III. Мой зоргенфрейский дневник

17 дек., ср.: Отвратительное письмо от Нетти сегодня утром. Было особенно хорошо, потому что доктор Иоганна сказала в понедельник, что я завершил свой анамнез настолько, насколько это, по ее мнению, было необходимо. Удивительный прилив бодрости. И вдруг — это.

Семь страниц, исписанных ее размашистым, похожим на спутанную колючую проволоку почерком, гласили: достойный Мейти совершил наконец то, чего я всегда ожидал от него, — разоблачил себя как никчемный мошенник и авантюрист. Запускал лапу в попечительские фонды, каким-то образом вверенные ему. Она не пишет как и, вероятно, не знает. Но уверена, что это ему кто-то навредил. Конечно, он ее брат и зеница ее ока, а Нетти — воплощенная преданность, что семья Стонтонов знает на собственной шкуре… а также, полагаю, к собственной пользе. Нужно быть справедливым.

Но как я могу быть справедливым к Мейти? Он всегда был достойный трудяга, всего в жизни добившийся своим горбом, тогда как я родился мало того что в сорочке, так еще и шитой золотом. По крайней мере так представляла это Нетти, а когда отец отказался принять Мейти в «Альфу» и не допустил его фирму проводить аудит «Кастора», Нетти поняла, что мы бессердечные, неблагодарные эксплуататоры. Но отец чувствовал, что Мейти дрянь человек, да и у меня были такие подозрения: видел я, как он паразитировал на Нетти, когда вполне мог обеспечивать себя сам. А теперь Нетти просит меня вернуться поскорее в Канаду и защищать Мейти. «Ты растрачивал таланты на защиту всяких негодяев, а теперь должен сделать все, чтобы честный мальчик, которого оболгали, был оправдан перед всем миром». Вот как она это сформулировала. И еще: «Я никогда ни у тебя, ни у твоей семьи ничего не просила, и Господь знает, что я, забывая о себе, делала для Стонтонов, а некоторые вещи так и останутся тайной. Но теперь молю тебя на коленях».

Есть простой способ разобраться, и я уже так и поступил. Послал телеграмму Хаддлстону, пусть выяснит, в чем там дело, и даст знать мне. Он может все сделать не хуже меня. Что теперь? Сказаться больным, написать Нетти, что меня доктор не отпускает и так далее, а Фредерик Хаддлстон, королевский адвокат, все сделает в лучшем виде? Но Нетти не верит в мою болезнь. Она сказала Каролине, что уверена: я в каком-нибудь модном европейском заведении для алкашей, баклуши пинаю да книжки почитываю, чем я, мол, и без того всегда злоупотреблял. Она сочтет, что я увиливаю. И отчасти будет права.

Доктор Иоганна освободила меня от многих глупостей, но заодно придала моему и без того обостренному чувству справедливости остроту бритвы. На ее языке, я всегда проецировал Тень на Мейти. В нем я видел собственные худшие стороны. Я был подонком столько раз, что и не сосчитать. Шпионил за Карол, шпионил за Денизой, отпускал несчастной слюнявой Лорене саркастические реплики, которые она не в силах была понять, а пойми вдруг, была бы крайне уязвлена, скверно обошелся с Нопвудом, с Луисом Вольфом, но хуже всего, сквернее всего обходился с отцом в тех ситуациях, когда он бывал уязвим, а я — силен. Список длинный и отвратительный.

Я все это принял. Все это часть моего «я», и если я не распознаю ее, не постигну, не признаю своей, то никакой мне свободы, никакой надежды стать чуть меньшим подонком в будущем.

Прежде чем прийти к сегодняшнему моему очень скромному пониманию себя, мне неплохо удавалось проецировать свои недостатки на других людей, и полную гамму их, даже более чем, я видел в Мейтланде Куэлче, дипломированном бухгалтере. У него, конечно, масса своих вполне реальных недостатков, никто ведь не проецирует свою Тень на человека, являющего образец добродетели. Но я испытывал к Мейти безотчетное отвращение, а он ведь не сделал мне ничего дурного, лишь по-своему — суя влажную ладонь, идиотически ухмыляясь — искал моей дружбы. Определенно неприятный тип, но теперь я понимаю, что ненавидеть его меня заставляло мое скрытое духовное родство с ним.

Итак, если я отказываюсь ехать в Канаду и пытаюсь отделаться от Мейти, то каково мое положение с точки зрения морали? С точки зрения права-то все очевидно: если обвинения Мейти предъявлены Комиссией по государственным ценным бумагам, то для этого есть достаточные основания, и максимум, что я смог бы сделать, это попытаться втереть очки суду, убедить их, будто Мейти не знал, что делает, то есть выставить его дураком или чуть меньшим мошенником. Но если я откажусь вмешиваться и передам его в руки пусть даже и такого хорошего адвоката, как Хаддлстон, не будет ли это означать, что я продолжаю плыть в том самом направлений, которое пытаюсь — в середине жизни — сменить?

Ах, Мейти, сукин ты сын, угораздило же тебя оступиться как раз в момент, когда я, так сказать, психически выздоравливаю!


18 дек., чт.: Должен уезжать. Остался бы в Цюрихе на Рождество, если бы не эта история с Мейти, а так Нетти попытается найти меня по телефону, и если начнем беседовать, то пиши пропало… Что она имела в виду, когда писала: «некоторые вещи так и останутся тайной»? Неужели Карол и в самом деле была права? И Нетти в самом деле способствовала смерти матери (сказать «убила» я так и не готов), поскольку считала, что та неверна отцу и отец будет счастливее без нее? Но если Нетти такая, почему она не подсыпала крысиного порошка в Денизин мартини? Денизу она терпеть не может, и вполне в духе Нетти было бы полагать, что ее мнение в данном вопросе абсолютно объективно и не подлежит обсуждению.

Думая о Нетти, я вспомнил предупреждение Парджеттера, касающееся свидетелей или клиентов, чье кредо esse in re.[97] Для таких людей мир абсолютно ясен, так как они не в состоянии понять, что все воспринимаемое нами окрашивается нашей личной точкой зрения. Они полагают, что все видят мир одинаково — точно так же, как они. В конечном счете, говорят они, мир же абсолютно объективен — вот он перед нашими глазами. Поэтому то, что видит заурядный человек разумный (а утверждающий это — всегда один из них), и есть то, что существует, а любой, кто видит мир иначе, — сумасшедший, или больной, или просто круглый идиот. К этой категории принадлежит, по-моему, огромное количество судей… Равно как и Нетти.

Я никак не мог взять в толк, почему все время не в ладах с нею (ведь на самом-то деле, надо признаться, я всегда любил старушку), пока Парджеттер не упрекнул меня, что я ничуть не менее упорствую в своих заблуждениях, хотя мой случай сложнее и забавнее и мой девиз esse in intellectu solo.[98]

— Вы думаете, что мир — это ваше представление о нем, — сказал он однажды ноябрьским днем во время консультации, когда я предлагал ему какую-то вычурную теорийку, — и если вы не осознаете, что это заблуждение, и не откажетесь от него, то вся ваша жизнь превратится в одну гигантскую галлюцинацию.

Что, несмотря на все мои успехи, фактически и случилось, а широкомасштабные алкогольные эксперименты имели целью, главным образом, пресечь любые вторжения нежелательной правды в мою иллюзию.

Но в каком направлении я двигаюсь? К чему подводила меня доктор Иоганна? Подозреваю, что к новому принципу веры, который не приходил в голову Парджеттеру и может быть назван esse in anima;[99] я начинаю признавать объективность существующего мира, но знаю в то же время, что раз я такой, какой есть, то, с одной стороны, я воспринимаю мир глазами того человека, каким являюсь, а с другой, — проецирую в этот мир существенную часть того, кто я и что я. Если я это знаю, то в моих силах не поддаваться самым глупым иллюзиям. Абсолютная природа вещей не зависит от моих чувств (а больше воспринимать мир мне нечем), и то, что я воспринимаю, есть образ в моей собственной душе.

Хорошо, просто здорово. Это не слишком трудно сформулировать и принять разумом. Но знать это, привносить это в повседневную жизнь — вот в чем проблема. И это было бы истинным смирением, а не той напускной скромностью, которую обычно выдают за смирение. Несомненно, в этом-то и заключается сюрприз, который доктор Иоганна планирует преподнести мне, когда мы продолжим наши сеансы после Рождества.

Но на Рождество я должен уехать. Иначе Нетти достанет меня… А что если поехать в Санкт-Галлен?[100] Это недалеко, можно взять лыжи напрокат. Говорят, там есть на что посмотреть и кроме пейзажа.


19 дек., пт.: Приехал в Санкт-Галлен вскоре после полудня. Городок больше, чем я ожидал, тысяч семьдесят, размер Питтстауна, но так и пропах значительностью. Говорят, это самый высокий (над уровнем моря) город Европы, и воздух здесь разреженный и чистый. Остановился в хорошем отеле (называется «Валгалла» — к чему бы это?[101]) и пошел пройтись, сориентироваться. Снега мало, но все очень здорово украшено к Рождеству. Совсем не в нашем бордельном сев.-ам. стиле. Нашел площадь Клостерхоф, повосхищался ею, но собор оставил на завтра. Пообедал в очень хорошем ресторане («Метрополь»), а оттуда в Stadtheater.[102] Он был перестроен в этом бруталистско-модернистском стиле,[103] здесь все — грубый цемент и вкривь и вкось, ни одного прямого угла или закругленной линии, а потому обстановка для легаровского «Паганини»[104] довольно странная. Музыка — изящно венская. Как всегда проста, звучна и сильна любовь в этих опереттах! Если я правильно понял, Наполеон не отдал Пагу одну из своих графинь, потому что тот не был благородного происхождения. Когда-то я не получил девушку, которую любил, потому что не был евреем. Но Паг произвел много красноречивого шума по этому поводу, тогда как я просто стушевался. Любил ли я Джуди? Или я любил в ней частичку самого себя, как считает доктор Иоганна? Имеет ли это теперь какое-нибудь значение? Да, имеет, для меня.


20 дек., сб.: Всегда был методичным экскурсантом, и на этот раз в 9:30 отправился в собор. Знал, что барокко, но не был готов к такой барочности. От исполинского масштаба духовных излишеств захватывает дух (тавтология), и никакого тебе хаоса или мишуры. Специально не взял никаких путеводителей — хотел получить свежее впечатление, а потом уже разбираться с деталями.

Затем близлежащая библиотека аббатства — раскрыв рот разглядывал какие-то очень странные старинные картины и чудеса их барочной залы. Пальто не снимал, потому что отопления в нормальном смысле слова там не было. Женщина, которая продает билеты, требует, чтобы я надел огромные фетровые бахилы, дабы не испортить паркет. Отличная библиотека для любителя достопримечательностей, но в соседней комнате расположились двое или трое человек, по виду священники, они читают и пишут, значит, сюда ходят не только смотреть на архитектурные красоты. С благоговейным трепетом глазею на какие-то великолепные рукописи, включая покрытые пылью веков Nibelungenlied и Parsifal,[105] и недоумеваю: что здесь может делать неряшливая старая мумия с зубами вроде даже собственными. Наверное, в прежние времена, до эпохи специализации, библиотеки по совместительству служили кунсткамерами. Помедлил над изображением головы Христа, выполненным исключительно каллиграфией. Датировано «nach 1650».[106] Какой-то прилежный каллиграф умудрился воспроизвести историю страстей Господних с таким множеством выразительных загогулин и причудливых завитков, что в итоге вышел памятник благочестивой оригинальности, если не сказать произведение искусства.

Наконец холод становится невыносимым, и я спасаюсь бегством на улицу, где светит солнышко. Ищу книжную лавочку, где можно купить путеводитель и, таким образом, стать серьезным туристом. Нахожу превосходную лавочку, беру что мне нужно, шарю глазами по полкам, и тут мой взгляд привлекают две фигуры: мужчина в большой шубе, под которой явно костюм из плотного твида ручной работы, громко разговаривает с женщиной в изящной дорогой одежде, но видом более всего напоминающей мне сказочную великаншу-людоедку.

У нее был огромный череп и какие-то непропорционально разросшиеся кости — над гигантскими челюстями выглядывали из пещер-глазниц глаза. Она не делала никаких капитулянтских уступок своему уродству, и ее стального цвета волосы были модно причесаны, а на лице лежал плотный слой косметики. Говорили они по-немецки, но в мужчине было что-то решительно ненемецкое и нешвейцарское, и чем больше я смотрел на него (поверх книги), тем более знакомой казалась мне его спина. Затем он сделал шаг-другой, хромая, как хромал только один человек в мире. Это был Данстан Рамзи. Старая Уховертка, чтоб мне провалиться на этом месте! Но как он оказался в Санкт-Галлене и кто эта его страхолюдная спутница? Несомненно, какая-то важная птица, потому что администраторша магазина была вся внимание… Так, что же мне теперь, расшаркаться — или потихоньку ускользнуть и тихо-мирно провести праздничные дни? Как это часто бывает в таких ситуациях, решение принял не я. Уховертка заметил меня.

— Дейви! Вот здорово!

— Доброе утро, сэр. Какой приятный сюрприз!

— Вот уж кого не ждал увидеть. Я не видел тебя со дня похорон бедняги Боя. Как ты здесь оказался?

— Просто на Рождество приехал.

— И давно ты здесь?

— Со вчерашнего дня.

— Как дела дома? Карол в порядке? С Денизой, не сомневаюсь, полный порядок. Как там Нетти? По-прежнему тебя донимает?

— Все в порядке, насколько я знаю.

— Лизл, это мой друг с самого детства. Я хотел сказать — с его детства. Дэвид Стонтон. Дэвид, это фрейлейн доктор Лизелотта Негели. Я здесь у нее в гостях.

Людоедка улыбнулась мне чрезвычайно обаятельной (принимая во внимание, что ей нужно было преодолеть) улыбкой. Когда она заговорила, оказалось, что у нее низкий и несомненно красивый голос. Мне послышалось в нем что-то знакомое, но это невозможно. Удивительно, какая у этого страшилища утонченная женственность. Слово за слово, и они пригласили меня на ленч.

В результате мой отдых в Санкт-Галлене принял совсем другой оборот. Я полагал, что буду один, но, как и многие ищущие уединения люди, я вовсе не так наслаждался им, как это представлял, и когда Лизл (почти сразу же она сказала, чтобы я звал ее Лизл) пригласила меня на Рождество в ее загородный дом, я ответил согласием, даже не успев сообразить, что делаю. Эта женщина просто колдунья какая-то — при том, что никаких видимых усилий не прикладывает. А Уховертка сильно изменился. Он мне никогда особо не нравился, как я и говорил доктору Иоганне, но возраст и инфаркт, который, по его словам, он перенес вскоре после смерти моего отца, кажется, изменили его к лучшему, и до неузнаваемости. Он был все так же ироничен, так же инквизиторски любопытен, однако появилась в нем какая-то новая сердечность. Думаю, он выздоравливал здесь при людоедке, которая, по всей видимости, была врачом. Она взяла с ним какой-то странный тон.

— Ну разве мне не повезло, Дейви, что я убедила Рамзи приехать пожить у меня? Как компаньон он бесподобен. Учителем он тоже был бесподобным? Не думаю. Но он очень милый.

— Лизл, Дейви еще подумает, что мы любовники. Я здесь, конечно, для того, чтобы составить компанию Лизл, но в не меньшей мере и потому, что здешний климат полезен для моего здоровья.

— Будем надеяться, что он и для здоровья Дейви полезен. По нему видно, что он был серьезно болен. Но кажется, Дейви, вы идете на поправку? И не пытайтесь отпираться.

— Откуда тебе это известно, Лизл? Он и в самом деле выглядит лучше, чем когда я видел его в последний раз. Но это и неудивительно. Но с чего ты решила, что он здесь лечится?

— Да ты посмотри на него, Рамзи. Ты что же думаешь, что я прожила столько лет рядом с Цюрихом и не научилась узнавать тех, кто лечится у психоаналитика? Он явно работает с одним из юнгианцев — исследует свою душу и переделывает себя заново. У какого доктора вы лечитесь, Дейви? Я знаю некоторых.

— Понятия не имею, как вы догадались, но отпираться действительно бесполезно. Я уже чуть больше года посещаю фрейлейн доктора Иоганну фон Галлер.

— Ио фон Галлер! Я знаю ее с пеленок. Мы не то чтобы подруги, но знакомы. Вы в нее еще не влюбились? В нее влюбляются все ее пациенты мужчины. Предполагается, что это входит в курс лечения. Но она ведет себя очень порядочно и никому не делает никаких авансов. Думаю, что с таким преуспевающим мужем юристом и двумя почти взрослыми сыновьями другого и быть не может. Ах да, она, конечно, не фрейлейн, а фрау доктор. Но вы, вероятно, говорили по-английски, а потому этот вопрос и не возник. Ну, после года с Ио вам надо бы как-нибудь развеяться. Жаль, что мы не можем обещать вам по-настоящему веселого Рождества в Зоргенфрее; там будет скучновато.

— Не верь этому, Дейви. Зоргенфрей — настоящий заколдованный замок.

— Ничего подобного, но, по крайней мере, атмосфера там будет более сердечная, чем в санкт-галленской гостинице. Может, прямо сейчас и поедем?

Вот так оно все и получилось. Через час после ленча я, взяв свои вещи, уже сидел рядом с Лизл в красивом спортивном автомобиле, а Рамзи со своей деревянной ногой расположился на заднем сиденье вместе с моим чемоданом. Автомобиль помчался на восток из Санкт-Галлена в направлении Констанца и, как его там, Зоргенфрея. Интересно, что это? Может, одна из частных клиник, которых в Швейцарии полным-полно? Дорога все время шла вверх, и наконец, проехав около полумили по сосновому леску, мы оказались на горном уступе — с него открывался вид, от которого перехватывало дыхание. В прямом смысле перехватывало — воздух тут был холоднее и разреженнее, чем в Санкт-Галлене. А на уступе возвышался Зоргенфрей.

Зоргенфрей похож на Лизл — кошмар, но глаз не оторвать. В Англии такой стиль назвали бы «возрождение готики».[107] Не знаю, есть ли в Европе аналоги. Шпицы, узкие окна со средниками, на входе — приземистая башня, а где-то вдалеке торчит, словно карандаш, другая, гораздо выше и тоньше. Но повсюду нескрываемый дух больших денег и девятнадцатого века. Внутри масса медвежьих шкур, гигантская мебель, изукрашенная резьбой до последнего дюйма, — фрукты, цветы, птички, зайчики и даже (на сооружении, напоминающем алтарь мамоны, но, вероятно, все же являющемся буфетом) гончие в натуральную величину, у шести из которых к ошейникам прикреплены настоящие бронзовые цепочки. Это замок грез какого-нибудь магната, почившего в бозе лет сто пятьдесят назад, замок вполне в духе цивилизации, давшей миру среди массы других полезных вещей музыкальную шкатулку и часы с кукушкой.

Мы прибыли часов в пять вечера, и меня провели в эту комнату, не уступающую по размерам залу, где заседает совет директоров «Кастора», и вот я не упускаю шанса зафиксировать в дневнике последние события. У меня голова идет кругом. В чем тут дело — в воздухе или в компании Лизл? Я рад, что приехал сюда.

Позднее: По-прежнему ли я рад, что приехал? Сейчас уже заполночь, и я провел самый напряженный вечер с моего отъезда из Канады.

Этот дом тревожит меня, и я не могу понять почему. Величественные дома, дворцы, шикарные загородные виллы, комфортабельные коттеджи — я знаю их либо как гость, либо как турист. Но это сооружение, на первый взгляд архитектурная шутка, — самый жуткий из всех домов, куда мне доводилось входить. Можно подумать, архитектор прежде только тем и занимался, что сказки братьев Гримм иллюстрировал, поскольку дом наводнен призраками, но не беззубыми диснеевскими, а жутковатыми призраками начала девятнадцатого века. Правда, когда приглядишься, возникает впечатление, что дом строился со всей серьезностью и архитектор был явно не лишен таланта, потому что дом хотя и огромен, но все же остается домом для жилья, а не архитектурным капризом, парковой руиной. На клинику он тоже не похож. Думаю, это дом Лизл.

Зоргенфрей. Без забот. Сан-Суси.[108] Как раз такое имя может дать человек, лишенный воображения, загородному дому в глуши. Но здесь есть что-то, никак не согласующееся с мыслью о богатых буржуа, отдыхающих от делания денег.

Спустившись к обеду, я увидел Рамзи в библиотеке. То есть в английском загородном доме эта комната была бы библиотекой, удобной и приятной, но в Зоргенфрее впечатление гнетущее. Полки вздымаются рядами к высокому крашеному потолку, на котором декоративным готическим шрифтом что-то начертано; кажется, это десять заповедей. Здесь стоит огромный глобус Земли, против которого расположился не менее огромный небесный глобус. У одного из окон, выходящего в сторону гор, смонтирован большой телескоп, которому, по моей оценке, не менее сотни лет. На низком столике находится очень современный предмет, при ближайшем рассмотрении оказавшийся латунной рамой, в которой, одна над другой, закреплены пять шахматных досок. На каждой доске — фигуры, пять неоконченных партий. Доски изготовлены из какого-то прозрачного материала, а потому можно, глядя сверху, увидеть положение фигур на всех нижних досках. В камине вовсю горел огонь, перед ним сидел Рамзи и грел ноги — родную и деревянную. Он моментально почувствовал мое настроение.

— Необычный дом, правда?

— Очень. Вы здесь и живете?

— Я что-то вроде постоянного гостя. Так гостевали в восемнадцатом веке. Знаешь, люди, имевшие интеллектуальную жилку, держали в доме философа или ученого. Лизл нравится моя болтовня. А мне — ее. Не очень обычный для канадского учителя способ доживать дни, правда?

— Вы никогда не были обычным учителем, сэр.

— Не называй меня «сэр», Дейви. Мы же старые друзья. Твой отец был моим самым старым другом… если это можно назвать дружбой. В чем я иногда сомневаюсь. Но ты уже не мальчишка. Ты известный адвокат по уголовным делам. То, что раньше называли «знаменитая мантия». Все дело, конечно, в том, что у меня нет имени, которым бы меня называли все мои друзья. Как вы меня звали в школе? Пробка? Пробка Рамзи? Глупое прозвище. Протезы давно уже не делают из пробки.

— Если хотите знать, вообще-то мы звали вас Уховерткой. Из-за вашей привычки копаться в ухе мизинцем.

— Правда? Не думаю, что мне это очень нравится. Называй-ка меня лучше Рамзи, как это делает Лизл.

— Как я слышу, она вас называет «дорогой Рамзи».

— Да. Мы довольно близкие друзья. А какое-то время были даже больше, чем друзья. Это тебя удивляет?

— Вы только что сказали, что я опытный адвокат по уголовным делам. Меня ничто не удивляет.

— Никогда так не говори, Дейви. Никогда так больше не говори. В особенности в Зоргенфрее.

— Вы же сами только что сказали, что это необычный дом.

— О да. Это настоящее чудо на свой особый манер. Но я не совсем это имел в виду.

Нас прервала Лизл, возникшая через дверь, которой я прежде не замечал, поскольку та была надежно замаскирована — встроена в полки и покрыта фальшивыми корешками. На Лизл было что-то вроде мужского вечернего костюма из темного бархата, в котором она выглядела удивительно элегантно. Ее лицо Горгоны давно перестало меня шокировать. Рамзи повернулся к ней, как мне показалось, не без волнения.

— А сам за обедом будет?

— Наверно. А почему ты спрашиваешь?

— Просто подумал, когда Дейви с ним познакомится.

— Не суетись, дорогой Рамзи. Суетливость — признак старости, а ты отнюдь не стар. Скажите-ка, Дейви, вы когда-нибудь видели такую шахматную доску?

Лизл принялась объяснять правила игры, и оказалось, что партия ведется на пяти досках одновременно пятью наборами фигур. В первую очередь необходимо забыть все, что знаешь об обычных шахматах, и научиться одновременно думать как в горизонтальной плоскости, так и в вертикальной. Я, будучи довольно сильным игроком — правда, Парджеттера так в свое время и не победил, — был настолько озадачен, что даже не заметил, как в комнате появился еще один человек, и вздрогнул, услышав голос:

— Когда же меня представят мистеру Стонтону?

Говоривший был фигурой удивительной — элегантнейший маленький человечек с великолепной копной седых вьющихся волос. На нем был вечерний костюм, но вместо брюк — атласные бриджи до колен и шелковые чулки. Я сразу же узнал в нем Айзенгрима, фокусника, иллюзиониста, которого дважды видел в Торонто в театре королевы Александры. Во второй раз — когда был пьян и в расстроенных чувствах и крикнул Медной голове: «Кто убил Боя Стонтона?» Правила приличия мы впитываем с молоком матери, так что я пожал протянутую мне руку. Айзенгрим продолжил:

— Вижу, вы узнали меня. Ну так как, полиция все еще пытается обвинить меня в убийстве вашего отца? Они проявили столько настойчивости. Даже проследили меня до Копенгагена. Но против меня у них ничего не было. Разве что им казалось, будто я знаю об этом больше них, и они весьма вольно истолковали безобидную импровизацию Лизл. Очень рад вас видеть. Нам надо бы все обсудить.

Не имеет смысла описывать дальнейшее в подробностях. Насколько прав был Рамзи! Никогда не говори, что тебя ничто больше не удивит. Но что мне было делать? Передо мной оказался человек, которого я презирал и даже ненавидел, когда встретил в последний раз, а его первые слова, обращенные ко мне, имели целью привести меня в замешательство, если не взбесить. Но я уже был не тот, что кричал тогда в театре. Проведя год с доктором Иоганной, я стал совсем другим человеком. Если Айзенгрим хладнокровен, то я буду еще хладнокровнее. В суде я по всем правилам этикета разделал и прожевал не одного нахального свидетеля, и я не дам провести себя какому-то шарлатану. Думаю, что своим поведением я не посрамил ни доктора Иоганну, ни Парджеттера. На лице Рамзи читалось восхищение, а Лизл буквально упивалась ситуацией, которая была, похоже, абсолютно в ее вкусе.

Мы отправились обедать. Еда была отличной и без особых, вопреки атмосфере дома, излишеств. Было много хорошего вина, потом — коньяк, но я достаточно хорошо себя знал и не злоупотреблял им, что, как я заметил, понравилось Рамзи и Лизл. И без всякого английского притворства: мол, во время еды — никаких важных разговоров; обсуждали мы только убийство моего отца и что за этим последовало, его завещание и что из этого вышло, и что говорили и думали обо всем этом Дениза, Карол, Нетти и окружающий мир, насколько уж миру было до того.

Для меня это было испытанием и триумфом, потому что со времени моего приезда в Цюрих я не говорил об этих вещах ни с кем, кроме доктора Иоганны, да и то на самом субъективном языке. Но сегодня я обнаружил, что могу быть относительно объективен, даже когда Лизл грубовато прыснула, услышав про выходку Денизы с посмертной маской. Рамзи слушал с сочувствием, но рассмеялся, когда я сказал, что отец оставил деньги моим несуществующим детям. Прокомментировал он это так:

— Я уверен, ты и не догадывался, что твое отношение к женщинам а-ля Иосиф[109] было для Боя как острый нож. Он чувствовал, что это выставляет его в неблагоприятном свете. Он всегда считал, что наилучшая услуга, которую мужчина может оказать женщине, это затащить ее в постель. Просто не мог представить себе, что есть люди, для которых секс — не лучший спорт, хобби, искусство, наука и пища для фантазий. Мне всегда казалось, что его интерес к женщинам — это продолжение его сверхъестественных деловых качеств в том, что касалось сахара и всевозможных кондитерских изделий. Женщины были самым восхитительным лакомством из всех, какие он знал, и он не мог понять тех, кто не имел склонности к сладкому.

— Интересно, что бы ваш отец сказал о женщине вроде Ио фон Галлер?

— Нет-нет, Лизл, женщины такого рода были вне круга интересов Боя. Или, если тебе угодно, женщины вроде тебя. Дениза — вот его представление об умной женщине.

Я обнаружил, что для меня все еще мучительно слышать, как обсуждают эту слабость отца, а потому постарался сменить тему.

— Я думаю, в круг наших интересов попадает лишь малая частичка жизни, а потому мы не перестаем испытывать потрясения и удивляться. Например, кто бы мог подумать, что после такого долгого пребывания в кабинете доктора фон Галлер я совершенно случайно встречу здесь вас троих? Вот это совпадение, если вам угодно.

Но Рамзи не пожелал согласиться с этим:

— Как историк в совпадения я не верю. Только очень простодушные люди верят в них. Рационалисты говорят, что видят некую модель, логику которой они принимают. А те модели, которые они не видят и не принимают, отбрасывают как случайные. Я полагаю, что тебе по какой-то причине нужно было с нами встретиться. По хорошей причине, надеюсь.

Айзенгрим проявлял интерес, но не без высокомерия; после обеда они с Лизл уселись за эту сложную шахматную доску. Какое-то время я наблюдал за ними, но так и не смог разобраться в игре, а потому сел у огня поговорить с Рамзи. Конечно, мне ужасно хотелось узнать, как он оказался в этой диковинной компании, но после доктора фон Галлер я стал гораздо осмотрительней с перекрестными допросами в частной жизни. Предположение, будто они с Лизл были когда-то любовниками, — возможно ли это? Я зондировал почву с предельной осторожностью. Но когда-то я был учеником Уховертки, и мне все еще кажется, что он видит меня насквозь. Так оно, конечно, и было, но сегодня он разоткровенничался, и, словно кроша батон птичке, сообщил мне, что:


1. Айзенгрима он знал с детства.

2. Айзенгрим родился в той же деревне, что отец, он сам и моя мать — в моем Дептфорде.

3. Мать Айзенгрима сыграла важную роль в его жизни. Он говорил о ней как о «святой», что удивляет меня. Как же это Нетти ни словом не обмолвилась о таком человеке?

4. С Лизл он познакомился в Мексике, где она путешествовала с Айзенгримом, и они почувствовали «родство душ» (это его смешное и старомодное выражение), которое сохранилось до сего дня.

5. Когда мы вернулись к случайности моей встречи с ними в Санкт-Галлене, он рассмеялся и процитировал Честертона: «Совпадения — это духовная разновидность каламбура».


Он, как выяснилось, приехал в Швейцарию поправляться после инфаркта и, вероятно, останется здесь. Он работает над еще одной книгой — что-то о вере и ее связи с мифом, старая его тема, — и совершенно доволен жизнью. Недурной улов; хотелось бы рассчитывать на успешную рыбалку и в будущем.

Айзенгрим напускает на себя королевские манеры. По всему видно, что хозяйка в доме Лизл, но он строит из себя блюстителя этикета. Когда они объявили перерыв в игре (вероятно, нужно несколько дней, чтобы завершить партию), он поднялся, и я с удивлением увидел, что Лизл и Рамзи поднялись тоже; их примеру последовал и я. Он пожал каждому из нас руку и пожелал спокойной ночи, будто коронованная особа, прощающаяся с придворными, прежде чем удалиться в опочивальню. Изображал он при этом: «сидите-сколько-вам-угодно-но-Мы-удаляемся-на-покой» — и явно не сомневался, что с его уходом настроение у собравшихся упадет.

Совсем нет. Всем, казалось, полегчало. Огромная библиотека (занавеси на окнах успели задернуть, отгородившись от ночного неба, горных вершин и нескольких огоньков далеко внизу) с его уходом стала почти уютной. Лизл достала виски, и я решил, что могу позволить себе пропустить один хороший стаканчик. Именно она заговорила о том, что не давало мне покоя:

— Уверяю вас, Дейви, в этом нет ничего умышленного. Конечно, когда мы встретились в книжной лавке, я поняла, что вы, наверно, сын того человека, который так драматически умер, когда Айзенгрим в последний раз был в Торонто, но я понятия не имела об обстоятельствах.

— Вы были вместе с ним в Торонто?

— Конечно. Мы давние деловые партнеры и коллеги. Я его менеджер или импресарио — называйте как угодно. В программах я выступаю под другим именем, но уверяю вас, мое присутствие на сцене очень заметно. Я — голос Медной головы.

— Значит, это вы дали тот необычный ответ на мой вопрос?

— О каком вопросе вы говорите?

— Вы не помните то субботнее представление, когда кто-то выкрикнул: «Кто убил Боя Стонтона?»

— Прекрасно помню. Вы, наверно, догадываетесь, что это было довольно неожиданно. Обычно мы кое-что знаем о вопросах, на которые Голове, возможно, придется отвечать. Так это был ваш вопрос?

— Да. Но я не услышал вашего ответа целиком.

— Да, в зале поднялся шум. Наш бедняга Рамзи стоял сзади в верхней ложе, и вот тогда-то у него и случился инфаркт. Думаю, многих перепугало его падение. Конечно, были и такие, кто счел, что это — часть представления. Ночка была запоминающаяся.

— Но вы помните, что вы тогда сказали?

— Слово в слово. Я сказала: «Его убили те же, что и всегда, персонажи жизненной драмы: во-первых, он сам, а еще — женщина, которую он знал, женщина, которой он не знал, мужчина, исполнивший самое заветное его желание, и неизбежный пятый, хранитель его совести и хранитель камня».

— Полагаю, что имею все основания попросить вас объяснить эту шараду.

— Конечно, имеете. И надеюсь, вы получите ответ, который вас удовлетворит. Но не сегодня. Дорогой Рамзи что-то бледноват, надо бы проводить его в постель. Но времени у вас много. Вы наверняка позаботитесь о том, чтобы мы вернулись к этой теме.

Чем я и должен был удовольствоваться, по крайней мере до завтра.


21 дек., вс.: Сегодня утром Лизл устроила мне экскурсию по дому, который был построен в 1824 году каким-то ее предком, сколотившим состояние на производстве часов. В прихожей главенствует… нечто. По всей видимости, это был его шедевр — разные циферблаты показывают секунды, день недели, число, месяц, время года, знаки Зодиака, время в Зоргенфрее и время по Гринвичу и фазы луны. Куранты из тридцати семи колокольчиков играют несколько мелодий и украшены фигурами Дня, Ночи, Времен года, двумя головами Времени и еще бог знает чем, и все это из превосходного змеевика.[110] Кошмар, но глаз не оторвать, как и от Лизл; ей это, по-моему, нравится. Мы бродили по дому, взбирались по неожиданным лестницам и обозревали головокружительные пейзажи из хитроумно расположенных окон, а я не оставлял попыток вернуть разговор к тем странным словам Медной головы о смерти отца, но Лизл знакомы все увертки и способы уклоняться от ответа, а находясь в ее доме, я не мог припереть ее к стенке, как сделал бы это в суде. Но один или два ответа она все же дала:

— Вы не должны толковать мои слова слишком буквально. Не забывайте, что у меня — у Головы — не было времени, даже десяти секунд, чтобы подумать. Поэтому я дала абсолютно заурядный ответ, какой дала бы любая опытная гадалка. Вы же знаете, есть слова, которые подойдут почти к любому; наше дело их произнести, а уж дальше каждый истолкует на свое усмотрение. «Женщина, которую он знал… женщина, которой он не знал». Судя по тому, что мне известно сегодня (а известно мне лишь то немногое, что иногда рассказывал Рамзи), я бы сказала, что женщина, которую он знал, — это ваша мать, а женщина, которой он не знал, — ваша мачеха. Он чувствовал вину по отношению к вашей матери, а во второй раз женился на женщине, которая была гораздо сильнее, чем он думал. Но судя по жуткой шумихе, поднятой вашей мачехой, она, видимо, считала, что именно она и должна быть женщиной, которую он знал, а предположение, что она сыграла свою роль в его смерти, ее разъярило… Откровенно говоря, мне больше нечего сказать о том, почему я произнесла тогда именно эти слова. У меня есть некоторые способности по этой части. Именно поэтому Айзенгрим и доверил мне говорить за Голову. Может быть, я почувствовала что-то, поскольку если настроиться, то каждый может что-нибудь почувствовать. Но только не надо ломать себе голову и делать далеко идущие выводы на пустом месте. Забудьте вы об этом.

— Меня учили тому, чтобы не забывать.

— Но, Дейви, то, как вас учили, то, как вы себя использовали, в конечном счете и привело вас в Цюрих к психоаналитику. Я уверена, Ио фон Галлер — она просто великолепна, хотя совсем и не в моем стиле, — дала вам понять это. Вы собираетесь продолжать с ней?

— Еще не решил.

— Только не торопитесь соглашаться.

Днем отправился на длительную прогулку один и размышлял о совете Лизл.

Вечером после обеда Айзенгрим показал нам любительские съемки его фокусов с монетами и картами. Кажется, это новые номера для гастролей, которые у них начинаются в начале января. Он великолепен и знает это. Какой отъявленный эгоист! А ведь, в конце концов, всего лишь фокусник. Будто это кого-то волнует. Кому нужны фокусники? Я без удовольствия отмечаю, что между Айзенгримом и мной есть какая-то связь. Он хочет, чтобы люди восторгались им — но на расстоянии. Я тоже.


22 дек., пн.: Наверное, Айзенгрим почувствовал, что вчера вечером меня одолевали скука и отвращение, потому что он отловил меня после завтрака и повел в свои рабочие комнаты, которые разместились в старых конюшнях Зоргенфрея. Там полным-полно всяких штучек для его фокусов и стоят превосходные верстаки, за одним из которых расположилась Лизл, в глазнице она держала увеличительное стекло, какими пользуются ювелиры…

— Вы не знали, что у меня фамильные способности к работе с часами? — спросила она.

Но Айзенгрим хотел говорить сам:

— Вы не слишком высокого мнения обо мне, Стонтон? Не отрицайте. Часть моей профессии состоит в том, чтобы улавливать чужие мысли. Что ж, это справедливо. Но вы мне нравитесь, и я хочу понравиться вам. Конечно же, я — эгоист. На самом деле я выдающийся эгоист, и к тому же очень необычный, потому что знаю и люблю то, что представляю собой. А почему бы и нет? Если бы вы знали мою историю, я думаю, вы бы меня поняли. Но, понимаете ли, я этого не хочу и не прошу. Столько людей рыдают над своей жизнью, крича: «Поймите меня! Пожалуйста, поймите меня. Знать все — означает простить все!» Но меня не волнует, понимают ли меня, и я ни у кого не прошу прощения. Вы прочли мою биографию?

(Я прочел ее, потому что это была единственная книга в моей спальне, вдобавок она лежала на ночном столике таким образом, будто хозяева настаивают на том, чтобы она была прочитана. Я видел эту книгу и раньше. Отец купил экземпляр для Лорены, когда мы в первый раз в ее день рождения отправились в театр на Айзенгрима. «Иллюзии: жизнь и приключения Магнуса Айзенгрима». Небольшая — всего-то страниц 120. Но какая сказка! Странное рождение в семье знатных литовцев, политических ссыльных из Польши. Детство в Арктике, где отец работал над секретным научным проектом (намекалось, что для России, но из-за его высокого происхождения русские не хотели признавать этого сотрудничества); признание эскимосским шаманом того, что маленький Магнус обладает необычными талантами; маленький Магнус в возрасте между четырьмя и восемью годами учится искусству ворожбы и гипноза у шамана и его коллег. Отцовская работа в Арктике завершилась, и он уезжает заниматься чем-то подобным в самом центре Австралии (подразумевается, что отец, литовский гений, — выдающийся эксперт по метеорологии или вроде того), где маленького Магнуса обучает репетитор, выдающийся ученый, которому приходится на какое-то время бежать от цивилизации из-за некоего отвратительного проступка. Ни одна женщина не может устоять перед маленьким Магнусом в пору его юности, но ему приходится быть начеку, поскольку шаман предупредил: женщины могут расстроить его точно сбалансированную нервную систему. Тем не менее книга намекает на необыкновенные любовные приключения. Щедро отмеренная доза садизма, изрядно сдобренная порнографией. Попробовав и с презрением отвергнув образование, которое предлагали несколько знаменитых университетов, Магнус Айзенгрим решает посвятить свою жизнь благородной, но превратно толкуемой науке, которую познал в Арктике и принял всей душой… Предполагается, что это и объясняет, почему он колесит по свету с представлением. Очень хорошее представление, спору нет, но… он всего лишь гастролирующий шоумен.)

— И вы хотите, чтобы к этому отнеслись серьезно?

— По-моему, это заслуживает более серьезного отношения, чем большинство биографий и автобиографий. Сами знаете, что они такое. Отполированная поверхность жизни. То, что цюрихские аналитики именуют Персоной, — маска. «Иллюзии» же вполне откровенно говорят о себе уже своим названием: это видение, плод воображения. Но я и есть иллюзия, вполне удовлетворительная иллюзия, а поскольку я удовлетворяю потребность в чуде, испытывает которую едва ли не каждый, то эта книга гораздо правдивей, чем обычная биография, которая не признает, что ее содержимое — обман, и самым прискорбным образом не поэтична. Эта книга чрезвычайно хорошо написана. Вам так не кажется?

— Да. Я был удивлен. Это вы написали?

— Ее написал Рамзи. Он столько писал о святых и чудесах, что мы с Лизл решили: он — идеальный кандидат, лучше него никто не напишет.

— Но вы признаете, что это — сплошное вранье?

— Это же не протокол судебного заседания. Но я уже сказал, что это отражает суть моей жизни правдивее, чем любые глупые факты. Понимаете? Я такой, каким себя сотворил: величайший иллюзионист после Моисея и Аарона.[111] Разве какие-нибудь факты могут объяснить, что я такое? Нет. А книга Рамзи объясняет. Я истинно Магнус Айзенгрим. Иллюзия, ложь — это канадец по имени Пол Демпстер. Если хотите узнать его историю, спросите Рамзи. Он знает и, может быть, захочет рассказать. А может, и не захочет.

— Спасибо за откровенность. Может быть, вы более готовы, чем Лизл, хоть как-то прояснить ответ Медной головы?

— Постойте-ка. Да, я, несомненно, и есть «мужчина, исполнивший самое заветное его желание». Ни за что не догадаетесь, что это такое. Но мне он сказал. Многих со мной тянет на откровенность. Когда я встретил его — а это было в день его смерти, вечером, — он предложил подвезти меня в гостиницу. По дороге он сказал (а как вы знаете, он был на очередном пике своей карьеры, должна была осуществиться его — или вашей мачехи — давняя мечта): «Знаете, мне иногда хочется надавить на газ и умчаться от всего этого — от всех обязательств, зависти, проблем и людей, которым все время что-то нужно». Я сказал: «Серьезно? Я бы мог это устроить». Он сказал: «Правда?» Я ответил: «Нет ничего легче». Лицо у него стало кротким, как у ребенка, и он сказал: «Очень хорошо. Вы меня очень обяжете». Вот я все и устроил. Можете не сомневаться — боли он не испытывал. Это было осуществлением его желания.

— А камень? Камень у него во рту?

— Ну, это не моя история. Спросите хранителя камня. Но я скажу вам кое-что, о чем не знает Лизл, если только Рамзи не сказал ей: «женщина, которую он не знал», была моей матерью. Да, она в этом участвовала.

Мне пришлось удовольствоваться этим, потому что с ним хотели поговорить Лизл и техник. Но я вдруг обнаружил, что он начал мне нравиться. Что еще более странно, я обнаружил, что верю ему. Но ведь он сильный гипнотизер — я видел, как он демонстрировал свои способности на сцене. Неужели он загипнотизировал отца и послал его на смерть? А если да, то почему?

Позднее: Так я и задал этот вопрос Рамзи: прижал его в угол прямо в его кабинете. Совет Парджеттера: всегда приходите к человеку в его комнату, потому что тогда ему некуда будет убежать от вас, тогда как вы сможете уйти в любую минуту. И что он ответил?

— Дейви, ты ведешь себя как сыщик-любитель из детективного рассказа. История смерти твоего отца значительно сложнее всего, что ты можешь узнать таким образом. Прежде всего, ты должен понять, что никто — ни Айзенгрим и никто другой — не может под гипнозом заставить человека сделать что-нибудь, к чему тот не склонен сам. Поэтому: кто убил Боя Стонтона? Разве Голова не сказала тебе: «во-первых, он сам»? Ты должен знать, что все люди делают это, если только их не застает врасплох несчастный случай. Мы сами определяем час своей смерти, а может быть, и средство. Что же касается «персонажей жизненной драмы», то лично я думаю, что «женщина, которую он знал, женщина, которой он не знал», — это одно и то же лицо: твоя мать. Он так никогда по-серьезному и не смог оценить ни ее слабость, ни ее силу. Знаешь, у нее ведь была сила, которая ему никогда не требовалась и к которой он никогда не обращался. Она была дочерью Бена Крукшанка, и не думай, что это ничего не значило просто потому, что Бен не был деревенским богатеем типа доктора Стонтона. Бой так и не нашел применения для твоей матери, когда она стала взрослой женщиной, поэтому она заставляла себя быть ребенком, чтобы угодить ему. Если мы связываем с кем-то свою судьбу, а потом пренебрегаем этим человеком — то ой как рискуем. Бой не знал этого. Он был такой талантливый, такой одаренный, такой гениальный на свой денежно-финансовый манер, что никогда не воспринимал других людей как реальность. Ее слабость досаждала ему, а когда она изредка демонстрировала свою силу, то срамила его.

— Ведь вы любили мою мать, правда?

— Мне казалось, что любил, в детстве. Но женщины, которых мы любим по-настоящему, — они довершают нас, обладая теми качествами, которые мы можем позаимствовать у них, чтобы самим стать более цельными. Безусловно, точно таким же образом и мы довершаем их — процесс не односторонний. Мы с Леолой, когда вся эта романтическая шелуха была снята, оказались слишком похожими друг на друга. Наши слабые и сильные стороны были почти одинаковы. Вдвоем мы бы удвоили наши достоинства и наши недостатки, но любовь — это нечто другое.

— Вы спали с ней?

— Я понимаю, конечно, что времена изменились, но, по-моему, задавать такой вопрос старому другу о своей матери все же не подобает.

— Карол не уставала повторять, что вы — мой отец.

— Значит, Карол — мерзкая интриганка. Но все же я тебе вот что скажу: один раз твоя мать попросила меня стать ее любовником, а я отказался. Несмотря на один колоссальный пример, который был в моей жизни, я не мог подняться до того, чтобы увидеть в любви акт милосердия. Я потерпел поражение, и довольно горькое. Не собираюсь говорить банальностей и сокрушаться, что ты не мой сын. У меня много сыновей — это хорошие ребята, которых я выучил. Они понесут частичку меня в те места, где меня никогда не будет. Послушай меня, Дейви, неугомонный маленький детектив. Ты должен знать то, что положено знать в твоем возрасте: у каждого человека, который хоть что-нибудь собой представляет, несколько отцов, и тот, кто породил его в похоти, или в пьяном угаре, или даже в сладостном самозабвении большой любви, может и не быть самым важным из его отцов. Важны те отцы, которых ты сам себе выбираешь. Но Боя ты не выбирал и никогда не знал его. Да и никто толком не знает своего отца. Если бы Гамлет знал своего отца, он бы не устроил такой трам-тарарам из-за человека, у которого хватило глупости жениться на Гертруде. И ты не будь грошовым Гамлетом, не цепляйся за отцовский призрак — это доведет тебя до гибели. Бой мертв. Он умер по собственному желанию, если не сказать от рук своих. Послушайся моего совета и начинай жить своими заботами.

— Мои заботы — это заботы моего отца, и мне от этого не уйти. Меня ждут «Альфа» и «Кастор».

— Это не заботы твоего отца. Это твое королевство. Иди и властвуй, даже если он, в своем духе, оставил тебе председательский молоток вместо своего золотого скипетра.

— Я вижу, вы не хотите говорить со мной откровенно. Но я все равно должен задать еще один вопрос. Кто был «неизбежный пятый, хранитель его совести и хранитель камня»?

— Я. И — как хранитель его совести и как человек, который высоко тебя ценит, — об этом я ничего не скажу.

— А камень? Тот камень, что был найден у него во рту, когда тело извлекли из воды? Смотрите, Рамзи, — вот этот камень, здесь, у меня. Неужели вы можете смотреть на него и ничего не скажете?

— Больше пятидесяти лет я использовал его как пресс-папье. Твой отец подарил мне его на свой манер. Бросил в меня снежком, а в снежке был этот камень. Очень для него показательно — но таким ты своего отца никогда не знал или не хотел признавать.

— Но как он оказался у него во рту?

— Наверное, он сам его туда положил. Приглядись — это розовый гранит, в Канаде он на каждом шагу. Геолог, увидевший этот камень у меня на столе, сказал: мол, теперь считают, что этой породе около миллиарда лет. Где он был до того, как появился человек, который смог бросить его, и где он будет, когда ни от меня, ни от тебя не останется даже горстки праха? Не цепляйся за него так, словно ты владеешь им. Я делал это прежде. Я хранил его шестьдесят лет и, вероятно, лелеял жажду мщения. Но наконец я потерял его, и он вернулся к Бою, и Бой потерял его, и ты, безусловно, потеряешь. В долгой, безмолвной, неспешной истории этого камня никто из нас не значит почти ничего… А теперь я собираюсь воспользоваться правом инвалида и прошу тебя оставить меня.

— И вам больше нечего сказать?

— У меня есть еще тысячи слов, но что от них проку? Бой мертв. Живо лишь представление, фантазия, выдумка в твоей голове. Их-то ты и называешь отцом, но на самом деле они не имеют ничего общего с человеком, к которому ты их относишь.

— Прежде чем я уйду. Кто была мать Айзенгрима?

— Я не один десяток лет пытался это выяснить, но так до конца и не понял.

Позднее: Сегодня вечером узнал немного побольше об этой супершахматной игре. Каждый игрок играет как черными, так и белыми фигурами. Если игрок, которому вначале выпадает жребий играть белыми, играет белыми на досках один, три и пять, он должен играть черными на досках два и четыре. Я сказал Лизл, что из-за этого игра становится до невозможности сложной, поскольку речь идет не о пяти играемых последовательно партиях, а об одной.

— Она и вполовину не так сложна, как игра, в которую все мы играем семьдесят или восемьдесят лет. Разве доктор Ио фон Галлер не показала вам, что нельзя играть белыми на всех досках? Это могут делать только те, кто играет на одной плоской доске, но они предаются мучительным размышлениям, пытаясь отгадать, каким будет следующий ход черных. Значительно лучше знать, что вы делаете сами, и играть за обе стороны.


23 дек., вт.: У Лизл необычайная способность выуживать из меня сведения. По своему темпераменту и роду занятий я принадлежу к категории людей, которым сведения сообщают, но она каким-то образом толкает на откровенность меня. Этим утром я встретил ее (уж лучше буду честным: я ее искал и нашел) в мастерской, где она сидела с увеличительным стеклом в глазу и возилась с деталькой какого-то крохотного механизма, а через пять минут втянула меня в разговор, который мне неприятен, но когда его заводит Лизл, противиться не в моих силах.

— Значит, вы должны решить, будете ли продолжать дальнейший анализ с Ио? И каким будет ваше решение?

— Я разрываюсь на части. Я очень нужен дома. Но работа с доктором фон Галлер сулит мне такое удовлетворение, какого я не знал раньше. Мне кажется, я хочу и того и другого.

— А почему бы и нет? Ио наставила вас на путь истинный. Нужна ли она вам, чтобы провести вас по лабиринту, который внутри вас? Почему вы не хотите отправиться в путь самостоятельно?

— Я об этом как-то не думал… Я не знаю как.

— Тогда узнайте. Узнать — это полдела. Ио просто великолепна. Ни в чем ее не упрекну. Но психоанализ, Дейви, это дуэт психоаналитика и пациента, и вы никогда не сможете петь громче или выше, чем ваш аналитик.

— Она, безусловно, очень многое сделала для меня за последний год.

— Несомненно. И она никогда не перегибала палку, не пугала вас. Верно? Ио как вареное яйцо (чудо из чудес — но протяни руку и возьми), однако даже если вы изрядно его посолите, еда все равно так себе, правда?

— Насколько я понимаю, она одна из лучших в Цюрихе.

— Конечно. Анализ у выдающегося психоаналитика — это увлекательное приключение самопознания. Но сколько есть выдающихся психоаналитиков? Я вам не говорила, что была чуть-чуть знакома с Фрейдом? Гигант! И говорить с таким гигантом о себе — это нечто апокалиптическое. Я никогда не видела Адлера,[112] которого все упускают из виду, но он, несомненно, был еще одним гигантом. Как-то раз я попала на семинар, который Юнг давал в Цюрихе. Это было незабываемо. Но нужно помнить, что у них всех были системы. У Фрейда был монументальный пунктик — Секс (правда, сам мэтр едва ли находил ему применение), а о Природе он почти ничего не знал. Адлер почти все сводил к силе воли. А Юнг (несомненно, самый человечный и мягкий из них, а возможно, и самый выдающийся) происходил из рода пасторов и профессоров, а потому и сам был суперпастором и суперпрофессором. Все они — выдающиеся личности, и системы, ими созданные, навечно несут отпечаток этих личностей… Дейви, вам никогда не приходило в голову, что каждый из этой троицы, так великолепно понимавшей других людей, должен был прежде всего понять себя? Они говорили на основании опыта самопознания. Что им мешало отправиться доверчиво к какому-нибудь доктору и следовать его советам — ведь самостоятельно путешествовать внутрь себя лень-матушка мешает или страх? Нет, они героически шли навстречу опасности. И ни в коем случае нельзя забывать, что путешествие внутрь себя они проделали, вкалывая каждый день, как рабы на галерах, решая чужие проблемы, служа опорой для своих семей и живя полноценной жизнью. Они были героями в том смысле, в каком не может быть ни один исследователь космоса, потому что отправлялись в неизвестность в полном одиночестве. Так неужели их героизм имел целью всего лишь вырастить новое поколение инвалидов? Почему бы вам не отправиться домой, не впрячься в свое ярмо и тоже не стать героем?

— Лизл, я не герой.

— Ах, как скромно и жалобно это звучит! И вы хотите, чтобы я думала: вот ведь как мужественно принимает он свою ограниченность. Но я так не думаю. Вся эта личная скромность — аспект современной капитулянтской личности. Вы не знаете, герой вы или нет, и чертовски решительно настроены никогда не выяснять этого, потому что если вы герой, то вас страшит это бремя, а если нет — страшит определенность.

— Постойте. Доктор фон Галлер, о которой вы столь невысокого мнения, как-то раз предположила, что, имея дело с самим собой, я склонен к героическим поступкам.

— Очень умно со стороны Ио! Но развивать в вас эту черту она не стала, правда? Рамзи говорит, что вы настоящий герой в суде — глас немых, надежда отчаявшихся, последний шанс тех, кого прокляло общество. Но это, конечно, публичный образ. Кстати, почему вы выбрали себе стезю, где столько отребья?

— Я сказал доктору фон Галлер, что мне нравится жить у кратера вулкана.

— Хороший романтический ответ. А знаете ли вы, как называется этот вулкан? Вот что вам нужно выяснить.

— Что же вы предлагаете? Чтобы я ехал домой и занимался своей практикой, «Альфой» и «Кастором», пытался снимать с крючков, на которые они угодили, мошенников вроде Мейти Куэлча? А по вечерам сидел в тиши и искал способ выпутаться из всех этих проблем, привнести хоть какой-то смысл в свое существование?

— Искать способ выпутаться… Дейви, что вам сказала Ио о ваших неприятностях? Явно у вас какие-то шарики за ролики заехали. Как и у всех. В чем, по ее мнению, причина большинства ваших бед?

— Почему я должен вам говорить?

— Потому что я спросила и действительно хочу знать. Я не сплетница и не болтушка. И вы мне очень нравитесь. Так скажите.

— Ничего кошмарного в этом нет. Она все время возвращалась к разговору о том, что я силен в Мышлении и слаб в Чувствовании.

— Так я и думала.

— Но по правде говоря, я не могу понять, что такого плохого в мышлении. Все же пытаются думать…

— О да, мышление — очень тонкая работа. Но в наше время это еще и круглосуточный спасательный люк, лазейка, через которую можно спастись бегством. На это что угодно спишется: «Я так думаю… Я думал, что… Вы толком не обдумали… Подумайте, бога ради… Собрание (или комиссия, или, спаси господи, симпозиум), подумав, решило…» Но огромная часть этих мыслей — всего лишь умственная мастурбация, не способная ничего породить… Значит, вы слабы в чувствах, да? Интересно, почему?

— Благодаря доктору фон Галлер, я могу вам сказать. В моей жизни чувства не получали должного вознаграждения. Наоборот, было чертовски больно.

— Ничего необычного. Это всегда больно. Но вы могли бы попробовать. Помните сказочку о мальчике, который не ощущал страха, никогда не покрывался гусиной кожей и гордился этим? Гусиную кожу никто не любит, но поверьте, жить с ней все же лучше, чем без нее.

— Похоже, у меня природная предрасположенность не к чувству, а к мышлению, и доктор фон Галлер очень мне помогла в этом. Но преуспеть в чувствах я не стремлюсь. Это не соответствовало бы моему образу жизни.

— Если вы не чувствуете, то как же вы узнаете, герой вы или нет?

— Я не хочу быть героем.

— Ах так? Не каждый нравится себе в роли героя своего романа, а когда мы сталкиваемся с таким героем, он чаще всего оказывается пленительным чудовищем, вроде моего дорогого Айзенгрима. Но лишь потому, что вы не вопиющий эгоист, вовсе не обязательно увлекаться современной модной болтовней об антигерое и мини-душе. Мы могли бы назвать это Тенью демократии. Благодаря Тени становится так достохвально, так уютно, правильно и удобно быть духовным пигмеем, искать в прочих пигмеях поддержки и одобрения, великого апофеоза пигмейства. Пигмеи, безусловно, мыслящие… безудержно мыслящие на свой пигмейский манер в пределах зоны безопасности. Но герои все еще существуют. Современный герой — это тот, кто побеждает во внутренней борьбе. С чего вы взяли, что не принадлежите к героям этого рода?

— Вы такой же неудобный собеседник, как и один мой старый знакомый. Он доискивался духовного героизма иным способом. «Господь здесь, и Христос сейчас», — говорил он и требовал жить так, словно это истина.

— Это и есть истина. Но в той же мере справедливо утверждение «Локи здесь, и Один сейчас».[113] Вокруг нас героический мир, он только ждет, чтобы его открыли.

— Но сегодня люди так не живут.

— Кто сказал, что не живут? Некоторые живут. Будьте героем собственного эпоса. А если другие не хотят быть героями, то разве вы виноваты? Одно из величайших заблуждений нашего времени — это вера в то, что Судьба всех уравнивает, что нить ее демократична и всюду одинаково прочна.

— И вы думаете, что я должен отправиться туда один?

— Я не думаю. Я чувствую, что вы по меньшей мере должны рассмотреть такую возможность и не цепляться за Ио, как тонущий моряк за спасжилет.

— Я не знаю, с чего начать.

— Может быть, если бы вы испытали какое-нибудь сильное потрясение, это настроило бы вас на нужный лад.

— Но что?

— Благоговение — очень несовременное мощное чувство. Когда вы в последний раз в чьем-нибудь присутствии испытывали благоговение?

— Бог ты мой, я уж запамятовал, о каком это чувстве речь, что за «благоговение» такое.

— Бедный Дейви! Как же вы оголодали! Настоящий маленький мальчик из работного дома, Оливер Твист духа! Да, пожалуй, вы слишком стары, чтобы начинать.

— Доктор фон Галлер так не думает. Если решу, я могу начать с ней вторую часть анализа. Но что это за вторая часть? Вы не в курсе, Лизл?

— В курсе. Но объяснить это не так-то просто. Это то, что человек переживает… чувствует, если угодно. Это процесс осознания себя человеком. Своего рода перерождение.

— Мне все уши прожужжали об этом в детстве, когда я считал себя христианином. Но я так ничего и не понял.

— Христиане, кажется, все перепутали. Это ни в коей мере не возвращение в материнское чрево. Скорее это возврат в лоно человечества и выход оттуда — с более полным пониманием собственной принадлежности к хомо сапиенс.

— Мне это почти ни о чем не говорит.

— По всей видимости. Эта вещь не для мыслителей.

— И тем не менее вы предлагаете мне отправиться в путь одному?

— Не знаю. Теперь я не так уверена, как прежде. Но у вас может получиться. Может быть, какое-нибудь сильное переживание или просто хорошее потрясение наставят вас на нужный путь. А может, вам и слушать меня не стоит.

— Тогда зачем вы столько болтаете, зачем разбрасываетесь такими опасными предложениями?

— Профессия у меня такая. Вы, мыслители, так и напрашиваетесь на хорошенькую встряску.

Эта женщина с ума может свести!


24 дек., ср. и канун Рождества: Худший или лучший день в моей жизни? И то и другое.

Утром Лизл устроила вылазку и настояла, чтобы я составил ей компанию. Вы увидите горы во всей их красе, сказала она; для туристов с их сэндвичами слишком холодно, а для лыжников маловато снега. Так что мы отъехали примерно на полчаса — все время в горку, — добрались до чего-то вроде канатной дороги и в хлипком, раскачивающемся вагончике совершили головокружительное путешествие по воздуху к дальнему отрогу горы. Когда мы наконец ступили на землю, я почувствовал, что мне трудно дышать.

— Мы на высоте примерно семь тысяч футов. Чувствуется? Ничего, скоро привыкнете. Идемте. Я хочу показать вам кое-что.

— Что, разве там другой вид?

— Ленивец! Я хочу вам показать вовсе не вид.

Это была пещера. Большая, очень холодная (как только мы углубились на несколько ярдов и оказались за пределами досягаемости солнечных лучей), но не сырая. Я почти ничего не видел, и хотя это была моя первая пещера, сразу же понял, что пещеры не в моем вкусе. Но Лизл переполнял восторг; судя по всему, эта пещера довольно знаменита с тех пор, как кто-то (имени я не расслышал) неопровержимо доказал в девяностые годы, что здесь жили первобытные люди. Все заостренные кремниевые орудия, куски угля и другие свидетельства были вывезены, но на стенах осталось несколько царапин, которые, кажется, тоже имеют немалое значение, хотя мне и показались не более чем царапинами.

— Можете себе представить, как они ежились тут от холода после захода солнца! Несколько шкур, слабый костерок — вот и все их отопление. Но они выстояли, выстояли, выстояли! Они были героями, Дейви.

— Да какие герои — безмозглые животные.

— Они были нашими предками. И больше похожи на нас, чем на животных.

— Ну разве что внешне. Но какие у них были мозги? Что за разум?

— Возможно, стадный разум. Но они, вероятно, знали кое-что, утерянное нами на долгом пути из пещеры в… зал суда.

— Не вижу никакого смысла романтизировать дикарей. Они знали, как вести полную лишений жизнь и цепляться за это жалкое существование лет двадцать пять или тридцать. Но что-либо человеческое, какая бы то ни было культура, или цивилизованное чувство, или что-нибудь в этом духе появились столетия спустя. Разве нет?

— Нет-нет. Ни в коем случае. Сейчас докажу. Тут немного опасно, так что ступайте за мной и будьте осторожны.

И мы направились в глубь пещеры, которая протянулась футов на двести; я шел без всякого энтузиазма, потому что с каждым нашим шагом тьма сгущалась, и хотя у Лизл был электрический фонарь, луч его в этой темноте казался совсем слабым. Но когда, казалось, идти уже дальше некуда, она повернулась ко мне и сказала:

— Вот здесь-то и начинается самое трудное, поэтому не отставайте дальше, чем на вытянутую руку и не теряйте присутствия духа.

Потом Лизл повернула за голову скального пласта, казавшуюся частью однородной стены пещеры, и протиснулась в отверстие на высоте фута четыре от пола.

Я был встревожен, но, поскольку сыграть отбой мне не хватило духу, последовал за ней. По узкому выщербленному лазу двигаться можно было только на четвереньках, свет фонаря то и дело исчезал из виду, когда Лизл его загораживала. А потом, ярдов через десять-пятнадцать, мы начали спуск, который показался мне просто ужасным.

За все это время Лизл не произнесла ни слова, ни разу не окликнула меня. Туннель сделался еще уже, вот она поползла не на четвереньках, а на брюхе, и мне оставалось только последовать ее примеру. Никогда в жизни я не был так испуган, но мог только продолжать движение, потому что понятия не имел, как выбраться оттуда. Заговорить с Лизл я тоже не отваживался — ее молчание заставляло помалкивать и меня. Хоть бы она сказала что-нибудь, я тогда отвечу, думал я, но слышал только шорох ее одежды по камню да время от времени ее ботинки ударяли меня по голове. Я слышал о людях, развлекающихся лазанием по пещерам, и читал о том, как кто-нибудь из них застревал и умирал от удушья. Меня охватил ужас, но я продолжал продираться вперед. На животе я не ползал с детских лет, и мои локти и шея мучительно зудели, а грудь, пах и колени при каждом рывке неприятнейшим образом терлись о каменный пол. Лизл экипировала меня зимней одеждой, которую позаимствовала у одного из работников в Зоргенфрее, и хотя материя была плотная, при такой манере перемещения от царапин она плохо защищала.

Я понятия не имел, как глубоко мы заползли. Позднее Лизл, которая проделывала это путешествие несколько раз, сказала, что лаз тянется примерно на четверть мили, но мне показалось, что мы одолели и все десять. Наконец, я услышал ее слова: «Ну, вот мы и на месте», — и когда я выбрался из лаза и встал (очень осторожно, потому что по какой-то причине она не включила электрический фонарик и тьма была хоть глаз выколи, а я даже не представлял, какой высоты здесь своды), чиркнула спичка, а вскоре появился огонь поярче — от факела, который она зажгла.

— Это сосновый факел. Думаю, самый подходящий свет для такого места. Электричество здесь — богохульство. Первый раз, когда я пришла сюда — года три назад, — здесь у входа лежали остатки сосновых факелов, так что, вероятно, именно ими это место и освещали.

— Кто освещал?

— Пещерные люди. Наши предки. Вот. Подержите-ка этот факел, пока я зажгу другой. Факелы разгораются не сразу — им нужно какое-то время. Стойте где стоите, пусть пространство откроется постепенно.

Я подумал, что речь о пресловутых наскальных росписях — говорят, очень красивых, — и поинтересовался, так ли это, но она ответила лишь: «Эти еще старше», — и осталась на своем месте, держа факел в высоко поднятой руке.

Медленно, в мерцающем свете, стала проявляться пещера. По размерам она была как небольшая часовня. Человек, пожалуй, на пятьдесят. С высокими сводами — свет наших факелов не доставал до них. Несмотря на сильный холод, льда на стенах не было. А мерцали в свете факелов, должно быть, кварцевые вкрапления. Такой Лизл я еще не видел. Все ее чудачества, иронию как рукой сняло, а в широко раскрытых глазах читалось благоговение.

— Я нашла ее года три назад. Наружная пещера довольно знаменита, но никто не обратил внимания на вход в эту. Когда я ее обнаружила, то наверняка была первым человеком, который вошел сюда за… Как вы думаете, Дейви, за сколько лет?

— Даже и представить не могу. А вы как определяете?

— По тому, что здесь есть. Вы что, еще не заметили?

— Пещера как пещера. И здесь чертовски холодно. Думаете, кто-то ею зачем-нибудь пользовался?

— Все те же предки. Вот, смотрите.

Она подвела меня к дальней от входа стене, и мы оказались возле небольшой выгородки. В стене пещеры за неровно наваленными камнями располагались семь ниш, в каждой из которых были видны какие-то кости. Старые, темные, коричневатые кости, — постепенно, когда глаза привыкли, мне стало ясно, что это черепа животных.

— Это медведи. Предки почитали медведей. Посмотрите, вот здесь кости просунуты в глазницы. А здесь кости ног аккуратно сложены под подбородком черепа.

— Вы что, думаете, здесь жили медведи?

— Никакой пещерный медведь не смог бы пробраться по этому лазу. Нет, люди принесли сюда эти кости и шкуры и устроили тут святилище. Вероятно, кто-то надевал на себя медвежью шкуру и разыгрывалось ритуальное убийство.

— Это, значит, их культура? Они изображали здесь медведей?

— Дерзкий невежда!.. Да, это была их культура.

— Ну вот, чуть что — и сразу огрызаться. Не могу же я делать вид, будто для меня эти кости имеют какой-то смысл.

— Вы слишком мало знаете, вот почему это для вас не имеет никакого смысла. Что хуже — вы слишком мало чувствуете, вот еще почему это для вас ничего не значит.

— Опять, что ли, двадцать пять — в чреве этой горы? Лизл, я хочу выбраться отсюда. Мне страшно, если хотите. Послушайте, мне жаль, что я не смог должным образом оценить вашу находку. Не сомневаюсь, она много значит для археологов, или этнологов, или еще кого-нибудь. Люди, которые здесь обитали, поклонялись медведям. Отлично. А теперь давайте пойдем отсюда.

— Не только здесь. Почти по всему миру. Таких пещер много в Европе и в Азии. Несколько было найдено даже в Америке. Как далеко Гудзонов залив от места, где вы живете?

— Около тысячи миль.

— Они и там поклонялись медведям между ледниковыми периодами.

— Это имеет какое-нибудь значение теперь?

— Да, думаю, имеет. Чему мы поклоняемся сегодня?

— По-вашему, для этого разговора удачное время и место?

— Куда уж удачней! У нас с этими людьми одни и те же великие тайны. Мы стоим на том месте, где человек когда-то примирился с реальностями смерти, смертности и преемственности. Когда это, по-вашему, было?

— Понятия не имею.

— Уж никак не меньше семидесяти пяти тысяч лет назад, а возможно, и раньше, гораздо раньше. Они стали поклоняться медведю — и их самочувствие, самоощущение значительно улучшились. По сравнению с такими датами Сикстинская капелла — это все равно что вчера. Но назначение обоих мест одинаково. Люди приносили жертвы и вкушали от самого благородного, что могли себе представить, рассчитывая таким образом стать сопричастными его добродетелям.

— Да-да. Я читал в юности «Золотую ветвь».[114]

— Да-да, и ничего не поняли, потому что приняли ее рационализм, вместо того чтобы усвоить факты. Неужели вы не чувствуете здесь величия, неукротимости, духовного благородства человека? Человек — это благородное животное, Дейви. Не доброе животное, а благородное.

— Вы видите разницу между ними?

— Так точно, господин адвокат!

— Лизл, давайте не будем ссориться. Не здесь. Давайте выйдем отсюда и наспоримся сколько вам угодно. Если вы хотите отделить нравственность (некий свод общепринятых норм) от наших самых высоких принципов, могу обещать вам долгую и плодотворную дискуссию. Ведь я, как вы говорите, адвокат. Но бога ради, давайте вернемся на свет.

— Бога ради? Разве Бога находят не в темноте? Ну что ж, великий приверженец света и закона, идемте.

Но тут, к моему удивлению, Лизл пала ниц перед этими медвежьими черепами, и минуты три я стоял, преодолевая чувство неловкости, которое мы всегда испытываем, когда кто-то рядом с нами молится, а мы — нет. Но как и о чем она могла молиться? Это хуже, гораздо хуже, чем Комедийная труппа души, о которой говорила доктор Иоганна. С какими непостижимыми людьми свело меня мое швейцарское путешествие!

Встав, она ухмыльнулась, а обаяние, которое я привык видеть на ее страшном лице, исчезло.

— Назад к свету, мое дитя света. Вы должны возродиться для солнца, которое так любите, поэтому не будем терять время. Оставьте ваш факел здесь, и в путь.

Она загасила свой собственный факел, ткнув его в землю. То же самое сделал и я. Когда от пламени осталось лишь несколько искорок, я услышал механические щелчки и догадался, что это выключатель фонарика, однако свет не загорался.

— Батарейки сели, или лампочка перегорела. Не работает.

— Как же мы вернемся без света?

— Ну, заблудиться тяжело. Ползите вперед и все. Лучше лезьте первым.

— Лизл, я что, должен лезть в этот туннель совсем без света?

— Да, если только вы не хотите остаться здесь в темноте. Я-то, конечно, пойду. Если у вас хватит ума, вы пойдете первым. Только не передумайте по дороге, потому что если с вами что-нибудь случится, я назад повернуть не смогу и выбраться задом оттуда тоже невозможно. Либо мы вдвоем двинемся вперед и выйдем на свет, либо вдвоем погибнем… Не думайте больше об этом. Идите.

Она подтолкнула меня в направлении к лазу, и я сильно стукнулся головой о его свод. Но меня страшила опасность, и я побаивался Лизл, которая в этой пещере стала настоящим демоном, поэтому на ощупь забрался в туннель и пополз.

Путь в пещеру был просто ужасен, потому что нужно было двигаться головой вниз и ничего труднее на мою долю до того не выпадало. Но еще труднее оказался обратный путь — ведь теперь мне приходилось ползти вверх под углом никак не меньше, чем сорок пять градусов. Так, вероятно, пробираются по дымоходу — работая локтями и коленями и то и дело стукаясь головой. Я знаю, что ногами несколько раз ударил по лицу Лизл, но она не произнесла ни слова — лишь кряхтела и тяжело дышала, но без этого никакое продвижение было невозможно. Спускаясь в святилище, я почти что выдохся. Выбираясь наверх, должен был черпать силы из нового источника, о существовании которого и не подозревал. Я ни о чем не думал. Только терпел, и терпение приобрело новую форму — не пассивного страдания, а мучительной, исполненной страха борьбы за выживание. Неужели только вчера меня называли мальчиком, который не умеет бояться?

Внезапно из темноты передо мной раздался рев, такой оглушительный, такой близкий и жуткий, что в то мгновение я понял — смерть рядом. Я не потерял сознания. Но со стыдом, которого не ощущал с детства, я почувствовал, как мой кишечник перестал меня слушаться и его содержимое реактивной струей изверглось мне в штаны; ужасная вонь, которая ударила в ноздри, исходила от меня же. Никогда еще не было мне так скверно — перепуганный, грязный, полупарализованный, потому что когда я услышал голос Лизл («Вперед, ну же, вперед, грязное животное»), то не смог двинуться, словно приклеенный к месту отвратительной жижей, которая на сквозняке быстро превращалась из теплой, словно детская кашка, в ледяную.

— Это просто ветер шутки шутит. Вы что, решили, за вами пришел медвежий бог? Давайте. Впереди еще не меньше двухсот ярдов. Вы что, думаете, мне нравится торчать тут и нюхать вашу вонь? Давайте вперед.

— Не могу, Лизл. Мне конец.

— Вы должны.

— Как?

— Что придает вам силы? Разве у вас нет Бога? Нет, пожалуй, нет. У таких, как вы, нет ни Бога, ни Дьявола. А предки у вас есть?

Предки? На кой черт мне сейчас, в этом ужасе, нужны предки? Потом я подумал о Марии Даймок, которая не сетовала на судьбу в Стонтоне, а требовала деньги с прохожих, чтобы со своим незаконнорожденным сынком отправиться в Канаду. О Марии Даймок, существование которой скрывал доктор Стонтон и о которой после того первого злополучного письма не хотел слышать мой отец. (Что тогда сказал Пледжер-Браун? «Да уж, Дейви, не повезло. Он искал кровь, а мы можем ему предложить только почву. Зато какую!») Неужели Мария Даймок поможет мне? Обессиленный, перепуганный, униженный, я, наверное, воззвал к Марии Даймок, и что-то (но было бы нелепо думать, что она!) дало мне силы преодолеть последние двести ярдов, пока воздух не стал наконец если не теплее, то свежее, и я понял, что большая пещера близко.

Из темноты в сумерки. Из сумерек на свет божий, где я неожиданно осознал, что сейчас около трех часов великолепного дня в канун Рождества и что я нахожусь в швейцарских горах на высоте семь тысяч футов над уровнем моря. Тягостный, враскорячку, путь назад к канатной дороге — и приятная неожиданность (о, благословенная Швейцария!): на крошечной станции был нормальный мужской туалет с массой бумажных полотенец. Раскачивающийся вагончик, головокружительный спуск, во время которого Лизл не проронила ни слова, а сидела и дулась, будто обиженный шаман времен ее медвежьей цивилизации. Назад мы ехали молча; даже подсунув под меня, чтобы не испортить обивку, оказавшийся в машине номер «Нойе Цюрхер Цайтунг», она не нарушила молчания. Но когда мы заехали в каретный двор перед зоргенфрейским гаражом, заговорил я.

— Лизл, мне очень, очень жаль. Не потому, что я испугался или наделал в штаны. Мне жаль, что я не оправдал ваших надежд. Вы считали, что я достоин увидеть это медвежье святилище, а я оказался слишком ничтожен, чтобы понять вас. Но мне кажется, передо мной замаячило что-то лучшее, и я прошу вас не лишать меня вашей дружбы.

Другая, возможно, улыбнулась бы, или взяла меня за руку, или чмокнула в щеку. Но не Лизл. Она пристально взглянула мне в глаза:

— Извинения — самая дешевая монета на земле, для меня им грош цена. Но, кажется, вы кое-что узнали, а если так, я дам вам больше, чем дружбу. Я дам вам любовь, Дейви. Я возьму вас в мое сердце, а вы меня — в свое. Речь не о постели, хотя и постель не исключается, если будет нужно. Я говорю о любви, которая дает все и берет все, и не торгуется.

Я принял ванну и к пяти часам, смертельно усталый, уже лежал в постели. Но велики тайны духа человеческого — скоро я поднялся и был в состоянии съесть хороший обед и смотреть рождественскую передачу из Лозанны вместе с Рамзи, Айзенгримом и Лизл; я чувствовал себя обновленным, даже, казалось, родившимся заново благодаря пережитому в пещере ужасу и обещанию новых чудес, которое дала мне Лизл несколько часов назад.


25 дек., чт. и день Рождества: Проснулся, чувствуя себя лучше, чем когда-либо за долгие годы. Очень голодный — на завтрак (почему от счастья сосет под ложечкой?), за столом один Рамзи.

— Счастливого Рождества, Дейви. Помнишь, ты как-то сказал мне, что ненавидишь Рождество как ни один другой день в году?

— Это было давно. Счастливого Рождества, Данни. Ведь мой отец так вас называл, правда?

— Да. Всегда ненавидел это имя. Пожалуй, лучше уж зови меня Уховерткой.

Вошел Айзенгрим и на стол рядом с моей тарелкой положил маленький мешочек. Он явно хотел, чтобы я заглянул внутрь. Я развязал мешочек — оттуда выпала пара игральных кубиков из слоновой кости. Я кинул их несколько раз без особого успеха. Тогда их взял Айзенгрим.

— Что вы хотите, чтобы выпало?

— Конечно, две шестерки.

Он бросил кости, и выпали две шестерки.

— Со свинцом?

— Я так грубо не работаю. Никакого шулерства, просто внутри есть маленький секрет. Я покажу вам позднее, как он действует.

Рамзи рассмеялся.

— Неужели ты считаешь, что знаменитый адвокат будет пользоваться такой штукой, Магнус? Да его исключат из всех его клубов.

— Не знаю, что может знаменитый адвокат делать с игральными костями, но я прекрасно знаю, что он делает в зале суда. Вы везучий человек? А быть везучим — это всегда играть… костями вроде этих. Может быть, вам понравится носить их у себя в кармане как напоминание о… о том, что наш друг Рамзи называет переменчивостью, вариабельностью и диковинностью всего сущего.

Вошла Лизл и вручила мне часы:

— От Медной головы.

Часы были хорошей работы, с гравировкой на крышке: «Время есть… Время было… Время ушло» — что как нельзя лучше подходит к часам. И, конечно, именно этими словами она и Айзенгрим начинали номер с Медной головой. Но я знал, что для нас двоих это символизирует загадку, незапамятную древность пещеры. Я смутился.

— Я даже не подумал, что мы будем обмениваться подарками. Ужасно неудобно, но я ни для кого ничего не подготовил.

— Не переживайте. Подарки — дело настроения. Видите, дорогой Рамзи тоже не озаботился.

— Озаботился. Мои подарки при мне. Я хотел вручить сразу всем.

Рамзи вытащил из-под стола бумажный пакет и торжественно вручил каждому из нас по коврижке в виде медведя. Медведи выглядели вполне натурально — стояли на задних лапах и держали в передних бревно.

— Настоящие санкт-галленские медведи. Все лавки забиты ими в это время.

Айзенгрим попробовал своего медведя на зуб:

— Похоже на того медведя с городского герба или на тотем, да?

— Медведь святого Галла собственной персоной, прошу любить и жаловать. Легенда-то известная. В начале седьмого века пришел в эти края ирландский монах по имени Галлус обращать в христианство диких горных жителей. Они, кажется, поклонялись медведям. Поселился он в пещере неподалеку от нынешнего города и проводил дни, молясь и неся слово Божие. Но святость его была столь велика, а мысли столь далеки от всего земного, что ему нужен был кто-нибудь в помощь, слуга или друг. Откуда он мог его взять, спрашивается? Но дело в том, что в пещере был еще один обитатель — большой медведь. И хитрюга Галлус заключил с медведем договор. Если медведь будет носить ему из леса дрова, то он будет кормить медведя хлебом. На том и порешили. И эта дивная коврижка (полагаю, что могу назвать ее дивной, а вы не сочтете, что я расхваливаю свой подарок) по сей день напоминает нам, что если мы по-настоящему мудры, то сумеем договориться с нашим медведем, иначе ведь умрем с голоду или даже попадем медведю на обед. Как и в истории любого святого, здесь есть мораль, и эта мораль — мой рождественский подарок тебе, Дейви, незадачливый душитель медведя в себе. И тебе, Магнус, очаровательный жулик. И тебе, моя дражайшая Лизл, хотя ты-то и так в курсе: лелей своего медведя, и медведь будет поддерживать твой огонь.

Позднее: Прогулялся с Рамзи. Было три с небольшим, но в горах явно начинало смеркаться. Идти далеко он не мог из-за своей деревянной ноги, но несколько сотен ярдов до ближайшей пропасти мы все же одолели. Низкий каменный заборчик предупреждал не подходить слишком близко к обрыву, внизу виднелась долина, а там — несколько маленьких ферм. Поговорил с ним о том решении, которое я, по мнению Лизл, должен принять, и спросил его совета.

— Лизл любит толкать людей на крайности. Ты уверен, Дейви, что крайности — это твое? Вряд ли я могу помочь тебе. Или могу? Этот камень все еще при тебе… Ну, тот, что нашли во рту Боя?

Я вытащил камень из кармана и протянул ему.

— По крайней мере это я могу для тебя сделать, Дейви.

Он замахнулся и что есть сил швырнул камень в бездну. В это мгновение можно было почувствовать, что когда-то и он был мальчишкой. Мы следили за полетом в четыре глаза, пока маленькая точка не растворилась на фоне затягиваемой сумерками долины.

— Ну вот, по крайней мере с этим покончено. Дай бог, чтобы никого не зацепил.

Мы развернулись и пошли назад к Зоргенфрею. Слова казались лишними. Мысли мои вращались вокруг сна, приснившегося мне накануне первого сеанса у доктора фон Галлер. Помнился он изумительно четко. Я оставил свою замкнутую, упорядоченную, уважаемую жизнь. Да. И отправился в неведомые земли, где велись археологические раскопки. Да. Я хотел спуститься по винтовой лестнице в диковинной обманчивой времянке — убогая сараюшка снаружи, шикарный дворец внутри, — но мне воспрепятствовали какие-то простоватые парни, которые вели себя так, словно мне там не место. Да. Но по мере того как я вспоминал сон, тот менялся. Двое парней больше не стояли у лестницы, и при желании я мог спуститься. Желание у меня было, потому что я чувствовал — там, внизу, находится сокровище. Меня переполняло счастье, и я знал, что именно этого хочу больше всего на свете.

Я шел рядом с Рамзи, я полностью отдавал себе отчет в том, что происходит вокруг, однако наиболее реален был для меня этот сон. Странная женщина, цыганка, которая так манила меня, обращалась ко мне так напористо и в то же время неразборчиво, — где она? В моей грезе я выглянул из сарайчика и увидел ее — она шла мне навстречу. Я знал — она будет со мной рядом. Кто она? «Каждая страна имеет таких иностранцев, каких заслуживает». Эти слова, которые казались мне прежде такими глупыми, все еще отдавались в моих ушах. Они значили гораздо больше, чем я мог себе представить, и я судорожно искал объяснения. Неужели эта лестница ведет в иную страну? Встретят ли меня там как чужака? Но как я могу быть чужаком там, где лежит мое сокровище? Нет, меня примут как своего, сколь долгим ни было бы мое отсутствие.

Навстречу нам по камням и трещинам легкой походкой шла женщина. Ближе и ближе, но я так и не мог разобрать, чье у нее лицо — Лизл или Иоганны.

Заговорил Рамзи, и греза, видение или что уж это было утратило неотразимую яркость. Но я понимаю, что не далее чем завтра должен узнать, чье лицо было у той женщины и кто из них двоих станет проводником к моему сокровищу.

Загрузка...