Часть третья

I. Веселый городок

На всех флагштоках Пятой авеню — флаги. Яростный ветер истории рвет и мечет огромные полотнища на скрипучих, золотоверхих флагштоках Пятой авеню. Звезды на флагах медленно перекатываются из стороны в сторону по аспидному небу, красные и белые полосы корчатся, всползая к облакам.

В шквале духовых оркестров, конского топота, рокочущего грохота орудий — тени, подобные теням когтей, цепляются за тугие флаги, флаги — голодные языки, лижущие, вьющиеся, трепещущие.

«Долог путь до Типперери… Вперед! Вперед!»

Гавань набита полосатыми, как зебры, полосатыми, как скунсы, пароходами, канал Нэрроуз забит золотом, золотые соверены громоздятся до потолка в Казначействе. Доллары хнычут по радио, провода всех кабелей выстукивают доллары.

«Долог путь туда ведет… Вперед! Вперед!»

В вагоне подземки глаза вылезают из орбит, когда люди говорят про АПОКАЛИПСИС, тиф, холеру, шрапнель, восстание, смерть в огне, смерть в воде, смерть от голода, смерть в навозе.

«О, долог путь до мадмазелек за морями!

Янки идут, янки идут!»

На Пятой авеню гремят оркестры — День Займа Свободы,[168] День Красного Креста. Госпитальные суда вползают в гавань и тихонько выгружаются ночью в старых доках Джерси. На Пятой авеню флаги семнадцати держав сияют, вьются в яростном, голодном ветре.

«И ясень, и дуб, и плакучие ивы,

И в зелени яркой Господние нивы».

Огромные полотнища рвутся и мечутся на скрипучих золотоверхих флагштоках Пятой авеню.

Капитан Джеймс Меривейл лежал, закрыв глаза, пока мягкие пальцы нежно гладили его подбородок. Мыльная пена щекотала ему ноздри. Он вдыхал запах вежеталя, слышал гудение электрического вентилятора, стрекотание ножниц.

— Прикажете массаж лица, сэр, на предмет удаления угрей? — прожурчал парикмахер ему в ухо.

Парикмахер был лыс, у него был круглый синий подбородок.

— Хорошо, — сказал Меривейл, — делайте, что хотите. С момента объявления войны я в первый раз бреюсь как следует.

— Вы оттуда, капитан?

— Да… Боролся за идеалы демократии.

Парикмахер задушил его слова горячим полотенцем.

— Прикажете спрыснуть сиреневой водой, капитан?

— Нет, пожалуйста, никаких эссенций! Спрысните простым одеколоном или чем-нибудь антисептическим.

У белокурой маникюрши были слегка подведены ресницы; она смотрела на него зазывающе, раскрыв розовый бутон рта.

— Вы, вероятно, только что прибыли, капитан? Как вы загорели! — Он положил руку на маленький белый столик. — Давно вы не делали маникюр, капитан.

— Откуда вы знаете?

— Посмотрите, как отросла кожица.

— Мы были слишком заняты, чтобы заниматься маникюром. Я только с восьми часов утра свободный человек.

— О, должно быть, это было ужасно!

— Да, война была нешуточная.

— Представляю себе… А теперь вас совсем освободили?

— Да, но я остаюсь в запасе.

Кончив, она игриво ударила его по руке. Он поднялся, сунул чаевые в мягкую ладонь парикмахера и в жесткую ладонь негритенка, подавшего ему фуражку, и медленно спустился по белым мраморным ступеням. На площадке висело зеркало. Капитан Джеймс Меривейл остановился взглянуть на капитана Джеймса Меривейла. Он был высоким молодым человеком с прямыми чертами лица и легкой полнотой под подбородком; на нем был элегантный мундир с портупеей и петличками, украшенный немалым количеством орденских ленточек и нашивок. Серебро зеркала вспыхнуло на его ботфортах. Он кашлянул и оглядел себя с ног до головы. Молодой человек в штатском подошел к нему сзади.

— Хелло, Джеймс, уже почистились?

— Конечно… Не правда ли, глупо, что нам запрещают носить кобуру? Портит весь вид…

— Можете взять все кобуры и повесить их главнокомандующему на шею! Мне наплевать… Я — штатский.

— Не забудьте, что вы офицер запаса.

— Можете взять ваш запас и утопить его в море. Пойдем выпьем!

— Мне надо повидать родных.

Они вышли на Сорок вторую улицу.

— Ну, Джеймс, я пойду напьюсь на радостях. Подумайте только — наконец-то свобода!

— Прощайте, Джерри. Не делайте глупостей.

Меривейл пошел по Сорок второй улице. Флаги еще не были убраны; они свисали из окон, лениво колыхались на флагштоках в сентябрьском ветре. Он заглядывал в магазины, проходя: цветы, дамские чулки, конфеты, рубашки, галстуки, платья, цветные материи за сверкающими зеркальными стеклами, поток лиц, мужских, выскобленных бритвой лиц, женских лиц с накрашенными губами и напудренными носами. Кровь бросилась ему в голову. Он чувствовал возбуждение. Он нервничал, садясь в подземку.

— Смотри, сколько у этого нашивок. Все ордена… — услышал он, как перешептывались две девицы.

Он вышел на Семьдесят второй и, выпятив грудь, зашагал по знакомой бурой улице к реке.

— Здравствуйте, капитан Меривейл, — сказал лифтер.

— Ты свободен, Джеймс? — крикнула мать, падая в его объятия.

Он кивнул и поцеловал ее. В черном платье она выглядела бледной и увядшей. Мэзи, тоже в черном, высокая, румяная, появилась позади матери.

— Прямо удивительно, как вы обе хорошо выглядите!

— Конечно, мы здоровы… насколько это возможно. Мы перенесли ужасное горе… Теперь ты глава семьи, Джеймс.

— Бедный папа!.. Так умереть…

— При тебе этой болезни не было… Тысячи людей умерли от нее в одном только Нью-Йорке.

Он обнял одной рукой Мэзи, другой — мать. Все молчали.

— Да, — сказал Меривейл, проходя в гостиную, — война была нешуточная.

Мать и сестра шли за ним по пятам. Он опустился в кожаное кресло и вытянул лакированные ноги.

— Вы себе представить не можете, как это замечательно — вернуться домой.

Миссис Меривейл придвинула к нему свой стул.

— Теперь, милый, расскажи нам обо всем.


На темной площадке перед дверью он прижимает ее к себе.

— Не надо, не надо, не будь грубым!

Его руки, точно узловатые веревки, обвивают ее спину; ее колени трясутся. Его губы скользят к ее рту по скуле, вдоль носа. Она не может дышать, его губы закупорили ей губы.

— Я больше не могу!

Он отстраняется. Спотыкаясь, задыхаясь, она прислоняется к стене, поддерживаемая его сильными руками.

— Не надо огорчаться, — шепчет он нежно.

— Мне надо идти, уже поздно… В шесть надо вставать.

— А как ты думаешь, когда я встаю?

— Мама может поймать меня.

— Пошли ее к черту.

— Когда-нибудь я еще не то сделаю, если она не перестанет грызть меня. — Она берет его колючие щеки ладонями и целует его в губы.

Она оторвалась от него и бежит на четвертый этаж по грязной лестнице. Дверь еще заперта. Она снимает бальные туфельки и бесшумно проходит через кухню; у нее болят ноги. Из соседней комнаты доносится двойное храпение ее дяди и тети. «Кто-то любит меня, я не знаю кто…» Мотив проник в ее тело — он в трепете ее ног, в горячей спине, в том месте, где лежала его рука во время танцев. «Анна, ты должна забыть, иначе ты не заснешь. Анна, ты должна забыть». Тарелки на столе громко дребезжат — она задела стол.

— Это ты, Анна? — слышится сонный, сварливый голос матери.

— Я пью воду, мама.

Старуха, стиснув зубы, со стоном вздыхает, кровать скрипит, когда она поворачивается. Все во сне.

«Кто-то любит меня, я не знаю кто…» Она снимает бальное платье, надевает ночную сорочку. На цыпочках подходит к шкафу, чтобы повесить платье, потом скользит под одеяло, тихо, тихо, чтобы кровать не скрипнула. «Я не знаю кто…» Шаркают, шаркают ноги, яркие огни, розовые круглые лица, цепкие руки, тесные объятия, сплетающиеся ноги. «Я не знаю кто…» Шарканье, плач саксофона, шарканье в такт барабана, тромбон, кларнет. Ноги, объятия, щека к щеке. «Кто-то любит меня…» Шаркают, шаркают ноги. «Я не знаю кто…»


Младенец с маленькими сморщенными кулачками и темно-красным личиком спал на койке парохода. Эллен нагнулась над черным кожаным несессером. Джимми Херф без пиджака глядел в иллюминатор.

— Уже видна статуя Свободы… Элли, надо подняться на палубу.

— Еще сто лет пройдет, пока мы доберемся… Иди наверх. Я через минуту поднимусь с Мартином.

— Идем, идем! Мы успеем уложить вещи, пока нас будут брать на буксир.

Они вышли на палубу в ослепительный сентябрьский зной. Вода была индигово-зеленая. Крепкий ветер выметал кольца коричневого дыма и хлопья белого, как вата, пара из-под огромной, высокой арки индигово-синего неба. На фоне туманного горизонта, изломанного баржами, пароходами, заводскими трубами, верфями, мостами, Нью-Йорк казался розовой и белой конусообразной пирамидой, вырезанной из картона.

— Элли, надо вынести Мартина — пусть он посмотрит.

— Он начнет реветь, как пароходная сирена… Пусть уж остается на месте.

Они нырнули под какие-то натянутые канаты и прошли мимо громыхающей лебедки на нос.

— Знаешь, Элли, — это лучшее зрелище в мире… Я не думал, что когда-нибудь вернусь обратно. А ты?

— Я всегда рассчитывала вернуться.

— Но не так.

— Да, пожалуй.

— S'il vous plait, madame…[169]

Матрос махал им рукой, чтобы они ушли. Эллен повернула лицо к ветру — ветер откинул ей со лба медные пряди волос.

— C'est beau, n'est-ce pas?[170] — Она улыбнулась ветру, красному лицу матроса.

— J'aime mieux le Havre…[171] S'il vous plait, madame.

— Ну, я пойду вниз, заверну Мартина.

Громкое пыхтение буксира, шедшего борт о борт с их паромом, заглушило ответ Джимми. Она отошла от него и спустилась в каюту.

У сходен они попали в самую давку.

— Подождем лучше носильщика, — сказала Эллен.

— Нет, дорогая, я все взял с собой.

Джимми потел и спотыкался с чемоданом в руках и свертками под мышкой. Ребенок ворковал на руках у Эллен, протягивая маленькие ручки к окружавшим его лицам.

— Знаешь, — сказал Джимми, спускаясь по сходням, — я бы хотел опять сесть на пароход… Не люблю приезжать домой.

— А я наоборот… Подожди, надо поискать Фрэнсис и Боба… Хелло…

— Будь я проклят, если…

— Елена, как вы похорошели, вы великолепно выглядите! Где Джимпс?

Джимми потирал руки, одеревеневшие от тяжелых чемоданов.

— Хелло, Херф!

— Хелло, Фрэнсис!

— Правда, замечательно?…

— Как я рада видеть вас!

— Знаешь что, Джимпс, я поеду с бэби прямо в «Бревурт-отель».

— Правда, он душка?

— Есть у тебя пять долларов?

— Только один доллар мелочью. И сотня чеком.

— У меня уйма денег, я поеду с Еленой в отель, а вы выкупайте багаж.

— Господин инспектор, можно мне пройти с ребенком? Мой муж займется багажом.

— Конечно, мадам, пожалуйста.

— Какой он славный! О Фрэнсис, как замечательно…

— Идите, Боб. Я один скорее справлюсь… Везите дам в «Бревурт».

— Неудобно вас оставлять одного.

— Идите, идите, ничего со мной не случится.

— Мистер Джеймс Херф с супругой и сыном — так?

— Да, так.

— Сию минуту, мистер Херф. Весь багаж тут?

— Какой он милый! — проговорила Фрэнсис, усаживаясь с Гилдебрандом и Эллен в автомобиль.

— Кто?

— Бэби, конечно.

— О, вы бы посмотрели!.. Ему ужасно нравится путешествовать…

Когда они выезжали из ворот, полицейский агент в штатском открыл дверцу такси и заглянул внутрь.

— Прикажете подышать на вас? — спросил Гилдебранд.

У заглянувшего было лицо, как кусок дерева. Он прикрыл дверцу.

— Елена еще не знает, что у нас запрещены спиртные напитки?[172]

— Он напугал меня… Посмотрите-ка сюда.

— Боже милосердный!

Из-под одеяла, в которое был завернут бэби, она вытащила коричневый сверток.

— Две кварты коньяку… Gout famille d'Erf…[173] И еще кварта в грелке под корсажем… Потому у меня и вид такой, словно у меня скоро будет еще один бэби.

Гилдебранды покатились со смеху.

— У Джимпса тоже грелка на животе и фляжка шартреза на бедре… Нам, верно, придется вытаскивать его из тюрьмы.

Подъезжая к отелю, они смеялись до слез. В лифте бэби начал хныкать.

Как только она закрыла дверь большой, залитой солнцем комнаты, она вытащила из-под платья грелку.

— Боб, позвоните, чтобы принесли льду и сельтерской… Будем пить коньяк с сельтерской!

— Не подождать ли Джимпса?

— Он скоро будет здесь… У нас нет ничего, подлежащего оплате таможенным сбором… Мы люди бедные… Фрэнсис, где тут покупают молоко?

— Откуда мне знать, Елена? — Фрэнсис Гилдебранд покраснела и отошла к окну.

— Ну, надо его покормить… На пароходе он вел себя молодцом.

Эллен положила ребенка на кровать. Он лежал, дрыгая ногами, и глядел кругом темными, круглыми, золотистыми глазами.

— Какой он толстый!

— Он такой здоровый, что, по-моему, будет идиотом… Ай-ай-ай, я забыла позвонить папе!.. Семейная жизнь — ужасно сложная вещь.

Эллен поставила спиртовку на край умывальника. Мальчик принес стаканы, лед и сельтерскую на подносе.

— Ну, Боб, состряпайте нам коктейль. Надо выпить все, а то спирт разъест резину… А потом пойдем в кафе «Д'Аркур».

— Вот вы не понимаете, девочки, — сказал Гилдебранд, — самое трудное при наличии сухого закона — это оставаться трезвым.

Эллен рассмеялась. Она склонилась над маленькой спиртовкой, от которой исходил уютный, домашний запах нагретого никеля и горящего спирта.


Джордж Болдуин шел по Мэдисон-авеню, перекинув легкое пальто через руку. Его утомленные мозги оживились в искрящемся осеннем сумраке улиц. Из квартала в квартал, под рокот автомобилей, в облаках бензина, два адвоката в черных сюртуках и крахмальных стоячих воротничках спорили в его мозгу. «Если ты пойдешь домой, в библиотеке будет уютно. В тихой сумеречной комнате ты будешь сидеть в туфлях в кожаном кресле под бюстом Сципиона Африканского, читать и есть поданный туда обед… Невада будет веселой и грубой, она расскажет тебе массу смешных историй… все городские сплетни… их полезно знать… Нет, ты больше не пойдешь к Неваде… опасно, она может серьезно увлечь тебя… А Сесили сидит, поблекшая, элегантная, стройная, кусает губы и ненавидит меня, ненавидит жизнь… Господи, как мне выпрямить мое существование?»

Он остановился перед цветочным магазином. Влажный, теплый, медовый, дорогой аромат густой волной лился из дверей в живую, голубовато-стальную улицу. «Если бы мне хоть удалось раз навсегда укрепить мое финансовое положение…» В окне был выставлен миниатюрный японский садик с гнутыми мостиками и прудами, в которых золотые рыбки казались китами. «Все дело в пропорции. Начертить себе план жизни, как делает благоразумный садовник, прежде чем пахать и сеять… Нет, я сегодня не пойду к Неваде. Пожалуй, послать ей цветы… Желтые розы — те, с медным отливом… Их бы следовало носить Элайн… Представляю себе ее замужем и с ребенком».

Он вошел в магазин.

— Что это за розы?

— «Золото Офира», сэр.

— Мне нужно сейчас же послать две дюжины в «Бревурт-отель». Мисс Элайн… то есть мистеру и миссис Джеймс Херф. Я напишу карточку.

Он сел за конторку и взял перо. «Благоухание роз, благоухание темного пламени ее волос… Ради Бога, не болтай вздора…»

«Дорогая Элайн!

Надеюсь, что вы разрешите старому другу навестить вас и вашего мужа на этой неделе. Помните, что я искренне желаю (вы меня слишком хорошо знаете, чтобы принять эти слова за пустую вежливость) служить и вам и ему всем, что в моих силах и что может способствовать вашему счастью. Простите меня за то, что я подписываюсь в качестве вашего раба и поклонника.

Джордж Болдуин».


Письмо заняло целых три карточки с маркой цветочного магазина. Он перечел их с начала до конца, надув губы, заботливо подправляя букву «t» и ставя точки над «i». Потом вынул из заднего кармана пачку кредиток, расплатился и вышел на улицу. Было уже совсем темно, около семи часов. Все еще колеблясь, он стоял на углу и смотрел на проезжавшие такси — желтые, красные, зеленые, оранжевые.


Тупоносый транспорт медленно вползает под дождем в Нэрроуз. Старший сержант О'Киф и рядовой Дэтч Робертсон стоят на подветренной стороне палубы и смотрят на длинный ряд судов, стоящих в карантине, и на низкий берег, застроенный верфями.

— Смотри-ка, на некоторых еще осталась боевая окраска… Это фонды морского ведомства. Они не стоят пороха, чтобы взорвать их.

— Будь они прокляты! — мрачно говорит Джо О'Киф. — Да, приветливо принимает нас Нью-Йорк…

— Мне наплевать, сержант, — что дождь, что вёдро.

Они проходят вплотную мимо стоящих на якоре пароходов, кренящихся то в одну, то в другую сторону, длинных с низкими трубами, широких с высокими трубами, красных от ржавчины, раскрашенных защитными серо-голубыми полосами и пятнами. Человек в моторной лодке машет руками. Люди в хаки, столпившиеся на серой, залитой дождем палубе парохода, начинают петь:

Пехота, пехота,

С грязью за ушами…

В жемчужном тумане, за низкими строениями Говернор-Айленда маячат высокие пилоны, провода, воздушное кружево Бруклинского моста. Робертсон вытаскивает из кармана сверток и бросает его за борт.

— Что это такое?

— Мазь против насекомых… Мне она больше не нужна.

— Почему это?

— Буду жить в чистоте, найду работу и, пожалуй, женюсь.

— Неплохо придумано! Мне тоже надоело жить бобылем.

— Должно быть, на этих старых калошах люди здорово набивают карманы.

— Да, вот тут-то и наживают деньги.

— Будьте уверены, так оно и есть.

На палубе продолжают петь.

— Мы поднимаемся по Ист-ривер, сержант. Где эти дьяволы намерены высадить нас?

— Я прямо готов вплавь добраться до берега. И подумать только, сколько народу наживалось тут за наш счет… Десять долларов в день платили тут за работу в порту!

— Ничего, сержант, мы тоже кое-чему научились…

— Научились…

Après la guerre finie[174]

Обратно в Штаты едем…

— Держу пари, что шкипер нахлестался и принял Бруклин за Хобокен.

— Смотрите-ка — Уолл-стрит!

Они проходят под Бруклинским мостом. Над их головой жужжат и ноют трамваи, на мокрых рельсах вспыхивают фиолетовые искры. Позади них, за баржами, буксирами, паромами, высокие серые здания, в белых полосах пара и тумана, громоздятся в пухлые облака.


Пока ели суп, никто не разговаривал. Миссис Меривейл, в черном, сидела во главе овального стола, глядя в окно. Столб белого дыма клубился на солнце над паровозным парком, напоминая ей о муже и о том дне, когда, много лет тому назад, они пришли сюда смотреть квартиру в еще недостроенном доме, пахнувшем штукатуркой и краской. После супа она поднялась и сказала:

— Итак, Джимми, ты вернешься к журналистике?

— Вероятно.

— А Джеймс получил сразу три предложения. По-моему, это замечательно.

— А я думаю, что лучше всего будет работать с майором, — сказал Джеймс Меривейл, обращаясь к Эллен, сидевшей рядом с ним. — Вы знаете майора Гудьира, кузина Елена?

— Гудьира из Буффало? Он заведует иностранным отделом банковского треста.

— Он говорит, что очень скоро выдвинет меня. На фронте мы с ним были друзьями.

— Это будет чудесно, — проговорила Мэзи воркующим голосом. — Правда, Джимми? — Она сидела напротив него, стройная, розовая, в черном платье.

— Он зовет меня поехать в Пайпинг-Рок.

— Это что такое?

— Неужели ты не знаешь, Джимми? Кузина Елена наверняка пила там чай десятки раз.

— Знаешь, Джимпс, — проговорила Эллен, не поднимая глаз, — туда каждое воскресенье ездил отец Стэна Эмери.

— О, вы знали этого несчастного молодого человека? Ужасная история! — сказала миссис Меривейл. — Столько ужаса было в эти годы… А я уже совсем про него забыла.

— Да, я его знала, — сказала Эллен.

Подали жаркое с зеленью и молодой картошкой.

— По-моему, это ужасно нехорошо, — сказала миссис Меривейл, раздав жаркое, — что никто из вас не хочет рассказать нам о фронте… Ведь, должно быть, вы пережили много интересного. Джимми, отчего бы вам не написать об этом книгу?

— Я написал несколько статей.

— Когда же они выйдут в свет?

— Никто не хочет печатать их… Я со многими людьми радикально расхожусь во взглядах…

— Миссис Меривейл, я сто лет не ела такой замечательной молодой картошки.

— Да, картошка вкусная… Я умею варить ее.

— Да, то была великая война, — сказал Меривейл. — Где ты был в день перемирия, Джимми?

— В Иерусалиме с Красным Крестом. Нелепо, правда?

— А я в Париже.

— И я тоже, — сказала Эллен.

— Значит, вы тоже были за океаном, Елена?… Я когда-нибудь все равно буду называть вас просто Еленой, так что уж разрешите начать теперь… Вот замечательно! Вы там познакомились с Джимми?

— О нет, мы старые друзья… Но мы и там часто сталкивались. Мы работали в одном и том же отделе Красного Креста — в отделе печати.

— Настоящий военный роман, — пропела миссис Меривейл. — Как это интересно!


— Так вот, друзья, дело обстоит так! — орал Джо О'Киф; пот градом катился по его красному лицу. — Будем добиваться военной премии или нет?… Мы дрались за них, мы поколотили немцев — так или не так? А теперь, когда мы вернулись, нам преподносят кукиш. Работы нет, наши девушки повыходили тем временем замуж за других парней… Когда же мы требуем честного, справедливого, законного вознаграждения, с нами обращаются как с бандой бродяг и бездельников… Можем мы это потерпеть?… Нет!.. Можем мы потерпеть, чтобы шайка политиканов обращалась с нами так, словно мы пришли с черного хода просить у них милостыню?… Я вас спрашиваю…

Затопали ноги.

— Нет! К черту! Долой! — заорала толпа.

— А я добавлю: к черту политиканов! Мы начнем кампанию во всей стране… Мы обратимся к великому, славному, великодушному американскому народу, за который мы сражались, проливали кровь, жертвовали жизнью.

Длинный зал арсенала загремел аплодисментами. Калеки в первом ряду стучали по полу своими костылями.

— Джо — молодчина, — сказал безрукий одноглазому соседу с искусственной ногой.

— Это верно, Бэдди.

Когда собравшиеся стали выходить, предлагая друг другу папиросы, в дверях появился человек. Он закричал:

— Заседание комитета! Заседание комитета!

Четверо уселись вокруг стола в комнате, которую им уступил начальник арсенала.

— Давайте закурим, товарищи. — Джо подошел к конторке начальника и достал из нее четыре сигары. — Он не заметит.

— В сущности, это невинное жульничество, — произнес Сид Гарнетт, вытягивая длинные ноги.

— А горяченькой ты там случайно не нашел, Джо? — спросил Билл Дуган.

— Нет. Да я и не пью теперь.

— Я знаю место, где можно достать настоящее довоенное виски по шесть долларов за кварту, — вставил Сегал.

— А где достать шесть долларов?

— Слушайте, товарищи, — сказал Джо, садясь на край стола, — займемся делом. Мы должны во что бы то ни стало создать денежный фонд. Согласны вы с этим?

— Все согласны, конечно, — сказал Дуган.

— Я знаю многих буржуев, которые тоже находят, что с нами поступили по-свински… Мы назовемся «Бруклинским агитационным комитетом по проведению военной премии»… Бесполезно делать что-либо, не подготовившись… Так как же, ребята, со мной вы или против меня?

— Конечно, с тобой, Джо. Поговори с ними, а мы назначим срок.

— Хорошо, пусть тогда Дуган будет председателем — он с виду получше других.

Дуган вышел, весь красный, и начал, заикаясь, говорить что-то невнятное.

— Ах ты красавец! — взвизгнул Гарнетт.

— …И я думаю, что мне лучше быть казначеем, потому что у меня есть опыт в этом деле.

— Потому что ты жуликоватее других, — тихо проговорил Сегал.

Джо выдвинул нижнюю челюсть:

— Слушай, Сегал, ты с нами или против нас? Лучше скажи откровенно, если ты не наш.

— Верно, перестань дурачиться, — сказал Дуган. — Джо доведет дело до конца, ты это знаешь, так что лучше перестань дурачиться… А если тебе не нравится, можешь убираться.

Сегал потер тонкий крючковатый нос.

— Да ведь я пошутил, парни. Я не думал ничего дурного.

— Слушай, — продолжал Джо сердито, — как ты думаешь, на что я трачу время?… Вчера я отказался от пятидесяти долларов в неделю — вот Сид свидетель. Ты видал, Сид?

— Конечно, видал, Джо.

— Ладно, не кипятитесь, братцы, — сказал Сегал, — я ведь только хотел подразнить Джо.

— Ну конечно… Сегал, ты должен быть секретарем — ты знаком с конторской работой…

— Конторская работа?

— Ну да, — сказал Джо, выпятив грудь. — У нас будет свой стол в конторе одного моего знакомого… Мы уже договорились. Он нам даст место до тех пор, пока мы не сорганизуемся, а потом подыщем себе подходящее помещение. В наше время без внешнего блеска далеко не уедешь.

— А я кем буду? — спросил Сид Гарнетт.

— Членом комитета, тупая голова!

После заседания Джо О'Киф пошел, посвистывая, вниз по Атлантик-авеню.[175] Было уже поздно, и он торопился. В кабинете доктора Гордона горел свет. Джо позвонил. Бледный мужчина в белом халате открыл дверь.

— Хелло, доктор.

— Это вы, О'Киф? Входите, сынок.

Что-то в голосе доктора стиснуло ему хребет, точно холодная рука.

— Ну, что слышно с реакцией, доктор?

— Положительная.

— Господи!

— Не волнуйтесь, сынок, мы вас вылечим в несколько месяцев.

— «Месяцев»?

— Что вы хотите?… По самым сдержанным статистическим данным, пятьдесят пять процентов людей, которых вы встречаете на улице, больны сифилисом.

— Я ведь всегда соблюдал осторожность.

— На войне это неизбежно.

— Избавиться бы!..

Доктор рассмеялся.

— Вы, вероятно, хотите избавиться от симптомов. Это зависит от вливаний. Вы у меня скоро будете здоровы, как новенький доллар. Хотите сейчас сделать вливание? У меня все готово.

Руки О'Кифа похолодели.

— Хорошо, можно. — Он заставил себя рассмеяться. — Воображаю… Я под конец превращусь в ртутный термометр.

Доктор сипло захохотал.

— Будете напичканы мышьяком и ртутью, а?… То-то и есть.

Ветер дул холоднее. Его зубы стучали. Он шел домой сквозь скрежет чугунной ночи. «С ума сойти можно, когда он втыкает иглу!» Он до сих пор чувствовал боль от укола. Он заскрипел зубами. «Но зато потом мне будет везти… Мне будет везти…»


Один худощавый и два полных господина сидят за столом у окна. Свет, льющийся с цинкового неба, играет в гранях хрусталя, в столовом серебре, в устричных раковинах, в глазах. Джордж Болдуин сидит спиной к окну, Гэс Мак-Нийл по правую руку от него, Денш — по левую. Когда лакей тянется через их плечи за пустыми раковинами, он видит в окна за каменным парапетом крыши домов, немногочисленных, как деревья на краю обрыва, и фольговые воды гавани, усеянные пароходами.

— Теперь я вас буду учить, Джордж… Видит Бог, вы меня достаточно учили в былые времена. Откровенно говоря, это глупо до последней степени, — говорит Гэс Мак-Нийл. — Очень глупо в ваши годы упускать случай сделать политическую карьеру… Во всем Нью-Йорке на эту должность нет более подходящего человека, чем вы.

— Мне думается, это ваша обязанность, Болдуин, — говорит Денш басом, вынимая черепаховые очки из футляра и торопливо надевая их на нос.

Лакей принес объемистый бифштекс, окруженный баррикадой из грибов, моркови, горошка и жареного, мелко нарезанного картофеля. Денш укрепляет очки на носу и внимательно смотрит на бифштекс.

— Славное блюдо, Бен, славное блюдо, скажу прямо… Дело вот в чем, Болдуин… С моей точки зрения… страна находится в опаснейшей стадии реконструкции… назревают конфликты… банкротство континента… большевизм… революционные доктрины… Америка… — говорит он, вонзая острый стальной нож в пухлый наперченный бифштекс; он медленно прожевывает кусок и продолжает: — Америка ныне является кредитором всего мира. Великие демократические принципы, принципы коммерческой свободы, от которых зависит вся наша цивилизация, более чем когда-либо поставлены на карту. Никогда еще мы так не нуждались в трудоспособных и идеально честных людях для замещения общественных должностей — в особенности в учреждениях, требующих специальных юридических познаний.

— Вот это самое я и пытался разъяснить вам вчера, Джордж.

— Все это очень хорошо, Гэс, но откуда вы знаете, что я буду избран?… В конце концов, это значило бы отказаться на много лет от юридической практики и…

— Предоставьте это мне… Джордж, вы уже избраны.

— Чрезвычайно вкусный бифштекс, должен признаться, — говорит Денш. — Вот что: мне довелось узнать из безусловно заслуживающего доверия источника, что нежелательные элементы замышляют заговор против правительства… О Господи, про бомбу на Уолл-стрит помните?… Надо, однако, сказать, что позиция, занятая прессой, сыграла в некотором отношении благотворную роль… Мы вскоре увидим национальное единодушие, не снившееся нам до войны…

— Джордж, — перебивает его Гэс, — вы представляете себе, что политическая деятельность может увеличить вашу адвокатскую практику?

— Может быть, да, Гэс, а может быть, и нет.

Денш снимает фольгу с сигары.

— Во всяком случае перед вами открываются широкие перспективы. — Он снимает очки и вытягивает толстую шею, чтобы посмотреть на сверкающие воды гавани, полные до затуманенных берегов Стэйтен-Айленда мачт, дыма, пара и темных силуэтов башен.


Яркие волокна облаков вздымались на ультрамариновом небе над Бэттери, где темные кучки грязно и бедно одетых людей толпились у пристани Эллис-Айленд, молча выжидая чего-то. Клубящийся дым буксиров и пароходов волочился по опаловой, стеклянно-зеленой воде. Трехмачтовая шхуна шла на буксире вниз по Норз-ривер. Ее кливер неуклюже плескался. Вдали, за гаванью, из тумана вырастал все выше и выше пароход; четыре красные трубы были слиты в одну, кремовые надстройки мерцали.

— «Мавритания» идет с опозданием на двадцать четыре часа! — заорал какой-то человек с подзорной трубой и биноклем. — Смотрите — «Мавритания», самый быстроходный океанский пароход, идет с опозданием на двадцать четыре часа!

«Мавритания», похожая на небоскреб, проталкивалась в гавань. Солнечный луч углубил тень под ее широким мостиком, пробежал по белым настилам верхних палуб, вспыхнул в стеклах иллюминаторов. Трубы отделились друг от друга, корпус удлинился. Черная, мрачная глыба «Мавритании» подгоняла перед собой пыхтевшие буксиры, врезаясь, как длинный нож, в Норз-ривер.

Паром отвалил от эмигрантской пристани; шепот пробежал по толпе, сгрудившейся на краю верфи.

— Ссыльные… коммунисты… департамент юстиции высылает их… ссыльные… красные… ссылают красных…[176]

Паром отвалил. Несколько мужчин стояли на корме, неподвижные, маленькие, как оловянные солдатики.

— Высылают красных обратно в Россию…

Носовой платок взметнулся над паромом, красный носовой платок. Толпа осторожно, на цыпочках подошла к краю пристани — на цыпочках, как в комнате тяжелобольного.

За спинами мужчин и женщин, столпившихся у самого края воды, гориллолицые, квадратноплечие полисмены ходили взад и вперед, нервно помахивая дубинками.

— Высылают красных обратно в Россию… ссыльные… агитаторы… нежелательный элемент…

Дикие чайки кружились с жалобным криком. Пустая бутылка важно покачивалась на маленьких стеклянных волнах. Звуки песни донеслись с парома, становившегося все меньше и меньше, понеслись над водой.

Это будет последний и решительный бой,

С Интернационалом воспрянет род людской!

— Посмотрите на ссыльных! Посмотрите на гнусных чужеземцев! — заорал человек с подзорной трубой и биноклем.

Вдруг девичий голос запел:

Вставай, проклятьем заклейменный…

— Тс… посадят…

Пение неслось над водой. Оставляя мраморный след, паром уходил в туман.

С Интернационалом воспрянет род людской!

Пение замерло. С реки донесся стук машины. Какой-то пароход покидал доки. Дикие чайки кружились над толпой бедно и грязно одетых людей, которые все еще стояли, молча глядя на залив.

II. Пятицентовый рай

За пять центов можно до двенадцати ночи купить себе завтра… нападение бандитов в жирном шрифте газет, чашку кофе в автомате, билет в Вудлаун, Форт-Ли,[177] Флэтбуш… За пять центов можно купить в автомате жевательную резинку, «Кто-то любит меня, дивную крошку», «Ты в Кентукки», «Погляди», «Когда ты родилась»… Расхлябанные звуки фокстротов, хромая, выползают из дверей, блюзы, вальсы («Мы танцевали всю ночь напролет»), кружась, волочат фольгу воспоминаний… На Шестой авеню, на Четырнадцатой улице еще стоят засиженные мухами стереоскопы, в которых вы за пять центов можете взглянуть на пожелтевшее вчера. Рядом с душным тиром вы можете заглянуть в мигающие картинки: «ЖАРКИЙ ДЕНЬ. СЮРПРИЗ ХОЛОСТЯКА. УКРАДЕННАЯ ПОДВЯЗКА» — в сорную корзину изодранных грез… За пять центов можно до двенадцати ночи купить наше вчера.

Рут Принн вышла от врача и укутала шею мехом. Она чувствовала себя слабой. Такси. Садясь в такси, она вспомнила запах косметики и кухни и загроможденный коридор в квартире миссис Сондерленд. «Нет, я не могу сейчас ехать домой».

— Шофер, поезжайте в «Английское кафе» на Сороковую улицу.

Она открыла свою длинную сумку зеленой кожи и заглянула в нее. «Боже мой, всего один доллар тридцать два цента!» Она посмотрела на цифры, выскакивавшие в таксометре. Ей хотелось упасть и заплакать… «Вот так уходят деньги!» Холодный резкий ветер хлестнул ее по лицу, когда она вышла из такси.

— Восемьдесят центов, мисс… У меня нет сдачи, мисс.

— Ладно, оставьте себе.

«Боже мой, только тридцать два цента!..»

В кафе было тепло и приятно пахло чаем и печеньем.

— Рут! Неужели это Рут? Дорогая, придите в мои объятия! Сколько лет не видались!

Это был Билли Уолдрон. Он стал еще толще и еще больше поседел. Он обнял Рут театральным жестом и поцеловал ее в лоб.

— Как поживаете? Расскажите… Эта шляпа вам очень к лицу!

— Я только что лечила горло икс-лучами, — сказала она. — Чувствую себя ужасно.

— А что вы поделываете, Рут? Я сто лет не слыхал о вас.

— Списали меня в расход, а? — ядовито подхватила она.

— После того, как вы так блестяще играли в «Саду королевы»…

— Откровенно говоря, Билли, у меня потом началась полоса ужаснейших неудач.

— Знаю, знаю. Всем плохо.

— На той неделе мне назначено прийти к Беласко. Может, что-нибудь выйдет.

— Что ж, может быть… Вы кого-нибудь ждете?

— Нет… А вы все такой же. Билли… Не дразните меня сегодня. Я не расположена…

— Бедняжка, садитесь, выпьем чашку чая. Ужасный год!.. Самые лучшие актеры закладывают последнюю цепочку от часов. А почему вы не едете в провинцию?

— Не говорите об этом… Только бы мне вылечить горло… Оно меня вконец измучило.

— А помните сезон в Соммервиле?

— Еще бы не помнить, Билли… Чудесно было!

— В последний раз я видел вас в «Бабочке». Тогда я был в опале.

— Почему вы тогда не вернулись?

— Я все еще сердился на вас… Состояние было отвратительное, меланхолия… неврастения… в кармане ни гроша. В тот вечер я не владел собой. Я не хотел, чтобы вы увидели во мне зверя.

Рут налила себе чашку крепкого чая. Она вдруг почувствовала прилив лихорадочного веселья.

— Ах, Билли, как вы все это помните? Я была тогда глупой девчонкой… Я боялась, что любовь, замужество, все эти вещи помешают моей работе в театре, понимаете?… Я бредила успехом.

— А теперь вы бы сделали то же самое?

— Не знаю… А что, Билли? — Она откинула голову и засмеялась. — Вы опять хотите сделать мне предложение?… Ой, горло…

— Рут, лучше бы вы не лечились икс-лучами. Я слышал, что это очень опасно. Не пугайтесь, дорогая… но мне рассказывали, что от этого иногда бывает рак.

— Чепуха, Билли… Это возможно только в том случае, если икс-лучи применяются неправильно и если лечение продолжается несколько лет… Нет, по-моему, доктор Уорнер — замечательный человек.

Позднее, сидя в вагоне подземной дороги, она еще чувствовала, как его мягкая рука гладит ее перчатку. «Прощайте, девочка, да хранит вас Бог», — сказал он сухо. «Стал прохвостом, настоящим актером, — все время злорадствовало что-то внутри нее». «Слава Богу, вы никогда не узнаете…» — Он взмахнул широкополой шляпой, тряхнул шелковистыми белыми волосами, как в роли месье Бокэра, повернулся и исчез в толпе на Бродвее. «Мне может быть очень скверно, но я никогда не буду такой дрянью, как он… Он говорит — рак…» Она обвела взглядом вагон и плясавшие напротив нее лица. «Кто-нибудь из этих людей наверно болен раком. На каждых пятерых человек приходится четверо… глупости, конечно, это не рак… потребителей Нужоля». Она схватилась рукой за горло. Ее горло страшно распухло, ее горло лихорадочно вибрировало. «Может быть, еще что-нибудь похуже. Что-то живое вырастает на твоем мясе, пожирает всю твою жизнь, превращает тебя в отвратительную гниль…» Люди, сидевшие напротив нее, смотрели прямо перед собой, молодые мужчины и молодые женщины, люди средних лет, зеленые лица в мутном свете под пестрыми объявлениями. «На каждых пятерых человек приходится четверо…» Туловища плясали, головы кивали и мотались из стороны в сторону, поезд с пронзительным ревом летел по направлению к Девяносто шестой улице. На Девяносто шестой улице ей надо было пересаживаться.


Дэтч Робертсон сидел на скамье на Бруклинском мосту, подняв воротник военной шинели, и читал газетные объявления. Был сырой, туманный день; мост блестел, залитый дождем, и казался одиноким, как дерево, в густом саду пароходных свистков. Прошли два матроса.

— Замечательный кабак — давно я в таком не был…

Компаньон в кинематограф… на бойком месте… верное помещение денег… 3000 долларов…

«Да, но у меня нет трех тысяч…»

Табачный киоск на бойком месте… по семейным обстоятельствам… Магазин музыкальных и радиопринадлежностей на полном ходу… Вполне оборудованная типография и переплетная с акцидентными кассами и линотипами… Кошерная столовая…[178] Кегельбан… На бойком месте танцевальный зал и др. аттракционы… Покупаю вставные зубы, золото, платину, старинные драгоценности…

«Черта с два!.. «Спрос труда»… Вот это больше по нашей части…»

Первоклассные каллиграфы для надписывания адресов…

«Ну, это не для меня…»

Рабочий в авторемонтную мастерскую…

Он достал из кармана старый конверт и записал адрес.

Чистильщики сапог…

«Нет еще пока».

Рассыльный мальчик…

«Нет, я уже не мальчик…»

В гастрономический магазин… Судомойка… Уборщики в гараж… Заработок на дому. Зуботехническое дело — вернейший путь к успеху… Нет больше безработицы…

— Хелло, Дэтч… А я уже думала, что никогда не доберусь. — Девушка с серым лицом, в красной шляпке и серой кроликовой шубке, подсела к нему.

— Меня тошнит от этих объявлений. — Он потянулся и зевнул; газета соскользнула с его колен.

— Тебе не холодно тут сидеть?

— Да, немного… Пойдем, поедим.

Он вскочил на ноги, повернул к ней свое красное лицо с тонким перебитым носом и заглянул бледно-серыми глазами в ее черные глаза. Он крепко стиснул ее руку.

— Хелло, Фрэнси… Как живешь, девочка?

Они пошли обратно по направлению к Манхэттену той дорогой, которой она пришла. Река мерцала под ними сквозь туман. Большой пароход медленно плыл по течению. Уже зажигались фонари. Они поглядели через перила на черные трубы парохода.

— Ты ехал в Европу на таком же большом пароходе?

— Еще больше.

— Мне бы тоже хотелось…

— Я возьму тебя когда-нибудь с собой и покажу все, что есть на свете… Мне пришлось кое-где побывать, когда я был в Американском легионе.[179]

У станции они нерешительно остановились.

— Фрэнси, у тебя есть деньги?

— Да, доллар… Но он мне нужен завтра.

— А у меня осталось двадцать пять центов. Давай съедим два обеда по пятьдесят пять центов в китайском ресторане… Будет стоить доллар и десять центов.

— Мне нужно пять центов, чтобы поехать завтра на работу.

— Ах, черт побери, когда же у нас будут деньги!..

— А ты еще не нашел работу?

— Разве бы я тебе не сказал?

— Ну идем, у меня есть дома в копилке полдоллара, возьму из них завтра на трамвай.

Она разменяла доллар и опустила два пятака в автомат. Они сели в поезд, шедший на Третью авеню.

— Как ты думаешь, Фрэнси, меня пустят танцевать в хаки?

— Почему же нет, Дэтч, — это очень прилично выглядит.

— А я боюсь, что не пустят.

Джаз-банд в ресторане играл «Индостан». Пахло китайскими блюдами. Они сели в отдельную кабинку. Молодые люди с прилизанными волосами и стриженые девушки танцевали, тесно прижимаясь. Они сели и улыбнулись друг другу.

— Я ужасно голоден.

— Неужели, Дэтч?

Он выдвигал колени, пока они не прикоснулись к ее коленям.

— Ты — славная девочка, — сказал он, съев суп. — Честное слово, я на этой неделе достану работу. И тогда мы снимем хорошую комнату и поженимся — все как следует.

Когда они пошли танцевать, то были так взволнованы, что никак не могли попасть в такт музыке.

— Мистер, нельзя танцевать в таком костюме, — сказал маленький китаец, кладя руку на плечо Дэтча.

— Что ему нужно? — проворчал тот, продолжая танцевать.

— Кажется, он насчет твоего хаки, Дэтч.

— Черт бы его побрал!

— Я устала. Лучше посидим, поболтаем…

Они вернулись в свою кабинку и съели десерт. Потом они пошли по Четырнадцатой улице.

— Дэтч, нельзя ли пойти в твою комнату?

— У меня нет комнаты. Старая карга выгнала меня и забрала все мое барахло. Честное слово, если я на этой неделе не достану работы, я опять пойду в солдаты.

— Не надо, Дэтч! Тогда мы с тобой никогда не поженимся… Но почему ты мне ничего не говорил?

— Я не хотел огорчать тебя, Фрэнси… Шесть месяцев без работы… С ума можно сойти!

— Но куда же мы пойдем, Дэтч?

— Можно бы отправиться на верфи… Я знаю одну верфь…

— Холодно.

— Мне не холодно, когда ты со мной, козочка.

— Не говори так… Я этого не люблю.

Они шли в темноте, прижавшись друг к другу, по грязным, шумным набережным, между огромными, раздутыми цистернами, мимо поломанных заборов и длинных многооконных складов. На углу, под уличным фонарем, какой-то мальчишка замяукал кошкой, когда они проходили.

— Вот я тебе сейчас набью морду, пащенок! — цыкнул на него Дэтч.

— Не задевай его, — зашептала Фрэнси, — а то за нами увяжется вся шайка.

Они скользнули в маленькую калитку; за высоким забором были сложены штабеля дров. Пахло рекой, кедровым деревом и опилками. Они слышали, как река лизала сваи у их ног. Дэтч притянул ее к себе и прижался губами к ее губам.

— Эй, вы, здесь нельзя шляться ночью! — рявкнул чей-то голос.

Сторож направил луч фонаря прямо им в глаза.

— Ладно, не орите. Мы просто гуляем.

— Как бы не так!

Они снова поплелись по улице. Черный ветер с реки дул им в лицо.

— Осторожно!

Полисмен, тихо насвистывая, прошел мимо них. Они отодвинулись друг от друга.

— Знаешь, Фрэнси, нас заберут, если мы будем так ходить. Пойдем к тебе.

— Хозяйка выкинет меня.

— Я не буду шуметь… Ключ при тебе? Я уйду до рассвета. Черт побери, прямо как вор…

— Хорошо, Дэтч, идем ко мне… Мне все равно — будь что будет.

По запакощенной лестнице они поднялись в верхний этаж.

— Сними сапоги, — шепнула она ему на ухо, осторожно вкладывая ключ в замочную скважину.

— У меня носки рваные.

— Пустяки, глупый! Я посмотрю, все ли благополучно. Моя комната — за кухней, так что, если все спят, нас никто не услышит.

Она оставила его. Он слышал, как колотится его сердце. Через секунду она вернулась. Он на цыпочках пошел следом за ней по скрипучему полу передней. За дверью раздавался чей-то храп. В передней пахло капустой и сном. Попав к себе в комнату, она заперла дверь и приставила к ней стул. Треугольник пепельного света лежал на подоконнике.

— Только, ради Бога, Дэтч, потише.

Все еще держа сапоги в руках, он добрался до нее и обхватил ее.

Он лежал рядом с ней и шептал, приложив губы к ее уху:

— И я буду хорошим, Фрэнси честное слово буду на фронте я был представлен к производству в сержанты это доказывает что во мне что-то есть как только мне посчастливится я накоплю денег и мы с тобой поедем туда и ты увидишь Шато-Тьерри и Париж и всякую всячину честное слово тебе понравится Фрэнси города там старые и смешные спокойные удобные и трактирчики чудесные сидишь прямо на улице за маленьким столиком и смотришь как люди гуляют и еда вкусная тебе понравится и можно переночевать и никто тебя там не спросит женат ли ты или нет у них там большие кровати удобные деревянные и завтрак тебе подают в постель Фрэнси тебе понравится.


Они шли по снежной улице обедать. Тяжелые снежные хлопья порхали и кружились вокруг них, расцвечивая улицу синим, розовым и желтым, смазывая перспективу.

— Элли, мне не хочется, чтобы ты бралась за это дело… Оставайся в театре.

— Но, Джимпс, нам ведь надо жить.

— Знаю, знаю… Ты, наверно, была не в своем уме, когда выходила за меня замуж.

— Не будем больше говорить об этом.

— Давай повеселимся сегодня… Первый снег…

— Нам сюда. — Они стояли перед темной дверью, прикрытой решеткой. — Попробуем.

— Звонок звонит?

— Кажется.

Внутренняя дверь открылась; выглянула девушка в розовом переднике.

— Bonsoir, mademoiselle![180]

— Ah… bonsoir, monsieur 'dame![181]

Она ввела их в освещенную газом, пахнувшую жареным переднюю, полную пальто, шляпок и шалей. Из-за занавешенной двери ресторан дохнул на них горячим дыханием хлеба, коктейлей, горелого масла, духов, губной помады, стука и жужжащей болтовни.

— Пахнет абсентом, — сказала Эллен. — Кутнем вовсю!

— Смотри-ка — тут Конго… Помнишь Конго Джека из загородного ресторана?

Конго возвышался глыбой в конце коридора, кивая им. Его лицо сильно загорело; у него были пышные черные усы.

— Хелло, мистер Эрф… Как поживаете?

— Замечательно! Конго, познакомьтесь с моей женой.

— Если вы ничего не имеете против кухни, то мы там выпьем по рюмочке.

— С удовольствием… Кухня — лучшее место в доме. Почему вы хромаете?… Что с вашей ногой?

— Foutu…[182] Я ее оставил в Италии… Не мог привезти ее с собой — мне ее отрезали.

— Как это случилось?

— Дурацкая история на Монте-Томба… Мой шурин преподнес мне замечательный протез… Садитесь сюда. Теперь, мадам, отгадайте, которая нога настоящая?

— Не знаю! — проговорила Эллен, смеясь.

Они сидели за маленьким мраморным столиком в углу битком набитой кухни. Девушка накладывала кушанья на блюда за большим столом. Два повара хлопотали у плиты. Конго подковылял к ним с тремя стаканами на маленьком подносе. Он стоял подле них, пока они пили.

— Salut![183] — сказал он, поднимая свой стакан. — Коктейль из абсента — вроде того, что делают в Новом Орлеане. Прямо с ног валит.

Конго вынул карточку из жилетного кармана:



— Может быть, вам понадобится когда-нибудь… Я торгую исключительно довоенным привозным товаром. Я первый бутлегер[184] в Нью-Йорке.

— Если у меня когда-нибудь будут деньги, я обязательно истрачу их у вас, Конго… Как идет торговля?

— Очень хорошо. При случае я вам расскажу, сейчас слишком занят… Я вам найду столик в ресторане.

— Это тоже ваше предприятие?

— Нет, моего шурина.

— Я и не знал, что у вас есть сестра.

— Я тоже.

Когда Конго, прихрамывая, отошел от их столика, между ними, как огнеупорный занавес в театре, опустилось молчание.

— Смешной парень, — произнес наконец Джимми, принужденно засмеявшись.

— Да.

— Слушай, Эллен, выпьем еще коктейль.

— Хорошо.

— Надо будет вытянуть из него какие-нибудь истории про бутлегеров.

Когда Джимми вытянул ноги под столом и дотронулся до ее ног, она отдернула их. Джимми чувствовал, как жуют его челюсти; они стучали под кожей так громко, что он боялся, как бы Элли не услышала. Она сидела напротив него в сером костюме, ее шея победительно выступала из выреза мягкого кружевного воротника, ее голова в тугой серой шляпке качалась, ее губы были накрашены. Она резала мясо на маленькие кусочки, не дотрагиваясь до них, и не говорила ни слова.

— Выпьем еще коктейль.

Он чувствовал себя парализованным, как в кошмаре; она была фарфоровой фигуркой под стеклянным колпаком. Струя свежего, очищенного снегом воздуха, залетевшая откуда-то, внезапно закрутилась в мглистом, тяжелом, неровном свете ресторана, вымела запах пищи, алкоголя и табака. Он на секунду уловил запах ее волос. Коктейль жег его внутренности. «Господи, только бы меня не стошнило!»

Они сидят в буфете Лионского вокзала рядышком на черной кожаной скамье. Его щека касается ее щеки, когда он тянется, чтобы положить ей на тарелку селедку, масло, сардинки, анчоусы, сосиски. Они торопятся, жадно глотают, хохочут, прихлебывают вино, вскакивают при каждом паровозном гудке… Поезд покидает Авиньон, они проснулись, глядят друг другу в глаза в купе, переполненном спящими, храпящими людьми. Он пробирается по переплетенным ногам в тусклый, качающийся коридор. «Тра-та-та, тра-та-та, едем на юг, тра-та-та, тра-та-та, едем на юг!» — поют колеса, пробегая долину Роны. Высунувшись из окна, он пробует раскурить сломанную папиросу, придерживая пальцем разорванное место. Глюк-глюк-глюк-глюк — из кустов, из среброточащих тополей вдоль полотна.

— Элли, Элли, тут соловьи поют!

— Милый, я спала.

Она ощупью идет к нему, спотыкаясь о ноги спящих. Бок о бок у окна, в пляшущем скрипучем коридоре. «Тра-та-та, тра-та-та, едем на юг!» Всхлипы соловьев в среброточащих тополях вдоль полотна. Сумасшедшая, облачная, лунная ночь пахнет садами, чесноком, рекой и свежеунавоженными полевыми розами. Всхлипы соловьев.

Кукла Элли напротив него вдруг заговорила:

— Он сказал, что омаров больше нет… Как это досадно.

Внезапно к нему возвращается дар слова.

— Если бы только это…

— Что ты хочешь сказать?

— Зачем мы вернулись в этот гнусный, гнилой город?

— Ты был в восторге, ты все находил тут чудесным, когда мы вернулись.

— Знаю. Зелен виноград… Я выпью еще коктейль… Элли, ради Бога, что с нами случилось?

— Нас стошнит, если мы столько будем пить.

— Пускай… Пусть нам будет хорошо и тошно.

Когда они сидят на широкой кровати, им виден противоположный берег гавани, видны реи парусника, и белая яхта, и красный и зеленый игрушечный буксир, и гладкие фасады домов за полосой воды цвета павлиньего хвоста. Когда они ложатся, им видно небо и дикие чайки на нем. В сумерки они быстро одеваются, путаются и блуждают по заплесневелым коридорам гостиницы, выходят на шумные, как духовой оркестр, улицы, полные тамбуринного треска, медного блеска, хрустального сияния, гуда и воя автомобилей. В сумерки, одинокие вдвоем, они пьют шерри под широколиственной пальмой, одинокие вдвоем — точно невидимки в пестрой, шумной толпе. И страшная весенняя ночь надвигается из-за моря, из Африки, и падает на них.

Они допили кофе. Джимми пил очень медленно, словно его ожидала агония, когда он сделает последний глоток.

— Я боялась, что мы встретим здесь Барнеев, — сказала Эллен.

— Разве они знают о существовании этого кабака?

— Ты ведь их сам сюда приводил, Джимпс… Эта ужасная женщина весь вечер болтала со мной о детях. Я ненавижу эти разговоры.

— Хорошо бы пойти в театр.

— Поздно уже.

— Да и как можно тратить деньги, которых у меня нет?… Выпьем напоследок коньяку. Все равно — давай разоримся.

— Все равно разоримся — не тем, так иным путем.

— Ну, Элли, выпьем за здоровье главы семейства, добывающего деньги.

— А знаешь, Джимми, это будет даже смешно, если я начну работать в редакции.

— По-моему, работать вообще смешно… Ну что ж, я буду сидеть дома и нянчить ребенка.

— Не огорчайся, Джимми, это ведь временное явление.

— Жизнь тоже временное явление.

Такси довезло их домой. Джимми заплатил последний доллар. Элли открыла своим ключом наружную дверь. Улица металась в вихрях алкогольно-пятнистого снега. Дверь квартиры захлопнулась за ними. Кресла, столы, книги, оконные занавеси толпились вокруг них, покрытые горькой, вчерашней, позавчерашней, третьегодняшней пылью. Запах камчатного полотна,[185] кофейной посуды, масла для пишущей машинки подействовал на них угнетающе.

Эллен выставила за дверь пустую бутылку из-под молока и легла в кровать.

Джимми продолжал нервно шагать по комнате, выходившей окнами на улицу. Его опьянение прошло — он был льдисто-трезв. В опустелой комнате его мозга, точно монета, звенело двуликое слово: «Успех-Провал», «Успех-Провал».

Я схожу с ума по Гарри,

Гарри мною увлечен, —

тихонько напевает она, танцуя. Длинная зала; в конце залы помещается оркестр. Она освещена зеленоватым светом двух электрических люстр, свисающих с середины потолка среди бумажных фестонов. В самом конце, там, где дверь, лакированные перила удерживают толпу. Анна танцует с высоким квадратным шведом; его огромные ноги неуклюже волочатся вслед за ее маленькими, проворно переступающими ножками. Музыка замолкает. Теперь ее партнер — маленький, черноволосый, ловкий еврей. Он пробует обнять ее покрепче.

— Бросьте! — Она отстраняется.

— У вас нет сердца.

Она не отвечает — она танцует с холодной точностью. Она смертельно устала.

Я и мой дружочек,

Мой дружок и я…

Итальянец дышит ей чесноком в лицо, потом моряк-сержант, грек, белокурый молодой мальчишка с розовыми щеками — она улыбается ему, — пьяный пожилой человек, пытающийся поцеловать ее…

Чарли, мой мальчик,

О Чарли, мой мальчик…

Гладковолосые, веснушчатые, курчавые, угреватые, курносые, прямоносые, хорошие танцоры, плохие танцоры…

Ты на Юг уйдешь…

И как сахар мне в рот попадешь…

На ее талии — тяжелые руки, горячие руки, потные руки, холодные руки, записок с приглашением на танцы все больше и больше в ее кулачке. Теперешний ее партнер прекрасно вальсирует и очень мило выглядит в своем черном костюме.

— Ох, как я устала, — шепчет она.

— А меня танцы никогда не утомляют.

— Да, но танцевать со всяким…

— Не хотите ли пойти куда-нибудь потанцевать только со мной?

— Мой друг поджидает меня.

И только фотография

Расскажет мне о нем…

— Который час? — спрашивает она широкогрудого молодца.

— Час нашего знакомства, милочка.

Она качает головой. Музыка переходит на другой мотив. Она бросает партнера и бежит в толпу девиц, сдающих свои приглашения на танцы.

— Слушай, Анна, — говорит толстая белокурая девица, — ты заметила парня, который танцевал со мной? Так вот, он говорит, этот парень: «Как бы нам, говорит, потом повидаться?» А я ему, этому парню, говорю: «В аду мы с тобой повидаемся», — а он говорит…

III. Вращающаяся дверь

Поезда, как светляки, ползут во мраке по туманным, сотканным из паутины мостам, лифты взвиваются и падают в своих шахтах, огни в гавани мерцают.

В пять часов мужчины и женщины, как растительный сок при первых заморозках, начинают каплями вытекать из высоких зданий нижней части города: серолицый поток затопляет улицы, исчезает под землей.

Всю ночь огромные дома стоят, тихие и пустые, миллионы их окон темны. Истекая светом, паромы оставляют изжеванный след на лакированных водах гавани. В полночь четырехтрубные пароходы скользят в темноту из своих ярко освещенных гнезд. Банкиры с усталыми от секретных совещаний глазами слышат совиные крики буксиров, когда сторожа, при свете потайных фонарей, выпускают их боковыми дверями. Ворча, они падают на подушки лимузинов и уносятся в верхнюю часть города, на звонкие Сороковые улицы, к белым, как джин, к желтым, как виски, к шипучим, как сидр, огням.

Она сидела за туалетным столом и причесывалась. Он стоял, склонившись над ней; отстегнутые лиловые подтяжки свисали с его фрачных брюк. Толстыми пальцами он просовывал брильянтовую запонку в рубашку.

— Джек, я бы хотела, чтобы ты бросил это дело! — захныкала она, не выпуская шпилек изо рта.

— Какое дело, Рози?

— Компанию «Пруденс»… Право, я очень беспокоюсь.

— Почему же? Все идет прекрасно. Нам надо только обставить Николса, вот и все.

— А что, если он потом будет преследовать нас?

— Не будет. Он потеряет на этом уйму денег. Ему гораздо выгоднее войти с нами в соглашение… Кроме того, я могу через неделю заплатить ему наличными. Если нам только удастся убедить его, что у нас есть деньги, то он станет совсем ручным. Он сказал, что будет сегодня в Эль-Фей.

Рози только что вставила черепаховую гребенку в свои черные волосы. Она кивнула и встала. Она была пухлая женщина с широкими бедрами, большими черными глазами и высокими бровями дугой. Она была в корсете, отделанном желтыми кружевами, и розовой шелковой рубашке.

— Надень на себя все, что у тебя есть, Рози. Я хочу, чтобы ты была разукрашена, как рождественская елка. Мы поедем в Эль-Фей и уложим Николса на обе лопатки. А завтра я поеду к нему и предложу ему то, о чем мы говорили… А пока давай выпьем.

Он подошел к телефону.

— Пришлите колотого льду и две бутылки минеральной воды в сорок четвертый… Да, Силвермен… И поживее!

— Джек, бросим это дело! — вдруг крикнула Рози; она стояла у дверей шкафа, держала платье на руке. — Я не вынесу этого волнения… Оно убивает меня. Поедем в Париж, в Гавану, куда хочешь, и начнем все заново.

— И тогда-то уж мы наверняка попадемся. Нам пристегнут обвинение в мошенничестве. Неужели ты хочешь, чтобы я всю жизнь ходил в синих очках и накладной бороде?

Рози рассмеялась.

— Нет, я думаю, ты в гриме будешь выглядеть не очень хорошо… Хоть бы мы по крайней мере были по-настоящему обвенчаны!

— А какая разница, Рози? Тогда меня будут преследовать еще и за двоеженство. Вот было бы хорошо!

Рози вздрогнула, когда в дверь постучали. Джек Силвермен поставил ведерко со льдом на бюро и вынул из шкафа четырехугольную бутылку виски.

— Не наливай мне. Я не хочу пить.

— Дитя, ты должна подтянуться. Одевайся скорее и идем в театр. Черт возьми, я бывал в худших переделках. — Он подошел к телефону со стаканом в руках. — Дайте мне газетный киоск… Здравствуйте, барышня… Мы с вами старые друзья… Конечно, вы знаете меня… Послушайте, вы можете достать два места в «Фолли»?…[186] Я так и думал… Нет, я не могу сидеть дальше восьмого ряда… Вы — славная барышня… Вызовите меня через десять минут, хорошо?

— Послушай, Джек, в этом озере действительно есть бура?

— Конечно, есть! Разве ты не видела заключения четырех экспертов?

— Видела. Я все время удивлялась… Послушай, Джек, если это пройдет, ты обещаешь мне больше не принимать участия в таких сумасшедших делах?

— Конечно. Да мне больше и не нужно будет… Ох, какая ты знойная в этом платье!

— Нравится тебе?

— Ты выглядишь бразильянкой… Что-то тропическое…

— В этом — тайна моего очарования.

Пронзительно задребезжал телефон. Они вскочили.

Она прижала руку к губам.

— Два в четвертом ряду? Отлично… Мы сейчас сойдем вниз и возьмем их… Рози, нельзя быть такой нервной! Ты и меня этим заражаешь. Подтянись!

— Пойдем покушаем, Джек. У меня с утра, кроме сливок, ничего во рту не было. Я больше не хочу худеть; от этих волнений я и так достаточно сдала.

— Брось, Рози… Ты действуешь мне на нервы.

Они остановились у стойки с цветами в вестибюле.

— Дайте мне гардению, — сказал он.

Он выпятил грудь и скривил губы в улыбку, когда цветочница укрепляла цветок в петличке его фрака.

— А тебе какой, дорогая? — величественно повернулся он к Рози.

Она надула губы.

— Я не знаю, что подойдет к моему платью…

— Покуда ты будешь выбирать, я пойду за билетами.

Он распахнул пальто, чтобы был виден накрахмаленный пластрон его рубашки, вытянул из рукавов манжеты и торжественно направился к газетному киоску. Пока заворачивали в серебряную бумагу красные розы, Рози видела уголком глаза, как он, наклонившись над журналами, болтал со светловолосой девушкой. Когда он вернулся с пачкой денег в руке, глаза его блестели.

Она приколола розы к своему меховому манто, взяла его под руку, и они вместе вышли через вращающуюся дверь в холодную, сверкающую, электрическую ночь.

— Такси! — крикнул он.

В столовой пахло гренками, кофе и газетой. Меривейлы завтракали при электрическом освещении. Мокрый снег бил в окна.

— Бумаги «Парамаунт» упали еще на пять пунктов, — сказал Джеймс из-за газеты.

— Джеймс, ну зачем ты меня дразнишь? — захныкала Мэзи, тянувшая кофе маленькими, куриными глотками.

— Джек ведь больше не работает в «Парамаунт», — сказала миссис Меривейл. — Он заведует рекламой у «Фэймос плэйерз».

— Он приедет через две недели. Он писал, что надеется быть здесь к Новому году.

— Ты получила еще телеграмму, Мэзи?

Мэзи кивнула головой.

— Ты знаешь, Джеймс, Джек никогда не пишет писем. Он всегда телеграфирует, — сказала миссис Меривейл.

— Он, вероятно, забрасывает весь дом цветами, — буркнул Джеймс из-за газеты.

— Все по телеграфу, — хвастливо сказала миссис Меривейл.

Джеймс отложил газету.

— Ну что ж, будем надеяться, что он приличный человек.

— Джеймс, ты отвратительно относишься к Джеку… Это гадость! — Мэзи встала и исчезла за портьерами гостиной.

— Поскольку он собирается стать мужем моей сестры, я полагаю, что могу высказывать мое мнение о нем, — проворчал Джеймс.

Миссис Меривейл пошла за дочерью.

— Иди сюда, Мэзи, кончай завтрак, он просто дразнит тебя.

— Я не хочу, чтобы он говорил так о Джеке!

— Но, Мэзи, я считаю, что Джек — прекрасный мальчик. — Она обняла дочь и подвела ее к столу. — Он такой простой и, я знаю, у него бывают хорошие порывы… Я уверена, что ты будешь счастлива.

Мэзи села; ее лицо под розовым чепчиком надулось.

— Мама, можно еще чашку кофе?

— Дорогая, ты знаешь, что ты не должна пить так много кофе. Доктор Ферналд говорит, что это тебе расстраивает нервы.

— Мне, мама, очень слабого. Я хочу доесть булочку, я не могу съесть ее сухой. А ты ведь не хочешь, чтобы я теряла в весе?

Джеймс отодвинул стул и вышел с газетой под мышкой.

— Уже половина девятого, Джеймс, — сказала миссис Меривейл. — Он способен целый час читать так газету.

— Ну вот, — раздраженно сказала Мэзи, — я сейчас лягу обратно в кровать. Это глупо — вставать в семь часов к завтраку. В этом есть что-то вульгарное, мама. Никто этого больше не делает. У Перкинсов завтрак подают на подносе в кровать.

— Джеймс должен быть в девять часов в банке.

— Это еще не причина, чтобы мы все вставали с петухами. От этого только цвет лица портится.

— Но тогда мы не будем видеть Джеймса до обеда. И вообще я люблю рано вставать. Утро — лучшая часть дня.

Мэзи отчаянно зевнула.

Джеймс появился в дверях передней, чистя щеткой шляпу.

— Где же газета, Джеймс?

— Я оставил ее там.

— Ничего, я возьму ее… Дорогой, ты криво вставил булавку в галстук. Дай я поправлю… Так.

Миссис Меривейл положила руки на плечи сыну и заглянула ему в лицо. На нем был серый костюм со светло-зеленой полоской, оливково-зеленый вязаный галстук, заколотый маленькой золотой булавкой, оливково-зеленые шерстяные носки с черными крапинками и темно-красные полуботинки; шнурки на них были аккуратно завязаны двойным узлом, который никогда не развязывался.

— Джеймс, ты не возьмешь тросточку?

Он обмотал шею оливково-зеленым шерстяным шарфом и надел темно-коричневое зимнее пальто.

— Нет, я заметил, что тут молодые люди не носят тросточек, мама. Могут подумать, что я немножко… сам не знаю что.

— Но мистер Перкинс носит тросточку с золотым набалдашником.

— Да, но он один из вице-президентов… Он может делать все, что хочет… Ну, мне пора.

Джеймс Меривейл наскоро поцеловал мать и сестру. Спускаясь в лифте, он надел перчатки. Наклонив голову против сырого ветра, он быстро пошел по Семьдесят второй улице. У спуска в подземную железную дорогу он купил «Трибуну» и сбежал по ступеням на переполненную, кисло пахнущую платформу.


«Чикаго! Чикаго!» — орал патефон. Тони Хентер, стройный, в черном глухом костюме, танцевал с девушкой, склонившей кудрявую пепельную головку на его плечо. Они были одни в гостиной отеля.

— Душка, ты чудесный танцор, — ворковала она, прижимаясь к нему.

— Ты так думаешь, Невада?

— Угу… Душка, ты ничего не заметил во мне?

— Что именно, Невада?

— Ты ничего не заметил в моих глазах?

— У тебя самые очаровательные глазки в мире.

— Да, но в них есть еще что-то.

— Ах, да! Один — зеленый, а другой — карий.

— Значит, ты заметил, малыш!

Она протянула ему губы. Он поцеловал ее. Пластинка кончилась. Они оба подбежали и остановили патефон.

— Ну какой же это поцелуй, Тони? — сказала Невада Джонс, откидывая волосы со лба.

Они поставили новую пластинку.

— Послушай, Тони, — сказала она, когда они снова начали танцевать, — что тебе вчера сказал психоаналитик?

— Ничего особенного. Мы просто разговаривали, — сказал Тони, вздыхая. — Он считает, что все это только воображение. Он советует мне поближе сойтись с какой-нибудь девушкой. Он — порядочный человек, но он не знает, о чем он говорит. Он ничего не может сделать.

— Держу пари, что я смогла бы!

Они перестали танцевать и посмотрели друг на друга. Их лица пылали.

— Невада, — сказал он жалобно, — встреча с тобой имела для меня большое значение… Ты такая милая! Все другие были мне противны.

Она задумчиво отошла и остановила патефон.

— Интересно, что сказал бы Джордж?

— Мне ужасно тяжело об этом думать. Он был так любезен… Не будь его, я никогда не попал бы к доктору Баумгардту.

— Он сам виноват. Дурак!.. Он думает, что меня можно купить за номер в гостинице и два-три билета в театр. Ну вот, я ему покажу!.. Нет, право, Тони, ты должен лечиться у этого доктора. Он сделал чудеса с Гленом Гастоном… Гастон был до тридцати пяти лет уверен, что он «такой», а недавно я слышала, что он женился и у него двое детей… Ну, теперь поцелуй меня по-настоящему, дорогой мой… Вот так! Давай потанцуем еще. Ты чудно танцуешь. «Такие» всегда хорошо танцуют. Я не знаю, почему это…

Внезапно раздался резкий звонок телефона — точно завизжала пила.

— Хелло… Да, это мисс Джонс… Конечно, Джордж, я вас жду… — Она повесила трубку. — Ну, Тони, удирай. Я позвоню тебе потом. Не спускайся в лифте, ты встретишь его.

Тони исчез за дверью. Невада поставила «Дивную крошку» и начала нервно ходить по комнате, переставляя стулья, поправляя растрепанную прическу.

— А, Джордж!.. Я думала, вы никогда не приедете… Здравствуйте, мистер Мак-Нийл! Не знаю почему, но я сегодня ужасно нервничаю. Мне казалось, что вы никогда не приедете. Давайте завтракать. Я очень голодна.

Джордж Болдуин положил котелок и тросточку на стол в углу.

— Что вы хотите, Гэс? — спросил он.

— Я всегда заказываю баранью котлету с жареной картошкой.

— А я буду есть бисквит с молоком — у меня желудок немножко не в порядке… Невада, соорудите мистеру Мак-Нийлу чего-нибудь выпить.

— А мне, Джордж, закажите жареного цыпленка и салат из омаров! — крикнула Невада из ванной комнаты, где колола лед.

— Она большая любительница омаров, — усмехнулся Болдуин, идя к телефону.

Невада вернулась из ванной комнаты с двумя стаканами на подносе; она накинула на плечи пурпурный с зелеными разводами шарф.

— Только мы с вами и будем пить, мистер Мак-Нийл… Джордж сидит на водичке. Ему доктор велел.

— Невада, пойдем потом в оперетку. Я хочу встряхнуться после всех моих дел.

— Я очень люблю утренние представления. А вы ничего не будете иметь против, если мы возьмем с собой Тони Хентера? Он звонил мне. Он очень одинок и хотел зайти сегодня после полудня. Он эту неделю не работает.

— Хорошо… Невада, вы извините нас, если мы немного поговорим о деле. Мы на минутку отойдем к окну. Как только завтрак будет готов, мы забудем о делах.

— Хорошо, я пока переоденусь.

— Садитесь сюда, Гэс.

Минуту они сидели молча, глядя в окно на леса строящегося напротив здания.

— Ну, Гэс, — неожиданно резко сказал Болдуин, — я решил принять участие в выборах!

— Великолепно, Джордж! Мы нуждаемся в таких людях, как вы.

— Я иду по списку реформистов.

— Вы с ума сошли!

— Я предпочитаю сказать вам об этом раньше, чем вы услышите стороной, Гэс.

— Кто же будет голосовать за вас?

— Ну, у меня крепкая поддержка… И пресса будет у меня хорошая.

— Пресса — чушь!.. У нас — избиратели… Черт возьми, если бы не я, ваша кандидатура на пост окружного прокурора вообще никогда бы не обсуждалась.

— Я знаю, вы всегда были мне другом, и надеюсь, что вы будете им и впредь.

— Я еще никого не предавал, Джордж. Но вы знаете, теперь ведь один лозунг: «давай — бери».

— Ну? — перебила их Невада, подходя к ним танцующими шажками; на ней было розовое шелковое платье. — Наговорились?

— Мы кончили, — проворчал Гэс. — Скажите, мисс Невада, откуда у вас это имя?

— Я родилась в Рено, штат Невада. Моя мать ездила туда, чтобы развестись, — там это легко. А я как раз тогда и родилась.


Анна Коген стоит за прилавком под вывеской «Лучшие сандвичи в Нью-Йорке». Ее ноги болят в остроносых туфлях на высоких каблуках.

— Ну, я думаю, скоро начнется, иначе у нас будет скверная торговля, — говорит продавец содовой воды рядом с ней; у него топорное лицо и выпирающий кадык. — Всегда так — публика налетает сразу.

— Можно подумать, что у всех появляются в одно и то же время одни и те же мысли.

Они глядят сквозь стеклянную перегородку на бесконечную вереницу людей, входящих и выходящих из туннеля подземной дороги. Вдруг она выскальзывает из-за прилавка и пробирается в душную кухню, где толстая пожилая женщина чистит плиту. В углу на гвозде висит зеркало. Анна достает из кармана пальто, висящего на вешалке, пудреницу и пудрит нос. На секунду она замирает с пуховкой в руке и смотрит на свое широкое лицо с челкой на лбу, с прямыми подстриженными волосами.

— Паршивая еврейка! — горько говорит она.

Она возвращается на свое место за прилавком и натыкается на управляющего — маленького жирного итальянца с лоснящейся лысиной.

— Вы только и делаете, что смотритесь целый день в зеркало. Очень хорошо… Вы уволены.

Она смотрит на его маслянистое лицо.

— Можно мне еще дослужить сегодня? — лепечет она.

Он кивает.

— Ну-ну, пошевеливайтесь, тут не институт красоты!

Она бежит на свое место за прилавок. Все стулья уже заняты. Девицы, конторские мальчики, серолицые бухгалтеры.

— Сандвич с цыпленком и чашку кофе.

— Сандвич с сыром и стакан сливок.

— Сандвич с яйцом и кофе.

— Чашку бульона.

Едят торопливо, не глядя друг на друга, уставив глаза в тарелки, в чашки. Позади сидящих ожидающие очереди проталкиваются ближе. Одни едят стоя, другие — повернувшись спиной к прилавку, глядя через стеклянную перегородку с надписью «яанчосукаЗ» на стремительный поток, льющийся из серо-зеленого мрака подземки.

— Ну, Джо, расскажите мне все подробно, — сказал Гэс Мак-Нийл, выпустив большой клуб дыма и откинувшись на спинку вертящегося стула. — Что это вы, ребята, затеваете в Флэтбуше?

О'Киф откашлялся и переступил с ноги на ногу.

— Видите ли, сэр, у нас там агитационный комитет.

— Я знаю… Но это не причина делать налет на вечеринку швейников, а?

— Я к нему не имел никакого касательства… Очень уж наши ребята злятся на пацифистов и на красных.

— Все эти шутки были хороши год тому назад… Общественные настроения меняются. Я вам скажу, Джо: здешняя публика сыта по горло героями войны.

— У нас сильная и гибкая организация.

— Знаю, знаю, Джо. Верю… Хотя я лично решил больше не нажимать на военную премию… Штат Нью-Йорк исполнил свой долг в отношении бывших солдат.

— Это верно.

— Эта премия означает новый налог на средних деловых людей и ничего больше. Довольно налогов!

— А наши ребята думают, что они кое-что получат.

— Всем нам казалось, что мы многое получим, и ничего мы не получили… Ради Бога, не говорите мне об этом… Джо, возьмите себе сигару из того ящика. Мне их прислал из Гаваны приятель с одним морским офицером.

— Спасибо, сэр.

— Берите, не стесняйтесь. Возьмите четыре, пять штук.

— Благодарю вас.

— Скажите, Джо, какой линии будут держаться ваши ребята на выборах мэра?

— Это зависит от того, как кто отнесется к нуждам бывших солдат.

— Слушайте, Джо. Вы — парень толковый…

— Будьте спокойны, сэр, все будет в порядке. Я с ними поговорю.

— Сколько их у вас там?

— Да около трехсот членов, и каждый день записываются новые… Мы вербуем их повсюду. Мы хотим устроить на Рождество танцы и кулачный бой в Арсенале, если достанем боксера.

Гэс Мак-Нийл откинул голову на воловьей шее и расхохотался:

— Вот это да!

— Но, честное слово, военная премия — это единственное, что может удержать наших парней.

— А что, если я приду как-нибудь вечером и потолкую с ними?

— Это было бы хорошо, но они слушать не хотят тех, кто не был на войне.

Мак-Нийл вспыхнул:

— Смотрите-ка, какими вы бойкими вернулись с фронта! — Он рассмеялся. — Это будет продолжаться год или два, не дольше. Я видел, как возвращались солдаты с испано-американской войны…[187] Запомните это, Джо.

Конторский мальчик вошел и положил на стол карточку.

— Вас хочет видеть дама, мистер Мак-Нийл.

— Простите… Это старая дура из школьного совета… Ну, до свиданья, Джо. Загляните на той неделе… Я буду держать вас в курсе дел — вас и вашу армию.

Дуган ждал в конторе. Он подошел с таинственным видом.

— Ну, Джо, как дела?

— Очень хорошо, — сказал Джо, выпячивая грудь. — Гэс сказал мне, что Таммани-холл будет поддерживать нас в деле с премией… Мы составляем план широкой национальной кампании. Он дал мне несколько сигар — ему их привезли из Гаваны на аэроплане… Закуривайте.

С торчащими в углу рта сигарами они гордо зашагали через площадь Ратуши. Против старого здания ратуши возвышались строительные леса. Джо ткнул в них сигарой.

— Тут мэр ставит новую статую Гражданской Добродетели.[188]


Запах жареного мяса терзал его пустой желудок, когда он проходил мимо ресторана «Чайлд». Рассвет сеял мелкую, серую пыль на черный, чугунный город. Дэтч Робертсон уныло переходил Юнион-плейс, вспоминая теплую постель Фрэнси, острый запах ее волос. Он глубоко засунул руки в пустые карманы. Ни гроша, и Фрэнси ничего не могла ему дать. Он прошел по Пятнадцатой улице мимо отеля. Негр подметал ступени. Дэтч посмотрел на него с завистью: у него есть работа. Грузовики с молоком дребезжали по мостовой. На площади Стайвезент мимо него прошел молочник, держа в каждой руке по бутылке молока. Дэтч выдвинул нижнюю челюсть и грубо сказал:

— Дай глотнуть молока. Ну!

Молочник был худой розоволицый юнец. Его голубые глаза расширились.

— Пожалуйста… Зайдите за фургон, там под сиденьем есть открытая бутылка. Только чтобы никто не видел…

Он пил большими глотками сладкое молоко, ласкавшее его пересохшее горло. Не стоило говорить с ним так грубо. Он подождал, пока мальчик вернулся.

— Спасибо, малый, знатное молоко.

Он прошел в тенистый парк и сел на скамью. На асфальте сверкал иней. Он поднял обрывок вечерней газеты.

Похищено пятьсот тысяч долларов. Средь бела дня на Уоллстрит ограблен банковский артельщик.

В самый разгар делового дня два человека напали на Адольфуса Ст. Джона, артельщика компании «Гаранта-трест», и выхватили у него из рук портфель, в котором находилось полмиллиона долларов ассигнациями…

Дэтч чувствовал, как колотится его сердце, когда он читал заметку. Он весь похолодел. Он встал и начал размахивать руками.


Конго миновал турникет воздушной дороги. Джимми Херф шел за ним, глядя по сторонам. На улице было темно, холодный ветер свистел в ушах. Одинокий «форд» стоял у входа.

— Как вам тут нравится, мистер Эрф?

— Очень славно, Конго. Что это? Вода?

— Залив Шипсхед.[189]

Они шли по дороге, обходя сине-стальные лужи. Дуговые фонари, точно увядшие гроздья, качались на ветру. Вдали, направо и налево маячили светящиеся кучки домов. Они остановились у длинного здания, построенного на сваях над водой. «ПРУДОК». Джимми с трудом различал буквы над темным окном. Дверь открылась, когда они подошли к ней.

— Хелло, Майк, — сказал Конго. — Это мистер Эрф, мой друг.

Дверь закрылась за ними. Внутри было темно, как в печи. Мозолистая рука схватила в темноте руку Джимми.

— Рад познакомиться, — послышался голос.

— Скажите, как вы нашли мою руку?

— О, я вижу в темноте. — Кто-то хрипло рассмеялся.

Конго открыл внутреннюю дверь. Оттуда хлынул свет, осветив бильярдные столы, ряды киев и длинную стойку в конце.

— Это Майк Кардинал, — сказал Конго.

Джимми увидел перед собой высокого, бледного, застенчивого человека с курчавыми черными волосами, сползающими на лоб. В соседней комнате были полки с посудой и круглый стол, покрытый желтой клеенкой.

— Eh, la patronne![190] — крикнул Конго.

Толстая француженка с красными, как яблоки, щеками показалась на пороге. Вместе с ней в комнату ворвалось шипенье кипящего масла и чеснока.

— Это мой друг… Ну что ж, будем есть? — крикнул Конго.

— Это моя жена, — гордо сказал Кардинал. — Она глухая, с ней надо говорить громко. — Он повернулся и старательно закрыл на засов дверь в переднюю. — Чтобы с дороги не видно было огня, — сказал он.

— Летом мы иногда отпускаем в день по сто и по полтораста обедов, — сказала жена Кардинала.

— А выпивки у вас не найдется? — спросил Конго; он крякнул и опустился на стул.

Кардинал поставил на стол толстую бутылку и несколько стаканов. Они выпили вина и облизнулись.

— Куда лучше красного. Правда, мистер Эрф?

— Да. Похоже на настоящее кьянти.

Жена Кардинала поставила на стол шесть тарелок, положила в них по ржавой ложке, вилке и ножу и внесла дымящуюся миску с супом.

— Pronto pasta![191] — крикнула она пронзительно.

— А это Аннет, — сказал Кардинал.

Краснощекая черноволосая девушка с длинными изогнутыми ресницами и яркими черными глазами вбежала в комнату. За ней вошел очень загорелый молодой человек в хаки с кудрявыми, выгоревшими от солнца волосами. Все сразу уселись и начали есть наперченную жирную похлебку, низко нагибаясь над тарелками.

Кончив есть, Конго поднял голову.

— Майк, видишь огни?

Кардинал кивнул.

— Да… Сейчас он будет здесь.

В то время, как они ели яичницу с чесноком и телячьи котлеты с жареной картошкой и брюквой, Херф услышал отдаленное пыхтенье моторной лодки. Конго встал из-за стола, махнул рукой, чтобы в комнате не шумели, и выглянул из окна, осторожно приподняв край занавески.

— Это он, — сказал он и вернулся к столу. — Правда, мы здесь хорошо едим, а, мистер Эрф?

Молодой человек встал, вытирая рукой пот.

— Есть у тебя пятак, Конго? — спросил он, шаркая ногами.

— На, Джонни.

Девушка последовала за ним в соседнюю комнату. Через минуту механическое пианино заиграло вальс. Джимми видел в дверь, как они танцевали в полосе света. Стук моторной лодки приближался. Конго вышел, за ним последовали Кардинал и его жена. Джимми остался один. Он потягивал вино, один среди остатков ужина. Он чувствовал себя возбужденным и немного пьяным; он уже начал сочинять в уме рассказ. С дороги донесся грохот грузовика, потом другого. Стук моторной лодки резко оборвался. Толчок лодки о сваи, всплеск волны и тишина. Механическое пианино тоже замолкло. Джимми сидел, потягивая вино. Он чувствовал болотистый запах, проникавший в комнату. Под ним слышался легкий плеск воды о сваи. Еще одна моторная лодка застучала вдалеке.

— Есть у вас пятак? — спросил Конго, внезапно входя в комнату. — Заведем опять музыку… Забавная сегодня ночь! Пойдите к Аннет, последите за пианино… Я не видел, как Мак-Джи высаживался… Может, сюда зайдет один человек… Он должен быть здесь очень скоро.

Джимми встал и пошарил в карманах. У пианино он столкнулся с Аннет.

— Хотите танцевать?

Она кивнула. Пианино играло «Невинные глазки». Они рассеянно танцевали. Снаружи послышались голоса и шаги.

— Простите, — сказала она внезапно и перестала танцевать.

Вторая лодка была совсем уже близко; ее мотор еще кашлял и стучал.

— Пожалуйста, останьтесь здесь, — сказала она и выскользнула за дверь.

Джимми Херф ходил взад и вперед, взволнованно попыхивая папиросой. Он опять принялся сочинять рассказ. «В заброшенном танцевальном зале у залива Шипсхед… очаровательная юная итальянка… вдруг резкий свисток из мрака… Надо было пойти посмотреть, что там делается». Он нащупал ручку двери. Дверь была заперта. Он подошел к пианино и опустил в него еще одну монету. Потом закурил свежую папиросу и стал ходить взад и вперед. «Всегда так… паразит в драме жизни, репортер, на все смотрит в замочную скважину. Никогда ни в чем не принимает участия. Пианино играло «У нас нет бананов».

— А, черт! — бормотал он, скрежеща зубами и расхаживая взад и вперед.

Топот за окном становился все слышнее, слышались рычащие голоса, толчки, удары. Раздался треск дерева и звон разбиваемых бутылок. Джимми выглянул в окно столовой. Он увидал на пристани силуэты дерущихся людей. Он бросился на кухню и наткнулся на Конго. Весь потный, Конго ковылял внутрь дома, опираясь на толстую палку.

— Будь они прокляты… Они сломали мне ногу! — простонал он.

— Боже милостивый! — Джимми помог ему пройти в столовую.

Конго стонал.

— Мне стоило пятьдесят долларов починить ее, когда я в последний раз ее сломал.

— Ах, у вас протез сломан?

— Конечно. А вы что думали?

— Сухие агенты?

— Какие там сухие агенты… Бандиты, будь они прокляты!.. Пойдите, опустите монету в пианино…

«Царица грез моих» — весело ответило пианино. Когда Джимми вернулся, Конго сидел на стуле, поглаживая свою культяпку обеими руками. На столе лежал сломанный протез из пробки и алюминия.

— Regardez moi ça… c'est foutu… complètement foutu.[192]

Вошел Кардинал. Его лоб был рассечен. Струйка крови сочилась из раны вниз по щеке и капала на пиджак и рубашку. Его жена шла за ним, закатив глаза; она несла лоханку и губку, которую прикладывала ко лбу мужа. Он оттолкнул ее.

— Я хорошо хватил одного из них куском трубы. Кажется, он упал в воду. Надеюсь, утонул.

Высоко держа голову, вошел Джонни. Аннет обнимала его за талию. Один глаз был у него подбит, рукав рубашки изорван в клочья.

— Совсем как в кино! — сказала Аннет, истерически смеясь. — Правда, он молодец, мама?

— Прямо счастье, что они не стреляли. У одного из них был револьвер.

— Боялись, я думаю.

— Грузовики уехали?

— Да, только один ящик разбился… Их было пять человек.

— Джонни дрался один со всеми! — взвизгнула Аннет.

— Заткнись, — проворчал Кардинал.

Он опустился на стул. Жена снова начала обтирать ему лицо губкой.

— Ты хорошо разглядел лодку? — спросил Конго.

— Было чертовски темно, — сказал Джонни. — Кажется, они приехали из Джерси… Сначала один из них подходит ко мне и говорит, что он сборщик налогов, а я бью его по башке, прежде чем он успевает вытащить револьвер, и он летит за борт… Вот тут-то они и заорали… А Джордж с лодки хватил одного из них по лбу веслом. Ну, тут они и убрались в своей лоханке.

— Но откуда они узнали, где наша пристань? — прорычал Конго, багровея.

— Кто-нибудь выболтал, — сказал Кардинал. — Если я узнаю, кто это сделал, клянусь Богом, я его… — Он издал отрывистый звук губами.

— Знаете, мистер Эрф, — сказал Конго прежним слащавым тоном, — там было шампанское на праздники. Ценный груз, а?

У Аннет пылали щеки, и она все время глядела на Джонни; губы у нее были полуоткрыты, а глаза сияли слишком ярко. Херф чувствовал, что краснеет, когда смотрит на нее.

Он встал.

— Ну ладно, мне пора в город. Спасибо за ужин и за мелодраму, Конго.

— Найдете дорогу к станции?

— Найду.

— Спокойной ночи, мистер Эрф. Может быть, купите к Рождеству ящик шампанского? Настоящий «Мумм»…

— Я совершенно обнищал, Конго.

— Ну тогда предложите вашим друзьям, а я вам заплачу комиссионные.

— Хорошо, я посмотрю.

— Я позвоню вам завтра, скажу цену.

— Отлично. Спокойной ночи.

По пути домой, трясясь в пустом поезде через пустые окраины Бруклина, Джимми старался думать про рассказ о бутлегерах, который он напишет для воскресного номера. Румяные щеки девушки и ее слишком блестящие глаза мешали ему, прерывали правильное течение мыслей. Он постепенно все глубже и глубже погружался в грезы. У Элли тоже иногда бывали такие, слишком блестящие, глаза — до того, как родился ребенок. Тот день на горе, когда она вдруг упала ему на руки, и ее стошнило, и он оставил ее среди мирно жевавших коров на поросшем травой склоне, и побежал в хижину пастуха, и принес ей оттуда молока в деревянном ковше… И потом, когда горы истаяли в вечерней мгле, краска вновь появилась на ее щеках, и она взглянула на него такими блестящими глазами и сказала с сухим отрывистым смешком: «Это во мне шевелится маленький Херф!» «Господи, почему я постоянно думаю о том, что давно прошло?» А потом родился ребенок, и Элли лежала в американском госпитале в Нейи, а он бродил по ярмарке в каком-то сумасшедшем тумане, забрел в цирк, катался на карусели и на качелях, покупал игрушки, сладости, играл в лотерею, пытаясь выиграть куклу, шел, пошатываясь, в больницу с большой гипсовой свиньей под мышкой. Смешные попытки укрыться в прошлом. «А что, если бы она умерла? Я думал, что она умрет. Прошлое было бы полным, оно было бы совершенно круглое, вставленное в рамку, его можно было бы носить, как камею, на шее, его можно было бы переписать на пишущей машинке, отлить в стереотип и отпечатать в воскресном номере, как первый рассказ Джеймса Херфа о бутлегерах». Расплавленные цепочки мыслей падали, каждая в свое гнездо, извергаемое звонким линотипом.

В полночь он бродил по Четырнадцатой улице. Ему не хотелось идти домой спать, хотя резкий, холодный ветер рвал острыми ледяными когтями его шею и подбородок. Он пошел по Шестой и седьмой авеню, нашел имя «Рой Шефилд» на дощечке рядом со звонком в слабо освещенном вестибюле, позвонил и взбежал по лестнице. Рой высунул из двери большую кудрявую голову со стеклянно-серыми выпученными глазами.

— Хелло, Джимми, входите. Мы все пьяны в дым!

— Я только что видел драку бутлегеров с бандитами.

— Где?

— У залива Шипсхед.

— Джимми Херф пришел! Он только что дрался с сухими агентами! — крикнул Рой своей жене.

У Алисы были темно-каштановые кукольные волосы и розовато-желтое кукольное лицо. Она подбежала к Джимми и поцеловала его в подбородок.

— Джимми, расскажите нам… Нам ужасно скучно.

— Хелло! — крикнул Джимми.

Он только что заметил Фрэнсис и Боба Гилдебранд на диване в темном углу комнаты. Они подняли свои стаканы, приветствуя его. Джимми усадили в кресло и сунули ему в руку стакан с джином пополам с имбирным пивом.

— Ну, так что же было? Драка? Расскажите все подробно — не станем же мы покупать «Трибуну», — сказал Боб Гилдебранд низким басом.

Джимми отпил большой глоток.

— Я был там с одним человеком — главой всех французских и итальянских бутлегеров. Он чудесный парень, и у него пробковая нога. Он угостил меня прекрасным ужином и настоящим итальянским вином на заброшенном поплавке на берегу залива Шипсхед…

— Кстати, — спросил Рой, — где Елена?

— Не перебивай, Рой, — сказала Алиса. — И вообще никогда не следует спрашивать человека, где его жена.

— Потом там начали вспыхивать разные световые сигналы и прочее подобное, к поплавку причалила моторная лодка, нагруженная шампанским «Мумм» extra dry[193] для рождественских праздников. А потом в другой лодке примчались бандиты… Не иначе, как у них был гидроплан, так быстро они прилетели…

— Как это интересно! — проворковала Алиса. — Рой, почему ты не бутлегер?

— Это была драка, какой мне не приходилось видеть и в кино. Шесть-семь человек с каждой стороны лупили друг друга на узенькой пристани, шириной с эту комнату, веслами и свинцовыми трубами.

— Кого-нибудь ранили?

— Всех… Я думаю, два бандита утонули. Во всяком случае, они отступили, предоставив нам подлизывать разлитое шампанское.

— Должно быть, это было ужасно! — воскликнул Гилдебранд.

— А вы что делали? — спросила Алиса, затаив дыхание.

— О, я прыгал кругом, стараясь избежать ударов. Я не знал, кто на чьей стороне. Было темно, мокро, непонятно… В конце концов я вытащил моего друга бутлегера из драки. Ему сломали ногу… деревянную ногу.

Все закричали. Рой снова наполнил стакан Джимми.

— Ах, Джимми, — ворковала Алиса, — вы живете потрясающе интересной жизнью.

Джеймс Меривейл читал только что расшифрованную каблограмму, отчеркивая отдельные слова карандашом. «Тасманское марганцевое о-во» просит открыть кредит…»

Зажужжал настольный телефон.

— Джеймс, говорит твоя мать. Приходи скорее, случилось нечто ужасное.

— Но я не знаю, смогу ли я уйти…

Она уже дала отбой. Меривейл почувствовал, что бледнеет.

— Соедините меня, пожалуйста, с мистером Эспинуоллом… Мистер Эспинуолл, говорит Меривейл… Моя мать внезапно заболела… Боюсь, что у нее удар. Можно мне сбегать домой на часок? Я вернусь и составлю телеграмму по поводу «Марганцевого общества»…

— Ладно… Соболезную вам, Меривейл.

Он схватил шляпу, пальто, позабыв шарф, выбежал из банка и побежал к станции подземки.

Он влетел в квартиру, едва переводя дух, щелкая пальцами от волнения. Миссис Меривейл с серым лицом встретила его в передней.

— Дорогая, я думал, ты заболела!

— Нет, несчастье случилось с Мэзи…

— Несчастный случай?

— Идем, — сказала миссис Меривейл.

В гостиной сидела маленькая круглолицая женщина в круглой меховой шапочке и длинной ильковой шубе.[194]

— Дорогой мой, эта женщина говорит, что она — жена Джека Канингхэма и у нее есть брачное свидетельство.

— Не может быть.

Посетительница кивнула с меланхолическим видом.

— А мы уже разослали приглашения! После его последней телеграммы Мэзи заказала приданое.

Женщина развернула длиннейшую бумагу, изукрашенную цветами и купидонами, и передала ее Джеймсу.

— Может быть, оно подложное?

— Оно не подложное, — сладко сказала женщина.

— «Джон К. Канингхэм, 21 года… Джесси Линкольн, 18-ти лет…» — читал он громко. — Я ему череп размозжу, шантажисту! Это действительно его подпись. Я видел ее в банке… Шантажист!

— Джеймс, не волнуйся.

— Я подумала, что лучше сделать это теперь, чем после бракосочетания, — вставила женщина сладким голосом. — Я не хотела допустить Джека до двоеженства, ни за что на свете не хотела.

— Где Мэзи?

— Бедняжка в своей комнате.

Лицо Меривейла побагровело. Пот стекал ему за воротничок.

— Дорогой мой, — сказала миссис Меривейл, — обещай мне, что ты не сделаешь ничего неосмотрительного.

— Да, репутация Мэзи должна быть сохранена любой ценой.

— Дорогой мой, я думаю, самое лучшее, что можно сделать, — это вызвать его сюда и дать ему очную ставку с этой… с этой… дамой… Вы согласны, миссис Канингхэм?

— О да, конечно.

— Подождите минуту! — крикнул Меривейл и побежал в переднюю к телефону. — Ректор двенадцать — триста пять. Алло, попросите, пожалуйста, мистера Джека Канингхэма… Алло… Это контора мистера Канингхэма? Говорит Джеймс Меривейл… Уехал из города?… А когда он вернется?… Хм… — Он вернулся в гостиную. — Проклятый негодяй уехал из города.

— Все время, что я его знала, — заметила дама в круглой шапочке, — он вечно в разъездах.


За широкими окнами конторы — серая, туманная ночь. Там и сям мерцают редкие черточки и звездочки огней. Финеас Блэкхед сидит за письменным столом, откинувшись на спинку кожаного кресла. Он держит в руке обернутый шелковым носовым платком стакан с горячей водой и двууглекислой содой. Денш, лысый и круглый, как бильярдный шар, сидит в глубоком кресле, играя очками в черепаховой оправе. Глубокая тишина; лишь изредка что-то щелкает и стучит в трубах отопления.

— Денш, заранее прошу прощения… Вы знаете, я редко позволяю себе делать замечания касательно чужих дел, — медленно говорит Блэкхед, отпивая из стакана; потом неожиданно выпрямляется в кресле. — Это безумное предложение, Денш, клянусь Богом, безумное! Прямо даже смешно…

— Мне так же мало хочется пачкать руки, как и вам… Болдуин — прекрасный парень. Я думаю, мы ничем не рискуем, если окажем ему поддержку.

— Что общего имеет с политикой экспортно-импортная фирма? Если какому-нибудь чертову политикану нужна милостыня, то пусть приходит сюда. Наше дело — это цена на бобы. А она чертовски упала… Если бы кто-нибудь из ваших болтунов-адвокатов мог восстановить баланс денежного рынка, то я сделал бы для него все на свете… Все они жулики… Клянусь Богом, все до одного жулики!

Его лицо побагровело. Он сидит выпрямившись, стуча кулаком по столу.

— Вы разволновали меня… Это вредно для моего желудка и для сердца.

Финеас Блэкхед громко рыгает и отхлебывает из стакана с двууглекислой содой. Потом снова отваливается на спинку кресла и опускает тяжелые веки.

— Ну ладно, старина, — устало говорит мистер Денш. — Может быть, это глупо, но я обещал поддержать реформистского кандидата. В конце концов, это мое частное дело, оно ни с какой стороны не касается фирмы.

— Черта с два не касается!.. А Мак-Нийл и его банда?… Они всегда вели себя прилично по отношению к нам, а мы только и преподнесли им, что два ящика виски да несколько штук сигар… А теперь эти реформисты перевернули вверх дном все городское самоуправление… Клянусь Богом…

Денш поднялся.

— Мой дорогой Блэкхед, я считаю своим гражданским долгом способствовать искоренению взяточничества, коррупции и интриг, распустившихся махровым цветом в городском самоуправлении… Я считаю это своим гражданским долгом. — Он направляется к двери, гордо выпятив круглый живот.

— И все-таки позвольте мне сказать вам, Денш, что это идиотство! — кричит Блэкхед ему вслед.

Когда его компаньон уходит, он сидит минуту с закрытыми глазами. Его лицо сереет, огромное мясистое тело оседает, точно лопнувший воздушный шар. Наконец он, кряхтя, поднимается, берет шляпу, пальто и выходит из конторы медленным, тяжелым шагом.

Еле освещенная прихожая пуста. Он долго ждет лифта. При мысли о том, что в пустом здании где-нибудь прячутся бандиты, у него перехватывает дыхание. Он боится оглянуться, как ребенок в темной комнате. Наконец появляется лифт.

— Вилмер, — говорит он ночному сторожу, стоящему в лифте, — нужно лучше освещать прихожую… Теперь развелось столько преступников. Надо освещать все здание.

— Да, сэр, вы правы, сэр. Только сюда никто не может войти без моего ведома.

— Но если их будет много, они вас одолеют, Вилмер.

— Хотел бы я посмотреть! Пусть попробуют.

— Пожалуй, вы правы… У меня просто нервы шалят.


Синтия сидит в «паккарде» и читает газету.

— Ну что, дорогая, ты, наверно, думала, что я никогда не приду?

— Я почти дочитала книгу, папочка.

— Ну, хорошо… Бутлер, в центр, как можно быстрее… Мы опоздали к обеду.

Лимузин несется по улице Лафайета. Блэкхед поворачивается к дочери.

— Если ты когда-нибудь услышишь, как человек говорит о своем гражданском долге, — ради Бога, не верь ему… В девяти случаях из десяти это значит, что он собирается подложить тебе свинью. Ты не представляешь себе, как я доволен, что ты и Джо устроены.

— В чем дело, папочка? У тебя деловые неприятности?

— Рынков нет!.. На всей проклятой земле нет ни одного рынка, который не был бы набит до отказа… Темное дело, Синти! Никто не знает, что случится… Да, чтобы не забыть, — ты можешь быть в банке завтра в двенадцать часов?… Я посылаю Худкинса с некоторыми ценностями — личными, как ты сама понимаешь, — в банк. Я хочу положить их в твой сейф.

— Но он уже переполнен, папочка.

— Сейф в «Астор-тресте» на твое имя, да?

— На мое и Джо вместе.

— Прекрасно! Ты возьмешь новый сейф в банке на Пятой авеню на свое собственное имя… Я отправлю туда вещи ровно в полдень. И помни, что я говорю тебе, Синти: если ты когда-нибудь услышишь, что деловой человек говорит о гражданских добродетелях, то смотри в оба.

Они едут по Четырнадцатой улице. Отец и дочь смотрят сквозь стекло на исхлестанные ветром лица пешеходов, ждущих на перекрестке возможности перейти улицу.


Джимми Херф зевнул и отодвинул стул. Никелевый блеск пишущей машинки утомлял глаза. Кончики пальцев ныли. Он приоткрыл дверь и заглянул в холодную спальню. Он едва мог разглядеть Элли, спавшую на кровати в алькове. В дальнем конце комнаты стояла колыбель ребенка. Чувствовался легкий молочно-кислый запах детского белья. Он прикрыл дверь и начал раздеваться. «Если бы хоть немного простору, — бормотал он. — Мы живем, как в клетке». Он стянул пыльное покрывало с дивана и вытащил из-под подушки пижаму. «Простор, простор, чистота, спокойствие…» Слова жестикулировали в его голове, словно он обращался к обширной аудитории.

Он погасил свет, приоткрыл окно и, одеревенев от жажды сна, бросился на кровать. И тотчас же начал писать письмо на линотипе. «Вот я ложусь спать… Мать великих белых сумерек…» Рука линотипа была женской рукой в длинной белой перчатке. Сквозь стук машины голос Элли: «Не надо, не надо, не надо, ты делаешь мне больно!» — «Мистер Херф, — говорит человек в халате, — вы портите машину, мы не сможем выпустить книгу, черт бы вас побрал!» Линотип — глотающий рот со сверкающими никелевыми зубами, глотает, крошит. Он проснулся, сел на кровати. Ему было холодно, зубы стучали. Он натянул одеяло и снова заснул. Когда он проснулся во второй раз, был день. Ему было тепло. Он был счастлив. Хлопья снега танцевали, медлили, кружились за высоким окном.

— Хелло, Джимпс, — сказала Элли, подходя к нему с подносом.

— Что случилось? Я умер, попал на небо?

— Нет, сегодня воскресенье… Я решила побаловать тебя… Я испекла булочки.

— Ты прелесть, Элли… Подожди немного, я встану и почищу зубы.

Он вернулся с вымытым лицом, в купальном халате. Ее рот дрогнул под его поцелуем.

— Еще только одиннадцать часов. Я выиграл целый час. А ты будешь пить кофе?

— Сейчас… Слушай, Джимпс, я хотела поговорить с тобой кое о чем. По-моему, нам нужно другое помещение. Ты теперь опять работаешь по ночам…

— Ты думаешь, нам нужно переехать?

— Нет. Я думала, может быть, ты найдешь где-нибудь поблизости еще одну комнату и будешь там ночевать. Тогда никто не будет беспокоить тебя по утрам.

— Но, Элли, мы никогда не будем видеться… Мы и теперь редко видимся.

— Правда, это ужасно… Но что же делать, если часы наших занятий не совпадают?

Из соседней комнаты послышался плач Марти: Джимми сидел на краю кровати, с пустой кофейной чашкой на коленях, и смотрел на свои голые ноги.

— Как хочешь, — сказал он грустно.

Желание схватить ее за руки, прижать ее к себе так чтобы ей стало больно, пронзило его, как ракета, и умерло. Она собрала кофейный прибор и вышла. Его губы знали ее губы, его руки знали, как умеют обвиваться руки, он знал рощу ее волос, он любил ее. Он долго сидел, глядя на свои ноги — тонкие, красноватые ноги со взбухшими синими жилами, с пальцами, искривлеными обувью, лестницами, тротуарами. На маленьких пальцах обеих ног были мозоли. Его глаза наполнились слезами от жалости к себе. Ребенок перестал плакать. Джимми пошел в ванную комнату и повернул кран.


— Виноват тот парень, Анна. Он приучил вас думать, что вы ни на что не способны… Он сделал вас фаталисткой.

— А что это такое?

— Это такой человек, который думает, что не стоит бороться; человек, который не верит в человеческий прогресс.

— Вы думаете, он такой человек?

— Во всяком случае, он скэб.[195] У этих южан нет никакого классового самосознания… Ведь он заставил вас прекратить взносы в союз.

— Мне надоело работать на швейной машине.

— Но вы могли бы заняться рукоделием и хорошо зарабатывать. Вы — наша… Я создам вам сносную жизнь. У вас будет приличная работа. Я никогда не позволил бы вам, как он, работать в танцевальном зале… Анна, мне ужасно больно видеть, как еврейская девушка гуляет с таким парнем.

— Ну ладно. Он ушел, и у меня нет работы.

— Такие парни, как он, — злейшие враги рабочих. Они думают только о себе.

Они медленно идут по Второй авеню. Туманный вечер. Он — рыжеволосый, худощавый, молодой еврей с бледными, впалыми щеками. У него кривые ноги швейника. Анне жмут туфли. У нее синие круги под глазами. В тумане бродят кучки людей, говорящих по-еврейски, по-русски, по-английски с неправильным акцентом.[196] Теплые потоки света из гастрономических магазинов и киосков с прохладительными напитками отсвечивают на тротуарах.

— Если бы я не чувствовала себя все время такой усталой, — бормочет Анна.

— Зайдем сюда, выпьем что-нибудь. Выпейте стакан сливок, Анна. Это вам будет полезно.

— Мне не хочется сливок, Элмер. Я лучше возьму содовой воды с шоколадом.

— Будет еще хуже… Впрочем, берите, если вам хочется.

Она садится на высокий никелированный стул. Он стоит рядом с ней. Она слегка откидывается назад и прислоняется к нему.

— Все горе рабочих в том… — Он говорит тихим, чужим голосом. — Все горе рабочих в том, что мы ничего не знаем… Мы не. знаем, как нужно есть, не знаем, как нужно жить, не знаем, как защищать наши права… Да, Анна, я хочу заставить вас думать обо всем этом так же, как думаю я. Вы понимаете — мы в самой гуще сражения, совсем как на войне.

Длинной ложечкой Анна вылавливает кусочки мороженого из густой пенистой жидкости в стакане.


Джордж Болдуин смотрел на себя в зеркало, моя руки в маленькой комнате за кабинетом. Его все еще густые волосы были почти совсем седы. От углов рта к подбородку тянулись глубокие складки. Под яркими, острыми глазами кожа висела мешками. Он медленно и тщательно вытер руки, достал из жилетного кармана коробочку с пилюлями стрихнина, проглотил одну из них и, почувствовав желанное возбуждение, вернулся в контору. Мальчик-рассыльный вертелся около его стола с карточкой в руке.

— Вас хочет видеть дама, сэр.

— Ей назначено прийти? Спросите мисс Рэнк… Нет, подождите минутку. Проведите даму прямо ко мне.

На карточке было написано «Нелли Линихэм Мак-Нийл». Нелли была одета очень богато: на ней была масса кружев и широкое меховое манто, на шее висела лорнетка на аметистовой цепочке.

— Гэс просил меня зайти к вам, — сказала она, садясь на предложенный ей стул.

— Чем могу быть полезным? — Его сердце почему-то сильно билось.

Она посмотрела на него в лорнет.

— Джордж, вы переносите это лучше, чем Гэс.

— Что именно?

— Да все это… Я стараюсь уговорить Гэса поехать со мной за границу… Мариенбад или что-нибудь в этом роде… Но он, говорит, так влез, что теперь уже не может просто вылезти.

— Я думаю, что это относится ко всем нам, — сказал Болдуин, холодно улыбаясь.

Они на минуту замолкли; потом Нелли Мак-Нийл встала.

— Слушайте, Джордж… Гэс ужасно волнуется. Вы знаете, что он всегда готов постоять за своих друзей и требует от них того же.

— Никто не может сказать, что я не постоял за него… Все дело просто в том, что я не политический деятель и сделал, по-видимому, большую глупость, приняв предложенную мне должность. А теперь я уже должен действовать на основании закона, вне партийных симпатий.

— Джордж, это еще не все, вы сами знаете.

— Скажите ему, что я всегда был и буду ему преданным другом… Он это отлично знает. Во всей этой истории я дал себе слово бороться с тем элементом, с которым Гэс имел неосторожность спутаться.

— Вы прекрасный оратор, Джордж Болдуин. Вы всегда им были.

Болдуин побагровел. Они стояли неподвижно друг против друга у двери кабинета. Его рука лежала на дверной ручке, как парализованная. За окном, на лесах строящегося здания, оглушительно стучали молотки клепальщиков.

— Надеюсь, ваша семья в добром здравии? — сказал он наконец с усилием.

— Да, все чувствуют себя прекрасно, благодарю вас… До свиданья. — Она вышла.

Болдуин минуту стоял у окна, глядя на серое здание с черными окнами напротив. «Глупо так возбуждаться по пустякам. Надо развлечься». Он снял с гвоздя шляпу, пальто и вышел.

— Джонас, — сказал он сидевшему в библиотеке человеку с круглой, лысой, похожей на тыкву головой, — принесите мне на дом все бумаги, что лежат у меня на столе… Я просмотрю их сегодня вечером.

— Слушаюсь, сэр.

Когда он вышел на Бродвей, то почувствовал себя мальчиком, играющим в хоккей. День был зимний, сверкающий, с быстрыми сменами солнца и туч. Он вскочил в такси, откинулся на сиденье и задремал. На Сорок второй улице он проснулся. Все сплелось в хаос ярких, пересекающихся плоскостей, цветов, лиц, ног, витрин, трамваев, автомобилей. Он выпрямился, положил руки в перчатках на колени, дрожа от возбуждения. Перед домом, где жила Невада, он расплатился с такси. Шофер был негр и, получив на чай пятидесятицентовую монету, оскалил белоснежные зубы. Лифта не было. Болдуин, сам себе удивляясь, легко взбежал по ступеням. Он постучал в дверь Невады. Ответа не было. Он снова постучал — Невада осторожно приоткрыла дверь. Он увидел ее кудрявую пепельную головку. Он вбежал в комнату прежде, чем она успела остановить его. На ней было только кимоно поверх розовой рубашки.

— Господи, — сказала она, — я думала, что это прислуга.

Он сгреб ее и поцеловал.

— Не знаю почему, но я чувствую себя сегодня трехлетним младенцем.

— У вас такой вид, будто вас хватил солнечный удар. Вы же знаете — я не люблю, когда вы приходите, не предупредив по телефону.

— Не сердись, это в первый раз. — Вдруг Болдуин увидел на кушетке пару аккуратно сложенных темно-синих брюк. — Я ужасно чувствовал себя в конторе, Невада. Я думал, что приду к тебе, поболтаю, отдохну немного.

— А я как раз репетировала танцы под патефон.

— А, это очень интересно… — Он зашагал по комнате вприпрыжку. — Слушай, Невада… Нам надо поговорить. Мне все равно, кто у тебя сидит в спальне.

Она посмотрела ему в лицо и села на кушетку рядом с брюками.

— В сущности, я уже давно знаю, что ты путаешься с Тони Хентером.

Она сжала губы и скрестила ноги.

— По правде сказать, эта история с его хождением к психоаналитику и двадцатью пятью долларами за часовой сеанс меня только забавляла… Но теперь я решил, что с меня достаточно… Вполне достаточно!

— Джордж, вы сумасшедший, — заикаясь, произнесла она и вдруг начала смеяться.

— Вот что я намерен сделать, — продолжал Болдуин ясным, официальным голосом. — Я пришлю вам чек на пятьсот долларов, потому что вы славная девочка и я люблю вас. За квартиру заплачено до первого числа. Это вас устраивает? И покорнейше прошу вас не пытаться возобновлять со мной какие бы то ни было отношения.

Она каталась по кушетке в припадке смеха и мяла аккуратно сложенные синие брюки. Болдуин махнул шляпой и перчатками и вышел, очень мягко прикрыв за собой дверь. «Благополучно отделался», — сказал он себе, осторожно прикрывая за собой дверь.

Очутившись на улице, он направился в центр города. Он чувствовал себя возбужденным и разговорчивым. Он не знал, к кому пойти. Перебирая в памяти имена друзей, он пришел в отчаяние. Он почувствовал себя одиноким и покинутым. Ему захотелось поговорить с женщиной, чтобы ей стало жалко его, его опустошенной жизни. Он зашел в табачный магазин и стал просматривать телефонную книжку. Легкий трепет пробежал по его телу, когда он дошел до буквы «X». Наконец он нашел фамилию — Херф, Елена Оглторп.

Невада Джонс долго сидела на кушетке, истерически смеясь. Наконец из спальни вышел Тони Хентер в рубашке и кальсонах, с галстуком, тщательно завязанным бабочкой.

— Ушел?

— Ушел, ушел навсегда! — взвизгнула она. — Он увидел твои проклятые брюки.

Он опустился на стул.

— Господи, я самый несчастный человек на свете!

— Почему? — Она захлебывалась смехом, слезы текли по ее лицу.

— Все пропало… Пропала служба в театре.

— И мне, стало быть, опять надо жить на три доллара в день… Плевать! Мне всегда была противна роль содержанки.

— Но ты не думаешь о моей карьере… Женщины так эгоистичны! Если бы ты не соблазнила меня…

— Замолчи, дурачок! Ты думаешь, я не знаю про тебя все? — Она встала и запахнула кимоно.

— Я так долго ждал случая показать себя. А теперь все пропало! — стонал Тони.

— Ничего не пропало, если ты будешь делать то, что я тебе скажу. Я решила сделать из тебя человека, глупыш, и сделаю. Мы придумаем сценку и будем играть. Старик Хиршбейн устроит нас. Он, кажется, чуточку влюблен в меня… Иди сюда, а то я тебя побью. Давай подумаем… Мы начнем с танцевального антре… Потом ты сделаешь вид, что пристаешь ко мне, понимаешь?… А я жду трамвая… а ты подходишь и говоришь: «Здравствуйте, деточка»… А я зову полисмена…

— В длину достаточно, сэр? — спросил закройщик, делая мелком отметки на брюках.

Джеймс Меривейл посмотрел вниз на маленькую лысую голову закройщика и на широкие коричневые брюки, свободно спадавшие на ботинки.

— Немного покороче… По-моему, длинные брюки старят.

— Хелло, Меривейл! Я не знал, что вы тоже шьете у Брука. Рад видеть вас.

Кровь застыла в жилах Меривейла. Он смотрел прямо в голубые глаза Джека Канингхэма — глаза алкоголика. Он закусил губы и, не говоря ни слова, пытался придать себе строгий и холодный вид.

— Ай-ай-ай! Знаете, что случилось? — воскликнул Канингхэм. — Мы шьем себе одинаковые костюмы… абсолютно одинаковые.

Меривейл удивленно смотрел то на коричневые брюки Канингхэма, то на свои собственные: тот же самый цвет, та же тонкая красная полоска, те же едва заметные зеленые крапинки.

— Слушайте, два будущих шурина не могут носить одинаковые костюмы. Люди подумают, что это форма… Это смешно!

— Но что же нам теперь делать? — ворчливо спросил Меривейл.

— Бросим жребий, посмотрим, кому достанется костюм — вот и все. Дайте-ка мне четвертак, — повернулся Канингхэм к закройщику. — Так… Ну, говорите.

— Решка, — машинально произнес Меривейл.

— Костюм ваш… Придется мне выбирать другой… Как я рад, что мы встретились… Слушайте, — кричал он из занавешенной кабинки, — отчего бы вам сегодня не пообедать со мной в «Салмагунди-клубе»? Я буду обедать с единственным человеком на свете, который еще больше помешан на гидропланах, чем я… со стариком Перкинсом! Вы его знаете, он один из вице-президентов нашего банка… И вот еще что — когда вы увидите Мэзи, скажите ей, что я завтра буду у нее. Ряд непредвиденных событии помешал мне написать ей… У меня буквально не было ни минуты свободной. Я вам потом расскажу.

Меривейл откашлялся.

— Хорошо, — сказал он сухо.

— Все в порядке, сэр, — сказал закройщик, легонько хлопнув Меривейла по спине.

Меривейл ушел в кабинку и стал переодеваться.

— Ну, дружище, — заорал Канингхэм, — я буду выбирать другой костюм!.. Жду вас в семь.

Руки Меривейла дрожали, когда он застегивал ремень. «Перкинс, Джек Канингхэм, проклятый шантажист, гидропланы, Джек Канингхэм, Салмагунди, Перкинс». Он пошел в телефонную будку в углу магазина и вызвал мать.

— Хелло, мама… Я сегодня не буду обедать дома… Я обедаю с Рандольфом Перкинсом в «Салмагунди-клубе»… Да, это очень приятно… О, мы с ним всегда были в прекрасных отношениях… Да, да, это очень важно… Надо дружить с людьми, стоящими выше тебя… Я видел Джека Канингхэма. Я выложил ему все напрямик, он был страшно смущен. Он обещал все объяснить в течение двадцати четырех часов… Нет, я был очень сдержан. Я помнил, что надо сдерживаться ради Мэзи. Я уверен, что он шантажист, но пока нет доказательств… Ну, спокойной ночи, дорогая. Я, должно быть, приеду поздно… Нет, нет, пожалуйста не жди. Скажи Мэзи, чтоб она не беспокоилась, я расскажу ей все подробно. Спокойной ночи, мама.


Они сидели за маленьким столиком в глубине слабо освещенного кафе. Абажур на лампе срезал верхнюю часть их лиц. Эллен была в ярко-синем платье и маленькой синей шляпке с зеленой отделкой. У Рут Принн было под уличным гримом грустное, утомленное лицо.

— Элайн, вы должны пойти, — говорила она хнычущим голосом. — Там будет Касси, будет Оглторп, вся старая компания… Если вы и имеете успех в журнальном деле, то это еще не резон пренебрегать старыми друзьями. Вы не знаете, как много мы говорим о вас, как мы вами восхищаемся.

— Видите ли, Рут, я просто терпеть не могу большие сборища. Вероятно, это признак старости. Впрочем, я заеду на минутку.

Рут отложила сандвич, который она грызла, и нежно погладила руку Эллен.

— Я была уверена, что вы пойдете.

— Но, Рут, вы мне ничего не рассказали о летнем турне.

— Господи! — разразилась Рут. — Это было ужасно. Содом, сущий содом! Во-первых, муж Изабель Клайд, Ральф Нелтон, наш режиссер, оказался алкоголиком… А потом, прелестная Изабель не позволяла ни одной мало-мальски приличной актрисе выходить на сцену — она боялась, что публика не разберет, кто премьерша. Просто не хочется рассказывать… Это вовсе не смешно, это трагично… Ах, Элайн, я падаю духом. Я старею, моя дорогая. — Она вдруг расплакалась.

— Не надо, Рут, — тихо и твердо сказала Эллен; она рассмеялась: — В конце концов, никто из нас не молодеет.

— Вы не понимаете, дорогая… Вы никогда не поймете…

Они долго сидели молча, обрывки тихих разговоров доносились к ним из других углов сумрачного зала. Светловолосая кельнерша подала им две порции фруктового компота.

— Уже поздно, должно быть, — нерешительно сказала Рут.

— Еще только половина девятого… Не стоит приходить слишком рано.

— Кстати… как поживает Джимми Херф? Я целую вечность не видала его.

— Джимпс чувствует себя очень хорошо… Но ему ужасно надоело работать в газете. Я бы хотела, чтобы он занялся чем-нибудь, что ему действительно по душе.

— Он никогда не успокоится. Ах, Элайн, я была так счастлива, когда узнала, что вы поженились. Я вела себя как дура. Плакала, плакала… Вы, должно быть, ужасно счастливы, особенно после рождения Мартина.

— Да, ничего… Мартин растет… Нью-Йорк, видимо, действует на него хорошо. Он все время был такой спокойный и толстый, мы просто боялись, что у нас родился идиот. Знаете, Рут, я думаю, что у меня больше не будет детей… Я так боялась, что ребенок будет урод или что-нибудь в этом роде… Я прихожу в ужас при одной мысли…

— А все-таки это, должно быть, замечательно.

Они позвонили в звонок под маленькой медной дощечкой, на которой было написано «Пластические танцы». Они поднялись на третий этаж по скрипучим, свежеокрашенным ступеням. На пороге переполненной комнаты они встретили Кассандру Вилкинс в греческой тунике, в венке из поддельных роз и с золоченой деревянной свирелью в руках.

— Ах, довогие мои! — воскликнула она и сразу обняла обеих. — Эстер сказала, что вы не пвиедете, но я знала, что вы будете… Входите, ваздевайтесь, мы начинаем вечев с витмических танцев.

Они вошли вслед за ней в длинную, освещенную свечами, пахнущую ладаном комнату, набитую мужчинами и женщинами в туниках.

— Дорогая моя, вы не сказали нам, что у вас будет костюмированный бал.

— Ах, да. Вы видите — тут все гвеческое, абсолютно гвеческое… А вот и Эстев… Эстев, вы знакомы с Вут. А это — Элайн Оглтовп.

— Моя фамилия теперь Херф, Касси.

— Ах, пвостите, так твудно уследить… Вы как ваз воввемя. Эстев будет танцевать восточный танец — «Витмы тысячи и одной ночи»… Это ужасно квасиво!

Когда Эллен вышла из спальни, где она оставила свое манто, к ней подошел высокий мужчина в египетской прическе, с рыжими бровями дугой.

— Позвольте приветствовать Елену Херф, знаменитую редакторшу «Мэннерс», журнала изысканной жизни.

— Джоджо, ты вечно меня дразнишь!.. Я страшно рада тебя видеть.

— Пройдем в укромный уголок и поговорим, о единственная женщина, которую я когда-либо любил…

— Пойдем… Мне тут не очень нравится.

— Ты слыхала, дорогая моя, что Тони Хентер выправлял свою половую жизнь у психоаналитика, сублимировался и теперь разыгрывает водевили с некой женщиной, по имени Калифорния Джонс?

— Лучше смотри, что тут делается, Джоджо.

Они сели на кушетку в оконной нише. Краем глаза она видела, как танцевала девушка в зеленых шелковых покрывалах. Граммофон играл симфонию Сезара Франка.

— Смотри, не пропусти танцев Касси. Бедняжка будет ужасно обижена.

— Джоджо, расскажи мне про себя. Как ты жил?

Он покачал головой и махнул рукой.

— «Поговорим о горестных вещах, о смерти королей…»

— Ах, Джоджо, меня от всего этого тошнит… Глупо и безвкусно… Зачем меня заставили снять шляпу?

— Это, вероятно, для того, чтобы я мог любоваться запретной рощей твоих волос.

— Джоджо, перестань болтать глупости.

— Как поживает твой муж, Элайн, или, вернее, Елена?

— Очень хорошо.

— Ты это говоришь без особого энтузиазма.

— Мартин — прелесть! У него черные волосы, карие глаза и розовые щеки. И он очень умный.

— Дорогая, избавь меня от демонстрации материнских чувств. Ты мне еще в следующий раз будешь рассказывать, как ты его возила на выставку.

Она рассмеялась:

— Джоджо, ужасно забавно видеть тебя опять!

— Я еще не закончил допроса, дорогая… Я недавно видел тебя в ресторане с неким чрезвычайно шикарным мужчиной с резкими чертами лица и седыми волосами.

— Должно быть, Джордж Болдуин… Да ведь ты был с ним когда-то знаком.

— Конечно, конечно. Как он изменился! Он выглядит гораздо интереснее, чем раньше… Должен признаться — довольно странно видеть жену большевика, пацифиста и рабочего агитатора в таком ресторане.

— Джимпс совсем не то, что ты предполагаешь. Я хотела бы, чтобы он был… — Она наморщила нос. — А знаешь, я порядком пресытилась всем этим…

— Я это подозревал, моя дорогая.

Мимо них с сосредоточенным видом проскользнула Касси.

— Пожалуйста, помогите мне. Джоджо все время дразнит меня.

— Ховошо, я посижу с вами минутку. Я танцую следующим номевом… Мистев Оглтовп будет читать свой певевод «Песен Билитис», а я буду танцевать под них.

Эллен посмотрела на нее, потом на Джоджо. Тот поднял брови и кивнул.

Потом Эллен долго сидела одна, глядя на танцы и на журчащую, переполненную комнату. Пелена усталости застилала ей глаза.

Граммофон заиграл что-то турецкое. Эстер Вурис — костлявая женщина с копной крашеных, остриженных на уровне ушей волос — вышла, держа в руках сосуд с ладаном, предшествуемая двумя молодыми людьми, которые разворачивали перед ней ковер по мере того, как она приближалась. На ней были шелковые трусики, звенящий металлический пояс и масса браслетов. Все аплодировали и кричали:

— Замечательно! Восхитительно!

Вдруг из соседней комнаты послышались раздирающие женские вопли. Все вскочили. Толстый мужчина в котелке появился на пороге.

— Так-с… Девочки, пожалуйте в заднюю комнату. Мужчины, оставайтесь здесь.

— Кто вы такой?

— Это неважно, кто я. Делайте то, что вам говорят. — Лицо у человека в котелке было красное, как морковь.

— Это сыщик!

— Возмутительное насилие… Пусть покажет значок!

— Налетчик!

— Обыск!

Внезапно комната наполнилась сыскными агентами. Они выстроились перед окнами. Человек в клетчатой кепке с лицом, как тыква, встал у камина. Женщин грубо выталкивали в соседнюю комнату. Мужчины сбились в кучу у дверей. Агенты записывали их имена. Эллен все еще сидела на кушетке.

— …жаловаться по телефону в штаб-квартиру… — услышала она чьи-то слова.

Она заметила, что на маленьком столике около кушетки стоит телефон. Она схватила трубку и тихо прошептала номер.

— Хелло, это канцелярия окружного прокурора?… Попросите, пожалуйста, мистера Болдуина… Джордж?… Какое счастье, что я нашла вас. Окружной прокурор там?… Хорошо… Нет, нет, вы ему сами расскажите… Произошла ужасная ошибка. Я у Эстер Вурис… Знаете, у нее балетная студия. Она демонстрировала новые танцы нескольким друзьям, а полиция по какому-то недоразумению явилась с обыском…

Человек в котелке подскочил к ней.

— Никакие телефоны вам не помогут… Марш в заднюю комнату!

— Я говорю с окружным прокурором. Поговорите с ним… Хелло, это мистер Уинтроп?… Да… Здравствуйте. Пожалуйста, поговорите с этим человеком.

Она протянула сыщику трубку и вышла на середину комнаты. «Как жаль, что я сняла шляпу», — подумала она.

Из соседней комнаты доносились рыдания и актерский, крикливый голос Эстер Вурис:

— Это ужасная ошибка, это недоразумение… Не смейте меня оскорблять!

Сыщик повесил трубку. Он подошел к Эллен.

— Я должен извиниться перед вами, мисс… Нас ввели в заблуждение. Я немедленно уведу моих людей.

— Вы лучше извинитесь перед миссис Вурис… Это ее студия.

— Леди и джентльмены, — заговорил сыщик громким, веселым голосом, — мы совершили небольшую ошибку… Мы очень огорчены… Но это всегда может случиться…

Эллен прошла в соседнюю комнату, чтобы взять шляпу и пальто. Она немного задержалась перед зеркалом, пудря нос. Когда она снова вернулась в студию, все говорили, перебивая друг друга. Мужчины и женщины стояли в простынях и халатах поверх легких театральных костюмов. Агенты исчезли так же внезапно, как появились. Оглторп шумно разглагольствовал, стоя в группе молодых людей.

— Мерзавцы… Нападать на женщин! — кричал он, весь красный, размахивая париком. — К счастью, я сдержал себя, иначе я наделал бы таких дел, что потом раскаивался бы до конца своих дней… Только величайшее самообладание помогло мне…

Эллен удалось незаметно выскользнуть, сбежать по ступенькам и выйти на грязную улицу. Она остановила такси и поехала домой. Сбросив манто, она тотчас же позвонила Джорджу Болдуину на дом.

— Хелло, Джордж, мне ужасно неприятно, что я обеспокоила вас и мистера Уинтропа. Но если бы вы за завтраком не сказали мне, что будете весь вечер в канцелярии, нас бы теперь, наверно, уже везли в «черной Марии» в тюрьму… Конечно, это было смешно. Я как-нибудь расскажу вам, но теперь меня от всего этого тошнит… Ну да, от всего — от эстетики, от пластических танцев, от литературы, от радикализма, от психоанализа… Объелась, наверно… Да, вы правы, Джордж… Я, кажется, действительно становлюсь взрослой.


Ночь была сплошной глыбой черного, скрежещущего холода. Все еще ощущая запах типографской краски, все еще слыша стрекотание пишущих машинок, Джимми Херф стоял на площади перед ратушей, засунув руки в карманы, и смотрел, как оборванные люди в кепках, в шапках с наушниками сгребали снег. У молодых и старых были одинакового цвета лица, одинакового цвета одежда. Острый, как бритва, ветер резал ему уши и больно обжигал лоб и переносье.

— Хелло, Херф, хотите поработать? — спросил незаметно подошедший к нему бледный молодой человек.

Он указал на снежный сугроб.

— А почему бы и нет, Дэн? По-моему, это все-таки лучше, чем всю свою жизнь совать нос в чужие дела и в конце концов превратиться в ходячий диктограф.

— Летом это будет очень приятно… Куда направляетесь?

— Просто прогуливаюсь… Скверное настроение…

— Да вы замерзнете, дружище.

— Наплевать… Как это гнусно, когда у тебя нет никакой личной жизни, когда ты просто-напросто автоматическая пишущая машинка.

— Ну вот, а я не прочь избавиться хотя бы от частицы моей личной жизни… Спокойной ночи. Надеюсь, вы в конце концов найдете себе личную жизнь, Джимми.

Джимми Херф повернулся спиной к работавшим и пошел по Бродвею, наклонившись против ветра, запрятав подбородок в воротник пальто. На Хаустон-стрит он взглянул на часы: пять часов. Черт возьми, как поздно! Пожалуй, теперь негде достать выпивку. Он съежился при мысли о ледяных кварталах, которые ему еще оставалось пройти, прежде чем он доберется до своей комнаты. Время от времени он останавливался, чтобы растереть окоченевшие уши. Наконец он добрался до своей комнаты, зажег газовую печь и начал греться. У него была маленькая, четырехугольная, мрачная комната на южной стороне площади Вашингтона. Все ее убранство состояло из кровати, стула, стола, заваленного книгами, и газовой печки. Немного согревшись, он достал из-под кровати бутылку рома в плетенке. Он налил воды в жестяную кружку, согрел ее на газовой печке и начал пить горячий ром пополам с водой. Внутри него бушевали безымянные агонии. Он чувствовал себя героем волшебной сказки, сердце которого было сковано железным обручем. Теперь этот обруч лопался.

Он допил ром. Временами комната начинала вертеться вокруг него торжественно и плавно. Вдруг он сказал вслух:

— Мне надо поговорить с ней… Мне надо поговорить с ней.

Он нахлобучил шляпу и надел пальто. На улице было приятно холодно. Шесть молочных фургонов продребезжали мимо один за другим.

На Двенадцатой улице две черные кошки охотились друг на друга. Вся улица была полна сумасшедшего воя. Он чувствовал, что в его голове сейчас что-то лопнет, что он вдруг упадет на четвереньки на застывшую мостовую и завоет диким кошачьим воем.

Он стоял, дрожа, в темном коридоре и не переставая звонил в звонок с надписью «Херф». Потом начал изо всех сил стучать. Эллен, закутанная в зеленый халат, открыла дверь.

— Что случилось, Джимпс? Разве у тебя нет ключа?

Ее лицо было размягчено сном; счастливый, сладкий, уютный запах сна исходил от нее. Он заговорил, задыхаясь, сквозь стиснутые зубы:

— Элли, мне надо поговорить с тобой.

— Ты пьян, Джимпс?

— Да, но я все соображаю.

— Я ужасно хочу спать.

Он пошел за ней в ее спальню. Она сбросила туфли, скользнула в кровать и сидела, глядя на него заспанными глазами.

— Не говори слишком громко, разбудишь Мартина.

— Элли, я не знаю, почему мне всегда так трудно говорить с тобой… Я всегда должен выпить прежде, чем говорить… Скажи, ты больше не любишь меня?

— Ты знаешь, что я очень люблю тебя и всегда буду любить.

— Я говорю о настоящей любви. Ты знаешь, что я хочу сказать! — прервал он ее резко.

— Кажется, я вообще не способна долго любить кого-нибудь, пока он не умрет… Я скверный человек. Бесполезно об этом говорить.

— Я знал это. И ты знала, что я знаю. Господи, как все паршиво, Элли!

Она сидела, поджав ноги, обхватив руками колени, и смотрела на него широко раскрытыми глазами.

— Ты действительно так безумно любишь меня, Джимпс?

— Знаешь что, Элли, — разведемся, и дело с концом.

— Зачем торопиться, Джимпс?… И, кроме всего прочего, есть еще Мартин. Как быть с ним?

— Я как-нибудь наскребу для него денег. Бедный малыш…

— Я зарабатываю больше тебя, Джимпс… Тебе это не придется делать.

— Знаю. Знаю. Разве я не знаю?

Они сидели молча и смотрели друг на друга. Их глаза загорелись от того, что они смотрели друг на друга. Джимми вдруг страшно захотелось заснуть, чтобы ничего не помнить, зарыться головой в темноту, как в колени матери, когда он был ребенком.

— Ну, я пойду домой. — Он сухо рассмеялся. — Кто мог думать, что все так кончится, а?

— Спокойной ночи, Джи-импс, — протянула она, зевая. — Ничего еще не кончилось… Если бы мне только не хотелось так дико спать… Ты потушишь свет?

Он пробрался в темноте к двери. На улице уже начинало сереть арктическое утро. Он побежал домой. Ему хотелось лечь в кровать и уснуть до того, как станет светло.


Длинная низкая комната с длинными столами посредине. Столы завалены шелковыми и креповыми тканями, коричневыми, розовыми, изумрудно-зелеными. Запах перекушенных ниток и материй. Над столами — склоненные головы, каштановые, белокурые, черные — головы шьющих девушек. Рассыльные мальчики передвигают по комнате вешалки с готовыми платьями. Раздается звонок, и комната, точно птичник, наполняется шумом, разговорами и визгом.

Анна встает и потягивается.

— Ах, голова болит, — говорит она соседке.

— Опять не спала ночью?

Она кивает.

— Ты это брось, моя милая, а то испортишь себе цвет лица. Девушка не должна жечь свечу с обоих концов, как мужчина, — говорит соседка, тощая блондинка с кривым носом; она обнимает Анну. — Эх, мне бы хоть часть твоего веса!

— Я сама не прочь уступить тебе его, — говорит Анна. — Что я ни ем — все время полнею.

— И все-таки ты не толстая. Ты просто пухленькая. Тебя, должно быть, приятно потискать. Попробуй-ка носить мужской покрой платья — ты будешь чудно выглядеть.

— Мой дружок говорит, что ему нравится, когда девочка полненькая.

На лестнице они протискиваются сквозь кучку работниц, внимательно слушающих рыжеволосую девушку; та быстро рассказывает что-то, широко раскрывая рот и вращая глазами:

— Она жила как раз в соседнем квартале на Камерон-авеню, двадцать два тридцать. Она была в «Ипподроме» с подругами, и когда они возвращались, было уже поздно, а она пошла домой одна по Камерон-авеню, понимаете? На следующее утро родные хватились, начали искать — а она лежит на пустыре за рекламным щитом.

— Уже мертвая?

— Ну да… Какой-то негр изнасиловал ее, а потом задушил… Я ужасно боюсь. Я ходила вместе с ней в школу. Теперь, как только стемнеет, у нас ни одна девушка не выходит на улицу — все боятся.

— Да-да, я все это читала вчера вечером в газете. Подумайте только — жить рядом, в соседнем квартале…


— Ты видел, я тронула локтем горбуна! — воскликнула Рози, когда они уселись в такси. — В вестибюле театра…

Он подтянул брюки, натянувшиеся на коленях.

— Это принесет нам счастье, Джек. Горбуны всегда помогают… Надо только притронуться к горбу… Ой, мне дурно! Как быстро едет такси.

Их подбросило вперед, автомобиль внезапно остановился.

— Боже мой, мы чуть не переехали мальчика.

Джек Силвермен погладил ее по колену.

— Бедная девочка, ты выглядишь совсем усталой.

Когда они подъехали к отелю, она дрожала и прятала лицо в воротник шубы. Они подошли к конторке, чтобы взять ключ, и клерк сказал Силвермену:

— Тут вас дожидается один джентльмен, сэр.

Плотный мужчина подошел к нему, вынимая сигару изо рта.

— Пройдите, пожалуйста, сюда на одну минутку, мистер Силвермен.

Рози показалось, что она теряет сознание. Она стояла совершенно неподвижно, точно окаменев, глубоко запрятав лицо в меховой воротник.

Они сели в кресла и начали разговаривать, сблизив головы. Шаг за шагом она подошла ближе и стала прислушиваться.

— Ордер… департамент юстиции… мошенничество…

Она не слышала, что отвечал Джек. Он все время кивал головой, как бы соглашаясь. Потом вдруг заговорил, мягко, улыбаясь:

— Я выслушал вас, мистер Роджерс… Теперь выслушайте вы меня. Если вы арестуете меня теперь, то я буду разорен. Множество людей, вложивших деньги в это предприятие, тоже разорятся… А через недельку я смогу ликвидировать дело с прибылью… Мистер Роджерс, я сильно пострадал из-за моей глупой доверчивости.

— Я ничего не могу сделать… Я обязан исполнить данное мне предписание… Боюсь, что мне придется произвести у вас обыск… У нас, видите ли, есть кое-какие детальки… — Он стряхнул пепел с сигары и начал читать монотонным голосом: — «Джэкоб Силвермен, он же Эдуард Февершэм, он же Симеон Арбэтнот, он же Джек Хинклей, он же Дж. — Дж. Голд…» Славный списочек… Мы основательно потрудились над вашим делом, если уж говорить откровенно.

Оба встали. Человек с сигарой кивнул головой тощему человеку в кепи, читавшему газету в противоположном углу вестибюля.

Силвермен подошел к конторке.

— Меня вызывают по делу, — сказал он клерку. — Будьте добры, приготовьте счет. Миссис Силвермен пробудет у вас еще несколько дней.

Рози не могла говорить. Она последовала за тремя мужчинами в лифт.

— Искренне сожалею, мадам, — сказал тощий сыщик, прикоснувшись к козырьку кепи.

Силвермен открыл им дверь комнаты и старательно запер ее.

— Благодарю вас за вашу деликатность, джентльмены… от имени жены…

Рози сидела на стуле в углу комнаты. Она крепко прикусила язык, чтобы не тряслись губы.

— Мы понимаем, мистер Силвермен, что это не обычное уголовное дело.

— Не хотите ли выпить, джентльмены?

Оба покачали головой. Толстый закурил новую сигару.

— Ну, Майк, — сказал он тощему, — начните с шкафа и ящиков.

— Вы действуете согласно предписанию?

— Если бы мы действовали согласно предписанию, то мы должны были бы надеть на вас наручники и арестовать вашу жену как соучастницу.

Рози сидела, крепко зажав ледяные руки между коленями, покачиваясь из стороны в сторону. Ее глаза были закрыты. Пока сыщики рылись в шкафу, Силвермен успел подойти к ней и положил ей руку на плечо. Она открыла глаза.

— Как только эти дьяволы уведут меня, телефонируй Шатцу и расскажи ему все. Поймай его во что бы то ни стало, если даже тебе придется разбудить весь Нью-Йорк. — Он говорил тихо и быстро, его губы едва двигались.

Почти тотчас же его увели. Агенты унесли полный портфель писем. Ее губы были еще влажны от его поцелуя. Она обводила мутным взглядом пустую, мертвенно тихую комнату. На лиловой промокательной бумаге, которой был покрыт стол, она заметила какую-то надпись. Это был его почерк, очень неразборчивый: «Продай все и держись. Ты славная девочка». Слезы потекли по ее щекам. Она долго сидела, уронив голову на стол, целуя надпись, нацарапанную карандашом на промокательной бумаге.

IV. Небоскреб

Безногий юноша остановился посередине тротуара на Четырнадцатой улице. На нем синий свитер и синяя вязаная шапка. Его устремленные вверх глаза все расширяются, пока кроме них ничего не остается на бумажно-белом лице. Плывет по небу дирижабль, блестящая фольговая сигара, затуманенная высотой, осторожно прокалывая вымытое дождем небо и мягкие облака. Безногий юноша застыл, опираясь на руки, посредине тротуара на Четырнадцатой улице. Среди шагающих ног, тощих ног, дрыгающих ног, ног в юбках, в брюках, в штанах по колено, он совершенно неподвижен, опираясь на руки, глядя вверх на дирижабль.

Безработный Джимми Херф вышел из Пулитцер-билдинг. Он стоял на углу подле кипы розовых газет, переводя дух и глядя на сверкающую иглу Вулворт-билдинг.

Был солнечный день, небо было голубое, как яйцо реполова. Он повернул на север. По мере того как он удалялся, Вулворт-билдинг вытягивался, точно телескоп. Он шел на север, через город сверкающих окон, через город спутанных алфавитов, через город золоченых вывесок.

«Цветет клейкая весна… Золотое изобилие, восторг в каждом глотке. Всеобщая Любимица, цветет клейкая весна». «Лучшее печенье в мире — «Принц Альберт». «Прессованная сталь, медь, никель, чугун». «Весь мир любит естественную красоту. Распродажа у Гумпеля по самым низким ценам». «Сохраняйте девичью фигуру»… «ДЖО КИСС, стартеры, генераторы, осветительные принадлежности».

Все заставляло его смеяться подавленным смешком. Было одиннадцать часов. Он не спал сегодня. Жизнь была перевернута вверх ногами, он был мухой, бродившей по потолку перевернутого города. У него нет работы, ему нечего делать — сегодня, завтра, послезавтра. Все, что не поднимается, — все падает, и не на недели, на месяцы. «Цветет клейкая весна»…

Он зашел в закусочную, заказал ветчину, яйца, кофе, гренки и ел со счастливым чувством, наслаждаясь каждым куском. Его мысли мчались, точно табун годовалых жеребят, обалдевших от солнца. За соседним столом монотонный голос дудел:

— А я говорю вам, что мы должны произвести чистку. Они были нашими прихожанами. Нам известна вся эта история. Ему советовали бросить ее. А он говорил: нет, я хочу посмотреть, что из этого выйдет.

Херф встал. Надо еще походить. Он вышел, чувствуя во рту вкус ветчины.

Приняты экстренные меры для удовлетворения весеннего спроса.

«Господи, удовлетворить весенний спрос!..»

В простой упаковке, сэр, но аромат у этого табака необычайный… СОКОНИ. Вкус во рту говорит больше, чем миллион слов.

Желтый карандаш с красным ободком. «Чем миллион слов», «чем миллион слов»…

— Ну-ка, давайте сюда ваш миллион… Держи его! Бен! — Бандиты, думая, что он мертв, оставили его на скамье в парке. Они напали на него, но нашли при нем только миллион слов…

— Послушай, Джимпс, я устала от книжных разговоров, от пролетариата, неужели ты этого не понимаешь?

Золотое изобилие, весна.

У матери Дика Сноу была фабрика сапожных коробок. Фабрика лопнула. Дик перестал ходить в школу и гранил тротуары. Человек из киоска минеральных вод надоумил его. Он сделал два взноса за жемчужные сережки для черноволосой еврейской девушки с фигурой, как у мандолины. Они подстерегли банковского артельщика у станции воздушной дороги. Он застрял в турникете и повис на нем. Они скрылись с портфелем на «форде». Дик Сноу остался и выпускал заряд за зарядом в труп. В камере смертника он удовлетворил весенний спрос, написав поэму, посвященную матери; ее напечатали в «Ивнинг грэфик».[197]

С каждым глубоким вздохом Херф вдыхал грохот и скрип и размалеванные фразы, пока он не начал пухнуть, пока он не почувствовал себя громадным и зыбким, колышущимся, как столб дыма, над апрельскими улицами, заглядывающим в окна магазинов, пуговичных фабрик, меблированных домов, пока не почуял прели постельного белья, пока не услышал мягкого шипа стаканов, пока не вписал ругательных слов на пишущей машинке между пальцами машинистки, пока не перепутал всех прейскурантов в складах. Он шипел и пузырился, как содовая вода в сладком апрельском сиропе; земляника, сарсапарель,[198] шоколад, вишни, ваниль, пенились в мягком бензиново-синем воздухе. «А что, если я куплю револьвер и убью Элли? Удовлетворю ли я апрельский спрос, если, сидя в камере смертника, напишу поэму о моей матери для «Ивнинг грэфик»?»

Он съеживался, пока не стал маленьким, как пылинка, пока не пробрался через скалы и валуны в гудящих водосточных трубах, пока не вскарабкался на соломинки, утопая в озерах бензина, выплеснутого автомобилями.

Он сидел на Вашингтон-сквер, полуденно-розовом, и смотрел из-под арки на Пятую авеню. Лихорадка перестала трясти его. Он чувствовал прохладу и усталость. Другая весна. Бог знает сколько весен тому назад, — тогда он шел с кладбища по голубой асфальтовой дороге, где чирикали воробьи, а на вывеске было написано «Йонкерс». «В Йонкерсе я похоронил мое детство, в Марселе, где ветер дул мне в лицо, я похоронил в гавани мою юность. Где, в каком месте Нью-Йорка я похороню мои двадцать лет? Может быть, они приговорены к высылке и уходят в море на пароме с пением «Интернационала»… Звуки «Интернационала» тают над водой, вздыхают в морском тумане».

ВЫСЫЛКА

…В том числе Джеймс Херф, молодой журналист, 190 Вест, Двенадцатая улица, двадцати с лишним лет от роду. Приговором судьи Меривейла все они переведены на Эллис-Айленд на предмет высылки в качестве нежелательных иностранцев. Четверо младших — Саша, Михаил, Николай и Владимир — в свое время уже обвинялись в ряде уголовных преступлений и принадлежности к анархистам. Двое других — зарегистрированные бродяги. И наконец, еще трое — Билл, Тони и Джо — привлекались по различным обвинениям, в том числе за избиение жены, поджоги, налеты и проституцию. Все арестованные, кроме того, признаны виновными в различных злоупотреблениях.

«Я признаю ваши показания сомнительными», — сказал судья, наливая себе стаканчик. Секретарь суда, готовивший старомодный коктейль, вдруг покрылся виноградными листьями, зал суда наполнился запахом цветущих гроздьев. Пресветлый Бутлеггер взял быков за рога и осторожно повел их вниз по лестнице суда.

— Заседание суда откладывается по случаю икоты! — заорал судья, найдя джин в своей грелке.

Репортеры обнаружили мэра — задрапированный в леопардовую шкуру, он стоял в позе Гражданской Добродетели, попирая ногой Принцессу Фифи, исполнительницу восточных танцев. Ваш корреспондент глядел в окно Клуба Банкиров в обществе своего дяди, Джефферсона Т. Меривейла, известного клубмена, и двух обильно наперченных бараньих котлет. Тем временем лакеи спешно организовали оркестр, использовав брюха Гозенхеймеров в качестве барабанов. Метрдотель блестяще исполнил «Мой старый дом в Кентукки», впервые заменив ксилофон гулкими лысыми головами директоров «Делаварской бензиновой компании». А между тем Пресветлый Бутлегер, в пурпурных кальсонах-трико и цилиндре с голубой ленточкой, вел быков по Бродвею в количестве двух миллионов трехсот сорока двух тысяч пятьсот одного. Добравшись до Спюйтен-Дюйвил,[199] они потонули, ряд за рядом, пытаясь доплыть до Йонкерса.

«А я сижу здесь, — думал Джимми Херф, — и жажда печати горит во мне, как горчичник. Я сижу здесь, в оспинах печати». Он встал. Маленькая желтая собачка спала, свернувшись клубком под скамейкой. Маленькая желтая собачка выглядела очень счастливой.

— Мне нужно хорошенько выспаться, — сказал Джимми вслух.


— Что ты будешь делать с этой штукой, Дэтч? Ты ее продашь?

— Фрэнси, я не продам этого револьвера и за миллион долларов.

— Ради Бога, не говори о деньгах!.. Вот ты увидишь, какой-нибудь фараон заметит револьвер и арестует тебя.

— Еще не родился тот фараон, который арестует меня… Пожалуйста, забудь об этом.

Фрэнси захныкала:

— Дэтч, что мы делаем, что мы делаем…

Дэтч вдруг засунул револьвер в карман и вскочил. Он шагал вприпрыжку взад и вперед по асфальтовой дорожке. Был туманный серый вечер; летевшие по грязной дороге автомобили образовали бесконечную, переплетающуюся, мигающую паутину огней между скелетами кустов.

— Послушай, ты раздражаешь меня своим хныканьем… Перестань, пожалуйста! — Он снова сел рядом с ней и надулся. — Мне показалось, что в кустах кто-то есть… Этот проклятый парк полон сыщиков… В этом городе никуда нельзя пойти, чтобы за тобой не следили.

— Мне было бы все равно, если бы я не чувствовала себя так погано. Я ничего не могу есть — меня сейчас же тошнит. И я все время боюсь, что другие девушки заметят…

— Я же говорил тебе, что я все улажу. Я тебе обещаю — я все улажу через несколько дней… Мы уедем и обвенчаемся. Мы поедем на Юг… Я уверен, что в других городах есть сколько угодно работы… Мне холодно, пойдем отсюда.

— Ах, Дэтч, — устало сказала Фрэнси, идя рядом с ним по мокрой, блестящей асфальтовой дорожке. — Ты действительно думаешь, что для нас опять настанут хорошие дни?

— Сейчас нам паршиво, но это не значит, что нам всегда будет плохо. Мало ли что! Я, например, побывал на фронте в газовой атаке… Я за эти последние дни кое-что придумал.

— Дэтч, если тебя арестуют, мне останется только броситься в реку.

— Я же сказал тебе, что меня не арестуют.


Миссис Коген, горбатая старуха с коричневым и пятнистым, как печеное яблоко, лицом стоит у кухонного стола, сложив узловатые руки на животе. Она раскачивается всем туловищем и монотонно ругает по-еврейски Анну, сидящую с осовелыми, заспанными глазами над чашкой кофе.

— Хоть бы ты умерла маленькой! Хоть бы ты родилась мертвой… Ой, для чего я родила четырех детей? Для того, чтобы они все были негодяями, агитаторами, лодырями и бродягами?… Бенни уже два раза сидел в тюрьме, Сол — Бог знает где и что делает, Сарра, проклятая девчонка, дрыгает ногами в театре, а ты, чтоб тебе с места не сойти, бесстыдница этакая, пикетируешь с бастующими швейниками, шляешься по улицам с плакатами на спине!

Анна обмакнула кусок хлеба в кофе и сунула его в рот.

— Ах, мама, ты не понимаешь, — говорит она с полным ртом.

— Что понимать? Распутство понимать?… Ой, почему ты не занимаешься своим делом, почему ты не держишь язык за зубами, почему ты не зарабатываешь, как все люди? Ты раньше зарабатывала хорошие деньги и могла бы выйти замуж за приличного человека… А теперь ты начала бегать по танцулькам с гоем… Ой, ой, вот для чего я растила на старости лет дочерей — чтобы ни один порядочный человек не хотел на них жениться…

Анна встала.

— Это не твое дело! — взвизгнула она. — Я аккуратно плачу свою долю за квартиру. Ты думаешь, девушка ни на что больше не годна, как только быть рабой и всю жизнь сохнуть над работой?… А я думаю иначе — поняла? Не смей больше ругаться…

— Ты дерзишь старухе матери? Если бы Соломон был жив, он бы отколотил тебя. Лучше бы ты родилась мертвой, чем ругать свою мать, как гойка![200] Убирайся вон отсюда, не то я тебя прокляну!

— И уйду! — Анна пробежала узким, заставленным сундуками коридором в свою спальню и бросилась на кровать.

Ее щеки горели. Она лежала неподвижно, стараясь думать. Из кухни доносились монотонные рыдания старухи.

Анна села на кровать. Она увидела в зеркале напротив напряженное, заплаканное лицо и сбившиеся волосы.

— Боже мой, ну и вид, — вздохнула она.

Когда она встала, то задела каблуком за оборку платья. Платье с треском разорвалось. Анна сидела на кровати и плакала, плакала. Потом стала зашивать платье маленькими, аккуратными стежками. Шитье успокоило ее. Она надела шляпу, сильно напудрила нос, слегка подкрасила губы, накинула пальто и вышла. Апрель расцветил улицы неожиданными красками. Сладкая, сладострастная свежесть исходила от тележки, полной ананасов. На углу она увидела Розу Сегал и Лилиан Даймонд; они пили кока-колу у киоска.

— Анна, выпей с нами, — позвали они.

— Если вы заплатите… У меня нет ни гроша.

— Почему? Разве ты не получила вспомоществования за забастовку?

— Я все отдала старухе… Все равно ничего не помогает. Все так же ругается целый день. Она слишком старая.

— А ты слыхала — вооруженные люди ворвались в лавку к Айку Голдстейну и разнесли ее вдребезги. Расколотили все молотками, а сам Айк остался лежать без чувств на куче готового платья.

— Ужас!

— Поделом ему.

— Нельзя так портить чужую собственность. Мы этим зарабатываем себе кусок хлеба, так же, как и он.

— Хорошенькое житье!.. Я от него помирать собираюсь, — сказала Анна, со звоном ставя пустой стакан на прилавок.

— Легче, легче, — сказал человек в киоске. — Осторожнее с посудой.

— Но хуже всего то, — продолжала Роза Сегал, — что пока они орудовали у Голдстейна, из окна вылетел болт, летел вниз девять этажей и убил на месте проезжавшего на машине пожарного.

— Чего ради они это сделали?

— Наверно, кто-нибудь бросил в кого-нибудь болтом, а болт вылетел из окна.

— И убил пожарного.

Анна увидела Элмера. Он подходил к ней. Его тонкое лицо было вытянуто вперед. Руки засунуты в карманы потертого пальто. Она оставила подруг и пошла к нему навстречу.

— Ты шел к нам? Не надо, старуха так ругается, что прямо ужас… Хорошо бы поместить ее в богадельню. Мне больше невтерпеж.

— Ну пойдем, посидим в парке, — сказал Элмер. — Чувствуешь весну?

Анна искоса взглянула на него.

— Чувствую ли я весну? Ах, Элмер, я бы хотела, чтобы скорее кончилась эта забастовка… Я схожу с ума от безделья.

— Анна, забастовка имеет огромное значение для рабочих. Она — университет рабочих. Она дает нам возможность учиться, читать, ходить в публичную библиотеку.

— Но ведь ты сам говоришь, что она вот-вот кончится. И какая вообще польза от чтения?

— Чем лучше человек образован, тем больше пользы приносит он своему классу.

Они сели на скамейку спиной к детской площадке. Небо над их головами сверкало перламутровыми отблесками заката. Грязные дети вопили и дрались на асфальтовых дорожках.

— Ах, — сказала Анна, глядя на небо, — мне бы хотелось, чтобы у меня было вечернее платье, а у тебя — фрак, и чтобы мы пошли в шикарный ресторан, в театр и вообще…

— Если бы мы жили при другом строе, у нас бы все это было. После революции рабочим будет житься хорошо.

— Но, Элмер, к чему все это, если мы тогда будем старые и нудные, как моя мать?

— У наших детей будет все.

Анна выпрямилась.

— У меня никогда не будет детей, — сказала она сквозь зубы, — никогда, никогда, никогда.


Алиса тронула его руку, когда они остановились перед витриной итальянской кондитерской. На каждом торте, украшенном яркими бумажными цветами и свирелями, стоял сахарный пасхальный барашек.

— Джимми, — сказала она, поворачивая к нему свое маленькое овальное лицо с губами слишком красными, похожими на розы на тортах, — вы должны сделать что-нибудь с Роем… Он должен начать работать. Я сойду с ума, если он и дальше будет сидеть дома и читать газеты… У него такое ужасное выражение лица… Вы знаете, что я хочу сказать… Он вас уважает.

— Но ведь он ищет работу.

— Он не так ищет, как надо, вы сами знаете.

— Он думает, что ищет как следует. Вероятно, у него ложное представление о себе… Но я самый неподходящий человек, чтобы говорить о работе.

— Да, я знаю. Говорят, вы бросили журналистику и начали писать книги.

Джимми поймал себя на том, что он глядел в ее большие карие глаза, в глубине которых был блеск, подобный блеску воды в колодце. Он отвел глаза; спазм сдавил ему горло. Он закашлялся. Они пошли дальше по веселым, ярким улицам.

У двери ресторана они встретили Роя и Мартина Шифа; те их поджидали. Они прошли в длинный зал, заставленный столами, между двумя зелено-синими видами Неаполитанского залива. Воздух был пропитан запахом пармезана, табачного дыма и томатного соуса. Алиса села и скривила лицо.

— Я хочу коктейль. И поскорее.

— Я, должно быть, простак, — сказал Херф, — но эти лодки, прыгающие на волнах перед Везувием, всегда вызывают во мне желание куда-нибудь поехать… Я думаю, что через несколько недель я уеду отсюда.

— Куда вы поедете, Джимми? — спросил Рой. — Опять что-нибудь новое?

— А что скажет Елена? — вставила Алиса.

Херф покраснел.

— А почему она должна сказать что-нибудь? — спросил он резко. — И что тут особенного? — сказал он чуть погодя.

— Никто из нас не знает, чего он хочет! — выпалил Мартин. — Поэтому наше поколение такое ничтожное.

— Я понемногу начинаю понимать, чего мне не хочется, — спокойно сказал Херф. — По крайней мере у меня теперь хватает смелости признаться себе, до какой степени мне противно то, чего я не хочу.

— Это удивительно! — воскликнула Алиса. — Отказаться от карьеры ради какого-то идеала.

— Извините меня, — сказал Херф, отодвигая стул.

В уборной он посмотрел на себя в зыбкое зеркало.

— Не болтай, — прошептал он. — То, о чем ты будешь болтать, ты никогда не исполнишь.

У него было пьяное лицо. Он набрал в ладони воды и сполоснул лицо. За столом рассмеялись, когда он сел на место.

— За здоровье странника! — воскликнул Рой.

Алиса ела сыр с ломтиками груши.

— Это, вероятно, захватывающе интересно, — сказала она.

— Рою скучно, — нарушил Мартин Шиф воцарившееся молчание; в табачном дыме ресторана его лицо с большими глазами в роговых очках плавало, точно рыба в мутном аквариуме.

— Я все думаю, куда бы мне завтра пойти поискать работу.

— Вы хотите работать? — мелодраматическим тоном произнес Мартин. — Вы хотите продать душу тому, кто больше заплатит?

— Если это все, что вы можете предложить… — усмехнулся Рой.

— Меня главным образом беспокоит, что я не буду высыпаться… Все-таки это гнусно — продавать свою личность. В работу вкладываешь не свои способности, а свою личность.

— Проститутки — единственные честные люди…

— Помилуйте… Проститутка продает свою личность.

— Она только отдает ее внаем.

— Рою скучно… Всем скучно… Я нагоняю на вас тоску.

— Нет, нам очень весело, Мартин, — сказала Алиса. — Мы бы не сидели здесь, если бы нам было скучно, так ведь?… Пусть Джимми расскажет нам, в какие таинственные путешествия он намерен отправиться.

— Нет, вы, наверно, говорите себе: какой он скучный человек, кому он нужен в обществе? У него нет денег, нет красивой жены, он не умеет красиво говорить, не играет на бирже. Ничтожество и обуза общества… Всякий артист — обуза.

— Это не так, Мартин… Вы болтаете вздор.

Мартин махнул рукой над столом. Два бокала опрокинулись. Лакей с испуганным лицом положил салфетку на красные пятна. Ничего не замечая, Мартин продолжал:

— Это все неискренне. Все, что вы говорите, — ложь. Вы не смеете обнажить вашу душу… Но вы должны выслушать меня в последний раз… В последний раз, говорю я вам… Эй, лакей! Подойдите и вы тоже, наклонитесь и загляните в черную пропасть человеческой души. И Херфу скучно. Всем вам скучно. Вы — скучающие мухи, вы жужжите между оконными рамами. Вам кажется, что оконная рама, это — комната. Вы не знаете, что такое бездонная чернота внутри… Я очень пьян. Человек, еще бутылку!

— Попридержите коней, Мартин… Еще неизвестно, сможете ли вы оплатить счет… Нам больше ничего не нужно.

— Человек, еще бутылку вина!

— Можно подумать, что мы собираемся кутить всю ночь, — закряхтел Рой.

— Если понадобится, то я могу заплатить моим телом… Алиса, снимите маску… Вы под маской — прелестное, милое дитя… Подойдите со мной к краю пропасти… Ах, я слишком пьян, я не могу вам высказать все, что я чувствую.

Он снял свои очки в черепаховой оправе и сдавил их в кулаке. Стекла, сверкая, покатились по полу. Зевавший лакей нырнул за ними под стол.

Несколько секунд Мартин сидел, мигая. Остальные смотрели друг на друга. Потом он вскочил на ноги.

— Я вижу ваши надменные, чванные усмешки! Не удивительно, что у нас больше не может быть ни приличных обедов, ни приличных разговоров… Я должен доказать вам мою атавистическую искренность… — Он начал развязывать галстук.

— Послушайте, Мартин, дружище, успокойтесь, — твердил Рой.

— Не смейте останавливать меня. Я должен ринуться в бездну искренности… Я побегу на черную пристань Ист-ривер и брошусь в воду.

Херф выбежал за ним на улицу. На пороге Мартин сбросил с себя пиджак, а на углу — жилет.

— Черт возьми, он бежит, как олень! — задыхаясь и стукаясь плечами о плечо Херфа, говорил Рой.

Херф подобрал пиджак и жилет, взял их подмышку и вернулся в ресторан. Оба были бледны, когда сели на свои места рядом с Алисой.

— Неужели он действительно утопится? — все время спрашивала она.

— Нет, конечно, нет, — сказал Рой. — Он пойдет домой. Он решил разыграть нас, потому что мы все время высмеивали его.

— А что, если он действительно утопится?

— Это будет ужасно… Я очень люблю его. Мы назвали нашего ребенка в его честь, — сказал Джимми угрюмо. — Но если он действительно чувствует себя таким несчастным, то какое право мы имеем останавливать его?

— Ах, Джимми, — вздохнула Алиса, — закажите кофе.

На улице прогудела, прогремела, проревела пожарная машина. Их руки были холодны. Они молча потягивали кофе.


Фрэнси вышла из двери вместе с шестичасовой толпой, стремившейся домой. Дэтч Робертсон поджидал ее. Он улыбался; на лице его играл румянец.

— Что такое, Дэтч, что это? — слова застряли у нее в горле.

— А разве тебе не нравится?

Они пошли по Четырнадцатой улице, поток лиц струился мимо них.

— Все в порядке, Фрэнси, — спокойно сказал он.

На нем было светло-серое весеннее пальто, светлая фетровая шляпа. Новые, остроносые, красные полуботинки сверкали.

— Как тебе нравится мой наряд? Я себе сказал: ни за что не стоит браться, пока ты не будешь прилично выглядеть.

— Но, Дэтч, откуда все это?

— Пощупал табачную лавку… Да, было дельце…

— Тсс, не говори так громко, кто-нибудь услышит.

— Никто не поймет, о чем я говорю.


Мистер Денш сидел в углу будуара Louis XIV у миссис Денш. Он сидел, скорчившись, на маленьком золоченом стуле с розовой спинкой. Его огромный живот покоился на коленях. Толстый нос и складки, тянувшиеся от носа к углам широкого рта, образовали два треугольника на его зеленом, помятом лице. Он держал в руках пачку телеграмм; сверху синяя расшифрованная бумажка: «Дефицит гамбургского отделения приблизительно 500 000 долларов. Подп. Гейнц». Куда он ни глядел, он всюду видел в маленькой комнате, наполненной блестящими безделушками, багровые буквы «приблизительно», плясавшие в воздухе. Потом он заметил, что горничная-мулатка в плоеном чепчике вошла в комнату и смотрит на него. Его взгляд упал на большую плоскую картонку, которую она держала в руках.

— Что это такое?

— Это для миссис, сэр.

— Дайте сюда. От Хиксона? И чего ради она покупает все новые и новые платья, вы можете мне сказать? От Хиксона!.. Откройте… Если платье будет дорогое, я отошлю его обратно.

Горничная осторожно сняла папиросную бумагу. В картонке лежало бальное платье персикового и горохового цветов.

Мистер Денш с грохотом вскочил на ноги.

— Она, наверно, думает, что война еще продолжается… Скажите, что мы этого не примем. Скажите, что Денши тут не живут!

Горничная подхватила коробку, покачала головой и ушла, задрав нос. Мистер Денш уселся на маленький стул и опять углубился в телеграммы.

— Анни, Ан-ни-и-и! — раздался пронзительный голос из соседней комнаты.

Затем появилась голова в кружевном чепце в виде фригийского колпака, а за головой — крупное тело, кое-как покрытое халатом.

— Что такое, Денш? Что ты тут делаешь утром? Сейчас сюда придет парикмахер.

— Очень важное дело… Я только что получил телеграмму от Гейнца. Серена, дорогая моя, дела фирмы «Блэкхед и Денш» очень плохи в Америке и в Европе…

— Да, мадам, — раздался за его спиной голос горничной.

Он пожал плечами и подошел к окну. Он чувствовал себя усталым, больным и отяжелевшим. На велосипеде проехал мальчик рассыльный. Он смеялся, щеки у него были румяные. Денш увидел себя, почувствовал себя на мгновенье молодым и стройным, бегущим без шапки по Пайн-стрит[201] много лет тому назад, глядящим искоса на женские ножки. Он отошел от окна. Горничная ушла.

— Серена, — начал он, — неужели ты не можешь понять весь ужас положения?… Цены на бобы упали… Полный крах… Разорение… Понимаешь, разорение!

— Ну хорошо, мой дорогой, но причем же тут я?

— Надо экономить. Понимаешь, цены на каучук тоже упали… Это платье от Хиксона…

— Вот это мило! Ты хочешь, чтобы я выглядела на балу у Блэкхеда как сельская учительница, да?

Мистер Денш закряхтел и покачал головой.

— Ах, ты не хочешь понять… Наверно и бала-то никакого не будет… Слушай, Серена, что я тебе скажу… Я хочу, чтобы ты приготовила один чемодан, — так, чтобы мы каждую минуту были готовы к отъезду. Мне нужен отдых. Я думаю поехать в Мариенбад полечиться… Тебе это тоже будет полезно.

Их взгляды вдруг встретились. Все маленькие морщинки на ее лице углубились; мешки под ее глазами были похожи на сморщенные воздушные шары. Он подошел к ней, положил руку ей на плечо и вытянул губы, чтобы поцеловать ее, но она внезапно вспыхнула.

— Я не хочу, чтобы ты совался в мои дела с портнихами… Не хочу, не хочу!

— Ну, поступай как знаешь…

Он вышел из комнаты, вобрав голову в широкие, обвислые плечи.

— Ан-ни-и-и!

— Да, мадам.

Горничная вернулась в комнату. Миссис Денш опустилась на маленькую софу. Ее лицо позеленело.

— Анни, пожалуйста, дайте мне нашатырный спирт и немного воды… И потом, Анни, позвоните к Хиксону и скажите, что платье отослано по ошибке… по ошибке дворецкого… и чтобы его немедленно прислали обратно — я его сегодня надену.


Погоня за счастьем, неотъемлемое право на жизнь, на свободу и… Черная безлунная ночь. Джимми Херф идет один по Саут-стрит.[202] За пакгаузами корабли вздымают в темную ночь свои зыбкие остовы.

— Честное слово, я отупел! — говорит он громко.

Все эти апрельские ночи, бродя в одиночестве по улицам, он чувствовал, что им завладел какой-то небоскреб — огромное здание, падающее на него с сумрачного неба всеми своими бесчисленными яркими окнами. Пишущие машинки сеют дождь никелевого конфетти в его уши. Кафешантанные певички улыбаются, кивают ему из окон. Элли в золотом платье, Элли из тонких золотых листочков, совсем как живая, кивает ему из каждого окна. И он бродит из квартала в квартал и ищет дверь жужжащего золотооконного небоскреба, из квартала в квартал — и двери все нет. Всякий раз, как он закрывает глаза, его бред завладевает им, всякий раз, как он останавливается и громко спорит с самим собой, произнося цветистые, глубокомысленные фразы, его бред завладевает им. «Молодые люди, чтобы сохранить ваше здоровье, вы должны сделать следующее… Скажите, пожалуйста, мистер, где тут вход? За углом? Сразу же за углом… Одна из двух неизбежных альтернатив: либо уходите, если вы в грязной мягкой рубашке, либо оставайтесь, если вы в чистом крахмальном воротничке. Но какой смысл проводить всю свою жизнь, бегая по Городу Разрушения? Что слышно о ваших неотъемлемых правах, тринадцать провинций?»[203] Его мозг разматывает фразы, он упрямо идет вперед. Ему никуда не хочется идти. «Если бы я еще мог верить в слова…»


— Здравствуйте, мистер Голдстейн, — весело пропел репортер, пожимая толстую руку, протянутую ему через прилавок табачного магазина. — Моя фамилия Брустер. Я даю хронику происшествий в «Новости».

Мистер Голдстейн был похож на гусеницу; у него был крючковатый нос на сером лице, по обеим сторонам которого совершенно неожиданно торчали розовые, настороженные уши. Он подозрительно щурился на репортера.

— Может быть, вы будете так добры рассказать мне о… о происшествии, имевшем место прошлой ночью?

— Ничего я вам не расскажу, молодой человек. Вы напечатаете мой рассказ в газете, а потом у других мальчиков тоже появится желание ограбить меня.

— Напрасно вы так думаете, мистер Голдстейн. Будьте добры, дайте мне, пожалуйста, одну сигару… Гласность, мистер Голдстейн, по-моему, так же необходима, как вентиляция. Она освежает воздух.

Репортер отрезал кончик сигары, зажег ее и задумчиво посмотрел на мистера Голдстейна сквозь колечко голубого дыма.

— Видите ли, мистер Голдстейн, дело обстоит так, — начал он внушительно. — Нас это дело интересует с общественной точки зрения — вы понимаете? Сюда собирался заехать фотограф, чтобы снять вас. Держу пари, это увеличило бы на ближайшие несколько недель ваши доходы. Но, кажется, мне придется позвонить ему, чтобы он не приезжал.

— Так вот, видите ли, — начал мистер Голдстейн отрывисто, — этот негодяй был еще молодой парень… Хорошо одет, новое весеннее пальто и все такое… Входит и просит коробку папирос… Славный, говорит, вечер, открывает коробку, достает папиросу, закуривает. Тогда я замечаю, что у девушки, которая вошла вместе с ним, лицо закрыто вуалью.

— Значит, волосы у нее были не стриженые?

— Я видел только траурную вуаль. А потом она сразу зашла за прилавок, ткнула мне в бок револьвер и начала говорить… Знаете, такой детский лепет… И прежде, чем я опомнился, мужчина очистил кассу и при этом еще сказал: «В карманах у вас ничего нет, папаша?» Я прямо вспотел.

— И это все?

— Конечно. Пока я нашел полисмена, они уже как в воду канули.

— Сколько они забрали?

— Долларов пятьсот из кассы и шесть у меня лично.

— Девушка была красивая?

— Не знаю, может и красивая. Я бы с удовольствием разбил ей морду. Таких девиц надо сажать на электрический стул… Прямо невозможно стало жить! Кто же станет работать, когда можно просто взять револьвер и ограбить своего соседа?

— Вы говорите, они были хорошо одеты?… Как люди из общества?

— Да.

— Я это дело представляю так: он, дескать, студент, а она светская барышня, и они занялись этим делом из любви к спорту.

— У парня был вид каторжника.

— Ну что же, это и у студентов бывает… Ну-с, мистер Голдстейн, приготовьтесь прочесть в ближайшем воскресном номере статью под заглавием «Великосветские бандиты». Вы читаете «Новости», не правда ли?

Мистер Голдстейн отрицательно покачал головой.

— Во всяком случае, я пришлю вам этот номер.

— Я бы хотел, чтобы этих молодчиков засудили, понимаете? Если я могу что-нибудь сделать для этого, то я сделаю. Невозможно жить стало… А на воскресные номера мне наплевать.

— Ладно, фотограф скоро будет здесь. Надеюсь, вы согласитесь позировать, мистер Голдстейн?… Ну, спасибо… До свиданья, мистер Голдстейн.

Мистер Голдстейн внезапно достал из конторки блестящий новый револьвер и направил его на репортера.

— Эй, вы, осторожнее!

Мистер Голдстейн рассмеялся сардоническим смехом.

— Я приготовился к их следующему визиту! — крикнул он вслед репортеру, который уже бежал к станции подземной дороги.


— Дорогая миссис Херф, — декламировал мистер Харпсикур, нежно заглядывая ей в глаза и улыбаясь своей кошачьей улыбкой, — мы катимся на гребне модной волны за секунду до ее падения. Наша работа — это водяные горы.

Эллен деликатно отламывала ложечкой кусочки груши; глаза ее были опущены в тарелку, губы слегка приоткрыты. Она чувствовала себя свежей и стройной в узком темно-синем платье; она была застенчиво оживлена в паутине косых взглядов и звонких ресторанных разговоров.

— Я вам предсказываю величайший успех… Вы очаровательнее всех женщин, каких я знаю.

— Предсказываете? — усмехнулась Эллен, поднимая на него глаза.

— Не придирайтесь к словам старика… Я не умею красиво выражаться. Это плохой признак… Нет-нет, вы все прекрасно понимаете, хоть и презираете чуточку — признайтесь… Я думаю, вы гораздо лучше меня можете объяснить, что нужно для такого рода периодического издания.

— Я вас понимаю. Вы хотите, чтобы каждая читательница думала, что она стоит в самом центре шикарной жизни.

— Как будто она сама завтракает в «Алгонкине»![204]

— Если не сегодня, то по крайней мере завтра будет завтракать, — подхватила Эллен.

Мистер Харпсикур рассмеялся своим хриплым смешком и попытался поглубже заглянуть в улыбчивые золотые блики, плясавшие в ее серых глазах. Она вспыхнула и вновь опустила глаза в тарелку, где лежала половинка груши. Как в зеркале, позади себя она чувствовала пронизывающие, оценивающие взгляды мужчин и женщин, сидевших кругом нее за столиками.


Блинчики приятно ласкали его иссушенный джином язык. Джимми Херф сидел у Чайлда в шумной, пьяной компании. Глаза, губы, фраки, запах ветчины и кофе сливались и вертелись вокруг него. Он с трудом глотал блинчики. Он заказал еще кофе. Он почувствовал себя лучше, но боялся, что его будет тошнить. Он начал читать газету. Буквы расплывались и набухали, как китайские цветы. Потом внезапно опять очертились и потянулись гладкой черно-белой вереницей в его прояснившемся черно-белом мозгу:

Сбившаяся с пути юность вновь заплатила свой трагический долг среди мишуры и веселья Кони-Айленда (заново отремонтированного к началу сезона). Полицейские агенты в штатском арестовали Дэтча Робертсона и его подругу — пресловутых «великосветских бандитов». Эта парочка обвиняется в совершении свыше двадцати налетов в Бруклине и Квинсе. Полиция уже несколько дней следила за ними. С некоторого времени они занимали маленькую квартиру с отдельной кухней на Сикрофт-авеню. Подозрение возникло впервые, когда подруга Дэтча, готовившаяся стать матерью, была перевезена им в Пресвитерианскую больницу. Служащие больницы были поражены большими денежными средствами Робертсона. Его подруге была отведена отдельная палата. Ей ежедневно посылались дорогие цветы и фрукты. По требованию Робертсона на консилиум был приглашен известный доктор. Когда пришло время регистрировать новорожденную девочку, Робертсон признался доктору, что он и его любовница не венчаны. Один из служащих больницы обратил внимание на сходство роженицы с описанием, приведенным в вечернем номере «Таймс», и телефонировал в полицию. Парочку выследили через несколько дней после ее возвращения домой. Сегодня днем они были арестованы. Арест «великосветских бандитов»…[205]

На газету Херфа упал горячий бисквит. Он удивленно поднял голову — смуглая девица за соседним столиком делала ему глазки. Он кивнул и приподнял воображаемую шляпу.

— Благодарю тебя, прекрасная нимфа, — сказал он хрипло и начал есть бисквит.

— Перестань сию минуту, слышишь? — рявкнул ей в ухо молодой человек с наружностью кулачного бойца, сидевший подле нее.

За столом Херфа засмеялись, разевая рты. Он заплатил по счету, попрощался и вышел.

Часы над кассой показывали три. На площади Колумба все еще толпился народ. Запах мокрой мостовой сливался с запахом бензина, и изредка из парка доносилось благоухание влажной земли и прорастающей травы. Он долго стоял на углу, не зная куда пойти. В такие ночи он неохотно шел домой. На душе у него было смутное чувство огорчения по поводу ареста «великосветских бандитов». Он надеялся, что им удастся удрать. Он уже мечтал, как он будет ежедневно читать в газете об их дальнейших похождениях. «Бедняги, — подумал он. — Да еще с новорожденной».

За его спиной у Чайлда послышался шум. Он вернулся и посмотрел в окно, где томились три одиноких пирожных. Лакеи пытались вывести высокого человека во фраке. Человека с тяжелой челюстью, приятеля девицы, бросившей в Херфа бисквит, держали за руки его друзья. Швейцар локтями прокладывал себе дорогу в толпе. Это был невысокий, широкоплечий малый с глубоко сидящими, усталыми глазами обезьяны. Спокойно и без энтузиазма он схватил высокого человека за шиворот и в мгновение ока вышвырнул его за дверь. Очутившись на улице, высокий человек растерянно оглянулся и оправил свой воротник. С грохотом подъехал полицейский автомобиль. Двое полисменов выскочили из него и быстро арестовали трех итальянцев, спокойно разговаривавших на углу. Херф и высокий человек во фраке посмотрели друг на друга, чуть было не заговорили и разошлись в разные стороны, сразу протрезвев.

V. Бремя Ниневии

Сочится багровый сумрак из гольфстримских туманов: ревут, вибрируя, медные глотки на окоченелых улицах, стынут остекленелые глаза небоскребов, плещет красный свинец на скованные сталью бедра пяти мостов,[206] воют кошачьим воем буксиры в раскаленной гавани под зыбкими стволами дыма.

Весна, стягивая оскоминой наши рты, весна, пробегая гусиной кожей по нашему телу, исполински возникает из гуда сирен, с чудовищным грохотом прорывает плотину уличного движения между настороженными, ставшими на цыпочки кварталами.

Подняв воротник мохнатого ульстера,[207] надвинув на глаза английское кепи, мистер Денш нервно ходил взад и вперед по сырой палубе парохода «Волендам». Он смотрел сквозь сетку дождя на серые пакгаузы и набережные здания, выгравированные на невыразимо горьком небе.

— Банкрот, банкрот, — шептал он про себя.

Наконец, раздался третий свисток. Заткнув уши пальцами, мистер Денш стоял за спасательной лодкой и смотрел, как ширится и ширится полоса грязной воды между бортом парохода и пристанью. Палуба затряслась у него под ногами, когда винт врезался в воду. Серые, как на фотографии, здания Манхэттена начали скользить мимо. На нижней палубе оркестр играл «Титину». Красные пассажирские и грузовые паромы, буксиры, барки, пароходы шныряли между ним и дымившимся каменным городом, который сжимался в пирамиду и постепенно погружался в туманную коричнево-серую воду залива.

Мистер Денш спустился в свою каюту. Миссис Денш, в шляпке колоколом и желтой вуали, спокойно плакала, положив голову на корзину с фруктами.

— Не надо, Серена, — сказал он хрипло. — Не надо… Тебе нравится Мариенбад… Нам нужен отдых. Наше положение не так уж безнадежно. Я пойду, пошлю Блэкхеду радиотелеграмму… В конце концов, именно его тупость довела фирму до… до этого. Этот человек думает, что он повелитель мира… Он… он положительно сойдет с ума. Если проклятья могут убить, то я завтра буду трупом. — К своему удивлению, он почувствовал, что серые морщины на его лице раздвигаются в улыбку.

Миссис Денш подняла голову и открыла рот, чтобы заговорить, но слезы опять хлынули из ее глаз. Он посмотрел на себя в зеркало, выпрямил плечи и поправил кепи.

— Итак, Серена, — сказал он довольно бодро, — это конец моей деловой карьеры… Пойду, пошлю радиотелеграмму.


Лицо матери склоняется и целует его. Его ручки цепляются за ее платье, она уходит, оставляя его в темноте, оставляя ему в темноте легкое, хрупкое благоухание, от которого ему хочется плакать. Маленький Мартин мечется между железными прутьями кроватки. На улице темно, за стенами и на улице опять огромная, страшная темнота взрослых, грохочущая, звенящая, вползающая глыбами в окна, просовывающая пальцы в щели двери. С улицы, покрывая грохот колес, доносится придушенный вой, хватающий его за горло. Пирамиды тьмы громоздятся над ним, обрушиваются на него. Он кричит, захлебывается и кричит. Няня подходит к кроватке, ступая по спасительной полосе света.

— Не бойся… Ничего не случилось. — Ее черное лицо улыбается ему, ее черные руки поправляют одеяло. — Просто пожарная машина проехала… Неужели ты боишься пожарной машины?


Эллен откинулась в такси на спинку сиденья и на секунду закрыла глаза. Ни ванна, ни получасовой сон не смыли нудного воспоминания о редакции, ее запаха, трескотни пишущих машинок, монотонных фраз, лиц, исписанных листов бумаги. Она чувствовала себя очень усталой; наверно, у нее круги под глазами. Такси остановилось, впереди на сигнальной башне зажегся красный свет. Пятая авеню была переполнена до краев лимузинами, такси, автобусами. Она опаздывала; она оставила часы дома. Минуты повисали на ее шее, свинцовые, как часы. Она сидела, выпрямившись на краю сиденья, ее кулаки были так крепко сжаты, что она чувствовала сквозь перчатки, как острые ногти впиваются в ладони. Наконец, такси дернулось, опять запахло бензином, зажужжали моторы, сгусток движения пополз дальше. На углу она взглянула на часы: четверть восьмого. Движение снова остановилось, тормоза такси визгнули, ее подбросило на сиденье. Она откинулась назад с закрытыми глазами, кровь билась в ее виски. Все ее нервы были острыми, стальными звонкими проволоками, врезавшимися в тело. «Ну так что же? — спрашивала она себя. — Он подождет. А я не тороплюсь увидеть его. Посмотрим, сколько домов… Меньше двадцати, восемнадцать… Цифры, вероятно, выдуманы для того, чтобы люди не сошли с ума. Таблица умножения — лучшее лекарство для больных нервов. Должно быть, это именно и имел в виду старик Питер Стайвезент.[208] или кто там завел в городе номера». Она улыбнулась сама себе. Такси снова тронулось.

Джордж Болдуин шагал взад и вперед по вестибюлю отеля, затягиваясь папироской. Время от времени он поглядывал на часы. Все его тело было напряжено, как струна скрипки. Он был голоден и полон мыслей, которыми он хотел с кем-нибудь поделиться. Он терпеть не мог ждать. Когда она вошла, холодная, шелковая, улыбающаяся, у него появилось желание подойти и ударить ее по лицу.

— Джордж, вы знаете — только потому, что числа так холодны и бесстрастны, мы еще не сошли с ума, — сказала она, слегка хлопнув его по руке.

— Сорока пяти минут ожидания вполне достаточно, чтобы сойти с ума, — это я знаю наверное.

— Я вам сейчас объясню. Это целая система. Я обдумывала ее в такси, пока ехала сюда… Идемте, заказывайте все, что вам нравится. Я пойду на минуту в дамскую комнату… Пожалуйста, велите подать мне «мартини». Я сегодня труп, совсем труп!

— Бедняжка, сейчас же закажу… Только, пожалуйста, не задерживайтесь.

Его колени подгибались, он чувствовал себя кусочком тающего льда, когда входил в пышный, раззолоченный зал. Болдуин, как тебе не стыдно, ты ведешь себя, как семнадцатилетний мальчишка!.. В твоем возрасте… Так ты ничего не добьешься.

— Ну-с, Жозеф, чем вы нас сегодня покормите? Я голоден… Но прежде всего скажите Фреду, чтобы он приготовил лучший «мартини», какой он когда-либо готовил в жизни.

— Ttès bien, monsieur,[209] — сказал длинноносый лакей-румын и, поклонившись, подал ему меню.

Эллен долго стояла перед зеркалом, стирая лишнюю пудру с лица, стараясь принять решение. Она завела в себе куклу и ставила ее в разные позы. Сделала несколько сдержанных жестов, выработанных на подмостках. Вдруг она отвернулась от зеркала, пожала слишком белыми плечами и вернулась в столовую.

— Джордж, я помираю с голода, положительно помираю!

— И я тоже, — сказал он надтреснутым голосом. — У меня есть для вас новость, Элайн, — продолжал он поспешно, словно боялся, что она прервет его. — Сесили согласилась дать развод. Мы тихо и спокойно разведемся летом в Париже. Теперь я хочу знать, желаете ли вы…

Она нагнулась к нему и погладила его руку, вцепившуюся в край стола.

— Джордж, пообедаем сперва… Будем благоразумны! Видит Бог, мы наделали достаточно глупостей в прошлом — и вы и я… Будем пить за волну преступности.

Невесомая, неосязаемая пена коктейля ласкала ей язык и гортань, медленно согревала ее внутренности. Она смотрела на него, смеясь искрящимися глазами. Он выпил свой коктейль залпом.

— Клянусь Богом, Элайн, — сказал он, беспомощно вспыхивая, — вы самая чудесная женщина в мире.

Во время обеда она чувствовала, как ледяной холод расползается по ее телу, точно новокаин. Она приняла решение. Казалось, она поместила на свое место фотографию, застывшую навеки в одной позе. Невидимый шелковый шнурок горечи стягивал ей горло, душил ее. Над тарелками, над розовой лампой, над хлебными корками, над блестящей грудью сорочки его лицо колыхалось и кивало; румянец расползался на его щеках; свет играл то на одной, то на другой стороне его носа; его прямые губы красноречиво двигались над желтыми зубами. Эллен сидела, скрестив ноги, и чувствовала себя под платьем фарфоровой фигуркой, вещи вокруг нее твердели и покрывались эмалью, воздух, изрезанный серыми полосами папиросного дыма, превращался в стекло. Его деревянное лицо марионетки бессмысленно колыхалось перед ней. Она вздрогнула и передернула плечами.

— В чем дело, Элайн? — поспешно спросил он.

Она солгала:

— Ничего, Джордж… Наверно, кто-нибудь прошел по моей могиле.

— Принести вам манто?

Она покачала головой.

— Ну, так как же? — сказал он, когда они встали из-за стола.

— Вы о чем? — спросила она улыбаясь.

— Что будет после Парижа?

— Я думаю, что выдержу, если только вы выдержите, Джордж, — сказала она спокойно.

Он ожидал ее, стоя у открытой дверцы такси. Она увидела в темноте его изящную фигуру в песочной фетровой шляпе и легком песочном пальто. Он улыбался, точно какая-нибудь знаменитость в воскресном иллюстрированном приложении к газете. Машинально она сжала руку, помогавшую ей войти в автомобиль.

— Элайн, — сказал он неуверенно, — теперь жизнь приобретает для меня значение… Господи, если бы вы знали, как пуста она была все эти годы! Я был, точно оловянная механическая игрушка, полая внутри.

— Не будем говорить о механических игрушках, — сказала она сдавленным голосом.

— Да, лучше поговорим о нашем счастье! — крикнул он.

Его губы неотвратимо льнули к ее губам. В прыгающих окнах такси она, словно утопающий, краем глаза видела летящие лица, уличные огни и жужжащие, сверкающие никелем колеса.


Старик в клетчатом кепи сидит на каменных ступеньках, закрыв лицо руками. Мимо него мелькают люди; они спешат в театр, и зарево Бродвея светит им в спину. Старик всхлипывает, не отнимая рук от лица, дыша перегаром джина. Время от времени он поднимает голову и хрипло кричит:

— Я не могу! Неужели вы не видите, что я не могу?

Голос у него нечеловеческий, словно доску раскалывают. Прохожие ускоряют шаги. Пожилые господа отворачиваются. Две девицы пронзительно хихикают, глядя на него. Уличные мальчишки, толкая друг друга, то выскакивают, то исчезают в темной толпе.

— Ничего, ничего, пусть только подойдет фараон.

— Вот вам и запрещение спиртных напитков.

Старик поднимает мокрое лицо, смотрит вокруг себя невидящими, налитыми кровью глазами. Зрители отходят, наступая на ноги тем, что стоят позади. Словно раскалывается полено, старик кричит:

— Неужели вы не видите, что я не могу… не могу… не могу!..


Когда Алиса Шефилд вместе с толпой женщин вошла в двери «Лорда и Тэйлора» и вдохнула душный запах тканей, у нее что-то звякнуло в голове. Она прошла сначала в перчаточный отдел. Продавщица была очень молоденькая, с длинными, черными, изогнутыми ресницами и приятной улыбкой; они непринужденно болтали, пока Алиса примеряла перчатки — серые лайковые, белые лайковые, лайковые с бахромой. Прежде, чем она натягивала перчатки, продавщица ловко посыпала их изнанку пудрой из деревянной с длинной шейкой пудреницы. Алиса отобрала шесть пар.

— Да, миссис Рой Шефилд… Да, у меня открытый счет, вот моя карточка… Придется прислать мне очень много вещей. — Про себя она твердила не переставая: «Смешно! Как это я всю зиму проходила в лохмотьях? Когда пришлют счет, Рою придется выдумать способ расплатиться, вот и все. Довольно он отнекивался. Видит Бог, я достаточно платила по его счетам в свое время».

Она подошла к другому прилавку и стала выбирать шелковые, телесного цвета чулки. Когда она вышла из магазина, в ее голове еще проносились длинные ряды прилавков, залитых лиловым электрическим светом, кружевные вышивки, ленты, цветные шелка. Она заказала два летних платья и вечернее манто.

У «Маярда» она встретила высокого, белокурого англичанина с конусообразной головой, закрученными льняными усами и длинным носом.

— Ах, Бэк, я так устала от всего… Я не знаю, как долго еще смогу выносить…

— Меня вы не можете упрекнуть… Вы знаете, я предлагал вам…

— Ну хорошо, предположим, что я бы согласилась…

— Это было бы великолепно! Мы бы уехали немедленно… Но вы должны закусить или выпить чего-нибудь. Вам надо подкрепиться.

Она хихикнула:

— Дорогой друг, как раз в этом я и нуждаюсь.

— Так как же насчет поездки в Калгари? Там один человек обещал дать мне работу.

— Уедем, уедем отсюда! Мне не нужны платья, ничего… Пусть Рой все отсылает обратно к «Лорду и Тэйлору»… У вас есть деньги, Бэк?

Румянец вспыхнул на его скулах и разлился по вискам до плоских неправильных ушей.

— Должен сознаться, дорогая, что у меня нет ни гроша. Я могу заплатить только за завтрак.

— Ну ладно, я разменяю чек. У нас общий счет в банке.

— Мне его разменяют в Балтиморе, там меня знают. Когда мы приедем в Канаду, все будет в порядке, уверяю вас. Во владениях его величества имя Бэкминстер, пожалуй, имеет больше веса, чем в Соединенных Штатах.

— Знаю, знаю, дорогой, в Нью-Йорке ничего не имеет значения, кроме денег.

Когда они шли по Пятой авеню, она вдруг взяла его под руку.

— Бэк, я должна рассказать вам одну ужасную вещь. Я чуть не умерла… Помните, я вам рассказывала об ужасном запахе в нашей квартире; мы думали, что это крысы. Сегодня утром я встретила женщину, живущую в нижнем этаже. Ох, мне худо при одной мысли… Лицо у нее было зеленое, как этот автобус… Оказывается, инспектор осматривал водопровод и уборную… Арестовали женщину с верхнего этажа… Ах, как это отвратительно!.. Я даже рассказать не могу… Я в жизни не вернусь туда. Лучше умру… Вчера весь день не было ни капли воды во всем доме…

— В чем же дело?

— Ужас!

— Ну, говорите же.

— Бэк, ваши родные, наверно, откажутся от вас, когда вы вернетесь в Орпен-Мэнор.

— Но что же там было?

— Женщина наверху производила запрещенные законом операции… аборты… Оттого и водопровод засорился.

— Господи Боже мой!

— Это последняя капля… А Рой сидит, как чурбан, со своей проклятой газетой посреди этой вони, с ужасным, бессмысленным выражением лица…

— Бедная крошка!

— Слушайте, Бэк, я получу по чеку только двести долларов… Нам этого хватит, чтобы доехать до Калгари?

— Без особого комфорта — да… В Монреале есть человек, он даст мне работу в газете — писать светскую хронику… Отвратительное занятие, но я буду писать под псевдонимом. Потом, когда мы немного заработаем, мы уедем оттуда… Ну, я пойду разменять чек.

Она поджидала его у справочного окошка, пока он ходил за билетами. Она чувствовала себя маленькой и одинокой в огромном, белом сводчатом зале вокзала. Вся ее жизнь с Роем проходила перед ней, точно кинолента, пущенная от конца к началу и мчавшаяся все быстрей и быстрей. Бэк вернулся, у него был довольный и уверенный вид. В руке он держал пачку кредиток и железнодорожные билеты.

— До десяти нет поезда, Аль, — сказал он. — Надо сделать так: вы идите в «Палас» и оставьте в кассе билет для меня… А я тем временем сбегаю за чемоданом. Это одна секунда… Вот вам пять долларов.

Он ушел, и она пошла одна по Четырнадцатой улице в жаркий, майский полдень. Почему-то она начала плакать. Прохожие смотрели на нее; она не могла удержать слезы. Она шла, пошатываясь, и слезы текли ручьями по ее лицу.


— Страхование от землетрясения… Вот как они это называют! Много ли это им поможет, когда гнев Господень сметет этот город с лица земли, как осиное гнездо. Он возьмет его, поднимет и начнет трясти, как кошка трясет крысу… Страхование!

Джо и Скинни нетерпеливо ждали, чтобы человек с бородой, как метелка, стоявший у их костра, бормотавший и кричавший, ушел прочь. Они не понимали, к ним ли он обращается или к самому себе. Они сделали вид, как будто его тут вовсе нет, и начали поджаривать кусок ветчины на вертеле, сооруженном из спицы старого зонтика. Внизу, под ними, за серо-зелеными кружевами цветущих деревьев, в вечернем свете серебрился Гудзон и белели палисадники домов верхнего Манхэттена.

— Не говори ничего, — прошептал Джо, крутя пальцем у лба. — Он сумасшедший.

У Скинни забегали по спине мурашки, его губы похолодели, ему захотелось бежать.

— Это ветчина? — спросил вдруг незнакомец мурлыкающим, благосклонным голосом.

— Да, — сказал Джо после паузы дрожащим голосом.

— Разве вы не знаете, что Господь Бог запрещает своим чадам есть мясо свиньи?

Голос его перешел в певучее бормотание и крик.

— Гавриил, брат Гавриил!.. Можно ли этим детям есть ветчину?… Можно… Архангел Гавриил — он, знаете ли, мой близкий друг — говорит, что один раз можно, если это больше не повторится… Осторожнее, братья, она у вас подгорит.

Скинни встал.

— Садись, брат, я тебя не трону. Я понимаю детей. Мы любим детей — я и Господь Бог… Небось боитесь меня, потому что я похож на бродягу?… Ладно, сейчас я вам кое-что объясню: никогда не бойтесь бродяг. Бродяги не тронут вас, они — добрые. Господь Бог тоже был бродягой, когда он жил на земле. Мой друг, архангел Гавриил, говорит, что он был бродягой много раз… Посмотрите-ка, у меня есть жареная курица, мне ее дала старая негритянка… Ох, Господи! — Он кряхтя опустился на камень рядом с мальчиками.

— Мы хотели играть в индейцев, а мне теперь захотелось играть в бродяг, — осмелел Джо.

Бродяга вынул пакет из кармана своей позеленевшей от непогоды куртки и начал осторожно разворачивать его. Поджариваемая ветчина издавала приятный запах. Скинни снова сел, стараясь все же держаться как можно дальше от бродяги и не спускать с него глаз. Бродяга разрезал курицу, и они начали есть все вместе.

— Гавриил, дружище, взгляни-ка сюда! — Бродяга орал так громко, что мальчики опять испугались.

Становилось темно. Бродяга кричал с полным ртом, тыча барабанной палочкой в мерцающие шахматные доски света на Риверсайд-драйв.

— Присядь-ка на минуточку и погляди, Гавриил… Погляди на старую суку, прости за выражение. Страхование от землетрясения, черта с два оно им поможет, а?… Вы знаете, ребята, сколько времени понадобилось Богу, чтобы разрушить Вавилонскую башню? Семь минут… А вы знаете, сколько времени понадобилось Господу Богу, чтобы разрушить Вавилон и Ниневию? Семь минут… В любом нью-йоркском квартале больше грешников, чем было на одной квадратной миле в Ниневии, а сколько времени, думаете вы, понадобится Господу Богу Саваофу, чтобы разрушить Нью-Йорк, Бруклин и Бронкс? Семь секунд… Скажите-ка, ребята, как вас зовут? — Он снова замурлыкал и ткнул в Джо своей палочкой.

— Джозеф Камерон Паркер.

— А тебя как?

— Антонино Камероне… А называют меня Скинни. Джо — мой двоюродный брат. Его родители переменили фамилию на Паркер.

— Перемена фамилии не приносит счастья… Скрывающие свое имя занесены в книгу Страшного суда… Истинно говорю вам — близок день суда Господня… Не далее как вчера Гавриил сказал мне: «Ну что, Иона, начнем, пожалуй?» А я ему говорю: «Гавриил, старина, подумай о женщинах, детях, грудных младенцах — они же ни в чем не повинны. Если ты нашлешь на город землетрясение, серный огонь и каменный дождь с неба, то они все помрут вместе с богачами и грешниками». А он мне в ответ: «Ну ладно, Иона, старый коняга, пусть будет по-твоему. Мы подождем еще неделю, две…» А все-таки, ребята, страшно представить себе это: серный огонь, каменный дождь, землетрясение, потоп, падающие дома…

Джо вдруг хлопнул Скинни по спине.

— Пятнашка! — крикнул он и побежал.

Скинни помчался за ним по узкой тропинке между кустами, спотыкаясь. Он догнал его на асфальтовой дорожке.

— Ей-богу, он сумасшедший! — крикнул он.

— Тише ты, — зашептал Джо.

Он посмотрел сквозь кусты. Еще виден был дым, поднимавшийся над их маленьким костром. Бродяги не было видно. Они только слышали его голос:

— Гавриил, Гавриил…

Они бежали, задыхаясь, по направлению к спасительным, аккуратно расставленным уличным фонарям.


Джимми Херф обошел грузовик. Крыло автомобиля чуть задело подол его дождевика. Он постоял несколько секунд у станции воздушной дороги, пока не растаяли льдинки в его хребте. Вдруг рядом с ним распахнулась дверца лимузина, и он услышал знакомый голос.

— Садитесь, мистер Эрф… Куда прикажете подвести вас?

Машинально садясь, он заметил, что автомобиль — «роллс-ройс».

Полный мужчина с красным лицом, в котелке, был Конго.

— Садитесь, мистер Эрф… Очень рад вас видеть. Куда вы направляетесь?

— По правде сказать, никуда.

— Заедемте ко мне, я вам кое-что покажу. Как поживаете?

— Прекрасно… То есть нет, я хотел сказать, что я живу отвратительно, но это все равно.

— А я завтра, наверное, сяду в тюрьму… на шесть месяцев… А может быть, и нет.

Конго рассмеялся горловым смехом и осторожно выпрямил свою искусственную ногу.

— Стало быть, вас в конце концов таки пристукнули, Конго?

— Тут был целый заговор… Только не зовите меня больше Конго Джек, мистер Эрф. Зовите меня Арманом. Я женат… Арман Дюваль, Парк-авеню.

— Значит, вы больше не маркиз де Куломье?

— Это только для дел.

— А дела у вас, как видно, хороши?

Конго кивнул.

— Если я попаду в тюрьму — чего, я надеюсь, не будет, — то я через полгода выйду миллионером… Мистер Эрф, если вам нужны деньги, скажите мне только одно слово… Я могу вам одолжить тысячу долларов. Можете вернуть их хоть через пять лет. Я вас знаю.

— Спасибо, мне не нужны деньги. Не в них дело… Ну их к черту!

— Как поживает ваша жена?… Она удивительно красивая женщина.

— Мы разводимся… Она подала заявление сегодня утром… Только развод и задерживает меня в этом проклятом городе.

Конго закусил губы. Потом он нежно погладил Джимми указательным пальцем по колену.

— Мы сейчас приедем ко мне… Я угощу вас замечательным вином… Да, подождите, — сказал Конго шоферу.

Опираясь на палку с золотым набалдашником и важно хромая, он вошел в разноцветный мраморный вестибюль. В лифте он сказал:

— Может быть, останетесь к обеду?

— К сожалению, сегодня не могу. Кон… Арман.

— У меня прекрасный повар… Когда я впервые приехал в Нью-Йорк около двадцати лет тому назад, на пароходе был один парнишка… Вот моя дверь. Видите — А. Д., Арман Дюваль… Мы с ним вместе сбежали с парохода, и он всегда говорил мне: «Арман, ты никогда ничего не добьешься, ты слишком ленив и слишком много бегаешь за девочками». Теперь он у меня поваром… Первоклассный повар, cordon bleu, eh?…[210] Жизнь — смешная штука, мистер Эрф.

— Ей-богу, это замечательно, — сказал Джимми Херф, откидываясь на высокую спинку испанского кресла в библиотеке из темного ореха; он держал в руке стакан старого бургундского. — Конго… то есть Арман, если бы я был Богом и мне предстояло бы решить, кто в этом городе достоин заработать миллион долларов, — клянусь, я выбрал бы вас.

— Сейчас сюда, наверно, зайдет моя жена… Она очень хороша собой. Я вам ее покажу. — Он покрутил пальцами над головой. — Масса светлых волос.

Вдруг он нахмурился.

— Мистер Эрф, если когда-нибудь я смогу вам помочь — деньгами или еще чем-нибудь — вы только шепните мне. Мы с вами уже десять лет друзья… Еще стаканчик?

После третьего стаканчика бургундского Херф начал говорить. Конго сидел и слушал, слегка приоткрыв толстые губы и время от времени кивая.

— Вся разница между вами и мной в том, Арман, что вы поднимаетесь по общественной лестнице, а я спускаюсь… Когда вы были кухонным мальчиком на пароходе, я был балованным, хилым, бледным ребенком и жил в отеле «Ритц». Моя мать и мой отец уже имели дело со всеми этими мраморами, ореховыми панелями, гобеленами… Мне с ними уже больше нечего делать… Знаете, женщины, как крысы, первые бегут с тонущего корабля. Она выходит замуж за Болдуина, того самого, что недавно назначен окружным прокурором. Говорят, что его выставляют кандидатом на пост мэра по реформистскому списку… Мираж власти — вот что подстегивает его… А женщины чертовски падки на эти штуки… Если бы я думал, что это принесет мне пользу, то, клянусь Богом, я нашел бы в себе достаточно энергии, чтобы засесть за стол и заработать миллион долларов. Но все эти вещи не дают мне больше никаких органических переживаний… Мне нужно что-то иное, что-то новое… Ваши сыновья будут такими же, Конго… Если бы я был достаточно образован и начал бы с малых лет, то из меня, может быть, получился бы большой ученый. Если бы у меня было побольше полового темперамента, я стал бы актером или священником… А теперь мне почти тридцать лет и мне очень хочется жить… Если бы я был романтиком, я бы, наверно, убил себя давным-давно — только для того, чтобы люди говорили обо мне. У меня не хватает внутренней убежденности даже на то, чтобы стать приличным пьяницей.

— Мне кажется, мистер Эрф, — улыбнулся Конго, снова наполняя стаканы, — что вы слишком много думаете.

— Конечно, Конго, конечно, вы правы! Но с этим ничего не поделаешь, черт возьми!

— Ну ладно, если вам когда-нибудь понадобятся деньги, вспомните про Армана Дюваля… Хотите, может быть, коктейль?

Херф покачал головой.

— Нет, не хочу… Ну, прощайте, Арман.

В мраморном, многоколонном вестибюле, он столкнулся с Невадой Джонс. В руках у нее были орхидеи.

— Хелло, Невада… Что вы делаете в этом храме греха?

— Я живу здесь, представьте себе… Я замужем за вашим бывшим другом Арманом Дювалем… Хотите подняться, повидать его?

— Только что был у него… Он хороший парень.

— Определенно!

— А куда вы дели малютку Тони Хентера?

Она подошла к нему вплотную и заговорила тихо:

— Забудьте об этом, пожалуйста… Ох, как от вас несет… Тони — ошибка мироздания, и я покончила с ним раз и навсегда… Однажды прихожу домой и вижу — он катается по полу и грызет угол ковра, потому что боится изменить мне с одним акробатом… Ну, я сказала ему: «Иди и изменяй!» — и на этом мы покончили… Честное слово, я теперь счастливейшая супруга, так что вы, ради Бога, ничего не говорите Арману ни про Тони, ни про Болдуина… Хотя он, конечно, знает, что я до него не была девушкой. Почему бы вам не подняться и не пообедать с нами?

— Не могу. Будьте счастливы, Невада.

Вино приятно грело желудок и щекотало кончики пальцев. Джимми Херф вышел на вечереющую Парк-авеню, гудящую такси, пахнущую бензином, ресторанами и сумерками.

Это был первый вечер, проведенный Джеймсом Меривейлом в «Метрополитен-клубе» с тех пор, как его избрали членом. Он все боялся, что это будет старить его, как и тросточка. Он сидел в глубоком кожаном кресле у окна, куря сигару в тридцать пять центов, с «Биржевой газетой» на коленях и номером «Космополитен» под боком. Устремив глаза в ночь, сияющую огнями, точно кристалл, он предавался мечтам.

Экономическая депрессия… Десять миллионов долларов… Послевоенная разруха… Блэкхед и Денш обанкротились на десять миллионов… Денш бежал из Америки несколько дней тому назад… Блэкхед сидит под домашним арестом у себя на Грейт-Нэк. Одна из старейших и наиболее уважаемых импортно-экспортных фирм в Нью-Йорке, 10 000 000 долларов…

«Вот вам банковские дела. Всякое коммерческое предприятие заключает в себе долю риска… Мы должны заставить их прийти, иначе они уйдут — а, Меривейл? Так сказал старик Перкинс, когда Канингхэм приготовил ему коктейль… У этого Канингхэма хорошие связи. В конце концов, Мэзи знала, что она делает… Человека с его положением всегда будут шантажировать. Он дурак, что не преследует ее… Эта женщина сошла с ума, сказал Канингхэм, она, вероятно, замужем за моим однофамильцем… Ей место в сумасшедшем доме. Черт возьми, я помогал ему замести следы. Он полностью реабилитировался, даже мать признает его. Синуад был в бане в Токио и в Риме… Джерри всегда это пел… Бедный, старый Джерри, не придется ему испытать это чувство — быть членом «Метрополитен-клуба»… Он из бедной семьи… Или, например, Джимми… У него нет даже этого оправдания… Типичный неудачник… Дурная наследственность… Старик Херф был, кажется, большим чудаком, любителем яхт… Мама рассказывала, что тете Лили пришлось много вытерпеть от него. И все-таки с его способностями он мог бы добиться многого… Мечтатель, бродяга… А мой отец сделал для него столько же, сколько для меня… И теперь еще этот развод… Адюльтер… с форменной проституткой… Наверно, поймал сифилис или что-нибудь в этом роде… Десятимиллионный крах.

Крах. Успех.

Десятимиллионный доход… Десять лет успешной банковской работы… Вчера, на банкете в Ассоциации американских банкиров Джеймс Меривейл, президент «Бэнк энд трест компани» отвечал на тост «десять лет блестящей банковской работы»… «Это напоминает мне, джентльмены, историю при старого негра, который очень любил цыплят… Но если вы разрешите мне сказать несколько серьезных слов по поводу сегодняшнего празднества (вспышка магния, съемка), то я позволю себе сделать одно небольшое предостережение… Считаю своим долгом, в качестве американского гражданина, в качестве представителя крупного учреждения, имеющего национальные, я бы даже сказал интернациональные в лучшем смысле этого слова, или даже, вернее, мировые обязательства…» (Вспышка магния, съемка.) Под громовые рукоплескания Джеймс Меривейл, тряся от волнения своей прекрасной головой, продолжал говорить… «Джентльмены, вы оказываете мне слишком много чести… Позвольте мне только добавить, что во время тревог и волнений, в мутных водах зависти и злобы, в водопадах общественного уважения, во время немногих часов ночного отдыха и миллионов часов работы моим девизом, моим насущным хлебом, моим вдохновением была триединая преданность — жене, матери, национальному флагу». Пепел сигары упал ему на колени. Джеймс Меривейл встал и старательно стряхнул легкий пепел с брюк. Потом снова сел и, нахмурившись, начал читать статью об иностранной валюте в «Биржевой газете».


Они сидят на высоких стульях в фургоне-ресторане.

— Как же это ты, паренек, дошел до того, что нанялся на эту старую калошу?

— Да ни одно судно, кроме него, не шло на восток.

— Ну что ж, ты сам себе вырыл могилу, голубчик! Капитан — идиот, старший офицер — беглый каторжник, экипаж — сборище бандитов, и вся старая кастрюля не стоит страховой премии… Где ты работал в последнее время?

— Ночным клерком в отеле.

— Вот чудак!.. Отказаться от должности клерка в шикарном нью-йоркском отеле и пойти кухонным мальчиком в плавучий ад… Хороший из тебя получится повар!

Тот, что помоложе, краснеет.

— Что, готов бифштекс? — кричит он буфетчику.

Когда они поели и допили кофе, он поворачивается и спрашивает тихим голосом:

— Скажи-ка, Руни, ты когда-нибудь был в Европе… во время войны?

— Был в Сен-Назере[211] несколько раз. А что?

— Не знаю… У меня все время что-то зудит внутри… Я два года был на войне. Тогда все было по-другому. Мне тогда казалось: все, что мне нужно, — это достать хорошую работу, жениться и осесть. А теперь я за все это гроша ломаного не дам… Полгода работаю, а потом начинается зуд — понимаешь? Вот я и решил, что мне надо прокатиться на восток, поглядеть…

— Ну-ну, — говорит Руни, качая головой. — Увидишь, многое увидишь, будь спокоен.

— Каковы убытки? — спрашивает тот, что помоложе, буфетчика.

— Тебя, наверно, забрали молодым?

— Мне было шестнадцать лет.

Он собирает сдачу и идет вслед за Руни на улицу. В конце улицы, за грузовиками, крышами пакгаузов он видит мачты, и дым пароходов, и белый пар, вздымающийся к солнцу.


— Опусти штору, — слышится с кровати мужской голос.

— Я не могу, она зацепилась… О черт, теперь вся штука полетела вниз!

Анна чуть не расплакалась, когда штора ударила ее по лицу.

— Пойди укрепи ее, — говорит она, подходя к кровати.

— Какая разница? Все равно с улицы не видно, — говорит мужчина, обнимая ее и смеясь.

— Свет с улицы… — стонет она, устало падая в его объятия.

Маленькая комната, с железной кроватью в углу напротив окна, похожа на сапожную коробку. Уличный грохот врывается в нее, пробираясь между домами. Она видит на потолке зыбкое зарево электрических реклам, белое, красное, зеленое… потом пеструю путаницу, точно лопнул мыльный пузырь… потом опять белое, красное, зеленое.

— Дик, пожалуйста, укрепи штору, свет сводит меня с ума.

— Он очень приятный, Анна. Можно подумать, что мы в театре.

— Это вам, мужчинам, приятно, а меня это сводит с ума.

— Так, стало быть, ты теперь работаешь у мадам Субрин, Анна?

— Ты хочешь сказать, что я скэб? Я это знаю. Но мать выкинула меня на улицу, и мне пришлось взять работу, а не то лезть в петлю.

— Такая красивая девушка, как ты, Анна, всегда может найти себе дружка.

— Все мужчины — дрянь… Ты думаешь, если я с тобой путаюсь, то я, значит, могу путаться со всяким?… Не буду я ни с кем путаться, понял?

— Да я вовсе не то хотел сказать, Анна… Фу, какая ты сегодня раздражительная!

— Нервы… Эта забастовка, история с матерью, да еще работа у Субрин… хоть кого с ума сведет. К черту, к черту всех! Неужели меня не могут оставить в покое? Я никогда никому не сделала ничего дурного. Я одного хочу — чтобы меня оставили в покое и дали бы мне зарабатывать кусок хлеба и иногда немножко повеселиться… Дик, это ужасно… Я не смею выйти на улицу, боюсь встретить кого-нибудь из союза.

— Полно, Анна, вовсе не так уж все плохо. Честное слово, я взял бы тебя с собой на Запад, если бы не моя жена.

Анна продолжает говорить ровным, хнычущим голосом:

— А теперь… за то, что я к тебе привязалась и захотела доставить тебе удовольствие, ты называешь меня шлюхой.

— Я ничего подобного не говорил! Я даже этого не думал. Я только думал, что ты молодец, а не рохля, как все эти… Постой, я попробую поднять штору — это тебя успокоит.

Лежа на боку, она смотрит, как его грузное тело движется в молочном свете окна. Наконец он возвращается к ней, стуча зубами.

— Я не могу укрепить эту проклятую штуку… Господи, как холодно!

— Ну все равно, Дик, ложись… Наверно, уже поздно. Мне к восьми нужно на работу.

Он достает часы из-под подушки.

— Половина третьего… Ну что ты, детка?

На потолке она видит зыбкое зарево электрических реклам: белое, красное, зеленое… потом пеструю путаницу, точно лопнул мыльный пузырь… потом опять — белое, красное, зеленое.


— Он даже не пригласил меня на венчание. Честное слово, Флоренс, я бы все простила ему, если бы он пригласил меня на венчание, — сказала она горничной негритянке, которая принесла кофе.

Было воскресное утро. Она сидела в кровати, разостлав газету на коленях. Она смотрела на иллюстрацию в газете с подписью «Мистер и миссис Джек Канингхэм улетают в свадебную поездку на своем знаменитом гидроплане «Альбатрос VII».

— Какой он красивый, правда?

— Да, мисс. Неужели никак нельзя было остановить их, мисс?

— Нет… Он сказал, что посадит меня в сумасшедший дом, если я сунусь… Он великолепно знает, что развод был незаконный.

Флоренс вздохнула.

— Мужчины такие подлецы!

— Ну, это долго не протянется. По ее лицу видно, что она скверная, эгоистичная, испорченная девчонка, а я — его настоящая жена перед Богом и людьми. Видит Бог, я пыталась предостеречь ее. «Кого Бог соединил, того человек да не разлучает»… так, кажется, сказано в Библии… Флоренс, кофе сегодня отвратительный. Я не могу его пить. Пойдите сварите другой.

Пожав плечами и нахмурясь, Флоренс ушла с подносом.

Миссис Канингхэм глубоко вздохнула и уселась поудобнее, между подушками. На улице звонили церковные колокола.

— Джек, дорогой, я все-таки люблю тебя, — сказала она, обращаясь к фотографии, и поцеловала ее. — Слышишь, дорогой, — колокола звонят, как в тот день, когда мы убежали из школы и обвенчались в Милуоки… Было чудесное воскресное утро… — Потом она посмотрела на лицо второй миссис Канингхэм. — Ах ты, такая… — сказала она и проткнула лицо пальцем.


Когда она встала, ей показалось, что зал суда медленно, плавно закружился. Бледный судья с рыбьим лицом в очках, лица, полисмены, приставы в мундирах, серые окна, желтые столы — все вращалось в болезненном удушье, ее защитник с белым, ястребиным носом вытирал лысую голову, хмурился и кружился, пока она не почувствовала, что вот-вот упадет. Она не слышала ни одного слова; она все время мигала, чтобы вытряхнуть из ушей жужжание. Она чувствовала, что позади нее сидит Дэтч, сгорбившись, уронив голову на руки. Она не смела оглянуться. Потом, когда прошло много часов, все кругом стало острым, ясным и очень далеким. Судья кричал на нее откуда-то из узкого конца воронки, его бесцветные губы шевелились, как пасть рыбы.

— …А теперь, как человек и гражданин великого города, я хочу сказать несколько слов подсудимым. Пора положить конец подобным явлениям. Нерушимая неприкосновенность человеческой личности и собственности, которую великие люди, основавшие нашу республику, положили в основу конституции, должна быть восстановлена. Долг каждого человека, будь то служитель государства или рядовой гражданин, — бороться с этой волной беззакония всеми средствами, имеющимися в его распоряжении. Поэтому, невзирая на сентиментальные выкрики газетных писак, развращающих общественную мысль и вбивающих в головы слабых духом людей и подобных вам выродков, что вы можете преступать закон божеский и человеческий, святой закон частной собственности, что вы можете отнимать у. мирных граждан то, что те заработали тяжелым трудом, несмотря на наличие того, что эти борзописцы будут называть «смягчающими обстоятельствами», я намерен применить к вам высшую меру наказания. Давно пора дать пример…

Судья отпил глоток воды. Фрэнси видела бусинки пота, выступившие на его носу.

— Давно пора дать пример! — выкрикнул судья. — Разумеется, я, как любящий и нежный отец, понимаю все ваше несчастье — недостаточное воспитание, отсутствие идеалов, отсутствие домашнего очага и нежных материнских забот — все то, что привело эту молодую женщину на стезю безнравственной жизни и падения и заставило поддаться искушениям жестоких и порочных людей, поддаться нездоровым возбуждениям, порочным развлечениям, всему тому, что так удачно названо «веком джаза».[212] И все же в тот момент, когда эти мысли готовы пролить елей милосердия на суровые веления закона, передо мной встают образы других молодых девушек, живущих в этом огромном городе, — образы сотен девушек, которые в этот самый час могут попасть в лапы жестоких, бессовестных соблазнителей из породы подсудимого Робертсона… Для него и ему подобных нет наказания достаточно сурового… И я вспоминаю, что неудачно примененное милосердие может впоследствии превратиться в жестокость. Все, что мы можем сделать, — это пролить слезу над жизнью заблудшей женщины и вознести Господу молитвы за душу несчастного младенца, которого эта злополучная женщина породила на свет, как плод своего позора…

Фрэнси почувствовала холодное щекотание, которое началось в кончиках ее пальцев и побежало по рукам, по телу, содрогавшемуся в спазмах тошноты.

— Двадцать лет, — услышала она кругом себя шепот.

Казалось, все облизывали губы, мягко пришепетывая:

— Двадцать лет.

— Кажется, я падаю в обморок, — сказала она себе, как постороннему человеку.

Все кругом нее с грохотом почернело.


Обложенный пятью подушками, посредине широкой кровати красного дерева с резными столбиками сидел Финеас Блэкхэд. Лицо у него было красное, как его шелковая пижама. Он сыпал проклятиями. Большая красного дерева спальня, обитая яванскими цветными тканями вместо обоев, была пуста. Только слуга-индус в белой куртке и тюрбане стоял в ногах кровати, руки по швам, и при каждом новом взрыве ругательств склонял голову и говорил:

— Да, саиб, да, саиб.

— Если ты, желтая обезьяна, чтобы тебя черт побрал, не принесешь мне сию секунду виски, то я встану и переломаю тебе все кости! Ты слышишь? Будьте вы все прокляты, меня уже не слушаются в моем собственном доме! Когда я говорю «виски», то это значит виски, а не апельсиновый сок, будь ты проклят! Получай, собака!

Он схватил граненый кувшин с ночного столика и швырнул им в индуса. Потом откинулся на подушки с пеной на губах, ловя ртом воздух. Индус молча вытер белуджистанский ковер и выскользнул из комнаты, унося груду разбитого стекла. Блэкхед начал дышать легче. Его глаза глубоко запали в орбиты и потерялись в складках отяжелевших зеленых век.

Он казался спящим, когда вошла Синтия, в макинтоше, с мокрым зонтиком в руке. Она ка цыпочках подошла к окну и стояла там, глядя на серую мокрую улицу и на старые, гробоподобные дома из коричневого кирпича, стоявшие напротив. На одну долю секунды она снова превратилась в маленькую девочку, которая пришла в ночном халатике, чтобы позавтракать вместе с папочкой в его широкой постели.

Он проснулся внезапно, посмотрел кругом налитыми кровью глазами. Мускулы его тяжелых челюстей напряглись под болезненно-багровой кожей.

— Ну, что, Синтия, где виски, которое я приказал подать?

— Папа, ты же знаешь, что сказал доктор.

— Он сказал, что если я выпью еще глоток, то это убьет меня… Да ведь я же и так мертв. Проклятый осел!

— Ты должен беречь себя и не волноваться.

Она поцеловала его и положила прохладную, тонкую руку на его лоб.

— А у меня мало причин волноваться? Если бы я мог схватить своими руками этого грязного, мерзкого прохвоста… Мы бы вылезли благополучно, если бы у него не распустились нервы. Поделом мне за то, что я взял себе в компаньоны такую мокрую курицу… Двадцать пять, тридцать лет работы — все полетело к черту в десять минут!.. Двадцать лет подряд мое слово было так же верно, как банкнота! Лучше всего было бы убраться вместе с фирмой в преисподнюю. А ты, плоть от плоти моей, говоришь мне, чтобы я не пил… Господи!.. Эй, Боб… Боб!.. Куда он провалился, проклятый мальчишка? Эй вы, сукины дети, идите сюда! За что я плачу вам деньги, мерзавцы?

Сестра милосердия просунула голову в дверь.

— Вон отсюда! — заорал Блэкхед. — Чтобы тут духу не было этих крахмальных дур!

Он швырнул в сестру подушкой. Сестра скрылась. Подушка ударилась о столбик и упала обратно на кровать. Синтия заплакала.

— Ах, папочка, я не могу вынести этого… Все вас так уважали… Возьмите себя в руки, папочка, дорогой!

— Чего ради?… Представление кончилось. Почему ты не смеешься? Занавес опущен. Все это только шутка, гнусная шутка!

Он начал смеяться, как в бреду, потом задохнулся, стиснул кулаки, опять стал ловить ртом воздух. Наконец он сказал прерывающимся голосом:

— Разве ты не видишь, что только виски поддерживает меня? Уходи, Синтия, оставь меня и пошли ко мне этого проклятого индуса. Я всегда любил тебя больше всего на свете… Ты это знаешь… Скорее скажи ему, чтобы он принес то, что я приказал.

Синтия вышла, плача. Ее муж ходил по передней.

— Эти проклятые репортеры… Я не знаю, что им говорить. Они говорят, что кредиторы собираются затеять процесс.

— Миссис Гастон, — вмешалась сестра милосердия, — я думаю, вам придется нанять мужчину для ухода за ним… Право, я ничего не могу с ним поделать.

В нижнем этаже телефон звонил, звонил. Индус принес виски. Блэкхед наполнил стакан и отхлебнул большой глоток.

— Вот от этого я себя чувствую лучше, клянусь Богом. Ахмет, ты — прекрасный малый… Ну что ж, я думаю, придется смотреть опасности прямо в лицо. Придется все распродать… Слава Богу, Синтия уже устроена. Я продам все эти проклятые вещи. Жалко, что мой драгоценный зятек так прост. Это уж такое мне счастье, что я всегда окружен простофилями… Клянусь Богом, я охотно пошел бы в тюрьму, если бы это принесло им какую-нибудь пользу… Почему нет? Все надо испытать в жизни. А потом вышел бы из тюрьмы и нанялся бы лодочником или сторожем на верфи. Мне это нравится. Надо относиться спокойно к тому, что произошло. Я и так всю жизнь разрывался на части. А, Ахмет?

— Да, саиб, — сказал индус, кланяясь.

Блэкхед передразнил его.

— «Да, саиб»… Ты всегда говоришь «да», Ахмет. Это смешно! — Он начал смеяться прерывистым, клокочущим смехом. — Кажется, это самый простой исход.

Он смеялся и смеялся; вдруг он перестал смеяться. Страшная судорога пробежала по его телу. Он скривил рот, пытаясь говорить. В течение секунды его глаза обводили комнату — глаза маленького ребенка, которому сделали больно и который собирается заплакать. Вдруг он повалился на подушки с застывшим, разинутым ртом. Ахмет долго и холодно смотрел на него, потом подошел и плюнул ему в лицо. Тотчас же он достал носовой платок из кармана полотняной куртки и вытер плевок с желтого, застывшего лица. Он закрыл рот, уложил тело между подушками и мягко вышел из комнаты. В передней Синтия сидела в глубоком кресле и читала журнал.

— Саибу много лучше. Он, кажется, заснул.

— Ах, Ахмет, я так рада, — сказала она и снова углубилась в журнал.


Эллен вышла из автобуса на углу Пятой авеню и Пятьдесят третьей улицы. Розовые сумерки надвигались с блистающего запада, отсвечивая в меди, никеле, пуговицах и глазах. Все окна на восточной стороне авеню были объяты пламенем. Она стояла, стиснув зубы, на углу, ожидая возможности перейти на другую сторону. Хрупкий аромат ударил ей в лицо. Тощий парень с космами льняных волос под кепи протягивал ей корзину с толокнянкой. Она купила пучок и прижала его к лицу. Майские рощи таяли, как сахар, на ее нёбе.

Раздался свисток, заскрежетали рычаги, автомобили растеклись в боковые переулки, улицу затопили люди. Эллен почувствовала, что парень с цветами трется около нее. Она отшатнулась. Сквозь аромат толокнянки она уловила на мгновение запах его немытого тела, запах иммигрантов, Эллис-Айленда, перенаселенных домов-казарм. Под никелем и позолотой улиц, эмалированных маем, она чуяла тошнотворный запах, расползавшийся липкой массой, как жижа из лопнувшей ассенизационной трубы, как толпа. Она быстро свернула в боковую улицу. Она вошла в дверь, подле которой была прибита маленькая, безукоризненно начищенная дощечка:

MADAME SOUBRINE ROBES

Она забыла все, утопила все в кошачьей улыбке мадам Субрин, полной черноволосой женщины, может быть, русской. Мадам Субрин вышла из-за портьеры, простирая к ней руки. Заказчицы, сидевшие в гостиной стиля ампир, смотрели на Эллен с завистью.

— Дорогая миссис Херф, где же вы пропадали? Ваше платье уже неделю как готово! — воскликнула она; она говорила по-английски чересчур правильно. — Ах, дорогая, вы увидите — оно великолепно… А как поживает мистер Харпсикур?

— Я была очень занята… Я ушла из журнала.

Мадам Субрин кивнула; многозначительно подмигнув, она откинула портьеру и повела ее в заднюю комнату.

— Ah, ça se voit… Il ne faut pas travailler, on peut voir déjà de toutes petites rides. Mais ils disparaîtront.[213] Извините меня, дорогая…

Толстая рука, обвившая ее талию, крепко стиснула ее. Эллен слегка отстранилась.

— Вы — самая красивая женщина в Нью-Йорке!.. Анжелика, вечернее платье миссис Херф! — закричала она.

Выцветшая светловолосая девушка со впалыми щеками вошла, неся на вешалке платье. Эллен сняла свой серый жакет. Мадам Субрин кружилась вокруг нее, мурлыча:

— Анжелика, посмотрите на эти плечи, на этот цвет волос… Ah, c'est le rêvel![214]

Она подходила к Эллен слишком близко, точно кошка, которая хочет, чтобы ее погладили. Бледно-зеленое платье было отделано ярко-красным и темно-синим.

— В последний раз заказываю такое платье. Мне надоело постоянно носить синее и зеленое…

Мадам Субрин ползала у ее ног и возилась с подолом; ее рот был набит булавками.

— Совершеннейшая греческая простота, бедра, как у Дианы… Эллинская весна… Светоч свободы… Мудрая дева… — бормотала она, не выпуская булавок изо рта.

«Она права, — думала Эллен, — я скверно выгляжу». Она смотрела на себя в высокое трюмо. «Фигура расползается, начнется беготня по институтам красоты, корсеты, косметика…»

— Regardez-moi ça, chéri,[215] — сказала портниха, поднимаясь и вынимая булавки изо рта.

Эллен вдруг стало жарко. Ей показалось, что она попала в какую-то щекочущую паутину; от ужасного удушья шелка, крепа и муслина у нее заболела голова. Ей захотелось скорее выйти на улицу.

— Пахнет дымом, что-то неладно! — неожиданно вскрикнула белокурая девица.

— Тсс… — зашипела мадам Субрин.

Обе исчезли за зеркальной дверью.

В задней комнате мастерской Субрин под лампой сидит Анна Коген. Быстрыми, мелкими стежками она пришивает отделку к платью. На столе перед ней горою взбитых яичных белков возвышается ворох прозрачного тюля.

Чарли, мой мальчик!

О Чарли, мой мальчик! —

мурлычет она тихо и быстрыми, мелкими стежками шьет будущее.

«Если Элмер захочет, то мы поженимся. Бедный Элмер, он хороший, но такой мечтатель. Странно, что он влюбился в такую, как я. Но он перерастет все это; если произойдет революция, он будет большим человеком… Придется бросить танцульки, если я выйду за Элмера. Может быть, мы накопим денег и откроем маленький магазин на хорошем месте, где-нибудь на больших авеню. Мы там больше заработаем, чем в центре. «La Parisienne. Modes».[216]

У меня дело пошло бы нисколько не хуже, чем у этой старой суки. Была бы сама себе хозяйкой, не было бы никаких разговоров о забастовщиках и скэбах… Равные шансы для всех… Элмер говорит, что это болтовня. Вся надежда рабочих только на революцию.

Я с ума схожу по Гарри,

Гарри мною увлечен…

Элмер на центральной телефонной станции, в смокинге, со слуховыми трубками в ушах, высокий, как Валентино,[217] сильный, как Дуг. Революция объявлена. Красная гвардия марширует по Пятой авеню. Анна в золотых кудрях, с котенком на руках, высунулась из самого верхнего окна. Под ней, над улицами порхают белые голуби. Пятая авеню кровоточит красными знаменами, сверкает духовыми оркестрами, вдали хриплые голоса поют «Красное знамя», на куполе Вулворт-Билдинг полощется по ветру флаг. Смотри, Элмер! Элмер Дэскин избран мэром. Во всех учреждениях танцуют чарльстон… Трам-там, чарльстон дивный танец, трам-там… Может быть, я люблю его. Элмер, возьми меня! Элмер, умеющий любить, как Валентино, стискивающий меня руками, сильными, как руки Дуга, горячими, как пламя, руками, Элмер…»

Сквозь грезы она продолжает шить, мелькают белые пальцы. Белый тюль сияет слишком ярко. Вдруг красные руки протягиваются из него, она не может вырваться из объятий красного тюля, он кусает ее, обвивается кольцом вокруг головы… Окно в потолке тускнеет от клубящегося дыма. Комната полна дыма и визга. Анна уже на ногах, кружится по комнате, отбивается руками от горящего вокруг нее тюля.

Эллен стоит в комнате для примерки и смотрит на себя в трюмо. Все явственнее пахнет горящей материей. Она нервно ходит взад и вперед, потом выходит стеклянной дверью в коридор, увешанный платьями, ныряет в облако дыма и видит сквозь пелену слез, застилающую глаза, большую мастерскую, визжащих девушек, которые мечутся вокруг мадам Субрин. Мадам Субрин направила огнетушитель на обуглившийся ворох материи на полу у стола. Кто-то стонет в этом ворохе; из него вытаскивают тело. Краем глаза Эллен видит руку в лохмотьях, сожженное черно-красное лицо.

— Ах, миссис Херф, скажите, пожалуйста, дамам в приемной, что ничего не случилось… Абсолютно ничего… Я сейчас приду сама! — пронзительно кричит ей мадам Субрин.

Закрыв глаза, Эллен бежит по наполненному дымом коридору в комнату для примерки. Когда ее глаза перестают слезиться, она приподымает портьеру и выходит к встревоженным дамам в приемную.

— Мадам Субрин просила меня передать, что ничего, абсолютно ничего не случилось. Загорелась кучка мусора… Она сама потушила ее огнетушителем.

— Ничего, абсолютно ничего не случилось, — говорят друг другу дамы, опускаясь на диваны стиля ампир.

Эллен выходит на улицу. Прибыли пожарные машины. Полисмены оттесняют толпу. Ей хочется уйти, но она не может, она ждет чего-то. Наконец, она слышит в конце улицы звон. Пожарные машины с грохотом отъезжают, подъезжает автомобиль скорой помощи. Санитары выносят сложенные носилки. Эллен еле дышит. Она стоит рядом с автомобилем, позади плотного синего полисмена. Она пытается разгадать, почему она взволнована. Ей кажется, будто частицу ее самой запеленали бинтами и сейчас вынесут на носилках. Носилки появляются, колыхаясь между будничными лицами и темными куртками санитаров.

— Она сильно обгорела? — удается ей спросить из-за спины полисмена.

— Не умрет… Но для девушки это ужасно.

Эллен протискивается сквозь толпу и бежит на Пятую авеню. Уже почти темно.

— Из-за чего я так волнуюсь? — спрашивает она себя.

В сущности, обыкновеннейший несчастный случай, какие бывают ежедневно. Ноющая тревога и грохот пожарных машин не хотят покинуть ее. Она нерешительно стоит на углу, экипажи и лица мелькают мимо нее. Moлодой человек в новой соломенной шляпе смотрит на нее искоса, собираясь пристать. Она тупо глядит ему в лицо. На нем галстук в красную, зеленую и синюю полоску. Она быстро проходит мимо него, переходит на другую сторону авеню и сворачивает к центру города. Половина восьмого. Ей нужно с кем-то где-то встретиться — она не помнит где. Внутри нее страшная, тупая усталость.

— Господи, что же мне делать? — жалобно шепчет она.

На углу она окликает такси:

— Пожалуйста, в «Алгонкин»!

Теперь она вспомнила: к восьми часам она приглашена на обед судьей Шаммейером и его супругой. Надо заехать домой переодеться. Джордж сойдет с ума, если увидит ее в таком виде. «Он любит выставлять меня напоказ, разукрашенной, как рождественская елка, точно заводную говорящую куклу, будь он проклят!»

Закрыв глаза, она сидит в углу такси. «Надо развязать себя, обязательно развязать себя. Смешно быть вечно замкнутой на ключ — так, что всякая мелочь терзает душу, как скрип мела по доске. Предположим, что это я обгорела, а не та девушка, что я обезображена на всю жизнь. По всей вероятности, она получит от старухи Субрин кучу денег — начало карьеры. Или, предположим, я пошла бы с тем молодым человеком в безобразном галстуке, который пытался пристать ко мне… Любезничание над ломтиками банана и содовой водой, катание по городу в автобусе, его колено, льнущее к моему колену, его рука на моей талии, тисканье в темном подъезде… Есть жизни, которые можно прожить, если только на все наплевать и ни о чем не заботиться. О чем заботиться, о чем? О мнении людей, о деньгах, успехе, шикарных отелях, здоровье, зонтиках, бисквитах?… Мой мозг все время трещит, точно испорченная механическая игрушка. Надеюсь, они еще не заказали обеда. Тогда я заставлю их пойти куда-нибудь в другое место». Она открывает сумочку и пудрит нос.

Когда такси останавливается и высокий швейцар открывает дверцу, она выходит легким, танцующим, девичьим шагом, расплачивается и с легким румянцем на щеках, с глазами, в которых отражается темно-синяя мерцающая ночь глубоких улиц, входит во вращающуюся дверь.

И когда сверкающая, беззвучно вращающаяся дверь начинает кружиться под давлением ее руки в перчатке, ее внезапно пронзает мысль: она что-то забыла. Перчатки, кошелек, сумочка, носовой платок — все при мне. Зонтика с собой не было. Что же я забыла в такси? Но она уже идет, улыбаясь двум седым мужчинам в черном, с белыми пластронами рубашек, которые поднимаются, улыбаются, протягивают к ней руки.


Боб Гилдебранд ходил в халате и пижаме вдоль длинных окон, покуривая трубку. Из-за тонкой двери доносился звон стаканов, шаркали ноги, кто-то смеялся и тупая игла патефона выскребывала из пластинки фокстрот.

— Почему ты не хочешь переночевать у меня? — говорил Гилдебранд своим низким, серьезным голосом. — Народ мало-помалу разойдется… Мы тебя положим на кушетку.

— Нет, спасибо, — сказал Джимми. — Сейчас начнутся разговоры о психоанализе, и они проторчат здесь до зари.

— Но ведь тебе гораздо лучше ехать с утренним поездом.

— Я вообще не поеду ни с каким поездом.

— Слушай, Херф, ты читал про человека, которого убили в Филадельфии за то, что он четырнадцатого мая вышел на улицу в соломенной шляпе?

— Честное слово, если бы я создавал новую религию, то я зачислил бы его в святые.

— Стало быть, ты читал?… Забавно… Этот человек еще имел дерзость защищать свою соломенную шляпу. Кто-то сломал ее, а он затеял драку, и тут к нему сзади подскочил один из тех уличных героев, что стоят на всех перекрестках, и проломил ему голову куском свинцовой трубы. Его подобрали с расколотым черепом, и он умер в больнице.

— Как его звали, Боб?

— Не помню.

— Вот… А вы все болтаете о Неизвестном солдате… Вот вам настоящий герой! Золотая легенда о человеке, который пожелал носить шляпу не по сезону…

Чья-то голова просунулась в дверь. Краснолицый человек с волосами, свисающими на глаза, заглянул в комнату.

— Хотите джину, ребята? Кого вы хороните?

— Я ложусь спать, мне не надо джину! — резко сказал Гилдебранд.

— Мы хороним Святого Алоизия Филадельфийского, девственника и мученика, человека, который носил шляпу не по сезону, — сказал Херф. — Я бы глотнул джину. Мне надо через минуту уходить. Будь здоров, Боб.

— Будь здоров, таинственный странник… Сообщи твой адрес — слышишь?

Соседняя комната была полна бутылок из-под джина и имбирного пива; горы недокуренных папирос громоздились в пепельницах, парочки танцевали, кое-кто лежал растянувшись на диване. Патефон бесконечно играл «Леди, леди, будь добра». Херфу сунули стакан джина. Какая-то девушка подошла к нему.

— Мы говорили о вас… Знаете, вы таинственный человек.

— Джимми, — раздался крикливый, пьяный голос, — говорят, что вы бандит!

— Почему вы не стали преступником, Джимми? — сказала девушка, кладя ему руку на талию. — Я пришла бы на ваш процесс, ей-богу, пришла бы.

— Откуда вы знаете, что я не преступник?

— Тут происходит что-то таинственное, — сказала Фрэнсис Гилдебранд, входя в комнату; она принесла из кухни ведро с колотым льдом.

Херф обнял девушку и начал танцевать с ней. Она танцевала, спотыкаясь о его ноги. Танцуя, он довел ее до двери передней, открыл дверь и, не переставая танцевать, вывел девушку в переднюю. Она машинально подняла губы, чтобы ее поцеловали. Он быстро поцеловал ее и взял шляпу.

— Спокойной ночи, — сказал он.

Девушка заплакала.

На улице он глубоко вздохнул. Он чувствовал себя счастливым. Он полез в карман за часами, но вспомнил, что заложил их.

Золотая легенда о человеке, который носил шляпу не по сезону. Джимми Херф идет по Двадцать третьей улице, смеясь про себя. «Дайте мне свободу или убейте меня!» — сказал Патрик Генри,[218] надевая четырнадцатого мая соломенную шляпу. И его убили. Тут нет уличного движения, разве что прогрохочет молочный фургон. Мрачно темнеют горестные кирпичные дома… Проносится такси, за ним лентой тянется смутное пенье. На углу Девятой авеню он замечает, что пара глаз, точно две дыры в белом треугольнике бумаги, смотрит на него, — женщина в дождевике манит его, стоя на пороге. Дальше два английских матроса пьяно ругаются на лондонском жаргоне. Он приближается к реке, воздух становится молочно-туманным. Ему слышен отдаленный, мягкий, величественный рев пароходов.

Он долго сидит в ожидании парома в убогом, освещенном красноватым светом станционном зале. Он сидит и блаженно курит. Он ничего не может вспомнить, все его будущее — туманная река и паром, широко скалящий два ряда огней, точно улыбающийся негр. Он стоит у перил, сняв шляпу, и чувствует, как речной ветер шевелит его волосы. Может быть, он сошел с ума; может быть, это потеря памяти, какая-нибудь болезнь с длинным греческим названием; может быть, его найдут в Хобокене собирающим ежевику. Он смеется так громко, что старик, подошедший открыть калитку, испуганно косится на него. «Котелок не в порядке, думает, вероятно, старик. Может быть, он и прав. Честное слово, если бы я был художником, мне бы, может быть, разрешили рисовать в сумасшедшем доме и я нарисовал бы Святого Алоизия Филадельфийского в соломенной шляпе вместо нимба вокруг головы и со свинцовой трубой, орудием его пытки, в руках, а самого себя, в миниатюре, поместил бы молящимся у его ног». Единственный пассажир, он бродит по парому, словно тот принадлежит ему. «Моя временная яхта».

— Клянусь Богом, ночной штиль, — бормочет он.

Он пытается объяснить себе свое веселое настроение:

— Я не пьян. Может быть, я сошел с ума? Но я этого не думаю.

За минуту до отхода парома на него поднимают лошадь и разбитую рессорную повозку, нагруженную цветами; лошадь погоняет маленький, смуглый, скуластый человек. Джимми Херф бродит вокруг повозки; позади тощей лошади с торчащими, как вешалки, ребрами, маленькая жалкая повозка выглядит неожиданно веселой от наваленных на нее горшков с пунцовой и розовой геранью, гвоздикой, ольховником, тепличными розами и синей лобелией. Сочно пахнет весенней землей, влажными цветочными горшками и оранжереей. Возница сидит сгорбившись, нахлобучив шляпу на глаза. Джимми Херф хочет спросить его, куда он везет столько цветов, но сдерживается и идет на нос парома.

Выбравшись из пустого, темного речного тумана, паром неожиданно разевает черную пасть с ярко освещенной глоткой. Херф бежит сквозь пещерный мрак на укутанную туманом улицу. Потом он поднимается вверх по склону. Внизу, под ним, — железнодорожное полотно, медленный стук товарных вагонов, пыхтенье паровоза. Он останавливается на вершине холма и оглядывается. Ему ничего не видно, кроме пелены тумана, в которой плавает вереница мутных дуговых фонарей. Потом он идет дальше, радуясь своему дыханию, биению своей крови, гулу своих шагов по мостовой, между шпалерами призрачных домов. Постепенно туман рассеивается, откуда-то просачивается жемчужное утро.

Заря застает его на цементированном шоссе. Он шагает мимо грязных пустырей, на которых дымятся кучи мусора. Солнце бросает красноватые лучи на ржавые котлы, скелеты грузовиков, куриные косточки фордов, бесформенные массы изъеденного ржой металла. Джимми ускоряет шаг, чтобы поскорей выбраться из облака вони. Он голоден; на больших пальцах ног вздуваются волдыри. На перекрестке, где все еще мигает и мигает сигнальный фонарь, напротив бензоколонки стоит фургон-ресторан. Он расчетливо тратит на завтрак последний четвертак. Теперь у него остается — на счастье, на горе — три цента. Огромный мебельный грузовик, блестящий и желтый, остановился у фургона-ресторана.

— Не подвезете ли вы меня? — спрашивает он рыжеволосого шофера.

— А вам далеко?

— Не знаю… Довольно далеко.

Загрузка...