этаже, с отелями, театрами, турецкими банями, бассейнами для плавания, конторами, оранжереями, холодильниками, рыночной площадью — все в одном здании.

— Он нюхал кокаин?

— Ничего подобного.

Они шли по Тридцать четвертой улице. Был душный полдень, и народу на улице было мало.

— Черт возьми! — разразился вдруг Фил Сэндборн. — Девушки в этом городе становятся красивее с каждым годом.

— Вам нравится новая мода?

— Да. Было бы неплохо, если бы мы становились с каждым годом моложе, вместо того чтобы стариться.

— Да, единственное, что нам, старикам, остается, — это смотреть на них.

— И в этом наше спасение. Иначе наши жены бегали бы за нами с собаками-ищейками… Эх, если подумать о всех упущенных возможностях…

Когда они переходили Пятую авеню, Фил увидел девушку в такси. Из-под черных полей маленькой шляпки с красной кокардой два серых глаза, встретясь с его глазами, блеснули черно-зеленым блеском. Он затаил дыхание. Уличный гул умирал где-то вдали. Она не отводит глаз. Сделать два шага, открыть дверцу и сесть рядом с ней, — рядом с ней, стройной, как птичка. Шофер гонит, как осатанелый. Ее губы тянутся к нему, ее глаза, как плененные серые птички.

— Эй, берегись!..

Тяжелый железный грохот обрушивается на него сзади. Пятая авеню кружится красными, синими, лиловыми спиралями. «О Господи!»

— Ничего, ничего, оставьте меня, я через минуту сам встану.

— Сюда, сюда! Несите его сюда. Посторонитесь!

Крикливые голоса, синие колонны полисменов. Его спина, ноги — теплые, резиновые от крови. Пятая авеню содрогается от растущей боли. Маленький колокольчик звенит все ближе, ближе. Когда его поднимают в автомобиль скорой помощи, Пятая авеню хрипит в агонии и лопается. Он выгибает шею, чтобы увидеть ее, слабый, как черепаха, опрокидывается на спину. «Мои глаза приковали ее…» Он слышит свой стон. «Она могла бы остановиться, посмотреть, убит ли я». Маленький колокольчик звенит все тише, тише — в ночь.


Тревожные звонки на улице не переставали трещать. Сон Джимми нанизывался на них, как бусины на тесемку. Стук разбудил его. Он сел на кровати и увидел Стэна Эмери. Лицо Стэна было серо от пыли, руки засунуты в карманы красной кожаной куртки. Он стоял в ногах кровати, смеясь, раскачиваясь взад и вперед, с каблуков на носки.

— Который теперь час?

Джимми сидел на кровати и тер глаза кулаками. Он зевнул и недовольно посмотрел на мертвые, бутылочного цвета обои, на щель зеленого ставня, пропускавшую длинный луч солнечного света, на мраморную каминную доску, на которой стояла эмалированная, разрисованная пышными розами тарелка, на потрепанный синий халат в ногах кровати, на раздавленные окурки папирос в лиловой стеклянной пепельнице.

Лицо Стэна было красным и коричневым. Оно смеялось под меловой маской пыли.

— Половина двенадцатого, — сказал он.

— Предположим, что сейчас половина седьмого. Так будет хорошо… Стэн, какого черта ты тут делаешь?

— Нет ли у тебя чего-нибудь выпить, Херф? Нам с «Динго» ужасно хочется пить. Мы за всю дорогу из Бостона сделали только одну остановку — пили воду и бензин. Я два дня не ложился. Интересно, могу ли я продержаться так неделю?

— Черт возьми, я хотел бы провести неделю в кровати!

— Тебе нужно работать в газете, Херф. Тогда ты будешь чувствовать себя занятым человеком.

— Что с тобой только будет, Стэн? — Джимми извернулся и спустил ноги с кровати. — В одно прекрасное утро ты проснешься на мраморном столе в морге.

Ванная комната пахла зубной пастой и карболкой. Половик был мокрый, и Джимми сложил его вчетверо, прежде чем скинуть ночные туфли. Холодная вода взбудоражила его кровь. Он подставил голову под душ, выскочил и стал отряхиваться, как собака. Вода стекала ему в глаза и уши. Он надел халат и намылил лицо.

Теки, река, теки,

Вливайся в море, —

пел он фальшиво, скребя подбородок безопасной бритвой. «Мистер Гровер, боюсь, что на той неделе мне придется отказаться от работы у вас. Да, я уезжаю за границу. Заграничным корреспондентом. В Мексику. Нет, скорее всего в Иерихон,[129] корреспондентом «Болотной черепахи».

Было празднество в гареме,

И все евнухи плясали…

Он смазал лицо глицерином, завязал туалетные принадлежности в мокрое полотенце, проворно побежал по покрытой зеленым ковром, пахнущей капустой лестнице вниз и через переднюю в свою спальню. По дороге он встретил толстую квартирную хозяйку в чепце, чистившую ковер. Хозяйка подняла голову и бросила ледяной взгляд на его худые голые ноги, выглядывавшие из-под синего халата.

— Доброе утро, миссис Меджинис.

— Сегодня будет жарко, мистер Херф.

— Да, кажется.

Стэн лежал на кровати и читал «Восстание ангелов».[130]

— Черт возьми, я бы хотел знать несколько языков, как ты, Херфи.

— Французский я уже забыл. Я забываю языки еще скорее, чем выучиваю их.

— Кстати, меня выгнали из колледжа.

— Как так?

— Декан сказал, что лучше не возвращаться на будущий год. Он полагает, что есть другие поприща, где мои способности могут быть использованы гораздо лучше. Ты ведь его знаешь.

— Стыд и срам!

— Ничего подобного! Я страшно рад. Я только спросил его, почему же он не выгнал меня раньше, если он был обо мне такого мнения. Отец будет адски злиться. Но у меня хватит денег еще на неделю, чтобы не возвращаться домой. Ну, так как же, есть у тебя выпивка?

— Эх, Стэн, может ли такой жалкий раб, как я, получающий тридцать долларов в неделю, иметь собственный винный погреб?

— Паршивая у тебя, в общем, комната… Ты должен был бы родиться капиталистом, как я.

— Не так уж она плоха… А вот что меня действительно раздражает, так это сумасшедшие тревожные звонки на той стороне улицы… Всю ночь…

— Грабителей ловят, должно быть.

— Какие грабители! Там никто не живет. Провода соединились, или что-нибудь в этом роде. Не помню, когда они перестали звонить, но когда я ложился спать, я злился ужасно.

— Джеймс Херф, уж не хотите ли вы уверить меня, что вы ежедневно возвращаетесь домой трезвым?

— Надо быть глухим, чтобы не слышать этого проклятого звона, независимо от того, пьян ты или трезв.

— Ладно. В качестве паука-капиталиста приглашаю тебя позавтракать со мной. Известно ли тебе, что ты возился со своим туалетом ровным счетом час?

Они спустились по лестнице, пахнувшей сначала мыльным порошком, потом порошком для чистки меди, потом свиным салом, потом палеными волосами, потом помоями и светильным газом.

— Ты чертовски счастлив, Херфи, что никогда не был в колледже.

— Да ведь я окончил Колумбию, дурак ты эдакий! Ты бы не мог.

Колючий солнечный свет ударил Джимми в лицо, когда он открыл дверь.

— Это не считается.

Боже, как я люблю солнце! — воскликнул Джимми. — Я бы хотел жить в Колумбии.

— В университете?

— Нет, в настоящей, в той, где Богота, и Ориноко, и прочие штуки.

— Я знал одного чудесного парня, который уехал в Боготу. Он допился до смерти, чтобы избежать смерти от слоновой болезни.

— Все что хочешь… Пускай слоновая болезнь, пускай бубонная чума, желтая лихорадка — лишь бы вырваться из этой дыры!

— Город оргий, радости и наслаждений.

— Какие к черту оргии!.. Понимаешь ли ты, я прожил всю свою жизнь в этом проклятом городе, за исключением четырех лет, когда был маленьким. Я родился здесь и, наверно, здесь умру. Мне бы хотелось поступить во флот и повидать свет.

— Как тебе нравится «Динго»? Он заново выкрашен.

— Он шикарен. Когда запылится, будет похож на настоящий «мерседес».

— Я хотел выкрасить его в красный цвет, как пожарную машину, но шофер настоял на синем, полицейском… Как ты насчет того, чтобы пойти к Мукену выпить абсента?

— Абсент на завтрак? Господи!

Они поехали по Тридцать третьей улице, сверкавшей отраженным блеском окон, световыми квадратами грузовых фургонов, вспыхивающими восьмерками никелевых автомобильных частей.

— Как поживает Рут, Джимми?

— Хорошо, но она еще не получила места.

— Посмотри — «даймлер»!

Джимми буркнул что-то неопределенное. Когда они завернули на Шестую авеню, их остановил полисмен.

— Что у вас с глушителем? — заорал он.

— Я еду в гараж, чтобы подправить его. Он сломан.

— Надо следить… В следующий раз заплатите штраф.

— Ты всегда выходишь победителем, Стэн, — сказал Джимми. — А я никогда, хоть и на три года старше тебя.

— Это особый дар.

В ресторане весело пахло жареным картофелем, сигарами и коктейлем. Душная комната была полна говорящих, потных лиц.

— Стэн, почему ты так романтически вращаешь глазами, когда спрашиваешь про Рут? Мы с ней только друзья.

— Право, я ничего плохого не думал… И все же мне очень больно слышать это. По-моему, это ужасно.

— Рут не интересуется ничем, кроме сцены. Она прямо помешана на том, чтобы добиться успеха. Ей плевать на все остальное.

— Почему это, черт возьми, все жаждут успеха? Я хотел бы встретить кого-нибудь, кто мечтал бы о провале. Провал — единственная прекрасная вещь.

— Да, если у тебя есть средства.

— Все это чепуха… Ах, хорош коктейль! Херфи, я думаю, ты — единственный умный человек в этом городе. У тебя нет честолюбия.

— Почему ты знаешь, что нет?

— Ну, что ты будешь делать с успехом, когда достигнешь его? Ты не можешь ни съесть его, ни выпить. Конечно, я понимаю, что люди, у которых нет средств к существованию, должны выкручиваться, карабкаться. Но успех…

— Мое несчастье в том, что я никак не могу решить, чего я больше всего хочу. Поэтому я все время беспомощно топчусь на месте.

— Но Бог все решил за тебя. Ты это знаешь, но не хочешь себе признаться.

— Я знаю одно: больше всего я хочу выбраться из этого города, предварительно подложив бомбу под какой-нибудь небоскреб.

— Почему же ты этого не сделаешь? Это только следующий шаг.

— Но ведь надо знать, в каком направлении идти.

— Это уже не важно и не имеет значения.

— А потом — деньги…

— Ну, добыть деньги — это легче всего.

— Для старшего сына фирмы «Эмери и Эмери».

— Херф, нехорошо упрекать меня за грехи отца. Ты знаешь, что я не меньше тебя ненавижу всю эту банду.

— Я не обвиняю тебя, Стэн. Ты только чертовски счастливый малый, вот и все. Конечно, я тоже счастлив, счастливей многих. Оставленные моей матерью деньги поддерживали меня до двадцати двух лет. И у меня еще есть несколько сот долларов, отложенных на пресловутый черный день. А мой дядя — будь он проклят! — выискивает мне новую службу каждый раз, когда меня выгоняют.

— Бэ-бэ, черный барашек!

— Я положительно боюсь своих дядей и теток. Ты бы поглядел на моего кузена Джеймса Меривейла! Всю свою жизнь он делает только то, что ему приказывают. И процветает, как зеленое деревцо… Идеальный образец библейской мудрой девы.

— А как ты думаешь — хорошо жить с неразумной девой?

— Стэн, ты уже пьян. Ты начинаешь молоть чушь.

— Бэ-бэ! — Стэн положил салфетку и откинулся назад, смеясь горловым смехом.

Тошный, колючий запах абсента рос из стакана Джимми, как магический розовый куст. Он вдохнул его и поморщился.

— В качестве моралиста я протестую, — сказал он. — Удивительно все это…

— Мне бы сейчас виски с содовой — залить коктейль!

— Я буду следить за тобой. Ведь я — рабочий человек. Я должен уметь отличать неинтересные новости от интересных новостей… Черт! Не желаю я заводить об этом разговор… Как все это преступно глупо… Этот коктейль прямо-таки валит с ног.

— Пожалуйста, пей… И не думай, что я позволю тебе сегодня заниматься чем-нибудь другим. Я хочу тебя кое с кем познакомить.

— А я собирался честно сесть за стол и написать статью.

— О чем?

— Так, чепуха… «Исповедь репортера».

— Слушай, сегодня четверг?

— Да.

— Ага, тогда я знаю, где она.

— Скоро я все брошу, — мрачно сказал Джимми. — Поеду в Мексику и разбогатею. Я теряю лучшую часть моей жизни, прозябая в Нью-Йорке.

— Каким образом ты разбогатеешь?

— Нефть, золото, разбой, все что угодно — только не газета.

— Бэ-бэ, черная овечка, бэ-бэ!

— Перестань, пожалуйста, блеять.

— Ну, к черту отсюда. Завезем «Динго» в гараж и починим ему глушитель.

Джимми стоял в воротах грязного гаража. Пыльное полуденное солнце копошилось яркими червями зноя на его лице и руках. Коричневые камни, красные кирпичи, асфальт, испещренный красными и зелеными буквами реклам, обрывки бумаги в водосточной канаве — все кружилось перед ним в медленном тумане. Два шофера разговаривали за его спиной:

— Понимаешь, я хорошо зарабатывал, пока не связался с этой паршивой бабой.

— А по-моему, она ничего, Чарли… И вообще после первой недели это уже безразлично.

Стэн вышел из гаража и повел его по улице, обняв за плечи.

— Будет готово не раньше пяти часов. Возьмем такси… Отель «Лафайет!» — крикнул он шоферу и хлопнул Джимми по колену. — Ну-с, Херфи, старое ископаемое, знаешь, что сказал губернатор Северной Каролины губернатору Южной Каролины?

— Нет.

— «Как долго длятся промежутки между выпивками!»

— Бэ-бэ, — блеял Стэн, когда они ворвались в кафе. — Элли, я привел барашка! — крикнул он смеясь.

Внезапно его лицо окаменело. За столом напротив Эллен сидел ее муж, очень высоко подняв бровь и опустив другую на самые ресницы. Между ними бесстыдно стоял чайник.

— Хелло, Стэн, присаживайтесь, — спокойно сказала она; затем продолжала, улыбаясь Оглторпу: — Не правда ли, это чудесно, Джоджо?

— Элли, разрешите вас познакомить с мистером Херфом, — сказал Стэн угрюмо.

— Очень приятно. Я часто слышала о вас у миссис Сондерленд.

Все сидели молча. Оглторп постукивал по столу ложечкой.

— Как вы поживаете, мистер Херф? — спросил он с внезапной любезностью. — Разве вы не помните — мы с вами встречались.

— Кстати, как обстоят дела дома, Джоджо?

— Ничего, понемножку. Кассандру покинул ее друг сердца, и по этому поводу произошел невероятный скандал. На следующий вечер она вернулась домой пьяная в стельку и пыталась зазвать к себе шофера. Бедный парень всячески протестовал и заявлял, что ему нужна только плата за проезд. Это было что-то потрясающее!

Стэн медленно поднялся и вышел. Трое остальных сидели молча. Джимми старался не ерзать на стуле. Он собирался встать, но что-то бархатисто-мягкое в ее глазах удержало его.

— Рут нашла работу, мистер Херф?

— Нет, не нашла.

— Вот уж не везет ей!

— Это прямо безобразие. Я знаю, что она умеет играть. Но несчастье в том, что у нее слишком сильное чувство юмора, чтобы подыгрываться к антрепренерам и к публике.

— Сцена — гнуснейшее ремесло. Правда, Джоджо?

— Наигнуснейшее, дорогая.

Джимми не мог оторвать глаз от нее, от ее маленьких прекрасных рук, от ее словно изваянной шеи, от золотистого пушка на затылке, между рыжеватыми кольцами волос и воротником ярко-синего платья.

— Ну, дорогая… — Оглторп поднялся.

— Джоджо, я посижу здесь еще немного.

Джимми смотрел на маленькие треугольники лака, выглядывавшие из-за розовых гетр Оглторпа. Неужели в них могут поместиться ноги? Он стремительно встал.

— Мистер Херф, посидите со мной еще четверть часа. Я останусь здесь до шести часов. Я забыла взять с собой книгу и не могу ходить в этих туфлях.

Джимми вспыхнул, опустился на стул и пробормотал:

— О, конечно… я с восторгом… Может быть, выпьем чего-нибудь?

— Я допью чай. А почему вы не возьмете себе джина с содовой? Я люблю смотреть, как пьют джин с содовой. Мне тогда кажется, что я сижу в какой-то тропической роще и жду челнока, который повезет меня по какой-нибудь смешной, мелодраматической реке мимо малярийных деревьев.

— Человек, дайте джину с содовой.


Джо Харленд клонился со стула до тех пор, пока его голова не упала на руки. Его глаза тупо смотрели сквозь грязные, окостенелые пальцы на узоры мраморного стола. Грязная закусочная безмолвствовала в скудном свете двух лампочек, висевших над стойкой, где под стеклянными колпаками лежало несколько пирожков и человек в белой куртке клевал носом, сидя на высоком табурете. Время от времени его глаза на сером, одутловатом лице широко раскрывались; он сопел и осматривался. За дальним столом горбились плечи спящих; лица, скомканные, как старая газета, покоились на локтях. Джо Харленд зевнул и потянулся. Толстая женщина в дождевике, с красными и лиловыми полосами на лице, похожем на кусок тухлого мяса, спрашивала кофе у стойки. Осторожно придерживая двумя руками кружку, она донесла ее до стола и села напротив Харленда. Он снова уронил голову на руки.

— А подавать вы не хотите? — Голос женщины царапал уши Харленду, как скрип мела по доске.

— Что вам надо? — проворчал человек за стойкой.

Женщина начала всхлипывать:

— Он спрашивает меня, что мне надо!.. Я не привыкла, чтобы со мной так грубо разговаривали.

— Если вам что-нибудь нужно, подходите и берите сами. Никто не станет подавать вам ночью.

Харленд почувствовал запах виски, когда женщина заплакала. Он поднял голову и уставился на нее. Она скривила вялый рот в улыбку и мотнула головой.

— Мистер, я не привыкла, чтобы со мной обращались грубо. Если бы мой муж был жив, он не потерпел бы этого. Не его это дело решать, нужно ли подавать ночью даме или нет. — Она откинула голову и расхохоталась так, что ее шляпа сползла на затылок. — Сморчок такой, невежа! А вот оскорблять ночью даму он умеет… — Несколько прядей седых волос со следами краски упали ей на лицо.

Человек в белой куртке подошел к столу.

— Послушайте, матушка Мак-Кри, я вас выброшу отсюда, если вы будете безобразничать… Чего вы хотите?

— Орехов на пять центов! — взвизгнула она, искоса глядя на Харленда.

Джо Харленд зарыл голову в сгиб локтя и старался уснуть. Он слышал, как поставили тарелку, слышал беззубое чавканье и всасывающий звук, когда она пила кофе. Вошел новый посетитель и заговорил низким, ворчливым голосом через стойку.

— Мистер, мистер, ведь это ужасно, когда хочется выпить! — Он снова поднял голову и увидел ее глаза цвета мутного, водянистого молока, устремленные на него. — Что вы намерены делать, голубчик?

— Не знаю.

— Дева и пресвятые мученики, хорошо бы иметь мягкую кровать, нарядную ночную кофту и такого славного молодца, как вы, мистер.

— И это все?

— О мистер, если бы мой муж был жив, он не позволил бы так обращаться со мной. Мой муж утонул вчера на «Генерале Слокуме». Мне кажется, что это произошло вчера.

— Ему повезло.

— Но он умер нераскаянным, без священника, голубчик. Это ужасно — умереть нераскаянным.

— К черту! Я хочу спать.

Ее голос доносился к нему слабым, монотонным скрипом, от которого у него ныли зубы.

— Все пресвятые угодники против меня с тех пор, как я потеряла мужа на «Генерале Слокуме». Я не сумела остаться честной женщиной… — Она снова начала всхлипывать. — Дева и пресвятые угодники — все против меня, все, все против меня… Неужели меня никто не приголубит?

— Я хочу спать, заткнитесь!

Она наклонилась и подняла свою шляпу с пола. Она сидела, всхлипывая, растирая глаза распухшими, грязными кулаками.

— О мистер, неужели вы не хотите приголубить меня?

Джо Харленд вскочил, тяжело дыша.

— Будьте вы прокляты! Замолчите! — Его голос перешел в визг. — Неужели нигде нельзя найти хоть капельку покоя? Нигде нет покоя!

Он надвинул кепку на глаза, сунул руки в карманы и поплелся из забегаловки. Над Чатэм-сквер красно-фиолетовое небо просвечивало сквозь стропила воздушной железной дороги. Огни на пустом Баури казались двумя рядами медных пуговиц.

Прошел полисмен, помахивая дубинкой. Джо Харленд почувствовал на себе его взгляд. Он постарался идти быстро, как человек, идущий по делу.


— Итак, мисс Оглторп, как вам это нравится?

— Что именно?

— Вы же знаете… Быть чудом девяти дней.

— Ничего не понимаю, мистер Голдвейзер.

— Женщины все понимают, но никогда в этом не признаются.

На Эллен — шелковое зеленовато-стальное платье. Она сидит в кресле в углу длинной комнаты, гудящей голосами, мерцающей свечами и драгоценностями, пестрящей пятнами черных фраков и серебристыми красками женских платьев. Кривой нос Гарри Голдвейзера переходит прямо в покатый лысый лоб, его большое туловище громоздится на треугольном золоченом табурете, маленькие карие глазки впиваются в ее лицо, точно щупальца, когда он говорит с ней. Женщина, сидящая неподалеку, пахнет сандаловым деревом. Женщина с оранжевыми губами и меловым лицом, в оранжевом тюрбане, ходит, разговаривая с мужчиной с остроконечной бородой. Женщина с ястребиным носом и красными волосами кладет сзади руку на плечо мужчине.

— Как поживаете, мисс Крюикшенк? Прямо удивительно, как все встречаются в одном и том же месте, в одно и то же время.

Эллен сидит в кресле и сонно слушает, холодок пудры на ее лице и руках, жир краски на ее губах, ее свежевымытое тело — фиалка под шелковым платьем, под шелковым бельем. Она сидит, мечтательно, сонно слушая. Мужские голоса обвивают ее. Она сидит холодная, белая, недосягаемая, как маяк. Мужские руки ползут, точно жуки по твердому стеклу. Мужские взгляды порхают и бьются об него беспомощно, как мотыльки. Но в глубокой, бездонной черноте внутри нее что-то гремит, как пожарная машина.

Джордж Болдуин стоял у накрытого стола с газетой в руках.


— Помни, Сесили, — говорил он, — что мы должны быть благоразумны.

— Разве ты не видишь, что я стараюсь быть благоразумной? — сказала она резким, простуженным голосом.

Он стоял, глядя на нее, не садясь, скатывая уголок газеты большим и указательным пальцами. Миссис Болдуин была высокая женщина с густыми, старательно завитыми каштановыми волосами, собранными в высокую прическу. Она сидела перед серебряным кофейным сервизом, постукивая по сахарнице белыми, как грибки, пальцами с острыми розовыми ногтями.

— Джордж, я не могу больше переносить это! — Она крепко сжала вздрагивающие губы.

— Дорогая, ты преувеличиваешь…

— Преувеличиваю?… Наша жизнь была сплошным обманом.

— Но, Сесили, мы любили друг друга.

— Ты женился на мне из-за моего общественного положения, ты это сам знаешь… Я была так глупа, что влюбилась в тебя… Очень хорошо! Теперь все кончено.

— Это неправда. Я действительно любил тебя. Разве ты не помнишь, какой ужасной тебе казалась мысль, что ты не сможешь полюбить меня?

— Ты изверг… Ты еще вспоминаешь об этом… Ужас!

Вошла горничная с яичницей и ветчиной на подносе. Они сидели молча, глядя друг на друга. Горничная вышла, прикрыв за собой дверь. Миссис Болдуин положила голову на край стола и заплакала. Болдуин сидел, уставившись на заголовки газеты: «Убийство эрцгерцога чревато тяжелыми последствиями. Мобилизация австрийской армии».[131] Он поднялся, подошел к ней и положил руку на ее завитые волосы.

— Бедная Сесили, — сказал он.

— Не трогай меня!

Она выбежала из комнаты, прижав платок к лицу. Он сел за стол и принялся за яичницу с ветчиной; все казалось ему безвкусным как бумага. Он прервал еду, чтобы записать кое-что на листке блокнота (блокнот лежал у него в грудном кармане вместе с платочком): «См. иск Коллинза к Арбэтноту; Касс. деп.». Шаги и щелканье ключа в прихожей привлекли его внимание. Лифт только что начал опускаться. Он сбежал по лестнице. В стеклянную с чугунной решеткой дверь вестибюля он увидел ее высокий застывший силуэт — она натягивала перчатки. Он выбежал на улицу и взял ее за руку как раз в тот момент, когда подъезжало такси. Пот выступил у него на лбу и потек за воротник. Он представил себе, как он стоит в смешной позе, с салфеткой в руке, а негр-швейцар говорит, ухмыляясь: «Доброе утро, мистер Болдуин, кажется, сегодня будет хорошая погода». Стиснув ее руку, он проговорил тихим голосом сквозь зубы:

— Сесили, я хочу кое о чем поговорить с тобой. Подожди минутку, мы поедем вместе.

— Подождите, пожалуйста, пять минут, — сказал он шоферу, — мы сейчас спустимся.

Крепко сжимая ее руку, он вместе с ней вернулся к лифту. Когда они очутились в прихожей, она внезапно посмотрела ему прямо в лицо сухими, сверкающими глазами.

— Иди сюда, Сесили, — сказал он мягко.

Он запер дверь спальни на ключ.

— Теперь давай поговорим спокойно. Присядь, дорогая.

Он подставил ей стул. Она села машинально, не сгибаясь, как марионетка.

— Слушай, Сесили, ты не должна так говорить о моих друзьях. Миссис Оглторп — мой друг. Мы иногда совершенно случайно вместе пили чай в общественных местах, и это все. Я пригласил бы ее сюда, но я боюсь, что ты будешь с ней резка… Ты не должна давать волю своей безрассудной ревности. Я предоставляю тебе полную свободу и безусловно доверяю тебе. Я думаю, что я имею право на такое же доверие с твоей стороны. Сесили, будь же снова моей разумной, милой девочкой. Ты поверила тому, что куча старых баб нарочно наплела для того, чтобы сделать тебя несчастной.

— Она не единственная.

— Сесили, я сознаюсь откровенно, что были случаи вскоре после нашей свадьбы… Но все это было много лет тому назад… И чья это вина? Сесили, женщина, подобная тебе, не может понять физических потребностей такого мужчины, как я.

— Разве я не делала все, что могла?

— Моя дорогая, в таких вещах никто не виноват… Я не обвиняю тебя. Если бы ты действительно любила меня тогда…

— Ради чего же я остаюсь в этом аду, если не ради тебя? О, какое ты животное! — Она сидела, глядя сухими глазами на свои ноги в серых замшевых туфлях и комкая мокрый платок.

— Послушай, Сесили, развод отразится на моем положении в городе, особенно в данный момент. Но если ты действительно не хочешь больше оставаться со мной, то я подумаю, как это устроить… Во всяком случае, ты должна доверять мне. Ты знаешь, что я люблю тебя. И, ради Бога, не говори об этом ни с кем, не посоветовавшись предварительно со мной. Ты не хочешь скандала и жирных заголовков в газетах, не правда ли?

— Хорошо… Оставь меня сейчас… Мне все это безразлично.

— Ну и прекрасно! Я очень опаздываю. Я поеду в город на такси. Не хочешь ли поехать за покупками?

Она покачала головой. Он поцеловал ее в лоб, взял соломенную шляпу, тросточку в прихожей и шмыгнул за дверь.

— О, как я несчастна! — простонала она и поднялась.

Ее голова горела, как будто ее стянули раскаленной проволокой. Она подошла к окну и выглянула на улицу. Пламенно-голубое небо было загромождено лесами строящегося дома. Паровые заклепочники шумели беспрерывно; время от времени свистела паровая машина, лязгали цепи, и стальная балка повисала наискось в воздухе. Рабочие в синих блузах копошились на лесах. Позади, на северо-западе, компактная, светящаяся масса облаков плыла по небу, точно кочан капусты. «Хоть бы дождь пошел!» Когда эта мысль пришла ей в голову, раздался раскат грома, заглушивший грохот стройки и уличного движения. «Хоть бы дождь пошел!»


Эллен повесила ситцевую занавеску на окно, чтобы замаскировать ее пестрым узором из красных и лиловых цветов вид на запущенные задние дворы и кирпичные стены домов. Посреди пустой комнаты стояла кушетка; на ней стояли чайные чашки и керосинка. Желтый деревянный пол был усеян обрезками ситца и обойными гвоздиками; книги, постельное белье, платья выпирали из сундука в углу. От новой швабры около камина пахло кедровым маслом. Эллен, прислонясь к стенке, в кимоно цвета нарцисса, весело осматривала большую комнату, похожую на сапожную коробку. Ее внимание отвлек звонок на парадной. Она отбросила прядь волос со лба и нажала на кнопку, открывающую дверной замок. В дверь слабо постучали. В темной передней стояла женщина.

— Это вы, Касси? Я никак не могла понять, кто это пришел? Войдите… В чем дело?

— Я вам не помефаю?

— Конечно, нет. — Эллен наклонилась, чтобы поцеловать ее.

Кассандра Вилкинс была очень бледна, ее веки нервно подергивались.

— Может быть, вы мне посоветуете… Я сейчас подниму занавески… Как вы думаете, подходит красный цвет к серым обоям? По-моему, так хорошо.

— По-моему, чудесно. Какая квасивая комната! Как вы будете счастливы тут!

— Поставьте керосинку на пол и садитесь. Я приготовлю чай. Тут есть кухонька в ванной комнате.

— А вас это не затвуднит?

— Нисколько… Но, Касси, в чем дело?

— Я пришла, чтобы рассказать вам все, но не могу начать.

— Я в восторге от этого помещения. Подумайте, Касси, первый раз в жизни у меня собственная квартирка. Папа хотел, чтобы я жила с ним, но я чувствую, что не смогу.

— А как мистер Оглторп? Впрочем, это несквомно с моей стовоны… Пвостите меня, Элайн, я совсем сумафедфая. Я не знаю, что я гововю.

— О, Джоджо такой милый. Он даже согласен дать мне развод, если я захочу. Что бы вы сделали на моем месте?

Не ожидая ответа, она исчезла за дверью. Касси осталась сидеть на краю кушетки.

Эллен вернулась с синим чайником в одной руке и с кастрюлькой кипящей воды в другой.

— Вы не сердитесь, нет ни лимона, ни сливок. Там на камине есть сахар. Эти чашки чистые, я их только что мыла. Правда, они хорошенькие? Вы не можете себе представить, как уютно чувствуешь себя в собственной квартире! Я терпеть не могу жить в отеле. Честное слово, эта комната делает меня домоседкой… Конечно, самое курьезное — это то, что я должна буду отказаться от нее или сдать, как только приведу ее в порядок. Через три недели наша труппа уезжает в турне. Я хотела уйти из труппы, но Гарри Голдвейзер не пускает меня.

Касси пила чай маленькими глотками с ложечки. Она начала тихо плакать.

— Что такое, Касси, возьмите себя в руки! В чем дело?

— О, вы такая счастливая, Элайн, а я такая несчастная!

— Что вы! Я всегда думала, что мне надо выдать первый приз за невезение. В чем дело?

Касси поставила чашку и повисла у нее на шее.

— Дело в том… — сказала она сдавленным голосом. — Я думаю, что у меня скоро будет вебенок. — Она уронила голову на колени и заплакала.

— А вы в этом уверены?

— Я хотела, чтобы наша любовь всегда была чистой и квасивой, но он сказал, что никогда больше не придет, если я… Я ненавижу его! — Она произносила слова отрывисто, между рыданиями.

— Почему же вы не поженитесь?

— Не могу. Не хочу. Это помефает мне.

— Как давно вы об этом узнали?

— Дней десять тому назад. Я знаю, я бевеменна… А мне ничего не нужно, квоме танцев. — Она перестала плакать и опять начала пить чай маленькими глотками.

Эллен ходила взад и вперед перед камином.

— Послушайте, Касси, совершенно бесполезно так расстраиваться. Я знаю одну женщину — она вам поможет. Возьмите себя, пожалуйста, в руки.

— Не могу, не могу… — Блюдце соскользнуло с ее колен на пол и разбилось. — Скажите, Элайн, вы когда-нибудь были в таком положении?… Ах, какая жалость! Я куплю вам другое блюдце, Элайн. — Она поднялась, шатаясь, и поставила чашку с ложечкой на камин.

— Конечно, бывала. Когда я только что вышла замуж, мне было очень тяжело…

— Ах, Элайн, как все это отвратительно! Жизнь могла бы быть такой пвеквасной, свободной, естественной без этого… Я чувствую, как этот увас вползает в меня, убивает меня…

— Да, такова жизнь, — угрюмо промолвила Эллен.

Касси снова заплакала:

— Мувчины так гвубы и эгоистичны!

— Выпейте еще чашку чая, Касси.

— Не могу, довогая. Я чувствую смевтельную тофноту. Кажется, меня сейчас стофнит.

— Ванная комната направо в дверь, потом налево.

Эллен ходила взад и вперед по комнате, стиснув зубы. «Я ненавижу женщин. Я ненавижу женщин».

Через некоторое время Касси вернулась с зеленовато-белым лицом и полотенцем на лбу.

— Ложитесь сюда, бедняжка моя, — сказала Эллен, очищая место на кушетке. — Теперь вам будет гораздо лучше.

— Пвостите меня, я пвичиняю вам столько волнений.

— Полежите минутку спокойно и забудьте все.

— Если бы я только могла успокоиться.

Руки Эллен были холодны. Она подошла к окошку и выглянула в него. Мальчик в ковбойском костюме бегал по двору, размахивая веревкой. Он споткнулся и упал. Эллен увидела его лицо — оно было все в слезах, когда он встал. В конце двора низенькая черноволосая женщина развешивала белье. Воробушки чирикали и дрались на заборе.

— Элайн, довогая, дайте мне немножко пудвы, я потеряла свою пудвеницу.

Эллен отошла от окна.

— Кажется… Да, на камине… Вы теперь чувствуете себя лучше, Касси?

— О да, — сказала Касси дрожащим голосом. — А губная помада у вас есть?

— К сожалению, нет… Я не крашу губ. Достаточно с меня грима на сцене.

Она ушла в альков, сняла кимоно, надела простенькое зеленое платье, собрала волосы и надвинула на лоб черную шляпу.

— Пойдемте скорее, Касси, я хочу поесть до шести. Терпеть не могу обедать за пять минут до спектакля.

— Я так боюсь, Элайн… Обещайте, что вы не оставите меня одну.

— Но она ничего не будет делать сегодня… Она только осмотрит вас и, может быть, даст вам что-нибудь принять внутрь… Подождите-ка, взяла ли я ключ…

— Нам пвидется взять такси. А у меня только шесть доллавов, довогая.

— Я попрошу папу дать мне сто долларов на покупку мебели. Это будет замечательно!

— Элайн, вы ангел. Вы заслужили ваш успех.

На углу Шестой авеню они сели в такси. У Касси стучали зубы.

— Повалуйста, пойдем в двугой ваз, я увасно волнуюсь.

— Дорогая, это единственное, что осталось делать.


Джо Харленд, попыхивая трубкой, запер широкие, шаткие ворота и заложил их болтом. Последний отблеск гранатового солнечного света таял на высокой стене дома по ту сторону рва. Синие руки кранов казались на фоне ее черными. Трубка Харленда погасла, и он стоял, посасывая ее, спиною к воротам, глядя на ряд пустых тележек, на кучи ломов и лопат, на небольшой навес для паровой машины и на паровые сверла, угнездившиеся на каменной глыбе, как хижины горцев на скале. Эта картина казалась ему мирной, несмотря на грохот уличного движения, просачивавшийся сквозь забор. Он вышел во двор через калитку, уселся на стул под телефоном, вытряхнул, снова набил и зажег трубку, развернул на коленях газету.

Предприниматели отвечают на забастовку строительных рабочих локаутом.

Он зевнул и откинул голову. Свет был слишком синим — нельзя было читать. Он долго сидед, глядя на свои рваные ботинки. В голове у него была приятная, легкая пустота. Вдруг он увидел себя во фраке, в цилиндре, с орхидеей в петлице. Чародей Уолл-стрит посмотрел на морщинистое красное лицо и седые волосы под грязной кепкой, на большие руки с грязными, опухшими суставами и, усмехнувшись, растаял. Он смутно вспомнил запах «корона-корона», когда полез в карман куртки за дешевым трубочным табаком.

— Какая разница, хотел бы я знать? — сказал он вслух.

Когда он зажег спичку, ночь вокруг него стала чернильной. Он задул спичку. Его трубка была веселым маленьким красным вулканом, тихо булькавшим каждый раз, когда он затягивался. Он курил очень медленно, глубоко вдыхая дым. Высокие здания кругом были окружены красноватым ореолом от уличного освещения и электрических реклам. Глядя вверх, сквозь мерцающую пелену отраженного света, он увидел сине-черное небо и звезды. Табак был приятен на вкус. Он был очень счастлив.

Светящийся уголек сигары проплыл мимо калитки. Харленд поднял фонарь и вышел. Фонарь осветил белокурого молодого человека с толстым носом и толстыми губами, с сигарой в углу рта.

— Как вы сюда попали?

— Боковая калитка была открыта.

— Вранье! Кого вам надо?

— Вы тут ночной сторож?

Харленд кивнул.

— Очень приятно. Берите сигару. С вами-то я как раз и хотел поговорить. Я организатор сорок седьмого района. Покажите вашу карточку.

— Я не член союза.

— Ну так будете. Мы, строительные рабочие, должны держаться вместе. Мы вербуем в члены союза всех работников района от ночного сторожа до инспектора — мы должны создать единый фронт против предпринимателей, грозящих нам локаутом.

Харленд зажег сигару.

— Вот что, паренек. Со мной вы понапрасну тратите слова. Ночной сторож всегда нужен, есть забастовка или нет. Я старый человек, у меня нет больше сил для борьбы. Это первое приличное место, которое я получил за пять лет. Прежде, чем отнять его у меня, вам придется меня застрелить. Вся эта ерунда — для таких ребят, как вы. Я уже вышел из этого возраста. Уверяю вас, вы зря потратите время, если будете ходить и агитировать ночных сторожей.

— Скажите, пожалуйста… По вашему разговору видно, что вы раньше не занимались этим делом.

— Может, и не занимался.

Молодой человек снял шляпу и провел рукой по лбу и курчавым стриженым волосам.

— Черт возьми, трудная это работа — уговаривать… Чудесная ночь, правда?

— Да, ночь хороша, — сказал Харленд.

— Меня зовут О'Киф, Джо О'Киф… Бьюсь об заклад, что вы могли бы рассказать много интересного. — Он протянул руку.

— Меня тоже зовут Джо… Джо Харленд. Двадцать лет тому назад это имя кое-что говорило многим.

— Двадцать лет тому назад?

— Знаете, вы мало подходите к роли бродячего агитатора… Послушайте совета старого человека — бросьте это дело. Для молодого парнишки, который хочет проложить себе дорогу в жизни, оно не годится.

— Времена меняются… В забастовке заинтересованы большие тузы. Не далее, как сегодня вечером, я говорил о создавшемся положении с членом торговой палаты Мак-Нийлом в его собственной конторе.

— Я вам повторяю: если вы на чем-нибудь можете свернуть себе шею в этом городе, так это на рабочем движении… Когда-нибудь вспомните слова старого пьяницы, но будет поздно.

— Стало быть, всему виной пьянство? Ну, этого я не боюсь. Я в рот не беру спиртного — разве что пива выпью за компанию.

— Будьте осторожны, сейчас наш сыщик будет делать обход. Лучше убирайтесь восвояси.

— Не боюсь я никаких сыщиков… Ну ладно, зайду к вам на днях.

— Прикройте дверь за собой.

Джо Харленд выпил воды из жестянки, уселся поудобнее на стуле, потянулся и зевнул. Одиннадцать часов. Сейчас начинается театральный разъезд: мужчины во фраках, женщины в открытых платьях; мужчины едут домой к своим женам и любовницам; город ложится спать. Такси гудели и хрипели по ту сторону забора, небо мерцало золотой пылью электрических реклам. Он бросил окурок и раздавил его каблуком. Он поежился и медленно побрел по строительному участку, освещая себе путь фонарем.

Уличный свет слабо золотил громадную вывеску, на которой был изображен небоскреб, белый с черными окнами, на фоне голубого неба и белых облаков. «Сегал и Хайнз воздвигнут на этом участке современное двадцатичетырехэтажное здание, предназначенное специально Для контор и магазинов. Помещения сдаются с января 1915 года. Цены еще не повышены. Справки…»

Джимми Херф читал, сидя на зеленой кушетке под лампочкой в углу большой пустой комнаты. Он дошел до смерти Оливье в «Жане-Кристофе»[132] и читал со все возрастающим интересом. В его памяти воскресал шум Рейна, ревущего и бьющегося о подножье сада того дома, где родился Жан-Кристоф. Европа казалась ему зеленым садом, полным музыки, красных флагов и движущихся толп. Порой снежно-мягкий, задыхающийся вой пароходной сирены врывался с реки в комнату. С улицы доносились гудки такси и ноющий визг трамваев.

В двери постучали. Джимми встал, его глаза горели и слезились от чтения.

— Хелло, Стэн. Откуда тебя черт несет?

— Херфи, я пьян в стельку.

— Это не новость.

— Я просто сообщаю тебе бюллетень погоды.

— Скажи мне лучше, почему в этой стране никто ничего не делает. Никто не пишет музыки, никто не устраивает революций, никто не влюбляется. Тут только и делают, что напиваются и рассказывают сальные истории. По-моему, это отвратительно…

— Ну-ну… говори за себя. Я бросаю пить… Нехорошо пить, надоедает это дело… слушай, есть ванна?

— Конечно, есть. Чья это, по-твоему, квартира? Моя?

— А чья?

— Лестера. Я только сторожу ее, пока он болтается за границей, счастливец этакий!

Стэн начал раздеваться, роняя одежду к ногам.

— Я бы хотел поплавать… На кой черт люди живут в городах?

— Почему я влачу жалкое существование в этом сумасшедшем, эпилептическом городе?… Вот что я хотел бы знать.

— Зови, Гораций, банщика-раба! — заорал Стэн, попирая ногами свою одежду и слегка покачиваясь, темнокожий, с тугими, закругленными мускулами.

— Прямо в дверь. — Джимми вытащил из сундучка, стоявшего в углу, полотенце, бросил его вслед Стэну и опять взялся за книгу.

Стэн, спотыкаясь, вернулся в комнату, отряхиваясь, бормоча из-под полотенца.

— Как тебе нравится? Я забыл снять шляпу. Херфи, ты должен сделать мне одно одолжение. Ты ничего не имеешь против?

— Конечно, нет. В чем дело?

— Можно мне воспользоваться твоей комнатой на сегодняшнюю ночь?

— Конечно, можно.

— Я буду не один.

— Распоряжайся комнатой, как хочешь. Можешь привести сюда хоть всех хористок из «Зимнего сада». Никто ничего не узнает. Здесь есть пожарная лестница, она спускается прямо в аллею. Я пойду спать и запру свою дверь, так что в твоем распоряжении будет эта комната с ванной.

— Это наглость с моей стороны, но муж одной особы начинает кое-что подозревать, и нам приходится быть чрезвычайно осторожными.

— Утром можешь тоже не беспокоиться. Я уйду рано, так что вся квартира будет в вашем распоряжении.

— Чудесно!

— Ну, я пойду.

Джимми собрал свои книги, пошел в спальню и разделся. Часы показывали четверть первого. Ночь была лунная. Он погасил свет и долго сидел на краю кровати. От далекого воя сирены с реки у него пробежали мурашки по спине. С улицы доносились звуки шагов, мужские и женские голоса, тихий молодой смех идущих домой парочек. Где-то играл граммофон. Джимми лежал на спине поверх одеяла. В окно проникал запах бензина, кислой требухи, пыльных мостовых. Пахло прелью неубранных каморок, в которых извивались одинокие мужские и женские тела, мучимые ночью и юной весной. Он лежал, уставившись сухими глазами в потолок, его тело горело и трепетало в лихорадке, как раскаленный докрасна металл.

Возбужденный женский шепот разбудил его; кто-то толчком открыл дверь:

— Я не хочу видеть его. Я не хочу видеть его. Ради Бога, Джимми, поговорите с ним. Я не хочу видеть его!

Элайн Оглторп, закутанная в простыню, вошла в комнату. Джимми вскочил с кровати.

— В чем дело?

— Спрячьте меня куда-нибудь. Я не хочу говорить с Джоджо, когда он в таком состоянии.

Джимми оправил свою пижаму.

— За спинкой кровати стоит шкаф.

— Хорошо… Джимми, будьте ангелом, поговорите с ним и заставьте его уйти.

Джимми угрюмо вышел в соседнюю комнату.

— Шлюха, шлюха! — кричал кто-то из окна.

Горел свет. Стэн, задрапированный, как индеец, в серое одеяло с розовыми полосами, сидел, скрючившись, между двумя кушетками, составленными вместе. Он бесстрастно глядел на Джона Оглторпа; тот, перегнувшись снаружи через подоконник, выл, размахивал руками и ругался, точно балаганный паяц. Его спутанные волосы падали на глаза. Он размахивал тросточкой, а в другой руке держал светло-палевую фетровую шляпу.

— Иди сюда, шлюха! Я тебя поймал на месте преступления… На месте преступления! Недаром предчувствие привело меня по пожарной лестнице в квартиру Лестера Джонса. — Он замолчал и уставился на Джимми широко открытыми, пьяными глазами. — А, вот он, младенец-репортер, желтый журналист! Посмотрите, какой у него невинный вид! Хотите знать, что я о вас думаю? Хотите знать, какого я о вас мнения? Я достаточно слышал о вас от Рут и других. Я знаю, вы считаете себя динамитчиком и человеком, чуждым всем нам… Вы — проститутка, газетная проститутка, оплачиваемая построчно! Вам нравится ваш желтый билет? Вы думаете, что я актер, артист, что я ничего не смыслю в этих вещах? Я слышал от Рут ваше мнение об актерах.

— Послушайте, мистер Оглторп, вы ошибаетесь, уверяю вас.

— Я себе читаю и молчу. Я из числа молчаливых наблюдателей. Я знаю, что каждая фраза, каждое слово, каждая запятая, которая появляется в газете, обдумана, обработана, отшлифована в интересах лиц, дающих объявления, и держателей акций. Река национальной жизни отравлена у самого источника!

— Валяйте, выкладывайте все! — закричал вдруг Стэн; он вскочил с кушетки и захлопал в ладоши.

— Я предпочитаю быть ничтожнейшим актеришкой на выходах… Я предпочитаю быть старушкой-уборщицей, подметающей сцену… Это лучше, чем сидеть в бархатном редакторском кресле самой большой газеты города. Быть актером — достойная, почетная, скромная, джентльменская профессия. — Речь внезапно оборвалась.

— Ну ладно, что же вы, в сущности, хотите от меня? — спросил Джимми, скрестив руки на груди.

— Ну вот, дождь пошел, — заговорил Оглторп дрожащим, хнычущим голосом.

— Вы бы лучше шли домой, — сказал Джимми.

— И пойду… Уйду туда, где нет шлюх — ни женщин-шлюх, ни мужчин-шлюх… Я уйду в великую ночь…

— Как ты думаешь, может он один дойти до дому, Стэн?

Стэн сидел на краю кушетки и трясся от смеха. Он пожал плечами.

— Моя кровь падет на твою голову, Элайн!.. Во веки веков… Ты слышишь? Во веки веков!.. В ночь, где никто не сидит и не издевается надо мной… Не думай, что я не вижу тебя… Если случится катастрофа, то не по моей вине.

— Спокойной но-очи! — заорал Стэн; в последнем спазме смеха он упал с кушетки и покатился по полу.

Джимми подошел к окну и посмотрел вниз на пожарную лестницу и на аллею. Оглторп исчез. Шел сильный дождь. Стены дома пахли мокрым кирпичом.

— Ну разве это не сумасшествие?

Он пошел к себе в комнату, не глядя на Стэна. В дверях мимо него шелково прошелестела Эллен.

— Я ужасно огорчена, Джимми… — начала она.

Он захлопнул дверь перед ее носом и повернул ключ.

— Проклятые дураки! Ведут себя как сумасшедшие! — проговорил он сквозь зубы. — Что они думают, черт бы их побрал?

Его руки были холодны и дрожали. Он натянул на себя одеяло. Он лежал и прислушивался к монотонному стуку дождя и журчанью льющейся по желобу воды. Время от времени холодный ветер ударял ему в лицо. В комнате все еще плавал мягкий запах кедрового дерева, исходивший от ее волос, от шелкового тела, только что лежавшего на его простынях.


Эд Тэтчер сидел на подоконнике, обложившись воскресными газетами. Его волосы поседели, а щеки были изборождены морщинами. Верхняя пуговица на широких брюках была расстегнута, чтобы дать простор круглому брюшку. Он сидел у открытого окна, глядя на сверкающий асфальт, на бесконечный поток автомобилей, сновавших во всех направлениях мимо желто-кирпичных рядов магазинов и краснокирпичной станции, на фронтоне которой висела черная доска с мерцающими золотыми буквами: «Пассаик». Из смежных квартир доносился жалобный воскресный скрежет граммофонов. На коленях у него лежало театральное приложение «Нью-Йорк таймс». Он смотрел слезящимися глазами в дрожащий зной и чувствовал, как его ребра напрягаются от неотступной боли. Он только что прочел заметку в отделе «В городе и свете».

Злым языкам дает обильную пищу то обстоятельство, что автомобиль молодого Стэнвуда Эмери ежевечерне дежурит у театра «Никербокер». Говорят, что он постоянно отвозит домой некую очаровательную юную актрису, которая вскоре обещает стать звездой первой величины. Стэнвуд Эмери — тот самый молодой джентльмен, отец которого является главой одной из наиболее уважаемых в городе юридических контор. Он недавно покинул Гарвардский университет при довольно неблагоприятных обстоятельствах и долгое время удивлял горожан выходками, которые, как мы уверены, являются лишь следствием избытка юношеского темперамента. Sapienti sat.[133]

Три раза позвонили. Эд Тэтчер уронил газеты и поплелся к двери.

— Элли, как ты поздно! Я боялся, что ты совсем не придешь.

— Папа, разве я хоть раз тебя обманула?

— Нет-нет, дорогая.

— Как ты поживаешь? Как дела в конторе?

— Мистер Элберт в отпуску… Когда он вернется, я, должно быть, тоже получу отпуск. Я бы хотел, чтобы ты поехала со мной на озеро Спринг на несколько дней. Тебе это будет полезно.

— Не могу, папочка… — Она сняла шляпу и бросила ее на диван. — Смотри, папа, я принесла тебе розы.

— Спасибо. Твоя мать любила красные розы. Ты очень внимательна… Но мне так неприятно ехать в отпуск одному.

— О, ты, наверно, встретишь там множество старых друзей.

— Почему ты не можешь поехать со мной, хотя бы на неделю?

— Во-первых, мне нужно искать работу… Труппа едет в турне, и я с ними не еду. Гарри Голдвейзер ужасно об этом горюет.

Тэтчер снова сел на подоконник и положил газеты на стул.

— Папочка, зачем тебе отдел «В городе и свете»?

— О, я никогда не читаю его. Я просто хотел посмотреть, что это за штука. — Он покраснел и сжал губы, засовывая листок между газетами.

— Шантажный листок!

Эллен расхаживала по комнате. Она поставила розы в вазу. Острая прохлада разлилась от них в тяжелом, пыльном воздухе.

— Папа, я кое-что должна тебе сказать. Мы с Джоджо собираемся развестись.

Эд Тэтчер сидел, положив руки на колени, сжав губы. Он кивал головой, не произнося ни слова. Лицо у него было серое и темное, почти такого же цвета, как его серый костюм.

— Тут ничего не поделаешь. Мы решили, что мы не можем больше жить вместе. Все будет сделано тихо-мирно, как полагается… Мой друг Джордж Болдуин взял это дело на себя.

— Он работает в фирме «Эмери и Эмери»?

— Да.

— Гм…

Они молчали. Эллен наклонилась над розами, глубоко вдыхая их запах. Она следила, как маленький зеленый червячок ползает по бронзовому листику.

— Честное слово, я очень люблю Джоджо, но я схожу с ума от жизни с ним… Я обязана ему очень многим, я это знаю.

— Лучше бы ты никогда не встречалась с ним.

Тэтчер кашлянул и отвернулся. Он смотрел в окно на два бесконечных ряда автомобилей, тянувшихся мимо станции. Они вздымали пыль, сверкали стеклом, эмалью и никелем. Эллен опустилась на диван и бродила глазами по выцветшим красным розам ковра.

Раздался звонок.

— Я открою, папа… Здравствуйте, миссис Колветир!

Толстая краснощекая женщина в черном с белыми полосами шифоновом платье, отдуваясь, вошла в комнату.

— Простите, пожалуйста, что я так ворвалась. Я только на минутку… Как поживаете, мистер Тэтчер?… Знаете, Дорогая, ваш бедный отец чувствует себя очень плохо.

— Ерунда! У меня только немножко болела спина.

— Прострел, дорогая моя.

— Почему ты мне ничего не сказал, папочка?

— Проповедь сегодня была очень хорошая, мистер Тэтчер… Мистер Луртон был в ударе.

— Я думаю, мне бы следовало изредка ходить в церковь, но я, знаете ли, ужасно люблю сидеть дома по воскресеньям.

— Конечно, мистер Тэтчер, это ваш единственный день отдыха. Мой муж тоже любил сидеть дома по воскресеньям… Но мистер Луртон совсем не похож на других проповедников. У него такие современные взгляды! Право же, кажется, что вы не в церкви, а на какой-то интереснейшей лекции… Вы понимаете, что я хочу сказать?

— Знаете что, миссис Колветир? В следующее воскресенье, если будет не слишком жарко, я, пожалуй, пойду. А то я совсем заплесневею.

— О, маленькая перемена всем приносит пользу!.. Миссис Оглторп, вы даже представить себе не можете, как мы внимательно следим за вашими успехами по воскресным газетам и… вообще… Это прямо удивительно! Я только вчера говорила мистеру Тэтчеру, что надо иметь большую силу воли и много глубокой христианской веры, чтобы противостоять всем искушениям артистической жизни… Душа радуется, когда подумаешь, какой чистой и неиспорченной вы остались!

Эллен упорно смотрела в пол, чтобы не встретиться глазами с отцом. Он барабанил пальцами по ручке кресла. Миссис Колветир сияла, сидя на диване. Наконец она встала.

— Ну, мне пора бежать. У меня ужасно неопытная кухарка, и я уверена, что обед испорчен… Не заглянете ли вы ко мне после обеда?… Совсем запросто… Я испекла пирожки и у нас есть имбирное пиво на случай, если кто-нибудь зайдет.

— С величайшим удовольствием, миссис Колветир, — сказал Тэтчер, с трудом поднимаясь.

Миссис Колветир выпорхнула, шурша пышным платьем.

— Ну, Элли, пойдем кушать… Очень славная и добрая женщина… Постоянно носит мне варенье и мармелад! Она живет наверху у своей сестры. Она вдова коммивояжера.

— Она съязвила насчет актерской жизни, — усмехнулась Эллен. — Пойдем скорее, а то все будет полно. Избегать толпы — мой девиз.

— Ну что ж, не будем копаться, — ворчливым скрипучим голосом сказал Тэтчер.

Эллен раскрыла зонтик, когда они вышли на улицу из двери, увешанной с обеих сторон ящиками для писем и звонками. Стена серого зноя ударила им в лицо. Они прошли мимо станции, мимо аптекарского магазина на углу; оттуда из-под зеленой парусины капала тухлая прохлада холодильников для содовой и мороженого.

Они перешли через улицу, увязая в дымящемся расплавленном асфальте, и остановились у ресторана. Часы в окне, с надписью на циферблате «Пора есть», показывали ровно двенадцать. Под часами красовался запыленный папоротник; на карточке было написано: «Обеды — 1.25». Эллен задержалась на пороге и посмотрела на дрожащую улицу.

— Наверно, будет гроза, папа.

Невероятно белые облака громоздились на аспидном небе.

— Какое красивое облако! Вот было бы хорошо, если бы разразилась гроза.

Эд Тэтчер взглянул, покачал головой и прошел в матовую стеклянную дверь. Эллен последовала за ним. В ресторане пахло лаком и кельнершами. Они сели за стол подле двери под жужжащий электрический вентилятор.

— Здравствуйте, мистер Тэтчер. Как ваше здоровье, сэр? Здравствуйте, мисс. — Скуластая кельнерша с обесцвеченными перекисью волосами дружески нагнулась над ними. — Что прикажете, сэр, жареную уточку или жареного молочного каплуна?

IV. Пожарная машина

В такие дни автобусы выстраиваются вереницей, как слоны в цирке. Фаты и щеголихи шатаются, обнявшись, из улицы в улицу, обнимаются, шатаясь из серого сквера в серый сквер, пока не увидят молодого месяца, пляшущего над Вихаукеном,[134] пока тяжкий ветер мертвого воскресенья не швырнет им пыль в лицо — пыль пьяных сумерек.

Они идут по алее Центрального парка.

— Выглядит так, словно у него нарыв на шее, — говорит Эллен перед статуей Бёрнса.[135]

— Да, — шепчет Гарри Голдвейзер с жирным вздохом, — но он был великим поэтом.

Она идет в большой шляпе, в светлом, свободном платье, которое время от времени под ударами ветра облипает ей ноги и руки; она шелково, плавно идет среди больших розоватых, пурпуровых и фисташково-зеленых сумеречных пятен, возникающих от травы и деревьев и прудов, льнущих к высоким серым домам, которые окружают, точно гнилые зубы, южную часть парка, тающую в индиговом зените. Когда Голдвейзер заговаривает, роняя круглые сентенции с толстых губ, не сводя с ее лица коричневых глаз, она чувствует, как его слова давят ее тело, тыкаются в складки ее платья. Она едва дышит от страха, слушая его.

— «Zinnia Girls»[136] будут иметь большой успех, Элайн, я вам говорю, и эта роль написана специально для вас. Я с наслаждением проработаю ее с вами, честное слово… Вы какая-то особенная… Все девушки в Нью-Йорке одинаковые, монотонные… Вы будете прекрасно петь, если захотите. Я одурел в первый же миг, как увидел вас, а с тех пор прошло уже добрых шесть месяцев. Сажусь есть — еда не лезет мне в горло… Вы никогда не поймете, каким одиноким становится человек, когда он из года в год должен убивать в себе всякое чувство! Когда я был молодым парнем, я был совсем другой. Но что поделаешь? Надо было зарабатывать деньги и пробиваться. И так шло из года в год. Теперь я впервые радуюсь, что делал это, что продвигался и зарабатывал большие деньги, потому что теперь могу предложить все это вам. Понимаете, что я хочу сказать?… Все идеалы, все красивое, что было придушено во мне, пока я пробивал себе дорогу, все это было как семя в душе, а теперь из семени вырос цветок, и этот цветок — вы.

Он то и дело дотрагивается до ее руки; она стискивает руку в кулак, угрюмо отдергивает ее от его горячих, жирных пальцев.

В парке бродят парочки и семейства в ожидании музыки. Пахнет детьми, подмышниками и рисовой пудрой. Продавец воздушных шаров проходит мимо них; он тащит за собой красные, желтые и розовые шары, точно ветку винограда.

— Купите мне шар. — Слова сорвались с ее губ прежде, чем она успела остановить их.

— Эй, дайте мне по одному шарику всех цветов! Вот-вот, и золотой тоже… Сдачи не надо.

Эллен вкладывает веревочки шаров в грязные руки трех обезьяноподобных девочек в красных шапочках. В каждом шаре трепещет фиолетовый свет дугового фонаря.

— Ах, вы любите детей, Элайн, да? Мне нравится, когда женщина любит детей.

Эллен неподвижно сидит за столиком на террасе казино. Горячий запах кушаний и ритм музыки удушливо кружатся вокруг нее; время от времени она намазывает маслом кусочек булки и кладет его в рот. Она чувствует себя очень беспомощной, как муха, пойманная его клейкими, тягучими словами.

— Никто во всем Нью-Йорке, кроме вас, не заставил бы меня идти так далеко… Я слишком много ходил в былые дни. А потом был рассыльным в игрушечном магазине Шварца… Я бегал весь день — только вечером отдыхал в вечерней школе. Я думал, что стану юристом. Все мальчишки с Истсайд мечтают быть юристами. Потом я одно лето служил капельдинером в театре на площади Ирвинга[137] и увлекся сценой… Оказалось, что это довольно выгодное дело, только хочу наверстать потерянное. Только об этом я и беспокоюсь. Мне тридцать пять лет, и мне на все наплевать. Десять лет тому назад я был клерком в конторе старого Эрлангера, а теперь многие люди, которым я когда-то чистил сапоги, будут рады и счастливы, если я позволю им подметать полы в моей квартире на Сорок восьмой улице… Я могу вас сейчас повезти, куда вы захотите, как бы дорого, как бы шикарно это ни было… А в былое время мы, ребята, думали, что мы в раю, когда у нас было пять долларов в кармане и мы могли повести наших девушек на Кони-Айленд… Держу пари, что вы жили совсем иначе, Элайн… Я хочу вернуть это старое чувство, понимаете? Куда мы поедем?

— А почему бы нам не поехать на Кони-Айленд? Я никогда там не была.

— Там много простонародья… Но все-таки поехать можно. Поедем! Я вызову мой автомобиль.

Эллен сидит одна и смотрит в свою чашку. Она кладет кусочек сахара на ложку, обмакивает его в кофе, кладет в рот и медленно растирает кристаллики сахара языком о нёбо. Оркестр играет танго.


Луч солнца, пробившись в контору из-под закрытых ставен, прорезал яркой полосой сигарный дым.

— Все очень просто, — цедил Джордж Болдуин. — Гэс, мы легко справимся с этим делом.

Гэс Мак-Нийл, с воловьей шеей, с багровым лицом и тяжелой часовой цепочкой, ползущей по жилету, сидел в кресле, молча кивая головой и посасывая сигару.

При таком положении вещей никакой суд не поддержит подобного иска. Этот иск, по-моему, — чистейшая политика со стороны судьи Коннора. Но есть тут некоторые обстоятельства…

— Вы уже говорили… Послушайте, Джордж, я предоставляю все это темное дело вам. Вы вытянули меня из истсайдского болота, и мне кажется, что вы вытянете меня и теперь.

— Но, Гэс, в том деле вы все время действовали в пределах закона. Если бы это было не так, то я, конечно, не взялся бы за него, даже ради такого старого друга, как вы.

— Вы знаете меня, Джордж… Я никогда никого не оставлял в беде и не хочу, чтобы меня покидали друзья. — Гэс тяжело поднялся на ноги и стал ходить по кабинету, прихрамывая и опираясь на палку с золотым набалдашником. — Коннор — сукин сын! Вы не поверите, но он был порядочный малый до тех пор, пока не попал в Олбени.[138]

— Я построю мою защиту на том, что ваше поведение в этом деле все время намеренно извращалось. Коннор использовал свое званье судьи ради политических целей.

— Господи, как бы мне хотелось подцепить его наконец! А я-то думал, что он порядочный человек; да он и был порядочным человеком, пока не выдвинулся и не спутался с этими вшивыми республиканцами. Много приличных людей погибло в Олбени.

Болдуин отошел от плоского стола красного дерева и положил руку на плечо Гэса.

— Не теряйте сна из-за этого.

— Я чувствовал бы себя прекрасно, если бы не интербороуские бумаги.

— Какие бумаги? Кто их видел?… Ну-ка, позовем того парня, Джо… И вот еще что, Гэс. Ради Бога, держите язык за зубами… Если какой-нибудь репортер или вообще кто-нибудь сунется к вам, скажите, что вы ездили на Бермуды… У нас будет достаточно гласности, когда нам понадобится. А теперь мы как раз должны держать газеты в полном неведении, а то за вами будут стаями бегать реформисты.

— А разве вы сами не связаны с реформистами? Вы можете сговориться с ними.

— Гэс, я адвокат, а не политический деятель… Я вообще не впутываюсь в эти дела. Они меня не интересуют.

Болдуин нажал ладонью стоячий звонок. Черноволосая молодая женщина со смуглым лицом и тяжелыми мрачными глазами вошла в комнату.

— Здравствуйте, мистер Мак-Нийл.

— Как вы чудно выглядите, мисс Левицкая!

— Эмили, пришлите того молодого парня, что ждет мистера Мак-Нийла.

Джо О'Киф вошел, слегка волоча ноги, держа в руках соломенную шляпу.

— Здравствуйте, сэр.

— Джо, что сказал Мак-Карзи?

— Союз домовладельцев и подрядчиков решил в понедельник объявить локаут.

— А как ваш союз?

— У нас полная касса денег. Мы будем бороться.

Болдуин сел на край стола.

— Я бы хотел знать, как относится ко всему этому мэр Митчел?

— Шайка реформистов, как всегда, толчет воду в ступе, — сказал Гэс, озлобленно покусывая сигару. — Когда же будет оглашено решение?

— В субботу.

— Прекрасно. Продолжайте держать с нами связь, Джо.

— Хорошо, сэр.

— Да, пожалуйста, не вызывайте меня по телефону. Это неудобно. Видите ли, это не моя контора. Могут подключиться к телефону. Эти молодцы ни перед чем не остановятся. Ну, мы еще увидимся, Джо.

Джо поклонился и вышел. Болдуин нахмурился и повернулся к Гэсу.

— Гэс, я не знаю, что я буду делать, если вы не бросите возиться с рабочим движением. Прирожденный политик, как вы, должен иметь больше здравого смысла. Так вы далеко не уйдете.

— Но весь город ополчился на нас.

— Я знаю множество людей в городе, которые и не подумали ополчаться. Но, слава Богу, это меня не касается. Дело с акциями в порядке, но если вы ввяжетесь еще и в забастовку, то я откажусь от вашего дела. Фирма не может отвечать за такие дела! — прошептал он яростно; потом сказал громко, обычным голосом: — Как поживает ваша жена, Гэс?

Снаружи в сияющем мраморном вестибюле Джо О'Киф в ожидании лифта насвистывал веселую песенку. «Славненькую он завел себе секретаршу, однако!» Он перестал свистеть и медленно выпустил изо рта набранный воздух. В лифте он поздоровался с лупоглазым человеком в клетчатом костюме.

— Хелло, Бэк!

— Ну как, были в отпуску?

Джо стоял, расставив ноги и заложив руки в карманы брюк. Он покачивал головой.

— Нет, еду в субботу.

— А я намерен провести несколько дней в Атлантик-Сити.

— Как это вы устраиваетесь?

— Будьте спокойны — у меня башка работает.

Когда О'Киф вышел на улицу, ему пришлось прокладывать себе дорогу в толпе, собравшейся под навесом подъезда. Аспидное небо, проглядывая между высокими домами, заплевывало улицу серебряными монетами. Мужчины спасались бегством, пряча соломенные шляпы под пиджаки. Две девицы соорудили колпаки из газет и надели их на свои летние шляпки. Проходя мимо них, он поймал взглядом синеву их глаз, румянец губ и блеск зубов. Он быстро добежал до угла и вскочил на ходу в трамвай. Дождь продвигался по улице плотной завесой, блестя, кружась, прибивая к мостовой обрывки газет, танцуя серебряными нитями по асфальту, хлеща по окнам, играя бликами на лаке такси и трамваев. На Четырнадцатой улице не было дождя, воздух был душный.

— Странная штука — погода, — сказал старик, стоявший рядом с О'Кифом.

О'Киф что-то промычал.

— Когда я был мальчиком, я раз видел, как на одной стороне улицы молния ударила в дом, а на противоположный тротуар не упало ни одной капли дождя… А один старик выставил в окно томаты и все ждал дождя.

Пересекая Двадцать третью улицу, О'Киф увидел башню на Мэдисон-сквер. Он спрыгнул с трамвая и по инерции пробежал за ним еще несколько шагов. Потом он отвернул воротник и перешел площадь. На скамейке под деревом дремал Джо Харленд. О'Киф шлепнулся рядом с ним.

— Хелло, Джо, возьмите сигару.

— Хелло, Джо, рад видеть вас, мой мальчик. Благодарю. Давно я не курил таких сигар… Ну, что поделываете?

— Мне что-то скучно последнее время. Возьму в субботу билет на бокс.

— А что с вами?

— Черт его знает… Все как-то не ладится. Я с головой влез в политическую игру, но ничего хорошего в ней не вижу. У нее нет будущего. Эх, если б я был таким образованным, как вы!

— Подумаешь, помогло мне мое образование!

— Не скажите… Если бы я мог выбраться на ту дорогу, на которой вы стояли, я бы уже с нее не сошел, будьте уверены.

— Никто ничего не знает, Джо. Странные вещи случаются с человеком.

— Наверное, женщины и прочее такое?

— Нет, я не это имею в виду… Просто все становится противным.

— Черт возьми, я не понимаю, как это человеку с мошной вдруг все может опротиветь?

С минуту они сидели молча. Солнечный закат сверкал. Синий сигарный дым вился над их головами.

— Посмотрите-ка, какая шикарная баба!.. Посмотрите, как она идет! Ну не прелесть ли? Вот таких я люблю: стройная, гибкая, с накрашенными губами… Много, должно быть, денег стоит гулять с такими бабами.

— Они такие же, как все, Джо.

— Черта с два!

— Нет ли у вас, Джо, лишнего доллара?

— Может, и есть.

— У меня желудок что-то не в порядке… Мне бы надо принять чего-нибудь такого, а я до субботней получки пуст… Вы, надеюсь, не сердитесь? Дайте мне ваш адрес, и я пришлю вам в понедельник утром.

— Черт с ним, не беспокойтесь, встретимся еще.

— Спасибо, Джо. И, ради Бога, не покупайте больше угольных акций, не спросив меня предварительно. Может, я и бывший человек, но прибыльную сделку я могу учуять с закрытыми глазами.

— Я ведь вернул свои деньги…

— Исключительная удача!

— Да, забавно, в общем, что я одалживаю доллар человеку, которому принадлежала половина Уолл-стрит.

— Ну, в сущности у меня вовсе не было так много денег, как обо мне говорили.

— Странно…

— Что именно?

— Вообще странно… Ну, Джо, я, пожалуй, пойду, возьму билет… Говорят, интересный будет бой.

Джо Харленд смотрел на частые, подпрыгивающие шаги О'Кифа, который удалялся по дорожке, сдвинув соломенную шляпу набекрень. Потом поднялся и зашагал по Двадцать третьей улице. Тротуары и стены домов дышали зноем, хотя солнце уже село. Он остановился у кабачка на углу и стал внимательно разглядывать серые от пыли чучела, красовавшиеся в центре витрины. Сквозь хлопающие двери на улицу просачивались спокойные звуки голосов и солодовая прохлада. Он вдруг покраснел, прикусил верхнюю губу, бросил беглый взгляд вверх и вниз по улице, шагнул через порог и неуклюжей походкой подошел к медной, сверкающей бутылками стойке.


После свежего воздуха затхлый запах кулис ударил им в нос. Эллен повесила мокрый дождевик на дверь и поставила в угол уборной зонтик. Под ним сразу же образовалась небольшая лужица.

— Единственное, что я помню, — тихо говорила она Стэну, который следовал за нею спотыкаясь, — это смешная песенка, которую кто-то пел мне, когда я была маленькой девочкой:

Лишь один человек пережил потоп —

Длинноногий Джек с Перешейка.

— Я не понимаю, почему люди имеют детей. Это признание своей слабости. Деторождение — это признание в несовершенстве своего организма. Деторождение — признание своей слабости.

— Стэн, ради Бога, не кричи так — рабочие услышат… Не следовало приводить тебя сюда. Ты знаешь, сколько сплетен вокруг театра…

— Я буду тихий, как мышь… Только позволь мне остаться до тех пор, пока Милли придет одевать тебя. Видеть, как ты одеваешься, — это единственное мое удовольствие… Я сознаю, что мой организм несовершенен.

— У тебя вообще не останется никакого организма, если ты не перестанешь пить.

— Я буду пить… Я буду пить до тех пор, пока из любого пореза на моем теле не потечет виски. На что человеку кровь, когда есть виски?

— Ах, Стэн!

— Единственное, что остается делать несовершенному человеку, — это пить… Твой организм совершенен, прекрасен, он не нуждается в алкоголе… Я пойду, лягу бай-бай.

— Ради Бога, не надо, Стэн. Если ты сейчас выйдешь из моей уборной, я никогда не прощу тебя.

В дверь тихо постучали два раза.

— Войдите, Милли.

Милли была маленькой женщиной с черными глазами и морщинистым лицом. Примесь негритянской крови сказывалась в иссера-красных, толстых губах на очень бледном лице.

— Уже четверть девятого, дорогая, — сказала она, быстро окинув взглядом Стэна.

Она повернулась к Эллен, слегка нахмурившись.

— Стэн, тебе придется уйти. Я встречусь с тобой после в «Beaux Arts» или где-нибудь в другом месте.

— Я хочу бай-бай.

Сидя перед туалетным зеркалом, Эллен полотенцем стирала с лица кольдкрем. От гримировального ящика исходил запах жирных красок и кокосового масла.

— Я не знаю, что с ним делать, — шепнула она Милли, снимая платье. — О, как бы я хотела, чтобы он перестал пить.

— Я поставила бы его под душ и пустила бы на него струю холодной воды.

— Какой сбор сегодня, Милли?

— Очень небольшой, мисс Элайн.

— Это из-за погоды… Я буду ужасна сегодня…

— Не позволяйте ему утомлять вас, дорогая. Мужчины этого не стоят.

— Я хочу бай-бай, — Стэн раскачивался и морщился, стоя посередине комнаты.

— Мисс Элайн, я поведу его в ванную, никто его там не заметит.

— Хорошо, пусть спит в ванне.

— Элли, я пойду бай-бай в ванну.

Женщины втолкнули его в ванную комнату. Он шлепнулся в ванну и заснул в ней ногами кверху, головой на кранах. Милли укоризненно щелкнула языком.

— Он похож на спящего ребенка, — нежно шепнула Эллен.

Она подложила ему под голову сложенный мат и разгладила потные волосы на лбу. Он дышал тяжело. Она нагнулась и нежно поцеловала его глаза.

— Мисс Элайн, поторопитесь… Занавес поднимается.

— Посмотрите скорее, все ли на мне в порядке.

— Вы хороши, как картинка… Да благословит вас Бог!

Эллен сбежала вниз по лестнице, обогнула кулисы и остановилась, тяжело дыша, словно только что избежала опасности попасть под автомобиль. Она выхватила из рук помощника режиссера ноты, поймала реплику и вышла на яркую сцену.

— Как вы это делаете, Элайн? — говорил Гарри Голдвейзер, качая телячьей головой.

Он сидел на стуле позади нее. Она видела его в зеркале, перед которым снимала грим. Высокий человек с седыми усами и бровями стоял около него.

— Помните, когда вас впервые пригласили на эту роль, я говорил мистеру Фаллику: «Сол, она не справится». Правда, я это говорил, Сол?

— Говорили, Гарри.

— Я думал, что молодая и красивая девушка никогда не сумеет изобразить… знаете ли… страсть и ужас… понимаете?… Сол и я — мы были поражены этой сценой в последнем акте.

— Чудесно, чудесно! — простонал мистер Фаллик. — Скажите, как вам это удалось, Элайн?

Грим сходил, черный и розовый, на тряпку. Милли тихо двигалась в глубине комнаты с места на место, развешивая платья.

— Знаете, кто помог мне справиться с этой сценой? Джон Оглторп. Прямо удивительно, как он знает сцену.

— Да, это позор, что он так ленив… Он был бы очень ценным актером.

— Тут дело не только в лени.

Эллен распустила волосы и сплела их в косу обеими руками. Она видела, как Гарри Голдвеизер подтолкнул мистера Фаллика.

— Хороша, а?

— Как идет «Красная роза»?

— О, не спрашивайте, Элайн! Всю прошлую неделю играли перед пустым залом. Не понимаю, почему эта вещь не идет… Она очень эффектна… У Мей Меррил прелестная фигура… Театральное дело теперь гроша не стоит.

Эллен воткнула последнюю шпильку в бронзовые кольца волос. Она вздернула подбородок.

— Я бы хотела попробовать что-нибудь в этом роде.

— Нельзя же делать две вещи зараз, моя милая юная леди. Мы только что начали выдвигать вас как эмоциональную актрису.

— Я ненавижу эти роли; они насквозь фальшивые. Иногда мне хочется подбежать к рампе и крикнуть публике: «Идите домой, проклятые дураки! Идиотская пьеса и фальшивая игра — как вы этого не понимаете?» В музыкальной комедии невозможно быть искренней.

— Не говорил я вам, что она душка, Сол? Не говорил я вам, что она душка?

— Я использую кое-что из вашей декларации для рецензии на будущей неделе. Я это как следует обработаю.

— Вы не позволите ей сорвать пьесу!

— Нет, но я могу использовать это для статьи о претензиях знаменитостей… Например, председатель компании «Зозодонт» обязательно хочет быть пожарным. А другой, банкир, мечтает быть сторожем в зоологическом саду… Чрезвычайно любопытные человеческие документы…

— Можете написать, мистер Фаллик, что, по-моему, всем женщинам место в сумасшедшем доме.

— Ха-ха-ха! — засмеялся Гарри Голдвейзер, обнажая золотые зубы в углу рта. — Вы танцуете и поете лучше всех, Элайн.

— Да ведь я два года служила в хоре, прежде чем вышла замуж за Оглторпа.

— Вы должны были стать актрисой еще в колыбели, — сказал мистер Фаллик, насмешливо глядя на нее из-под седых бровей.

— Ну, господа, я должна просить вас удалиться на минуту, пока я переоденусь. Я вся мокрая после последнего акта.

— Придется покориться… Можно мне зайти на секунду в ванную?

Милли стояла перед дверью в ванную. Эллен поймала злой взгляд ее черных глаз на бледном лице.

— Боюсь, что нельзя, Гарри, она не в порядке.

— Тогда я пойду к Чарли… Я велю Томсону прислать водопроводчика. Ну-с, спокойной ночи, дитя. Будьте паинькой.

— Спокойной ночи, мисс Оглторп, — сказал мистер Фаллик своим скрипучим голосом. — И если вы не можете быть паинькой, то будьте по крайней мере осторожны.

Милли закрыла за ними дверь.

— Фу, слава Богу! — воскликнула Эллен, потягиваясь.

— Дорогая, я ужасно испугалась… Никогда не приводите с собой в театр таких молодчиков. Я видела много прекрасных актеров, погибших из-за подобных вещей. Я говорю вам это потому, что я люблю вас, мисс Элайн, и потому, что я стара и хорошо знаю актерские дела.

— Вы совершенно правы, Милли… Посмотрим, нельзя ли разбудить его… Боже мой, Милли, поглядите-ка сюда!

Стэн лежал в той же позе, в какой они его оставили, но ванна была полна воды. Полы его пиджака и одна рука плавали на поверхности воды.

— Вылезай, Стэн, идиот!.. Ты насмерть простудишься. Сумасшедший, сумасшедший!

Эллен схватила его за волосы и изо всех сил трясла его голову.

— Ой, больно! — захныкал он сонным, детским голосом.

— Вставай, Стэн, ты весь промок.

Он откинул голову и открыл глаза.

— Вот так-так!

Он поднялся, держась руками за края ванны, и стоял, покачиваясь; вода, пожелтевшая от его платья и ботинок, капала с него. Он громко гоготал. Эллен прислонилась к двери ванной и тоже смеялась сквозь слезы.

— На него нельзя сердиться, Милли, — вот что ужасно. Ну, что мы будем делать?

— Счастье, что он не утонул… Дайте мне ваши бумаги и записную книжку, сэр. Я попробую высушить их полотенцем, — сказала Милли.

— Но как ты пройдешь мимо швейцара в таком виде… если даже мы тебя выжмем? Стэн, тебе придется снять твое платье и надеть мое. Потом ты наденешь мой дождевик, мы доберемся до такси и отвезем тебя домой. Как вы думаете, Милли?

Милли вращала глазами и качала головой, выжимая пиджак Стэна. Она разложила в умывальнике размокшие остатки блокнота, карандаш, складной карманный ножик, две катушки пленки, фляжку.

— Я все равно хотел принять ванну, — сказал Стэн.

— Я, кажется, побью тебя… Хорошо, что ты по крайней мере трезв.

— Трезв, как пингвин.

— Прекрасно, тогда надевай мое платье.

— Я не стану надевать женское платье.

— Придется… У тебя ведь даже нет дождевика. Если ты не переоденешься, я запру тебя в ванной.

— Ну хорошо, Элли… Честное слово, я ужасно огорчен.

Милли заворачивала платье в газету, предварительно выжав его над ванной. Стэн смотрел на себя в зеркало.

— У меня прямо неприличный вид в этом платье… Какая мерзость!

— В жизни не видала ничего более отвратительного… Нет-нет, ты выглядишь очень мило… Только платье немного узковато. Ради Бога, повернись ко мне лицом, когда мы будем проходить мимо швейцара.

— Мои ботинки совсем размокли.

— Ничего не поделаешь… Благодари Бога, что у меня есть дождевик… Милли, вы прямо ангел.

— Спокойной ночи, дорогая, и помните, что я вам сказала… Я вам говорю, все это…

— Стэн, делай мелкие шаги. Если кого-нибудь встретишь, продолжай идти прямо и прыгай в первое попавшееся такси… Ты проскользнешь незаметно, если пройдешь быстро.

Руки Эллен дрожали, когда они спускались по лестнице. Она взяла Стэна под руку и оживленно защебетала:

— Знаешь, дорогая, папочка пришел к нам в театр посмотреть пьесу два или три дня тому назад. Он был шокирован до смерти. Он сказал, что девушка унижает себя, обнажая свои сокровенные чувства перед толпой… Не правда ли, ужасно?… Все же отзывы обо мне в воскресных номерах произвели на него большое впечатление… Спокойной ночи, Барней, какая скверная погода… А вот и такси. Куда ты поедешь?

В темном чреве такси его глаза под голубым капором казались такими черными и яркими, что она испугалась, словно она заглянула в глубокий колодец.

— Поедем ко мне… Шофер, поезжайте, пожалуйста, на Банк-стрит.

Такси тронулось. Они мчались по Бродвею сквозь зигзаги красного света, желтого света, зеленого света, унизанного бусами реклам. Вдруг Стэн наклонился и быстро, крепко поцеловал ее в губы.

— Стэн, ты должен перестать пить. Это уже выходит за пределы шутки.

— А почему нельзя выйти за пределы шутки? Вот ты, например выходишь за пределы шутки, и я очень доволен этим.

— Но, дорогой, ты убьешь себя.

— Ну и что же?

— Я не понимаю тебя, Стэн.

— А я не понимаю тебя, Элли, но я очень, очень люблю тебя.

В его тихом голосе послышалась дрожь, которая наполнила ее счастьем.

Эллен расплатилась с такси. Сирена завыла, забралась наверх и оборвалась глухим стоном. Промчалась пожарная машина, красная и сверкающая, за ней — выдвижная лестница с звенящим колокольчиком.

— Пойдем на пожар, Эллен.

— В таком костюме?… Нет-нет.

Он молча вошел вслед за нею в дом и поднялся по лестнице. В длинной комнате было прохладно и пахло свежестью.

— Элли, ты не сердишься на меня?

Она развязала мокрый узел с платьем и унесла его в кухню, чтобы высушить на газовой плите. Звуки граммофона заставили ее вернуться. Стэн снял с себя платье. Он танцевал по комнате со стулом, ее голубой купальный халатик развевался вокруг его тонких волосатых ног.

— О, Стэн, дорогой глупыш…

Он поставил стул и направился к ней, коричневый, мужественный, стройный, в дурацком халатике. Граммофон доиграл песенку до конца, а пластинка все еще крутилась и крутилась, хрипя.

V. Пошли на базар к зверям[139]

Красный свет. Колокол.

Сбитая в четыре ряда масса автомобилей застыла на скрещенье дорог, фонари сияют, жарко мурлычут моторы, тянет бензином, автомобили из Вавилона и с Ямайки, автомобили из Монтока, Порт Джефферсона, Патчога, лимузины с Лонг-Бич, Фар-Рокэвей, дорожные машины с Грейт-Нек…[140] автомобили, полные астр и влажных купальных костюмов, спаленных солнцем шей, ртов, пересохших от содовой и пирожков… автомобили, осыпанные пыльцой золотарника и бессмертника.

Зеленый свет. Моторы рвутся вперед, рычаги скрежещут, переходя на первую скорость. Автомобили расползаются, текут длинной лентой по призрачной асфальтовой дороге, между темнооконными глыбами фабричных зданий, между грязными, яркими красками рекламных щитов, к зареву над городом, вздымающемуся неправдоподобно в ночное небо, точно зарево огромного шатра, точно желтый, высокий купол цирка.

«Сараево»… Слово застревало у нее в горле, когда она пыталась произнести его.

— Это ужасно, ужасно, — стонал Джордж Болдуин. — Биржа полетит ко всем чертям… Ее надо закрыть — это единственный исход.

— А я никогда не была в Европе… Должно быть, война — страшно интересная штука. Вот бы посмотреть! — Эллен, в синем бархатном платье и манто, откинулась на подушки плавно катившегося такси. — Я всегда представляла себе историю, как на литографиях в учебниках. Генералы произносят зажигательные речи, маленькие фигурки, растопырив руки, перебегают по полям, факсимиле подписей…

Конусы света врезаются в конусы света вдоль горячего, жужжащего шоссе, фонари окатывают деревья, дома, рекламные щиты, телеграфные столбы широкими мазками белил. Такси завернуло и остановилось перед гостиницей, источавшей розовый свет и звуки рэгтайма из всех щелей.

— Большой съезд сегодня, — сказал шофер Болдуину, когда тот платил.

— Почему это? — спросила Эллен.

— Наверно, из-за убийства в Кэнэрси.

— Что за убийство?

— Я видел… Ужасная штука!

— Вы видели убийство?

— Нет, как убивали, я не видел. Я видел только труп перед тем, как его унесли в морг. Мы называли старика Санта-Клаусом, потому что у него была седая борода… Я помню его еще, когда был мальчишкой. — Позади них гудели и хрипели автомобильные клаксоны. — Ну, надо двигаться… Будьте здоровы, леди.

В красном вестибюле пахло омарами, креветками и коктейлем.

— Хелло, Гэс!.. Элайн, позвольте представить вам мистера и миссис Мак-Нийл… Мисс Оглторп…

Эллен пожала широкую руку курносого человека с красной шеей и маленькую, туго обтянутую перчаткой руку его жены.

— Гэс, мы еще увидимся перед уходом.

Эллен последовала за фрачными фалдами метрдотеля в конец танцевального зала. Они сели за столик у стены. Оркестр играл «Все это делают». Болдуин подпевал. Он на секунду склонился над ней, укладывая манто на спинку ее стула.

— Элайн, вы очаровательная женщина… — начал он, усевшись напротив нее. — Ужас! Я не могу понять, как это возможно.

— Что именно?

— Война. Я ни о чем другом не могу думать.

— А я могу… — Она внимательно просматривала меню.

— Вы обратили внимание на ту пару, с которой я вас познакомил?

— Да. Это тот Мак-Нийл, о котором все время пишут в газетах? Какой-то шум по поводу забастовки строительных рабочих, интербороуских бумаг…

— Это все политика. Держу пари, что он рад войне, бедный старый Гэс. Она ему поможет. Благодаря войне газеты перестанут трепать его имя. Я вам потом расскажу о нем… Кажется, вы не любите креветок? Они тут очень хороши.

— Джордж, я обожаю креветки.

— Тогда мы закажем настоящий курортный обед. Как вы на это смотрите?

Откладывая в сторону перчатки, она задела вазу с увядшими красными и желтыми розами. Дождь светлых сухих лепестков посыпался на ее руку, на перчатки, на стол. Она отряхнула лепестки.

— Велите убрать эти отвратительные розы, Джордж… Я ненавижу увядшие цветы.

Пар поднимался над мельхиоровым блюдом креветок и плавал в розовом свете абажура. Болдуин следил, как ее пальцы, розовые и тонкие, вытаскивали длинные шейки, погружали их в топленое масло и клали в рот. Она была поглощена едой. Он вздохнул.

— Элайн, я очень несчастный человек… Вот я встретил жену Мак-Нийла… В первый раз за много лет… Подумайте, когда-то я был безумно влюблен в нее, а теперь не могу даже вспомнить, как ее зовут… Смешно, не правда ли? Мои дела были ужасно плохи, когда я занялся самостоятельной практикой. Надо было торопиться, так как прошло всего два года с тех пор, как я окончил университет, а денег у меня не было ни гроша. Но я в те дни умел работать. Я решил, что если я не достану клиента, то я немедленно брошу все и опять стану клерком. Однажды я пошел прогуляться, чтобы освежить голову, и вот на Одиннадцатой авеню я увидел, как поезд налетел на молочную тележку. Это было ужасно! Я помог поднять пострадавшего и сказал себе: либо я добьюсь, чтобы ему выплатили справедливое вознаграждение, либо разорюсь окончательно. Я выиграл дело, и это привлекло ко мне внимание многих деловых людей. Так началась его и моя карьера.

— Так он был молочником? По-моему, все молочники — милейшие люди. Мой молочник — прямо душка.

— Элайн, не говорите никому то, что я вам рассказал… Я доверяю вам безусловно.

— Это очень мило с вашей стороны, Джордж… Прямо удивительно, как нынче все женщины стараются быть похожими на миссис Кэсл. Посмотрите кругом.

— Она была как дикая роза, Элайн, — свежая, розовая, чистокровная ирландка. А теперь она скучная, деловая, усталая женщина.

— А он все такой же изящный и ловкий… Так всегда бывает.

— Удивительно… Вы не знаете, каким пустым и безотрадным казался мне мир до тех пор, пока я не встретил вас. Мы с Сесили только делаем друг друга несчастными.

— Где она теперь?

— В Бар-Харбор…[141] Мне везло, я имел успех, когда был молодым человеком… Мне еще нет сорока.

— Вы, наверно, любите свое дело, иначе вы не имели бы успеха.

— Ах, успех, успех… Что значит успех?

— Я бы хотела иметь хоть капельку успеха.

— Но, дорогая девочка, вы его имеете.

— О нет! Это не то, что я хочу.

— А меня мой успех не радует и не интересует. Я только и делаю, что сижу в конторе и заставляю моих молодых помощников работать. Мое будущее совершенно ясно для меня. Мне кажется, я стану торжественным, помпезным и буду предаваться разным маленьким порокам… А ведь я чувствую, что во мне есть нечто большее.

— Почему вы не займетесь политикой?

— К чему мне лезть в Вашингтон, в эту сточную канаву, когда я сижу в том месте, откуда фактически управляется страна? Как ни тошнит от Нью-Йорка, а уйти из него некуда. И это самое ужасное… Нью-Йорк — вершина мира. Нам остается только крутиться и крутиться, как белка в колесе.

Эллен смотрела на танцующих; на них были светлые летние платья, и они кружились на вощеном паркете в центре залы. В дальнем конце у стойки она увидела овальное, розовато-белое лицо Тони Хентера. Оглторпа с ним не было. Друг Стэна Херф сидел к ней спиной. Она следила за тем, как он смеялся, за его всклокоченной черной головой, посаженной несколько криво на тонкой шее. Двое мужчин, сидевших с ним, были ей незнакомы.

— На кого вы смотрите?

— Здесь несколько друзей Джоджо… Удивляюсь, как они могли попасть сюда. Здесь неподходящее для них место.

— Так всегда бывает, как только я захочу уединиться с кем-нибудь, — сказал Болдуин, криво усмехаясь.

— Мне кажется, что вы всю жизнь делаете только то, что вам хочется.

— Ах, Элайн, если бы вы только позволили мне сделать то, что мне сейчас хочется. Я хочу, чтобы вы позволили мне сделать вас счастливой. Вы, маленькая девочка, так храбро пробиваете себе дорогу в жизни. Вы полны любви, тайны и блеска… — Он запнулся, отпил большой глоток вина и продолжал, багровея: — Я чувствую себя школьником… Я начинаю терять рассудок. Элайн, я готов сделать для вас все на свете.

— Хорошо. Пока я попрошу убрать омары. По-моему, они невкусные.

— Черт!.. Может быть… Человек!.. Я был так взволнован… не замечал, что я ем…

— Закажите мне вместо них цыпленка.

— Бедное дитя, вы, наверно, умираете от голода?

— И немного зелени… Я понимаю теперь, почему вы такой хороший юрист, Джордж. Любой присяжный разрыдался бы, услышав такую страстную речь.

— А вы, Элайн?

— Джордж, пожалуйста, не спрашивайте меня.

За столом, где сидел Джимми Херф, пили виски и содовую. Желтолицый человек со светлыми волосами, тонким кривым носом и детскими синими глазами говорил конфиденциальным певучим голосом:

— Честное слово, полиция чудовищно заблуждается, утверждая, что тут имели место изнасилование и самоубийство. Старик и его очаровательная дочка были убиты, зверски убиты! И вы знаете, кем? — Он ткнул толстым, желтым от табака пальцем в Тони Хентера.

— Не приговаривайте меня к высшей мере, господин судья, я ни в чем не повинен, — сказал тот, опуская длинные ресницы.

— «Черной рукой»!

— Чепуха, Беллок! — рассмеялся Джимми Херф.

Беллок ударил кулаком по столу так, что зазвенели тарелки и стаканы.

— Кэнэрси полон «черных рук», полон анархистов, похитителей детей и нежелательного элемента. Наша обязанность — вывести их на чистую воду и отомстить за бедного старика и его дочь. Мы отомстим за бедную старую обезьяну!.. Кстати, как его звали?

— Макинтош, — сказал Джимми. — Его называли тут Санта-Клаусом. Все признают, что он уже много лет был сумасшедшим.

— Мы не признаем ничего, кроме великой американской нации… Но, черт возьми, что за польза от всех этих дел, когда проклятая война занимает всю первую полосу в любой газете? Я хотел написать статью на целую полосу — ее урезали до половины столбца. Разве это жизнь?

— Вы должны написать, что он был тайным наследником австрийского престола и что его убили по политическим причинам.

— Неплохая идея, Джимми!

— Но это так ужасно… — сказал Тони Хентер.

— Вы думаете, что мы бессердечные звери, Тони?

— Нет, но только я не вижу удовольствия в чтении подобных вещей.

— Это наша повседневная работа, — сказал Джимми. — А вот что действительно приводит меня в ужас, так это мобилизация армий, бомбардировка Белграда, вторженье в Бельгию и прочее. Я просто не могу себе этого представить… Убили Жореса…[142]

— А кто он такой?

— Французский социалист.

— Эти проклятые французы — выродки, они только и умеют драться на дуэлях да спать с чужими женами. Я держу пари, что немцы будут в Париже через две недели.

— Это не может долго продолжаться, — сказал Фремингхэм, высокий, церемонный человек с пушистыми белокурыми усами, сидевший подле Хентера.

— Я не прочь поехать военным корреспондентом.

— Скажите, Джимми, вы знаете здешнего хозяина? Он, кажется, француз?

— Конго Джека? Знаю, конечно.

— Он хороший малый?

— Ничего себе.

— Пойдем, поговорим с ним. Может быть, он расскажет нам детали убийства. Вот было бы хорошо, если бы можно было пристегнуть это дело к мировой войне!

— Я уверен, — начал Фремингхэм, — что англичане как-нибудь уладят это дело.

Беллок направился к стойке. Джимми последовал за ним. По дороге он увидел Эллен. Ее волосы казались очень красными в свете лампы, стоявшей около нее. Болдуин склонился к ней над столом; губы его были влажны, глаза блестели. Джимми почувствовал, что в его груди развернулась какая-то пружина. Он отвернулся; ему вдруг стало страшно, что она его увидит.

Беллок обернулся и толкнул его в бок.

— Скажите-ка, Джимми, кто эти два молодчика, что сидели с нами?

— Друзья Рут. Я не особенно хорошо их знаю. Кажется, Фремингхэм работает по декоративной части.

За стойкой, под изображением «Лузитании», стоял смуглый человек в белой куртке, плотно облегавшей его широкую грудь гориллы. Он встряхивал волосатыми руками миксер с коктейлем. У стойки стоял лакей с подносом, уставленным стаканами. В стаканах пенился зеленовато-белый коктейль.

— Хелло, Конго, — сказал Джимми.

— Ah, bonsoir, monsieur d'Erf, ça biche?[143]

— Недурно, Конго. Я хочу познакомить вас с моим другом. Это — Грант Беллок, корреспондент «Америки».

— Очень приятно. Угодно вам выпить?

Лакей поднял звенящий поднос со стаканами на уровень плеча и поднес его, держа на ладони.

— Я думаю, что джин испортит мне вкус виски, но я, пожалуй, все-таки выпью. А вы выпьете с нами, Конго?

Беллок поставил ногу на медную решетку и отхлебнул из стакана.

— Интересно, — начал он медленно, — что у вас тут говорят про это убийство?

— У всякого своя версия.

Джимми заметил, что Конго подмигивает ему глубоко сидящим черным глазом.

— Вы здесь живете? — спросил он, стараясь не рассмеяться.

— Я ночью услышал шум автомобиля, мчавшегося очень быстро с открытым глушителем. Я решил, что он наскочил на что-нибудь, потому что он остановился очень резко и помчался назад еще быстрее.

— А выстрел вы слышали?

Конго с таинственным видом покачал головой.

— Я слышал голоса, раздраженные голоса.

— Черт возьми, я этим делом займусь, — сказал Беллок, допивая коктейль. — Вернемся к девочкам.


Эллен глядела на сморщенное, как грецкий орех, лицо и мертвые, рыбьи глаза лакея, разливавшего кофе, Болдуин сидел, откинувшись на спинку стула, и смотрел на нее из-под опущенных ресниц. Он говорил тихим, монотонным голосом:

— Неужели вы не видите, что я сойду с ума, если вы не будете моей? Вы единственное существо на свете, которым я жажду обладать.

— Джордж, я не хочу, чтобы мною обладал кто бы то ни было. Как вы не понимаете, что женщине нужна свобода. Будьте благоразумны! Мне придется уехать домой, если вы не перестанете.

— Почему же вы позволяли мне ухаживать за вами? Я не из той породы мужчин, с которыми можно играть. Вы это отлично знаете.

Она посмотрела на него большими серыми глазами; свет играл золотыми искорками в коричневых точках ее ириса.

— Ужасно тяжело, когда ни с кем нельзя быть просто другом.

Она посмотрела на свои пальцы, лежавшие на краю стола. Его глаза были устремлены на медное мерцанье ее ресниц. Вдруг он разрезал натянувшееся молчание:

— Ну что ж, давайте танцевать.

J'ai fait trois fois le tour du monde

Dans mes voyages,[144]

напевал Конго Джек, встряхивая волосатыми руками миксер. Узкий, оклеенный зелеными обоями бар взбухал и пузырился журчащими голосами, спиральными испарениями напитков, резким звоном льда и стаканов и изредка — волной музыки из соседней комнаты. Джимми Херф одиноко стоял в углу, потягивая джин с содовой. Невдалеке Мак-Нийл хлопал Беллока по плечу и орал ему в ухо:

— Если биржу не закроют… Боже праведный!.. Перед общим крахом можно будет здорово нажиться… Только не зевать! Паника — самый подходящий случай сделать деньги для человека с головой на плечах.

— Было уже несколько крупных банкротств, а это еще только первый удар грома.

— Случай стучится в дверь к молодому человеку только один раз… Слушайте меня: когда банкротится крупный маклер, честные люди могут благословлять судьбу… Но вы, я надеюсь, не тиснете того, что я вам говорю, в газете? Нет?… Будьте другом, а то ваш брат газетчик такое напишет, что человек никогда и не говорил. Никому из вас нельзя верить. Тем не менее я скажу вам, что локаут — замечательная штука для подрядчиков. Во время войны все равно никто не будет строиться.

— Да ведь война продлится не более двух недель, и я не вижу, какое она имеет к нам касательство.

— Она имеет касательство ко всему миру… Хелло, Джо, какого черта вы здесь?

— Мне надо поговорить с вами наедине, сэр. Есть важные новости.

Бар постепенно пустел. Джимми Херф все еще стоял в углу, прислонившись к стене.

— Вас никогда не увидишь пьяным, мистер Эрф. — Конго Джек сел в глубине бара выпить чашку кофе.

— Я предпочитаю наблюдать.

— И хорошо делаете. Нет никакого смысла выбрасывать уйму денег, чтобы на следующий день встать с головной болью.

— Неподходящие речи для владельца бара.

— Я говорю, что думаю.

— Послушайте, я давно собираюсь спросить вас… Если вы не имеете ничего против, скажите мне, откуда у вас это имя — Конго Джек?

Конго рассмеялся грудным смехом.

— Сам не знаю… Когда я был мальчишкой и впервые вышел в море, меня называли Конго, потому что у меня были курчавые черные волосы, как у негра. Потом, когда я приехал в Америку и служил на американском пароходе, меня как-то спросили: «Как ты себя чувствуешь, Конго?» А я ответил: «Джек». С тех пор так и прозвали меня — Конго Джек.

— Стало быть, прозвище… А я думал, что вы навсегда останетесь моряком.

— Нет, у моряка несладкая жизнь. Знаете, мистер Эрф, меня всю жизнь преследуют несчастья. Самые ранние мои воспоминания — о том, как меня ежедневно избивает какой-то человек, не мой отец. Потом я удрал и работал на парусниках в Бордо. Знаете Бордо?

— Кажется, я в детстве бывал в Бордо…

— Наверно, бывали… Вы эти вещи понимаете, мистер Эрф. Впрочем, такой человек, как вы, — образованный, воспитанный и прочее такое — не знает, что такое жизнь. Когда мне стукнуло семнадцать лет, я приехал в Нью-Йорк. Ничего хорошего… Я думал только об удовольствиях и веселой жизни. Потом я опять попал на корабль и побывал всюду, в самом аду. В Шанхае я научился говорить по-американски и принюхался к трактирному делу. Возвратился в Фриско и женился. Теперь я хочу быть американцем. И все-таки я несчастный человек… До женитьбы я жил с моей девочкой целый год вместе, и жил замечательно, а когда мы поженились — все пошло прахом. Она издевалась надо мной, называла меня французиком, потому что я плохо говорил по-американски, гнала из дому… Ну, я и сказал ей, чтобы она убиралась к черту. Забавная штука — человеческая жизнь.

J'ai fait trois fois le tour du monde

Dans mes voyages, —

пропел он низким баритоном.

Кто-то положил руку на плечо Джимми. Он повернулся.

— Элли, что случилось?

— Со мной тут один сумасшедший. Вы должны мне помочь избавиться от него.

— Позвольте вам представить Конго Джека. Вы должны познакомиться с ним. Он хороший человек. А это — une très grande artiste,[145] Конго.

— Не угодно ли анисовой, сударыня?

— Выпейте с нами… Теперь, когда все ушли, тут очень уютно.

— Нет, благодарю, я пойду домой.

— В разгар вечера?

— Хорошо, я останусь. Только вам тогда придется заняться моим сумасшедшим спутником. Слушайте, Херф, вы видели сегодня Стэна?

— Нет, не видел.

— Он не пришел, а я ждала его.

— Я бы хотел, чтобы вы отучили его пить, Элли. Меня это начинает беспокоить.

— Я не нянька.

— Я знаю, но вы ведь понимаете, что я хочу сказать.

— Ну а что же думает наш друг о войне?

— Я не пойду воевать… У рабочего нет родины. Я приму американское гражданство… Я служил когда-то во флоте, но… — Он хлопнул себя по колену и рассмеялся. — Moi je suis anarchiste, vous comprenes, monsieur?[146]

— Но тогда вы не можете быть американским гражданином.

Конго пожал плечами.

— Он мне очень нравится, он интересный, — шепнула Эллен на ухо Джимми.

— А вы знаете, почему они воюют?… Чтобы рабочие не сделали революции… Война отвлечет их. Вот потому-то Вильгельм, и Вивиани,[147] и L'Empereur d'Autriche,[148] и Крупп,[149] и Ротшильд,[150] и Морган, все кричат: «Давайте войну!» И что же они делают прежде всего? Они убивают Жореса, потому что он социалист. Правда, социалисты изменили Интернационалу, но все же…

— Но как же они могут заставить людей воевать, если те не хотят?

— В Европе люди были рабами тысячи лет. Не то, что здесь… Я уже раз был на войне. Очень забавно! Я держал бар в Порт-Артуре, совсем еще мальчишкой. Это было очень забавно.

— Я бы хотел быть военным корреспондентом.

— А я могла бы быть сестрой милосердия.

— Быть корреспондентом — хорошая штука… Сидишь себе, пьяный в лоск, где-нибудь в Америке в баре за тысячи миль от сражения.

Они рассмеялись.

— А мы разве не за тысячи миль от сражения, Херф?

— Правильно! Давайте лучше потанцуем. Вы уж меня простите в случае чего — я очень плохо танцую.

— Я толкну вас ногой, если вы собьетесь.

Когда он обнял ее, его руки были как из гипса. Высокие серые стены с грохотом рушились внутри него. Он парил, как воздушный шар, над благоуханием ее волос.

— Следите за вашими ногами и двигайтесь в такт музыке. Двигайтесь по прямой линии, в этом весь секрет.

Ее голос резал воздух, как тонкая, острая, гибкая стальная пила. Локти, лица, выпученные глаза, жирные мужчины и тонкие женщины, тонкие женщины и жирные мужчины вертелись вокруг них. Он был крошащимся гипсом, что-то болезненно грохотало в его груди, она была сложная стальная зубчатая машина, ярко-белая, ярко-синяя, ярко-бронзовая в его руках. Когда они остановились, он почувствовал, как ее грудь и бедро плотно прижались к нему. Он, как скаковая лошадь, вдруг наполнился кровью, дымящейся потом. Ветерок, подувший из открытой двери, вымел табачный дым и спертый розовый воздух из ресторана.

— Херф, я хочу взглянуть на коттедж, где произошло убийство. Поведите меня туда, пожалуйста.

— Я видел достаточно мест, где совершались преступления.

В вестибюле перед ними вырос Джордж Болдуин. Он был бледен как мел, его черный галстук сполз набок, ноздри его тонкого носа, испещренные маленькими красными венами, раздувались.

— Хелло, Джордж!

Его голос хрипел прерывисто, как клаксон.

— Элайн, я искал вас. Я должен поговорить с вами… Может быть, вы думаете, что я шучу?… Я никогда не шучу.

— Херф, простите, пожалуйста, на одну минуту… Ну, что случилось, Джордж? Вернемтесь к столу… Джордж, я тоже не шутила… Херф, будьте добры, наймите мне такси.

Болдуин схватил ее за кисть руки.

— Довольно вы играли мной, слышите? Когда-нибудь вас пристрелят. Вы думаете, что мной можно играть, как любым сопливым щенком?… Вы не лучше любой панельной проститутки.

— Херф, я просила вас пойти за такси.

Джимми закусил губы и вышел.

— Элайн, что вы намерены делать?

— Джордж, не приставайте ко мне.

Что-то никелевое блеснуло в руке Болдуина. Гэс Мак-Нийл ринулся вперед и схватил его за кисть своей огромной красной рукой.

— Отдайте, Джордж… Ради Бога, возьмите себя в руки! — Он сунул револьвер в карман.

Болдуин, шатаясь, припал к стене. Большой палец его правой руки сочился кровью.

— Такси подано, — сказал Херф, глядя на их напряженные, бледные лица.

— Ладно, отвезите дамочку домой… Ничего страшного не случилось, просто небольшой нервный припадок. Только не устраивайте паники! — Мак-Нийл орал таким голосом, словно он произносил речь, стоя на ящике из-под мыла.

Метрдотель и девица при вешалке смущенно переглянулись.

— Ничего не случилось… Джентльмен просто немножко нервничает… переработался, утомлен, понимаете? — Мак-Нийл понизил голос до ласкового мурлыканья. — Забудьте об этом.

Когда они садились в такси, Эллен внезапно сказала детским голосом:

— Я забыла… Мы ведь хотели посмотреть место убийства… Пусть он подождет. Я бы хотела немножко пройтись по свежему воздуху.

Пахло солончаком. Ночь была мраморная от облаков и луны. Лягушки в канавах звенели, точно колокольчики.

— Это далеко? — спросила она.

— Нет, сразу за углом.

Их шаги поскрипывали на песке, потом застучали по асфальту. Фонарь осветил их, они остановились, чтобы пропустить автомобиль; запах бензина захлестнул их, потом растаял в запахе солончака.

Серый дом с остроконечной крышей и маленьким крыльцом прямо на дорогу; кругом — сломанный забор, Сзади росла акация. Полисмен расхаживал перед домом взад и вперед, тихо насвистывая. Молочный краешек луны высунулся на минутку из-за облаков, превратил обломок стекла в зияющем окне в фольгу, выхватил из мрака маленькие круглые листья акации и вновь закатился в щель между облаками, как потерянная монета.

Никто не произнес ни слова. Они пошли обратно к гостинице.

— Это правда, Херф, что вы не видели Стэна?

— Не видел. Я даже не представляю себе, где он скрывается.

— Если вы увидите его, скажите ему, чтобы он немедленно позвонил мне… Херф, как назывались те женщины, которые следовали за армией во время французской революции?

— Дайте-ка вспомнить… Кажется, cantonnières.

— Да, что-то в этом роде… Так вот, я хотела бы быть cantonnières.

Электрический поезд свистнул где-то вдалеке, прогрохотал вблизи и исчез в гудящем пространстве.

Истекая звуками танго, ресторан таял розово, как мороженое. Джимми полез вслед за Эллен в такси.

— Нет, я хочу быть одна, Херф.

— Позвольте мне отвезти вас домой… Мне не хочется оставлять вас одну.

— Будьте другом, оставьте меня.

Они не подали друг другу руки. Машина метнула облако пыли и волну бензина ему в лицо. Он стоял на ступеньках; ему не хотелось возвращаться в шум и дым.


Нелли Мак-Нийл сидела одна за столом. Напротив нее боком стоял стул, на котором только что сидел ее муж; на спинке стула висела салфетка. Она пристально смотрела прямо перед собой — танцоры проплывали перед ней, как тени. В конце зала она увидела Джорджа Болдуина, бледного и осунувшегося; он медленно, точно больной, пробирался к своему столу. Он постоял у стола, внимательно проверил счет, заплатил, опять постоял, растерянно поглядывая кругом. Он не мог не видеть ее. Лакей принес на подносе сдачу и низко поклонился. Болдуин обвел мрачным взглядом лица танцующих, круто повернулся и вышел. Вспоминая невыносимую сладость лилий, она почувствовала, что глаза ее наполняются слезами. Она достала из серебряной сумочки карне[151] и быстро пробежала его, ставя крестики серебряным карандашом. Потом подняла голову — усталая кожа ее лица была стянута отвращением — и кивнула лакею.

— Будьте добры, скажите мистеру Мак-Нийлу, что миссис Мак-Нийл хочет поговорить с ним. Он в баре.

— Сараево, Сараево… Телеграфные провода сходят с ума! — орал Беллок у стойки в лица и стаканы.

— Слушайте-ка, — конфиденциально говорил Джо О'Киф, ни к кому в частности не обращаясь, — один парень, работающий на телеграфе, рассказывал мне, что недалеко от Сент-Джона, Ньюфаундленд, было большое морское сражение. Говорят, британцы потопили там сорок немецких военных судов.

— Война сейчас же прекратится.

— Да ведь она еще не объявлена.

— Откуда вы знаете? Кабели так забиты, что невозможно узнать ни одной новости.

— А вы слыхали — на Уолл-стрит еще четверо обанкротились?

— Чикагский хлебный рынок взбесился…

— Надо закрыть все биржи, пока не уляжется буря.

— А вот когда немцы снимут штаны с Англии, они дадут Ирландии свободу.

— Биржа будет завтра закрыта.

— У кого есть капитал и голова на плечах, тому теперь самое время заработать.

— Ну, Беллок, старина, я иду домой! — сказал Джимми. — Сегодня у меня день отдыха, и я хочу использовать его.

Беллок подмигнул и пьяно помахал рукой. Голоса дрожали в ушах Джимми резиновым гулом, близко, далеко, близко, далеко. «Умереть как собака, марш вперед!» — сказал он. Он истратил все деньги. У него оставался один четвертак. «Расстрелян на рассвете. Объявление войны. Начало военных действий. И они оставили его наедине с его славой. Лейпциг, Пустыня, Ватерлоо — там построенные в боевом порядке парни стояли и стреляли…[152] Не могу взять такси, все равно, я хотел пройтись пешком. Ультиматум. Воинские поезда поют, несутся на бойню, засунув цветок за ухо. И позор тому, кто сидит дома, в то время как…»

Когда он шел по песчаной тропинке к шоссе, кто-то взял его под руку.

— Вы ничего не будете иметь против, если я пойду с вами? Я больше не хочу оставаться здесь.

— Конечно, идем, Тони, я собираюсь прогуляться.

Херф шел большими шагами, глядя прямо перед собой. Небо затянулось тучами и чуть заметно светилось молочным лунным светом. Справа и слева, за лиловато-серыми конусами случайных дуговых фонарей, мрак был испещрен редкими огоньками. Впереди смутными уступами вставало зарево улиц, желтое и красное.

— Вы не любите меня, правда? — задыхаясь, спросил Тони Хентер, помолчав несколько минут.

Херф замедлил шаги.

— Я вас мало знаю, но мне кажется, что вы очень славный человек…

— Не лгите! У вас нет никаких оснований лгать… Я покончу жизнь самоубийством сегодня же ночью.

— Не делайте этого… К чему?

— Вы не имеете права говорить, чтобы я не убивал себя! Вы ничего не знаете обо мне. Если бы я был женщиной, вы не были бы так равнодушны.

— Что же вас мучает?

— Я схожу с ума… Все так ужасно! Когда я впервые встретил вас у Рут, то подумал, что мы будем друзьями, Херф. Вы казались таким симпатичным, таким чутким… Я думал, что вы такой же, как я, но теперь вы стали таким бесчувственным…

— Я думаю, это из-за газеты. Но меня скоро выставят оттуда, не беспокойтесь.

— Я устал от вечной нищеты. Я хочу удачи.

— Ну, вы еще молоды… Вы, наверно, моложе меня.

Тони ничего не ответил.

Они шли по широкой улице, между двумя рядами почерневших домов. Трамвай, желтый и длинный, со свистом и шипением промчался мимо них.

— Мы, должно быть, в Флэтбуше?

— Херф, я думал, что вы такой же, как я, но теперь я все время встречаю вас с женщинами.

— Что вы хотите этим сказать?

— Я никогда никому не говорил об этом… Боже мой, если вы только кому-нибудь скажете!.. В детстве, когда мне было одиннадцать-двенадцать лет… Я ужасно рано созрел. — Он рыдал.

Проходя под фонарем, Джимми увидел блеск слез на его щеках.

— Я и вам бы ничего не рассказал, если бы не был пьян…

— Ну, в детстве это бывает почти со всеми… Не стоит из-за этого огорчаться.

— Но я и теперь такой, вот в чем ужас! Я не могу любить женщин. Я пробовал, пробовал… Вы понимаете, меня поймали. Мне было так стыдно, что я несколько недель не ходил в школу. Моя мать плакала. Мне так стыдно! Я так боюсь, что все узнают… Я борюсь, борюсь, скрываю свои чувства…

— Но, может быть, все это фантазия? Это может пройти. Пойдите к психоаналитику…

— Я никому не могу рассказать. Сейчас я пьян и потому говорю об этом. Я искал в энциклопедии… Этого нет даже в словаре! — Он остановился и, прислонясь к фонарному столбу, закрыл лицо руками. — Этого нет даже в словаре!

Джимми Херф погладил его по спине.

— Не убивайтесь, ради Бога. Таких, как вы, очень много. Сцена кишит ими.

— Я ненавижу их… В таких я не влюбляюсь… Я ненавижу себя. Я уверен, что теперь вы тоже будете ненавидеть меня.

— Что за глупости. Какое мне дело!

— Теперь вы знаете, почему я решил покончить с собой… Это несправедливо, Херф, несправедливо!.. Мне не повезло в жизни. Мне пришлось зарабатывать кусок хлеба, как только я окончил школу. Я служил лакеем в летних отелях. Моя мать жила в Леквуде, и я посылал ей все, что зарабатывал. Я много работал, чтобы стать тем, что я есть. Но если кто-нибудь узнает — будет страшный скандал, все откроется и я окажусь на улице.

— Этот грех приписывают всем юношам, и никто особенно не возмущается.

— Когда мне не дают какой-нибудь роли, я всегда думаю, что это из-за того. Я ненавижу и презираю этих людей… Я не хочу быть «мальчиком»! Я хочу играть на сцене. Какой это ад, какой это ад!

— Но вы же сейчас репетируете что-то?

— Дурацкую пьесу, которая никогда не выйдет за пределы нашего театра. Ну вот, если вы теперь услышите, что я это сделал, то вы не будете удивлены.

— Что именно сделали?

— Покончил с собой.

Они шли молча. Начал накрапывать дождик. В конце улицы, за низкими, зелено-черными коробками домов изредка мелькала розовато-серая молния. От асфальта поднимался запах мокрой пыли, прибитой крупными каплями дождя.

— Тут должна быть поблизости станция подземной дороги… Кажется, там, вдали, синий фонарь… Пойдемте-ка скорее, а то мы промокнем.

— К черту. Тони, мне наплевать, промокну я или нет.

Джимми снял шляпу и махал ею. Дождевые капли холодили ему лоб, запах дождя, крыш, грязи и асфальта ослаблял едкий вкус виски и сигар во рту.

— Ужас! — вскричал он внезапно.

— Что?

— Все эти половые истории. Я никогда до сего дня не представлял себе всего ужаса этих переживаний. Господи, вы, должно быть, безумно страдаете… Мы все страдаем. Просто вам безумно не повезло. Мартин обычно говорил: «Все было бы много лучше, если бы вдруг зазвонили колокола и каждый рассказал каждому, как он жил, что делал, как любил…» Когда пытаешься скрыть некоторые вещи, они начинают гнить. Как все это ужасно! Как будто и без того жизнь недостаточно сложна и трудна.

— Я пойду на станцию.

— Вам придется целый час ждать поезда.

— Что же делать… Я устал и не хочу больше мокнуть.

— Ну, спокойной ночи.

— Спокойной ночи, Херф.

Раздался долгий раскат грома. Дождь пошел сильней. Джимми нахлобучил шляпу и поднял воротник. Ему хотелось бежать, и выть, и ругаться, надрывая легкие. Молния сверкала в стылых, мертвых окнах. Дождь барабанил по мостовой, по окнам магазинов, по бурым каменным ступеням. Его колени были мокры, дождевые капли щекотали спину, холодные струйки стекали из рукавов по рукам, все его тело зудело и чесалось. Он шел по Бруклину. Полчища кроватей в спальнях-каморках, спящих людей, переплетенных и скрюченных, как корни растений в цветочном горшке. Полчища ног, скрипящих по ступеням меблированных домов, рук, нащупывающих дверные ручки. Полчища пульсирующих висков и одиноких тел, распростертых неподвижно на кроватях.

J'ai fait trois fois le tour du monde…

Vive le sang, vive le sang![153]

«Moi monsieur, je suis anarchiste…» И трижды приплывал прелестный наш корабль, и трижды приплывал… К черту! И погрузился на дно морское… Мы в мясорубке…

J'ai fait trois fois le tour du monde…

Dans mes voy… ages.

Объявление войны… рокот барабанов… едоки мяса маршируют в красных мундирах за стремительной палочкой тамбурмажора в мохнатой шапке, похожей на муфту, серебряные палочки выбивают стремительную дробь, дробь, дробь… перед лицом мировой революции… Начало военных действий — бесконечным шествием по залитым дождем, пустым улицам. Экстренный выпуск, экстренный выпуск, экстренный выпуск! Санта-Клаус убил свою дочь, которую пытался изнасиловать. И сам застрелился из ружья… упер ружье в подбородок и нажал курок большим пальцем ноги. Звезды смотрят вниз на Фредериктаун. Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Vive le sang, vive le sang!»

— Черт побери, я весь промок! — громко сказал Джимми Херф.

Куда он ни глядел, перед ним в пелене дождя простиралась пустынная улица между двумя рядами мертвых окон, кое-где унизанных лиловыми бляхами дуговых фонарей. Он безнадежно пошел дальше.

VI. Пять законных оснований

Пара поспешно садится. СТОЯТЬ В ВАГОНЕТКАХ СТРОГО ВОСПРЕЩАЕТСЯ. Цепь скрежещет, цепляется за зубцы; вагонетка толчками всползает наверх, покидая жужжащие огни, покидая запах толпы и солонины и земляных орехов, карабкаясь и скрежеща в высокой ночи сентябрьских метеоров.

Море, болотные испарения, огни парохода, покидающего док. За широкой полосой лилового индиго мерцает маяк. Вниз. Море всхлипывает, огни взлетают. Ее волосы у его губ, его рука на ее ребрах, их бедра трутся.

Вихрь падения захлестнул их вопль, они с грохотом взлетают вверх мимо кружевных стропил. Вниз. Вверх. Пузырчатые огни в сандвиче из мрака и моря. Вниз. СОХРАНЯЙТЕ ВАШИ МЕСТА ДЛЯ СЛЕДУЮЩЕЙ ПОЕЗДКИ.

— Войдите, Джо, я посмотрю — может быть, старуха даст вам что-нибудь поесть.

— Очень любезно с вашей стороны… э… я не… э-э… одет… все-таки дама…

— Ей все равно. Она же мне мать. Садитесь, я ее сейчас позову.

Харленд сел в темной кухне в кресло возле двери и положил руки на колени. Он смотрел на них. Они были красные, грязные, шершавые и дрожали. От дешевого виски, которое он пил всю последнюю неделю, его язык стал похожим на терку, во всем теле чувствовались оцепенение и тупая боль. Он смотрел на свои руки.

Джо О'Киф вернулся в кухню.

— Она внизу. Говорит, что на плите есть суп… Вот вам пока. Это вас подкрепит… Эх, Джо, вот бы вам туда, где я был вчера! Я был в ресторане за городом — возил хозяину известие о том, что на днях закрывается биржа… Ну и насмотрелся я там! Вы ничего подобного в жизни не видали. Один парень — кажется, он известный адвокат — стоял в прихожей и орал, как помешанный. Какой у него был вид! А потом он вытащил револьвер или что-то в этом роде, а мой хозяин спокойненько подходит — знаете, как он ходит, прихрамывая и опираясь на палочку, — отнимает у того револьвер и прячет его к себе в карман, прежде чем кто-нибудь успел рот раскрыть… Этот самый адвокат, Болдуин, — его приятель, понимаете? Ничего подобного я в жизни не видал! А Болдуин, представьте себе, весь скрючился…

— Я вам говорю, паренек, — сказал Джо Харленд, — всем рано или поздно придет конец…

— А как они едят! Отчего вы, кстати, не едите?

— У меня нет аппетита.

— Ничего, ничего, поешьте… А скажите-ка, Джо, что это за история с войной?

— Кажется, на этот раз дело серьезное… Я знал, что война неминуема, еще во время Агадирского инцидента.[154]

— Черт побери, мне бы хотелось, чтобы кто-нибудь снял штаны с Англии за то, что она не хочет дать автономию Ирландии.

— Нам придется помогать Англии… Но все-таки я не представляю себе, чтобы это затянулось надолго. Те люди, что держат в руках международные финансы, не допустят затяжной войны. В конце концов, кошелечек-то в руках у банкира.

— Мы не станем помогать Англии после всего, что она проделала с Ирландией и во время американской революции, и во время гражданской войны…

— Джо, вы напичкались историческими книгами из публичной библиотеки… Вы лучше читайте биржевые отчеты и не позволяйте дурачить себя газетной болтовней о забастовках, восстаниях и социализме… Я бы хотел, чтобы вам было хорошо, Джо… Ну ладно, я пойду.

— Куда вы? Подождите минутку, мы разопьем бутылочку.

Они услышали, как кто-то тяжело споткнулся и затопал по коридору.

— Кто там?

— Это ты, Джо?

Огромный парень с льняными волосами, широкими плечами, четырехугольным красным лицом и толстой короткой шеей, пошатываясь, ввалился в комнату.

— Кто это, по-вашему?… Это мой брат Майк.

Майк стоял, покачиваясь, упирая подбородок в грудь. Его плечи уходили под низкий потолок кухни.

— Видали кита? Майк, сколько раз тебе говорил, чтобы ты не приходил домой, когда ты пьян!.. Этот верзила способен разнести весь дом в щепы.

— Что? Уж и домой приходить нельзя? С тех пор, как ты стал моим опекуном, Джо, ты придираешься ко мне еще больше, чем покойный отец. Слава Богу, что я скоро уезжаю из этого проклятого города. Тут с ума спятить можно! Если бы я мог попасть на какую-нибудь посудину, уходящую в море раньше «Золотых Ворот», клянусь Богом, меня бы уже тут не было.

— Да я вовсе не гоню тебя. Но я не хочу, чтобы у меня в доме вечно был кавардак.

— Я делаю, что хочу, понял?

— Уходи, Майк! Ты вернешься, когда протрезвишься.

— Хочу посмотреть, как ты меня отсюда выкинешь. Харленд поднялся.

— Ну, я пойду, — сказал он. — Надо поглядеть — может быть, достану работу.

Майк со сжатыми кулаками лез на Джо. Тот выдвинул челюсть и схватил стул.

— Я тебе череп прошибу!

— Пресвятая Богородица, неужели старой женщине нет покою в собственном доме? — Маленькая седоволосая старуха, визжа, бросилась между ними.

У нее были блестящие черные глаза, широко расставленные на сморщенном, как печеное яблоко, лице. Она махала заскорузлыми кулаками.

— Замолчите вы! Вы только и умеете ругаться и драться, безбожники проклятые!.. Майк, иди наверх, ложись в кровать и протрезвись.

— Это самое и я ему говорю, — сказал Джо.

Она повернулась к Харленду и скрипучим голосом крикнула:

— И вы тоже убирайтесь! Не желаю, чтобы ко мне в дом шлялись пьяные бродяги. Убирайтесь вон отсюда! Мне плевать, кто вас привел.

Харленд посмотрел на Джо со слабой, горькой улыбкой, пожал плечами и вышел.

— Поденщица, — пробормотал он, бредя по пыльной улице мимо темнолицых кирпичных домов.

Ноги у него окостенели и ныли. Знойное полуденное солнце било в спину, как кулаком. В ушах — голоса прислуг, поденщиц, кухарок, стенографисток, секретарш: «Да, мистер Харленд; благодарю вас, мистер Харленд; о сэр, благодарю вас; сэр, благодарю от всей души, мистер Харленд…»


Щекоча веки красными иглами, солнце будит ее; она вновь погружается в лиловые войлочные коридоры сна, вновь просыпается, переворачивается, зевая, на другой бок, подгибает колени к подбородку, чтобы потуже натянуть вокруг себя сладкодремотный кокон. Тележка дребезжит на улице, солнце ложится жаркими полосами ей на спину. Она отчаянно зевает, опять поворачивается и лежит, уже совсем проснувшись, подложив руки под голову, глядя в потолок. Откуда-то издалека сквозь улицы и стены домов к ней проникает вопль пароходной сирены — так хилая водоросль пробивается сквозь прибрежный песок. Эллен садится на кровати, трясет головой, чтобы согнать севшую ей на лицо муху. Муха улетает и растворяется в солнечных лучах, но где-то внутри нее остается глухое, безотчетное гудение, какой-то остаток горьких ночных мыслей. Но она счастлива, она проснулась, и еще рано. Она встает и бродит в ночной сорочке по комнате.

Паркетный пол нагрелся от солнца и жжет подошвы ног. Воробьи чирикают на подоконнике. Из верхнего окна доносится стук швейной машины. Когда она выходит из ванны, ее тело становится упругим и гладким; вытираясь полотенцем, она считает часы предстоящего долгого дня. Прогулка по шумным пестрым городским улицам, к той пристани на Ист-ривер, где громоздятся большие брусья красного дерева, потом утренний завтрак в одиночестве у «Лафайета», хрустящие булочки и сливочное масло, покупки у Лорда и Тэйлора[155] прежде, чем магазин будет полон и продавщицы устанут; второй завтрак с… И тут мука, терзавшая ее всю ночь, взбухает и прорывается.

— Стэн, Стэн, ради Бога! — говорит она громко.

Она сидит перед зеркалом и тупо смотрит в черноту своих расширенных зрачков.

Она поспешно одевается и выходит, идет вниз по Пятой авеню и потом по Восьмой улице ни на кого не глядя. Солнце уже стало жарким и закипает аспидно на тротуарах, на стеклах витрин, на мраморно-пыльных эмалированных вывесках. Лица проходящих мужчин и женщин смяты и серы, как подушки, на которых слишком долго спали. Когда она переходит Лафайет-стрит, ревущую грузовиками и фургонами, во рту у нее — вкус пыли; пыль хрустит на зубах. Она проходит мимо разносчиков с тележками; продавцы вытирают мраморные доски киосков с прохладительными напитками, шарманка заполняет всю улицу яркими, крикливыми завитушками «Дунайских волн», от ларька с пряностями веет острым и едким. На Томпкинс-сквер дети, визжа, копошатся на влажном асфальте. У ее ног вьется рой мальчишек в грязных рваных рубашонках, со слюнявыми ртами; они толкаются, дерутся, царапаются, от них пахнет заплесневелым хлебом. Вдруг Эллен чувствует, что у нее слабеют колени. Она поворачивается и идет обратно той же дорогой.

Солнце — такое тяжелое, как его рука на ее спине, оно ласкает ее голые руки, как его пальцы ласкали ее; оно — его дыхание на ее щеке.


— Все пять законных оснований, — сказала Эллен в крахмальную грудь худощавого человека с выпуклыми, похожими на устрицы глазами.

— Стало быть, развод — дело решенное? — спросил он торжественно.

— Да, развод решен обоюдно.

— Мне, как старому другу обеих сторон, чрезвычайно прискорбно слышать это.

— Поверьте, Дик, я очень люблю Джоджо. Я ему многим обязана… Он — чудесный человек во многих отношениях, но мы должны развестись.

— Есть кто-нибудь третий?

Она посмотрела на него блестящими глазами и полуутвердительно кивнула.

— Но ведь развод — очень серьезный шаг, моя дорогая юная леди.

— Не такой серьезный, как все остальное.

Они увидели Гарри Голдвейзера. Он шел к ним через большой, с ореховыми панелями зал. Она повысила голос:

— Говорят, что битва на Марне решит исход войны.

Гарри Голдвейзер сжал ее руку двумя пухлыми ладонями и склонился над ней.

— Как это чудесно, Элайн, что вы приходите к старым холостякам, проводящим лето в городе, и не даете им надоесть друг другу до смерти! Хелло, Сноу! Как дела, старик?

— Почему вы еще в городе?

— Разные дела… И, кроме того, я ненавижу летние курорты… На Лонг-Бич[156] еще ничего. А в Бар-Харбор я не поеду и за миллион.

Мистер Сноу фыркнул.

— Как будто бы я слышал, что вы приобрели себе около какого-то курорта кусочек земли, Голдвейзер.

— Я купил себе дачу, вот и все. Прямо удивительно! Человек не может купить себе дачу, чтобы об этом завтра же не знал каждый газетчик с Таймс-сквер.[157] Идемте обедать, сейчас сюда придет моя сестра.

Рыхлая женщина в усеянном блестками платье вошла, как только они уселись за стол в просторном, увешанном оленьими рогами обеденном зале; у нее был высокий бюст и желтоватый цвет лица.

— О, мисс Оглторп, я так рада видеть вас, — прощебетала она тихим голоском попугая. — Я часто видела вас на сцене. Вы душка… Я умоляла Гарри познакомить меня с вами.

— Это моя сестра Рэчел, — сказал Голдвейзер, обращаясь к Эллен и не вставая. — Она ведет мое хозяйство.

— Сноу, я хочу, чтобы вы помогли мне уговорить мисс Оглторп участвовать в «Zinnia Girls». Честное слово, эта роль прямо для нее написана.

— Но она такая маленькая…

— Конечно, это не главная роль, но с точки зрения вашей репутации как актрисы капризной и изысканной она — гвоздь пьесы.

— Хотите еще рыбы, мисс Оглторп? — пискнула мисс Голдвейзер.

Мистер Сноу фыркнул.

— Теперь нет больше великих актеров. Бутс,[158] Джефферсон,[159] Мэнсфилд[160] — все умерли. В наше время самое важное — реклама. Актеры и актрисы рекламируются на рынке, как патентованные лекарства. Ведь так, Элайн?… Реклама, реклама!

— Нет, рекламой не создать успеха. Если бы вы могли посредством рекламы добиться всего, то любой режиссер в Нью-Йорке был бы уже миллионером, — вмешался Голдвейзер. — Нет, тут дело в какой-то таинственной, оккультной силе, которая заставляет уличную толпу идти именно в этот, а не в какой-нибудь другой театр и создает этому театру успех. Понимаете? Ни реклама, ни хвалебные статьи не помогут. Быть может, это гений, быть может, это удача, но если вы сумеете дать публике именно то, чего она хочет, в нужный момент и в нужном месте, то вы создадите гвоздь сезона. И именно это Элайн дала нам в последнем спектакле… У нее был контакт со зрительным залом. Вы можете взять лучшую пьесу в мире, раздать роли величайшим актерам — и пьеса провалится с треском… Я не знаю, в чем тут дело, да и никто этого не знает… Вечером вы ложитесь спать с головой, набитой трухой, а наутро просыпаетесь с блестящей идеей, которой обеспечен оглушительный успех. Режиссер так же мало в этом повинен, как метеоролог в хорошей погоде. Так ведь?

— Но вкусы нью-йоркского зрителя ужасно извратились со времен покойного Уоллока.[161]

— Ах нет, я видела несколько прелестных пьес, — чирикнула мисс Голдвейзер.

Весь долгий день любовь вилась в завитках волос… в темных завитках… вспыхивала в темной стали… билась… высоко… о Господи… высоко… ярко… Она вонзала вилку в извилистое, белое сердце салата. Она произносила слова, в то время как совсем другие слова рассыпались внутри нее, точно разорванная нитка бус. Она сидела, разглядывая картину: две женщины и двое мужчин обедали за столом в комнате с высокими панелями под дрожащим хрустальным канделябром. Она подняла голову и увидела маленькие, грустные, птичьи глаза мисс Голдвейзер, устремленные на ее лицо.

— О да, летом Нью-Йорк гораздо приятнее, чем зимой. Летом меньше шума, суеты…

— О да, вы совершенно правы, мисс Голдвейзер. — Эллен вдруг обвела стол улыбкой.

Весь долгий день любовь вилась в завитках над высоким лбом, вспыхивала в темной стали глаз…

В такси толстые колени Голдвейзера прижимались к ее коленям, в его глазах трепетала тонкая паутина, его глаза ткали сладкую, душную сеть вокруг ее шеи и лица. Мисс Голдвейзер сидела, расползаясь рядом с ней. Дик Сноу сосал незажженную сигару, катая ее языком. Эллен старалась точно вспомнить, как выглядит Стэн, вспомнить его гибкое тело канатного плясуна. Она не могла вспомнить все его лицо полностью, она видела глаза, губы, ухо.

Таймс-сквер была полна разноцветных огней, световых зигзагов, извилин. Они поднялись на лифте в отель «Астор». Эллен шла вслед за мисс Голдвейзер между столиками сада на крыше. Мужчины во фраках и женщины в легких муслиновых платьях оглядывались и провожали ее взглядами, которые прилипали к ней, как клейкие усики виноградных побегов. Оркестр играл «В моем гареме». Они сели за столик.

— Будем танцевать? — спросил Голдвейзер.

Она улыбнулась ему в лицо кривой, надломленной улыбкой и позволила обнять себя за талию. Его большое, поросшее торжественными, одинокими волосами ухо было на уровне ее глаз.

— Элайн, — дышал он ей в ухо, — честное слово, я думал, что я благоразумный человек. — Он перевел дух. — Но это не так. Вы волнуете меня, дорогая девочка, и я с ужасом признаюсь в этом. Почему вы не можете полюбить меня хоть немножко? Я бы хотел… чтобы мы обвенчались, как только вы официально получите развод… Неужели же вы не можете быть хоть немножко поласковее со мной? Я бы мог сделать для вас очень много… В Нью-Йорке я мог бы быть вам очень полезен…

Музыка замолкла. Они стояли в стороне под пальмой.

— Элайн, поедем в мою контору, подпишите контракт… Я хотел пригласить Феррари… Мы вернемся через пятнадцать минут.

— Я должна подумать… Я никогда ничего не делаю, не продумав ночь.

— Вы сводите меня с ума!

Внезапно она вспомнила все лицо Стэна. Он стоял перед ней в мягкой рубашке, с криво повязанным бантом, со встрепанными волосами, пьяный.

— Элли, я так рад видеть вас…

— Познакомьтесь с мистером Эмери, мистер Голдвейзер.

— Я только что вернулся из замечательно интересного путешествия. Жалко, что вас не было с нами… Мы ездили в Монреаль, Квебек[162] и вернулись через Ниагару. И с того момента, как только мы покинули милый, старый Нью-Йорк, мы ни одной минуты не были трезвы, пока нас не арестовали на Бостонском шоссе за то, что мы ехали с недозволенной скоростью. Так ведь, Перлайн?

Эллен пристально глядела на покачивавшуюся рядом со Стэном девушку в маленькой соломенной шляпке с цветами, надвинутой на водянистые голубые глаза.

— Элли, познакомьтесь с Перлайн… Красивое имя, правда? Я чуть не лопнул, когда она сказала мне, что произошло… Ах да, вы ничего не знаете!.. Мы так далеко забрались на Ниагаре, что, когда спохватились, оказалось, что мы женаты… У нас есть даже брачное свидетельство с анютиными глазками.

Эллен не могла смотреть на него. Оркестр, гул голосов, стук тарелок вздымались спирально вокруг нее все громче и громче.

— Спокойной ночи, Стэн. — Ее голос царапал ей язык; произнося слова, она отчетливо слышала их.

— Элли, пожалуйста, побудьте с нами…

— Нет… Спасибо…

Она снова начала танцевать с Гарри Голдвейзером. Сад закружился сначала очень быстро, потом медленнее. Колыхание шума вызывало тошноту.

— Простите, Гарри, я на минутку, — сказала она, — я вернусь к столу.

В дамской комнате она осторожно опустилась на плюшевый диван. Достала из сумочки круглое зеркальце и поглядела в него. Из черных отверстий ее зрачков темнота изливалась до тех пор, пока все кругом не стало черным.


Джимми Херф устал: он гулял весь день. Он сел на скамейку неподалеку от Аквариума и стал смотреть на воду. Свежий сентябрьский ветер подернул сталью мелкую зыбь гавани и аспидно-голубое, пятнистое небо. Большой белый пароход с желтой трубой проходил мимо статуи Свободы. Дым тащившего его буксира был вырезан резкими зубцами, точно из бумаги. Несмотря на скученные постройки верфей, конец Манхэттэна казался ему носом баржи, медленно и ровно плывшей по водам гавани. С криком кружились чайки. Он внезапно вскочил. «Черт, надо что-нибудь начать делать!»

Он стоял в течение секунды, напрягая мускулы, балансируя на пятках. У оборванца, разглядывавшего иллюстрации в воскресной газете, было знакомое лицо.

— Хелло, — сказал он нерешительно.

— Я знаю, кто вы такой, — сказал оборванец не подавая ему руки. — Вы — сын Лили Херф… Я думал, что вы не заговорите со мной… И действительно, зачем вам со мной разговаривать?

— Ну да, конечно, вы кузен Джо Харленд!.. Я ужасно рад вас видеть… Я часто думал о вас.

— Что думали?

— Не знаю… Знаете, это смешно… Родственники всегда кажутся совсем другими людьми, чем ты сам. — Херф опять сел на скамью. — Хотите папиросу?… Плохую, правда…

— Мне все равно… Чем вы занимаетесь, Джимми? Вы не сердитесь, что я вас так называю? — Джимми Херф зажег спичку; она потухла, он зажег другую и поднес ее Харленду. — Я неделю не курил… Спасибо.

Джимми посмотрел на сидевшего рядом с ним человека. Глубокая впадина его серой щеки и резкая складка, тянувшаяся от угла рта, образовали острый угол.

— Должно быть, думаете, какой я подонок? — сказал Харленд, брызгая слюной. — Вы жалеете, что сели рядом со мной? Вам жалко, что ваша мать воспитала вас джентльменом, а не ханжой, как все прочие?

— Я работаю репортером в «Таймc»… Мерзкое занятие, меня тошнит от него, — сказал Джимми, с трудом выдавливая из себя слова.

— Не говорите так, Джимми, вы еще слишком молоды… С такими взглядами на жизнь вы недалеко уйдете.

— Предположите, что я и не хочу пойти далеко.

— Бедняжка Лили так гордилась вами. Она хотела, чтобы вы были великим человеком… Вы были предметом ее честолюбия… Вы не должны забывать вашу мать, Джимми. Она была мне единственным другом во всем этом проклятом семействе.

Джимми рассмеялся:

— А разве я говорю, что я не честолюбив?

— Ради Бога, ради вашей покойной матери, будьте осмотрительны. Вы только начинаете жить… Вся наша жизнь зависит от ближайших двух-трех лет. Взгляните на меня.

— Да, неважную, можно сказать, жизнь устроил себе Чародей Уолл-стрит… Нет, дело в том, что я не хочу больше подчиняться всему тому, чему нужно подчиняться в этом проклятом городе. Мне надоело подхалимствовать перед кучкой тупиц, которых я не уважаю… А вы что делаете, кузен Джо?

— Не спрашивайте…

— Смотрите… Вы видите тот пароход с красными трубами? Это французский крейсер. Смотрите — с кормового орудия снимают брезент… Я хочу пойти на войну… Одна беда — я плохой вояка.

Харленд кусал губы. Помолчав, он вдруг заговорил хриплым, надтреснутым голосом.

— Джимми, я хочу вас кое о чем попросить… ради Лили… Э-э… у вас есть… э-э… какая-нибудь мелочь? Обстоятельства… так сложились, что я не ел как следует уже два-три дня… Я, знаете ли, немножко ослаб…

— Конечно! Я как раз хотел предложить вам выпить со мной чашечку кофе или чаю… На Вашингтон-стрит есть замечательный восточный ресторан.

— Пойдемте, — сказал Харленд, с трудом поднимаясь. — А вам не стыдно показаться с таким чучелом?

Харленд уронил газету. Джимми наклонился, чтобы поднять ее. Из бесформенных коричневых пятен клише всплыло лицо; что-то задергалось внутри Джимми, как нерв больного зуба. Нет, это не она, она так не выглядит, да… Талантливая молодая актриса, имевшая оглушительный успех в «Zinnia Girls».

— Спасибо, не беспокойтесь, я ее тут нашел, — сказал Харленд.

Джимми уронил газету. Она упала лицом вниз.

— Какие у них отвратительные фотографии, правда?

— А я люблю их разглядывать… Я люблю быть в курсе всего, что делается в Нью-Йорке… Нищим, знаете ли, тоже не возбраняется смотреть на королей.

— Да нет, я только хотел сказать, что они отвратительно снимают.

VII. Американские горы

Свинцовый сумрак тяжело ложится на худые плечи пожилого человека, идущего по направлению к Бродвею. На углу у киоска что-то щелкает в его глазах. Сломанная кукла среди раскрашенных говорящих кукол, он бредет дальше, уронив голову в кипение и гуд, в жерло унизанного бусами букв зарева.

— Я помню, когда тут были луга, — ворчит он, обращаясь к маленькому мальчику.

«Ассоциация Луис Экспрессе» — красные буквы плаката пляшут джигу в глазах Стэна. Традиционные юбилейные танцы. Молодые люди и девушки входят. «Парами звери вошли — кенгуру слонов вели». Гром и звон оркестра вырывается из дверей зала. На улице дождь. «Еще река. Еще мне осталась одна река». Он отворачивает воротник пиджака, собирает губы в трезвую улыбку, платит два доллара и входит в большой, гулкий зал, увешанный красными, белыми и синими тряпками. Вдруг — такое головокружение, что на минуту прислоняется к стене. «Еще мне осталась река…» Пол, на котором танцуют бесчисленные парочки, колышется, как палуба корабля. «У стойки вернее».

— Гэс Мак-Нийл здесь, — шепчут кругом. — Добрый старый Гэс.

Тяжелые руки хлопают по широким спинам, черные на красных лицах орут рты. Стаканы поднимаются и звенят, сверкая, поднимаются и звенят, танцуя. Рыхлый краснолицый человек с глубоко сидящими глазами и курчавыми волосами проходит по зале, хромая, опираясь на палку.

— Каков парень, а?

— Да, Гэс — это человек.

— Хозяйская голова!

— Молодчина старик Мак-Нийл!.. Наконец-то заглянул к нам.

— Здравствуйте, мистер Мак-Нийл.

В зале стихает. Гэс Мак-Нийл машет палкой.

— Спасибо, ребята… Ну-ну, веселитесь… Бэрк, старина, налейте всем за мой счет.

— И патер Молвени с ним… Молодец патер Молвени!

— Прямо король этот Мак-Нийл!

Он такой веселый, славный малый,

Кто посмеет это отрицать?…

Широкие, почтительно согнутые спины провожают медленно шагающую среди танцоров группу. «Павиан большой, озарен луной, расчесывал длинные волосы».

— Хотите танцевать?

Девушка поворачивается к нему белой спиной и уходит.

Я холостяк и живу одиноко,

Я ткацким живу ремеслом…

Стэн видит себя; он поет во все горло перед своим отражением в зеркале. Одна бровь у него вздернута кверху до самых волос, другая опустилась на ресницы.

— Нет, я не распутник, я женатый человек… Бейте всякого, кто скажет, что я не женат и не гражданин города Нью-Йорка, графство Нью-Йорк, штат Нью-Йорк… — Он стоит на стуле и говорит речь, ударяя кулаком правой руки по ладони левой. — Ри-имляне, сограждане, друзья, одолжите мне пять долларов!.. Я Цезаря пришел похоронить, а не хвалить… Согласно конституции города Нью-Йорка, графство Нью-Йорк, штат Нью-Йорк, надлежащим образом засвидетельствованной и подписанной генеральным прокурором, согласно акта от тринадцатого июля тысяча восемьсот восемьдесят восьмого года… К черту римского папу!

— Брось трепаться!

— Ребята, выкиньте этого молодца за дверь… Он не из наших!

— Черт его знает, как он сюда попал… Он мертвецки пьян.

Стэн, закрыв глаза, прыгает в гущу кулаков. Его хватили в глаз, в челюсть, и, точно пуля, он вылетает на моросящую дождем, прохладную, тихую улицу «Ха-ха-ха!»

Ибо я холостяк и живу одиноко,

И еще мне осталась одна река,

Еще река до Иордана,

Еще мне осталась одна река…

Когда он опомнился, в лицо ему дул холодный ветер, и он сидел на скамье парома. Зубы его стучали, он трясся.

«У меня белая горячка. Кто я? Где я? Город Нью-Йорк, штат Нью-Йорк… Стэнвуд Эмери, двадцати двух лет, род занятий — студент… Перлайн Андерсон, двадцати одного года, род занятий — актриса… Ну ее к черту! У меня было сорок девять долларов и восемьдесят центов. Где я был, черт возьми? И никто меня не колотил. И никакой белой горячки у меня нет. Я чувствую себя прекрасно, только немножко хрупко. Мне ничего не нужно, кроме небольшой выпивки, а вам? Фу ты, черт, я думал — тут кто-то есть. Лучше помолчать».

Сорок девять долларов висели на стене,

Сорок девять долларов висели на стене.

За оловянной водой — высокие стены, над березовой рощей загородных домов мерцало розовое утро, точно призыв рога в шоколадно-буром тумане. Когда паром подошел ближе, дома сомкнулись в гранитную гору, изрезанную узкими, как лезвие ножа, каньонами. Паром прошел вплотную мимо бочкообразного парохода, стоявшего на якоре и накрененного в сторону Стэна так сильно, что он мог видеть всю палубу. Рядом с пароходом стоял буксир. С палубы, загроможденной, точно дынями, повернутыми кверху лицами, тянуло затхлым. Три дикие чайки с жалобными стонами кружились над ней. Одна из чаек взвилась спиралью, белые крылья поймали луч солнца, чайка неподвижно повисла в бело-золотом сиянии. Край солнца поднялся над лиловой грядой облаков за Нью-Йорком. Миллионы окон загорелись пламенем. Глухой шум и рокот доносились из города.

И парами звери вошли —

Кенгуру слонов вели,

Еще мне осталась одна река,

Еще река до Иордана.

В белесом рассвете фольговые чайки кружились над разбитыми ящиками, над гнилыми кочанами капусты, над апельсинными корками, выглядывавшими из-за расщепленных свай, зеленые волны пенились под круглым носом, паром тормозил течение, глотал взволнованную воду, громыхал, скользил, медленно вошел в гнездо. Зажужжали лебедки, загрохотали цепи, распахнулись ворота. Стэн вместе с толпой вошел в деревянный, пропахший навозом туннель и вышел к солнечному стеклу и скамьям Бэттери. Он сел на скамью и обхватил колени руками, чтобы они не тряслись. Его голова звенела и бренчала, как механическое пианино.

Великая дева на белом коне…

Перстни на пальцах, на ногах бубенцы,

И несет она гибель во все концы…

«Были Вавилон и Ниневия, они были построены из кирпича. Афины — златомраморные колонны. Рим — широкие гранитные арки. В Константинополе минареты горят вокруг Золотого Рога, как огромные канделябры… О, мне осталась одна река… Сталь, стекло, черепица, цемент — из них будут строиться небоскребы. Скученные на узком острове, миллионнооконные здания будут, сверкая, вздыматься — пирамида над пирамидой — подобно белым грядам облаков на грозовом небе…»

Шел дождь сорок дней и сорок ночей,

Опрокинулась в небе лейка,

Лишь один человек пережил потоп —

Длинноногий Джек с Перешейка.

«Господи, я бы хотел быть небоскребом!»


Замок крутился, выталкивая ключ. Стэн искусно выждал момент и поймал замок. Он проскочил стремглав в открытую дверь, пробежал длинную переднюю и, зовя Перлайн, помчался в спальню. Пахло как-то странно, пахло запахом Перлайн. «К черту!» Он схватил стул — стул хотел убежать, он взлетел над головой Стэна и грохнулся в окно, стекло задрожало и зазвенело. Он выглянул на улицу. Улица встала на дыбы. Выдвижная лестница и пожарная машина карабкались по ней, кувыркаясь, волоча за собой пронзительный вой сирены. Пожар, пожар, воды, воды! Убытков на тысячу долларов, убытков на сто тысяч долларов, убытков на миллион долларов. Небоскребы вздымаются пламенем, в пламени, в пламени. Он отскочил в комнату. Стол перекувырнулся. Горка с фарфором вскочила на стол. Дубовые стулья взобрались на горку, потянулись к газовому рожку. «Воды, воды! Не люблю я этого запаха — в городе Нью-Йорке, графство Нью-Йорк, штат Нью-Йорк». Он лежит на спине на полу вертящейся кухни и смеется, и смеется. «Один человек пережил потоп — он едет верхом на великой деве на белом коне. Вверх, в пламя, вверх, вверх!»

— Керосин, — прошептал потнорожий бидон в углу кухни.

«Воды, воды!»

Он стоял, шатаясь, на скрипучих, перевернутых стульях, на перевернутом столе. Керосин лизал его белым холодным языком. Он качнулся, вцепился в газовый рожок, газовый рожок поддался; он лежит на спине в луже, зажигает спички — влажные, не загораются. Спичка вспыхнула, зажглась; он осторожно прикрыл огонек ладонями.

— Да, но мой муж ужасно честолюбив, — говорила Перлайн синей шерстяной женщине в бакалейной лавке. — Он любит хорошо пожить и тому подобное, но я в жизни не встречала более честолюбивого человека. Он хочет уговорить своего отца, чтобы тот послал нас за границу, — он будет изучать архитектуру. Он намерен стать архитектором.

— Ах, для вас это будет сплошным удовольствием. Такая поездка… Еще что прикажете, мисс?

— Нет, кажется, я ничего не забыла… Если бы это был кто-нибудь другой, я бы волновалась. Я его уже два дня не видела. Наверно, поехал к отцу.

— А вы только что обвенчались?

— Я бы вам не рассказывала, если бы что-нибудь было не в порядке. Нет, он ведет себя честно, хорошо… Ну, прощайте, миссис Робинзон.

Она взяла свертки под мышку и, размахивая бисерной сумочкой, вышла на улицу. Солнце еще пригревало, хотя в ветерке уже чувствовалось дыхание осени. Она подала монету слепцу, крутившему на шарманке вальс из «Веселой вдовы». Надо будет все-таки слегка побранить его, когда он вернется домой, а то он будет часто пропадать. Она свернула в Двухсотую улицу. Люди смотрели из окон, собиралась толпа. Где-то горело. Она вдохнула запах гари. У нее побежали мурашки по спине; она любила пожары. Она заторопилась. «Ого, как раз перед нашим домом!» Дым, плотный, как джутовый мешок, валил из окна пятого этажа. Она вдруг начала дрожать. Мальчишка-негр, прислуживавший у лифта, бежал к ней навстречу. У него было зеленое лицо.

— В нашей квартире! — взвизгнула она. — Только неделю тому назад привезли мебель… Пустите меня!

Она уронила свертки, бутылка со сливками разбилась о плиты тротуара. Перед ней вырос полисмен, она бросилась на него и начала колотить его по широкой синей груди. Она не могла удержать свой визг.

— Все в порядке, дамочка, все в порядке, — бурчал он низким басом.

Она билась головой об его грудь и чувствовала, как в груди гудит его голос.

— Его снесли вниз, он только угорел, только угорел.

— Стэнвуд, мой муж! — завизжала она.

Все кругом почернело. Она ухватилась за две блестящие пуговицы на мундире полисмена и упала в обморок.

VIII. Еще река до Иордана

Человек кричит, стоя на ящике из-под мыла на углу Второй авеню и Хаустона[163] напротив кафе «Космополитен»:

— Друзья… рабы заработной платы, каким когда-то был и я… Эти люди сидят у вас на шее… они вырывают у вас пищу изо рта. Где все те красивые девушки, которых я раньше видел на бульваре? Поищите их в загородных кабаках… Ребята, они выжимают нас, как губку… рабочие, нет, не рабочие, а рабы — так будет вернее… они отнимают у нас нашу работу, наши идеи, наших женщин… Они строят отели, клубы миллионеров, театры, стоящие много миллионов, военные корабли, а что они оставляют нам?… Они оставляют нам недоедание, рахит и грязные улицы, залитые помоями… Вы бледны, друзья? Вам не хватает крови?… Почему у вас нет крови в жилах?… В России бедняки… немногим беднее, чем мы… верят в вампиров, высасывающих по ночам кровь из людей… Вот это и есть капитализм… вампир, высасывающий вашу кровь… днем… и… ночью…

Падает снег. Хлопья его золотятся, падая мимо уличных фонарей. Сквозь зеркальные стекла кафе «Космополитен», полное голубых, зеленых и опаловых расселин дыма, кажется мутным аквариумом; белые лица плавают вокруг столов, похожие на странных рыб. Зонтики пузырятся гроздьями над заснеженной улицей. Оратор поднимает воротник и быстро идет по Хаустону, неся грязный ящик из-под мыла на отлете, чтобы не замарать брюки.

Лица, шляпы, руки, газеты плясали в потном, ревущем вагоне подземной дороги, как зерна в жаровне.

— Джордж, — сказал Сэндборн Джорджу Болдуину, который висел на ремне возле него, — видите новый дом Фитцджералда?

— Я скоро увижу кладбище, если не выберусь отсюда сию же минуту.

— Вам, плутократам, иногда бывает полезно посмотреть, как путешествует простая публика… Может быть, вы приглядитесь и уговорите ваших приятелей из Таммани-холла[164] прекратить болтовню и хоть сколько-нибудь облегчить нам, рабам заработной платы, существование… Черт побери, я бы мог им кое-что посоветовать… У меня есть план бесконечных движущихся платформ под Пятой авеню.

— Это вы придумали лежа в больнице, Фил?

— Я много чего придумал, лежа в больнице.

— Сойдем здесь и пойдем пешком. Я больше не могу… Я не привык.

— Хорошо… Я позвоню Эльзи, что опоздал к обеду… Нынче не часто с вами можно встретиться, Джордж… Совсем как в былые дни.

Клубок мужчин и женщин, рук, ног, сдвинутых на потные затылки шляп вынес их на платформу. Они пошли по Лексингтон-авеню, недвижной в винном закатном зареве.

— В самом деле, Фил, как это вас угораздило попасть под колеса?

— Честное слово, не знаю, Джордж… Последнее, что я помню, — я повернул голову, чтобы посмотреть на какую-то чертовски красивую женщину, проезжавшую в такси, а потом я сразу очнулся в больнице и пил воду со льдом из чайника.

— Стыдно, Фил, в ваши годы!..

— Знаю, знаю… Только не я один грешен.

— Да, удивительно, как такие вещи врываются в жизнь… Позвольте, а что вы обо мне слышали?

— Ничего, Джордж, не волнуйтесь — ничего особенного… Я видел ее в «Zinnia Girls»… Она имеет успех. Премьерша у них гораздо слабее.

— Послушайте, Фил, если вы услышите какие-нибудь сплетни про мисс Оглторп, ради Бога, пресекайте их. Это чертовски глупо! Стоит вам пойти выпить чашку чая с женщиной, как уже всякий и каждый считает себя вправе трепать языком по всему городу. Я не хочу скандала, хотя мне вообще наплевать.

— Придержите коней, Джордж.

— Я в настоящий момент нахожусь в очень щекотливом положении — этим все сказано. А затем мы с Сесили наконец как-то договорились, создали какой-то модус… Я не хочу опять нарушать его.

Они молча пошли дальше.

Сэндборн шел, держа шляпу в руке. Он был почти совсем сед, но брови у него были еще черные и густые. Через каждые несколько шагов он менял походку, точно ему было больно ступать. Он откашлялся.

— Джордж, вы спрашивали меня, не придумал ли я чего-нибудь, лежа в больнице… Помните, много лет тому назад старик Спекер говорил о стекловидной и суперэмалированной черепице. Так вот, в больнице я работал над его формулой… У одного из моих приятелей на заводе есть печь на две тысячи градусов каления; он обжигает в ней глиняную посуду. По-моему, это дело можно поставить по-коммерчески… Можно произвести революцию в промышленности. В соединении с цементом такая черепица невероятно увеличила бы податливость материалов, имеющихся в распоряжении архитекторов. Мы могли бы изготовлять черепицу любого цвета, размера и отделки… Вообразите себе этот город, когда все эти дома, вместо серо-грязного цвета, засверкают яркими красками. Представьте себе красные карнизы на небоскребах. Цветная черепица произведет переворот во всей городской жизни! Вместо того чтобы подражать готическому и романскому стилю, мы могли бы создать новые рисунки, новые краски, новые формы. Если бы город был хоть чуточку красочным, кончилась бы вся эта жестокая, бессодержательная, скованная жизнь… Было бы больше любви и меньше разводов…

Болдуин расхохотался:

— Вот еще выдумал!.. Мы еще как-нибудь поговорим об этом, Фил. Приходите к нам обедать, когда Сесили будет дома, — расскажите нам все подробно… А почему Паркхерст вам не поможет?

— Я не хочу посвящать его в это дело. Он будет тянуть переговоры до бесконечности, а когда формула будет у него в руках, он меня оставит с носом. Я не доверю ему и пяти центов.

— Почему он не возьмет вас в компаньоны, Фил?

— Он крутит мной как хочет. Он знает, что на мне лежит вся работа в его проклятой конторе. Но он знает и то, что я почти ни с кем не умею ладить. Ловкая штучка!

— Все-таки, я думаю, вы могли бы предложить ему ваш проект.

— Он крутит мной как хочет и знает это… Я делаю всю работу, а он загребает деньги… Я думаю, что, в сущности, так и должно быть. Если бы у меня были деньги, я все равно бы их истратил. Я — непутевый человек.

— Но послушайте, Фил, вы же немногим старше меня… У вас еще вся карьера впереди.

— Да-да, десять часов в день за чертежным столом… Знаете, мне бы очень хотелось, чтобы вы заинтересовались моим проектом.

Болдуин остановился на углу и похлопал ладонью по своему портфелю.

— Вы знаете, Фил, что я рад оказать вам любую помощь… Но как раз в данный момент мои финансовые дела ужасно запутаны. Я впутался в кое-какие довольно рискованные предприятия, и Бог знает, как я из них выкручусь… Вот почему я сейчас не хочу ни развода, ни скандала, ничего вообще… Я не буду браться ни за какие новые дела по крайней мере в течение года. Из-за войны в Европе все наши дела стали ужасно неустойчивы. Бог знает, что может случиться.

— Ну ладно. Спокойной ночи, Джордж.

Сэндборн резко повернулся на каблуках и пошел обратно по авеню. Он устал. Ноги у него болели. Уже почти стемнело. По дороге к станции грязные кирпичные и каменные стены монотонно тянулись мимо него, как дни его жизни.


Железные тиски сдавливают виски под кожей; кажется, что голова вот-вот лопнет, как яйцо. Она начинает ходить большими шагами по комнате, духота колет ее иглами, цветные пятна картин, ковры, кресла окутывают ее душным, жарким одеялом. Задний двор за окном исполосован синими, фиолетовыми и топазовыми лентами дождливых сумерек. Она открывает окно. Не поспеть за сумерками, как говорил Стэн. Телефон протянул к ней трепещущие, бисерные щупальца звона. Она с силой захлопывает окно. «Черт бы их побрал, не могут оставить человека в покое!»

— А, Гарри, я не знала, что вы вернулись… Не знаю, смогу ли я… Да, думаю, что смогу. Приходите после спектакля… Что вы говорите! Вы мне потом все расскажете… — Не успела она повесить трубку, как телефон опять зазвенел. — Хелло… Нет, не могу… Да, может быть, смогу… Когда вы приехали? — Она засмеялась звонким телефонным смехом. — Говард, я ужасно занята… Честное слово… Вы были на спектакле?… Ужасно интересно, как вы съездили… Вы мне расскажете… Прощайте, Говард.

«Надо пойти погулять — лучше станет».

Она сидит за туалетным столиком и распускает волосы. «Сколько возни с ними. Надо будет вовсе остричься… Быстро отрастут… Тень белой смерти… Нельзя так поздно вставать, круги под глазами… И у дверей Невидимая Гибель… Если бы я могла плакать. Есть люди, которые могут выплакать себе глаза, по-настоящему ослепнуть от слез… Все равно, развод надо довести до конца… Черт, уже шесть часов!» Она снова начинает ходить взад и вперед по комнате. «Я родилась ужасно далеко, невероятно далеко…»

Звонит телефон.

— Хелло… Да, это мисс Оглторп… А, Рут! Мы с вами целую вечность не виделись… со времен миссис Сондерленд… С радостью повидаю вас. Приходите, мы перекусим по дороге в театр… Третий этаж.

Она дает отбой и вынимает из шкафа дождевик. Запах меха, нафталина и платьев щекочет ей ноздри. Она снова распахивает окно и глубоко вдыхает холодный, влажный, гниловатый осенний воздух. С реки доносится пыхтенье большого парохода. «Ужасно далеко от этой бессмысленной жизни, от этой идиотской, тупой толчеи. Мужчина может обручиться с морем вместо женщины; а женщина?»

Телефон снова сыплет бисерный звон. Одновременно звонят на парадной.

— Хелло… Нет, к сожалению, не узнаю… Кто говорит?… Ларри Хопкинс? А я думала, что вы в Токио… Вас еще не отправили?… Конечно, мы должны повидаться… Дорогой мой, это просто ужасно, но я эти две недели нарасхват. Сегодня вечером прямо сумасшедший дом. Позвоните завтра в двенадцать, может быть, я как-нибудь устроюсь… Обязательно встретимся, друг мой…

Рут Прин и Кассандра Вилкинс входят, отряхивая зонтики.

— Ну, будьте здоровы, Ларри… Как это мило с вашей стороны… Раздевайтесь. Касси, хотите с нами обедать?

— Я чувствовала, что должна повидать вас. Вы имели такой успех, такой удивительный успех, — проговорила Касси надорванным голосом. — Ах, милочка, я была в таком ужасе, когда узнала про мистева Эмеви. Я плакава, плакава… Пвавда, Вут?

— Какая у вас прелестная комната! — одновременно с ней восклицает Рут.

В ушах Эллен — болезненный звон.

— Мы все когда-нибудь умрем, — вырывается у нее неожиданно грубо.

Рут постукивает ногой в калоше по полу; она перехватывает взгляд Касси — та мямлит что-то и замолкает.

— Не пойти ли нам? Уже поздно, — говорит Рут.

— Простите меня на минутку, Рут.

Эллен бежит в ванную и захлопывает дверь. Она сидит на краю ванны и колотит себя сжатыми кулаками по коленям. «Эти женщины сведут меня с ума!» Потом напряжение ослабевает, она чувствует, как что-то вытекает из нее, точно вода из умывальника. Она спокойно подкрашивает губы.

Возвратившись в комнату, она говорит своим обычным голосом:

— Ну, пойдемте… Получили роль, Рут?

— Мне представлялась возможность поехать в Детройт с одной труппой. Я отказалась… Я не уеду из Нью-Йорка, что бы ни случилось.

— А я не знаю, что бы дала — лишь бы уехать из Нью-Йорка… Честное слово, если бы мне предложили петь в кино в самой глухой провинции, я бы сразу же согласилась.

Эллен берет зонтик, и три женщины спускаются гуськом по лестнице и выходят на улицу.

— Такси! — зовет Эллен.

Проезжающий автомобиль скрежещет и останавливается. Красное ястребиное лицо шофера вплывает в свет уличного фонаря.

— На Четырнадцатую улицу, — говорит Эллен, пока Рут и Касси влезают в автомобиль.

Зеленоватые огни и куски мрака мелькают мимо унизанных бусинками света окон.

Она стояла под руку с Гарри Голдвейзером, глядя поверх перил сада на крыше. Гарри Голдвейзер был в смокинге. Под ними, мерцая огнями, испещренный туманными пятнами, лежал, как упавшее небо, парк. Сзади на них шквалами налетали звуки танго, шум голосов, шарканье танцующих ног.

— Бернар, Рашель,[165] Дузе,[166] Сиддонс… Понимаете, Элайн, нет выше искусства, чем театр. Никакое искусство не может так передать человеческие переживания… Если бы я только мог сделать то, что мне хочется, мы были бы величайшим в мире народом, а вы — величайшей актрисой… Я был бы великим режиссером, гениальным творцом — понимаете? Но публике не нужно искусство, наш народ не позволяет о себе заботиться. Ему нужна мелодрама с сыщиками или мерзкий французский фарс с дрыганьем ножками, смазливыми хористками и музыкой… Ну что ж, обязанность режиссера — давать публике то, что она требует.

— По-моему, в этом городе живут легионы людей, жаждущих непостижимых вещей… Посмотрите на него.

— Ночью, когда ничего не разобрать, он хорош. Но в нем нет художественности, нет красивых зданий, нет духа старины — вот в чем ужас.

Минуту они стояли молча. Оркестр заиграл вальс из «Лилового домино».

Вдруг Эллен повернулась к Голдвейзеру и проговорила необычно резко:

— Вы можете понять женщину, которой порой хочется быть проституткой, простой девкой?

— Моя дорогая юная леди, как странно слышать такие слова от прелестной молодой женщины!

— Вы, наверно, шокированы?

Она не слыхала его ответа. Она чувствовала, что вот-вот расплачется. Он вонзила острые ногти в ладони рук; она задерживала дыхание до тех пор, пока не сосчитала до двадцати. Потом сказала дрожащим голосом маленькой девочки:

— Гарри, пойдем, потанцуем немножко.

Небо над картонными домами — свинцовый свод. Если бы шел снег, было бы не так мрачно. Эллен нанимает такси на углу Седьмой авеню, падает на сиденье и трет онемевшими в перчатке пальцами правой руки ладонь левой.

— На Пятьдесят седьмую улицу, пожалуйста.

Из-под болезненной маски усталости она сквозь трясущееся окно провожает глазами фруктовые лавки, вывески, строящиеся дома, тележки, девушек, посыльных, полисменов. «Если у меня будет ребенок, ребенок Стэна, он вырастет, чтобы трястись по Седьмой авеню под свинцовым бесснежным небом и провожать глазами фруктовые лавки, вывески, строящиеся дома, тележки, девушек, посыльных, полисменов…» Она сдвигает колени, выпрямляется на краю сиденья, стискивает руками живот. «Господи, со мной сыграли гнусную шутку, у меня отняли Стэна, сожгли его, мне ничего не оставили — только то, что шевелится во мне и убьет меня!» Она всхлипывает в онемевшие ладони. «Господи, хоть бы снег пошел!»

Она стоит на серой мостовой и роется в кошельке. Порыв ветра, крутящий в сточной канаве клочки бумаги, набивает ее рот пылью. Лицо у лифтера круглое, из черного дерева с инкрустацией из слоновой кости.

— Миссис Стоунтон Уэллс.

— Да, мадам, восьмой этаж.

Лифт жужжит, поднимаясь. Она стоит, глядя на себя в узкое зеркало. Внезапно что-то неудержимо веселое прохватывает ее. Он смахивает пыль с лица скомканным носовым платком, отвечает улыбкой на улыбку лифтера, открывающего рот, как клавиатуру рояля, и бодро стучит в дверь. Дверь открывает плоеная горничная.[167] В квартире пахнет чаем, мехом и цветами, женские голоса щебечут под звон чайных чашек, точно куры на птичьем дворе. Взгляды порхают вокруг ее лица, когда она входит в комнату.

Скатерть была залита вином и томатным соусом. В ресторане было дымно; на стенах висели голубые и зеленые акварели с видами Неаполитанского залива. Эллен откинулась на спинку стула. Она сидела за столом в компании молодых людей и следила, как дым ее папиросы обвивается спиралью вокруг пузатой бутылки кьянти, стоявшей перед ней. На ее тарелке одиноко таял кусочек трехцветного мороженого.

— Но ведь есть же у человека хоть какие-нибудь права… Нет, промышленная цивилизация заставит нас, в конце концов, добиваться перемены правительства и всего социального строя…

— Какие длинные слова он употребляет, — шепнула Эллен Херфу, сидевшему рядом с ней.

— И все-таки он совершенно прав, — проворчал тот в ответ.

— Результатом явилось сосредоточение в руках немногих лиц такой власти, какой мы не знаем на протяжении всей мировой истории, начиная от рабовладельческих времен Египта и Месопотамии…

— Слушайте, слушайте!

— Я говорю совершенно серьезно… Единственный путь борьбы — это объединение рабочих, пролетариата, производителей, потребителей — называйте их как хотите — путем организации союзов. Эти союзы должны окрепнуть настолько, чтобы в один прекрасный день захватить власть.

— Вы не правы, Мартин, именно «ужасные капиталисты», как вы их называете, создали эту цветущую страну.

— Хороша страна!.. Я бы не поселил здесь и собаки.

— Я не согласен. Я восхищаюсь этой страной. Другой родины у меня нет… И, по-моему, все эти угнетенные массы сами хотят, чтобы их угнетали. Они ни на что другое не годны… если бы это было не так, все они были бы преуспевающими дельцами… Люди, способные хоть на что-нибудь, всегда выдвигаются.

— Но я не думаю, чтобы преуспевающий делец был высшим идеалом человеческих стремлений.

— Во всяком случае, он больше приближается к идеалу, чем какой-нибудь сумасшедший агитатор-анархист. Все они либо доктринеры, либо сумасшедшие.

— Слушайте, Мид, вы ругаете то, чего вы не понимаете, о чем вы не имеете ни малейшего представления… Я не могу этого допустить… Вы должны постичь суть вещей, прежде чем ругать их сплеча.

— Вся эта социалистическая чепуха оскорбительна для интеллигентного человека.

Элли потянула Херфа за рукав.

— Джимми, я хочу домой. Вы меня проводите?

— Мартин, рассчитайтесь, пожалуйста, за нас. Нам надо идти… Элли, вы страшно бледны.

— Здесь немножко жарко… Уф, легче стало!.. Терпеть не могу споров. Я никогда не знаю, что мне говорить.

— Эти люди из вечера в вечер жуют одну и ту же жвачку.

Восьмая авеню была окутана густым, не дававшим дышать туманом. Сквозь туман тускло мерцали фонари, лица всплывали и таяли, как рыбы в мутном аквариуме.

— Вы чувствуете себя лучше, Элли?

— Гораздо лучше.

— Я ужасно рад.

— Знаете, вы здесь единственный человек, который называет меня Элли. Мне это нравится… Все стараются дать мне почувствовать, что я взрослая, с тех пор как я на сцене.

— Стэн также называл вас Элли.

— Может быть, поэтому я так люблю это имя, — сказала она тихим протяжным голосом (так кричат ночью, стоя на берегу моря).

Джимми чувствовал, как что-то сжимает ему горло.

— О Господи, как все гнусно! — сказал он. — Если бы я мог все свалить на капитализм, как Мартин.

— Как приятно гулять… Я люблю туман.

Они шли молча. Колеса громыхали сквозь удушающий туман. Их сопровождал далекий вой сирен и пароходные свистки.

— У вас по крайней мере карьера… Вы любите вашу работу, вы имеете огромный успех, — сказал Херф на углу Четырнадцатой улицы и взял ее под руку, чтобы помочь перейти на ту сторону.

— Не говорите так… Ведь вы сами в это не верите. Я не такой самовлюбленный ребенок, как вы думаете.

— Но ведь это же так!

— Это было так до моей встречи со Стэном, до того, как я полюбила его… Понимаете, я была глупой, обожающей сцену девочкой и окунулась в совершенно непонятный мне мир прежде, чем узнала, что такое жизнь. В восемнадцать лет я вышла замуж, в двадцать два развелась — славный рекорд… Но Стэн был так изумителен…

— Я знаю.

— Ничего не говоря, он заставлял меня чувствовать, что есть иные вещи… вещи необычайные…

— И все-таки я ненавижу его за его безумие… Все впустую…

— Я не могу говорить об этом.

— Не будем.

— Джимми, вы — единственный человек, с которым я могу говорить.

— Не доверяйте мне слишком. Я когда-нибудь тоже могу наброситься на вас…

Они рассмеялись.

— Господи, как я рад, что не мертв! А вы, Элли?

— Не знаю… Ну, вот мы и пришли. Не поднимайтесь ко мне… Я сейчас же лягу. Я чувствую себя отвратительно…

Джимми стоял, держа шляпу в руках, и глядел на нее. Она рылась в сумочке, искала ключ.

— Джимми… Все равно, я вам скажу…

Она подошла к нему и быстро заговорила, отвернув голову и тыча в него ключом, в котором мерцали отсветы уличного фонаря. Густой туман был вокруг них, как шатер.

— У меня скоро будет ребенок… ребенок Стэна. Я откажусь от всей этой пустой жизни и буду воспитывать его. Все равно… Будь что будет.

— О, это самое честное и прекрасное, что может сделать женщина… Элли, вы — чудесная! Если бы я только мог сказать вам, как я…

— Нет, нет. — Ее голос оборвался, глаза наполнились слезами. — Я дурочка, вот и все. — Ее лицо сморщилось, как у маленького ребенка, и она побежала вверх по лестнице. Слезы струились по ее лицу.

— Элли, я хотел вам сказать…

Дверь захлопнулась.

Джимми Херф стоял внизу как вкопанный. В висках у него стучало. Ему хотелось взломать дверь. Он упал на колени и поцеловал ступеньку, на которой она только что стояла. Туман обволакивал его, пестрел вокруг него красным конфетти. Потом трубное чувство восторга отхлынуло, и он начал падать в черный трюм. Он стоял как вкопанный. Полисмен, проходя, испытующе посмотрел на него — стройная синяя колонна, помахивающая дубинкой. Вдруг он сжал кулаки и пошел.

— Господи, как все гнусно, — сказал он вслух и вытер рукавом пальто пыль с губ.


Она берет его за руку, чтобы выйти из автомобиля, так как паром готов к отплытию — «спасибо, Ларри!» — и идет вслед за его высокой, подтанцовывающей фигурой на нос парома. Слабый ветерок с реки выдувает пыль и запах бензина из ее ноздрей. Среди жемчужной ночи квадратные остовы домов на том берегу мерцают, как догорающий фейерверк. Волны слабо бьются о борта парома. Горбун пилит на скрипке «Марионеллу».

— Ничто так не помогает, как успех, — говорит Ларри низким гудящим голосом.

— Ах, если бы вы знали, как мне все на свете безразлично, вы не стали бы терзать меня пустыми словами… Брак, успех, любовь — слова, слова…

— Но для меня они — все. Я думаю, вам понравится в Лиме, Элайн… Я ждал, пока вы будете свободны. И вот я здесь.

— Все мы — не те, что были… А я совсем окаменела.

Речной ветер пропитан солью. По виадуку над Сто двадцать пятой улицей трамваи ползут, как жуки. Паром входит в гнездо, и они слышат гул колес по асфальту.

— Поедем обратно в автомобиле, Элайн, чудесная.

— Правда, Ларри, забавно после такого дня опять окунуться в гущу города?

На грязной белой двери две кнопки с надписями «Дневной звонок» и «Ночной звонок». Она нажимает одну из них дрожащим пальцем. Низкий, полный человек с крысиным лицом и лоснящимися, черными, зачесанными на затылок волосами открывает дверь. Короткие, как у куклы, ручки цвета шампиньона болтаются вдоль его бедер. Он опускает плечи в поклоне.

— Вы и есть та дама?… Войдите.

— Доктор Абрамс?

— Да… Мой друг мне звонил по телефону относительно вас… Садитесь, пожалуйста.

В комнате пахнет арникой. Ее сердце отчаянно колотится о ребра.

— Вы понимаете… — Ей противна дрожь ее голоса; она вот-вот потеряет сознание. — Вы понимаете, доктор Абрамс, это необходимо. Я развожусь с мужем и должна жить на собственные средства.

— Такая молодая… Несчастное замужество… Как жалко! — Доктор мягко мурлычет, как бы про себя; он испускает свистящий вздох и неожиданно вглядывается в ее глаза черными, жесткими, как буравчики, глазами. — Не бойтесь, милая леди, это пустяковая операция… Вы в данный момент готовы?

— Да. Это, наверное, продлится недолго? Я к пяти часам приглашена на чай.

— Да вы совсем молодец! Через час вы обо всем забудете… Какая жалость… Очень грустно, что подобные вещи являются необходимостью… Дорогая леди, у вас еще будут и дети, и домашний очаг, и любящий муж… Не откажите пройти в операционную и приготовиться… Я работаю без ассистента.

Яркий пучок света падает с середины потолка на острый, как бритва, никель, на эмаль, на ослепительный футляр с острыми инструментами. Она снимает шляпу и опускается, содрогаясь от подступающей тошноты, на невысокий эмалированный стул. Потом, как одеревенелая, подымается и развязывает тесемки на юбке.

Уличный грохот разбивается, как прибой, о раковину вибрирующей агонии. Она смотрит в зеркало: кожаная шляпа, пудра, подрумяненные щеки, подведенные губки — маска на ее лице. Все пуговки на перчатках застегнуты. Она поднимает руку.

— Такси!

Мимо нее с грохотом проносится пожарная машина, автонасос с потнолицыми людьми, натягивающими резиновые куртки, гремящая выдвижная лестница. Все ее ощущения тают в тающем диком вопле сирены. Раскрашенный деревянный индеец поднимает руку на углу.

— Такси!

— Да, мадам.

— К «Ритцу».

Загрузка...