Около шести утра мы проснулись от звуков гонга. Вчера нам ничего не рассказали про распорядок дня, про наше расписание. Миша коротко, почти незаметно бросил, что они не хотят в первый вечер перегружать нас информацией. Да и нам было не до этого. А сейчас мы растерянно толпились в очереди к душевой кабинке и сонно хмурились, не понимая, что же нас ждет дальше. Но это была приятно тающая в груди растерянность, а еще сладкое возбуждение, нарастающее по мере того, как я просыпалась и просыпались чувства.
Сначала детская радость от слепящего солнца, потом до легких мурашек пугающая мысль о том, что я не знаю, что будет дальше. Сосредоточившись на происходящем сейчас, я почувствовала влажную траву под босыми ступнями и подумала: «И так будет каждое утро». И стала жадно-жадно впитывать все новые ощущения: отдаленный запах кофе, уже жгучие поцелуи солнца, кружево теней, ленивые разговоры и приглушенный шелест волн, как на старой пленке.
После скромного завтрака (кофе со сгущенкой, блинчик и половинка маракуйи) в тишине (Миша сказал, что есть нужно, сосредоточившись только на еде) мы спустились на пляж, к сцене-камню. Там был только Миша, хотя было слышно, что наверху, на левой стороне, разгорается творческий костер: бренчание гитары, шлепанье ног по земле, отрывки разговоров, смешивающиеся с шумом моря. Безумно хотелось перемотать дальше – мне так не нравилось чувствовать себя новенькой, непосвященной. Я желала стать своей и перестать восторженно кивать на все обращенные ко мне фразы.
Мы сидели на подушках, под солнцезащитными зонтами, и чего-то (или кого-то) ждали. Спрашивать пока никто не решался – мы ведь не знали, может, это утренняя традиция. Быстро, как легкое облачко перед солнцем в зените, пролетела мысль, что ведь я не только не знаю, чего мы ждем сейчас, но и не знаю вообще, что будет в ближайшие три месяца. И мне не страшно, а интересно.
Наконец, не выдержала одна из девушек-подруг. Она робко спросила, но без вопросительной интонации в конце:
– Мы ждем кого-то.
Получилось неуверенное утверждение, а не вопрос.
– Еще одного ученика. – Миша поднял ребро ладони к глазам, как будто пытаясь рассмотреть его в плюшевых горах. – Он опаздывает.
От сна спасало только то, что легкий завтрак уже успел перевариться – аппетит по-настоящему проснулся, в отличие от всего организма. Минут через пятнадцать, а может, и через полчаса, наверху вдруг все затихли, а потом резко защебетали, как птицы весенним утром. К нам спускался Адам.
Похоже, он не спал всю ночь – на сероватом лице виднелась более густая, чем вчера, щетина, а под глазами залегли нездоровые тени. Серая растянутая футболка была в свежих мазках краски, босые ноги ступали не так уверенно, как вчера.
Он кивнул нам, медленно встречаясь взглядом с каждым. Потом вопросительно посмотрел на Мишу. Тот пожал плечами и развел руками. Они оба отвернулись к морю, скрывая за его шумом свой разговор. Вдруг у Миши зазвонил телефон, и он, коротко ответив: «Да. Да. Сейчас», широкими прыжками побежал наверх.
Через несколько минут Миша вернулся с Антоном, так звали последнего ученика. Он уверенно, даже как-то дерзко, с вызовом, пожал руки нам и Адаму.
Было заметно, что Антон не первый день в жарких тропиках, но прилетел недавно: загар еще не превратился в ровную золотистую корочку – нос был ярко-красным, руки с внешней стороны потемнели, а вот мертвенно белевшие ноги, видимо, были первый день одеты в шорты. Он был высокий, даже слишком высокий. Каштановые кудри пушились от влажности, придавая ему сходство с одуванчиком, а из его родинок можно было составить карту звездного неба. Правая щека Антона была исполосована красными линиями, как будто его отхлестали веткой по лицу. Позже я заметила синяки на коленках и разодранный локоть.
Антон быстро и сумбурно представился: работает журналистом, мечтает быть писателем. Затем рассказал, что опоздал из-за того, что вчера решил подняться на гору и заблудился в джунглях.
Адам со снисходительной улыбкой сказал:
– Ну что ж, теперь будем теряться в «Джунглях» вместе. – Затем сел на камень в позу лотоса (некоторые ученики на автомате повторили его позу) и стал рассказывать нам о правилах и распорядке дня.
Миша раздал нам листочки с кратким графиком дня:
6:00 – Подъем
7:00–8:00 – Медитация
8:00–12:00 – Лекции
12:00–14:00 – Свободное время
14:00–18:00 – Практические занятия
18:00–19:00 – Свободное время
19:00–21:00 – Вечерние беседы
21:00–22:00 – Медитация
22:00 – Отбой
– Подъем, как вы уже заметили, у нас в шесть утра. До семи у вас свободное время на завтрак, душ, на что хотите. Потом, – он, прищурившись, посмотрел на солнце и медленно-медленно улыбнулся, – то есть уже через пять минут, утренняя медитация – там наверху, в тени. Далее – лекции. Пусть вас не пугает это университетское слово, пахнущее мелом для доски и душными аудиториями с нафталиновыми профессорами, наши лекции – это рассказы о жизни, о творчестве, о нашем видении мира. Вы можете спорить, много спрашивать, рассказывать о своем видении. С двенадцати до двух у вас перерыв. Конечно, вы можете спать или загорать, но мы обычно посвящаем свободное время своим творческим проектам. Практические занятия – это рисование и написание текстов вместе с нами. Не для критики, нет. Вы почувствуете это. Когда много людей вместе творят – это такой взрыв энергии. Даже то, чем вы раньше не занимались, начинает приносить удовольствие с долгим… – он так протянул это слово, – послевкусием, до дрожи в руках и коленках. – Адам игриво улыбнулся и подмигнул нам. – Вечернее свободное время рекомендуем тратить на Дневник. Мы выдадим каждому из вас тетрадь, где для наиболее эффективного развития вам нужно записывать все свои мысли после важных разговоров и бесед. Кажется смешно, да? «Дорогой дневник…» Но свежие, внезапные мысли после каких-то новых открытий и напряженного мыслительного процесса – это как жидкость из спинного мозга, болезненно достигнутая глубина в вас. Потом мы вместе обсуждаем, что вас тревожит или радует, что сильнее всего болит и что вы хотите ампутировать.
– Можно было и не писать «свободное время». То есть мы даже не можем купаться и загорать? – спросила одна из двух подруг.
– А вы приехали, чтобы купаться и загорать?
Вторая пихнула локтем вбок свою подружку.
– Нет, но хотелось бы хоть иногда отдыхать.
– Тогда вам нужно было поехать в отпуск.
Никакой презрительной вежливости или сарказма. Адам сказал это очень строго и даже сурово.
– А теперь о правилах. – Он стал говорить быстро, холодно, без «ветвистых» описаний: – Никаких мобильных телефонов. Без исключений. Ноутбуки можете оставить, если вам нужно писать, но интернета для вас здесь нет. Все это отвлекает, и ваши «на пять минуточек проверить почту» превращаются в бессмысленный серфинг, затягивающий раскрывающееся сознание.
– Как нам связываться с родными? – опять спросила подруга.
– Подходите к Мише и объясняете ситуацию, если это срочно. – Адам даже не посмотрел на нее. – Раз в неделю каждый может позвонить.
– Но ведь у нас есть работа, за которой нужно следить, – подал голос Макс.
– Значит, вам не нужна арт-терапия. У вас есть работа, на которую вы готовы тратить свою энергию. И еще раз: важные звонки обсуждаются в индивидуальном порядке. Все можно уладить.
– Понял, – Макс примирительно махнул рукой.
– Если вы видите, что кто-то спрятал мобильный и использует его, – сообщайте Мише.
– То есть стучать? – спросил Антон.
– Стучат – чтобы получить личную выгоду. Я не хочу настраивать вас друг против друга. Наоборот, здесь мы все большая семья. Я прошу вас, исходя из предыдущего опыта. Обычно, когда кто-то видит другого ученика с телефоном, то думает, что это я позволил, сделал исключение. И начинаются внутренние обиды: «Почему он ему разрешил?», «Он лучше меня?», «Ему больше доверяют?». Я хочу, чтобы все мы были честными друг с другом. Я никогда никого не выделяю и никому не позволяю больше, чем остальным. Понятно?
Мы закивали.
– Раз уж мы заговорили о нарушениях… Каждое наше занятие – это часть выточенной годами программы, и даже без небольшого кусочка пазл не сложится. Пропускать занятия, чтобы поспать, покупаться, – он посмотрел на подруг, – или позагорать – запрещено. Да, вы здесь исключительно для себя, вы – свободные люди. Но другие, глядя на вас, могут, опять же, подумать, что вам дозволено большее. Что и они могут пару раз пропустить лекции, чтобы потерять час жизни во сне. Поэтому… – он выдержал долгую паузу, – нарушение распорядка дня, своего или других учеников, создание конфликтных ситуаций, покидание территории без разрешения, срыв мероприятий и занятий наказываются. От ночи вон в той пещере, – Адам лениво повернул корпус и указал на скальную гряду, ограничивающую пляж слева, – до исключения.
По позам учеников было видно, как все напряглись. Но как-то быстро расслабились, когда Миша упомянул о еде. Мне показалось, что всерьез мы восприняли это только на пару секунд.
– Ну конечно, еда, – все рассмеялись, выдыхая напряжение. – Мы придерживаемся принципов интуитивного питания. У нас нет графика питания. Каждый ест только тогда, когда он по-настоящему голоден, а не просто хочет что-то пожевать. И едим только для насыщения, не набиваем себя до тяжести, не заедаем грусть, не празднуем едой радостные события.
– То есть я могу просто встать и поесть? – спросил Антон.
– Если ты действительно очень голоден и можешь точно описать, что и в каком виде ты хочешь съесть. Если не знаешь – значит, просто хочешь пожевать, чтобы отвлечься или развлечься. Если больше нет вопросов, то мы можем идти на медитацию.
– Нам нужно переодеться или что-нибудь взять для этого? – спросила одна из подруг.
– Нет, все оставить, включая множество вопросов и нестройные мысли.
После медитации, на которой я сладко подремала, мы быстро сбегали за тетрадками и ручками и вернулись на то же место – под тент, на коврики для йоги. Пребывать на их территории было так волнующе, но жадно оглядываться вокруг я не решалась, а уж тем более думать о том, чтобы пройти в глубь левой стороны – к домикам с гамаками и мольбертами на верандах.
В ожидании лекции большинство из нас только робко косилось в сторону домиков.
Двухчасовую лекцию Тимур (когда он пришел, несколько человек разочарованно выдохнули – мы ожидали Адама) начал со слов:
– Все великие истории основаны на боли.
И стал рассказывать истории о великих художниках. Но не нудно, не по-учительски. Как будто он рассказывал о своих друзьях или давних соседях. Он брал какой-нибудь больной, иногда неоднозначный факт из их жизни и раскручивал его так, что в итоге получалось – без этого не было бы современного искусства таким, какое мы имеем сегодня.
Каждая история начиналась довольно сомнительно и спорно, например:
– Говорят, что Модильяни писал такие вытянутые лица, потому что смотрел на своих моделей через горлышко бутылки, к которой любил прикладываться.
На вопросы он отвечал усмешкой и хмыканьем, красноречиво говорящим: ничего вы не понимаете, детки.
Около десяти утра Тимур сказал:
– Запомните – ни один праведник, ни один счастливый человек не создал в искусстве чего-то стоящего. Мне больше нечего добавить. Подумайте о том, какой след могли бы оставить вы.
Мы, конечно же, пошли на пляж – ведь думать о своих проектах приятнее, лежа под обжигающим солнцем и слушая шелестящее пение моря.
И тут я подумала: «Как же быстро мы стали “мы”».
Со вчерашнего дня я не думала, что «я и они идем на посвящение». Как только мы очутились на острове, стало «мы идем туда-то». И хотя я никого не знала и по вредной привычке заранее дала всем оценку, я чувствовала, что все мы влюблены в мир искусства, начиная от классического кино и заканчивая современными перформансами. Все мы боимся и страстно желаем открыться миру через наше творчество.
На левой оконечности пляжа, у камней, лежала группа ребят, которых нам так и не представили. Утром Миша упомянул, что это те, кто остался после предыдущих арт-терапий, и им вредно общаться с новенькими – может вернуться былая неуверенность или из желания помочь они могут рассказать нам, что нас ожидает, а это испортит весь эффект. Поэтому мы легли на правой стороне, у подножия террасы с нашими домиками.
Я думала о своем проекте. Изначально я хотела продолжить свой сборник рассказов, так как у меня было еще несколько десятков файлов с набросками цветочных историй. Но сейчас мне казалось, что я должна создать что-то новое. Создать из того, что я узнаю и увижу здесь.
Мысленно я написала название: «Дневник боли и свободы». И уже хотела бежать в комнату, чтобы начать писать, как ко мне обратилась девушка в купальнике с высокой талией, какие носили в середине двадцатого века. С формами пин-ап модели и белоснежной шапкой волос а-ля Мэрилин Монро, она как будто бы сошла с открытки 50-х годов.
– Если жить в Париже, то ты бы предпочла как в «Молода и прекрасна» или как в «Мечтателях»?
– Как в «Мечтателях», конечно!
– До приезда сюда вся моя жизнь была похожа на «Молода и прекрасна», не буду подробно объяснять, ладно? А сейчас я как будто очутилась в «Мечтателях», где меня окружают понимающие интеллектуалы.
Меня немного смутила ее откровенность. Но потом я подумала, что в этом есть какое-то очарование. Ведь мы не знаем друг друга и можем представляться с той стороны, с которой захотим. Можно заново выстроить свой образ, не стесняясь приправлять его горькими или обжигающими специями – чем грязнее и фриковатее получится, тем лучше.
– Понимаю.
Лера слепяще улыбнулась, кокетливо поведя бледным плечиком в веснушках, и обратилась ко Льву с просьбой намазать спину солнцезащитным кремом.
«Молода и прекрасна»…
Я стала размышлять, как можно использовать мою зависимость от широкой груди надежных мужчин, находящихся в кризисе среднего возраста. Не надо быть Фрейдом, чтобы понять, что это от отсутствия отца, но…
Я не знала его совсем. Я не понимала, чего лишилась в детстве, тем более что большинство моих знакомых девочек также воспитывались только мамами. Я не знала, как это иметь папу, а поэтому и не могла написать о том, чего у меня не было. Именно у меня, а не у абстрактной девушки, лишенной отцовской заботы. По чему я должна тосковать? От чего у меня щемит в груди, когда я вижу любящих отцов с их сиропно-сахарными дочурками? Ведь я не знаю, как они живут в быту, как отец принимает участие в жизни дочки. Я чувствовала, что глубоко в себе я знаю ответы на все вопросы, но вытаскивать их будет так больно и уже бесполезно. Если я просто отпущу это, то не смогу оправдывать все, что происходит в моей личной жизни. Не смогу винить в этом Его. А мне нужна эта заноза, чтобы творить.
Я всегда любила рефлексировать. Отлично понимала причины своего поведения, отношения к жизни и другим людям, но не хотела ничего менять. Докапываясь до самой сердцевины боли, болезненно кайфовала от мысли, что из этого выйдет красивая трагедия.
В подростковом возрасте я радовала психолога (это был бесплатный психолог из маминого интерната, к которой она меня водила, потому что «она у меня какая-то не такая; боюсь, наркоманкой станет») своей рассудительностью и логичностью.
После сеанса она говорила:
– Видишь, ты все понимаешь. Осталось самое простое – отпустить и жить дальше.
Я делала вид, что всех прощаю, и отца, и маму, чтобы перестать ходить к этой рыхлой даме с руками, похожими на зефир, и запахом сладкой жвачки. Но ночами я выжимала из больных фраз, услышанных за всю жизнь, как можно больше слез. С такой силой вдавливала их в себя, что они становились как запавшие кнопки любимых телеканалов на пульте. Так, что сегодня показывают?
«А дочка-то у тебя шлюховатая», – сказала мамина подруга, когда мне было тринадцать.
Мама взяла меня с собой на шашлыки к реке. Ее подруги быстро одурели от свежего воздуха и дешевого коньяка. Я предпочитала лежать на берегу, подальше от них, и читать книжку. Дул сильный ветер, от которого задирался подол моего платья. Я не спешила его поправлять. Мне казалось, что так я выгляжу небрежно-романтичной. И я знала, что соседняя компания парней лет под двадцать периодически посматривает на меня. Сначала они думали, что я одна. Но мама, как только они подошли познакомиться, сразу же крикнула с поляны: «Роза, что им от тебя надо?» Поэтому мне оставалось только лежать, рассеянно покачивая ножками в воздухе, и делать вид, что меня ничуть не смущает, что подол платья чуть прикрывает ягодицы. Это заметила мамина подруга и громко сказала ту фразу, когда я вернулась с книгой к ним на поляну. Мама даже не одернула нетрезвую Галину Павловну, лишь строго напомнила мне, что разговаривать с незнакомыми мужчинами нельзя.
Или: «Девка-то твоя – яд. Хуже отца будет». Это сказала наша соседка, с которой мама иногда оставляла меня. Это было еще до школы, но мне шестилетней так запомнились те слова. Я не была очаровательно непоседливой, не проказничала и даже ела все, что готовила та скупая бабка (обычно это были каши на воде, без соли и масла). Но, по ее мнению, лучше бы я была хулиганкой («такую хоть отлупить можно пару раз, и она все поймет»), чем «такой язвой». Ненавидела она меня за то, что я говорила ей все, что думаю, и по-взрослому спорила с ней, упрямо доказывая свою правоту. Ее, невероятно набожную, чуть удар не хватил, когда я сказала, что в рай ей уже поздно, так как там все молодые и красивые. Я не поленилась в доказательство принести ей религиозную брошюрку с иллюстрациями райской загробной жизни. «Видите! Здесь нет старых!» Не знаю, откуда у меня бралась эта вредность, но, сколько я себя помню, я ни разу не думала о милосердном прощении своих обидчиков. Всегда хотелось как можно болезненнее подковырнуть их в ответ. Так, чтобы моя обида выглядела литературно страдальческой, а их действия – позорным ударом кармы.
Ну, а последнее мое любимое – это: «Ты – просто колючка, а не Роза». От красоты и болезненности этой фразы я просто задыхалась.
«Назову так свою автобиографию». – Прокрутив фразу несколько раз в голове Его голосом и с Его разочарованным взглядом, решила я.
Практическим занятием сегодня было рисование. Казалось, ничего необычного – мы просто сидели на своем обрыве и рисовали акварелью море. Под медитативные звуки китайской флейты и еле слышный шелест кисточек почти все засыпали. После скудного обеда из супа с лапшой и какими-то ростками мы все отправились «поработать над своими проектами», что у нас означало поспать до практики.
Но мы не проспали и пятнадцати минут, как Миша созвал всех на практические занятия – сейчас лучший свет, чтобы рисовать море. Лучший – имелось в виду наиболее некомфортный, контровой. В слепящей глади перед нами мы должны были найти как можно больше разных оттенков.
Воодушевленной выглядела только Рита, сразу бросалось в глаза, насколько рисование – ее стихия. Она уже отложила первый набросок с мозаичными пятнами на месте моря и теперь более вдумчиво приступила ко второму. Остальные вяло водили кисточками, пытаясь скрыть зевки и урчание в животах.
Когда Венера, наш второй учитель, рассказывала о важности работы в дискомфорте, мы вдохновленно кивали. Но спустя полчаса глаза слезились от яркого солнца, а волосы на лбу стали солено-мокрыми.
Венера не сидела на месте, она ходила за нашими спинами, наклоняясь то к одному ученику, то к другому. Но при этом никак не комментировала наши работы. Только молча качала головой, и непонятно было – одобрение это или разочарование. Ее густой запах взрослой женщины пробивался через легкий цитрусовый аромат духов и неприятно окутывал какой-то тоской – несбывшихся надежд или так и не раскрытых возможностей.
Я в первый же вечер мысленно прозвала ее Пегги Гуггенхайм. Она совсем не соответствовала своему божественному древнеримскому имени Венера. Крупный нос с горбинкой, уже не упругая кожа, особенно подвядшая с внутренней стороны рук, коротко стриженные густые волосы цвета спелой вишни, худое тонкокостное тело и искусственно поднятые уголки губ.
Как оказалось позже (после практики нам поведала о ее биографии Поэтесса, сегодня вставляя в рассказ французские словечки), я угадала почти во всем. Она – бездетная наследница металлургической корпорации, принадлежавшей бойким торговцам золотом, которые в 90-е выгодно вложили деньги, а сохранить им все заработанное (и жизни в том числе) помогли связи с правящей элитой. Романтичная девчушка, мечтавшая о питерской жизни полуголодной художницы, превратилась в покровительницу (и любовницу) нераскрытых талантов. Но, в отличие от Пегги, она не открыла миру ни нового Поллока, ни вышла замуж за красавца и талантище типа Эрнста. Зато открыла модный выставочный зал. Правда, в ее случае – с непонятными и негармоничными выставками, которые нужно было обязательно посещать, чтобы считать себя частью культурной прослойки Петербурга. «Эрарта» после ее зала «Искусство миллениалов» казалась академичной. Но все выставки ее протеже быстро забывались, а картины и реди-мейды почти не продавались. «Искусство миллениалов» было вроде того человека, которого зовут на вечеринку, чтобы посмотреть на его сумасшедшие выходки, но в обычной жизни с ним никто не дружит.
Я смешивала акварельные мазки до тех пор, пока они не превратились в серо-зеленое месиво. Венера-Пегги нарекла мою мазню «Болото твоих мыслей». Не пощадила она и по-импрессионистски пятнистые наброски Риты, сказав, что они слишком плоски, без подтекста. Я заметила, как все начали ершиться, засовывать головы обратно в панцири.
Время до вечерней беседы как-то незаметно испарилось, как испарялось все водянистое в этой жаре. Макс дремал в гамаке; подруги тайком жевали шоколадные батончики, зашторив окна, но приоткрыв от духоты двери; Лера пыталась нарисовать идеальные стрелки подтаявшим карандашом (видимо, жидкую подводку она игнорировала из той же любви к ретро) и делала вид, что слушает стихи Поэтессы; журналист невнимательно читал книгу, периодически (как и я) оглядывая всех вокруг. Лев и Сава, так же как и мы с Ритой, сидели на пороге своего домика и писали в дневниках.
Я написала то, что думала днем, – про свою занозу, а в конце добавила вопрос: «Нужно ли ее доставать?»
– Наши страдания реальны, а счастье, наслаждение, эйфория – это миф. Нашими действиями движут муки, страсти, боль – стремления к несуществующему и эфемерному благу. Будущий успех – мираж, деньги – тысячелетний миф, «долго и счастливо» – утопия. Все, что есть с нами, – наши шрамы, рваные раны, ободранные коленки, натянутые нервы и царапины на спине. Но мы упрямо посвящаем свои жизни гонке за сладкими фантазиями, зная, что они неисполнимы. Боимся показывать свою боль. А ведь мы настоящие, из плоти и крови, и единственное доказательство того, что мы живем, – кровоточащие раны и слезы из глаз. Вы чувствуете, что у вас есть сердце, когда биение учащается или там, слева, начинает покалывать. Что зубы во рту – живые, когда они начинают ныть. Почему же вы делаете вид, что боли нет? Что боль – миф? Я вам зачитаю, что вы написали в анкетах в ответ на вопрос: «Что заставляет вас чувствовать себя живым?» Никто не против? Хорошо… «Я чувствую себя живой, когда могу ощущать настоящий момент долго-долго».
Рита покраснела и опустила глаза.
– А когда мы чувствуем настоящий момент максимально медленно? Когда что-то ноет внутри, когда нам некомфортно. Так? Вспомните себя перед приемом у стоматолога или в университете, в ожидании своей очереди перед ответом на экзамене. А все самое приятное пролетает незаметно. Рита, когда в последний раз ты ощущала настоящее «долго-долго»?
– Когда я сказала папе, куда лечу. Он так долго отчитывал меня… Мне казалось, что его монолог никогда не закончится.
– Ты чувствовала себя живой?
– Не знаю. Да, наверное, да. Тогда я подумала, что, если сопротивляюсь, значит, борюсь за жизнь, а не просто существую.
– Так, значит, ты живешь, когда борешься?
Рита растерянно кивнула.
– Пусть это будет твоим девизом, мантрой. Называй как хочешь, главное – не забывай про это.
– «Я чувствую себя живым, когда я творю». Но что твой импульс? Что заставляет тебя заниматься творчеством? Я впервые взялся за краски и холст, когда глубоко порезал руку, а на мою боль дома никто не обратил внимания. Я помню, как мама небрежно бросила: «Ну, перевяжи чем-нибудь. И промой обязательно, не дай бог заразу занесешь, придется по врачам бегать». Кровь долго не останавливалась, а я не мог найти бинт. Тогда я стал вытирать ее об альбомный лист – он был плотнее обычной бумаги, не так быстро намокал. Когда кровь остановилась, я увидел сюжет – не фигуры и предметы, а абстрактный сюжет, как в музыке. Я взял старые акварельные краски сестры и стал быстро заполнять школьный альбом косыми мазками и кляксами. В итоге это стало моей терапией. И почти десять лет спустя – моей жизнью».
– Я не помню первый импульс, – тихо и осторожно сказал Сава. – Я всегда писал.
– Какое твое первое воспоминание о написанном?
– Я не уверен. Кажется, это было стихотворение дедушке на День Победы.
– Давай! Прочитай его нам! – Адам поднял руки вверх, чтобы мы его поддержали.
Кто-то захлопал, кто-то просто крикнул: «Да, давай!»
– Нет, я плохо помню и… Мне было семь лет, это же какой-то детский бред.
– Значит, помнишь? Семь лет – это же чистый, незамутненный разум. Там, наверное, неразбавленная искренность. Ты ведь приехал сюда не для того, чтобы стесняться и молчать?
Сава почистил горло, открыл рот, потом снова откашлялся и тихо-тихо продекламировал:
– Милый дед, ты воевал,
Ты гранаты во врагов кидал,
Их флаги срывал.
Сегодня для тебя этот бал.
Лицо Савы покрылось красными пятнами, а в конце голос сорвался то ли на смех, то ли на рыдание.
Все вокруг хохотали, даже мрачный Тимур улыбнулся. Мне стало жаль Саву, но и я не смогла сдержать улыбки.
– Твой дед был твоим импульсом. А сейчас, я уверен, что это желание его превзойти. Жжет?
Сава то ли кивнул, то ли удивленно поднял голову, а потом, смущаясь, опустил.
Адам воспринял это как согласие.
– «Я чувствую себя живой, когда ощущаю пульс или сердцебиение в своих произведениях». Красиво, но… Это ведь красивости ради красоты? Объясни, как ты это ощущаешь.
– Эмм… Это когда я вижу в своих строчках не ровные ряды букв, а кардиограмму. Взлеты и падения фраз, иногда отдельных сильных слов… Когда…
– Роза, ты сейчас не пишешь, а разговариваешь. Затем эти метафоры? Что ты маскируешь этим?
– Я… я не знаю… я на самом деле так думаю. – Я придумала ответ про сердцебиение, когда представляла, что у будущей меня, известной писательницы, будут брать интервью и зададут этот вопрос. Придумала так давно, что поверила в этот красивый ответ и как будто бы нашла в нем смысл.
– Нет, нет, нет. Ты так думаешь, потому что это звучит не банально.
Меня как будто отхлестали по щекам.
– Давай я продолжу за тебя. Ты ощущаешь себя живой, когда на тебя обращают внимание. Поэтому ты так говоришь. Поэтому ты мучительно прямо сидишь в платье с обнаженной спиной и ждешь голодных мужских взглядов.
А потом положили на колени и отшлепали по заднице.
– Да, наверное, это так. – Я постаралась произнести это как можно покорнее и спокойнее. Признаваться в чем-то легче, когда все произнесли за тебя. Да и не все ли мы хотим, чтобы на нас обращали внимание? Здесь нет ничего стыдного. И я добавила это вслух: – Я не считаю это стыдным.
– Я тоже, – великодушно произнес Адам. – Кто-нибудь считает? Хорошо. Роза, подумай еще над тем, что заставляет чувствовать тебя живой.
– «Я живу, когда мне не нужно думать о работе. Когда я встаю утром и понимаю, что весь день – мой». И чем ты выбираешь заниматься в такой день?
Макс стал перечислять свои любимые рутинные занятия, типа долгой пробежки и готовки стейка. В итоге они пришли к выводу, что он не живет, а существует. Что он правильно сделал, приехав сюда. Что скоро почувствует настоящую жизнь.
Леру никакие вопросы не смущали и не ставили в тупик. Она легко, даже кокетливо, говорила о том, что живет, когда чувствует, что ее желают.
– Тебе нравится, когда тебя желают те, кто не должен?
– Обожаю. – Она рассмеялась так беззаботно.
– Кажется, это для тебя неисчерпаемый источник?
– Да, подземный источник с неизвестной глубиной. Иногда пугающей. И здесь я хочу найти дно. Или опуститься до дна? – спросила она саму себя.
– Мне нравится, что ты готова к этому. – Адам по-отечески ласково погладил белокурую головку Леры.
Я возмутилась внутри себя, что ее не отругали за метафоры. Но зато я два вечера подряд достигла такого катарсиса. Может быть, скоро я смогу читать свои произведения на публике?
Антон ершисто ответил на замечания о том, что «я живу, потому что я живой, – это не аргумент».
Лев, брызжа слюной, какими-то далекими тропами и туннелями объяснял, что он живет внутри своей монументальной истории, а в нашем мире только существует.
Поэтесса, уже поднадоевшая своими стихами, на ходу рифмовала мысли со своими постоянными темами – сексом, самоубийством и любовью к себе. Все это она приправляла грязными словечками, которые звучали не к месту, наигранно дерзко, как если бы их произнесла скромная семиклассница, только-только позволившая себе выругаться вслух.
Подруги, наконец-то я запомнила их имена – Настя и Маша, выслушали критику снисходительно, как будто бы разрешая ребенку делать себе замечания.