— Когда вы решили, что вам следует приехать в Цюрих, мистер Стонтон?
— Когда услышал свой крик в театре.
— В этот момент и решили?
— Кажется, да. Я, конечно же, после этого подверг себя обычному освидетельствованию, чтобы не оставалось никаких сомнений. Но могу сказать, что решение было принято сразу же, как только я услышал собственный крик.
— Обычному освидетельствованию? Не могли бы вы рассказать об этом поподробнее?
— Конечно. Я говорю о том освидетельствовании, которое мы всегда проводим, чтобы определить причины своего поведения, степень своей ответственности и тому подобное. Все было предельно ясно. Я больше не контролировал свои действия. Нужно было принимать какие-то меры, и я должен был сделать это до того, как это придется сделать за меня другим.
— Расскажите мне еще, пожалуйста, о том эпизоде, когда вы закричали. Поподробнее, пожалуйста.
— Это случилось позавчера, то есть девятого ноября, приблизительно без четверти одиннадцать вечера в Театре королевы Александры в Торонто, где я живу. Я сидел в заднем ряду на галерке. Это само по себе уже было необычно. Шло представление под довольно помпезным названием «Суаре иллюзий» — выступал фокусник Магнус Айзенгрим. Насколько я понимаю, он широко известен среди людей, которые любят вещи такого рода. У него был номер, который он назвал «Медная голова Роджера Бэкона».[1] Большая голова, похожая на латунную, но изготовленная из какого-то почти прозрачного материала, словно бы плавала посредине сцены. Не знаю уж, как это достигалось, наверно, с помощью каких-нибудь проводов. Голова изрекала то, что могло сойти за советы кое-кому из публики. Именно это и вывело меня из себя. Всякие рискованные глупости, скандальные намеки — супружеские измены, маленькие сплетни, глупая скабрезная чушь… Во мне нарастало раздражение из-за того, что подобная дребедень может быть кому-то интересна. Понимаете, это же было несанкционированное вторжение в частную жизнь, а иллюзионист вдобавок явно ощущал такое превосходство над всеми… просто шарлатан, который словно бы снисходит до серьезных людей! Я чувствовал, что завожусь, но только услышав свой голос, я осознал, что вскочил и ору в сторону сцены.
— И что вы орали?
— А что, вы думаете, я орал? Я орал во весь голос — а голос у меня ого-го, натренированный… Я орал: «Кто убил Боя Стонтона?» И тут такое началось!..
— Разразился скандал?
— Еще бы! Кто-то стоявший в ложе громко вскрикнул и рухнул как сноп. Многие начали шептаться, а некоторые поднялись, чтобы увидеть, кто это кричал. Но они сразу же угомонились, как только Медная голова начала говорить.
— И что же она сказала?
— Мнения разнятся. В новостях передавали, будто бы Голова намекала, что это был целый заговор. Я только услышал что-то о «женщине, которую он знал… женщине, которую он не знал», а это могло относиться только к моей мачехе. Но я уже спешил на выход. На этом балконе очень крутой подъем к дверям, а я был возбужден и мне было стыдно за то, что я сделал, потому я почти ничего и не услышал. Я хотел уйти до того, как меня узнают.
— Потому что вы и есть Бой Стонтон?
— Нет-нет-нет, Бой Стонтон был мой отец.
— И его убили?
— Конечно, его убили. Вы что, не читали об этом? Это же не какой-нибудь там трущобный бродяга, зарезанный из-за нескольких сотен долларов. Мой отец был очень важной персоной. Не будет преувеличением сказать, что это была новость международного масштаба.
— Понимаю. Извините, пожалуйста, что я не знал. А теперь, может быть, пройдемся по некоторым эпизодам вашей истории еще раз?
И мы прошлись. Это продолжалось довольно долго и было порой болезненно, но он оказался умным аналитиком, а я время от времени осознавал, что свидетель из меня никудышный, поскольку предполагаю, что доктор знает то, чего я ему не говорил, и то, что он никак не мог знать. Мне было стыдно за то, что я так часто вставлял свое «конечно», будто излагал твердые факты, а не беспочвенные домыслы; сам бы я ни за что не стал терпеть такого свидетеля. Я смущался из-за того, что выглядел таким дураком, причем в ситуации, в которой, как я бессчетное число раз говорил себе и другим людям, никоим образом не должен был оказаться: беседую с психоаналитиком и делаю вид, будто ищу помощи, но не надеюсь ее получить. Я никогда не верил, что они могут сделать для умного человека что-то такое, чего он не может сам. Я знаю многих, кто полагается на психоаналитиков, но все они люди по природе зависимые, они бы и на священника полагались, если бы жили во времена, когда была сильна вера, или на гадалку по кофейной гуще, или на астролога, если бы у них не хватило денег на жулика более высокого полета. Но вот я сам сидел перед ним, и теперь мне ничего не оставалось, как пройти все до конца.
У этого дела была и смешная сторона. Я не знал, чего мне следует ждать, но полагал, что мне предложат лечь на кушетку и будут задавать вопросы о моей половой жизни, что было бы пустой тратой времени, так как половой жизни у меня все равно что нет и рассказывать тут не о чем. Но в кабинете директора цюрихского института Юнга, на Гемайндештрассе, не было никакой кушетки — не было ничего, кроме стола и двух стульев, одной или двух ламп и нескольких картин — в восточном, кажется, стиле. И доктора Чуди. И его огромной восточноевропейской овчарки, чей взгляд, исполненный вежливого и пытливого любопытства, таинственным образом походил на взгляд самого доктора.
— Это ваш телохранитель? — спросил я, войдя в кабинет.
— Ха-ха, — хохотнул доктор Чуди.
С подобным смешком я частенько сталкивался в Швейцарии. Так смеются, когда вежливо признают, что вы пошутили — а теперь, мол, шутки в сторону. Но у меня создалось впечатление (впечатления — мой конек), что в этом насквозь швейцарском кабинетике доктору с кем только не приходится иметь дело и что собака призвана отнюдь не только развеивать скуку.
Вся атмосфера института Юнга, насколько мне удалось его увидеть, озадачила меня. Это был один из тех высоких цюрихских домов, у которых вид не жилой и не конторский, а серединка на половинку. Мне пришлось несколько раз нажать кнопку звонка, прежде чем дверь отворилась, а тонированное стекло ее не позволяло увидеть, идет кто-нибудь открывать или нет; секретарша, встретившая меня, сама походила на доктора и не ослепляла улыбкой, как то свойственно работникам «паблик рилэйшнз». Чтобы добраться до доктора Чуди, мне пришлось одолеть длинный гулкий лестничный пролет, навевавший воспоминания о старой школе моей сестры. Я ни к чему такому не был готов; думаю, я ждал найти здесь что-то, сочетающее дух клиники и пугающую атмосферу сумасшедшего дома из плохого фильма. Но тут все было как… в общем, это была Швейцария. Настоящая Швейцария. И хотя ничто здесь не напоминало о часах с кукушкой, о банковских сейфах или о молочном шоколаде, в институте царила домашняя, но лишенная особой теплоты обстановка. Это была реальность, в пределах которой не верилось в ее реалии, что сразу поставило меня в невыгодное положение. Направляясь на прием к психоаналитику, я, конечно, догадывался, что утрачу толику моей профессиональной привилегии всегда быть в выгодном положении, однако вряд ли следовало рассчитывать, что мне это понравится.
Целый час провел я с директором, и за это время выяснилось несколько важных вещей. Во-первых, он полагал, что некоторое количество пробных сеансов у психоаналитика могут пойти мне на пользу. Во-вторых, этим психоаналитиком должен быть не он, а кто-то, кого он порекомендует, у кого есть возможность принять в настоящее время еще одного пациента и кому он пошлет подробный отчет о нашем разговоре. В-третьих, предварительно я должен пройти всестороннее медицинское обследование, чтобы выяснить, в самом ли деле мне необходим психоанализ, а не, скажем, физиотерапия. Доктор Чуди встал и пожал мне руку. Я хотел было пожать лапу овчарке, но пес с презрением отверг мою шутку, а на лице директора появилась ледяная улыбка.
Я снова оказался на Гемайндештрассе, чувствуя себя дураком. На следующее утро в отель мне пришло письмо с указаниями, где я должен пройти медицинское обследование. Еще там говорилось, что через три дня в десять часов утра я должен явиться к доктору по имени И. фон Галлер — меня будут ждать.
Настолько досконального клинического обследования я не проходил еще ни разу в жизни. Кроме привычных унижений (торчишь полуголый в компании полуголых незнакомцев; писаешь в бутылочку, а потом вручаешь ее, пахучую и еще теплую, молоденькой медсестре; кашляешь по просьбе доктора, который тыкает тебя сзади в мошонку; отвечаешь на сугубо личные вопросы, пока тот же врач засовывает тебе в задний проход свой длинный палец и пытается уличить твою простату в тех или иных отклонениях от нормы; с трудом поднимаешься, а потом спускаешься по специальной лесенке, а врач ведет отсчет, вслух и с выражением; то разеваешь рот, то пыхтишь, то тужишься, то высовываешь язык, то закатываешь глаза, то делаешь еще какую-нибудь глупость, которая о многом говорит доктору, но заставляет пациента чувствовать себя полным идиотом) я подвергся и тем, что были для меня в новинку. Я был вынужден расстаться в итоге с изрядным количеством крови — куда больше, чем та капелька, что берут из мочки уха. Выпил целый стакан какой-то смеси, приправленной шоколадом, после чего каждый час в течение последующих шести меня привязывали к поворотному столу рентгеновского аппарата и опрокидывали вниз головой, отслеживая передвижение этой дряни по моим кишкам. Ко мне лепили множество проводов, о назначении которых я мог только догадываться, но поскольку при этом кресло, где я сидел, вращалось и кренилось, то, видимо, таким образом проверяли мою нервную систему, вестибулярный аппарат, слух и прочее. А еще мне задавали бессчетное множество вопросов — сколько лет прожили мои бабушки, дедушки и родители и отчего они умерли. Когда я назвал причину смерти отца — убийство, — врач моргнул, и я порадовался, что хоть на секунду, но все же пробил брешь в броне его швейцарской невозмутимости. Я был не в себе, когда приехал в Цюрих, а проведя два дня в этой медицинской живодерне, совсем приуныл и хотел теперь только уехать — но не домой, конечно же, ни в коем случае не домой, куда-нибудь в другое место. Однако я полагал, что хоть раз должен встретиться с доктором И. фон Галлером, даже если только ради удовольствия хорошенько с ним поскандалить.
Почему я испытывал такую неприязнь к образу действий, который сам же и выбрал? Однозначного ответа на этот вопрос не было. Как я уже сказал директору, решение свое я принял, основываясь на логике разума, и я собирался придерживаться этого выбора. Нетти всегда говорила мне, что когда предстоит сделать что-то неприятное — принять лекарство, извиниться за плохое поведение, сознаться в чем-нибудь отцу, понимая неизбежность порки, — я должен быть «стойким солдатиком». Насколько я понимал, стойкие солдатики никогда не колеблются, они поступают как должно, не задавая лишних вопросов. И вот мне опять предстояло быть стойким солдатиком и хотя бы раз посетить доктора по имени И. фон Галлер.
Да, а стойким солдатикам когда-нибудь приходилось посещать психоаналитиков? Они часто посещали дантистов, и я много раз, надев на плечо ремень моего маленького невидимого мушкета, строевым шагом отправлялся лечить зубы. Неужели визит к психоаналитику так уж сильно отличается от визита к дантисту? Да, сильно.
Какая польза от дантиста, я понимал. Он мог сверлить, пломбировать, шлифовать, а иногда и рвать. Но что может психоаналитик? Те, которых я видел в суде, противоречили друг другу, напускали дымовую завесу, и профессиональный жаргон их не выдерживал обычно перекрестного допроса. Я никогда не приглашал психоаналитиков в качестве свидетелей, разве что если уж иначе было совсем никак. И тем не менее существовало широко распространенное убеждение, что в случаях, подобных моему, они могут быть полезны. Я должен был делать то, что представлялось мне наилучшим, независимо от того, как я сам к этому относился. Остаться в Торонто и сойти с ума было бы просто непозволительно.
Зачем я приехал в Цюрих? Директор счел, что я сделал абсолютно нормальный выбор, но что он знал о моей ситуации? В Торонто я ни под каким видом не пошел бы к психиатру; такое лечение считается конфиденциальным, но все, кажется, в курсе, кто каких докторов посещает, и каждый не прочь потеоретизировать, в чем же состоит причина таких визитов. Как правило, называют гомосексуальные наклонности. Конечно, я мог бы поехать в Нью-Йорк, но все, кто туда ездил, кажется, посещали психоаналитика-фрейдиста, и то, что с ними происходило потом, не очень меня впечатляло. Конечно, может быть, фрейдизм и не виноват, потому что, как я уже говорил, эти люди искали себе опору, и полагаю, что и сам Фрейд не смог бы им помочь. «Пустой мешок не стоит», — частенько говаривал мой дедушка. О последователях Юнга я знал, пожалуй, лишь то, что фрейдисты их не любят, а один мой знакомый, ходивший к психоаналитику-фрейдисту, однажды съязвил по поводу тех, кто ездит в Цюрих с целью:
…слушать сердцем
Мистических немцев
Проповедь в приемные дни.
Но из чувства противоречия, зачастую одолевающего меня, когда приходится выбирать из двух зол, я решил попытать счастья в Цюрихе. У юнгианцев были две отрицательные рекомендации: их ненавидели фрейдисты и Цюрих находился далеко от Торонто.
Я был поражен, когда узнал, что доктор И. фон Галлер — женщина. Ничего не имею против женщин — просто мне и в голову не приходило, что о сугубо личных проблемах, которые заставили меня отправиться из Торонто в Цюрих, надо будет говорить с женщиной. Во время обследования двое из врачей, с которыми я столкнулся, были женщинами, и это не вызывало у меня протеста. Они имели такое же право копаться в моих потрохах, как и любой мужчина. Но вот копаться в мозгах… Тут дело обстоит иначе. Поймет ли — способна ли понять — женщина, что со мной? Широко распространено мнение, будто женщины — существа очень проницательные. Мой опыт общения с ними, в какой бы роли они ни выступали — клиента, свидетеля или противной стороны, — навсегда избавил меня от подобных заблуждений. Некоторые женщины и в самом деле проницательны, но я не сталкивался ни с чем таким, что убедило бы меня, будто в целом женский род проницательнее мужского. Я полагал, что мой случай требует деликатного отношения. Обладала ли доктор И. фон Галлер необходимыми для этого качествами? Я никогда не слышал о женщинах-психиатрах — разве что детской специализации. Мои же неприятности были отнюдь не детскими.
Но тем не менее мы оказались друг перед другом, и к тому же в обстановке, ассоциировавшейся скорее со светским визитом, нежели с посещением врача. Кабинет ее напоминал гостиную, причем стулья были расставлены так непрофессионально, что я сидел в тени, тогда как свет из окна падал на ее лицо. Кушетки и вовсе не было.[2]
Доктор фон Галлер выглядела моложе меня; лет ей было, наверно, около тридцати восьми, поскольку, хотя лицо у нее и было молодым, в волосах виднелись седые пряди. Тонкое лицо с крупными, но не грубыми чертами. Великолепный нос — орлиный, если бы кто-то пожелал сделать ей комплимент, и чуть крючковатый, если бы такого желания не возникло. Широкий рот и превосходные зубы — белые, но не по-американски белые. Красивые глаза — карие, в тон волосам. Приятный низкий голос и хорошее, но не идеальное владение разговорным английским: небольшой акцент. Одета она была ничем не примечательно — не модно, но и не безвкусно; Каролина называет такой стиль классическим. В целом она производила впечатление человека, который вызывает доверие. Но с другой стороны, я и сам такой, мне прекрасно известны все профессиональные хитрости, которыми достигается это впечатление. Побольше помалкивай — пусть клиент сам говорит; не высказывай никаких предположений — пусть клиент облегчит свою душу; наблюдай за клиентом — пусть проявит свои слабые стороны. Все это было ей известно. Но и мне тоже. В результате разговор наш поначалу не клеился.
— Значит, это убийство вашего отца подтолкнуло вас приехать?
— А что, повод не достаточный?
— Смерть отца — это критический момент в жизни каждого мужчины, но обычно он успевает психологически приготовиться к этому. Отец стареет, его жажда жить ослабевает, он явно готовится к смерти. Насильственная смерть — это всегда сильное потрясение. Но все же вы понимали, что рано или поздно ваш отец умрет.
— Вероятно, понимал. Не помню, чтобы я об этом думал.
— Сколько ему было?
— Семьдесят.
— Вряд ли это можно назвать преждевременной кончиной. Возраст Псалмопевца.[3]
— Но это было убийство.
— Кто же его убил?
— Не знаю. Никто не знает. Его прямо в машине сбросили с причала в Торонтской гавани. Или он сам съехал. Он так крепко вцепился в баранку, что его руки с трудом оторвали от нее, когда автомобиль вытащили из воды. Глаза его были широко раскрыты, а во рту был камень.
— Камень?
— Да. Вот этот камень.
Я протянул ей камень на шелковом платочке, в котором я его с тех пор так и носил. Улика номер один в деле об убийстве Боя Стонтона: кусочек канадского розового гранита размером с куриное яйцо.
Она обстоятельно осмотрела его, потом медленно засунула себе в рот и очень серьезно посмотрела на меня. Или не так уж серьезно? Не было ли в ее глазах озорной искорки? Не знаю. Ее поступок был для меня таким неожиданным, что я плохо соображал. Потом она вынула камушек, тщательно отерла платком и вернула мне.
— Да, это могло произойти, — сказала она.
— Вы довольно хладнокровный человек, — сказал я.
— Да. Моя профессия для хладнокровных людей, мистер Стонтон. Скажите мне, ни у кого не возникало предположения, что ваш отец совершил самоубийство?
— Конечно нет. Это абсолютно не похоже на него. А почему вы вдруг подумали об этом? Я ведь сказал вам, что его убили.
— Но никаких свидетельств убийства обнаружено не было.
— Откуда вам это известно?
— Я прочла, что написал о вас доктор Чуди, и попросила библиотекаря в «Нойе Цюрхер Цайтунг»[4] проверить их архив. Знаете, они сообщали о смерти вашего отца — у него были связи с несколькими швейцарскими банками. Сообщение в силу жанра было отрывочным и коротким, но самоубийство тогда казалось наиболее вероятной версией.
— Он был убит.
— В записке доктора Чуди сказано, что, как вы полагаете, к этому может иметь отношение ваша мачеха.
— Да, да. Но только косвенным образом. Она уничтожила его. Она сделала его несчастным, и он перестал быть похожим на себя. Я никогда не думал, что она могла сбросить его с причала. Она убила его психологически.
— Правда? А у меня создалось впечатление, что вы не слишком высокого мнения о психологии, мистер Стонтон.
— Психология играет важную роль в моей профессии. Я довольно известный адвокат по уголовным делам — или вы уже и об этом справились? Я должен разбираться, почему люди поступают так, а не иначе. Будь я глух к психологии, просто не смог бы делать то, что делаю, а именно — выуживать из людей сведения, которые они не хотят сообщать. Ведь и ваша работа состоит в этом, не правда ли?
— Нет, моя работа состоит в том, чтобы слушать то, что люди очень хотят рассказать, но боятся, что никто их не поймет. Вы используете психологию как наступательное оружие в интересах правосудия. Я же — как целительное средство. Такой вдумчивый юрист, как вы, почувствует разницу, и вы уже продемонстрировали, что чувствуете. Вы полагаете, мачеха убила его психологически, но, по-вашему, этого было недостаточно, чтобы побудить его к самоубийству. Знаете, я сталкивалась с такими вещами. Но если убийцей была не она, кто бы это мог быть?
— Тот, кто засунул ему в рот этот камень.
— Ну что вы, мистер Стонтон, невозможно засунуть камень в рот человеку против его воли, не переломав ему зубов и не оставив очевидных следов насилия. Я это поняла, положив камень себе в рот. А вы не пробовали? Наверно, нет. Должно быть, ваш отец сам положил его туда.
— Зачем?
— Может быть, кто-то ему приказал. Кто-то, кого он не мог или не хотел ослушаться.
— Это смешно. Никто не мог заставить отца сделать то, что он не хотел делать.
— Может быть, он хотел это сделать. Может быть, он хотел умереть. С некоторыми так бывает.
— Только не с моим отцом. Я не знал никого другого, кто любил бы жизнь так, как он.
— Даже после того, как ваша мачеха психологически убила его?
Я ощутимо сдавал позиции. Это было унизительно. Я мастер перекрестного допроса, и тем не менее раз за разом эта женщина-врач укладывала меня на лопатки. Ну что ж, дело поправимое; все в моих руках.
— По-моему, мы только зря теряем время, — произнес я. — Будьте так добры назвать гонорар за вашу консультацию, и мы закончим этот разговор.
— Как вам угодно, — сказала доктор фон Галлер. — Но должна вам сообщить, что многие находят первую консультацию бесполезной и хотят убежать. Потом, правда, они возвращаются. У вас незаурядный интеллект. Не проще ли будет обойтись без этой предварительной фазы и продолжить? Вы же разумный человек и должны были предвидеть, что лечение такого рода не может быть безболезненным. Начало всегда дается трудно, в особенности людям вашего склада.
— Значит, вы уже причислили меня к определенному складу?
— Прошу прощения. С моей стороны было бы слишком самоуверенно утверждать что-либо подобное. Я только имела в виду, что вы человек богатый и умный и привыкли поступать по-своему, а в начале анализа такие люди нередко ведут себя враждебно и раздражительно.
— Значит, вы предлагаете мне стиснуть зубы и продолжать.
— Конечно, продолжайте. А вот стискивать зубы не надо. Думаю, вы в последнее время и так этим злоупотребляли. Давайте горячиться не будем.
— Вы намекаете, будто мой отец покончил с собой, когда я утверждаю, что он был убит, и еще хотите, чтобы я не горячился?
— Это не я намекаю, а газеты, и то в крайне осторожных выражениях. Наверняка вы и раньше слышали эту версию. И я знаю, как настороженно к подобным версиям обычно относятся. Но давайте сменим тему. Вы часто видите сны?
— Ага, значит, мы уже и до снов дошли? Нет, я не вижу снов. Или, точнее, я не придаю особого значения тому, что вижу во сне.
— А в последнее время у вас были сны? После того, как вы решили приехать в Цюрих? После вашего приезда сюда?
Рассказать или нет? Что ж, я ведь за это удовольствие деньги плачу, так пусть все будет по полной программе, какая бы программа ни была.
— Да, в прошлую ночь мне приснился сон.
— И?..
— Очень яркий сон для меня. Обычно во сне я вижу лишь какие-то фрагменты, обрывки, которые не задерживаются в памяти. Этот сон был совсем другим.
— Он был цветным?
— Да. Он был очень… красочным.
— А какое было общее настроение этого сна? Я хочу узнать, вам он понравился? Он был для вас приятен?
— Приятен? Да, я бы сказал, что приятен.
— Расскажите, что вы видели в этом сне.
— Я был в каком-то здании — вроде бы знакомом, хотя места этого я совсем не знал. Но каким-то образом оно было связано со мной, и я там был важной персоной. Вернее даже, здание окружало меня со всех сторон, ну, как здание колледжа — знаете, как здания некоторых колледжей в Оксфорде, — а я торопился через внутренний двор к задним воротам. Когда я проходил под аркой, двое людей, стоявших у ворот на посту, — швейцары или полицейские, какие-то должностные лица и охранники — приветствовали меня, улыбаясь как знакомому. Я помахал рукой им в ответ. Потом я оказался на улице. Но не канадской улице. Больше было похоже на какой-нибудь симпатичный городишко в Англии или в Европе — деревья по обеим сторонам и очень милые частные домики, хотя кое-где были и магазины, а потом мимо проехал автобус с людьми. Но я спешил, потому что мне было куда-то нужно, и я быстро повернул налево и вышел за город. Я был на дороге, город остался у меня за спиной, а я вроде бы шел вдоль поля, которое было все изрыто, и я знал, что это археологические раскопки. Я двинулся через поле к какой-то времянке в самом центре раскопок и вошел в дверь. Внутри времянка оказалась совсем не такой, как я ожидал, потому что снаружи, как я уже говорил, она казалась каким-то временным хранилищем инструментов, бумаг и так далее, но внутри там все было в готическом стиле. Потолок низкий, но с прекрасной каменной резьбой, и вообще все сооружение было каменным. Там внутри была парочка молодых ребят, простоватых парней лет, я бы сказал, двадцати с небольшим. Они разговаривали, стоя на вершине винтовой лестницы, которая, как я знал, уходила под землю. Я хотел спуститься и попросил их дать мне пройти, но они не послушались, и, хотя со мной они и не говорили, а продолжали беседовать друг с другом, я чувствовал, что они считают меня обычным любопытствующим, который не имеет никакого права спускаться под землю и на самом деле даже не собирается этого делать. Поэтому я вышел из времянки и направился к дороге, а там повернул к городу; и тут мне встретилась женщина. Она была какая-то странная, похожа на цыганку, но одета не так броско, как цыганки, которые выпрашивают милостыню. На ней была старомодная потрепанная одежда, вроде как выцветшая от солнца и дождя, а на голове сидела широкополая помятая черная бархатная шляпа с какими-то яркими перьями. Казалось, женщина хочет сообщить мне что-то важное, и она никак не отставала, но я не мог понять ни слова из того, что она говорит. Язык был мне совершенно незнаком — наверно, цыганский, решил я. Она не просила подаяния, но что-то ей все-таки было нужно. Я сказал себе: «Ну что ж, каждая страна имеет таких иностранцев, каких заслуживает» — а это довольно глупое замечание, если вдуматься. Но у меня было ощущение, что время поджимает, а потому я поспешил назад в город, резко повернул теперь направо и почти вбежал в ворота колледжа. Один из охранников обратился ко мне: «Вы еще можете успеть, сэр. На сей раз вас не оштрафуют». И я тут же в моей адвокатской мантии оказался во главе стола, за которым председательствовал. Вот, собственно, и все.
— Замечательный сон. Может быть, вы гораздо лучший сновидец, чем думаете.
— Вы хотите сказать, что в этом сне есть какой-то смысл?
— Во всех снах есть смысл.
— Для Иосифа и фараона или, может быть, жены Пилата. Вам придется здорово попотеть, чтобы убедить меня, будто они значат что-нибудь здесь и сейчас.
— Не сомневаюсь, что мне придется здорово попотеть. А пока скажите-ка мне, особо не задумываясь: вы кого-нибудь узнали из тех, кого видели во сне?
— Никого.
— Как вы думаете, это могли быть люди, которых вы еще не видели? Или с кем не были знакомы вчера?
— Доктор фон Галлер, вы единственный человек, которого я видел, но вчера еще не знал.
— Так я и думала. Я не могла быть кем-нибудь из вашего сна?
— Секундочку, не так быстро. Вы хотите сказать, что я мог видеть вас во сне еще до того, как узнал?
— Это было бы абсурдно, не правда ли? И тем не менее я спросила, не могла ли я быть кем-нибудь из вашего сна?
— Нет, никем, абсолютно точно. Если только вы не намекаете на эту цыганку с ее абракадаброй. Что-то не верится.
— Никто не в силах заставить такого способного юриста, как вы, мистер Стонтон, поверить в какую-либо нелепицу. Но разве не странно, что вам снится женщина совершенно незнакомого вам склада, которая пытается сказать вам что-то важное, что вы не можете и не хотите понять, поскольку так стремитесь вернуться в милое вашему сердцу замкнутое окружение, к вашей адвокатской мантии, к председательству на каком-то заседании?
— Доктор фон Галлер, не хочу показаться грубым, но, по-моему, вы все это высосали из пальца. Имейте в виду, пока я сюда не пришел, я и понятия не имел, что доктор И. фон Галлер — женщина. Так что если даже в моем сне столь причудливо преломился будущий визит к психоаналитику, я не мог бы осознать этот факт должным образом. Разве не так?
— Это не факт; разве что лишь в том смысле, что все совпадения — факты. Вы в вашем сне встречаете женщину, и я тоже женщина. Но совсем не обязательно — та самая женщина. Уверяю вас: нет ничего необычного в том, что новому пациенту перед началом лечения, еще до знакомства с врачом, снится важный, исполненный смысла сон. Мы всегда спрашиваем об этом — на всякий случай. Но если такой сон содержит неизвестный факт — это большая редкость. Во всяком случае, разбирать его сейчас нет необходимости. У нас для этого еще будет время позднее.
— Вы полагаете, у нас будет «позднее»? Если я правильно понимаю, то я просто ничего не разобрал из того, что говорила эта цыганка на своем загадочном языке, и вернулся в знакомый мне мир. Какой вывод вы из этого делаете?
— Сны не предсказывают будущего. Они выявляют состояния ума, в которых будущее заложено потенциально. В настоящее время вы пребываете в таком состоянии ума, когда вам не нужны разговоры со странной и непонятной женщиной. Но ваше состояние ума может измениться. Вы так не считаете?
— Я, право, не знаю. Откровенно говоря, мне представляется, что наш сегодняшний разговор — это борьба кто кого. Какая-то рукопашная. Лечение и дальше будет проходить в том же духе?
— Возможно, какое-то время. Но на этом уровне оно не принесет никаких результатов. Ну а пока… наш час почти на исходе, поэтому я должна подвести некоторые итоги. Скажу без обиняков: я смогу помочь вам только в том случае, если вы будете говорить со мной от вашего лучшего «я», честно и доверительно. Если же вы и дальше будете говорить от вашего худшего, подозрительного «я», пытаясь уличить меня в шарлатанстве, я ничего не смогу для вас сделать и вы через несколько сеансов прервете этот курс. Возможно, именно это вы и хотите сделать сейчас. У нас осталась одна минута, мистер Стонтон. Вы придете на следующий сеанс? Пожалуйста, не думайте, что меня оскорбит, если вы откажетесь, потому что приема у меня ждут многие, и если бы вы были знакомы с прочими моими пациентами, они бы заверили вас, что я не шарлатан, а серьезный опытный врач. Так что вы выбираете?
Я терпеть не мог, когда меня ставили в неприятное положение. Это меня просто бесило. Но, потянувшись за шляпой, я увидел, что рука у меня дрожит, и от доктора Галлер это тоже не укрылось. С дрожью нужно было что-то делать.
— Я приду в назначенное время, — сказал я.
— Хорошо. Пожалуйста, приходите на пять минут раньше. У меня очень плотный график.
И вот я оказался на улице, злой на себя и на доктора фон Галлер. Но в глубине души я был рад тому, что увижу ее снова.
До моего следующего сеанса было два дня, в течение которых я несколько раз менял свое решение, но когда время пришло, я был у нее. Я бессчетное число раз пережевывал то, что было сказано между нами, и придумал несколько неплохих аргументов, которые высказал бы, приди они мне в голову в надлежащее время. Тот факт, что врач оказался женщиной, выбил меня из колеи в гораздо большей степени, чем мне хотелось в этом признаваться. У меня были свои причины не любить, когда мне читают наставления женщины, и отнюдь не все эти причины связаны с невыносимым старым афритом[5] Нетти Куэлч, которая, сколько я себя помню, постоянно понукала меня. Не понравилась мне и игра в интерпретацию сна, которая противоречила всем юридическим канонам. Одной из важнейших целей правосудия является установление истины, и этому я посвятил то лучшее, что во мне есть. Какую истину можно найти в тумане снов? Не понравилась мне и бесцеремонная манера, с которой она распоряжалась: я должен принять решение, я не должен попусту тратить время, я должен быть пунктуальным. Она поставила меня в положение, в котором я чувствовал себя глуповатым свидетелем, а такая оценка моих качеств — вершина нелепости. Но я не отступлю перед доктором Иоганной фон Галлер, не сделав по крайней мере еще одной попытки, а может быть и не одной.
По справочнику я узнал, что ее зовут Иоганна. Кроме ее имени, а также того, что она Prof. Dr. Med. und Spezialarzt für Psychiatrie,[6] мне ничего не удалось выяснить.
Ах да, еще была дрожь в руках. Не стоит придавать этому такое уж большое значение. Нервы — ничего удивительного. Но разве не из-за нервов я приехал в Цюрих?
На сей раз мы встретились не в гостиной, а в кабинете доктора фон Галлер; кабинет был темноват и набит книгами; стояло там и несколько современных скульптур, на вид очень неплохих, хотя разглядеть их повнимательнее у меня не было возможности. И еще в оконную раму было вставлено старое витражное стекло, вполне симпатичное, но мне оно не понравилось, потому что смотрелось несколько нарочитым. На столе на видном месте стояла фотография самого доктора Юнга, с автографом. Доктор фон Галлер села не за стол, а на стул рядом со мной; мне был знаком этот прием, предназначенный для того, чтобы вызвать доверие, поскольку таким образом устраняется естественный разделительный барьер — рабочий стол. На этот раз я не сводил глаз с доктора и был настроен не давать ей спуску.
Она была сплошная любезность.
— Я надеюсь, на этот раз у нас не будет никаких рукопашных, мистер Стонтон?
— Надеюсь. Но это будет зависеть только от вас.
— Только? Ну, хорошо. Прежде чем мы начнем — из клиники прибыли результаты обследования. Вы, судя по всему, довольно истощены, и у вас небольшое… нервное расстройство, если вам угодно. Раньше это называлось неврастенией. Еще невралгия. Худоба. Иногда явно выраженный тремор.
— Да, это началось недавно. Я был в стрессовом состоянии.
— А раньше руки никогда не дрожали?
— Изредка, когда приходилось много работать.
— Сколько вы выпили сегодня утром?
— Рюмочку на завтрак и еще одну, перед тем как отправиться сюда.
— Это для вас нормально?
— Обычно я именно столько и выпиваю, когда мне нужно появляться в суде.
— Вы рассматриваете визит ко мне как появление в суде?
— Конечно нет. Но, как я вам уже несколько раз говорил, я был в стрессовом состоянии, а таким способом я снимаю напряжение. Вы, несомненно, считаете, что это плохой способ. Я придерживаюсь иного мнения.
— Я уверена, что вам известны все аргументы против чрезмерного употребления алкоголя.
— Я мог бы, не сходя вот с этого места, прочесть вам превосходную лекцию о пользе трезвости. Я твердо убежден, что трезвость хороша для тех людей, которым она полезна. Я не из их числа. Трезвость — это добродетель среднего класса, а мне принадлежать к среднему классу не судьба. Напротив, я богат, а в наши времена богатство выводит человека из среднего класса, если только он не сам заработал свои деньги. Моя семья богата уже в третьем поколении. Быть богатым означает быть человеком особого рода. Вы богаты?
— Нет, ни в коем случае.
— Вы слишком быстро сказали «нет», по моему мнению. Впрочем, особой нужды вы явно не испытываете, и большинство, несомненно, отнесло бы вас к богатеям. Вот я, например, богат, но не так, как думают. Если вы богаты, вам приходится открывать собственные истины и устанавливать множество собственных правил. Этика среднего класса не годится для вас, а если вы будете ее придерживаться, она вас подведет и выставит на посмешище.
— Что вы имеете в виду, говоря «богатый»?
— Деньги и только деньги. Я не имею в виду богатство ума, или духа, или любую другую напыщенную ерунду. Я говорю о деньгах. Еще конкретнее: я считаю человека богатым, если он имеет годовой доход более ста тысяч долларов, до вычета налогов. А тогда у него есть и масса других свидетельств богатства. У меня значительно больше ста тысяч в год, и большую часть этих денег я зарабатываю благодаря тому, что являюсь одним из лучших в своей профессии — юриспруденции. Я, как говорили раньше, «знаменитый адвокат». А если богатство и знаменитость требуют, чтобы я выпил до завтрака, то я готов заплатить эту цену. Но не сомневайтесь, я чту память предков, которые ненавидели алкоголь, считая его дьявольским наущением, поэтому в первую утреннюю рюмку я добавляю сырое яйцо. Это мой завтрак.
— И сколько вы выпиваете в день?
— Ну, скажем, бутылку — чуть больше или чуть меньше. Сейчас — больше, потому что, как я вам все время повторяю, у меня стрессовое состояние.
— С чего вы взяли, что вам нужен психоанализ, а не лечение от алкогольной зависимости?
— Потому что я не считаю себя алкоголиком. Алкоголизм — это крест среднего класса. У меня в моей стране такая репутация, что, окажись я в обществе анонимных алкоголиков, нелепей фигуры не было бы; а заявись кто-нибудь из них мне помогать, они бы просто испугались. Как бы то ни было, я не буйствую, не падаю мордой в салат и не выставляю себя на посмешище — я просто много пью и предпочитаю быть откровенным. А если бы мне на пару с каким-нибудь анонимным алкоголиком нужно было отправиться к третьему выводить его из запоя, один только мой вид нагнал бы на него страху. Он бы решил, что по пьянке натворил что-то ужасное, а я — его адвокат и что следом явится полиция упрятать его в каталажку. Да и групповая психотерапия не для меня — побывал я как-то раз на одном сеансе… Я не интеллектуальный сноб, доктор, — так мне, по крайней мере, казалось до настоящего времени, — но запанибратство групповой психотерапии не для меня. Исповедоваться не в моем характере — я предпочитаю вдохновлять на исповедь других, желательно когда они дают показания под присягой. Нет, я не алкоголик, потому что алкоголизм — не моя болезнь, а мой симптом.
— Что же вы тогда называете своей болезнью?
— Знал бы — сказал. Но вообще-то я наделся что это вы мне скажете.
— Такое определение на настоящем этапе вряд ли нам поможет. Давайте назовем ваше состояние стрессом, который последовал за смертью вашего отца. Хотите, поговорим об этом?
— А разве начинают обычно не с детства? Не хотите услышать, как меня приучали к горшку?
— Я хочу услышать о ваших сегодняшних проблемах. Давайте начнем с того момента, когда вы узнали о смерти отца.
— Это случилось около трех часов ночи в прошлом ноябре, четвертого числа. Меня разбудила моя экономка — сказала, что звонят из полиции. Это был один мой знакомый инспектор, он сказал, что я должен немедленно приехать в порт, мол, там произошел несчастный случай с машиной моего отца. Он не хотел подробно распространяться, а я не хотел говорить ничего такого, что дало бы пищу для любопытства экономке, которая вертелась поблизости, ушки на макушке, поэтому я вызвал такси и поехал в гавань. У причалов, казалось, царила полная неразбериха, на самом же деле там был порядок, какой только допускала ситуация. Там был ныряльщик с аквалангом, который первым добрался до автомобиля, пожарная служба пригнала грузовик с краном, который как раз поднимал из воды машину, плюс еще стояли полицейские машины и грузовик с прожекторами. Я нашел инспектора, и он сказал мне, что это определенно автомобиль моего отца, а на месте водителя обнаружено тело. Насколько они могли судить, машина съехала с пирса в воду на скорости около сорока миль в час — она еще преодолела некоторое расстояние, прежде чем затонуть. Сторож поднял тревогу сразу же, как только услыхал всплеск, но к тому времени, когда прибыла полиция, точно определить, где находится машина, было затруднительно, а потом около двух часов ушло на водолазные работы, на вызов крана, на то, чтобы зацепить тросом переднюю часть рамы, а потому номерной знак они увидели всего за несколько минут до того, как позвонили мне. В полиции хорошо знали эту машину: у отца был короткий, хорошо запоминающийся номер.
Это была одна из тех кошмарных ситуаций, когда надеешься… ну, на чудо, а здравый смысл говорит, что чудес не бывает. Никто, кроме моего отца, не водил эту машину. Наконец они вытащили ее на причал — грязную, с нее струями стекала вода. Двое пожарных медленно открыли дверь, сдерживая напор воды изнутри, потому что полицейские не хотели, чтобы оттуда вымыло какие-нибудь важные улики. Но вода быстро схлынула, и я увидел его за рулем.
Я думаю, больше всего меня поразила эта жуткая грязь. Отец всегда отличался элегантностью. А теперь он с ног до головы был облеплен тиной, мазутом и всякой портовой дрянью, но глаза у него были широко распахнуты, а руки держали баранку. Пожарные попытались вытащить его, но тут-то и обнаружилось, что он вцепился в руль просто мертвой хваткой и никаким обычным способом ее не разомкнуть. Вы, вероятно, знаете, что такое чрезвычайные происшествия — в подобных ситуациях делают вещи, до которых в обычной жизни ни за что не додумаешься. Наконец они отцепили его руки от баранки — потом, правда, выяснилось, что при этом ему поломали чуть ли не все пальцы. Я не виню пожарных — они сделали то, что нужно было сделать. Его положили на брезент, а потом все расступились, и я понял: они ждут, как я поступлю. Я встал рядом с ним на колени, отер платком его лицо и тут увидел, что у него что-то не так со ртом. Помочь мне подошел полицейский врач, и когда челюсти отца наконец разомкнули, там обнаружился камень, который я вам показывал. Тот самый камень, который вы сами себе положили в рот, потому что усомнились в моих словах.
— Извините, если вас это шокировало. Но пациенты иногда рассказывают такие невероятные истории… Продолжайте, пожалуйста.
— Я знаю полицейские правила. Полиция проявила ко мне максимум сочувствия, но они должны были увезти тело в морг, составить отчет и проделать всю рутинную работу, которая положена даже после самых странных происшествий. Они нарушили правила, позволив мне взять камень, хотя он и был вещественной уликой. Наверное, они не сомневались, что если возникнет необходимость, то я им этот камень верну. Но при этом какой-то репортер заметил, что я взял камень, или выудил эту информацию у доктора, а потому в новостях из этого камня раздули бог весть что. Но они, как и я, просто делали свою работу, вот только у меня помощников совсем не было.
А потому я сделал то, что должен был сделать. Я немедленно отправился в дом отца, разбудил Денизу (это моя мачеха) и сказал ей, что случилось. Не знаю, чего я ожидал. Наверное, истерики. Но она восприняла это известие с ледяным самообладанием, за что я был ей благодарен, потому что если бы она не сдержалась, то и я бы так или иначе потерял контроль над собой. «Мое место там», — сказала она. Но я знал, что полиция должна сейчас проводить экспертизу, и попытался убедить ее дождаться утра. Ни малейшего шанса. Она поедет туда, и немедленно. Я не хотел, чтобы она садилась за руль, а сам я уже несколько лет не водил машину, это означало, что нужно будить шофера и что-то ему объяснять. Ах, эти добрые старые времена, — вот только были ли они? — когда можно было сказать слуге, что нужно сделать то-то и то-то, не вдаваясь в объяснения! Но вот наконец мы оказались в центральном полицейском участке и в морге, а там произошла еще одна задержка, потому что полиция, щадя чувства вдовы, не допускала ее к телу, пока доктор не закончил свою работу и отца худо-бедно не привели в порядок. Потому, когда мы его увидели, он был похож на какого-то пьянчужку, угодившего под ливень, промокшего до нитки. Вот тут-то самообладание изменило ей, а для меня это было хуже некуда, потому что, если хотите знать, я терпеть не могу эту женщину, и как-то поддерживать ее, утешать, говорить всякие слова было для меня сущей пыткой. Тогда-то я в полной мере и осознал весь ужас случившегося. Полицейский доктор и все остальные, кто мог бы протянуть мне руку помощи, были чересчур тактичны и не решались вмешаться. Все дело, доктор фон Галлер, опять же в богатстве: даже ваше горе воспринимается совершенно иначе и никому не приходит в голову осушить ваши золотые слезы. Спустя какое-то время я отвез ее домой и вызвал Нетти, чтобы присматривала за ней.
Нетти — это моя экономка. Вообще-то она — моя старая нянька, и она хозяйничает у меня в доме со времени второй женитьбы отца. Нетти тоже не любит мою мачеху, но она казалась как раз тем человеком, который нужен, — у нее сильный и властный характер.
По крайней мере, так я думал. Но, когда Нетти приехала в дом моего отца и я сказал ей, что произошло, она сорвалась с ручки. Это ее собственное выражение для описания полной потери самообладания — «сорваться с ручки». Она стенала, рыдала взахлеб, жутко, по-бабьи выла и напугала меня до крайности. Пришлось мне ободрять ее и утешать. Я так до сих пор и не знаю, что это с ней стряслось. Конечно, мой отец играл в ее жизни очень важную роль — как и в жизни любого, кто знал его хорошо, — но вы же понимаете, она все-таки не родня. В итоге вскоре моя мачеха принялась приводить Нетти в чувство, а не наоборот; к тому же шофер перебудил всех других слуг, и в гостиной столпилась куча сонного полуодетого народу, а Нетти все голосила и голосила — совершенно дикое было зрелище. Я попросил кого-то позвонить моей сестре Каролине, и вскоре она появилась вместе с Бисти Бастаблом, и я никогда в жизни не был так рад их видеть.
Каролина была ужасно потрясена, но держалась хорошо. Довольно холодная женщина, но не дура. А Бисти Бастабл — ее муж — один из этих толстых одышливых пучеглазых типов, от которых вроде никакой пользы, но у них иногда обнаруживается удивительный подход к людям. В конечном счете именно он отправил слуг готовить горячее питье, именно он успокоил Нетти и предотвратил готовую возникнуть на пустом месте стычку между Каролиной и моей мачехой… Вернее, не на пустом месте, а из-за того, что Каролина слишком рано стала демонстрировать эдакий собственнический подход, ну, как это делают по отношению к тем, кто недавно лишился близких, а моей мачехе не понравилось, что ей в ее собственном доме заявляют, чтобы она, мол, пошла и полежала.
Я был благодарен Бисти, потому что, когда неразбериха улеглась, он сказал: «А теперь по рюмочке, но потом уже больше ни глотка, пока не поспим, как?» Бисти часто добавляет «как?» — это привычка многих богатых людей из Старого Онтарио. Явный реликт эпохи короля Эдварда, только они еще так и не поняли, что это вышло из моды. Но Бисти тогда не дал мне пить слишком много — прицепился, как репей, и не отходил от меня, наверное по той же причине, несколько часов. Наконец я поехал к себе домой, где, к счастью, не было Нетти, и хотя я не спал, а Бисти очень тактичным образом не подпускал меня к бутылкам, я принял ванну и два часа провел в тиши, а потом, в восемь часов, Бисти просунул голову в дверь моей комнаты и сказал, что сделал яичницу. Мне казалось, что я не хочу яичницу. Я хотел взбитое яйцо в бренди, но выяснилось, что яичница на удивление вкусна. Вы не считаете, что есть что-то унизительное в том, как горе пробуждает в нас чувство голода?
Пока мы ели, Бисти объяснил мне, что нужно делать. Даже странно — ведь он всего лишь биржевой брокер, и мы с отцом всегда держали его за дурачка, хотя и вполне порядочного. Но его семья широко известна, и он не раз уже организовывал похороны и хорошо в этом разбирался. Он даже порекомендовал хорошую похоронную контору. А я бы и не знал, к кому обратиться. Я хочу сказать, кто когда-нибудь встречал гробовщика? Это все равно как люди говорят про дохлого осла: вы вот видели когда-нибудь дохлого осла? Бисти сел на телефон и договорился в своей любимой похоронной конторе, чтобы они забрали тело, когда разрешит полиция. Потом он сказал, что мы должны обговорить с Денизой подробности церемонии. Он, казалось, полагал, что она не захочет нас видеть утром, но когда он позвонил, она сразу же сняла трубку и сказала, чтобы мы подъезжали к девяти, и желательно без опоздания, потому что у нее много дел.
Это было очень в духе Денизы — такая деловитость мне всегда в ней и не нравилась. Дело для нее превыше всего, и никто не может ей помочь или сделать для нее что-нибудь, не почувствовав при этом своего подчиненного положения: она всегда должна быть начальником. И конечно, она командовала моим отцом значительно чаще, чем он догадывался, а он был не из тех людей, которые подчиняются. Но таковы уж женщины. Правда?
— Некоторые женщины — определенно.
— Мой опыт говорит мне, что женщины либо стремятся командовать, либо ищут опору.
— А не говорит ли вам ваш опыт то же самое и о мужчинах?
— Возможно. Но с мужчинами я могу разговаривать. А с мачехой не могу. С девяти до десяти Дениза говорила с нами, а возможно, проговорила бы и еще больше, если бы не приход парикмахера. Она знала, что ей предстоят встречи со многими людьми и ей необходимо сделать прическу, потому что позднее у нее такой возможности не будет.
И она такого наговорила!.. У меня чуть волосы дыбом не встали. Дениза тоже не спала — она строила планы. Надеюсь, доктор, хоть сейчас вы признаете, что у меня были причины беспокоиться. Я вам уже говорил, что мой отец был очень важным человеком. Не просто богатым. Не просто филантропом. Он был еще и политиком — большую часть Второй мировой войны занимал пост министра продовольствия и добился немалых успехов. А потом он ушел из большой политики. Эта история стара как мир; примерно так же было с Черчиллем. Масса ненавидит истинно способных людей и призывает их только тогда, когда не может без них обойтись. Прямота и решительность, которые делали моего отца нужным во время войны, стали причиной его неприятностей с мелочными людишками, как только война закончилась, и его попросту затравили. Все же он был слишком заметной личностью, его служба на благо общества давала ему право на признание, и ему предложили стать следующим губернатором нашей провинции. Вы знаете, кто такой губернатор?
— Какая-то парадная фигура, кажется.
— Да, представитель короны в провинции.
— Это высокая честь?
— Да, но таких представителей десять. Мой отец вполне мог бы стать генерал-губернатором, который стоит над всеми ними.
— Очень важная персона.
— Глупцы посмеиваются над парадными должностями, потому что не понимают их. Парламентская система невозможна без этих официальных фигур, представляющих государство, корону, все правительство, а также выборных деятелей, которые, в свою очередь, представляют избирателей.
Он не занял этой должности. Но он получил от госсекретаря официальное извещение о назначении, а в свое время прибыл бы и указ королевы — примерно через месяц. Однако Дениза хотела организовать ему государственные похороны, словно бы он уже был в должности.
Бог мой! Как юрист, я понимал, что это нелепица. В то время когда мы обсуждали этот сумасшедший план, существовал вполне законный губернатор. Никаким образом невозможно было организовать для моего отца похороны по официальному разряду. Но она хотела именно этого: солдаты в парадной форме, подушечка с его орденом «За безупречную службу» и еще одна — с орденом Британской империи, салют над могилой, укрытый флагом гроб и столько политиков и официальных лиц, сколько удастся собрать. Я был ошеломлен. Но что бы я ни говорил, она отвечала: «Может быть, ты и не знаешь, чего Бой достоин, а я знаю».
Мы сильно поскандалили. Наговорили друг другу таких вещей, что бедняга Бисти весь побледнел и все бормотал: «Ну, пожалуйста, Дениза, пожалуйста, Дейви, давайте попробуем мирно…» — что, конечно, звучало совершенно по-идиотски, но он просто не владел лексиконом, уместным в подобных ситуациях. Дениза даже не делала вида, что питает ко мне какие-то добрые чувства, и в выражениях не стеснялась: я был дешевым адвокатишкой для самых низкопробных негодяев, я был горьким пьяницей, я всегда завидовал отцу и, если только мог, непременно перечил ему, я говорил непозволительные вещи про нее и шпионил за ней, но уж на сей раз я должен буду подчиниться, иначе, Господь свидетель, она подвергнет меня невообразимым унижениям, опозорит так, что я никогда не отмоюсь. Я сказал, что она морочила моему отцу голову с первого дня их знакомства, выставляла его своими нелепыми, невежественными претензиями и глупостями на посмешище, а теперь хочет превратить его похороны в цирк, рассчитывая восседать на самом большом слоне. Какое-то время мы говорили друг другу нелицеприятные вещи, можете мне поверить. И только когда Бисти был готов расплакаться — я не преувеличиваю: он шумно втягивал воздух и тер глаза — и появилась Каролина, мы немного успокоились. У Каролины есть такая презрительная манера, которая заставляет простых смертных, даже Денизу, вести себя примерно.
В конце концов мы с Бисти получили приказание отправляться в похоронную контору и выбрать наилучший гроб. Она решила, что более всего подойдет бронзовый, поскольку гравировку можно будет сделать прямо на нем.
«Какую гравировку?» — спросил я. Должен сказать в ее оправдание, что у нее хватило стыда немного покраснеть, и даже искусный макияж не мог это скрыть. «Герба Стонтонов», — сказала она. «Да нет никакого…» — начал было я, но Бисти потащил меня оттуда. «Чем бы ни тешилась…» — шепнул мне он. «Но это мошенничество! — выкрикнул я. — Это претенциозно и нелепо, и это мошенничество». Каролина помогла ему вытащить меня из комнаты. «Дэйви, делай, что тебе сказано, и заткнись», — проговорила она, а когда я возмутился: «Карол, ты не хуже меня знаешь, что это незаконно», то с этим ужасным женским презрением ответила: «Подумаешь!»
На моем следующем сеансе я, чувствуя себя как Шехерезада, излагающая очередную из своих бесконечных, вложенных одна в другую историй царю Шахрияру, продолжил с того места, на котором остановился в прошлый раз. Доктор фон Галлер ничего не говорила, пока я рассказывал о смерти отца и о том, что последовало за этим, — лишь изредка прерывала меня, чтобы уточнить те или иные моменты; записей она никаких не делала, и это меня удивляло. Неужели она и в самом деле держит в голове все эти истории, которые рассказывают ей пациенты, сменяющие друг друга ежечасно? Правда, я тоже не записывал истории, которые мне рассказывали мои клиенты.
Мы обменялись краткими приветствиями, и я продолжил:
— После похоронной конторы мы с Бисти занялись массой других дел — что-то было юридического характера, что-то связано с организацией церемонии похорон. Мне предстояло связаться с епископом Вудиуиссом, который знал моего отца более сорока лет, выслушать его искренние соболезнования и обговорить все детали похоронного действа. Я отправился в резиденцию епископа и был немного удивлен — сам не знаю почему — тем, что обстановка здесь была довольно деловая: клерки попивали кофе, работал кондиционер, и вся атмосфера была словно в конторе какой-нибудь фирмы. Наверное, я ожидал увидеть здесь распятия на стенах и толстые ковры. На одной из дверей висела поразившая меня табличка: «Канцелярия епископата; ссуды под залог недвижимости». Но епископ знал, как организовывать похороны, и все на самом деле оказалось не таким уж и сложным. Были кой-какие технические проблемы. Например, нашей приходской церковью был Святой Симон Зилот,[7] а Дениза хотела, чтобы церемония проходила в кафедральном соборе, который более соответствовал ее представлениям о торжественности. Поэтому разрешения епископа было недостаточно — требовалось заручиться согласием и декана собора. Вудиуисс сказал, что он решит этот вопрос. Я до сих пор не понимаю, почему меня так раздражали утешения этого доброго человека, ведь, в конце концов, он знал отца еще до моего рождения, крестил и конфирмовал меня и имел свои права как друг и священник. Но я относился ко всему этому очень чувствительно…
— Собственнически?
— Возможно. Конечно, меня злило, что Дениза твердо вознамерилась командовать и все делать на свой лад. В особенности еще и потому злило, что этот ее лад был таким дурацким и показным. Меня по-прежнему бесила идиотская идея выгравировать на гробу геральдические каракули, которые не принадлежали и не могли принадлежать нам, которые мой отец отверг по собственной воле после долгого обдумывания. Хочу, чтобы у вас не осталось на этот счет никаких сомнений: я ничего не имею против геральдики, и если у людей есть законные гербы, пусть себе пользуются ими как угодно, однако герб Стонтонов нам не принадлежал. Хотите знать почему?
— Лучше позднее. Мы еще вернемся к этому. Пока рассказывайте дальше о похоронах.
— Хорошо. Бисти взял на себя труд встречаться с газетчиками, но у него это перехватила Дениза, которая приготовила биографический пресс-релиз. Глупость, конечно, потому что у газет все эти сведения уже были. Но одного она достигла, и это привело меня в ярость: моя мать фигурировала там лишь единожды, когда упоминался «первый брак с Леолой Крюкшанкс, скончавшейся в 1942 году». Ее девичья фамилия — Крукшанк, а не Крюкшанкс, и она была женой моего отца с 1924 года, матерью его детей и милой, грустной, несчастной женщиной. Денизе все это было прекрасно известно, и ничто не убедит меня в том, что ошибка была случайной. И, конечно же, Дениза приплела упоминание о собственной несчастной дочери Лорене, которая никакого отношения к семье Стонтонов не имела — абсолютно никакого.
Когда должны состояться похороны? Это был вопрос вопросов. Я стоял за то, чтобы похоронить отца как можно скорее, но полиция не отдавала тело до вечера понедельника, и даже это повлекло кое-какие хлопоты. Дениза же что есть сил старалась оттянуть церемонию, дабы организовать свои полугосударственные похороны и собрать всех важных персон, которых ей удастся затащить. В итоге сговорились на четверге.
А где его похоронить? Уж конечно, не в Дептфорде, где он родился, хотя его родители, люди предусмотрительные, давным-давно приобрели на кладбище участок на шесть захоронений, а в итоге оказались единственными его обитателями. Но Дептфорд не устраивал Денизу, поэтому участок нужно было покупать в Торонто.
Вы когда-нибудь покупали участок на кладбище? Это мало чем отличается от покупки дома. Сначала они показывают вам бедную часть кладбища, где вы видите все эти иностранные надгробия с фотографиями под пластиком, и надписи на непонятных языках, странным алфавитом, и свечные огарки, лежащие на траве, и сердце у вас разрывается от боли. Вы задаете себе вопрос: вот это и есть смерть? Как убого! Потому что, знаете ли, проявляются ваши далеко не лучшие качества. Вы чертов сноб. На похоронах еще и не то о себе узнаешь. Вы себе десятки лет говорили, что происходящее с трупом не имеет ровно никакого значения, а когда в нетрезвой компании разговор переходил на вечные темы, вы твердили, что вот у евреев все по делу и ничего лучше, чем скорые, самые дешевые похороны, не придумаешь, да и с философской точки зрения это самое пристойное. Но когда вы оказываетесь на кладбище, все выглядит иначе. И люди, работающие на кладбище, знают это. Поэтому вы переходите с участков для рабочего класса и эмигрантов дальше, и вроде все куда симпатичней, однако надгробия стоят слишком тесно, а надписи сделаны плохой прозой, и у вас даже возникает предчувствие, что где-нибудь рядом с «До встречи в Судный день» или «В руки Господа» вы прочтете на камнях что-нибудь юмористическое: «Не принимай близко к сердцу» или «Нагулялся». Вы идете еще дальше, и на душе у вас делается полегче — участки здесь крупнее, скученности нет, надгробия более презентабельные и, самое главное, фамилии на них вам знакомы. Ведь не хочется же, когда настанет Воскресение, по пути к трону Господню расталкивать локтями толпу каких-то незнакомцев. Вот тут-то и заключаются сделки.
Кстати, вы в курсе, что у могилы должен быть владелец? Но не тот, кто в ней лежит. Я — владелец могилы моего отца. Странная идея.
— Кто владеет могилой вашей матери? И почему ваш отец не был похоронен рядом с нею?
— Я владею ее могилой, потому что унаследовал ее от отца. Вообще-то это единственная недвижимость, которую он мне оставил. А поскольку она умерла во время войны, когда мой отец был за границей, похороны пришлось организовывать одному другу семейства, и тот купил только одну могилу. Неплохую, но одиночную. Мама лежит в такой же благородной части кладбища, как и мой отец, но вдали от него. Как и в жизни.
Во вторник к вечеру похоронная контора закончила свою работу, и гроб был перевезен в его дом и установлен в углу гостиной, а нас всех пригласили взглянуть. Нелегкая это, конечно, работа, потому что гробовщику — или по крайней мере бальзамировщику — нужно быть своего рода художником, а если кто-то умирает насильственной смертью, то для бальзамировщика это настоящая проверка профессионализма — привести покойника в божеский вид. Должен отдать им справедливость — они хорошо поработали над отцом, и хотя было бы глупо утверждать, что он был похож на себя, однако и утопленником он не выглядел. Но вы знаете, как это бывает: очень живой, подвижный как ртуть человек с переменчивым не только выражением, но и цветом лица становится не похож на себя под искусно вылепленной матовой маской невозмутимого спокойствия. Мне многих приходилось видеть в гробу, и всегда чудилось, что их заколдовал какой-то злой волшебник, и они слышат, что происходит, и заговорили бы, если б только чары удалось разрушить. Но как бы то ни было, отец лежал там, и кто-то должен был сказать слова благодарности в адрес похоронной конторы, и эти слова сказал Бисти. Я каждый раз удивлялся тому, как умело он действовал в той ситуации — ведь мы с отцом были уверены, что он не знает ничего, кроме своего биржевого бизнеса. Остальные усиленно изображали должную серьезность; точно так же за несколько лет до этого мы собрались, чтобы с должным удовлетворением оглядеть свадебный торт Каролины; в обоих случаях все фактически сводилось к тому, чтобы сделать приятное людям, приложившим свой труд.
В тот вечер начались визиты. «Отдать дань уважения» — так это называется по-старомодному. Бисти, Каролина и я томились в гостиной и приглушенными голосами беседовали с посетителями. «Как это любезно с вашей стороны… Да, это такое потрясение… Вы чрезвычайно добры…» Много всего в таком вот духе. Начальство из компании моего отца, «Альфа Корпорейшн», блюло этикет. Менее важные фигуры из «Альфы» следили, чтобы все расписались в книге. Специально выделенный для этого секретарь регистрировал телеграммы и каблограммы, а другой — вел запись цветов.
Ах уж эти цветы! Или, как почти все требовали их называть, «цветочные подношения». Поскольку на дворе стоял ноябрь, флористы располагали одними только хризантемами, ну, почти, и хризантем нанесли просто море. Но, конечно же, истинно богатые должны были выражать свое соболезнование розами, поскольку в это время года они особенно дороги. В этом плане у богатых жизнь не сахар; они обязаны присылать лучшее, даже если терпеть не могут цветов, которые в настоящий момент дороги, иначе кто-нибудь да обвинит их в скупости. Дениза где-то слышала о гробе, который был целиком покрыт слоем роз, и пожелала организовать такое же цветочное подношение от своего имени. Но Каролина убедила ее, что можно обойтись приличным букетом белых цветов. Хотя на самом деле «убедила» не то слово. Каролина поведала мне, что в конце концов была вынуждена сказать Денизе: «Вы что, хотите, чтобы мы выглядели как Медичи?» — и это ее проняло, поскольку Дениза никогда не слышала, чтобы о Медичи хорошо отзывались.
Этот кошмар продолжался всю среду. Я дежурил утром, любезно привечая высокопоставленных визитеров — мэра, начальника полиции, начальника пожарной охраны, члена комиссии по гидроэлектроэнергетике и прочих шишек разного калибра. Явился представитель ассоциации адвокатов, чем напомнил о том почти забытом факте, что мой отец получил юридическое образование. Я неплохо знал этого человека, потому что мы с ним частенько сталкивались по делам, но других я знал лишь понаслышке или же по фотографиям в газетах. Естественно, были там и президенты банков.
Дениза, конечно, посетителей не встречала. Это противоречило бы роли, которую она избрала для себя. Следовало понимать, что она убита горем и не в силах находиться на людях, так что наверх, в ее комнату, где она предавалась отчаянию, допускались только избранные. Я не возражаю против этого. Похороны принадлежат к немногим оставшимся у нас ритуалам, и мы играем соответствующие роли почти не задумываясь. Я — Единственный Сын, который прекрасно держится, но никогда не станет и не имеет ни малейших шансов стать таким человеком, каким был его отец. Бисти — Этот Славный Бастабл, который делает в трудных обстоятельствах все от него зависящее. Каролина — Единственная Дочь, сокрушенная потерей, но, конечно, Дениза сокрушена неизмеримо сильнее: Дениза — Вдова, и считалось, что горе раздавило ее. Вот так. Это общая схема, но разрушение подобных схем чревато риском. Ведь они в конечном счете становятся схемами, потому что отвечают реалиям. Я всю свою жизнь стоял за традиции и устоявшиеся схемы и не имею ни малейшего желания ломать сложившуюся похоронную традицию. Но поскольку за этой схемой для меня стояло слишком много реального, живого чувства, мои нервы были натянуты до предела, особенно когда Дениза из своих скорбных палат оглашала повеления.
Например, она повелела, чтобы мне «любой ценой, но не дали наклюкаться». И Бисти неплохо справился. Без всякой этой омерзительной тактичности. Он просто сказал, что у меня масса дел, которые нужно делать на ясную голову, а потому мне лучше много не пить. Он понимал, что мое «немного» для него было бы более чем достаточно, но признавал за мной достаточный здравый смысл. Каролина вторила ему: «Дениза уверена, что ты нажрешься вусмерть и всех нас опозоришь. А поэтому, бога ради, назло ей не пей» — так она это сформулировала. Даже Нетти после того своего срыва, в первый день, вела себя просто образцово-показательно и не лезла со своей неусыпной опекой, хотя время от времени я и ловил на себе ее взгляд. А поэтому хотя я и прикладывался все время к рюмке, но держался в тех рамках, которые для себя установил. А Денизу ненавидел за этот ее указ пуще прежнего.
Который, конечно же, был отнюдь не единственным. В среду перед ленчем она вызвала Бисти и передала мне через него, чтобы я посмотрел отцовское завещание, а потом увиделся с ней. Это было недопустимым вмешательством в мои дела. Я знал, что являюсь главным душеприказчиком отца, а будучи адвокатом, прекрасно понимал, что от меня требуется. Но заниматься вопросами завещания до окончания похорон считается неэтичным. Это никоим образом не воспрещается, особенно если подозревают, что в завещании есть спорные моменты, но в случае с моим отцом это абсолютно исключалось. Содержания документа я не знал, но не сомневался, что завещание в полном порядке. Дениза, полагал я, неподобающе торопит события.
Я так думаю, доктор, что если вы и сможете что-то для меня сделать, то лишь при условии максимальной откровенности. Я не хотел читать завещание, пока это не станет абсолютно необходимо. В нашей семье с завещаниями возникали проблемы. Мой отец был потрясен, прочтя завещание своего отца, и в разговорах со мной не раз поднимал эту тему. А после его второй женитьбы наши с ним отношения стали несколько напряженными. Я думал, что в завещании меня может ждать какой-нибудь неприятный сюрприз. Поэтому я уперся и сказал, что с этим делом нужно подождать до вечера четверга.
Не знаю, почему я в четверг так рано пришел в отцовский дом, разве что проснулся словно с каким-то зудом — у меня было ощущение, что многое нужно утрясти и я узнаю, что именно, когда окажусь на месте действия. И я хотел, ну, попрощаться с отцом. Понимаете? В течение сорока восьми часов не было никакой возможности остаться с его телом наедине, и я подумал, что если приду рано, то мне это удастся. И вот я как можно тише, чтобы не привлекать внимания, пробрался к гостиной и обнаружил, что дверь затворена. Была половина восьмого, так что, казалось бы, ничего необычного.
Но изнутри доносились голоса, мужской и женский, причем явно на повышенных тонах, и слышались какие-то глухие удары и шарканье ног. Я открыл дверь и у гроба увидел Денизу — она держала приподнятое тело отца за плечи, а некий незнакомец, казалось, молотил его по лицу. Вы знаете, как об этом пишут в книгах: «Я был словно громом поражен… голова моя пошла кругом».
— Да, это абсолютно точное описание того, что чувствует человек. Дело в том, что к голове ненадолго прекращается приток крови. Продолжайте.
— Я что-то выкрикнул. Дениза уронила тело, а человек отпрыгнул как ошпаренный. Словно подумал, что я могу его убить. И тут я его узнал. Это был приятель Денизы — дантист. Я видел его два или три раза и считал дураком.
У тела не было лица. Все лицо покрывала какая-то блестящая розоватая масса, так густо, что спереди голова напоминала яйцо. Вот это-то покрытие они и пытались снять.
Мне не пришлось требовать от них объяснений. Они были обескуражены моим появлением и сами рвались все объяснить. Такого идиотизма мне еще слышать не доводилось.
Этот дантист, как и многие из друзей Денизы, был художником-любителем. Он имел малюсенькие, недоразвитые способности к ваянию и в свободное от основной работы время вылепил несколько бюстов заведующих кафедрой стоматологии в университете и еще что-то в этом роде. Так вот, мою мачеху осенила одна из ее чудовищных идей: она решила, что этот тип должен снять посмертную маску с моего отца, чтобы затем на ее основе изваять бюст или же оставить как есть. Но дантист никогда раньше не работал с мертвецами, а это совсем не то, что работать с живым человеком. Поэтому использовать гипс, обычно и применяющийся в таких случаях, он не стал, а ему пришла в голову безумная мысль — испытать какую-то химическую массу, из которой зубные техники льют формы; он рассчитывал, что так получит лучшую прорисовку деталей, да и справится быстрее. Но для работ такого рода этот пластик был совершенно непригоден, и дантист никак не мог отодрать маску.
Их охватила паника, и небезосновательно. Вспыхнул натуральный пожар эмоций. Понимаете, о чем я? Атмосфера была так накалена, что, клянусь, я чувствовал давление этих невидимых токов — вплоть до звона в ушах. Только не говорите, что все дело в выпитом мною виски. Из нас троих я лучше всех держал себя в руках. Могу поклясться, что напряжение исходило от тела, которое пребывало в совершенно неподобающем состоянии — наполовину вытащено из массивного дорогущего гроба, пиджак и рубашка сняты, волосы растрепаны.
Что я должен был делать? Я тысячу раз прокручивал этот момент в голове. Схватить кочергу, убить дантиста, ткнуть Денизу физиономией в жуткую пластиковую голову и придушить, а потом заорать благим матом, чтобы сбежались все, чтобы мир увидел последнюю сцену этой недошекспировской трагедии?.. Но я всего лишь приказал им обоим убраться из комнаты, запер дверь, позвонил в похоронную контору и попросил их явиться незамедлительно, а потом спустился в мужской туалет, где меня долго выворачивало наизнанку, в итоге я стоял на четвереньках, свесив в унитаз голову, — алкаш алкашом.
Приехали люди из похоронной конторы. Они были рассержены — и совершенно справедливо, — но старались этого не проявлять. Если нужна была маска, спросили они, то почему не сказали им? Они умеют это делать. А чего я хочу от них теперь? Я взял себя в руки, хотя и знал, что выгляжу как последний забулдыга, и мне пришлось вести все необходимые переговоры. Дениза же заперлась наверху, чисто по-женски абстрагировавшись от последствий своих поступков, а дантист, как мне сказали, на целую неделю уехал из города.
Ситуация была из рук вон. Я слышал, как один из приехавших попросил у дворецкого молоток, и мои самые худшие опасения подтвердились. Спустя какое-то время мне удалось наконец чуть-чуть побыть у гроба наедине с отцом — от этого испытания люди из похоронной конторы меня не избавили. Отцовское лицо было в очень плохом состоянии — несколько зубов сломано, ни ресниц, ни бровей не осталось, как и большей части волос спереди. Гораздо хуже, чем когда он лежал на причале весь в мазуте и грязи и с этим камнем во рту.
Поэтому вся погребальная церемония проходила с закрытым гробом. Я знаю, здесь это дело обычное, но в Северной Америке принято, чтобы тело было открыто до самого начала заупокойной службы. Я иногда спрашиваю себя, а не является ли это пережитком времен Дикого Запада, когда гроб не закрывали, чтобы все могли убедиться: никаких лишних пулевых дыр, все по-честному. Но к нашему случаю это не относилось. У нас все было не по-честному. Я ничего не стал объяснять ни Каролине, ни Бисти, просто сказал, что так хочет Дениза. Каролина точно что-то заподозрила, но я ничего ей не сказал, потому что она могла бы устроить Денизе чудовищный скандал.
А потом мы все оказались в соборе; Дениза, конечно, заняла место главного плакальщика и вид имела такой лощеный, что на ней и вошь бы не удержалась, как говаривал дедушка Стонтон. И он наверняка сказал бы, что я выглядел как «Крушение „Гесперуса“»[8] — это была одна из его немногих литературных аллюзий.
Тут же стоял и гроб — столь богатый, отливающий бронзой, столь явно вмещающий покойника высшего ранга, ну прямо саркофаг. В верхней части крышки, в аккурат над тем местом, где покоилось так жестоко и бессмысленно изуродованное лицо, красовался выгравированный герб Стонтонов: на серебряном поле два шеврона чернью, зубчатая кайма того же цвета. Нашлемник — лис на четырех лапах, в естественном цвете. Девиз: «En Dieu ma foy».[9]
Тема «En Dieu ma foy» была расписана епископом Вудиуиссом столь витиевато, что можно было решить, будто весь этот цирк согласован с ним заранее. Не могу не отдать ему должного: хотя он и не видел герб до перемещения тела в собор, за девиз он ухватился тут же и выдавил из него все до последней капли, как бармен — из лимона. Таков был закон нашего дорогого ушедшего от нас брата, сказал он, и девизом его древней семьи не мог быть никакой другой, кроме этого простого утверждения веры во власть и милосердие Господа, и никогда за все долгие годы, что он был знаком с Боем Стонтоном, тот ни разу не заикнулся об этом девизе. Потому что образом жизни Боя Стонтона были не слова, а дела. Человек действия, человек великих свершений, любящий и нежный в личной жизни, открытый и восприимчивый в своих многочисленных общественных делах, инициатор неисчислимого множества анонимных деяний бескорыстной щедрости. Но ни один бесценный бриллиант не может быть навечно спрятан от глаз людских, и вот наконец здесь мы увидели главную движущую силу великой и — да, он скажет это, произнесет это слово, зная, что мы правильно поймем его, — прекрасной жизни Боя Стонтона. En Dieu ma foy. Давайте унесем с собой это последнее слово великого человека и почувствуем, что в этот час скорби и отчаяния мы обрели нетленную истину. En Dieu ma foy.
Стараясь сделать это незаметно, я огляделся. Собравшиеся внимали, пребывая в почтительном оцепенении, которое обычно охватывает канадцев под напором красноречия. Человек из канцелярии премьер-министра сидел рядом с почти точной своей копией из госдепартамента; члены правительства провинции; представители городских властей; директор Колборнской школы, группа богатых коллег по бизнесу, и не было похоже, чтобы хоть один из них собирался вскочить со своего места и закричать: «Это наглая ложь! Его девизом было не En Dieu ma foy, а En moi-même mа foy,[10] и в этом-то и состояла его трагедия». Вряд ли это им было известно. А если бы даже известно — то что с того? Немногие из них могли бы объяснить разницу между двумя этими верами.
Мои глаза остановились на единственном человеке, который мог бы это сделать. Старый Данстан Рамзи, всю жизнь друживший с моим отцом и бывший директором школы, когда я в ней учился. Сидел он не на одном из почетных мест (Дениза его не выносит), а у окна с витражным стеклом, через которое на его породистую траченную временем физиономию падало пятно рубинового света, отчего он делался похож на дьявола, раскаленного дьявола из преисподней. Он не знал, что я наблюдаю за ним, и в какой-то момент, когда Вудиуисс в шестой или седьмой раз произнес «En Dieu ma foy», он ухмыльнулся и скривил рот, как это делают люди, у которых плохо подогнана вставная челюсть.
Ну что, мой час, кажется, заканчивается? Я чувствую себя ужасно.
— Неудивительно. Вы кому-нибудь еще рассказывали об этой посмертной маске?
— Никому.
— И правильно поступили.
— Я не ослышался? Мне казалось, что психоаналитики воздерживаются от суждений.
— Это не последнее суждение, которое вы от меня услышите. Сдержанность такого рода проявляют фрейдисты. У вас есть расписание наших сеансов? Вы еще колеблетесь, продолжать или нет?
— Не колеблюсь.
Возвращение после двухдневной передышки. Нет, передышка — не то слово. Я не страшился моих свиданий с доктором фон Галлер, как страшатся какой-нибудь болезненной или утомительной лечебной процедуры. Но у меня скрытный характер, и все эти откровения были мне не по нутру. В то же время сеансы у нее приносили мне огромное облегчение. Но благодаря чему? Разве они давали больше, чем исповедь? (Раскаяние, прощение и покой, как объяснил мне при конфирмации отец Нопвуд.) Неужели я платил доктору фон Галлер тридцать долларов в час за то, что церковь давала бесплатно (добавляя к этому еще и спасение души)? В ранней молодости я пытался исповедоваться. Отец Нопвуд не требовал, чтобы я стоял на коленях в маленькой кабинке, пока он слушает меня из-за обрешеченной дверцы. У него были современные взгляды, и он просто сидел чуть позади, чтобы я его не видел, мучительно описывая свои мальчишеские грехи. Конечно, я вставал на колени, когда он давал мне отпущение грехов. Но после двух-трех раз такого коленопреклонения, уходя, я чувствовал себя полным дураком. И тем не менее, несмотря на нашу ссору, я не стал бы теперь даже самому себе говорить о Нопвуде плохо; он был мне добрым другом в трудный момент моей жизни — один из множества таких трудных моментов, — и если я не смог дальше продолжать в том же духе, то другие-то смогли. Вот, например, доктор фон Галлер. Может быть, это каким-то образом связано с тем, что она — женщина? Как бы там ни было, но я с нетерпением ждал следующего часа с ней, пребывая в душевном состоянии, которое я не мог бы обрисовать, но которое не было безоговорочно неприятным.
— Секундочку… с похоронами вашего отца мы, кажется, закончили. Или нет? Больше ничего существенного не вспоминается?
— Нет. После надгробного слова, или панегирика, или что уж это было, дальше все прошло вполне предсказуемо. Краснобайствуя по поводу этого совершенно неуместного девиза, епископ так бесповоротно сместил акценты на какую-то фантастическую ноту, что на кладбище я не испытывал ни малейшего живого чувства, только изумление. Затем толпа человек в сто семьдесят из присутствовавших на похоронах отправилась назад в дом, чтобы выпить в память об усопшем, — на похоронах алкоголь, кажется, течет рекой, — потом они остались на фуршет, а когда и это закончилось, я понял, что отсрочка истекла и я должен заняться завещанием.
Я знаю, Бисти был бы рад помочь мне, а Дениза горела нетерпением поскорее прочесть документ, но после всех этих утренних ужасов ее позиции пошатнулись, и она не могла давить на меня. Поэтому я забрал у поверенных моего отца (я этих поверенных хорошо знал) копии для всех заинтересованных лиц и поехал к себе в офис, чтобы там внимательно прочесть текст. Я знал, что перекрестного допроса не избежать, а потому хотел изучить все досконально перед обсуждением в семейном, скажем так, кругу.
И был, можно сказать, разочарован. Никаких особых сюрпризов — вообще говоря, а не в частностях — завещание не содержало. Много места было отдано обширным деловым интересам отца, но поскольку они сводились к акциям в единой контролирующей фирме под названием «Альфа Корпорейшн», трудностей здесь не возникало, и его адвокаты вместе с адвокатами «Альфы» со всем этим разберутся. Он не оставил никаких крупных личных или благотворительных распоряжений, потому что большая часть его доли в «Альфе» переходила в фонд «Кастор».
Это семейное предприятие, благотворительный фонд, который делает пожертвования на всевозможные добрые — или представляющиеся добрыми — начинания. Такие вещи очень популярны среди богатых семей в Северной Америке. С нашим фондом отдельная история, но это к делу отношения не имеет. А если вкратце, то дедушка Стонтон основал фонд с целью содействовать обществам трезвости. Однако устав фонда был составлен не слишком аккуратно и вдобавок содержал расплывчатый пункт о работе «на благо общества», а поэтому, когда дела принял отец, он мало-помалу вытеснил из состава совета всех проповедников и вложил в фонд значительно больше денег. Таким образом, теперь мы поддерживаем искусства и общественные науки, во всем их безумном разнообразии. Имечко странноватое. Означает оно, конечно, «бобр», а потому в Канаде весьма уместно. Но еще оно означает особую разновидность сахара. Слышали такое сочетание — кастор-сахар? Это совсем мелкозернистый сахар, фактически сахарная пудра, его засыпают в такие сахарницы с дырочками, по типу солонок. Дело в том, что мой отец частично сделал состояние на сахаре. С сахара он начинал. А название давным-давно было придумано в шутку[11] приятелем моего отца Данстаном Рамзи. Но отцу оно понравилось, и он использовал его, когда создал фонд. Вернее, когда преобразовывал ту невнятную организацию, что оставил дедушка Стонтон.
Это крупное пожертвование «Кастору» обеспечивало продолжение всех его благотворительных и попечительских дел. Я был доволен, но не удивлен тем, что в завещании он недвусмысленно намекнул, что хотел бы видеть меня председателем «Кастора». Место в совете фонда у меня уже было. Это очень маленький совет, минимально возможный по закону. И вот одним росчерком пера отец сделал меня важной персоной в мире благотворительности — а ведь немного сохранилось миров, где у богатых есть право голоса, когда решают, на что пустить большую часть их денег.
Но в следующей части завещания, где речь шла о личных долях, меня ждал-таки щелчок по носу.
Я уже говорил, что человек я богатый. Немало денег досталось мне от моего деда — не то чтобы он завещал их мне напрямую, но так вышло, — к тому же я неплохо зарабатываю как адвокат. Но в сравнении с моим отцом я мелкая рыбешка, просто «зажиточный» — именно так он обычно с презрением называл тех, кто из нищеты, положим, выбился, однако не обладал никаким весом в горнем мире финансов. Первоклассные хирурги, лучшие адвокаты и некоторые архитекторы были именно что «зажиточными», но не имели ни малейшего влияния в том мире, где мой отец властвовал как король.
Поэтому я и не предполагал, что доля, которая достанется мне, сможет сильно изменить мою жизнь или избавит меня от всяких забот о хлебе насущном. Нет, я хотел узнать, как отец распорядился относительно меня в завещании, потому что понимал: это будет мерой того, как он меня оценивал. Как человека и как сына. Он явно полагал, что я могу распоряжаться деньгами, иначе не выдвигал бы меня на пост главы «Кастора». Но вот какой части его денег (а вы должны понять, что деньги были мерилом его представлений, его любви) я был, по его мнению, достоин?
Денизе была оставлена кругленькая сумма, но капитала она не получила, только немалый годовой доход пожизненно — или (это было очень похоже на отца) до тех пор, пока она остается его вдовой. Уверен, он думал, что таким образом защищает ее от охотников за приданым; но еще он не подпускал охотников за приданым к тому, что принадлежит или принадлежало ему.
Неплохая сумма была оставлена «моей дорогой дочери Каролине», и эти деньги переходили к ней немедленно и без каких-либо оговорок — потому что если бы Бисти в один прекрасный день подавился в своем клубе рыбной косточкой, а Каролина тут же вышла бы снова замуж, отец и глазом не моргнул бы.
Очень крупный капитал был завещан на основе доверительного управления «моим дорогим внукам, Каролине Элизабет и Бойду Стонтону Бастаблам и в равных долях per stirpes[12] любым законным детям моего сына Эдуарда Дэвида Стонтона со дня их рождения». Ну вот, теперь вы сами видите.
— Ваш отец был недоволен, что у вас нет детей?
— Именно так он и хотел быть понятым. Но разве вы не заметили, что я значился просто его сыном, тогда как все остальные — непременно с приставкой дорогой-любезный? Это исполнено глубокого смысла в документе, который отец тщательно готовил. Вернее было бы сказать, что он сердился на меня, поскольку я не хотел жениться и вообще не желал иметь никаких дел с женщинами.
— Понимаю. А почему?
— О, это долгая и очень запутанная история.
— Да, обычно такие истории долгие и запутанные.
— Я не гомосексуалист, если у вас это на уме.
— У меня на уме не это. Если бы существовали простые и быстрые ответы, психиатрия не была бы столь трудным поприщем.
— Мой отец очень любил женщин.
— А вы любите женщин?
— Я очень высокого мнения о женщинах.
— Я спрашивала о другом.
— Мне вполне нравятся женщины.
— Вполне — для чего?
— Чтобы приятно проводить с ними время. У меня много знакомых женщин.
— А у вас есть женщины-друзья?
— Как вам сказать… В некотором роде. Обычно их не интересует то, о чем мне хочется говорить.
— Понимаю. А вы были влюблены?
— Влюблен? Ну конечно же.
— Сильно?
— Да.
— У вас были половые связи с женщинами?
— С женщиной.
— И когда в последний раз?
— Это было… постойте-ка… двадцать шестого декабря тысяча девятьсот сорок пятого года.
— Ответ, достойный адвоката. Но это же… почти двадцать три года назад. Сколько вам тогда было лет?
— Семнадцать.
— И это была та самая женщина, которую вы сильно любили?
— Нет-нет, конечно же нет!
— Это была проститутка?
— Конечно нет.
— Кажется, мы подходим к болезненной теме. Ваши ответы становятся краткими, формулировки нехарактерно скупы.
— По-моему, я отвечаю на все ваши вопросы.
— Да, но поток красноречия иссяк. И наш час, кстати, тоже истекает. Осталось время только сказать вам, что в следующий раз мы пойдем другим путем. Пока что мы, так сказать, только готовили почву. Я пыталась выяснить, что вы за человек, и, надеюсь, вы тоже хоть немного выясняли, что представляю собой я. Собственно анализ еще, можно сказать, и не начинался, потому что я говорила мало и на самом деле еще ничем не помогла вам. Если вы захотите, чтобы мы продолжали (а принять решение надо будет уже очень скоро), нам придется копнуть поглубже, и если все пойдет хорошо, мы вскроем следующий пласт, а продолжать в таком вот импровизационном духе больше не будем. Но прежде чем вы уйдете, скажите, как вам кажется, то, что отец не оставил вам по завещанию ничего, а только вашим детям, если они у вас будут, это было наказание? Это он на своем языке давал вам понять, что не любит вас?
— Да.
— А вам важно, любил он вас или нет?
— Неужели это нужно называть любовью?
— Слово-то ваше.
— Это чересчур эмоциональный термин. Мне было важно, считал ли он меня порядочным человеком, мужчиной… достоин ли я, по его мнению, быть его сыном.
— Разве это не любовь?
— В обществе теперь не принято говорить о любви между отцом и сыном. Ну то есть оценка сына отцом, на мужском языке… А весь этот разговор о любви между отцом и сыном отдает чем-то библейским.
— Человеческие отношения эволюционируют отнюдь не так резко, как считают многие. Оценка царем Давидом своего непокорного сына Авессалома тоже выражена мужским языком. Но я думаю, вы помните и плач Давида об Авессаломе, когда тот был убит.
— Меня называли Авессаломом прежде, и мне это сравнение не нравится.
— Хорошо. Нет нужды притягивать за уши исторические сравнения. А не думаете ли вы, что, работая над завещанием, отец имел в виду нечто большее, чем оставить за собой последнее слово в вашем споре?
— Почти во всем он был человеком очень прямым, но вот в личных отношениях мог действовать весьма изощренно. Он знал, что его завещание будут пристально изучать много людей и им станет известно: он возложил на меня обязанности, приличествующие юристу, но не оставил мне ничего, что подобает оставлять своему ребенку. Многие из этих людей к тому же в курсе, что когда-то он возлагал на меня большие надежды и назвал меня в честь тогдашнего своего героя — принца Уэльского, а значит, что-то не сложилось и он во мне разочаровался. Так вбивается клин между Каролиной и мной, и так у Денизы всегда найдется повод меня уязвить. С отцом у нас нередко случались натуральные скандалы по поводу женщин и моей женитьбы, но я ни разу не уступил и никогда не сказал, в чем дело. Но он знал, в чем дело. И вот он сказал в нашем споре свое последнее слово: делай мне назло, если смеешь, живи бесплодным евнухом, но не считай себя моим сыном. Вот что означало его завещание.
— А для вас это много значит — считать себя его сыном?
— Альтернатива меня не слишком прельщает.
— Что за альтернатива?
— Считать себя сыном Данстана Рамзи.
— Его друга детства? Того, который усмехался на похоронах?
— Да. Ходили такие слухи. И Нетти намекала… А Нетти вполне могла знать, о чем говорит.
— Понятно. Ну что ж, нам о многом нужно будет поговорить, когда мы встретимся на следующей неделе. А теперь я должна попросить вас уступить место следующему пациенту.
Я никогда не видел следующих пациентов или тех, кого доктор Галлер принимала передо мной, потому что в этой комнате были две двери — одна вела в кабинет из приемной, а другая — из кабинета прямо в коридор. Меня это вполне устраивало, потому что когда я выходил от нее, то выглядел, пожалуй, довольно-таки странно. Так о чем я говорил?
— Постойте-ка, мы дошли до пятницы вашей несчастливой недели, так? Расскажите мне о пятнице.
— В десять часов, а это начало банковского дня, Джордж Инглбрайт и я должны были встретить двух человек из Казначейства, чтобы вскрыть сейф моего отца в хранилище. У нас когда кто-нибудь умирает, все его счета замораживаются, все деньги словно бы арестовываются, пока налоговики не произведут ревизию. Это довольно странная ситуация, поскольку то, что держалось в тайне, становится вдруг достоянием гласности, а люди, которых вы видите в первый раз, командуют вами там, где вы считали себя важной персоной. Инглбрайт предупредил меня, что с людьми из налогового ведомства нужно вести себя потише. Он — старший в юридической фирме моего отца и, конечно, знает все входы-выходы, но для меня это было в новинку.
Налоговики оказались людьми самыми заурядными, но мне было тяжело сидеть с ними, запершись в одной из банковских каморок, и пересчитывать содержимое отцовского сейфа. Нет, сам я ничего не считал. Я только смотрел. Они предупредили, чтобы я ничего не трогал, и это меня разозлило; следовало понимать, будто я могу схватить пачку цветастых ценных бумаг и удариться в бега. Содержимое сейфа носило личный характер и никак не было связано с «Альфой» или какими-либо другими компаниями из тех, что контролировал мой отец, — однако слишком уж личным, вопреки моим опасениям, не оказалось. Я слышал рассказы о сейфах, в которых находили локоны, детские туфельки, и женские подвязки, и еще бог знает что. Ничего такого в отцовском сейфе не обнаружилось. Только акции и облигации на очень крупную сумму, их-то налоговики тщательно пересчитали и оприходовали.
И вот что еще меня тревожило: жалованье им полагалось явно небольшое, а ценности они описывали значительные. Что они при этом думали? Завидовали? Ненавидели меня? Упивались своей властью? Отдавали ли они себе отчет в том, что ниспровергают сильных мира сего и возвышают бедных и слабых? Вид у них был непроницаемый, но кто знает, что творилось у них в голове.
На это ушло чуть ли не все утро, и мне не оставалось ничего другого, как сидеть и смотреть, а это было крайне утомительно, поскольку наводило на размышления. Ситуации такого рода провоцируют банальное философствование: вот, мол, что осталось от трудов праведных целой жизни или, по крайней мере, большей ее части. И далее в том же духе. Время от времени я начинал думать о председательстве в «Касторе», а потом мне в голову пришло и крепко там засело выражение, которое я не вспоминал со времен учебы на юридическом факультете. Damnosa hereditas — разрушительное наследство. Это термин римского права, он фигурирует в «Институциях» Гая[13] и означает именно то, что буквально значит. «Кастор» вполне мог бы стать для меня таким вот разрушительным наследством, поскольку фонд и без того большой, а с вливанием туда части отцовского состояния он будет очень большим даже по американским меркам. Если я возглавлю «Кастор», то он пожрет мое время и энергию и может положить конец той карьере, которую я пытался сделать самостоятельно. Damnosa hereditas. Неужели он этого хотел? Может быть, и нет. Всегда нужно предполагать лучшее. И все же…
Я угостил Джорджа ленчем, а потом, как стойкий солдатик, отправился беседовать о наследстве с Денизой и Каролиной. У них уже была возможность прочесть предоставленные им копии, и большую часть Бисти уже им растолковал, но он не юрист, и у них осталось много непроясненных пунктов. Разумеется, не обошлось без скандала, поскольку Дениза, видимо, рассчитывала получить капитал, и, если говорить по справедливости, у нее были для этого основания. Больше всего, наверно, ее раздосадовало то, что ее дочка Лорена не получила ничего, хотя полученного Денизой вполне хватило бы и на двоих. У ее дочки не все в порядке с головой (хотя Дениза и делает вид, что это не так), и за Лореной нужен будет присмотр до конца ее дней. Ее имя не упоминалось ни разу, но я ощущал ее присутствие. Она называла моего отца «папа Бой», а папа Бой не оправдал ее ожиданий.
Каролина выше любых этих разбирательств. Она и в самом деле очень славная на свой сухой лад. Но, естественно, она была довольна тем, что получила хорошую долю, а Бисти даже не скрывал своей радости. Ведь со всеми деньгами в доверительном управлении, с личным состоянием Каролины, с тем, что придет от него самого и по линии его семьи, дети Бисти и Каролины становились достаточно богаты даже по требовательным меркам моего отца. И Каролина, и Бисти заметили, как отец обошелся со мной, но у них хватало такта не говорить об этом в присутствии Денизы.
Вот только Дениза молчать не собиралась. «Дэвид, для Боя это был последний шанс вернуть тебя на путь истинный, — сказала она, — и я молю Господа, чтобы это возымело действие».
«Какой такой путь?» — невинно поинтересовался я. Я прекрасно понимал, что она имеет в виду, но хотел услышать, что она скажет. И должен признаться, я ее провоцировал, чтобы она дала мне основания ненавидеть ее еще больше.
«Если говорить абсолютно откровенно, мой дорогой, то он хотел, чтобы ты женился и не пил так много. Он знал, какой положительный эффект оказывают жена и дети на талантливого человека. И, конечно же, всем известно, насколько ты талантлив… потенциально». Дениза была не из тех, кто пасует перед вызовом.
«И поэтому он завещал мне самую тяжелую работенку из всего семейного пакета плюс кое-какие деньжата для детей, которых у меня нет, — сказал я. — Вы случайно не в курсе, была у него для меня какая-нибудь невеста на примете, или как? Хотелось бы на всякий случай точно знать, чего от меня ждут».
У Бисти стал совершенно загнанный вид, а глаза Каролины так и метали молнии. «Если вы двое собираетесь ругаться, я немедленно ухожу домой», — сказала она.
«Да ну, какая ругань, — проговорила Дениза. — Сейчас для этого не время, да и не место. Дэвид задал прямой вопрос, а я дала ему прямой ответ, как и всегда. А Дэвид прямые ответы не любит. Они его устраивают только в суде, где он может задавать вопросы, на которые следуют те ответы, что ему нужны. Бой гордился успехами Дэвида, в определенной мере. Но он хотел, чтобы его единственный сын добился большего, нежели скандальная репутация в уголовном суде. Он хотел, чтобы имя Стонтонов не умерло. Он бы счел разговор на эту тему претенциозным, но вы не хуже меня знаете, что он хотел учредить династию».
Ох уж эта династия! В данном вопросе папа отнюдь не был таким скромником, каким его пыталась выставить Дениза. Если на то пошло, она вообще не понимала, что такое настоящая скромность. Но я уже перегорел. Стычки с Денизой меня быстро утомляют. Возможно, она права, и лишь в зале суда пробуждается во мне настоящий азарт. В суде существуют определенные правила. Дениза же создает свои правила по ходу дела. Должен сказать, это свойственно всем женщинам. Наконец разговор не без труда перешел на другую тему.
У Денизы возникли два новых дивных пунктика. Затея с посмертной маской провалилась, и Дениза понимала, что я буду молчать, а потому для нее эта идея перестала существовать, словно никогда и не было. О своих неудачах Дениза вспоминать не любит.
Теперь она надумала соорудить памятник отцу и пришла к выводу, что большая скульптура, созданная Генри Муром,[14] — как раз то, что надо. Конечно, этот памятник не для Музея искусств и не для города, отнюдь. Это должен быть надгробный памятник. Оценили? Каково, а? Вот в этом вся Дениза. Ни вот на столько представления о сообразности. Ни малейшего чувства юмора. Одна только показушность и нахрапистость, сплошное воинствующее ненасытное честолюбие.
Ее второй великий план состоял в сооружении монумента иного рода; она удовлетворенно заявила, что Данстан Рамзи напишет биографию моего отца. Вообще-то, она хотела, чтобы это сделал Эрик Руп (один из ее протеже, поэтические таланты которого сравнимы с художественными талантами ее приятеля-дантиста), но Руп обещал себе год отдыха, если ему удастся выбить под это дело грант. Я был уже в курсе, годы отдыха Рупа известны в «Касторе» не хуже, чем семь тощих коров фараона;[15] его требование, чтобы мы оплатили ему очередной год, было передано в совет фонда, и я успел с ним ознакомиться. У плана «Рамзи» были свои преимущества. Данстан Рамзи был известен не только как педагог, но еще и как автор, добившийся заметных успехов на странном поприще: он писал о святых — популярные книги для туристов — и вдобавок выпустил солидную монографию, чем заработал себе репутацию в кругах, где ценятся такие вещи.
Более того, писал он хорошо. Я знал об этом, поскольку он был моим преподавателем истории в школе. Он требовал, чтобы мы писали сочинения «ясным стилем», как он его называл. Этот стиль, говорил он, куда быстрее выдает глупость, нежели более вольная манера. И моя адвокатская практика подтвердила, насколько он был прав. Но… как мы будем выглядеть, если биография Боя Стонтона выйдет за авторством известного знатока житий святых? То-то будет раздолье острословам… и парочка острот немедленно пришли мне в голову.
С другой стороны, Рамзи знал моего отца с самого детства. Он уже дал согласие? Дениза сказала, что когда она выложила ему свою идею, он вроде заколебался, но она берет это на себя. Ведь, в конце концов, его скромное состояние (вроде бы значительно превышающее то, что могут дать труды учителя и автора) сколочено благодаря советам, которые мой отец давал ему на протяжении многих лет. Рамзи владел небольшим аппетитным кусочком «Альфы». Пришло время возвращать долги — той монетой, какой владеет. А Дениза будет работать с ним вплотную и присмотрит, чтобы все было сделано как надо, а ирония Рамзи не выходила из-под контроля.
Нам с Каролиной Рамзи не очень нравился, сколько мы себя помнили; его острый язык доставил нам немало неприятных минут, и мысль о возможном сотрудничестве между ним и нашей мачехой нас забавляла. Так что протестовать мы не стали, но решительно вознамерились расстроить план «Генри Мур».
Каролина и Бисти уехали, как только представилась возможность, а мне пришлось остаться и слушать болтовню Денизы о письмах соболезнования, которые она получает мешками. Она их сортировала; письма от общественных деятелей именовала «официальными» и подразделяла на «теплые» и «формальные». Послания от друзей и знакомых классифицировались как «волнующие» или же «ничем не примечательные». И еще много писем было от «почитателей», лучшие из которых она относила к группе «трогательных». У Денизы дисциплинированный ум.
Мы ни слова не сказали о дюжине ругательных писем, пропитанных ненавистью и анонимных. Почти не затронули мы и газетную тему — отдельные статьи были недоброжелательными и завуалированно оскорбительными. Нам обоим был не в новинку канадский дух, которому так чужды благодарность и великодушие.
Этот день был утомителен, а поскольку я завершил все свои срочные дела, то решил, что могу позволить себе рюмочку-другую после обеда. Обедал я в клубе, где и выпил рюмочку-другую-третью, но те, к моему удивлению, никак не улучшили моего отвратительного настроения. Я не из тех людей, которые, выпив, веселеют. Я не пою, не острю напропалую и не ухлестываю за девочками, меня не качает, и язык не заплетается. Скорее, я делаюсь замкнутым, а мой взгляд, возможно, немного стеклянным. Но мне все же удается притупить лезвие тяжелого топора, который, такое впечатление, безостановочно подрубает корни моего «я». В тот вечер все было иначе. Я отправился домой и принялся пить всерьез. Но тем не менее топор продолжал свою разрушительную работу. Наконец я лег в постель и уснул; спал я отвратительно.
Глупо называть это сном. Это была бесконечно муторная, убогая греза наяву, изредка прерываемая эпизодами полного отруба. Со мной случился истерический припадок, и я перепугался до чертиков, так как не плакал лет тридцать. Нетти и моему отцу не нужны были плаксы. Испугался я еще и потому, что это было частью непрерывного процесса разрушения моего разума. Я был низведен до весьма примитивного уровня, и во мне возобладали какие-то нелепые чувства и грубые необъяснимые эмоции.
Только представьте: человеку сорок лет, а он ревет навзрыд, потому что его не любил отец! К тому же это вовсе не так, он явно любил меня, и я точно знаю, моя судьба сильно беспокоила его. Я пал так низко, что взывал к своей матери, хотя понимал, что, появись даже эта несчастная женщина рядом со мной в ту самую минуту, она понятия не имела бы, что говорить и что делать. Бедняжка никогда не понимала, что творится вокруг. Но мне было нужно что-нибудь, и мать была самым близким воплощением этого «чего-нибудь». И вот этот нечленораздельный олух был не кто-нибудь, а мистер Дэвид Стонтон — королевский адвокат с темной репутацией, поскольку преступный мир был о нем высокого мнения, а он эту репутацию поддерживал и тайно мнил себя в зале суда настоящим волшебником. Но обратите внимание — чудеса я был призван вершить только в интересах правосудия, лишь в неизбывном и постоянном стремлении сделать так, чтобы каждому было воздано по заслугам.
На следующее утро топор разошелся как никогда, и я, к пущему расстройству и негодованию Нетти, начал с бутылки за завтраком. Она ничего не сказала, так как однажды, когда она попробовала сунуться, я отвесил ей подзатыльник-другой, что впоследствии подавалось как «избиение». Нетти понятия не имеет, что такое настоящие избиения, какие я видывал в суде, иначе она не позволяла бы себе выражаться подобным образом. Она так никогда и не освоила «ясный стиль». Конечно, я сожалел, что ударил ее, и извинился перед ней в «ясном стиле», но зато она поняла, что лучше ей не соваться.
Поэтому утром в ту субботу она заперлась в своей комнате, специально щелкнув задвижкой, когда я оказался поблизости и мог слышать, что она делает; она даже придвинула кровать к двери. Я понимал, что у нее на уме. Она хотела иметь основания заявить Каролине: «Когда он в таком виде, я вынуждена баррикадироваться от него в своей комнате, потому что, если он сорвется с ручки, как в тот раз, один Господь знает, что со мной будет». Нетти любила говорить Каролине и Бисти, что никто не знает, какие муки ей приходится терпеть. Они догадывались, что большая часть означенных мук существовала лишь в ее разгоряченном воображении.
По субботам я заезжал на ленч в клуб, и хотя бармен, как только у меня возникала в нем нужда, был сей раз нетороплив, как черепаха, и отсутствовал за стойкой так долго, как только было возможно, однако я успел как следует накачаться скотчем, прежде чем собрался пропустить рюмочку-другую перед обедом. Появился один из моих клубных знакомых, некто Фемистер, и я услышал, как бармен пробормотал ему что-то вроде «под мухой»; я понял, что речь обо мне.
Под мухой? Да что они понимают! Когда я берусь за дело, это вам не какая-нибудь паршивая муха, а целый орел. Только на сей раз ничего, казалось бы, не происходило, я лишь замыкался в себе глубже и глубже, а топор звенел ничуть не менее решительно, чем всегда. Фемистер добрый малый; он подсел ко мне и завел беседу. Отвечал я ему довольно ясно и связно, хотя, возможно, излишне вычурно. Он предложил пообедать вместе, и я согласился. Он съел клубный обед из нескольких блюд, я же размазывал свою еду по тарелке и старался отвлечься от ее запаха, который казался мне гнетущим. Фемистер был доброжелателен, однако мои любезные «нон-секвитуры»[16] отбивали у него охоту продолжать разговор, как я того и добивался, и когда обед закончился, стало ясно, что изображать и дальше доброго самаритянина он не в силах.
«У меня сейчас встреча, — произнес он. — А вы что собираетесь делать? Не торчать же тут весь вечер одному! Почему бы, скажем, не сходить в театр? Вы не видели этого парня в театре Александры? Просто изумительно! Его зовут Магнус Айзенгрим, хотя вряд ли это настоящее имя. А вы как считаете? Шоу просто превосходное! Я еще таких фокусников не видел. Он и гадает, и на вопросы отвечает, и еще бог знает что. Превосходно! Вы просто будете вне себя».
«Самое подходящее для меня место, — медленно и вдумчиво отозвался я. — Я схожу. Спасибо за идею. А теперь бегите, не то опоздаете».
Он удалился довольный, что сделал доброе дело и сумел отвязаться от меня без эксцессов. На самом деле ничего нового я не услышал. Неделю назад я уже был на «Суаре иллюзий» Айзенгрима, с моим отцом, Денизой и Лореной, у которой тогда был день рождения. Меня затащили в самую последнюю минуту, и шоу мне совсем не понравилось, хотя я и видел, что сделано оно мастерски. Но меня жутко раздражал сам Магнус Айзенгрим.
Хотите знать почему? Потому что он всех нас дурачил, причем так умело, что большинству это нравилось. Он был мошенником особого рода, он играл на той самой составляющей человеческой доверчивости, которая интересует меня больше всего, — я говорю о желании быть обманутым. Знаете эту безумную ситуацию, лежащую в основе неисчислимых преступлений: один человек так задуривает другому голову, что тот готов поверить в любой обман, снести любое дурное обращение, иногда вплоть до убийства. Обычно это не любовь, а скорее малодушная капитуляция, отказ от всякого здравого смысла. Порой и я становлюсь жертвой этого поветрия, когда слабый клиент решает, что я кудесник и могу творить чудеса в суде. Вы как психоаналитик тоже наверняка с этим сталкивались: люди начинают думать, будто вам под силу распутать все глупости, что они натворили за целую жизнь. В жизни это довольно мощная сила, и тем не менее, насколько мне известно, у нее нет названия…
— Простите, но у нее есть название. Мы зовем это проекцией.
— Да? Никогда не слышал. Ну да как бы оно ни называлось, Айзенгрим пользовался этим в театре на всю катушку и дурачил тысячу двести человек, а те только радовались, что их водят за нос, и просили еще. Мне было противно, а в особенности стало невмоготу, когда началась эта чушь с «Медной головой Роджера Бэкона».
Это был предпоследний номер в его программе. Я ни разу не досмотрел его шоу до конца. Думаю, на закуску должна была быть какая-нибудь пикантная чушь про доктора Фауста. Но именно «Медная голова Роджера Бэкона» породила массу пересудов. Номер начинался в темноте, потом сцена постепенно освещалась — свет шел из большой человеческой головы, которая плавала посреди сцены, и создавалось ощущение, будто голова эта раскаляется. Она говорила с иностранным акцентом. «Время есть», — изрекла она, и раздались трели скрипок. «Время было», — сказала она, и зазвучали в унисон трубы. «Время ушло», — заявила она; раздалась приглушенная барабанная дробь, и зажегся свет ровно настолько, чтобы мы могли увидеть Айзенгрима — на нем был вечерний костюм, но с бриджами, словно он находился в суде,[17] — и он поведал нам историю Головы, которая знает все на свете.
Он обратился к аудитории с просьбой дать ему различные предметы; ассистенты запечатали их в конверты и отнесли на сцену, где он их перемешал в большой стеклянной вазе. Затем он вытаскивал первый попавшийся конверт, а Голова называла владельца спрятанного предмета, вернее, номер его места. Очень умно, но меня буквально воротило, когда народ так бурно радовался тому, что в конечном счете было лишь ловко продуманной совместной работой всей труппы.
Затем наступала часть, особенно ожидаемая публикой и вызвавшая в городе столько пересудов. Айзенгрим сообщил, что Голова даст личные советы трем зрителям из публики. Это всегда было сенсационной частью, а в тот вечер, когда я посещал театр с отцом и прочей компанией, Голова сказала такое, что все были как громом поражены. Сказано это было одной женщине, которая, как оказалось, участвовала в трудном судебном разбирательстве. Я пришел в ярость, потому что это было явным неуважением к суду — неприкрытым вмешательством в абсолютно частное дело, вдобавок рассматриваемое самым серьезным образом, какой только возможен в нашем обществе. Потом я никак не мог успокоиться и все комментировал происшедшее, и Дениза сказала, чтобы я не мешал другим получать удовольствие, а отец предположил, что я хочу испортить праздник Лорене, ведь можно было не сомневаться, что дурочка вроде нее безусловно сочтет подобную чушь восхитительной.
Вот поэтому-то, как вы понимаете, я был не в лучшем настроении для «Суаре иллюзий», но какое-то чувство противоречия побуждало меня отправиться туда, а поэтому я купил билет на самую галерку, где, как я полагал, меня никто не узнает. Многие ходили на это шоу по два, а то и по три раза, но я не хотел, чтобы меня причисляли к таким.
Программа оставалась прежней, однако я не испытывал скуки, которой ждал от шоу, виденного мною раньше, и это раздражало меня. Я не хотел, чтобы Айзенгрим был столь хорош. Я считал его опасным, и мне отнюдь не нравилось, с каким восторгом встречает его публика. Должен признать, шоу было очень умным. В нем присутствовала настоящая тайна, очень умно и со вкусом демонстрировались хорошенькие девушки, а еще было в нем какое-то фантастическое начало, которого я никогда не ощущал на представлениях других иллюзионистов, и очень редко — в театре.
Вы когда-нибудь видели «Диббука» в постановке «Хабимы»?[18] Я видел, очень давно. Вот в том спектакле что-то фантастическое ощущалось, будто видишь какой-то незнакомый мир, не в пример лучше повседневности, — почти торжественная радость. Но скорбь моя оставалась при мне и чем лучше было «Суаре иллюзий», тем сильнее мне хотелось его испортить.
Наверное, выпитое подействовало на меня сильнее, чем я думал, и я что-то пробормотал два-три раза, и люди стали на меня шикать. Когда началась «Медная голова Роджера Бэкона» и были опознаны владельцы взятых из зала предметов, а Айзенгрим стал обещать ответы на сокровенные вопросы, я вдруг услышал свой крик: «Кто убил Боя Стонтона?» — и обнаружил, что успел вскочить на ноги, а в театре пахнет скандалом. На меня озирались. В одной из лож раздался грохот, и мне показалось, что кто-то упал, перевернув стулья. Голова начала мерцать, и я услышал голос, говоривший с иностранным акцентом; до меня донеслось что-то вроде: «Его убила группа…», потом что-то о «женщине, которую он знал… женщине, которой не знал», но на самом деле я не очень уверен в том, что слышал, потому что как сумасшедший несся вверх по балконным ступенькам, — а они там очень крутые, — а потом сломя голову вниз по двум лестничным пролетам, хотя, думаю, за мной никто не гнался. Я выскочил на улицу, запрыгнул в одно из такси, которые уже начали собираться у выхода, и вернулся домой совершенно разбитый.
Но именно в этот момент, когда в таком смятении покидал театр, я ощутил абсолютную уверенность: надо что-то делать с собой. Вот поэтому-то я и оказался здесь.
— Понимаю. Что ж, в мудрости этого решения можно не сомневаться. Но вот в записке доктора Чуди сообщается, что вы подвергли себя, как вы говорите, «обычному освидетельствованию». Что вы имели в виду?
— Что имел? Вы ведь знаете, что я адвокат.
— Да. Значит, это было своего рода судебное освидетельствование?
— Знаете, я дотошный человек. Пожалуй, обо мне еще можно сказать, что я ничего не делаю наполовину. Я верю в закон.
— И?..
— Я полагаю, вы знаете, что такое закон. О процедурах закона много говорят, и люди знают о юристах, судах, тюрьмах, наказаниях и прочем, но это всего лишь инструмент, с помощью которого работает закон. А работает он во имя правосудия. Так вот, правосудие — это постоянное и непреходящее желание всем воздать по заслугам. Это должен знать каждый, изучающий закон. Но, видимо, огромное число людей об этом забывают. А я вот помню.
— Да, понимаю. Но что такое «обычное освидетельствование»?
— Ну, это довольно личная вещь.
— Конечно. Но очевидно, что это важная личная вещь. Я бы хотела услышать об этом.
— Это трудно описать.
— Освидетельствование такое сложное?
— Не могу сказать, что сложное, просто для меня это довольно неловко.
— Почему?
— Постороннему это может показаться какой-то игрой.
— Игрой, в которую вы играете сам с собой наедине?
— Можно и так сказать, но это не отражает того, что я делаю, и последствий того, что я делаю.
— Тогда уж позаботьтесь, пожалуйста, чтобы я все правильно поняла. Эта игра — своего рода фантазия?
— Нет-нет, все очень серьезно.
— Любая настоящая фантазия серьезна. Только надуманные фантазии несерьезны. Именно поэтому нельзя навязывать детям надуманные фантазии. Я не буду смеяться над вашими фантазиями. Обещаю. А теперь, пожалуйста, расскажите мне, что такое «обычное освидетельствование».
— Ну ладно. Это способ разобраться в том, что я сделал или собираюсь сделать, понять, чего стоит содеянное. Понимаете, я представляю себе суд — все абсолютно реально и точно до последней детали. Я судья в судейском кресле. Я обвинитель, который выставляет подсудимого в наихудшем свете, но не нарушая правил обычной процедуры словопрения в суде. Это означает, что я не вправе выражать свое личное мнение о том, что считаю правильным и неправильным в этом деле. Но я еще и выступаю в роли адвоката и прилагаю все свои способности, дабы представить дело в лучшем виде, но и тут я не имею права давать личные оценки и тем самым профанировать судебную процедуру. Я даже могу вызвать себя на свидетельское место и подвергнуть перекрестному допросу. А в конце Его Честь судья мистер Стонтон должен определиться и принять решение. Это решение является окончательным и обжалованию не подлежит.
— Понимаю. Весьма цельная фантазия.
— Наверно, так это и следует называть. Но уверяю вас, для меня это чрезвычайно серьезно. На рассмотрение дела, о котором я вам рассказываю, ушло несколько часов. Мне было предъявлено обвинение в нарушении общественного порядка в нетрезвом виде, а были еще и отягчающие обстоятельства — я, например, стал причиной скандала, который мог нанести серьезный ущерб репутации семьи Стонтонов.
— Но ведь это вопрос этический, а не юридический.
— Не совсем. И в любом случае закон среди прочего — это кодификация норм общественной этики. Он выражает нравственную оценку обществом различных ситуаций. А в суде Его Чести мистера Стонтона мораль имеет большое влияние. Это очевидно.
— Правда? Что же делает это очевидным?
— Что? Отличие в Королевском гербе.
— В Королевском гербе?
— Да. В том гербе, что над головой судьи, как обычно.
— И в чем же это отличие?.. Ну вот, мистер Стонтон, вы снова колеблетесь. Вероятно, это для вас много значит. Пожалуйста, расскажите мне об этом отличии.
— Да оно совсем незначительное. И состоит только в том, что звери полноценные.
— Звери?
— Геральдические животные. Лев и единорог.
— А они иногда бывают неполноценными?
— В Канаде почти всегда. Они изображаются без их причинных мест. Чтобы они были правильными с точки зрения геральдики, у них должны быть отчетливо выраженные, довольно вызывающие половые органы. Но в Канаде мы холостим все, что можем, и я десятки раз сидел в зале суда, смотрел на этих прискорбным образом искалеченных животных и думал о том, что они отражают наше представление о правосудии. Все, что свидетельствует о страсти (а говоря о страсти, вы тем или иным образом затрагиваете и мораль), исключено из заведенного порядка или каким-либо образом закамуфлировано. Приветствуется только логика. Но в суде его чести мистера Стонтона лев и единорог полноценные, так как там воздают должное морали и страсти.
— Понимаю. Ну и как же прошел процесс?
— В конце концов все уперлось в правило Макнафтона.
— Вы должны мне рассказать, что это такое.
— Это формула определения ответственности. Она названа по имени Макнафтона, убийцы. Он жил в девятнадцатом веке. Защита его упирала на невменяемость. Он сказал, что сделал это, когда был не в себе. Именно этот способ защиты и был избран для Стонтона. Обвинение упорно пыталось выяснить у Стонтона: крича в театре, отдавал ли он в полной мере себе отчет в характере и особенностях своего поступка, а если отдавал, то знал ли он, что поступает плохо? Адвокат защиты, мистер Дэвид Стонтон, довольно известная личность в канадской адвокатуре, приводил всевозможные смягчающие обстоятельства: обвиняемый Стонтон в течение нескольких дней пребывал в стрессовом состоянии, он самым трагическим образом потерял отца, у него были сильнейшие психологические нагрузки из-за этой потери, умерла его последняя надежда возвратить доверие и одобрение покойного. Но обвинитель, мистер Дэвид Стонтон, от имени короны не желал признавать ни одно из этих оправданий, а в конце поставил вопрос, которого защита опасалась на протяжении всего процесса. «Находись у вас под боком полицейский, вы бы все равно сделали то, что сделали? Если бы полицейский сидел рядом с вами, прокричали бы вы на весь зал ваш скандальный вопрос?» И, конечно же, обвиняемый Стонтон потерял самообладание, разрыдался, вынужден был сказать: «Нет» — и на этом процесс по существу закончился. Судья, его честь мистер Стонтон, известный своей твердостью и беспристрастностью, даже не покидал судейского места. Он счел обвиняемого Стонтона виновным и вынес приговор: обвиняемый должен немедленно обратиться за помощью к психотерапевту.
— И что вы стали делать?
— Это было в семь утра в воскресенье. Я позвонил в аэропорт, заказал билет на Цюрих и двадцать четыре часа спустя был здесь. А через три часа после посадки я сидел в кабинете доктора Чуди.
— А что обвиняемый Стонтон — его сильно расстроил исход процесса?
— Для него хуже быть не могло, ведь он очень низкого мнения о психиатрии.
— Но он сдался?
— Доктор фон Галлер, если бы в восемнадцатом веке раненому солдату сказали, что ему предстоит ампутация конечности в полевых условиях, он бы знал, что его шансы выжить минимальны, но у него не было бы выбора. Или умирай от гангрены, или умирай под ножом хирурга. Мой выбор в данном случае был — либо сойти с ума самостоятельно, либо сделать это под квалифицированным наблюдением.
— Весьма откровенно. Мы уже делаем успехи. Вы начали меня оскорблять. Я думаю, мне удастся вам помочь, обвиняемый Стонтон.
— Вам для успеха нужны оскорбления?
— Нет. Я только хотела сказать, что ваше мнение обо мне улучшилось настолько, что вы решили испробовать меня на прочность. Это совсем неплохо, я имею в виду сравнение полевой хирургии восемнадцатого века и сегодняшнего психоанализа. Это лечебное направление все еще довольно молодо, и оно может быть довольно жестоким, если говорить о том, как его подчас практикуют. Но известны случаи выздоровления даже после полевых операций в восемнадцатом веке, а как вы сами сказали, альтернатива этому была весьма неприятна.
А теперь давайте займемся делом. Решения должны принимать только вы. Чего вы от меня ждете? Что я излечу вас от пьянства? Но вы сами сказали, что это не ваша болезнь, а лишь ее симптом. Симптом невозможно вылечить — его можно только облегчить. Болезни можно лечить, когда мы знаем, что они собой представляют и если для лечения есть благоприятные обстоятельства. Тогда симптомы пропадают. Вы больны. Ни о чем другом вы не говорили. Болезнь ваша кажется довольно сложной, но все описания симптомов сложны. Чего вы ожидали, когда приехали в Цюрих?
— Я не ожидал абсолютно ничего. Я вам уже говорил, что видел много психиатров в суде, и они не произвели на меня ни малейшего впечатления.
— Чепуха. Вы бы не приехали, если бы у вас совсем не было надежды, как бы вам ни претило признавать это. Если вы хотите, чтобы мы чего-то достигли, вы не должны позволять себе роскошь отчаяния. Вы для этого слишком стары, хотя в некотором отношении вы и кажетесь моложе своего возраста. Вам сорок. Это критический возраст. Между тридцатью пятью и сорока пятью каждый должен или совершить в своей жизни решительный поворот, или разбить себе голову о каменную стену. Если вы собираетесь когда-либо обрести некоторую меру зрелости, то время для этого как раз наступило. И я должна просить вас не судить психиатров по тому, что вы видели в суде. Юридическое свидетельство и психологическое свидетельство — вещи совершенно разные, а когда вы в вашей мантии находитесь в суде, в своей стихии, где все идет привычным для вас путем, вы можете кого угодно выставить глупцом, что вы и делаете…
— И, я полагаю, обратный случай — это когда в вашем кабинете находится адвокат, а вы — доктор, и вы можете выставить глупцом его, да?
— Моя профессия состоит не в том, чтобы выставлять кого-либо глупцом. Если мы хотим добиться с вами положительного эффекта, нужно установить гораздо лучшие отношения. Мы должны прекратить эту профессиональную пикировку и не думать о том, за кем осталось последнее слово.
— Вы хотите сказать, что мы должны быть друзьями?
— Совсем нет. Между нами должны быть отношения пациент — доктор, уважительные отношения. Коли вам это необходимо, можете оспаривать любое мое высказывание, но мы не уйдем далеко, если вы каждую минуту нашего времени будете играть адвоката защиты. Если мы продолжим, то до завершения курса побываем друг для друга кем угодно; я, возможно, буду вашей мачехой, сестрой, экономкой и массой других людей — в зависимости от вашего отношения ко мне. Но если ваша основная забота сводится к тому, чтобы сохранить в собственных глазах имидж блестящего адвоката, запойного и имеющего все основания быть недовольным жизнью, то наша работа продлится вдвое дольше, потому что сначала придется изменить эту вашу установку, а уж затем что-то делать. Это обойдется вам значительно дороже, а я не думаю, что вы любите тратить деньги попусту.
— Верно. А откуда вы знаете?
— Профессиональный секрет… Нет, так дело у нас не пойдет. Надо бы сменить тональность. Представьте-ка, что у меня и раньше были богатые пациенты, а некоторые из них цену деньгам знают… Хотите получить передышку в несколько дней, чтобы решить, что делать дальше?
— Нет. Я уже решил. Я хочу продолжать лечение.
— Почему?
— Но ведь вы знаете почему.
— Да, но я должна выяснить, знаете ли вы.
— Вы согласны со мной, что пьянство — это симптом, а не моя болезнь?
— Давайте не будем говорить о болезни. Болезнью в вашем случае был бы психоз, которого вы боитесь и который, конечно же, всегда возможен. Хотя богатые редко сходят с ума. Вы это знали? Они могут страдать неврозами и часто в самом деле страдают. Но психозами редко. Давайте скажем, что ваше психологическое состояние неудовлетворительно и вы желаете выйти из него. Это вас устроит?
— Кажется, сказано мягковато для того, что со мной происходило.
— Вы хотите, как ваша Нетти, сказать, что никто не знает, какие муки вы терпите? Уверяю вас, очень большое число людей терпят муки куда более серьезные.
— Ага, теперь я понял, в каком направлении мы движемся. Мы должны уничтожить во мне чувство собственной неповторимости. У меня этого в жизни было предостаточно, уверяю вас.
— Нет-нет. Мы в цюрихской школе на понижение, так сказать, не играем. Никто не собирается сводить ваши жизненные проблемы к нескольким шлепкам, полученным за то, что не делали ваши дела в горшок. Хотя это и может быть весьма важным — но никак не главной движущей силой в жизни. Конечно же, вы неповторимы. Все неповторимы. Никто не перенес того, что перенесли вы, потому что никто не побывал в вашей шкуре. Но мы принадлежим к человеческой расе, и наша неповторимость имеет пределы. А теперь — что касается лечения. Для начала несколько простых вещей. Вам лучше съехать из отеля и снять где-нибудь жилье. Здесь есть хорошие пансионы, где вам будет спокойно. Это весьма важно. Вам нужны покой и уединение, потому что большую часть работы вам придется проделывать самому между нашими встречами и вы будете сильно уставать.
— Ненавижу пансионы. Питание там обычно отвратительное.
— Верно. Но там нет баров, и хозяева недовольны, если гости злоупотребляют алкоголем в своих комнатах. Это даже хорошо, если вам будет неудобно (хотя и не невозможно) много пить. Я думаю, вам нужно попытаться дозировать свою выпивку. Не прекращайте пить совсем. Не спешите. Наши швейцарские вина очень вкусные.
— О Господи! Только не говорите мне о вкусном вине.
— Как вам угодно. Но будьте благоразумны. В настоящее время вы ко многим вещам относитесь все равно что запойный пьяница. Вы говорите, что алкоголь на вас не влияет, но вы глубоко заблуждаетесь.
— Я знаю людей, которые пьют не меньше моего, но с ними ничего такого не происходит.
— Да, у каждого есть такие знакомые. Но вы человек иного склада. Иначе, собственно, и не сидели бы здесь напротив меня.
— Если мы не будем говорить о том, как меня приучали к горшку, то в чем же заключается лечение? Запугивание и чтение лекций?
— Если это необходимо. Но обычно такой необходимости не возникает, а если и возникает, то это занимает лишь малую часть процесса лечения.
— Что же вы тогда будете делать?
— Ничего делать с вами я не буду. Я хочу попытаться помочь вам снова обрести ваше «я».
— Я ждал, что вы скажете «ваше лучшее „я“». Поможете стать послушным мальчиком.
— Ваше настоящее «я» может и не быть послушным мальчиком. Такое «я» было бы большим несчастьем. Ваше настоящее «я» может быть очень раздражительным и неприятным. Мы же с вами не в игры играем, мистер Стонтон. Нам могут встретиться опасности. Часть моей работы в том и состоит, чтобы предвидеть их и помочь вам совладать с ними. Но если опасностей избежать нельзя и они, вполне вероятно, носят разрушительный характер, не думайте, что я в силах помочь вам перепорхнуть через них. На нашем пути будут встречаться львы. Я не могу выдернуть у них зубы или попросить их втянуть когти. Я могу только дать вам несколько полезных советов о том, как приручать львов.
— Пугаете?
— Предупреждаю.
— А что нужно делать, чтобы добраться до львов?
— Мы можем начать почти с любого места. Но на основании того, что вы мне сказали, я думаю, лучше всего будет держаться обычного курса и начинать с начала.
— Детские воспоминания?
— Да, воспоминания вашей жизни вплоть до настоящего времени. Важные вещи. Основополагающие впечатления. Люди, которые много значили в вашей жизни, независимо от их роли — положительной или отрицательной.
— Похоже на фрейдизм.
— С фрейдистами мы не воюем, но и не придаем такого значения вопросам секса, как они. Секс очень важен, но если бы он был единственной важнейшей вещью в жизни, все было бы значительно проще; да и сомневаюсь, чтобы человек тратил тогда столько сил на то, чтобы прожить долгие годы, уже выйдя из того возраста, когда секс является величайшей радостью. Широко распространено заблуждение, будто бы у людей, живущих близко к природе, повышенная потенция. Ни в коем случае. Поживите с какими-нибудь туземцами — я жила целых три года, когда была моложе и очень интересовалась антропологией, — и вы узнаете правду. Люди ходят обнаженными, и никому нет ни малейшего дела — ни тебе намека на эрекцию, ни вихляния бедрами. А все потому, что их общество не дает им зелья Любви, которая является величайшим наркотиком нашего мира. Если же секс таки стоит в повестке дня, им приходится заводить себя танцами и всякими церемониями, чтобы создать соответствующий настрой, и тогда они, конечно, становятся очень активными. Но их важнейшая ежедневная забота — пропитание. Знаете, всю жизнь без особого ущерба можно прожить без секса. Сотни людей так живут. Но попробуйте один день прожить без еды, и этот вопрос станет для вас самым насущным. В нашем обществе пища это всего лишь толчок для наших вожделений. Нам нужно все — деньги, хорошее место под солнцем, красивые предметы, образование, святость… список очень длинен. Поэтому здесь, в Цюрихе, мы стараемся уделить должное внимание и всем этим вопросам тоже.
Обычно мы начинаем с того, что у нас называется «анамнез».[19] Вы получили классическое образование? Греческим владеете? Мы занимаемся вашей историей, встречаемся с людьми, которых вы, возможно, знаете, а возможно — нет, но которые являются частью вашего «я». Мы изучаем то, что вы помните, и то, что считали забытым. А по мере этого, как выясняется, уходим все глубже и глубже. И когда эти пласты удовлетворительно исследованы, мы решаем, нужно ли нам идти еще глубже — следующий шаг выводит вас за пределы индивидуальности, в общечеловеческое наследие.
— И сколько это длится?
— По-разному. Иногда долго, иногда все кончается на удивление быстро, в особенности если вы решаете не выходить за пределы вашей персональной сферы. И хотя я, конечно, что-то вам советую, но решение, как и все решения в этом виде работ, вы должны принять сами.
— Значит, мне следует начать рыться в памяти? Не хочу показаться чересчур деловым, как все североамериканцы, но я ограничен временем. Ну, то есть речь не может идти о трех годах или о чем-нибудь в этом роде. Я душеприказчик моего отца. Многое я могу сделать отсюда по телефону или по почте, но я не могу отсутствовать вечно. И еще нельзя закрывать глаза и на проблему «Кастора».
— Я всегда считала, что для улаживания наследственных дел требуется около трех лет. Я говорю о цивилизованных странах. Здесь, в Европе, есть страны, где такие процессы могут длиться и все десять лет, если только у вас есть деньги оплачивать расходы. Вам не кажется любопытным, что для улаживания дел умершего требуется приблизительно столько же времени, сколько нужно для того, чтобы распутать осложнения в жизни сорокалетнего человека? И тем не менее я понимаю ваши трудности. Поэтому, видимо, имеет смысл все же попробовать тот курс лечения, который я для вас наметила.
— А что это за курс?
— У нас есть много разных способов, чтобы запустить у пациента поток воспоминаний, выявить важные для него составляющие и дать к ним ключи. Некоторые пациенты рисуют картинки или лепят из глины. Были даже пациенты, которые танцевали и изобретали церемонии, отвечающие их ситуациям. Это может быть что угодно, главное, чтобы совпадало с характером анализанда.[20]
— Анализанда? Я что — анализанд?
— Ужасное слово, не правда ли? Обещаю, что больше не стану вас так называть. Будем придерживаться в наших беседах «ясного стиля», хорошо?
— Рамзи всегда говорит, что если вы понимаете, о чем говорите, то все может быть выражено «ясным стилем». Прочее — это «барочный стиль» (который, как он говорит, не годится для большинства людей) или «жаргон», а это, по его словам, уже дьявольские козни.
— Отлично. Однако вы должны запастись терпением, поскольку английский язык для меня не родной, а в моей работе возникает множество жаргонных словечек. Теперь что касается вас и того, чем бы вам заняться; картинки и фигурки, пожалуй, не подходят… Вы — юрист и, кажется, цените слова. Может, напишете резюме вашего дела?
— Я в свое время прочел сотни резюме.
— Да, и часть из них предназначалась для дел, которые рассматривал Его Честь судья Стонтон.
— Но это дело будет рассматривать Ее Честь судья фон Галлер.
— Нет-нет, судьей, как и прежде, будет Его Честь мистер Стонтон. Вам от него не уйти.
— Мне не часто удавалось успешно вести дела подзащитного Стонтона в суде. Победы обычно доставались обвинению. Вы уверены, что нам стоит делать это таким способом?
— Почему бы не попробовать. Это рискованный, если не сказать героический способ, и вы нашли его сами, без посторонней помощи. А это значит, что героизм вам импонирует и на самом деле вы не боитесь риска.
— Но это всего лишь игра.
— Вы играли в нее весьма серьезно. И это довольно распространенная игра. Вы знаете такое стихотворение Ибсена?
Жить — это снова и снова
В сердце с троллями бой.
Писать — это суд суровый,
Суд над самим собой.[21]
Я предлагаю вам начать. Составьте резюме от лица защиты. По мере подготовки этого материала вы непременно сделаете и резюме от лица обвинения, потому что выступать вам предстоит в суде особого рода — в суде над самим собой. А Его Честь мистер Стонтон будет выслушивать все это и выносить свои приговоры, может быть, чаще, чем обычно.
— Понимаю. А какова будет ваша роль?
— О, у меня будет несколько ролей. Заинтересованного зрителя прежде всего, а вдобавок я буду фигурой, которая появляется только в военном трибунале, — Другом Обвиняемого. А еще я буду авторитетным экспертом по прецедентам и беспристрастным суждениям и буду сдерживать обвинителя и защиту. Я буду опекать это непреходящее и жгучее желание воздать всем по справедливости. И если Его Честь мистер Стонтон задремлет, как это иногда случается с судьями…
— Но не с Его Честью мистером Стонтоном. Он не дремлет и не спит.
— Посмотрим, такой ли он непримиримый, как вы полагаете. Даже Его Честь мистер Стонтон может чему-нибудь научиться. Судья не должен быть врагом обвиняемому, а, мне представляется, что у Его Чести мистера Стонтона мировоззрение слишком уж из восемнадцатого века, а поэтому он не может быть хорошим судьей. Может быть, нам удастся переманить его в современность и заставить взглянуть на закон в современном свете… А теперь — до понедельника?