В плодородной долине между деревней Цереатами и зелеными холмами, среди которых мчалась быстрая речка, дремали в тени деревьев три домика.
Справа от них колосились рожь и пшеница, слева шумели на ветру кустарники и виноградник, а ближе к воде шептались оливковые насаждения. И совсем недалеко звенела детскими криками и пронзительными голосами женщин небольшая деревушка.
А в долине — тишина. Однообразная жизнь трех семейств была похожа на длинную серую дорогу, давно не оглашаемую стуком колес и шагами пешеходов. И жилища казались забытыми, — даже вести из Рима добирались сюда медленно, как безногие калеки.
В домиках жили земледельцы: в одном — старуха, вдова кузнеца Тита, Мульвий и Тициний — его сыновья, и юная дочь; Тукция — жена Тициния, дочь портного Мания; в другом — хромоногий Виллий, брат Тукции, и в третьем — родители Гая Мария, служившего в то время пропретором в Испании, «любимца великого Сципиона», как с гордостью величали его отец с матерью. При стариках находились раб и невольница, подаренные сыном.
Три семьи, издавна связанные дружбой, объединившись после долгих скитаний и невзгод для совместного труда, работали от рассвета до сумерек на неразмежеванном поле, плодов между собой не делили, пользуясь ими по потребностям, а излишки продавали на рынке в Арпине и вырученные деньги расходовали, по указаниям стариков, на покупку одежды, обуви и предметов домашнего обихода. В праздники они обходили свое поле, виноградник, оливковые посадки, огороды и садики, любовались всходами и заранее радовались урожаю, который, по приметам, известным только хлебопашцу, обещал быть обильным. И в теплых молитвах благодарили Вакха и Цереру за милость и щедрость.
Однажды вечером, когда солнце садилось в розовом сиянии за виноградником, Мульвий и Тициний возвращались из города. Уже по тому, что всегда спокойный Мульвий ругался, подгоняя лошадей, а Тициний сидел на мешках с зерном, хмуря густые черные брови, и не смотрел на вышедших из хижин друзей, — видно было, что случилась какая-то неприятность.
Жена и мать молча остановились, а подошедший Виллий спросил:
— Так же ль, как всегда, Меркурий с нами?
— Меркурий, Меркурий! — зарычал Тициний, спрыгивая с повозки. — Сколько стадиев проехали, сколько… Тьфу! — плюнул он. — Вот тебе рожь и все остальное…
И он принялся разбрасывать привезенные плоды, топтать их ногами.
Виллий смотрел на него злобно и презрительно.
— Топчи, топчи! — указывал он на рассыпанные яблоки, вздрагивая от гнева. — Неужели боги пошлют дуракам еще больший урожай за такое пренебрежение?
Тициний вспыхнул, шагнул к Виллию. Ссора казалась неизбежной, но с повозки слез Мульвий, встал между ними, похлопал лошадей по шее и стал собирать яблоки.
— Зачем расшвырял? — говорил он, пожимая плечами. — Виной не Меркурий, а торговцы…
И он рассказал подошедшим старикам, что вольноотпущенники Метелла скупали в этот день только лучшие фрукты, а о хлебе кричали: «Кому он нужен? Сицилия, Кампания и завоеванные страны пришлют нам его даром!»
— Так мы ничего и не продали, — закончил свою речь Мульвий.
— С тех пор, как приехали в свою виллу сыновья Метелла Македонского, — вмешался Тициний, — жизнь опрокинулась, как чаша, задетая пьяницею: хлеб стал ненужен, у Метеллов своего вдоволь. А так как плодовые деревья в господских садах запущены, то вольноотпущенники набрасываются на лучшие яблоки и виноград…
Марий покачал головою.
— Время тяжелое, — вздохнул он, — хлеб придется сеять только для себя, — вот эту полоску, — указал он на поле, — а на остальных сажать оливковые деревья…. Виноградник же увеличим и займемся приготовлением вина…
Предложение было ново, и высказаться никто не решался.
За ужином в большом атриуме Мария, у очага, беседовали: Фульциния советовала подождать («Может быть, все изменится»), вдова Тита кричала с пеной у рта, что виноделие развратит детей («Мало ли пьяниц в Арпине?»), а Виллий злобно посмеивался.
— Вино, оливки? Кому они нужны? У господ и своих много, а если вольноотпущенники и купят для продажи в город, то заплатят медными ассами…
— Что же делать? — спросил Тициний. — Неужели опять такой же гнет, как до Гракхов?
— Разве наши отцы ни за что сложили свои головы? — воскликнул Мульвий. — Нет! Боги несправедливы!..
— Тише, — прервал Марий, вставая из-за стола. — Не надо роптать на небожителей. Они помнят о бедняках, А вы делайте, что сказано. Вино и оливковое масло — это хорошо, но пчеловодство еще лучше. Мед купят всюду, а если мы научимся подбавлять его в вино — заживем хорошо.
Огонь на очаге потрескивал. Семьи собирались расходиться и ожидали, когда Марий обернется лицом к ларарию и начнет молиться, как это бывало по утрам и вечерам в течение многих лет. Однако старик медлил, о чем-то думая. И вдруг вымолвил тихим голосом:
— Нужно позаботиться о чанах и амфорах. Мульвию и Тицинию ехать за ними завтра в город: наши друзья бондарь и горшечник нам не откажут! Виллию раздобыть в деревне трапет и посуду под масло. А женщины начнут собирать поспевший виноград.
Он помолчал и прибавил:
— Я же отправлюсь к господам…
— К Метеллам? — разом вскрикнули Мульвий и Тициний.
— Хочу взять у них в аренду плодородный участок под виноградник и оливковые посадки. А может быть, удастся арендовать и пасеку…
— Ты хочешь стать колоном, прикрепиться к земле? — воскликнул Мульвий. — Но Метеллы шкуру с нас сдерут, будут требовать больше доходов… Разве колоны Цереат не стонут от ига господ?
— Больше, чем в силах дать, не дадим, — спокойно возразил старик, — зато получим земледельческие орудия и все, что нужно. Ведь живут же вольноотпущенники при виллах на правах колонов, а земледельцы Цереат имеют скот и землю.
— Но эти колоны постоянно в долгах! — взглянул на него Мульвий. — Я не согласен на это.
— И я тоже, — сказал Тициний, — прикрепление к земле похоже на рабство. Поступай, отец, как хочешь, а мы подождем. Мы не отказываемся тебе помогать, но договора с Метеллами не подпишем: дела у тебя могут пойти плохо, а тогда нам не выбраться из страны вольсков…
— Не люблю я нобилей, — хмуро выговорил Мульвий. Марий пожал плечами.
— Жить в мире с господами — жить в мире с богами. И если бессмертные будут с нами, жизнь станет такая же, как была, говорят, при Кроносе.
Он встал и повернулся к ларарию:
— А теперь помолимся о помощи, заботе и заступничестве небожителей.
В одиннадцатый день до майских календ в Вечном городе и окрестных деревнях справлялся день рождения Рима. Этот праздник назывался Палилии и был посвящен Палу, древнему божеству полевых работ.
В Цереатах звенели песни, гремели голосами и хохотом улицы, шумела на игрищах молодежь, и веселые звуки долетали до трех домиков, стоявших в долине.
— Не пойти ли вам в деревню? — предложил Марий. Но Тициний с раздражением отказался, и это обеспокоило старика:
— Скажи, что с тобою, сын мой?
Тициний, хмурясь, взглянул на Мария:
— Виною всему ты, отец! Зачем ходил с Тукцией к Метеллам? Зачем она понесла им овощи?
— А кого же было послать? Все были заняты, и только одна Тукция не работала… Сам знаешь, она порезала себе руку…
— В Цереатах ходят недобрые слухи, — продолжал Тициний, багровея, — говорят, что Тукция гуляла в господском саду с молодым Квинтом Метеллом…
— Ну и что ж? — удивился Марий.
— Отец, ты не понимаешь! — вскричал Тициний. — Всюду смеются, показывают на меня пальцами, кричат: «Hic est!».[1] И я не могу… не могу…
Марий задумался. Он понял, что удручало Тициния, и смутная мысль мелькнула в голове: «А если так? Но об этом молиться бесполезно, — Венера способствует любви, а Юпитер падок до красивых девушек», И он молчал, дергая седую бороду и рассеянно поглядывая, как старухи и молодежь собирались в Цереаты.
Они уже надели на себя новые туники, лежавшие в сундуках от праздника и до праздника, сверху накинули плащи для защиты от холода (к вечеру долина дымилась влажным туманом, и река исчезала за косматой завесой) и перешептывались.
Когда они ушли, Тициний нехотя последовал за ними.
Не доходя до Цереат, он остановился и, опершись на изгородь дома, выходившего на площадь, стал наблюдать за молодежью, Но Тукции не было нигде.
Он смотрел на пляски. Брат и сестра, взявшись за руки, кружились, притопывая деревянными башмаками, напевая речитативом; потом замелькала уродливая фигура Виллия: обхватив стройную девушку длинными, цепкими руками, он подпрыгивал, касаясь головой ее грудей, и его кривляния возбуждали всеобщий смех. Он не поспевал за девушкой в такт звенящим флейтам, и пляска, нарушаемая его движениями, раздражала молодую римлянку. Когда музыка умолкла, плясунья вырвалась из его рук и скрылась под хохот юношей в толпе женщин.
Грянула песня, опять заиграли флейты, резкими раскатами загрохотал этрусский бубен. Тут не выдержали и старухи: они побежали мелкой рысцой, закружились, — седые волосы растрепались, а пестрые ленты вились, как длинные змеи.
Вдова Тита с завистью наблюдала за ними. Бросив свой плащ дочери, она подобрала повыше тунику и принялась плясать с таким жаром, с такими вскриками, что Тициний возмутился.
Кругом хохотали. Он видел, что мать смешна, думал остановить ее, но тогда пришлось бы проникнуть в толпу, а этого не хотелось.
Смеркалось, Разлегшись на траве, юноши и девушки пили, ели, шутили, смеялись. Деревенские блюда, простые, крепко приправленные луком и чесноком, дымились резким, раздражающим запахом. Мужчины, напившись кислого вина, шли к женщинам, занятым разнообразными играми. Но когда вспыхнули стога сена, все поспешили к огням.
Тициний смотрел, как толпа пастухов, с пыльными ногами и веселыми лицами, рассыпались по площади. Они проворно взбирались на горевшие стога, прыгали через священное пламя и скатывались вниз, увитые пылающими стеблями сена, восклицая:
— Славься, пламя — душа очага!
— Славься, очаг — жертвенник Весты!
— Славьтесь, братья, воздвигшие Рим!
— Слава, слава! — зазвенел хор девушек, и торжественная песня наполняла окрестность радостными звуками.
«Все веселятся, нет только одной Тукции», — сжав кулаки, подумал Тициний и стал спускаться в долину. Сначала он шел медленно, потом шаг его увеличился, и он не заметил, что уже бежит, точно за ним гонятся разъяренные Фурии.
Марий сидел на пороге своей хижины и смотрел на огни, внимая шуму разгулявшейся деревни, когда перед ним вырос Тициний.
— Ты что? Почему вернулся?
— Тукция? — выговорил Тициний, задыхаясь.
— Не приходила, — спокойно сказал Марий, — она должно быть, в Цереатах…
— Ее там нет! — с яростью крикнул Тициний. — Она, подлая, связалась с господами… Она… она…
Больше он не мог говорить и, резко отвернувшись от старика, побежал к вилле Метеллов, дрожа от бешенства и отчаяния.
Вилла сверкала огнями, а в саду горели факелы.
Тициний остановился. Волнение несколько улеглось, но на сердце было тяжело и злоба не унималась.
Он перелез через изгородь. Огоньки факелов мигали в темноте, и он, минуя дом и пристройки, где находились злые собаки, проник, крадучись, как вор, в чащу кустов.
Шел тихо, на цыпочках, прислушиваясь к голосам.
Широкие полосы красного, часто мигавшего света плясали на расчищенных дорожках, и рабы стояли у факелов, укрепленных на высоких деревянных треножниках, держа в руках паклю и ковши со смолою.
Тициний не сомневался, что слышит смех Тукции, и сжимал кулаки с такой силой, что ногти вонзались в ладони.
Остановился у входа в беседку. Увитая плющом и диким виноградом, она казалась пещерой, где наслаждались любовными утехами боги. Слабый свет проникал внутрь. Тициний стоял не шевелясь, как окаменелый.
Тукция сидела на коленях молодого Метелла. Продолговатое лицо женщины, одетой по-деревенски, было привлекательно: круглые черные глаза, пухлые губы, орлиный нос.
Полуобняв Тукцию, господин гладил ее плечи, а она хохотала, сверкая белыми зубами.
Тициний застонал, как от боли.
— Кто там? — подняв голову, резко крикнул Метелл. Тукция вскочила.
— О боги! Тень… тень… Смотри!
Метелл ничего не видел. Страх женщины передался ему. Кликнув рабов, он приказал обшарить сад.
— Найдете соглядатая — ведите ко мне.
Но Тукция уже не слушала. Выбежав из беседки, она помчалась по дорожкам, не обращая внимания на рабов, которые провожали ее насмешливыми глазами.
За оградой она остановилась. Издали доносились песни, хохот. Небо, подернутое легким заревом, возвещало пожар. Она побежала с такой быстротой, что у нее захватывало дух.
Поднялась на холм. Перед глазами запрыгали огни догоравших стогов сена и плотно убитых куч соломы, — вспомнила о празднике. Звуки песен долетали теперь отчетливее, и она различала даже отдельные слова, но их не понимала. И вдруг остановилась, точно кто-то сильный, как Геркулес, властно удержал ее; в голове сверкнуло: «Что скажу, как оправдаюсь?»
Ступила шаг, другой — и отшатнулась: перед ней стоял Тициний.
— Ты? — вскрикнула она.
— Я.
Поняла, что пощады не ждать. Он имел право убить тут же на месте, и страх сменился жаждой жизни: бежать, бежать! И она помчалась, как испуганная серна, прыгая с отчаянием через канавы, бросаясь в кусты, лишь бы только уйти от всесильных рук этого человека.
— Стой! — слышала она за собой его прерывистое дыхание. — Куда? От мужа?! Стой, потаскуха! Пусть растерзают тебя Фурии! Пусть преградят путь злые духи!
Робость овладела ею. Темнота пугала, — всюду мерещились духи. Вот они хватают ее за тунику, царапают лицо… Нет, это ветви, колючки терновника…
— О боги, сжальтесь, спасите!
Тукция замедлила шаг, — теперь она спускалась в долину. Там был Марий, он защитит ее, не даст в обиду. И вдруг тяжелый удар обрушился ей на голову, и она полетела в темноту, как в черную бездну.
Очнувшись, долго не понимала, где находится.
Она лежала в хлеве на куче навоза, связанная по рукам и ногам, а рядом часто дышала лошадь, пыхтела, жуя жвачку, корова, в углу ворочались овцы.
Тусклое раннее утро просачивалось сквозь щели неплотно сбитых досок. Послышались женские голоса. Дверь распахнулась, и в хлев ворвалась полоса рассвета.
Вошла рабыня и, не глядя на Тукцию, стала выгонять корову и овец; потом захлопнула дверь, и в хлеве залегла тишина, изредка нарушаемая ржанием лошади.
Скоро запахло дымом и вкусной похлебкой. Тукция подумала, что она голодна, не ела и не пила со вчерашнего дня, но эта мысль была мимолетна; ее сменила новая: «Что меня ждет?» И она принялась молиться Венере, умоляя богиню сжалиться над се молодостью, спасти от смерти.
Солнце уже поднялось над Цереатами, долина дымилась косматыми клочьями тумана.
Дверь полуоткрылась. Заглянул Виллий, шепнул:
— Сейчас тебя будут судить… Эх, ты, неосторожная! Не сумела обмануть мужа!
В голосе его слышались сожаление и насмешка. Не дожидаясь ответа, он поспешно удалился — трава зашумела под его ногами и затихла.
За Тукцией пришли женщины. Они осыпали ее оскорблениями, плевали ей в лицо и, развязав ноги, повели к дому, но внутрь не пустили.
— Пусть не войдет прелюбодейка к ларам! — скрипнула Фульциния.
— Пусть не осквернит блудница своим присутствием семейного очага, — сказала вдова Тита.
А дочь ее, рванув Тукцию за тунику, заставила сесть на скамью, поставленную среди двора.
Тукция сидела не шевелясь, в каком-то отупении. Все казалось ей тяжелым сном, и она молилась в душе Венере: «Ты, толкнувшая меня на сладкий грех, смягчи мою участь, богиня!..»
Из домов выходили члены семьи. Она увидела Тициния с перекошенным от злобы лицом, встревоженного Мульвия и поняла, что он жалеет ее так же, как Виллий, который растерянно стоит, растирая в ладонях виноградные листья, и не замечает этого.
Выступил Марий:
— Тукция, муж тебя обвиняет. Ты дважды виновата: лежала не с мужем и отдалась врагу…
Она вспомнила слова Тициния: «Оптимат — враг плебея» — и низко опустила голову.
— Правда ли это? — продолжал Марий. — А если не правда, то поклянись богами, и мы с радостью примем тебя в семью, и никто не посмеет оскорбить тебя…
Она молчала.
— Ей нечего сказать, — хрипло засмеялся Тициний. — Я видел ее в объятиях Метелла…
Марий повернулся к женщинам:
— Во имя богов, — торжественно заговорил он, — во имя женской добродетели, благословляемой ларами, возьмите эту блудницу, эту тварь и поступите по древнему римскому обычаю…
Женщины окружили Тукцию, рабыня схватила ее за одежду, но старик воспротивился:
— Да не коснется тела свободнорожденной рука невольницы!
Тициний смотрел, как женщины срывали с Тукции одежды, слышал, как треснула туника, обнажив смугло-розовое тело, и застонал, когда в руках старух и сестры мелькнули тонкие прутья.
Теперь Тукция стояла нагая под жарким ливнем солнечных лучей и дрожала, как от холода.
— Последнее слово за мужем! — возвестил Марий. Губы Тициния задрожали, но он овладел собой и громко произнес:
— Гнать ее, бесстыдную, через Цереаты по дороге в Арпинум!
— Ты мягок, сын мой, — возразил Марий. — Наши деды и отцы поступали строже: они запрягали неверных жен в колесницу палача, публично сажали в позорные тиски, а ты… Но пусть будет так, как сказано… Гнать ее! — крикнул он старческим голосом и закашлялся. — Да не имеет она крыши, огня и воды в нашей области!
Это означало, что если Тукция появится в окрестностях, ее можно безнаказанно изнасиловать и убить, а всякий приютивший ее и разделивший с ней пищу и питье становился соучастником ее преступления и должен покинуть эту местность.
— А Метелл? — вскричал Тициний. — Неужели мы бессильны против него?
Марий опустил голову.
— Увы, — вздохнул он, — что мы можем сделать!..
Слова его были прерваны воплем Тукции. Женщины били ее прутьями, — по смугло-розовой коже побежали тоненькие полоски, расширяясь и багровея.
Быстро переступая короткими ногами с толстыми икрами, Тукция рванулась вперед, волосы ее рассыпались по спине черным покрывалом, но женщины удержали ее за веревку, опоясывавшую бедра, и с хохотом погнали вперед.
Они били ее мало, — знали, что каждая женщина из Цереат захочет нанести хотя бы один удар, и не хотели, чтобы преступница обессилела раньше срока. Зато они глумились над ней, выкрикивая бесстыдные слова. А мужчины следовали за ними на некотором расстоянии, готовые помочь, если бы Тукция вздумала сопротивляться.
У Цереат женщины устали; они напрягали все силы, чтобы удержать рвавшуюся вперед прелюбодейку. Но уже из дворов выбегали старухи, женщины и девушки, ломали наскоро ветви деревьев, выдергивали прутья из плетней и присоединялись к шествию. Мальчишки и девчонки, полунагие и грязные, швыряли в Тукцию камешками и песком.
— Прелюбодейка! — неслись возгласы.
Прутья свистели, ложась на спину, путались в волосах, рвали их. Стиснув зубы, Тукция шла, тихо стеная, но когда удары дружно посыпались один за другим, и кровь потекла, обагряя ноги и скатываясь в дорожную пыль, женщина закричала не своим голосом.
Ее жалели, но били, потому что этого требовал обычай, заведенный издавна: охрана семейств от развала, мужей — от измены жен.
— Посадить ее в тиски! — предложил кто-то. — Зажать ей, что нужно, чтобы помнила, как сладко блудить!
Отчаяние сжало сердце Тукции. Она вырвалась, подхватила веревку и помчалась по дороге с такой быстротой, что ни одна девушка не могла ее догнать. Слышала сзади визг, хохот, свист, оскорбительные крики, над головой пролетали камни, а она бежала, спотыкаясь, почти умирая от ужаса и стыда.
Деревня осталась за бугром. Тукция остановилась. Кругом зеленели поля, а неподалеку шумела тенистая роща.
— Боги, помогите мне! — шепнула она и, добравшись до опушки рощи, хотела осторожно прилечь, но кто-то ласково взял ее руки и помог опуститься на траву.
— Тукция!
Это был Виллий. Маленькая голова его, похожая на голову черепахи, уродливо дергалась.
— Ничего, дорогая, ничего, боги милостивы, поправишься, — шептал он, избегая смотреть на ее наготу. — Вот туника… И еду я принес на дорогу… хлеб, лук, чес нок… а полента — в тряпке…
Тукция всхлипнула, обняла его колени:
— Брат, ты один пожалел меня… Ты… ты… Кроме тебя, никого нет у меня на свете…
Она зарыдала и уткнулась лицом в траву.
Время бежало. Рабочие дни сменялись праздниками, поездки в Арпин для продажи вина и оливок — веселыми пирушками по случаю свадеб и рождений, и Цереаты жили какой-то нездоровой, напряженной жизнью.
О Тукции не было известий. Тициний, вначале удовлетворенный наказанием жены, скучал, не находя себе места. Несколько раз он пытался тайком от родных узнать о ней у Виллия, но тот злобно кривил губы и отмалчивался.
Марий и Фульциния, казалось, забыли о прелюбодейке: все мысли их были сосредоточены на сыне Гае — они получили от него эпистолу. Сын писал, что срок его службы в Испании скоро истекает и он немедленно вернется в Италию.
Старуха прослезилась, слушая медленное чтение мужа, который едва разбирал грубые, неровные письмена, нацарапанные неумелой рукой на вощеной дощечке, и заставила его прочитать эпистолу несколько раз кряду.
Старый Марий, самодовольно потирая морщинистые руки, кричал, точно Фульциния оглохла:
— Не говорил я? Он будет первым мужем Рима! И если бы жил Сципион Эмилиан, он порадовался бы с нами!
Весть о скором возвращении Мария разнеслась в Цереатах и Арпине. Земледельцы стали чаще ходить в долину. Юноши слушали бесхитростный рассказ старика о сыне, который был некогда батраком, легионарием, центурионом, военным и народным трибуном, претором, а теперь стал пропретором, видным магистратом.
— Наши деды и отцы были клиентами фамилии Геренниев, а сын, добившись претуры, освободился от клиентелы, — говорил Марий, сидя в кругу юношей. — И хотя злые языки обвиняли его, что он добивался этой магистратуры путем подкупа, но это была ложь. Гай Геренний не обвинял его, и суд оправдал сына…
— Обычай запрещает патрону давать показания против клиента, — усмехнулся Виллий, — и боги одни знают, как…
Он не договорил. Старик, вспыхнув, замахнулся на него.
— Замолчи, завистник! — вскрикнул он. — Тебе ль, червяку, злословить на пропретора?
— Червяк я или нет — не знаю, — хмуро усмехнулся Виллий, — но взгляните на меня, люди! Я не привык ни перед кем ползать на брюхе…
— Замолчи, Виллий, замолчи! — послышались юношеские голоса. — Пусть он, славный дед, рассказывает нам о своем сыне!
Виллий молча отошел от них.
— Гай писал мне, — заговорил Марий, — что ему удалось очистить Испанию, лежащую по ту сторону, от разбойников иберов. Теперь обитатели ее вернулись к мирным занятиям…
Старик замолчал.
— Говори, говори! — зазвучали нетерпеливые голоса.
— Что еще говорить? Он приедет — сам расскажет. А вы, сынки, старайтесь, работайте: республике нужны знаменитые мужи, верные защитники и храбрые воины!
К концу года благосостояние семьи пошатнулось: цены на вино и оливковое масло упали, и для того, чтобы уплатить арендную плату, приходилось лезть в долги. Сначала Марий взял взаймы денег у единственного зажиточного земледельца, которого не любили в деревне за жадность и притеснения батраков, работавших на него, но когда положение этого хлебопашца внезапно ухудшилось (он задолжал Метеллам, у которых арендовал землю, и они, требуя платежа, угрожали продать его имущество) и он потребовал у Мария уплаты долга, — старик растерялся: денег у него не было.
Семья упала духом. Пришлось продать лошадь и корову, а овец зарезать и мясо сбыть за бесценок.
Плодородный участок и пасека, арендованные у Метеллов на год, хотя и давали доходы, однако большая часть прибыли шла в уплату за аренду и пользование полевыми орудиями. Унавоживание, кормление скота в стойле, наем жнецов на время жатвы (хлеб снимали серпом), молотьба (топтание хлеба скотом было заменено молотильной карфагенской телегой) — все это требовало расходов.
Мульвий и Тициний наблюдали за узенькими полосками ячменя, пшеницы, полбы, бобов и журавлиного гороха. Эти злаки разводились не на продажу, а для себя, и когда бывал большой урожай, семьи ликовали.
Однако весь почти доход поглощался господами, а когда наступил скупой год, давший мало винограда и оливок, жить стало тяжело.
Марий не спал по ночам, думая, как выйти из тяжелого положения. Несколько раз он хотел поговорить с Мульвием и Тицинием, но не решался. Наконец собрался с духом.
— Жить трудно, а умирать рано, — сказал он, вздыхая, и, заметив удивленные взгляды, улыбнулся. — Рано не мне, старику, а вам, молодым. Но боги милостивы ко всем, и они дали мне мудрый совет: пусть Мульвий и Тициний идут в Рим, там они найдут свое счастье. Мой сын, должно быть, уже возвратился из Испании, вы отнесете ему мою эпистолу и расскажете о нашей тяжелой жизни. Слава богам, что истекает срок договора с господами!
На другой день он пошел в Цереаты, купил в лавке вольноотпущенника стил и навощенную дощечку и, возвратившись, принялся составлять письмо. Писал он целый день, затирая плоской стороной стила неудачные выражения, и когда наконец кончил, Тициний, научившийся грамоте в арпинской школе, с трудом прочитал неразборчивое послание: гласные буквы были местами пропущены, слова не дописаны, и о смысле приходилось догадываться.
Братья стали собираться в дорогу.
Тициний давно уже мечтал покинуть родные места, где все напоминало о жене (здесь она пряла, там белила грубую ткань, а тут на очаге варила пищу, напевая песню), а Мульвий думал с волнением, что в Риме можно выдвинуться, добиться магистратуры, взять к себе мать и сестру.
Прощаясь с детьми, мать вынула из высокого сундука, окованного блестящими железными полосками, два камешка, один — в виде человеческой головы, другой — похожий на серп луны, и, зашив их в кожаные мешочки, повесила сыновьям на шею: первый камень достался Тицинию, а второй — Мульвию.
— Храните эти камешки, — шепнула она, обнимая их, — они предохранят вас от враждебных духов и помогут хорошо устроить жизнь.
Когда они вышли на дорогу, бежавшую в Арпин, Мульвий грустно сказал:
— Неужели мы сюда не вернемся?..
— А зачем возвращаться? — грубо прервал Тициний. — Старики умрут, а молодые…
Он махнул рукой и замолчал, не спуская глаз с широкой спины и розовых ушей сестры, которая вызвалась проводить их за деревню до первого мильного камня.
Мульвий жадно следил за долиной, родной колыбелью детства, пока та не пропала за бугром, потом взглянул на кусты и деревья, и когда в отдалении остались только верхушки, слезы заволокли глаза. Он обнял сестру и, избегая смотреть на нее, быстро зашагал вслед за Тицинием.
После долгих скитаний по деревням и виллам Тукция добралась наконец до Рима.
Тело ее зажило, но мысль о надругательстве терзала сердце. И ей казалось, что Рим кипучей жизнью и шумом изгладит все воспоминания. «Там я затеряюсь, как песчинка, — думала она, — и никто меня не найдет. Да и кому я нужна?»
В предместьи Рима она искала работу, но не нашла и, не зная, что делать, побрела в город.
Солнце уже закатывалось.
«Где ночевать, что есть?»
Кроме кусочка хлеба и луковицы, съеденных накануне, она не имела ничего во рту, чувствовала слабость, приуныла.
Выйдя на Via Appia, она растерянно огляделась. Неширокая улица кипела в сгущавшихся сумерках. Кое-где вспыхивали уже огоньки. Навстречу шел народ, растекаясь, исчезая в переулках, а оттуда, как волны, наплывали новые толпы.
Неумолкаемый шум голосов, крики рабов, бежавших впереди лектик, на которых полулежали нарядные матроны, подпоясанные под грудями, эллинки-гетеры, патриции с повязками на икрах для щегольства, смех белокурых блудниц, их зазывные глаза, подведенные сурьмою, возгласы продавцов сладостей и прохладительных напитков — все это ошеломило Тукцию.
Она остановилась у таверны, из которой пахнуло ей в лицо чесноком и чечевичной похлебкой, и почувствовала еще больший голод. Она подумала, что отдала бы все за кусок хлеба, и, оглядев свою пыльную одежду и ноги, обутые в грубую воловью обувь, тяжело вздохнула. Никто не обращал на нее внимания. Долго она блуждала по городу.
Давно уже на площадях зажгли светильни, давно уже уменьшился людской поток, а она шла, точно неведомая сила гнала ее вперед.
Так она добралась до храма Кастора и Поллукса. И, совсем обессилев, опустилась на ступени, чтобы отдохнуть. Ноги дрожали и как бы гудели, в ушах шумело.
Уронив голову на руки, она застыла в неподвижном положении убитой горем женщины. Долго ли так просидела — не помнила.
Кто-то тормошил ее за одежду. Она испуганно отшатнулась: перед ней стоял человек высокого роста, в тоге. Лица его она не могла рассмотреть: он повернулся спиной к свету, и только волосы его, скупо освещенные над ушами, поразили ее золотистым оттенком.
— Уже не молишься ли ты на ступенях храма? — смеясь, спросил он звучным голосом. — Проходя мимо, я подумал было, что вижу Ниобею, и потому дернул тебя за тунику.
Она молчала.
— Неужели боги лишили тебя языка? Ты, конечно, женщина из деревни и ищешь в городе работу… Но ты ничего не нашла, кроме ступеней этого храма. Что ж? Лицо твое красиво, ты молода, Венера сопутствует тебе, и ты можешь дарить ласками мужей…
— Господин мой, я не привыкла к такой жизни…
Она пошатнулась (у нее кружилась голова) и чуть не упала.
— Что с тобой? — спросил он, помогая ей усесться.
— Я голодна, господин мой, я не ела… давно уже не ела…
— Встань, обопрись на меня. Я накормлю тебя.
Шла за ним, как собака, не смея отстать, плохо понимая его слова.
Они остановились у фонаря, освещавшего вывеску, на которой был изображен фонтан в гуще зеленых деревьев, а у водоема девушка, кормящая гусей.
— Войдем?
Подслеповатый вольноотпущенник в старом пилее, изъеденном молью, подбежал к ним.
— Sаlve, domine noster![2] — приветствовал он, воздев с благоговением руки, как перед молитвою.
Очевидно, человек был завсегдатаем этой гостиницы, а хозяин ее — клиентом, потому что вольноотпущенник беспрерывно кланялся, и каждый раз все ниже, пятясь к середине атриума, точно перед ним стоял знаменитый муж, гордость республики.
Два светильника горели, потрескивая: один у имплювия, другой — у ларария. Пылал очаг, на нем жарилось мясо. Пахло бараньим жиром. Вода цистерны отражала буйное пламя, выбивавшееся из очага, как прядь рыжих волос, шевелимых ветром.
Тукция с любопытством взглянула на своего покровителя. Лицо его, красное, усеянное белыми пятнышками, было некрасиво, пухлые толстые губы презрительно выпячивались, только голубые глаза и золотистые волосы поражали редкой красотою.
— Приготовишь для нас кубикулюм, — говорил он, подходя к столу, — но сперва накормишь нас по-царски. Что у тебя есть?
— Жареное мясо, полента, бобовая похлебка со свининой, пирожки с начинкой, гусиная печенка…
— А вино?
— Есть и вина: хиосское, родосское и твое любимое — опимианское… Ты можешь, господин, взглянуть на тессеру и увидишь год консулата и месяц разливки в амфоры…
— Bene, bene… Perdisi iam, Tite, horam totam; diu te expecto puellae nutriendae causa.[3]
— Non me irascere, domine![4] — вскрикнул хозяин, поспешно направляясь к очагу.
Тукция набросилась на еду: она глотала кушанья не прожевывая, почти давясь, и человек с презрительной улыбкой смотрел на ее жадность. Его забавляли: и алчный взгляд женщины, и капли пота, выступившие на лбу, и порывистые движения, когда она хватала куски мяса, и слезы на глазах, когда обжигалась.
Он велел хозяину распечатать амфору и налить вина в кубки.
— Пей, — подал он полный фиал женщине, — пей за нашу любовь…
Тукция взглянула на него сонными глазами. Горячие кушанья разморили ее.
— Пей, — повторил человек.
Она отрицательно мотнула головой, но он, ухватил ее за шею, поднес фиал к ее губам и заставил выпить.
Потом она, не сознавая, что делает, выпила еще и опьянела.
Человек смотрел на нее с усмешкой.
«Голодная плебейка, — думал он, — жадная свинья, готовая на все ради желудка. И все же — она хороша».
Он допил вино, помог ей встать и повел в кубикулюм, где уже горела светильня, зажженная услужливым хозяином.
Проснувшись на другой день, Тукция долго не могла сообразить, почему она находится в чужом кубикулюме, а когда вспомнила вчерашний вечер, быстро вскочила, выбежала в атриум.
В дверь, открытую на улицу, врывались потоки солнца.
«Феб-Аполлон уже выехал на золотых конях», — подумала она, вспомнив любимое выражение старого Мария, и огляделась.
От очага поднялся хозяин, недружелюбно взглянул на нее.
— Выспалась? Слава Вакху! Вчера ты так объелась и опилась, что потеряла облик женщины… Что стоишь? Неужели ты думаешь, что я буду кормить тебя сегодня?
Вспыхнув, она рванулась к двери.
— Подожди! Господин оставил для тебя десять нуммов. Бери и уходи. Да моли богов за здоровье и благоденствие Люция Корнелия Суллы.
Она взяла деньги и вышла на улицу.
Целый день бродила опять по городу, сжимая в руке серебро.
К вечеру она очутилась у лавок, где толпились полуодетые женщины. Смех и крикливые голоса оглушили ее. Она растерянно остановилась, не зная, куда идти.
— Эй ты, шкура, — кричала старая блудница с дряблыми обнаженными грудями, обращаясь к молодой, с подведенными сурьмой глазами, — хорошо выпотрошила своего Адониса?
— Молчи, ночной горшок! — вскрикнула молодая и засмеялась.
Собирались женщины, простоволосые, неряшливые, и хохотали. Старуха вцепилась девушке в волосы. Толпа окружила их. Тукция видела, как они, визжа и воя, упали на грязную землю и покатились, нанося друг дружке удары по голому телу.
— Так ее, так! — слышались голоса.
Тукция пошла вперед на огни, озираясь, полураскрыв рот от изумления. Узкая улица казалась усаженной красными цветами в темной вышине, — это светились фонари, напоминавшие формою фаллус. Их было так много, что глаза разбегались.
«Где я?» — подумала она и тотчас же догадалась («Вот Делийский мост»), что находится в квартале, называемом Субуррою. Остановилась перед богатым лупанаром.
Над воротами его красовался освещенный фаллус, во дворе журчал фонтан, и брызги с легким шумом падали в цистерну, а рядом стояла статуя волосатого не то фавна, не то сатира, с козлиными ногами и рогами.
— Приап, Приап! — радостно засмеялась Тукция и захлопала в ладоши, узнав бога плодовитости и продолжения рода; таким он был в Арпине и Цереатах, таким же стоял в ее кубикулюме, покинутом навсегда.
К ней подошел сторож с провалившимся носом и гноящимися глазами.
— К нам хочешь? — спросил он, оглядывая Тукцию, как покупатель — лошадь. — Поговори с хозяином. Вот он… видишь?
Вместо отвратительного человека, которого она ожидала увидеть, у водоема сидел муж с веселыми глазами и улыбкой на губах.
— К нам? — взглянул он на нее. — А где работала? Знаешь любовное ремесло?
Она стояла в нерешительности.
— Я возьму тебя, и ты должна будешь пройти нелегкую выучку, Но не пугайся. У меня будешь получать еду, питье, одежду, а гость будет мне платить за тебя. Но помни: отсюда не смеешь уйти, я внесу тебя в список, который передам эдилу…
Она долго колебалась, но решив, что деваться ей некуда, согласилась.
— А если мне надоест? Если я найду работу? — тотчас же шепнула она.
— Я не задержу тебя, клянусь Венерой! Уплатишь мне все издержки — я вычеркну тебя из списка… Согласна?
Он грубо обхватил ее и тихо прибавил:
— Эту ночь проведешь со мной: такой у меня порядок. А потом… потом примешься за увеселение гостей.
Бородатый пропретор высадился после солнечного заката на набережной Рима в сопровождении двух рабов, обремененных тяжелой ношей. Остановившись на ступенях широкой лестницы, которая подымалась от реки к городу, он осмотрелся.
Темные тучи громоздились в небе причудливыми глыбами ярко-медного оттенка. От них по земле ползли коричневые сумерки, и набережная жила деловой суетою торговцев, рабов, блудниц, клиентов, ремесленников. Шум толпы, резкие голоса, зовы сливались в единый гул, залетавший в небольшие узенькие улички, маленькие дома, теряясь среди огромных зданий большого города.
Всюду мелькали золотые огоньки: они испещряли набережную, соединяясь по-двое, по-трое, — это медленно двигались торговцы сладостями.
А громкие крики варваров, коверкавших латынь, назойливо лезли в уши:
— Жареная рыба со стола Нептуна!
— Сладкие, как амброзия, пряники!
— Медовые лепешки!
— Плодовые и виноградные вина! Сам Вакх не пивал таких!
— Дешево! Дешево!
— Не упустите случая, квириты!
Пропретор решительно двинулся вверх по лестнице. Это был человек мрачный, резкий в движениях. Все изобличало в нем плебея: и угловатость, и дерзость, с которой он расталкивал народ, и заносчивость. Он наткнулся на клиентов, окружавших молодого патриция (они стояли в полосе света, проникавшего из булочной), и крикнул:
— Эй вы, бездельники! Дорогу воину, который проливал за вас кровь! Иначе — клянусь богами, охраняющими Рим! — вам придется познакомиться с моими кулаками!
Клиенты испуганно шарахнулись. В одно мгновение собралась толпа, предвкушая если не уличную свалку, то яростную ссору. Навстречу пропретору выступил молодой патриций и, оглядев его с ног до головы, сказал:
— Странник, ты, я вижу, прибыл из далеких краев, не бывал никогда в благословенном богами городе Ромула и принял по ошибке Рим за деревню. Но успокойся: люди и законы всюду одинаковы.
Пропретор смотрел в голубые глаза патриция, на красное лицо, усыпанное белыми пятнышками, на золотистые волосы и на мгновенье растерялся. Но сообразив, что патриций насмехается над ним, он ухватился за меч.
— Что ты там болтаешь, как пьяная торговка? — крикнул он, сделав шаг вперед. — Дорогу! Будь я не Марий, сподвижник Сципиона Эмилиана, если не проучу тебя за дерзость!
Патриций вспыхнул:
— Клянусь Немезидой! Я бы научил тебя вежливости, сподвижник великого Сципиона, если б не видел, что ты человек неотесанный и грубый! Но я не петух, чтобы сцепиться с тобой на потеху толпы!
Марий бросился па него с кулаками, но клиенты загородили знатного римлянина, который, посмеиваясь, продолжал:
— Что же касается того, что ты отличился, быть может, в боях с варварами и Фортуна покровительствовала тебе — мне нет никакого дела! Не забывай, что ты — в Риме, а Рима ничем не удивишь…
И, отвернувшись, он сделал знак клиентам следовать за собою.
— Кто ты? — вскрикнул Марий, сжимая кулаки (толпа гоготала, подзадоривая его оскорбительными замечаниями), но патриций, не ответив, медленно уходил к громадам зданий. — Кто он? — повторил пропретор и смотрел, как недовольное сборище людей, ожидавшее свалки, уже расходилось.
Чей-то голос тихо выговорил за его спиною:
— Это Люций Корнелий Сулла, друг Опимия, убийцы Гая Гракха.
Марий тяжело перевел дух, обернулся к римлянину; он успел увидеть на его руке золотое кольцо — знак всаднического сословия — и разглядеть бледное лицо, синеватые веки и слезящиеся глаза развратника.
— Я Тит Веттий, — сказал всадник после некоторого молчания. — Я понял из вашего спора, что родом ты — плебей…
— Я — батрак, — гордо ответил Марий, — я дослужился до претуры благодаря трудолюбию и храбрости, а не покровительству нобилей… Я был военным, потом народным трибуном, и…
— Знаю.
Веттий вспомнил, что Марию покровительствовал Цецилий Метелл. Своим законом о голосованиях Марий ограничил влияние оптиматов в комициях, выступил против консула Котты, а затем всего сената и потребовал тюрьмы для консула, если он не отменит сенатского решения, а когда и Метелл поддержал Котту, Марий приказал вызвать виатора и отвести в темницу самого Метелла.
— Скажи, где думаешь остановиться? Не знаешь?.. Мой дом открыт для тебя. У меня бывает много друзей, и я познакомлю тебя с влиятельными мужами. Они помогут тебе в будущем, если ты станешь добиваться консульства… О, прошу тебя, не отнекивайся, ведь я — клянусь Громовержцем! — сразу заметил, что ты честолюбив…
— Не больше, чем любой человек…
— Ты не так уже молод, чтобы не мечтать о консулате, — усмехнулся Веттий и хлопнул его по спине. — Не будем спорить! Фортуна изменчива. Но я готов побиться об заклад, что ты в случае нужды не задумался бы сорвать с ее глаз повязку!
Марий покраснел.
— Почему так думаешь? — сдержанно спросил он.
— Я сразу тебя раскусил: душа твоя мятежна, а сам ты — человек насилия…
Оборвав свою речь внезапным смехом, всадник прибавил:
— Хорошо, что ты враг оптиматов. Твоя ссора с Суллой заставила меня подумать: вот безбоязненный человек, который добьется чего захочет!
Так беседуя, они шли узенькими уличками.
Выйдя на большой пустырь, прилегавший к стене Сервия Туллия, они добрались, наконец, до Тригеминских ворот. Рослые рабы, оба нумантийцы, вывезенные Марием из Испании, едва поспевали за ними.
Тит Веттий жил против храма Меркурия и проводил время в пирах, забавах и увеселениях. Дом его был открыт для всех. Как большинство римской молодежи, Веттий жил в долг, занимая деньги под большие проценты, и ростовщики не отказывали ему, зная, что он — единственный наследник богатого дяди. Но старик, которому давно уже было пора умирать, продолжал жить, хмурый, одинокий, раздражительный.
Это был один из богатейших всадников Рима — Муций Помпон; сын его Помпоний и племянник Леторий погибли во время восстания Гая Гракха, защищая вождя до конца, Веттий неоднократно обращался к дяде за помощью, но скупой старик резко отказывал: «На пиры и развратных девчонок не дам ни асса, а понадобятся деньги на дело — приходи, побеседуем». Однако дела все не было, да и Помпон не поверил бы без поручительства лиц, заслуживающих доверия, и Веттий брал ссуды у знакомых менял, или аргентариев, как их называли, и выдавал долговые обязательства, спокойно проставляя на пергаменте чудовищный процент L и обещая возвратить заем в недалеком будущем.
— У меня сегодня соберется несколько человек, — сказал всадник, входя с Марием в обширный атриум, устланный Attalice vestes — коврами, вышитыми золотом, выработка которых началась при Аттале I. — А вот и дорогой друг Луцилий! — закричал он с веселым смехом. — Скажи, какие добрые боги вняли моим мольбам и внушили тебе вспомнить обо мне? Э, да вы, кажется, знакомы! — удивился он, видя, как Луцилий пожимает руку Марию. — Тем лучше! Боги способствуют приятным встречам доблестных мужей!..
— Да замолчи! — прервал его Луцилий. — Неужели ты будешь доволен, если я опишу тебя в сатире болтливым амфитрионом, который угощает гостей словесной жвачкой вместо кушаний?
— Пощади! — не то шутливо, не то с испугом взмолился Веттий, воздевая руки. — Я обращусь к Фебу-Аполлону и божественной музе Полимнии с пламенной мольбой, чтобы они на тот раз лишили тебя вдохновения!..
Луцилий, улыбаясь, взял его под руку:
— Все тот же шутник и весельчак! Покидая Тринакрию, я помолился Меркурию, Нептуну и Эолу, и они милостиво сопутствовали мне.
— Расскажи, как живешь в Тринакрии? Спокойно ли там? Много ли написал и кого осмеял? Прочти что-нибудь, пока соберутся гости…
— Живу хорошо, пишу мало, читаю Гезиода, Гомера, Энния, иногда путешествую по острову. В Тринакрии спокойно, но мне кажется, что боги варваров готовы помогать рабам…
— Что ты говоришь? — вскричал Веттий с заблестевшиими глазами.
Луцилий улыбнулся.
— А может, я и ошибаюсь. Вот Марий слушает нас и удивляется: болтуны, бездельники — не так ли? А ведь быть таким храбрым воином и мрачным оптиматоненавистником — не много ли сразу? Но успокойся, Гай Марий! Сципион Эмилиан ценил и любил тебя, несмотря на то, что ты враг нобилей…
— Ошибаешься, благородный Луцилий! Эмилиан любил и ценил меня за военные подвиги, — уклончиво ответил Марий и, подумав, прибавил: — Откуда он мог знать о моей ненависти к оптиматам? Да и есть ли она во мне?
— Не хитри, прошу тебя…
В это время вошли Люций Апулей Сатурнин и Гай Меммий. Сатурнину было шестнадцать лет, а Меммию побольше, но Меммий жадно прислушивался к суждениям своего друга. Считая себя учеником Меммия, Сатурнин ошибался: скорее он был последователем Гракхов. Меммий знал это и, сам преклоняясь перед погибшими братьями, высоко ценя полезную их деятельность, думал, что друг его будет продолжать дело Тиберия и Гая.
Плечистый краснощекий Сатурнин и смуглый полнотелый Меммий подняли руки в знак приветствия и одновременно воскликнули:
— Слава доблестным мужам, надежде Рима!
Веттий поспешно подбежал и подвел их к Луцилию и Марию:
— Знаменитый поэт, бесправный всадник. А это — пропретор…
— Да мы знакомы! — перебил Меммий, сжимая руку Мария.
— Оба готовы нам помочь, — продолжал Веттий. — Так ли я говорю, друзья?
— Ты не ошибся, — сказал Луцилйй, а Марий молча наклонил голову.
— Мне кажется, — осторожно заметил Меммий, — что нашим новым друзьям мало известны цели, ради которых мы собираемся. Боги и справедливость на нашей стороне. Но кто не знает положения народов, населяющих нашу республику? Всюду стоны, разорение, спекуляции и уменьшение деторождения. Жить, квириты, становится все труднее… Положение земледельцев до сегодняшнего дня было таково. Несколько лет назад комиции решили отменить аграрный закон Гракхов и суммы, вырученные с арендованных общественных земель, распределить среди городского плебса. Это был ловкий ход со стороны сената — ход Афродиты! Хлебопашец имеет участок и делится доходом с горожанином. Братская помощь — не так ли, квириты? — злобно засмеялся он.
— Но городской плебс и так получает даровой хлеб, а деревенский бедняк — ничего (не жрать же ему землю!), и он не в силах заплатить за аренду своего поля. Да и сбывать овощи все труднее, и заморский хлеб вытесняет на рынке наш, римский… Так ли говорю? А сегодня этот подлец Спурий Торий сумел провести закон…
— Какой закон? — прервал Марий. — Неужели оптиматы опять нажимают на нас?
— Общественная земля объявлена частной собственностью, — сказал Меммий, — ее внесли в ценз, и отныне хлебопашец может продавать ее, дарить или оставлять в наследство кому угодно. А хуже всего — что гракханские наделы уничтожены, древний ager publicus исчез и пострадали римляне, латины и союзники…
— Все теперь понятно, — усмехнулся Луцилйй, — борьбу нужно начинать снова. Вся Италия стала частной собственностью, и нобили начнут так же, как до Гракхов, притеснять хлебопашцев, продавать за долги их земли или скупать за бесценок!
Сатурнин взволнованно забегал по атриуму.
— Вот, квириты, плоды нашей нерешительности! — воскликнул он. — Теперь не триумвиры будут ведать земельным вопросом, а цензоры, консулы и преторы…
Задумавшись, все стояли, опустив глаза.
— Это, квириты, первая новость, — заговорил Меммий, подняв голову, — о второй скажу после… А теперь послушайте, что делается в благословенном богами городе Ромула: девушка, пятнадцатилетняя дочь консула Люция Кальпурния Бестии, этого продажного пса, который вместе с Эмилием Скавром был подкуплен Югуртою, забеременела и сделала себе выкидыш; жена претора Кассия родила в его отсутствие и ребенка удавила; а дочери всадников, научившись предупреждать зачатие, безнаказанно развратничают, потому что и матери их не без греха…
— Ужасное зло, — сказал Луцилий, — рождаемость падает, а если это продолжится несколько лет, Рим впоследствии ощутит недостаток в воинах…
Марий засмеялся.
— Это тебя не опечалит, благородный Луцилий, — вымолвил он, поглаживая волосатой рукой густую черную бороду, — пусть в Риме будет меньше воинов, лишь бы у вас, союзников, было их побольше!..
— А если и так, — вспыхнул Луцилий, — я люблю Рим, я верный сын его! Нет, не сын, а пасынок, потому что Рим не заботится о своих детях… Были прекрасные борцы-полубоги, которые больше радели о нуждах бедных союзников, чем отцы государства. И что ж? Их умертвили, обвинив в посягательстве на целостность республики… И кто обвинил? Кто? Люди, достойные самой жестокой казни! — И повернувшись к Сатурнину: — Друг, — спросил он, — где же ваша вторая новость?
— Вот она! — вскричал Сатурнин. — Югурта прибыл в Рим!
Все молчали.
— Ну и что ж? — первый заговорил Луцилий. — Югурту мы знаем (помнишь, Гай Марий, юного царевича?), он легко согласится на мир.
— Это были славные дни римского величия! — улыбнулся Марий. — Но не тешь себя, благородный Луцилий, надеждами: Югурта хитер и коварен…
— Я такого же мнения, — согласился с ним Меммий. — Разве не он подкупал наших военачальников? Даже Марк Эмилий Скавр, princeps senatus,[5] не устоял против его золота! Пусть он это сделал по наущению Кальпурния Бестии, вина все равно на нем, хотя он и сумел оправдаться. А куда девались слоны, скот, лошади и серебро? Царь выдал их Бестии, заявив, что сдается на нашу милость. А потом он подкупил военачальников Бестии, и они продали ему скот, перебежчиков, слонов и даже серебро…
Веттий рассмеялся:
— За серебро царь приобрел свое же серебро. Хотелось бы знать — за какую цену?
В атриум входили центурионы, воины, клиенты, полупьяные, неряшливо одетые граждане, бедняки и рабы.
— В твоем доме, дорогой Тит, настоящее царство Сатурна, — насмешливо шепнул Луцилий, — равенство, братство, благосостояние, радость… Уж не думаешь ли стать вождем всех этих оборванцев?
— Не глумись, прошу тебя, — покраснел Веттий, — твое отношение к бедности равносильно презрению римлян к союзникам.
Луцилий побледнел.
— А ведь ты, carissime,[6] тоже союзник… Эти же люди готовы постоять с мечом в руках за дарование вам прав гражданства.
Сатирик растерялся:
— Прости. Я не знал, ради чего собираются эти люди. Не забудь — человек я новый, и мне показалось, что они пришли только для того, чтобы поесть и напиться…
В атриум вбежали с веселым смехом блудницы и флейтистки, окружили мужей, воинов, ремесленников и рабов. Посыпались вольные шутки.
Меммий, Марий и Сатурнин отошли к имплювию: брезгливость вызывали в них эти женщины, а Тит Веттий, позволявший им обнимать себя, показался Марию легкомысленным и пустым человеком.
— Я догадываюсь, зачем приглашены развратницы, — сказал пропретор, — и считаю наше присутствие в этом доме постыдным.
Меммий молчал, но Сатурнин спокойно ответил:
— Да, но неужели они не люди? А разве нам известно, что довело их до такой жизни? Может, голод, насилие — кто знает…
К ним подошел Луцилий:
— Взгляните на столы, которые вносят слуги по приказанию амфитриона…
Голос Веттия донесся до них:
— Освободить место для плясок да сказать повару, чтобы поторапливался, иначе — клянусь Прометеем! — я похищу у него огонь или его у огня!
Все засмеялись.
— Опимианского вина не подавать: оно пахнет кровью Гракха!
Слова хозяина потонули в шуме голосов. Гости возлегали за столами.
Веттий подхватил Мария и Меммия под руки, кивнул Сатурнину, приглашая его следовать за собой, и торжественно подвел всех троих к столу, за которым уже возлежали две матроны и девушка: Люция — молодая дочь Муция Помпона, жена всадника Мамерка, Цецилия — пожилая супруга нобиля Нумерия, и Лоллия — дочь всадника Аниция.
Три мужа заняли места за столом.
Пожилая матрона говорила молодой:
— Удивляюсь, Лоллия! Ты пренебрегла счастливым случаем познакомиться с царем! Разве ты не была у жены Гая Бебия, когда Югурта навещал его?
— Верно, благородная Цецилия, но царь прибыл сегодня утром; вид у него был усталый, и мы с Терцией не посмели показаться ему на глаза.
— А кто сопровождал Югурту, кроме Кассия?
— Царские сановники, с такими зверскими лицами, что нам было страшно…
Сатурнин подмигнул Меммию. Марий исподтишка наблюдал за ними, чувствуя, что здесь, за столом, должно произойти нечто занимательное.
— Югурта, конечно, посетил народного трибуна, что бы заручиться его поддержкой, — заговорил Меммий, косясь на матрон. — Идя сюда, на пирушку, я встретился с Гаем Бебием, и он сказал мне… Но, может быть, благородная Лоллия расскажет нам своим приятным голосом, о чем договорились царь и народный трибун?
Меммий, улыбаясь, взял с блюда румяную, поджаренную куриную ножку и поднес девушке. Лоллия поблагодарила его взглядом.
— Как договорились — не знаю, — сказала она, — но, сидя в перистиле, я слышала, как Югурта торговался с благородным Бебием: трибун должен был стать оплотом против римского правосудия и народного негодования..
— И Бебий… — побледнев, шепнул Меммий.
Но Цецилия перебила их, — она поняла, что дело может кончиться неприятностями для Бебия, — и голос ее прозвучал предостерегающе:
— Все это сплетни, дорогая Лоллия! Югурта не мог посетить народного трибуна, потому что он виделся в этот день со своим родственником Массивой, сыном Гулуссы и внуком Масиниссы!
— Но ты сама говорила! — вспыхнул Сатурнин.
— Я говорила? Когда?
— Замолчи, лживая женщина! Сказками о свидании Югурты с Массивой дела не поправить! Всем известно, что Массива бежал в Рим после сдачи Цирты и убийства Адгербала и теперь, по совету Спурия Альбина, добивается царской власти в Нумидии. Следовательно, Югурта не мог навестить своего врага!
Люция не слышала, занятая едой. Но резкий голос Сатурнина заставил ее насторожиться. И она решила поддержать Цецилию:
— Конечно, благородная матрона права. И я могу поклясться Юпитером, что Югурта, побывав у Гая Бебия, отправился к… (она забыла имя Массивы и растерялась) к… как его имя? Масинисса? Не помню…
Сатурнин расхохотался. Это было невежливо по отношению к гостье (даже Меммий смутился, а Веттий покраснел), но временами на него находили приступы веселья и тогда он пугал грубым, неприятным смехом окружающих. И сейчас, опрокинувшись на ложе, хватаясь за живот, он захлебывался от хохота, багровый от напряжения, потный, с залитым слезами лицом.
— Перестань, перестань! — шептал Меммий. — Ты обидел амфитриона и его гостью, ты…
Марий молча наблюдал за ними. Его хмурое волосатое лицо кривила презрительная усмешка, а мрачный взгляд, казалось, говорил: «Не обманете, вижу насквозь — и вас, и гостей, и никому не верю; потому что все вы негодяи».
А Люция переглядывалась с мужчинами; любовников у нее было много, и она обдумывала, как распределить дни свиданий и как поискуснее обмануть подозрительного мужа.
Лоллия и Цецилия поспорили. Размахивая руками, они оскорбляли друг дружку грубой бранью. Марий смотрел на их возбужденные лица, и ему становилось весело.
— Ты, подлая, бегала к Гаю Бебию, как субуррадка! — кричала Лоллия, размахивая обглоданной куриной ножкою. — Ты развратила добродетельного супруга добродетельной жены! Твои бесстыдные ласки знакомы всему Риму!
— Лжешь, потаскуха!
Глаза Лолии округлились. Она с ненавистью смотрела на густо покрытое румянами поблеклое лицо матроны и вдруг размахнулась, швырнула в нее обглоданной костью.
Цецилия вскрикнула. Из разбитой нижней губы текла кровь, на побледневшем лице застыл испуг, и, матрона прижимала ладонь к ране, вздрагивая всем телом.
Веттий растерялся; он умолял Цецилию возлечь за другим столом, где случайно освободилось место (один старый раб, объевшись, внезапно умер, и его поторопились выволочь наружу), но разъяренная женщина воспротивилась:
— Я ее искалечу, подлую! Она, дочь полуплебея, подняла руку на патрицианку!..
Ей не дали говорить. Гром голосов потряс атриум:
— Что ты там врешь, старая подошва, о плебеях?
— Толстая свинья!
Веттий поднял руку:
— Тише, квириты! Я собрал вас не для того, чтобы смотреть на драки и слушать споры! Еще не выпита ни одна капля, а раздор уже блуждает по атриуму. Что же будет, когда Вакх развеселит ваши сердца? Неужели хотите, чтобы я лишил вас вина?
Все замолчали, кроме Цецилии и Лоллии. Теперь переругивались почти шепотом.
Марий повернулся к Веттию:
— Позволь мне, дорогой амфитрион, унять этих самок. Одно твое слово, и я стукну их лбами с такой силой, что эти глупые головы расколются, как тыквы, и мы увидим, много ли червей завелось у них в мозгах?
Он оглянулся. Ложе Меммия и Сатурнина опустело: пользуясь возникшим спором, оба друга поспешили скрыться.
Отпустив сопровождавших его клиентов и простившись с друзьями, верными участниками его ночных похождений, Сулла нащупал под плащом меч и углубился в темноту извилистых уличек. Он почти не думал о столкновении с пропретором, хотя иногда мелькала в его сознании одинокая мысль о сподвижнике Сципиона Эмилиана, быстро исчезая в неясных воспоминаниях о ночных оргиях…
Патриций шел, прислушиваясь к своим шагам и лаю сторожевых собак.
Рим, казалось, спал глубоким сном.
Однако этот мнимый сон сменился движением, говором, зазывными голосам простибул, когда Сулла вышел на Viа Appiа. Ночная жизнь текла неравномерно: в освещенных местах она кипела, а в темноте замирала, как бы притаившись.
Пройдя около стадия, он свернул в узенькую улицу.
Женский крик, испуганный и умоляющий, полоснул тишину:
— Помогите!
Сулла остановился. Крик повторился громче и отчаяннее.
Не колеблясь, патриций выхватил меч и бросился в темноту. Не успел он сделать нескольких шагов, как пришлось остановиться. Пять пьяных всадников, окружив женщину, пытались ее связать. Она отбивалась от них кинжалом, но силы ее покидали, и она, прислонившись спиной к каменной стене, защищалась все слабее.
— Назад, негодяи!
Голос его прозвучал твердо и властно.
Всадники шарахнулись и оставили женщину, но увидев против себя только одного человека, порывисто распахнули плащи. Сулла понял, что, если они выхватят оружие, ему не устоять в неравной борьбе. Он бросился на них и, работая мечом, как палкой, стал наносить удары плашмя. Всадники обратились в бегство.
Сулла вернулся к женщине.
Она стояла на том же месте с кинжалом в руке, и слезы градом катились по ее пухлому лицу.
Он окинул ее быстрым взглядом: юная (ей не было еще шестнадцати лет) привлекательная девушка, высокая, стройная.
Глаза их встретились. Прижимая руки к груди, она тихо выговорила:
— О благородный муж! Чем отблагодарить тебя за помощь?
Сулла усмехнулся.
— Лучше скажи, кто ты, чтобы я знал имя красавицы, с которой встретился в эту ночь.
— Я Юлия, сестра Секста Цезаря из рода Юлиев, — сказала девушка, восторженно поглядывая на Суллу черными блестящими глазами, — и когда мой дядя Авл, претор, и брат Секст, квестор при сокровищнице Сатурна, узнают о твоем геройском подвиге, они лично приедут поблагодарить тебя за твою неустрашимость и отзывчивость.
— Я не нуждаюсь ни в чьей благодарности.
— Ты горд. Но скажи по крайней мере свое имя, чтобы в моем сердце сохранилась благодарность до самой смерти… чтобы я могла молить небожителей о твоем здоровьи, успехах и счастьи… чтобы…
— Благодарю тебя, — холодно ответил Сулла, — но твой дядя склонен, как я слышал, поддерживать плебеев… а брат даже принимает у себя таких лиц, как Меммий?..
— Он почитает погибших Гракхов и ратует за справедливость… Разве это плохо?
Сулла засмеялся.
— Пойдем, я провожу тебя, Юлия, чтобы никто не сказал обо мне, что я оставил тебя в опасности… А где ты живешь? И как очутилась ты в темной улице без провожатых?
— Увы, господин, я возвращалась от знакомых, три раба сопровождали меня, и когда на нас напали всадники, невольники разбежались…
— Ну, а как поступит твой дядя с трусливыми рабами? — презрительно засмеялся он. — Молчишь? Я так и знал… Я бы приказал содрать с них шкуру!
Она со страхом взглянула на него.
Шли по освещенной Via Appiа. Юлия вспоминала, где видела это некрасивое лицо, приподнятый подбородок, выпяченные губы, золотистые волосы, а Сулла, глядя на нее, думал, как, провести эту ночь: «Созвать шутов и мимов и пить с ними до рассвета? Или пригласить Арсиною, канатную плясунью, чтобы подбодрила меня своими ласками? Или пойти на пиршество к Скавру, который клянется, должно быть, в сотый раз, что он — самый честный муж республики? Нет, все это глупости. Отправлюсь лучше домой, зажгу светильню и закончу изучение боя при Гранике. И если буду вторым Александром Македонским, то опыт великого завоевателя принесет мне пользу. Умственные удовольствия длительны, а потому приятнее телесных».
Юлия спрашивала его о чем-то уже третий раз, а он не отвечал, погруженный в размышления, и вздрогнул, точно разбуженный от глубокого сна, когда она дотронулась до его тоги.
— Что говоришь? Люций Опимий? Негодяй? Да, негодяй и скотина! Но разве большинство оптиматов не такие же подлецы? Я знаю, что нобили злоупотребляют своим влиянием, народ — свободою; каждый стремится захватить, похитить, обмануть… Всадники наглеют, потому что знать захудала, а земледельцы ослабели… Всюду грабеж, лихоимство… Но придет муж, который возьмет власть в свои руки и жестоко расправится со злодеями.
— Скажи, господин, кто же, по-твоему, должен стоять у власти, если ты порицаешь все сословия?
— У власти будет стоять один человек: вождь, и главенство его признает сенат…
— Царь?
Он не ответил, точно не слышал вопроса, и продолжал после минутного молчания:
— Он повернет железной рукой республику к древним временам, чтобы жизнь стала такой же, как до Пунических войн. Плебс и всадники должны знать свое место!
Мельком взглянула на него и вздрогнула: лицо его, принявшее жестокое выражение, пылало, губы подергивались, а глаза горели, как у дикого зверя. Вдруг он рассмеялся:
— Какие странные разговоры ведем мы ночью, после нападения злодеев! Ты находишься, девушка, во власти незнакомого человека, который может оказаться, неожиданно для самого себя, разбойником! Ты не боишься меня?
Нагнулся к ней, она близко увидела его мужественное некрасивое лицо, чувственные губы, запах крепких духов ударил ей в голову, но она не отстранилась.
— Нет, не боюсь… Я долго думала о том, где увидела тебя впервые, и вот наконец вспомнила: дядя Авл, рассказывая о пиршестве у Метелла, показал мне тебя на улице, и твои золотистые волосы остались у меня в памяти. Там, на пиру, один всадник оскорбил какую-то плясунью, а вступившегося за нее патриция обозвал дурным словом. Патриций подошел к обидчику и ударом кулака свалил его на землю… Скажи, ты не Люций Корнелий Сулла?
Он опять промолчал, задумчиво шагая рядом с девушкой. Ему приятно было, что она, привлекательная и умная, рассуждает, как взрослый мужчина, но досадно, что ее родные тяготеют к плебсу…
Когда Юлия, указав на дом Цезарей, стоявший на углу какой-то невзрачной улицы, объявила, что они уже пришли, он просто сказал:
— Прощай.
— Благодарю тебя за великодушие, — вздохнула девушка, — мой дядя…
— Твой дядя и брат — враги патрициев, значит — и мои враги, — резко ответил он и остановился.
Смотрел, как белый ее пеплум мелькал в темноте, и ему казалось, что с ним улетала от него душа Юлии.
Круто повернулся и быстро зашагал. Вскоре его крепкая фигура пропала во мраке одного из переулков.
Спустя несколько дней Квинт Цецилий Метелл праздновал выздоровление жены от опасной болезни, и Марий, успевший увидеться с ним и хитростью войти к нему в доверие, получил приглашение на пир.
Треножники с вазами, столики и столы, кресла и скамьи загромождали атриум. Он жужжал голосами гостей, сверкал женскими одеждами, расшитыми серебряными и золотыми блестками, искрился драгоценными камнями, пестрел мозаикой пола, благоухал запахом духов, чеснока и пота.
Высокие светильники ярко горели, потрескивая и мигая, и фитили чадили.
Войдя в атриум, Марий взглянул в зеркало, находившееся у входа, и оправил на себе тогу. Блестящая поверхность отразила большую голову с всклокоченными волосами, которые не поддавались действию гребня, круглое красно-бурое, обросшее лицо и черную неподстриженную бороду, тоже всклокоченную.
Не смущаясь своей наружностью, Марий оглядел исподлобья гостей, отыскал в толпе Квинта Цецилия Метелла, обритого широкоплечего патриция с умными, быстрыми глазами, который беседовал у имплювия с всадниками, а у входа в таблинум увидел его братьев: Люция Далматского и Квинта Балеарского.
Оставив всадников, хозяин пошел навстречу гостю. Но не успел он подойти к нему, как лицо Мария побагровело, кулаки сжались.
Квинт Цецилий Метелл оглянулся. Марий не сводил глаз с Суллы; окруженный толпою женщин, золотоволосый патриций беседовал с ними, и взрывы хохота потрясали атриум.
— Сулла! — шепнул он, направляясь к нему.
Но Метелл удержал его:
— Прошу тебя, успокойся и расскажи, отчего взволновала тебя встреча с этим молодым человеком.
Выслушав Мария, амфитрион улыбнулся:
— Не обращай внимания на дерзкие проделки этого человека. Все говорят, что он ведет гнусный образ жизни, но я не мог не пригласить его: он принадлежит к старинному роду и, кажется, не лишен дарований…
Метелл не кончил: к ним подходил Сулла; в его глазах искрился смех.
— А, старый знакомый! — воскликнул он, взглянув на Мария, и тотчас же повернулся к Метеллу: — Мы поспорили немного на набережной, и я, — обратился он к Марию, — призываю в свидетели всех богов и Ромула-Квирина, что не хотел обидеть сподвижника Сципиона Эмилиана! Я высоко ценю, пропретор, подвиги и деятельность, которыми ты прославился в Испании, и надеюсь, что в будущем твое имя прогремит по всей республике, как громы Юпитера Капитолийского… Не сердишься?
Слова Суллы смягчили сердце Мария. Он улыбнулся и первый протянул руку.
— Если я тогда, — подчеркнул он, — обидел тебя, забудь и не сердись.
Метелл был доволен их примирением, но не предполагал, что за словами Суллы таились холодная ненависть, тогда как Марий искренно высказывал свои чувства.
В это время в атриум входили Цезари — Авл, Секст и Юлия. Шепот пролетел по атриуму, точно залепетали листья, тронутые ветерком:
— Прекрасна! Божественна!
— Какие руки и глаза! Какой цвет лица!
Высоко подпоясанная, чтобы казаться стройнее, Юлия и без того была стройна. С шеи свисала на грудь золотая цепь с драгоценными камнями, в ушах сверкали продолговатые серьги, на руках — серебряные змеевидные перстни. А на голове сияла золотая диадема.
Марий и Сулла, стоя рядом, любовались девушкой. Рука Мария то приглаживала непослушные вихры, то тянулась к всклокоченной бороде. Он волновался.
Сулла был спокоен. Легкая улыбка блуждала по его губам. Он перевел глаза на дядю-претора и брата-квестора. Авл был муж пожилой, с сединой на висках и бороде, а Секст значительно старше сестры. Оба держали себя гордо и независимо, а Метеллам дружески пожимали руки, хотя были только знакомыми, а не друзьями.
Юлия узнала Суллу и, вспыхнув, опустила глаза.
Он подошел к ней, поклонился, похвалил ее дорогую одежду, сказал, что рад видеть такую прелестную девушку, которой все восхищаются, «даже бородатые дикари» (это был намек на Мария), и отошел, не взглянув даже на обоих Цезарей.
Марий с завистью смотрел на Суллу.
— Ты давно знаком с этой красавицей? — шепнул он. — Расскажи, кто она, какого поведения, кто эти мужи, сопровождающие ее, где живут, богаты ли и пользуются ли влиянием в Риме?
— Все это меня мало занимает. Я познакомился с ней, как знакомятся все — на пирах, в амфитеатре или на прогулках. Об остальном спроси у амфитриона.
И, отвернувшись от него, направился к Метеллам.
— Югурта обнаглел, — говорил Балеарский, щуря близорукие глаза, — он приказал Бомилькару, своему сановнику, тайно умертвить Массиву, а когда Альбин раскрыл преступление и Бомилькар сознался, Югурта сумел так повести дело, что убийцу отпустили на поруки пятидесяти царских сановников. Потом Бомилькар исчез — очевидно, Югурта отослал его в Нумидию…
— А сенат? Неужели отцы государства не заключили царя в Мамертинскую темницу? — спросил Далматский.
— Увы, — вздохнул Квинт Цецилий, — сенат приказал ему удалиться из Италии. И он поспешил уехать в сопровождении нашей стражи. Центурион, сопутствовавший ему, говорит, что царь молча оборачивался на Рим и, наконец, воскликнул: «Вот продажный город, который погибнет, если найдет покупателя!»
— О, позор, клянусь Марсом-мстителем! — вскричал Балеарский. — Неужели центурион смолчал, слыша глумление варвара?
— Центурион заколол бы его, как свинью, но, понимаешь, приказ об охране царской особы — приказ!
Сулла громко засмеялся, и братья повернулись к нему.
— Приказ? — переспросил он, пожимая плечами. — Я бы не задумался наказать его со всей строгостью, какой он заслуживает.
Марий стоял, прислонившись к колонне. «Нужно ехать на войну, добиваться консулата, — думал он, — но прежде всего я должен разбогатеть и выгодно жениться… Ох, Юлия! Юлия! Прекрасная, как Венера, строгая, как Диана, мужественная, как Минерва, ты покорила мое сердце и будешь моей Юноной, клянусь небожителями! Иначе жизнь станет для меня тягостью!»
Гости занимали уже места за столами. Марий отыскал глазами Цезарей и возлег рядом с ними.
В этом году зима была суровая, и римляне рано надели теплые тоги. С ноябрьских ид по ночам и утрам шли холодные дожди, а в пятый день декабрьских календ выпал густой снег, Вскоре он растаял под лучами солнца, и несколько суток стояла оттепель с туманами и пронизывающей сыростью. Спустя неделю снег опять покрыл землю, подул холодный Борей и сковал морозом лужи. Даже вдоль берегов Тибра появилась хрупкая корка льда. Солнце скрылось.
В шестнадцатый день римских календ ветер утих, пошел снег крупными хлопьями.
Но улицы, несмотря на холод, жили напряженной жизнью. Рабы и невольницы, кутаясь в плащи, спешили разнести подарки, посылаемые господами друзьям и знакомым. Торговцы готовились закрыть лавки, торопясь продать товары.
Серые сумерки слетали на город. Форум гудел, как улей. Храм Сатурна, на вершине которого находились тритоны — трубачи, погрузившие хвосты в воду, — оживленно шумел; жрецы и магистраты торжественно пировали в честь Сатурна и его супруги Опс. В многочисленных вазах поблескивали зерна и плоды — символы земли и неба. Народ ждал…
Наконец под портиком храма появился белобородый жрец, прошел на середину форума и возгласил:
— Сатурналии! Сатурналии!
Клепсидра, сооруженная Сципионом Назикой, надрывно завыла, ей ответили клепсидры нескольких рынков. Радостные крики огласили форум, прокатились по улицам. Толпы рабов в пилеях выбегали из домов, распевая во всё горло песни на своих варварских наречиях, весело выкрикивая:
— Io Saturnales![7]
Народ валил беспрерывно. Снег хрустел под ногами. На улицах продавались глиняные скульптурные фигурки, и горожане покупали их, чтобы принести в жертву Сатурну за себя и за родных.
Белый город Ромула утопал в сгущавшемся сумраке. Огни светилен мигали, и розовые тени плясали по грязному снегу.
Рабы и плебеи спешили в господские дома, где ожидало их пиршество. Но в эти праздники слова «господин» и «раб» не произносились, потому что все жители республики считались равноправными гражданами.
Метеллы, не желая справлять Сатурналий в обществе невольников и клиентов, уехали накануне в свою виллу; гордые нобили предпочитали просидеть сутки в летнем доме, в холоде и без слуг, чем «унижаться» перед «говорящими орудиями». Многие оптиматы отправились с вечера в игорные дома, где чванливая римская молодежь, привыкшая к шуму и спорам, играла в кости (эдилы в этот день сознательно закрывали глаза на недозволенную забаву, во время которой проигрывались большие состояния, рабы и дома), но большинство нобилей и всадников всё же остались дома, — Сатурналии обещали веселые часы, мимолетные связи с женщинами.
Сулла, получивший после смерти Никополы крупное наследство и не успевший промотать его, жил на Палатине, где занимал небольшой, прекрасно обставленный дом.
Задолго до Сатурналий он подсчитал свои деньги и десятую часть их, а также кое-что из одежды, ваз и статуэток предназначил на праздничные расходы.
Ожидая вечером гостей, он приказал еще накануне вымыть и вычистить дом, приготовиться к пиру; лично наблюдал за работой поваров и невольниц, закупил вещицы, которые собирался подарить друзьям.
Посылая рабов, Сулла говорил:
— Не берите ничего от господ в награду и не пейте вина больше одного фиала. Отнесите Лутацию Катулу пучок зубочисток, банку варенья из ливийских фиг и дюжину навощенных дощечек, о трех страницах каждая; всаднику Аницию пол-либры[8] благовоний и восковую свечу, чтобы усердно молился богам о порядке в своем доме; дочери его Лоллии (передать так, чтобы никто не видел!) — губку, корзинку лучших оливок и горшочек с антиполисскими тунцами; маленькой Арсиное, канатной плясунье, — корзинку орехов, пряников и венок; шутам и мимам — полмодия очищенных бобов, луку и сыру; клиентам — вазы, туники с рукавами и пряжки для обуви, как я распределил и записал; а рабам и невольницам — по одному ассу и восковой свечке. При каждой посылке найдете эпистолу, которую вручите по принадлежности.
Он улыбнулся, вспомнив содержание этих эпистол. Катулу он написал: «Желаю тебе не почернеть от знойных объятии эфиопки, в которую ты влюблен»; Аницию: «Зорко смотри за своими сундуками с золотом, в которых завелись черви, поедающие динарии» (это был намек на расточительную и беспорядочную жизнь жены всадника); Лоллии: «Вытирай тщательно посылаемой губкой чужие поцелуи на своем теле»; а канатной плясунье: «Лакомься сластями, как я лакомлюсь тобою». Днем он стал получать ответные подарки. Лутаций Катул прислал скатерть и письмо с дерзким ответом: «Бережно употребляй эту подстилку во время любовных нежностей»; Аниций — амфору, наполненную желудями: «Кушай на здоровье». (Сулла, побледнев от бешенства, подумал: «Никогда ему не прощу!»); Лоллия — серебряную чашу с уксусом: «Я — мед, а ты — уксус»; Арсиноя — прядь волос и эпистолу на греческом языке: «Сладости от тебя — напоминание о сладостях твоей души и тела»; а один бедный клиент, распродавший свое скудное имущество, чтобы сделать патрону оскорбительный подарок, прислал золотое кольцо.
Сулла побагровел: «Велю продать кольцо в пользу храма Сатурна, а клиенту дам собственноручно на третий день двести пятьдесят ударов тростью по ногтям!» В атриуме всё было готово для вечернего пиршества. Когда рабы и невольницы вышли на улицы для участия в Сатурналиях, в дом Суллы прибыли мимы, шуты и Арсиноя, — все в одеждах рабов.
Канатная плясунья жила близ храма Кастора и отказывалась переехать к Сулле, потому что состояла в корпорации фокусников и считала неудобным покидать коллег. Страстно привязанная с отрочества к патрицию, которого боготворила, она не имела любовников и не желала выходить замуж, пока жив был ее господин; связь их не омрачалась ничем в течение десяти лет — срок огромный при непостоянстве Суллы.
Надев рабскую одежду, Сулла отправился на кухню подогреть блюда, которые обыкновенно подавались в горячем виде.
Засучив рукава, он усердно трудился у пылающего огня и говорил помогавшей ему канатной плясунье:
— Мы равны, Арсиноя! Я знаю о твоей привязанности. Жена надоела, и я отошлю ее к родителям, если ты согласишься выйти за меня замуж. Не отказывайся, умоляю тебя!..
Арсиноя звонко засмеялась и обняла его. Она была слишком умна, чтобы согласиться, и сказала, прижимаясь смуглой бархатистой щекой к его лицу:
— Я согласна, но только на время Сатурналий!
— Арсиноя!
— Не проси меня, Люций! Разве я не знаю, что после празднеств проснусь канатной плясуньей, а ты — патрицием из древнего рода? Арсиноя не пара Люцию Корнелию Сулле.
Он молчал, в душе соглашаясь с нею.
— Десять лет я люблю тебя, Арсиноя, хотя много узкобедрых дев возлегало на моем ложе. Скажи — не переставала ли ты меня любить, зная об этом?
Она грустно улыбнулась.
— Я ревновала тебя, ревную и теперь. Но каждый раз я думала так: если это составляет для него удовольствие, пусть наслаждается и пусть Афродита будет ему помощницей!
Сулла не успел ответить, — возвращались рабы.
Они ворвались в атриум, как в свой собственный дом, — с криками, песнями, воем и грохотом. Многие бросились в лаватрину, чтобы помыться.
Мужчины и женщины купались вместе, — грубые шутки и хохот не умолкали. Вода плескалась, горячая и холодная, цистерны опорожнялись и вновь наполнялись. Многие, торопясь, мылись в грязной воде, оставшейся после предыдущих купальщиков: не время было разбираться в полутемной лаватрине, когда ждало всех пиршество.
Из лаватриды люди побежали в атриум. Останавливаясь у столов, они бросали кости: выбирали царя пирушки. Наибольшее число очков получил любимый шут Суллы.
Это был старый, лысый карлик со слезящимися глазами. Он с гордым видом занял почетное место и смотрел исподлобья на собеседников. А они, играя в кости на орехи, ругались, спорили.
— Кончать игру! — приказал царь пирушки, и все не возражая, повиновались. — Занимайте места. Эй, повар и повариха! — закричал он. — Давайте кушать, иначе, — клянусь Эскулапом! — всех нас придется спасать от голодной смерти.
Сулла и Арсиноя появились в дверях таблинума. Они несли одинаковое блюдо — гороховую похлебку. Потом последовала полента, жареная свинина, пирожки и облитые медом лепешки. Хозяин сам прислуживал рабам, — ему некогда было даже поесть. Черные глаза канатной плясуньи пристально следили за гостями; она прислушивалась к их речам и улыбалась, слыша нетерпеливые вопросы: «А скоро подадут вино?»
Обделяя пирожками собеседников, Сулла нагнулся к царю пирушки:
— Прикажи, чтобы каждый выбрал себе подругу.
— Зачем? Всякий волен взять любую женщину…
— Сделай, как я сказал.
Шут, не смея возразить, возгласил:
— Выбирайте себе подруг, чтобы было кого угощать вином!
Несколько рук потянулось к Арсиное.
— Опоздали, — сказал Сулла, — она уже выбрана.
— Не тобой ли? — дерзко спросил рослый сириец, обхватив Арсиною за плечи, но она вырвалась и убежала в таблинум.
Сулла побагровел, на лбу налилась кровью толстая, как веревка, жила, кулаки сжались. Еще мгновение — и пирушка была бы прервана, вспыльчивый патриций начал бы жестокую расправу, полилась бы кровь…
Царь пирушки понял это и, вскочив, бросился в таблинум.
— Назад! — крикнул он. — Каждый выбирает себе женщину не насильно, а с ее согласия. Слышишь? — обратился он к зачинщику беспорядка. — А за то, что ты нарушил царское приказание, повелеваю, чтобы ты вымазал себе лицо сажей, а затем окунул голову в холодную воду. Где вода? Несите сюда…
Сириец, побледнев от ярости, должен был подчиниться.
Собеседники заняли места. Теперь рядом с каждым из них сидела рабыня, жена или дочь клиента.
Вино было подано одинаковое для всех — римское, которое Сулла велел заранее приправить медом и пахучими корешками, чтобы убавить кислоту.
Дружно наполнялись и опорожнялись чаши гостей, кроме хозяйской. Каждый пил за здоровье друзей и знакомых.
— Позвать кифаристов и плясунов! — закричал сириец, и крик его подхватили десятки здоровых глоток.
Но Арсиноя подняла руку.
— Не хочу, — сказала она, зная, что несогласие одного из собеседников равносильно, по обычаю, запрещению.
Она хотела угодить Сулле, который не любил мужской игры и пляски, предпочитая женскую. Сулла понял ее намерение и ласково улыбнулся.
Напившись, рабы затянули во всё горло:
Наш господин жесток и злопамятен.
Наш господин похотлив, коварен, хитер —
Портит рабынь молодых, неопытных,
Чтобы потом их менять… менять на иных!
Наш господин бежит от жены ночью…
Веспер ушел, и Селена уже на путях
Звездного неба, а тучки спрятались…
Стой, господин! В объятьях жены твоей — раб!..
Хохот прервал песню. Невольники вскочили, дразнили Суллу, издевались над ним, величая его «Virginum avidus spectator»,[9] а он невозмутимо наливал в чаши вино и переглядывался с Арсиноей.
Сириец, надев обувь и тогу господина, пошел по атриуму, подражая походке Суллы, размахивая руками и бросая по сторонам быстрые взгляды. Несколько рабынь захохотали.
Сулла шутил с Арсиноей, но взгляд его, бросаемый изредка в сторону невольника, был напряженно-внимателен. И когда сириец, усевшись среди рабов, стал перешептываться с ними, Сулла огляделся.
Атриум хохотал: царь пирушки, потребовав вина, сам обносил гостей, кривляясь и рассказывая каждому о любовных похождениях их жен и дочерей, — и всё это весело, с острой приправой пряных подробностей.
Когда собеседники напились, он распорядился:
— Раздеваться!
Возглас его был началом оргии.
— Уйди, Арсиноя, в мой кубикулюм, — шепнул Сулла, — и запрись. Я скоро приду.
Гасли огни.
Сулла опустился рядом с тщедушной дочерью клиента. Он полуобнял ее. Девушка забилась в его руках, но, узнав господина, перестала сопротивляться.
И вдруг Сулла, вздрогнув, отпустил ее: сириец полз к нему с ножом в зубах.
— Зажечь огонь! — загремел властный голос хозяина. И когда светильни вспыхнули ярким пламенем, все вскрикнули: Сулла, схватив невольника за горло, вырывал у него нож.
— Друзья! — кричал он рабам и клиентам. — Этот негодяй хотел меня убить в темноте, но Кронос вместе с Юпитером охраняют Люция Корнелия Суллу… Где царь пирушки? Поступи с ним, как хочешь, но… если это случится еще раз, я не посмотрю на Сатурналии!
Шут подбежал к сирийцу:
— Приказываю тебе выйти вон! Ты пьян… Ложись спать…
Раб, опустив голову, молча вышел.
«После празднеств он умрет», — подумал амфитрион.
Огни стали опять тускнеть. Сулла огляделся. Нагая дочь клиента, с одеждой подмышкой, стояла рядом с ним. Глаза девушки звали.
Марий провел Сатурналии в обществе нескольких невольников не так весело, как этого требовал обычай.
Вечером он надел темную невольничью одежду и так же, как все римляне, сам прислуживал рабам.
Разлив вино в чаши, он сказал:
— Друзья, много тысяч лет тому назад в благословенной богами Италии царствовал Сатурн. Тогда не было ни войн, ни преступлений, ни разбоев, ни рабов, ни господ; не наблюдалось и краж, ибо люди не знали собственности — всё было общим. Все были равны, возделывали землю и жили счастливо. Празднуя сегодня годовщину (которую — никто не скажет!) этого счастливого времени, мы должны поклясться, что будем стремиться к Сатурнову царству, будем добиваться равенства и братства, крепко бороться за справедливость!
Рабы молчали.
— Друзья, вы знаете: я претор, римский магистрат, а кем я был раньше? Батраком. Со мной обращались плохо, а я терпел… Сколько раз рука моя сжимала камень и нож, чтобы убить господина или виллика, сколько раз я готов был поджечь виллу, возмутить угнетенных людей, разгромить всё! Но я понимал, что такой бунт подавили бы, рабов распяли, а меня, свободнорожденного, убили… Поэтому я решил ждать.
Он хмуро усмехнулся — черны усы и борода зашевелились.
— А теперь выпьем за второе царство Сатурна.
— За твое здоровье! — кричали рабы. — Будь нашим вождем! Веди нас против…
— Тише! — перебил Марий. — О таких делах нужно молчать. Когда наступит время, я покажу вам пилеи!
Радостные восклицания огласили атриум. Окружив Мария, рабы жали и целовали ему руки, а невольницы бросали на него признательные взгляды забитых женщин, которым неожиданно обещана хорошая жизнь, благополучие, брак и материнство.
Когда пиршество кончилось и рабы разошлись, Марий прошел в таблинум и сел у стола.
Вспомнил свой трибунат, торговые спекуляции совместно с всадниками, которые не брезгали мошенничеством, подкупами и обманом, а он, Марий, бросался с невероятной жадностью от одной подозрительной сделки к другой, наживался, отдавал свои деньги в рост хитрым грекам-менялам и ссужал под огромные проценты беднякам, не заботясь, что это незаконно и безнравственно.
«А ведь я, как паук, сосал кровь плебеев», — подумал он, и ему стало не по себе. Но он тотчас же успокоился, вспомнив, что все так поступают, даже народные трибуны. И вдруг мысль о Сатурновом царстве смутила его: «Кто же поведет голодные толпы и угнетенных рабов? Я?.. Но я стремлюсь к обогащению и не хочу враждовать с всесильной знатью…»
Мысли теснились: кругом него волновалась толпа, объятая горячкой обогащения; он видел, что деньги — всё, и еще больше убедился в этом, когда приобрел крупные участки земли, чтобы получить право занимать высшие должности, когда золото помогло ему добиться магистратуры. А теперь?
Новая мысль родилась в голове: Юлия! Она богата (по наведенным справкам это была невеста с большим приданым), и он увеличит свое состояние, женившись на ней. С Цезарями он сблизился, хитро поддакивал Авлу и Сексту, горой стоял за Гракхов. Обстоятельства благоприятствовали ему.
И за два дня до Сатурналий Марий сделал Юлии предложение через дядю. Ждал ответа от нее после праздников.
Авл Юлий Цезарь был без ума от Мария с самого начала знакомства.
Узнав о его желании жениться, дядя отослал малолетних племянниц из атриума и сказал Юлии:
— Прекраснейший и способнейший человек этот Марий. Он будет великим полководцем и государственным деятелем. Тогда справедливость обеспечена в Италии и народ добьется счастливой жизни.
Племянница молчала. Марий нравился ей как магистрат, но не как мужчина; он внушал ей, пятнадцатилетней девушке, отвращение мохнатыми руками, бородой, дикими глазами.
Вспомнила о Сулле; к нему она испытывала непонятное влечение.
Он снился ей, стоял перед глазами, а когда она встретилась с ним на пиру у Метеллов, весь вечер была как бы в бреду, не понимала слов дяди… А на следующий день к ним пришел Марий и стал бывать каждый день. Она привыкала к нему с трудом. Несколько раз он пытался заговорить с ней, но речи его не были изящны, он часто запинался (у него не хватало слов для выражения мыслей), и когда она однажды что-то сказала по-гречески, нахмурился:
— Прошу тебя, благородная римлянка, не говори со мной на варварском наречии. Я люблю только латинский язык…
— Разве ты не учился по-гречески? — удивилась она.
— Нет, я плебей. Некогда было батраку из страны вольсков читать «Илиаду» или «Одиссею».
Накануне Сатурналий Авл Цезарь вошел в атриум, где Юлия занималась тканьем, и, повелев рабыням удалиться, сказал:
— Юлия, ты уже невеста. Не пора ли подумать о за мужестве?
Краска залила ее лицо и шею до плеч.
— Тебя желает взять в жены прекраснейшей души и благородных порывов человек.
Она молчала, догадываясь.
— Дядя Авл, я подожду замуж, — пролепетала она, стараясь скрыть слезы, выступившие на глазах.
— Разве я принуждаю?! — мягко возразил Цезарь. — Обдумай здраво, не торопясь. Марий — орел высокого полета, он честолюбив, и имя его, если угодно будет богам, прогремит по всеми миру, как имена Фабиев, Сципионов, Метеллов. Испанские прорицатели предсказали ему знаменитую будущность…
Цезарь вышел, напевая греческую песенку.
А Юлия не могла уже работать. Просидела весь день у имплювия, думая о Сулле.
Прибегали младшие сестры, звали ее в сад; в дверях появился четырнадцатилетний брат Гай, объявил, что учитель греческого языка задал ему выучить наизусть начало первой песни «Одиссеи»:
Муза, скажи мне о том многоопытном муже, который…
Она очнулась, когда босые невольницы стали вносить столы и скамьи; одни украшали стены ветвями, другие подметали атриум, и все это делали проворно, как бы предвещая заранее радости вечерней пирушки.
Юлия медленно подошла к ларарию.
— О, боги! — шепнула она. — Внушите мне, как я должна поступить…
Ночью Мария разбудили.
— Вставай, — говорил раб, тряся его за плечи, — пришли два земледельца, хотят тебя видеть…
Марий протер глаза и, всклокоченный, полуодетый, вышел на цыпочках в атриум, осторожно касаясь болящими босыми ступнями холодных мозаичных плит.
При свете огня он увидел двух человек — бородатых, оборванных, со впавшими щеками, и что-то знакомое мелькнуло в их лицах.
— Что вам нужно? — сурово спросил он. — Скоро рассвет, а вы, как бродяги, вломились в чужой дом и лишаете людей отдыха.
— Мы из Цереат, — сказал младший, весело сверкнув зубами. — Разве не узнаешь нас — меня и Тициния?
— Мульвий! — вскричал Марий, бросившись к ним. — Что случилось? Родители…
— Читай, — подал ему Мульвий эпистолу, — и поступи, Гай, как повелят тебе боги и сердце сына!
Марий молча прочитал эпистолу. Густые брови нависли над глазами, закрыв их, губы сурово сжались.
— Голодают?
— Ты перестал помогать, — смело ответил Мульвий. — Почему не едешь навестить стариков?
— Я недавно вернулся из Испании…
— Ты возгордился, Гай, — мрачно прервал Тициний, молчавший всё время. — В Цереатах беда: зерна и плодов сбывать некуда — никто не покупает, налогами душат земледельцев… Законы Гракхов отменены… Как жить? И мы, бросив всё, пошли в Рим…
Марий усмехнулся.
— Что же вы думаете делать? Работать?
— И работать, и бороться…
Глаза Мария засверкали из-под насупленных бровей.
— Бороться, — шепнул он, — но против кого?
— Против тех, кто душит нас…
Марии долго ходил по атриуму, и тень, двигаясь, вырастала перед ним, пряталась за колонны, ломалась на стенах и потолке. Наконец, он остановился.
— Вы устали, озябли и, наверно, голодны. Сейчас я вас накормлю и уложу спать.
Повел их в кухню, сам развел огонь, поставил на стол остатки кушаний и, пока земляки ели, говорил — грубый его голос негромко звучал в затихшем доме:
— В Риме работы не найти. Тысячи таких, как вы, ночуют на ступенях храмов, у субуррских блудниц; где попало. Наступили холода, каких давно не бывало. Вчера замерзло несколько пьяных плебеев. А в эту ночь мороз усилился… Я придумал, куда вас направить. Завтра утром пойдете в дом моего друга, влиятельного мужа, и он позаботится о вас. Без эпистолы от меня не уходите.
Он отвел их в лаватрину, заставил помыться, а потом указал на кубикулюм, где спали рабы.
— Там ляжете. Теплое одеяло найдете на ложе.
Юлия ходила по засыпанным снегом дорожкам сада рядом с братом Гаем и смотрела на раскрасневшихся сестер, тепло укутанных и в шапочках. Девочки играли в мяч с десятилетней упитанной Аврелией, дочерью соседей. Они хлопали большими мохнатыми рукавицами и пронзительно визжали.
Юлия рассказала Гаю о предложении Мария и советах дяди и ожидала ответа. Всё-таки Гай был для нее ближе всех по возрасту.
Брат, наморщив лоб, сказал:
— Хронос гонит годы, человек стареет, и если ты будешь чересчур разборчива — быть тебе старой девой…
— Гай, ты повторяешь дядины слова!
— А разве они глупые? Не забудь, что тебе пошел шестнадцатый год…
— Скажи — тебе не жаль расстаться со мною?
— Советую тебе полюбить Мария…
Юлия вздохнула; она уже свыклась с этой мыслью, и Марий не казался таким безобразным, как вначале.
— Знаю, — продолжал Тай, — с виду он страшен и волосат, как циклоп, и если б он имел во лбу один глаз, я бы первый сказал тебе: беги, Юлия, этого ужасного Полифема! Но у него два глаза, — засмеялся он, — это муж настойчивый, крепкий, кутежей не любит, пьяным не бывает…
— Увы, он необразован, и я, жена буду превосходить своего супруга!
— Разве вы вступаете в брак для того, чтобы беседовать о греческих премудростях, о литературе и искусствах?
Оставшись одна, Юлия села в раздумьи на скамью. Крупные снежинки медленно ложились на одежду, на лицо, и Юлия жмурясь, подставляла им щеки.
«Они, как холодные поцелуи, — думала она, — такие, должно быть, поцелуи Мария».
Не хотелось покидать родной дом, переезжать к этому угрюмому человеку, слышать его ворчливый голос…
И вдруг, побледнев, отшатнулась: к ней подходил Марий.
Смотрела со страхом на его запушенную снегом бороду и брови, на снежинки, садившиеся на его плащ.
— Привет божественной Юлии! — ласково сказал Марий, стараясь смягчить свой голос. — Да сохранят боги первую красавицу Рима на долгие годы и да смягчит Венера ее сердце!
Юлия покраснела, легкая улыбка приподняла края губ.
«А, она любит приятные слова, лесть!» — подумал Марий, и надежда на успех окрылила его. Он подошел к девушке, взял ее руку, сел рядом.
— Ты сразу покорила меня у Метеллов. Ты, как Венера, стоишь дни и ночи передо мною, и я счастлив, когда думаю о нашей встрече… Я готов в своем доме соорудить алтарь, чтобы молиться тебе!..
Он сам удивился своим словам. Никогда не приходилось ему говорить таких речей; девушек он не любил, а женщин избегал; если же случалось иногда посещать их в Риме и Испании, он уходил от них с гадливым чувством.
Взглянул на нее. Она сидела с мечтательной улыбкой на губах. Подняла голову, пристально посмотрела ему в глаза; он прочел в ее взгляде нерешительность и робкое любопытство.
— Не веришь? Я готов броситься к твоим ногам, обнять твои колени, целовать их…
Марий сделал движение.
— Не нужно, — остановила его девушка.
Перед ее глазами возникло мужественное лицо Суллы — вспомнила, как он один бросился против пяти всадников и обратил их в бегство. Она подумала, что, выйдя за Мария, она никогда не увидит Суллы, а если и встретится с ним, то вряд ли окунет руку в мягкое золото его волос, близко заглянет в голубые глаза.
Ей стало тоскливо. Улыбка исчезла, и одинокая слезинка, покатившись по щеке, залегла в уголке губ.
— Чем я обидел тебя, прекраснейшая? — шептал Марий, сжимая ее руки. — Взгляни на меня, скажи!
Его всклокоченная борода щекотала ей щеки, было смешно и приятно. Он притянул ее к себе. Юлия не сопротивлялась. — Будешь моей женой?
Образ Суллы тускнел. Она ощутила на губах и подбородке жесткие волосы усов и бороды Мария и засмеялась.
— Правнучка Энея будет женой Марса, — тихо вымолвила девушка и, вскочив, не глядя на него и продолжая смеяться, побежала к дому, скользя по снегу желтыми полусапожками.
Чуть забрезжило утро, Марий был уже на ногах.
Разбудив Мульвия и Тициния, он написал несколько слов Титу Веттию, прося устроить земляков на работу, и внизу эпистолы приписал: «Люди нужные — готовы бороться».
Несмотря на раннее время, улицы оживленно шумели толпами рабов, клиентов, плебеев и вольноотпущенников. Навстречу братьям попадалось много пьяных: они шли обнявшись и громогласно пели непристойные песни. Субурранки приставали к мужчинам, пользуясь всеобщим равенством и не боясь эдилов. Здесь были старые «волчицы» с берегов Тибра; лысые сводни с провалившимися носами, беззубые, растрепанные, со смятыми лицами; краснощекие девушки в туниках из тигровых шкур, веселые бродячие блудницы.
К братьям подошли две «булочницы» и со смехом предложили им непристойной формы лепешки, но Мульвий, вспыхнув, отстранил их, а Тициний чуть было не обругал грубым словом, но вовремя сдержался, — вспомнил, что Сатурналии еще не кончились.
Веттий еще спал, и ждать пришлось долго.
Наконец он вышел к ним в неподметенный атриум. Полуодетый, с усталым лицом и темными кругами под глазами, Веттий казался человеком хилым, невзрачным.
Но когда прочитал эпистолу и заговорил твердым голосом, глаза его засверкали юношеским блеском и лицо осветилось милой, женственной улыбкою.
— Марий пишет, что вы готовы на всё… Как понимать это?
— Понимай так, — сказал Мульвий: — плебей подыхает с голоду, а оптимат жиреет, как свинья.
Веттий засмеялся, похлопал его по плечу.
— Я устрою вас у своего дяди, неподалеку от Рима.
К вечеру три человека в плащах и в теплых шапках выехали верхами из Рима и направились по Латинской дороге на юго-восток.
Лошади, взбивая копытами мягкие борозды снега — следы проехавшей повозки, бежали, тяжело посапывая. В воздухе теплело, и оттепель уже бродила по полям, как старуха с посохом, дырявя белую пленку; снег становился ноздреватым. А от моря тянуло сырым ветром.
Когда Рим исчез за холмами и впереди открылась белая равнина, Мульвий спросил:
— Далеко еще до виллы?
— Не больше двенадцати стадиев, — ответил Тит Веттий и стегнул коня бичом.
Лошади побежали рысью. Вскоре в стороне от дороги зачернели постройки виллы, запахло дымом, послышался лай собак.
Веттий долго стучал в ворота — никто не выходил. Собаки лаяли не переставая. Наконец появился толстый высокий старик в плаще и с палкой в руке. Он шел, позвякивая чем-то под одеждой, и лицо его было сурово.
— Кто? Чего нужно? — отрывисто спросил он хриплым басом, часто кашляя. — Разве не знаете, что сегодня Сатурналии?
— Это я, дорогой дядя, я, Тит Веттий!
Муций Помпон не удивился приезду племянника, — с некоторых пор он привык ничему не удивляться. Столько горя, неприятностей и потрясений пришлось перенести в жизни, что всё неожиданное он принимал теперь с мудрым спокойствием, присущим многоопытным старикам. А неприятностей было немало: Помпоний и Леторий погибли; жена, племянница Публия Рупилия, изменяла ему со Спурием Торием, и старик долго не знал об этом. И только года два тому назад он случайно захватил их в своем кубикулюме. Рассвирепев, он выгнал жену, а Тория ударил по щеке, но «угостить», по обычаю, «редькой» воздержался, боясь мести оптиматов. («А жаль, что не проучил его! Вогнали бы ему рабы деревянную редьку куда следует — забыл бы он навеки, как соблазнять чужих жен!») Дочь Люция, выданная замуж за всадника Мамерка, оказалась бесплодной, развратной и расточительной, и муж развелся с нею; накануне Сатурналий она возвратилась под отеческий кров и бесилась от скуки, брюзжания и выговоров отца и изводила его своими причудами.
Он повел приезжих в виллу и угрюмо смотрел, как они отряхивались на пороге от снега. В очаге трепетал, угасая, синий огонек. В атриуме было холодно и пусто. Одинокая светильня чадила.
Муций Помпон разделся, подошел к очагу и погрел руки. На поясе у него позвякивала связка больших ключей. Белые волосы, большая лоснящаяся лысина, красные уши, крупный багровый нос, седые усы и борода — старик! Но он был еще крепок, подвижен и бодр.
— Люция! — крикнул он повелительным голосом. — Подложи дров в очаг, да немного!
Вошла Люция, сердитая, заплаканная. Увидев Тита Веттия, она растерялась.
Он ласково приветствовал ее и, не зная еще об ее разводе, спросил, надолго ли она покинула Рим и когда рассчитывает вернуться к ларам.
Люция, всхлипывая, принялась обвинять мужа в любовных похождениях, говорила, что бесплодие не должно быть причиной развода, и собиралась рассказать о Мамерке что-то постыдное (она даже понизила голос и с таинственным видом подошла к Веттию), но Помпон, которому надоела ее болтовня, резко повернулся к ней:
— Замолчи! Ты раскудахталась, как курица с яйцом… Подбрось дров!
Она принесла два полена из перистиля и, пачкая холеные руки, не привыкшие к невольничьей работе, опять всхлипнула, Веттий видел — лицо ее исказилось, как у ребенка, и ему стало жаль Люцию. Он подмигнул Мульвию, но Тициний уже бросился к очагу, отнял у Люции дрова, быстро расщепал их и развел огонь.
Он положил в очаг одно полено и собирался втолкнуть второе, но Помпон удержал его:
— Хватит одного. Дрова дороги. Сжечь легко, а купить трудно.
Веттий удивился. Он знал, что Помпон скуп, но оказалось, что старик скупеет с каждым днем; даже ключи от кладовой, где хранились съестные припасы, носил у пояса, боясь доверить их дочери.
— Отец, чем будем потчевать гостей?
Помпон не ответил, — может быть, не слышал вопроса. Дочь повторила настойчиво:
— Дай ключи, я приготовлю поесть, принесу вина…
Рука старика потянулась к связке, задрожала. Он боролся с собой, размышляя, пойти ли самому в кладовую или отдать ключи дочери. Наконец встал и пошел к перистилю.
— Люция! — крикнул он гневно. — Иди.
Веттий усмехнулся, взглянул на братьев:
— Я не знал, что он так изменился, вам будет у него трудно.
Тициний подумал и пожал плечами:
— Куда идти? Останемся здесь. Может быть, лары смягчат сердце старика…
Люция вернулась одна. Поставив на стол блюдо с нарезанной ветчиной и хлебом, она принесла фиалы с изюмным вином.
— Садитесь.
— А ты, Люция? А дядя?
— Мы ужинаем перед сном.
Когда пришел Помпон, Веттий сказал, что привез работников.
Старик внимательно оглядел Мульвия и Тицииия.
— Кто такие? Откуда?
— Плебеи, земледельцы из страны вольсков.
Помпоний подумал и сказал:
— Я могу только кормить и одевать. Платить не буду…
Веттий растерялся, взглянул на братьев: знал, что настаивать было бы бесполезно, — черствый упрямый старик не уступит.
— Согласны, — сказал Мульвий.
А Тициний, хмурясь, положил недоеденный кусок хлеба и покосился на Помпона.
Когда братья ушли отдыхать в кубикулюм, старик спросил:
— Скажи, разве ты приехал только по делу этих бродяг?
— Нет, дядя, я приехал побеседовать с тобою. Боги свидетели, что я люблю тебя, как родной сын, и желаю тебе светлой, спокойной старости. Но ты уже в летах, и не пора ли тебе позаботиться о Люции и обо мне? Я запутался в долгах, и, если ты, единственный мой благодетель, не поможешь мне, меня ждет тюрьма и позор! О, прошу тебя, великодушный отец, спаси меня от петли, не пожалей нескольких сотен тысяч сестерциев!..
— Сотен тысяч? — дрожа прошептал старик. — Да ты шутишь, дорогой мой! У тебя есть богатые друзья, и, если они любят тебя, они, несомненно, выручат…
— Кто же будет жертвовать своим состоянием, кроме родных? — с удивлением вскричал Веттий.
— Близкие, дорогой мой, не родились Крезами: они наживали каждый асс, отказывая себе в куске хлеба. И неужели ты думаешь, что я заплачу за тебя сотни тысяч, сестерциев, за тебя, расточительного бездельника и пьяницу? Ты с ума сошел! Ни тебе, ни Люции — ни одного асса! Вы похожи друг на друга, как пара дырявых сандалий, и место ваше — на помойке!
— Отец! — вскипела Люция. — Ты не смеешь оскорблять меня! Я имею право на часть наследства… Я обращусь в суд…
Помпон побагровел.
— Развратница, мотовка! — крикнул он. — Так-то ты отблагодарила меня за заботы, любовь?.. Так-то ты, дрянь, потаскуха…
— Довольно, дядя! — резко сказал Веттий и встал. — Деньги твои мы получим: иных наследников у тебя нет, и римское право на нашей стороне. Неужели думаешь, что мы долго будем терпеть твои сумасбродства и скудость? Я буду хлопотать, чтобы назначили над тобой опеку! Я отниму у тебя, старая калига, власть над твоими деньгами, и ты будешь жить у нас, из нашей же милости!
— На этот раз ты промахнулся, Тит Веттий! — злобно захохотал Помпон. — Все мною предусмотрено: ты и Люция получите по маленькой сумме, чтобы жить скромно… не умереть с голоду… А все состояние я уже завещал моему брату, с тем условием, что, когда жена его родит сына, которого назовут Титом, этим наследством лет через двадцать — двадцать пять воспользуется всадник Тит Помпоний…
Веттий пошатнулся, тяжело опустился на лавку. Надежды рухнули. Что делать? Покончить самоубийством?.. Встрепенулся. Люция кричала, как одержимая:
— Разве ты отец? Так-то ты заботишься о своей дочери?! Пойми, что в жизни нет у меня опоры! Куда пойду? Что буду делать одна? О боги! Слышите, что задумал старик? Может быть, ты, отец, действительно, сошел с ума? Но нет! Ты изменишь завещание! Ведь ты писал его, когда я еще жила с мужем, но теперь…
— Замолчи! Составляя завещание, я знал каждый твой шаг, я могу перечислить всех твоих любовников, в том числе и Тита Веттия! А ведь это кровосмешение, дочь моя, и оно строго карается законом!
Тит Веттий и Люция побледнели.
— Дядя, — глухо вымолвил Веттий, надевая плащ, — ты меня убил своим отказом. Добивай же, добивай! Обвини меня в кровосмешении, мне все равно. Жизнь моя кончена…
Он вышел из атриума, крикнув Люции:
— Если хочешь, поедем вместе! Ни тебе, ни мне терять больше нечего!
Люция не ответила. Он подождал, но кругом было тихо. Вывел из конюший лошадь и, вскочив на нее, помчался по дороге, которая вела в Рим.
В Риме допускались ранние браки — между четырнадцатилетними мальчиками и двенадцатилетними девочками, но этот обычай был распространен только среди плебеев. Патриции же, всадники и зажиточные плебейские роды предпочитали более зрелый возраст, потому что дети нередко упрекали родителей в чрезмерной поспешности.
Марий, как плебей, не отошел от деревенских взглядов и думал, что родители, узнав об его женитьбе на Юлии (ей должно было исполниться шестнадцать лет в апрельские календы), будут недовольны и скажут, что он взял в жены старую деву. Поэтому, чтобы избежать их упреков, он решил сыграть свадьбу до годовщины рождения невесты — после мартовских ид, тем более, что брак во время первых двух недель марта запрещался. Но потом он передумал и перенес свадьбу на февраль.
Вечером, накануне торжества, Юлия сняла с себя девичью одежду и посвятила ее вместе с куклами и иными игрушками ларам; потом, надев новую тунику, вытканную нитками вертикально, а волосы покрыв красным сетчатым чепцом, она завязала пояс большим геркулесовым узлом, чтобы муж мог легко развязать его на брачном ложе. Завила раскаленными щипцами шесть длинных локонов, пришпилила к волосам пучки цветов и, набросив на голову огненного цвета покрывало, подошла к зеркалу. Она не узнала себя: на нее смотрело строгое лицо матроны. Это забавляло ее. Она засмеялась, и матрона в зеркале сверкнула белыми зубами.
Сваха, мать девочки Аврелии, взялась приготовить невесту к свадьбе, раскрыть ей тайны супружеского ложа и научить, как и чем должна новобрачная пленить и привязать к себе мужа.
Услышав хохот Юлии, она сочла момент подходящим (до сих пор невеста была грустна и беспокойна) и, подойдя к ней, начала поучать ее. Юлия краснела и стыдливо опускала глаза, слушая женщину.
Бракосочетание началось с гаданий на заре. Девушка еще спала, когда матрона с сияющим лицом вошла в кубикулюм и разбудила ее.
— Боги шлют благоприятные ауспиции, — сообщила она, обнимая невесту. — Птицы прилетели справа, небо чисто; гром и молния не помешают свадьбе. Овца уже принесена в жертву, и руно скоро будет готово. Одевайся. Гости давно собираются, и жених приехал…
Юлия вскочила и побежала в лаватрину. Рабыни дожидались ее. Они раздели юную госпожу и принялись тщательно мыть. Потом натерли тело благовонными маслами, окропили духами и вытерли.
Юлия вошла в атриум в сопровождении матроны. Лицо ее пылало.
— Боги благоприятно настроены к жениху и невесте, — объявила сваха и, взяв овечье руно утренней жертвы, покрыла им сидение биселлы.
В атриуме стояли, ожидая невесту, Авл и Секст Цезари, Гай Марий и десять свидетелей, среди которых находились Веттий, Луцилий, Сатурнин, Меммий, клиенты и вольноотпущенники.
Жрец развернул пергамент и вписал в заготовленный брачный договор имена жениха и невесты. Десять свидетелей подписали его, и договор, свернутый в трубку, был вручен Марию.
Во время обряда новобрачные тихо сидели на биселле, а когда жрец стал горячо молиться Юноне и полевым божествам и хор мальчиков запел звонкими голосами, оба поднялись и стали обходить алтарь слева направо. Мальчик из хора нес перед ними витую корзинку с зерном и предметами домашнего обихода.
Все было кончено, посыпались поздравления. Гости шумно выражали свою радость, желали супругам счастья в жизни.
Юлия с любопытством оглядывалась на присутствующих. Теперь на нее уже не смотрели, как на девочку, даже дядя, братья, сестры и подруги вежливо уступали ей дорогу, точно она переродилась и стала иной, непохожей на ту прежнюю Юлию, которая играла в куклы и мяч, лазила по деревьям и сбивала палками с яблонь недозревшие плоды.
Юлия стала матроной. Она будет прясть и ткать со служанками в атриуме мужа, хозяйничать, рожать детей, кормить и воспитывать их. Ее будут называть госпожой. Она будет обедать с мужем, но вина пить не станет, даже тайком, ибо это запрещено. Из дома будет выходить в сопровождении рабов и, конечно, с ведома мужа; ей будут уступать дорогу, и никто, даже судья, не посмеет дотронуться до нее. В день Матроналий и в день ее рождения вся семья и близкие будут ее поздравлять и приносить подарки. Она получит право присутствовать на религиозных празднествах, на публичных зрелищах и пирах, защищать в суде обвиняемого родственника.
Так поучала ее накануне свадьбы сваха, и Юлия гордилась своим замужеством.
Много лет прошло со смерти Сципиона Эмилиана, много событий совершилось в Риме, Элладе и соседних странах, а одно сердце, истерзанное муками, тоской и угрызениями совести, не знало покоя, не находило уголка на земле, где бы отдохнуть от долгих скитаний и тревожной жизни.
Умереть!
Семпрония с отчаянием обхватила голову. За это время она поседела, лицо сморщилось, глаза потускнели, но когда думала о Сципионе, лицо ее оживлялось.
«Как я встречусь с ним за гробом? Как оправдаюсь? Этими подлыми руками я поднесла ему яд, душила его умирающего — великую надежду Рима! О, дикая волчица, которую нужно безжалостно убить и выбросить, как падаль!..»
В приподнятом состоянии она приехала в Дельфы и вопросила оракула, что делать. Ответ был краток: «Вымой запятнанные руки в римском источнике чести и справедливости».
Она побледнела, пошатнулась: «Честь и справедливость? Это он. Как же я очищусь от крови его честью и е г о справедливостью?»
Не помнила, как добралась до гостиницы.
Послав рабов за искусным литейщиком и вынув из ларца маленькую статуэтку, она жадно всматривалась в нее.
— Я знаю, твоя душа здесь, в этом серебре, — шептала она, покрывая поцелуями изображение Сципиона Эмилиана. — О, прости меня ради богов, ради моей страсти и дикой любви, которая толкнула меня на это! Я дважды подняла на тебя руку и тысячи раз уже наказана за это. О Публий, Публий, сердце мое, господин мой, сжалься надо мною! Пощади меня! Пожалей! Успокой истерзанное сердце несчастной твоей рабыни!..
Она упала на колени, прижимая к груди статуэтку и тяжело рыдая. Седые космы выбились из-под чепца, она была похожа на безутешную мать, потерявшую на войне сыновей.
Когда рабы ввели к ней старого литейщика, она сидела в кресле в глубокой задумчивости и смотрела вдаль мутными, невидящими глазами, и губы шептали дорогое сердцу имя.
Очнувшись, указала литейщику на слиток серебра:
— Можешь отлить такую же статую?
— Сделаю, — сказал грек, вглядываясь в мужественное лицо римлянина.
— Одухотвори его лицо, оживи глаза, — говорила Семпрония, сдерживаясь, чтобы не разрыдаться, — а я не пожалею ничего в награду за твой труд… Но торопись, прошу тебя, во имя Аполлона. Я должна покинуть Дельфы немедленно.
Она вышла из гостиницы и направилась к храмовой роще. Не успела она сделать нескольких шагов, как к ней подошел вольноотпущенник и радостно приветствовал ее.
— Госпожа моя, — сказал он, — наконец-то я нашел тебя! Благородная твоя мать Корнелия умирает в Мизенах… И если ты даже не застанешь ее в живых, то сможешь по крайней мере пойти на ее могилу.
Как все это было далеко: и мать, и Гракхи! Давно уже она не думала о них, точно они никогда не существовали, и удивилась, что мать еще жива. Сколько ей лет? Более семидесяти? И почему она не умирает, она, толкнувшая ее на убийство Эмилиана? Или это не она толкнула, а ревность? А может быть, он умер естественной смертью?..
Перед глазами возникла мизенская вилла на вершине горы, заглядывающая в Сикульское море, и сердце болезненно сжалось.
Взглянула на вольноотпущенника. Он стоял, ожидая ответа.
— Передай благородной Корнелии, — вымолвила она шопотом, — что я скоро вернусь в Италию!
А в голове трепетала назойливая мысль: «Я не хочу видеться с нею… не могу… И если бы жили братья, я отреклась бы от них… Разве Публий не одобрил убийства Тиберия?»
Прошли две недели, а статуя не была готова. Литейщик говорил, что отлить мог бы и раньше, но работа не удовлетворяет его:
— Госпожа моя, ты приказала вложить в нее душу великого человека, но как вложишь, когда она ускользает? Я приносил жертвы Аполлону, а он не посылает вдохновения… Скажи, что мне делать?
Семпрония подумала и сказала:
— Отлей, как умеешь, но не задерживай меня больше…
Через несколько дней литейщик торжественно внес статую в таламос.
— Радуйся, госпожа моя! — весело вскричал он с порога. — Великий римлянин живет… он улыбается… Я заслужил твою милость!..
Он поставил статую на стол и с удивлением смотрел на чужестранку. Вглядываясь в одухотворенное лицо Эмилиаиа, тронутое едва заметной улыбкой, Семпрония покрывала его поцелуями; она гладила щеки, целовала в губы, называла самыми ласковыми и нежными словами, на которые способна верная и любящая жена, встретившаяся с мужем после долголетней разлуки: она прижимала его голову к своей груди с такой мучительной страстью, с такой счастливой улыбкой, что литейщик прослезился.
— Лучше бы ты, госпожа, не заказывала мне этой работы, — сказал он, — своим радостным горем ты растерзала мне сердце…
Он отказался от платы за труд и, когда Семпрония настаивала, попросил:
— Подари мне эту статуэтку. Быть может, моя душа найдет поддержку, когда, умирая, я буду смотреть на твоего великого супруга.
Семпрония вздохнула.
— Возьми. И если когда-нибудь вспомнишь обо мне, гляди на его лицо, скажи или подумай: «Сжалься, Публий!»
И она зарыдала, обхватив за шею статую Сципиона Эмилиана.
Поражение Югуртой обоих Альбинов вызвало в Риме новую волну возмущения. Меммий открыто кричал на форуме о взяточничестве; сенат был в замешательстве и дожидался раздела провинций между новыми консулами, надеясь, что Нумидию получит Квинт Цецилий Метелл, который говорил повсюду, что нужно Югурту наказать за дерзость и отомстить ему за поражения римлян.
Действительно, Нумидия досталась Метеллу. Все знали его. Это был человек храбрый, справедливый, ничем не запятнанный; даже популяры, ненавидевшие его как закоренелого аристократа, не могли ни в чем обвинить.
Получив назначение на войну, Метелл объявил призыв новобранцев и вспомогательных войск и стал заготовлять оборонительное и наступательное оружие, лошадей, провиант.
Марий усердно помогал ему. Консул, видя, что без Мария не обойтись, решил взять его с собой в качестве легата.
Прибыв в Нумидию, Метелл старался привлечь на свою сторону мапалиев, земледельцев-скотоводов, и несколько раз сам, в сопровождении Публия Рутилия Руфа и двух легатов, ездил в деревню. Он заходил в продолговатые дома с округленными крышами, спрашивал нагих детей, высоких женщин, смуглых и угрюмых, где мужья и сыновья; дети молчали, а женщины указывали, хмурясь, на поля. А когда удавалось встретиться с вооруженными юношами и мужьями, он предлагал созвать собрание; и хотя мужчины соглашались, что собрание необходимо, но в день созыва внезапно исчезали, а женщины говорили: «Не знаем, где они».
Югурта запросил друзей и сторонников, живших в Риме, что за человек Метелл, и опечалился, получив ответ. Друзья писали, что Метелл — римлянин стойкий, alter ego Сципиона Эмилиана и, конечно, о подкупе помышлять нечего.
Тогда Югурта решил действовать хитростью. Он отправил гонцов к Метеллу с просьбой о мире, а сам стал собирать войска. Обратившись с воззванием к нумидийскому народу, который боготворил его, как борца за независимость страны, он послал глашатаев по всему государству. Глашатаи разъезжали по городам и деревням и призывали народ к оружию.
— Разбойники грабят ваше имущество, разоряют и жгут дома, деревни, города — и вы молчите? Они насилуют ваших жен и дочерей, продают их в рабство — и вы молчите? Царь, наш владыка, заботится о вас, он хочет освободить страну от нашествия иноземцев и заклинает вас богами взяться за оружие. Неужели вы не поможете ему?
Нумидийцы свирепели и, образовав конные отряды, двигались на соединение с царскими войсками.
Метелл между тем затягивал переговоры: он не отказывал царю в мире, но и не обещал его, а послов склонял к измене, соблазняя их выгодами и преимуществами, начальствованием над вспомогательными нумидийскими отрядами, которых у него еще не было, но которые он надеялся сформировать, когда число перебежчиков увеличится.
Поняв, что Метелл не желает мира, Югурта стал беспокоить римские легионы внезапными нападениями, отбивая обозы, снимая часовых, уничтожая дозоры. В то же время он стягивал пехоту и конницу к реке Мафулу.
Но не легко было двигаться нумидийцам по пескам: железные шипы, разбросанные, по приказанию Метелла, на двадцать четыре стадия в окружности, замедляли быстрое движение конницы, — лошади спотыкались, падали, и это расстраивало ряды.
Югурта ждал римлян у Мафула. Сосредоточив слонов и часть пехоты под начальством Бомилькара у реки, он отвел лучшие войска и конницу к холмам, поросшим кустарником, чтобы господствовать над правым флангом противника.
Увидев подходившие римские легионы, Югурта объехал манипулы и турмы, заклиная воинов защищать своего царя и родину.
— Мы их били и гнали под ярмо! — кричал он визгливым голосом, и белые зубы сверкали на его желтом, с черными усиками и небольшой бородкой, лице. — А теперь будем бить трусливые легионы Метелла! Не забывайте, что воины остались те же, дух войска не изменился, хотя вождь у них иной!
Воины закричали:
— Защитим тебя и родину! Смерть разбойникам!
Югурта улыбнулся, помахав барашковой шапкой и, кликнув посыльного, приказал:
— Скорее к Бомилькару! Скажи ему так: царь приказал напоить слонов рисовым отваром, примешав к нему мирры, вина и сахарного тростника. А на спинах слонов установить башни с машинами и посадить воинов.
Югурта смотрел, как Метелл, выдвинув три колонны правого фланга, устанавливал между манипулами пращников и стрелков, а на флангах — конницу, — и щурился, хитро улыбаясь. Когда римляне спустились на равнину, Югурта двинулся, во главе двух тысяч человек, к горе, оставленной неприятелем.
— За мной! — крикнул он и выехал вперед. Нумидийцы напали на противника с тыла, обрушились справа и слева: метательные копья, камни и дротики поражали римлян издали, а легионы не имели возможности отбиваться и завязать рукопашный бой. Нумидийская конница рассеивалась при наступлении врага, окружала римских всадников, расстраивала их ряды, вызывая общее смятение.
Югурта, уверенный в победе, хотел было послать подкрепление Бомилькару, но, взглянув на равнину, встрепенулся. Что это? Метелл восстанавливает ряды, выводит легионы против нумидийской пехоты.
— Отбросить разбойников! — приказал он и, спешившись, побежал вдоль рядов, ободряя воинов.
Пехотинцы бросились на римлян. Югурта сам руководил сражением. Он воодушевлял бойцов, баллисты и катапульты дружно работали, и неприятель был задержан.
Вечером Югурта получил известие о разгроме Бомилькара и, заплакав от ярости, приказал отступить.
Месяцы бежали один за другим, а войне, казалось, не будет конца.
Югурта шел по пятам за Метеллом; он тревожил римские легионы отчаянными налетами: неслышно подойдет ночью, часть отряда перебьет, а часть уведет в плен, и прежде чем римляне подоспеют на помощь — враг уже исчез.
Он сжигал в местах, через которые должны были пройти римляне, сено и солому, отравлял в источниках и колодцах воду, внезапно появлялся перед Метеллом, нападал с тыла, отступал, вновь нападал, однако от боя уклонялся.
Такая война утомляла легионы, но они не смели роптать, боясь наказания строгого военачальника и суровых взысканий Мария и Рутилия.
Метелл доносил в Рим о победах, а братьям своим писал:
«Марий, посланный за хлебом в Сикку, был настигнут Югуртой, но разбил варвара в воротах города. Нумидийцы бежали.
Зама мне надоела.
Вижу, что город не взять приступом, а Югурту не принудить к битве. Кончается лето, начнутся дожди и холода. Учитывая наступление непогоды, я решил отступить от Замы и расположиться на зимние квартиры в римской провинции, почти на границе Нумидии.
О Марии скажу, что это способный военачальник, но если он будет когда-либо государственным мужем, его политическая недальновидность принесет больше вреда, чем пользы. Мы беседовали неоднократно, сидя в шатре за чашей вина. Его необразованность меня поражала; он часто не умеет ответить на простой вопрос, известный нашим школьникам. Я говорил с ним о законах XII таблиц, — подумайте, дорогие братья! — он не имеет понятия о них! Не правда ли — стыдно и недопустимо? Удивляюсь, как республика выдвигает таких невежд на общественные должности! Прощайте».
Марий тоже переписывался с друзьями. Это были популяры, на поддержку которых он рассчитывал, мечтая о консульстве. Он возбуждал Меммия и Сатурнина хитрыми намеками, похвалялся, что, если б не Метелл, затягивающий войну с Югуртой, он, Марий, давно бы ее кончил сам; писал, что популяры мало заботятся о благе родины, если доверяют жизнь плебеев-воинов сумасбродству аристократа, считающего себя вторым Сципионом Эмилианом, и обращался прямо к Сатурнину: «Ты, конечно, знаешь, что К.Ц. Метелл тебя недолюбливает, а ты, по-видимому, дорогой Люций, к нему благоволишь. Ведь он побеждает! А если бы ты знал истинное положение вещей, то весьма бы удивился: побеждает не хвастун Метелл, а я, скромный легат. Но прошу тебя как друга: не болтай об этом, иначе может случиться, что народ вызовет меня в Рим, чтобы избрать консулом, а Метелла отзовет! Я никому не желаю зла и не хочу, чтобы в Риме говорили обо мне: „Вот человек, добившийся высшей магистратуры путем хитрости и поддержки популяров!“»
Ответ Меммия запоздал. Марий получил его после известия о казни Бомилькара, которого Метелл склонял к измене. Меммий писал, что взяточники получили, наконец, по заслугам: Гай Бестия, Спурий Альбин и Люций Опимий отправились в изгнание, только главный виновник, Марк Эмилий Скавр, выбранный председателем комиции по делам государственной измены, сумел получить цензуру и благодарность сената.
Эпистола кончалась словами:
«Все это, дорогой Марий, меня возмущает, а наглость сената доводит до бешенства: подумай только — при распределении провинций Нумидия предоставлена Метеллу еще на год! Неужели боги не накажут аристократов за пристрастие и глумление над плебсом? Поэтому требуй у Метелла отпуск, чтобы выступить кандидатом на консульскую должность, а мы тебя поддержим».
А внизу рукой Сатурнина было приписано:
«Если он откажет — уезжай в Рим самовольно».
Африканское солнце жгло невыносимо. Люди прятались от жары в душные палатки, о которые бился порывистый знойный ветер, гнавший тучи сухого песка.
Марий вышел из шатра, занимаемого легатами, и внимательно осмотрел местность. Кругом — ни души, тихо. Он обошел лагерь и, заметив дремавшего часового, резко свистнул, сунув пальцы в рот, — плебейская привычка, от которой не мог отрешиться. Часовой испуганно вытянулся и застыл.
— Спишь? — спросил Марий, багровея от бешенства. — Помни: еще раз замечу — отдам под суд! Ты не думай, что если я плебей, то позволю пренебрегать службою. Прежде всего мы — римляне!
Бледный, воин молчал, поглядывая на легата.
Марий знал, что легионарии не любят его за чрезвычайную требовательность и суровость, но не старался привлечь их на свою сторону. «Они — плебеи, — думал он, — и пойдут за мной, иначе и быть не может. А заискивать перед ними не буду. И так я уже осрамился, что пошел путями хитрости, нечестности и обмана. Но что было делать? Подражать Сципиону Эмилиану? Это, конечно, было бы похвально, но ведь меня заклевали бы эти стервятники, сидящие в сенате!»
Проверив караулы, Марий направился к шатру полководца. Метелл сидел за походным столиком и писал донесение сенату.
— Вождь, я пришел просить тебя, чтобы ты отпустил меня в Рим. Я хочу выступить кандидатом на консульскую должность.
— Клянусь Геркулесом, — засмеялся Метелл и гордо поднял голову. — Ты шутишь!.. Нет? Но пойми, что лезть выше сословного положения — это безумие. Кто ты? Батрак и плебей, а ведь консульство зависит от нобилей…
— Вождь, прошу тебя, не отказывай!
— Я не понимаю твоего упрямства. Ты не должен просить у римского народа того, в чем тебе отказывает закон. Или ты вздумал попрать дедовские устои, — высокомерно спросил он, — вступить на путь насилия?
— Нет, вождь!
— А тогда, — засмеялся он, — не торопись со своей кандидатурой, пока не выступит твоим противником мой двадцатилетний сын (ты его знаешь — способный юноша!), у которого не выросла еще борода!
Марий побледнел.
— Вождь, ты смеешься, — сдавленным шепотом выговорил он. — Разве не знаешь, что, когда я ездил по твоему приказанию в Уттику и приносил жертвы богам, гаруспекс предсказал мне великую будущность? То же говорил еще раньше и сам Сципион Африканский и Нумантийский… По-твоему, я недостоин быть консулом?
— Консульство нужно заслужить… Для этого надо облагородиться… А ты как был батраком, так и остался им — ходишь по лагерю и посвистываешь… Ну, так слушай. В Уттике ты приносил жертвы, это верно, а еще что делал? Думаешь — не знаю? Ты похвалялся перед купцами, что с половинными силами заключил бы в оковы Югурту. А еще ты болтал своим бабьим языком, что я — муж тщеславный и добиваюсь власти, нарочно затягивая войну… Говорил? — с бешенством вскочил он. — Купцы поверили, потому что война подорвала их торговлю… Ты связался со слабоумным Гавдой и обещал ему.
— Вождь! Злоумышленником я никогда не был. А от тебя, консула, слышу бабьи сплетни… Тот, кто наговорил на меня, хотел тебя одурачить. Назови имя негодяя, и я — клянусь богами! — поговорю с ним при помощи меча!
— Лжешь! — сурово сказал Метелл. — Муж, от которого я это слышал, достоин доверия. Гавда, которому ты обещал тиару Югурты, уттические купцы и иные подонки общества жалуются на меня сенату, осуждают… Ты переписываешься с Меммием и Сатурнином, хочешь воспользоваться временной победой плебса над нобилями… после закона Мамилия…
Голос его оборвался.
— Вождь, меня оклеветали! Я прошу тебя об одном: отпусти меня в Рим!
— Сейчас не время. Предстоят бои с нумидийцами! — запальчиво крикнул Метелл. — Не раздражай меня, уйди!..
Время шло.
За двенадцать дней до консульских выборов, когда Марий в припадке бешенства заявил Метеллу, что тот не отпускает его, боясь соперничества, полководец, побледнел: он не мог перенести, что этот «homo novus»,[10] как он величал Мария, осмелился думать, что он, Метелл, аристократ, опасается плебея.
— Можешь ехать! — крикнул он. — Пусть не скажет никто, что Квинт Цецилий Метелл задержал тебя из страха или зависти!
Популяры представили Мария народному собранию, и Меммий сказал, указывая на него:
— Вот плебей, готовый закончить Югуртинскую войну!
Марий выступил и стал обвинять Метелла, восхваляя себя. Он называл его аристократом, человеком честолюбивым, врагом плебса и, прося для себя консульства, обещал убить Югурту или взять его в плен.
— Я победоносно окончу войну! — заявил он. — Я знаю, что оптиматы будут против, потому что они называют меня человеком грубым, необразованным. Но разве я виноват, что не умею устраивать пиршеств, и предпочитаю земледельца повару и гистриону? Отец внушал мне, что изящество прилично женщинам, мужчинам же — труд и военное дело. Прося у вас консульства, я не могу выставить перед вами изображений своих предков, перечислить их триумфы, но у меня есть копья, множество военных наград и рубцы от ран на теле.
Распахнув тогу, он разорвал тунику, и желтая волосатая грудь, исполосованная мечами, вся в рубцах, мелькнула перед глазами толпы. Он собирался запахнуть тогу, но Сатурнин толкнул его в бок.
— Подожди, — шепнул он и возвысил голос: — Вот раны плебея, сражавшегося за отечество! Видите, квириты? Помните: только консул из плебейского рода может быть честным! Нобили запятнали себя подкупами…
Рев толпы прервал его речь.
— Да здравствует Марий!
— Хотим Мария!
— Мария! Мария!
Торжественно избранный консулом, Марий стал набирать войско. Глашатаи призывали на рынках, площадях и на улицах бедняков и рабов. Это было неслыханным делом, и безработные пролетарии валили к нему, мечтая о грабежах и добыче, чтобы после войны вернуться к ларам состоятельными людьми.
А сенат негодовал, и Марк Эмилий Скавр злобно говорил в храме Беллоны:
— Комиции нарушили закон Гая Гракха о предоставлении сенату права устанавливать место деятельности каждого консула. Они отменили решение сената, оставлявшее Метелла в Нумидии для продолжения войны. Разве это законно? А этот дерзкий плебей смотрит на нас с презрительной гордостью и, обвиняя Метелла, в то же время как бы сочувствует ему и льет притворные слезы. Но оставить в его власти плебеев и рабов равносильно нашей слабости и подчинению толпе оборванцев. Слышите, отцы государства? И хотя я уже не princeps senatus, но должен обратить ваше внимание на угрозу общественному спокойствию в республике…
Сенаторы не успели ответить. Вбежал гонец с радостным криком:
— Вести из Нумидии!
Озабоченные лица нобилей повеселели.
— Читай, читай! — послышались возбужденные голоса.
Скавр взял из рук гонца эпистолу, сорвал печать и принялся читать донесение Квинта Цецилия Метелла.
По мере того, как одно за другим развивались описания сражений, отступлений и наступлений римских легионов, чтение прерывалось восторженными восклицаниями. Скавр подождал, когда уляжется радость слушателей, и, возвысив голос, продолжал:
— «Узнав, что Югурта с детьми, сокровищами и отборными войсками укрылся в Фале, неприступной крепости, я пустился, с соизволения бессмертных, в погоню за царем. Трудный путь лежал предо мною: легионы шли по пустыне, везя за собой воду в кожаных мешках. Зной и жажда убивали людей: воду я велел выдавать маленькими долями. Достигнув Фалы, я овладел ею после кратковременной осады. Римские перебежчики, запершись в здании совещаний, сожгли себя вместе с добычей, на которую мы рассчитывали. Югурта же с детьми бежал, захватив казну. Теперь вся почти Нумидия завоевана силой римского оружия, только волнуются еще племена гетулов да мавританский царь Бокх, по слухам, будет действовать заодно со своим зятем Югуртою. Но главное сделано, и честь патрициев, запятнанная несколькими негодяями (голос Скавра дрогнул, лицо побагровело; сенаторы переглянулись и опустили глаза), мною восстановлена».
— Хвала Метеллу!
— Он закончил бы войну, если б не этот Марий!
— Подлый плебей чернит Метелла на всех перекрестках! Популяры требуют сместить полководца и передать начальствование над легионами Марию…
— Но это подло! Марий воспользуется чужими победами!
Чувствуя свое бессилие, сенаторы досадовали, что своевременно не приняли мер. Со дня убийства Гая Гракха прошло четырнадцать лет, и популяры, разгромленные Люцием Опимием, незаметно собрались с силами и подняли голову.
— Горе Марию, если он посягнет на целостность республики! — сказал Скавр.
— Мы тебя не понимаем, — послышались удивленные голоса.
— Не понимаете? Разве вам неизвестно, что Марий набирает в войска озлобленных пролетариев, а рабам показал уже пилеи?
Наступило тягостное молчание.
Завидуя Метеллу, Марий не хотел делиться с ним победой и, хотя война была уже почти кончена, громко кричал, что до окончания ее еще далеко.
— Квириты! Война лишь начинается! — говорил он на форуме. — Победы Метелла могут окончиться огромным поражением, если нумидийский царь не будет взят в плен! Разве не пишет Метелл, что Бокх будет помогать Югурте? А у Бокха, поверьте мне, много наездников, и если он соединится с нумидийской конницей и двинется к Цирте — неизвестно, кто победит!
В словах Мария была доля истины: Югурта объявил священную войну против чужеземцев, и хотя вся Нумидия была в руках Метелла, можно было ожидать внезапных восстаний в завоеванных местностях.
…Марий сидел в базилике рядом со скрибом, который вносил в списки имена всадников и нобилей, желающих отправиться на войну.
Увидев на форуме Люция Корнелия Суллу (он направлялся к нему с улыбкой на губах), Марий испугался и подумал, что этот развратный юноша (он продолжал считать Суллу юношей, несмотря на то, что тот давно уже вышел из этого возраста) пришел посмеяться над ним, поставить его в неловкое положение перед плебеями.
Консул поднялся навстречу ему и спросил:
— Кого ищешь, Корнелий Сулла? Если знакомых или друзей своих, то не встретишь, а если товарищей предстоящих битв, то смотри: вот они!
Сулла улыбнулся, пожал ему руку и ответил, окинув рабов и плебеев быстрым взглядом:
— Я ищу вождя волунтариев!
— Зачем?
— Я хотел бы записаться, чтобы поехать с тобою.
Марий недоверчиво взглянул на него.
Но на лице Суллы не было обычной насмешки — он говорил спокойным голосом:
— Я много слыхал о твоих замечательных подвигах не только при Сципионе Эмилиане и во время твоего пропреторства в Испании, но и в Нумидии, когда ты совсем недавно побеждал в конном строю варваров. Слухи о твоем величии, храбрости и умении выиграть битву облетели уже многие города Италии. Слава небожителям! В Риме не иссякла еще доблесть!
Речь Суллы понравилась Марию. Он полуобнял его и сказал:
— Благодарю тебя. Но ты чересчур… превозносишь меня… Я только старый, опытный воин. Скажи, действительно ли Марс надоумил тебя ехать в Африку?
— Неужели сомневаешься в моих способностях?
Марий молча погладил черную бороду.
— Меня смущает, что ты не участвовал еще в боях…
— Не беспокойся, консул! Я буду у тебя незаменимым квестором.
— Квестором?
— Что удивляешься? Я справлюсь с любым назначением.
— Хорошо. Но не пеняй на меня, если случится об ратное.
— Будь спокоен. Я покажу тебе, кто такой Люций Корнелий Сулла.
Марию стало не по себе. Он внимательно оглядел Суллу и подумал: «Ничтожество, полное ничтожество!» И, повернувшись к скрибу, произнес:
— Внеси этого патриция в список квестором при консуле.
Он сощурил глаза, посмотрел на солнце и тихо вымолвил:
— Ты будешь находиться при мне, и нам не мешало бы познакомиться ближе. Пойдем ко мне обедать.
Марий, войдя в атриум, подошел к Юлии, поднявшейся ему навстречу, и, поцеловав ее в лоб, направился в таблинум.
— Принимай, жена, гостя, — сказал он, полуобернувшись на пороге.
Юлия увидела мужественное лицо Суллы и, вспыхнув от внутренней радости, низко поклонилась.
— Привет тебе, Люций Корнелий Сулла, — запнулась она, краснея и опуская глаза.
— И тебе привет, госпожа!
Он оглядел ее с ног до головы, и она заметила в его голубых глазах неприятные искорки и на губах чувственную улыбку.
… «Она подурнела после замужества, — думал Сулла, усаживаясь у имплювия. — Любит ли она Мария или вышла за него потому только, чтобы выйти? Но не все ли равно? Марий, как супруг непривлекателен — настоящий бык, обросший волосом, и я уверен, что она, целуя его, испытывает отвращение».
А Юлия думала: «Он все тот же — некрасив, весел, кажется, самодоволен… Но почему мое сердце бьется так сильно? Люций! Это имя напоминает свет. Да, он, как свет, проник в мою тусклую жизнь…»
Вошел Марий, сказал:
— На днях отплываем из Италии. Боюсь, как бы Югурта не собрался с силами и не выгнал Метелла из Нумидии!
— Успокойся, консул, война уже кончена, — неосторожно сказал Сулла, — остается только захватить царя…
Марий вздрогнул.
— Кончена? — крикнул он, дико вращая глазами. — Да ты ничего не смыслишь в военном деле!
Сулла не стал разубеждать его. В голове теснились походы, налеты, приступы, сражения, и он подумал: «Не напрасно я потерял время, изучая битвы Александра Македонского, Аннибала и обоих Сципионов. И если случится сразиться, я удивлю мир громкими победами».
Во время обеда, который был чрезвычайно прост, Сулла наблюдал за Юлией: глаза ее блестели, лицо пылало, и она не могла усидеть на месте, поминутно вскакивая и убегая в кухню.
Марий заметил ее возбуждение и спросил:
— Что с тобой? Отчего мечешься? Рабы подадут все и без твоей помощи.
— Нет, Гай, я должна посмотреть за пирожками и распорядиться относительно вина, сыра и плодов.
Сулла пил не стесняясь. Он превозносил доблесть Мария, обращался к Юлии, величая ее супругой великого консула, который не замедлит кончить войну и вознесет Рим на недосягаемую высоту. Марий, слушая его, улыбался, и жена видела, что речи Суллы приятны мужу. Потом патриций заговорил о волунтариях и африканских легионах Метелла, высказывая мнение, что их нужно обучать, что это еще не войско, а новобранцы.
Марий перебил его:
— Все обдумано, дорогой квестор! Ты еще не знаешь о нововведениях, которые я задумал. Легион будет состоять из когорт, отличающихся одна от другой не знаменами с изображением волчицы, скакуна, слона, вепря, козерога и иных животных, а табличками с номерами, прибитыми к древкам. Легион получит серебряного орла с золотыми молниями в когтях и с распущенными крыльями. Я облегчил тяжесть ноши легионария (помню, как сам, служа при Сципионе Эмилиане, таскал на себе пилу, мотыгу, колья, секиру, серп, котелок для пищи, запасную одежду и нередко провиант на семнадцать дней, не считая тяжелого вооружения), — теперь каждый воин будет завертывать провиант в одежду и такой сверток привязывать к дощечке.
Когда консул замолчал, патриций, пьяный, с красными пятнами на щеках и блестящими глазами, воскликнул:
— Хвала богам! Ты первый позаботился о легионарии, ты первый радеешь о благе республики. Скажи, разве ты сам не считаешь себя величайшим римлянином?
— Нет, но я буду им, — уверенно ответил Марий. — Ибо мне предсказана великая будущность…
Когда Сулла, пошатываясь, уходил, Юлия догнала его в вестибюле и, прежде, чем он мог опомниться, прижала его руку к своим губам.
— Люций Корнелий Сулла, — шепнула она, зардевшись, — ты сильнее моего супруга… Ты расположен к нему… Обещай же охранять его… Будь его другом!
Сулла отдернул руку.
— Юлия, я маленький человек, — выговорил он заплетающимся языком, — но если Югурту захвачу я, а не Марий, я готов взять консула под свое покровительство!
И, оскорбительно захохотав, вышел на улицу.
Тукция жила в богатом лупанаре, была сыта, одевалась со вкусом, и недостатка в посетителях у нее не было. Завсегдатаи дарили ей разные безделушки, золотые и серебряные вещицы, а случайные гости — деньги.
Она ложилась спать утром, когда уходил последний гость, и спала до полудня, а остальное время проводила с обитательницами лупанара. В ярких прозрачных одеждах, с венками из цветов на головах, с миртовыми ветвями в руках, они просиживали долгие часы на балконе, заманивая прохожих. Дневной заработок шел целиком в их пользу, и девушки усердно и терпеливо копили динарии, чтобы когда-нибудь выкупиться на свободу.
Однажды Тукция, обмахиваясь миртовой ветвью, устало наблюдала за улицей. Вечерело, и густые сумерки мягко ложились на землю. Шумная толпа текла бесконечно от Делийского моста, как выступившая из берегов река, и ее волны разбивались о будки торговцев, рассеиваясь в ближайших переулках.
Вдруг Тукция встрепенулась: она увидела золотоволосого патриция, окруженного шутами и мимами.
Он проходил мимо лупанара, о чем-то оживленно беседуя, но слов его нельзя было разобрать.
Тукция махнула миртовой ветвью, пытаясь обратить на себя его внимание, но патриций не заметил ее знака. Тогда она, переломив ветвь, бросила половину ее вниз. Патриций остановился, поднял голову и, вглядевшись в блудницу, весело воскликнул:
— Кого вижу! Клянусь Венерой-Каллипиге, что это Тукция!
— Она самая, господин мой!
— Как живешь, моя птичка?
— Зайди — и увидишь.
— Хороший ответ! Но я занят и завтра уезжаю на войну…
— Уезжаешь?
Грусть послышалась в голосе Тукции. Патриций задумался и, отпустив своих спутников, вошел во двор, где у цистерны сидел молодой лено. Хозяин вскочил и подобострастно поклонился:
— Какому счастью, ниспосланному богами, обязан твой раб такой великой чести? Неужели твой глаз заметил среди моих девушек достойную тебя? О, прошу тебя, милостивый господин, войди под эту бедную кровлю…
— Сколько платить? — грубо прервал патриций и, не дожидаясь ответа, бросил несколько динариев.
Лено ловко подхватил их и опять поклонился.
— Я хочу иметь Тукцию.
— Твой выбор, о господин, поистине делает честь твоему вкусу! Тукция — лучшая девушка этого дома, и весь Рим знает ее…
— Довольно лгать и хитрить! Ты мне противен, насквозь прогнивший сводник!
Лено побледнел: так с ним никто еще не говорил. Он молча побежал предупредить Тукцию, но она уже была в своей комнатке.
Служанка румянила, белила и раздевала девушку. Были принесены прохладительные напитки, вино и вода для обмываний.
— Ну, как живешь? — спросил Сулла, усаживаясь на ложе.
— Плохо, господин, я исстрадалась… Ты удивишься — ведь я сыта и одета. Не так ли? Но Венера, Юнона и все богини видят, что делается в моей душе…
— Чего же ты хочешь?
— Хочу выкупиться из неволи, а денег у меня нет!
— Выкупиться — это хорошо, ну а потом? — засмеялся он.
— Потом…
Она не знала, что сказать. Никогда не задумывалась, что будет делать, освободившись.
— А потом, — безжалостно продолжал гость, — будешь продаваться на улицах. Или, если тебе встретится какой-нибудь старый, истрепанный развратом лено, соединишься с ним законным браком, и оба станете торговать блудницами, как делает твой хозяин. Верно? — закричал он. — Так для чего же тебе свобода, глупая женщина? Сама не знаешь, чего хочешь!
— Господин мой, я мечтаю о тихой, спокойной жизни…
Он не ответил. Надев тогу, направился к двери. Тукция вскочила, заломила руки.
— Уходишь? — ухватила его за тогу. — Не хочешь меня? Так зачем же ты пришел?
Патриций обернулся к ней с угрожающим движением, глаза его потемнели от гнева:
— Не кричи! Слышишь? Замолчи, дерзкая простибула! Или хочешь, чтобы я ударил тебя?
Она отпустила тогу и молча смотрела на него.
— Нет у меня никого в Риме, — с отчаянием вымол вила она, — только ты, господин! Когда я увидела тебя на Делийском мосту, сердце взыграло в моей груди, и я сказала себе: «Вот идет мой владыка, мой единственный, любимый». И я радовалась, так радовалась… А ты уходишь… О, побудь со мной еще, заклинаю тебя богами! Иначе не будет тебе удачи в походах и битвах!..
Побледнев, патриций вернулся. Он был суеверен, и мысль о несчастьи потрясла его.
Тукция помогла ему снять тогу, тунику и обувь. А потом бросилась на ложе, протянув к нему руки.
Назначение Мария было страшным ударом для Метелла, но неприятное известие смягчалось пожалованием ему прозвища Нумидийского. Метелл знал, что он заслужил это трудом и победами, но было обидно, что Марий, которого он выдвигал все время и которому покровительствовал, осмелился очернить его в глазах народного собрания.
«Итак он безбожно лгал, уверяя меня, что оклеветан, — думал он, быстро шагая по шатру, — а ведь он меня одурачил, вырыв мне яму и предательски столкнув в нее. О, если б я его не отпустил в Рим, ничего бы не случилось!»
Он приказал рабам укладывать вещи, передал начальствование над легионами легату Рутилию Руфу и, уезжая, сказал:
— Слушай, Публий! Придет этот мохнатый плебей — сдашь ему легионы.
Марий не замедлил прибыть во главе волунтариев и союзнической конницы, которую сумел склонить на свою сторону обещанием гражданских прав.
Начались сражения с гетулами, взятие городов, бесцельные походы. Римские легионы находились в кольце неприятеля. И не успевали они пробиться, как враг окружал их вновь. Лишь теперь понял Марий всю ответственность, взятую на себя, и оценил плодотворную деятельность Метелла. Он опасался поражения легионов: враг нападал неожиданно, римское войско несло большие потери.
Нумидийские перебежчики доносили, что Югурта и Бокх стягивают все силы — медлить было нельзя, иначе разгром римлян стал бы неминуемым.
Марий был мрачен, неразговорчив — видел, что обещание, данное в народных комициях, взять в плен Югурту едва ли выполнимо, и сожалел, что тщеславие завело его так далеко.
Он ходил перед шатром, ударяя себя прутом по калигам, и ворчал.
Подошел Сулла.
— Дозволь, вождь, отбросить неприятеля. Я пойду на него с одним легионом и несколькими турмами всадников…
— Не шути! — раздраженно крикнул Марий. — Ты, не бывавший в боях, хочешь отбросить войска двух царей?
— Вождь, доверься мне!
— Твое хвастовство переходит в наглость, квестор! Но если ты этого хочешь, помни: постигнет неудача — пойдешь под суд!
Бокх лично начальствовал над мавританской конницей. Он наступал на правом, Югурта на левом фланге. В центре неприятельских войск находились боевые слоны, возбужденные пойлом из смеси вина и рисового отвара.
Отрядив когорту, которой он приказал зайти в тыл слонам и стремительно ударить по ним, Сулла разделил легион на две части: большую послал против Бокха, а меньшую — против Югурты.
Сначала легионарии подались было под бешеным напором нумидийской пехоты и конницы, но когда Сулла схватил знамя с серебряным орлом и бросил в гущу неприятеля, — воины поспешно возвратились. Начался жестокий бой. Несколько раз знамя переходило из рук в руки; воины дрались с невероятным мужеством, потому что потерять знамя в бою считалось величайшим позором. Легионарии гибли, на помощь прибывали новые отряды, и римлянам удалось наконец отбить серебряного орла.
А Сулла во главе всадников двинулся в тыл неприятельской коннице. Он ударил неожиданно. Войско Бокха дрогнуло и отступило в беспорядке. Не давая ему оправиться, Сулла бросился опять, смял передние ряды и обратил их в бегство. Он перерезал путь мчавшемуся Бокху и закричал, подъезжая к нему с занесенным мечом:
— Царь, защищайся!
— Мир, мир! — ответил Бокх, узнав Суллу и удерживая коня, рвавшегося вперед. — Неужели Люций Корнелий Сулла нанесет удар царю Бокху?
— В поле я не знаю Бокха, передо мною — враг!
— А я тебя всюду считаю другом, потому что люблю и дружески к тебе расположен.
— Если ты действительно друг, — понизил голос Сулла, — выдай мне Югурту…
— Югурту? Тестя?..
— Хорош тесть, злоумышляющий против зятя! Разве ты не знаешь, что он мечтает свергнуть тебя с престола и разделить твое царство между своими сыновьями? Поэтому ты должен выдать Югурту. А не хочешь — пеняй на себя. Римские боги безжалостны к врагам сената и квиритов…
— Я тебя люблю и уважаю, Люций Корнелий, ты оказал моим послам услуги в Риме и был с радостью принят при моем дворе в качестве посла сената… Но выдать…
— Выдай Югурту и получишь часть Нумидии… Выдашь?..
— Я подумаю.
— Думай и приезжай сегодня же с ответом к воротам римского лагеря. Возьми с собой сына. С ним я отправлюсь к тебе за Югуртой…
Через час два человека спешились у ворот римского лагеря.
— Кто такие?! — закричал часовой.
Но Сулла, ожидавший царя, вышел из ворот с непокрытой головою, — волосы отливали смуглым золотом на солнце.
Они беседовали шепотом. И когда разговор их кончился, Бокх, оставив царевича в римском лагере, сел на коня и исчез в отдалении. А Сулла отправился к Марию.
— Что скажешь? — спросил консул, знавший уже о поражении Югурты и Бокха и завидовавший Сулле: «Не бывал на войне, а уже разбил врага. Это хорошо. Но если он одержит еще две-три победы, в Риме завопят: „Консул бездарен!“»
— Вождь, дозволь мне ехать в лагерь противника!
— Зачем?
— Я хочу захватить Югурту.
Марий пожал плечами.
— Ты безрассуден, квестор, но ты не ребенок и сам знаешь, какая опасность грозит тебе! Что ж, поезжай, но если погибнешь — не обвиняй меня в Аиде, не говори, что виною твоей смерти был Марий!
— В Аид я не собираюсь, но если мне суждено умереть, меня не спасет даже отъезд в Рим…
На другой день Сулла выехал с царевичем и несколькими всадниками. Его бесстрашие и настойчивость поразили Мария.
Нахмурившись, консул смотрел на облако пыли, вздымаемое лошадьми, и зависть обуревала его мятежную душу. Он желал от всего сердца, чтобы квестор не вернулся, потому что возвращение его с пленным Югуртой возвысило бы Суллу.
Узнав о приезде римлян, Югурта, хитрый и крайне подозрительный, тотчас же стал собираться тайком в путь, приказав сыновьям зашить драгоценные камни и часть золота в одежду, а остальное золото везти открыто. Сам же он зашил все свои ценности в барашковую шапку, надеясь в случае погони откупиться.
В сопровождении сыновей и отряда нумидийских конников он выехал из дворца, откуда расходились три дороги: одна — ко дворцу Бокха, другая — к ближайшему городу, а третья, узенькая, как тропинка, бежала, извиваясь, в горы. Он выбрал последнюю и помчался впереди всех. За ним ехали сыновья, а сзади следовал отряд.
Уже светало, и красные лучи, как кровью, обагряли вершины гор.
Лошади бежали быстро. Вдруг низкорослый жеребец Югурты навострил уши и заржал. Выхватив меч, царь приказал людям быть наготове и замедлил шаг лошади.
Утесы остались позади. Впереди подымалась круча. Беглецы ехали гуськом, поминутно озираясь.
— Засада! — крикнул Югурта, указывая обнаженным мечом на кустарник, из которого вынырнула одна, за ней другая и третья лошадиные головы.
— Мы окружены! — воскликнули сыновья. Спереди, снизу и справа с воем мчались на них мавританские наездники.
— В путь! — приказал Югурта. Он видел впереди небольшой отряд и думал пробиться. Но число мавританцев увеличивалось; скоро их стало так много, что сопротивляться было бы безумием.
— Проклятый Бокх! — заскрежетал он зубами. — О, если бы мне спастись! Я бы с радостью вонзил меч в твое предательское сердце!..
Наездники ударили в тыл и спереди. Югурта видел гибель своих конников и сражался с диким мужеством. Вдруг лошадь пошатнулась под ним, осела и мягко упала на бок, придавив его своей тяжестью. Ом хотел освободиться, но уже набежали мавританцы, обхватили его, вырвали меч; грубо связав ему руки, они, срывая с него одежду, нащупали в шапке золото и радостно завизжали.
Отряд Югурты был перебит. Царь видел полураздетых сыновей, привязанных к лошадиным спинам, и скрежетал зубами в бессильной ярости.
Когда Югурту и его сыновей вводили во дворец Бокха, придворные молча расступались. Югурта увидел по их глазам, что они не одобряют предательства, и воскликнул:
— Измена! Подлый Бокх нарушил освященный богами обычай гостеприимства!
Ропот пробежал по рядам царедворцев, перекинулся к страже. Но появился Бокх — и все затихло.
— Ведите его в комнату приема послов, — распорядился он, не отвечая на оскорбления Югурты, и первый прошел туда.
Югурта упирался. Его вели насильно, грубо подталкивая, и он со слезами на глазах думал о непостоянстве судьбы.
На возвышении сидел золотоволосый римлянин с холодными голубыми глазами, бледным лицом, усеянным красными пятнами. Он что-то говорил стоящему рядом с ним центуриону, а тот смеялся. Значки манипулов шевелились. Римские воины, черноволосые, смуглые, коренастые, показались Югурте жуками, поедателями зелени в садах.
— Иди! — толкнул его в спину сам Бокх.
Лицо Югурты исказилось. Он бросился на царя, но его схватили и удержали. Тогда он плюнул Бокху в лицо, крича:
— Продажный гад! Собака! Так же, как меня, ты готов продать врагам свое царство и подданных!
Бокх вытер заплеванное лицо и приказал:
— Поставьте злодея перед лицом римского военачальника! И пусть римлянин возьмет его и поступит с ним, как ему угодно!
Сулла взглянул на Югурту. В голубых холодных глазах врага пленник увидел беспощадность и не удивился, когда римлянин резко сказал:
— Не пора ли, варвар, ответить за все зло, которое ты причинил римскому сенату и народу?
И приказал заковать Югурту в цепи.
Зависть разъедала сердце Мария. Он не находил себе покоя. Сулла захватил Югурту! Сулла не побоялся отправиться в пасть льва и вырвать у него добычу!
Опасался, что квестор, хвастливый по натуре, будет превозносить свои подвиги, и не ошибся.
В лагере обсуждалось последнее событие. Военные трибуны, родом патриции, говорили у костров, сидя рядом с Суллою, что Нумидию завоевал Метелл, а кончил войну он, Сулла, захвативший в плен Югурту, и посмеивались над Марием, который будет праздновать чужой триумф.
— Трое должны участвовать в триумфе, если есть справедливость на земле, — волновались трибуны. И центурионы поддерживали их:
— Неуклюжий Марий никогда бы не взял царя в плен!
Слухи проникли в шатер полководца. Сперва он чуть было не сошел с ума от зависти: метался, ломая вещи; крича и ругаясь, рвал на себе волосы и не отвечал на вопросы легатов. Все для него опостылело. Слава? Она рассеялась, как дым. Тридцатилетний неженка, пьяница и развратник втерся к нему в доверие, обманул его и, похитив у него самое дорогое — удачу, умалил его подвиги и теперь похваляется у костров, что не консул, а квестор кончил войну.
— Он льстил мне, притворялся, а сам… Furcifera! Я не потерплю этого!
Кликнул легата:
— Позови Суллу!
Квестор вошел, остановился у входа в шатер:
— Ты меня звал, консул?
— Скажи, почему ты возбуждаешь воинов? Ты кричишь, что не я, а ты кончил войну!
— Позволь, — перебил Сулла, и глаза его засверкали. — Нумидию покорил Метелл, а Югурту взял я.
— Но это ложь! Кто военачальник — ты или я? Кто послал тебя к Бокху?
— Ты не соглашался… Ты снял с себя ответственность перед лицом Аида…
— Mehercle![11] Ты… ты… Уходи! Завтра поедешь с до несением сенату…
— Мое присутствие как квестора необходимо здесь…
— Молчать! Завтра едешь — собирайся!
Сулла вышел из шатра, дрожа от негодования. «Мы посчитаемся когда-нибудь, — подумал он, — и я не посмотрю на твою миловидную Юлию… А она просила — ха-ха-ха! — чтобы я, патриций, оберегал тебя, батрака! Хорош бы я был! Нет, плебея нужно поставить на свое место».
Марий, заочно избранный консулом второй раз, въехал в Рим на триумфальной колеснице.
Впереди шел в царской одежде и в цепях Югурта с обоими сыновьями. Лицо его было серо, а в глазах — никакой надежды.
Изредка он поглядывал исподлобья на толпившихся римлян. А кругом шептали: «Смотрите — царь…» Он слышал шепот, но делал вид, что не понимает по-римски.
Сулла шел почти рядом с ним, как бы подчеркивая, что взял царя в плен не Марий.
Стоя на колеснице, полководец дрожал от ярости.
Смертельная вражда возрастала между обоими мужами. Марий ненавидел Суллу, он не мог спокойно смотреть на него, и ему казалось, что квестор насмехается над ним. Сулла же презирал Мария как плебея и негодовал, что по римскому закону он, патриций, должен подчиняться бывшему батраку. Но как ни велика была его злоба, он умело скрывал ее под притворной веселой улыбкой и кивал друзьям и знакомым, стоявшим в толпе.
После триумфа Сулла лично отвел Югурту в Мамертинскую темницу. Они спускались, боясь поскользнуться, по узкой каменной лестнице с неровными ступенями. Тюремщик шел впереди с факелом в руке. Сыростью и затхлостью пахнуло им в лица. С мокрых стен сочилась струйками вода. Вскоре они очутились в подземелье, разделенном стеной на два помещения. Несколько человек, прикованных к столбам, подняли, гремя цепями, головы и уставились на них безумными глазами. Один что-то кричал на варварском наречии. Югурта подвернулся к нему и дико засмеялся.
Под этим подземельем находилось второе — черная яма. Лесенка была еще уже, факел шипел, готовый потухнуть от недостатка воздуха.
— Пришли? — спросил Сулла.
— Почти пришли, — ответил тюремщик. — Еще ниже находится Туллианум.
— Делайте свое дело.
Сулла смотрел с любопытством, как тюремщики тащили нумидийского царя к ледяному колодцу.
С Югурты сорвали одежду, и желтое нагое тело, костлявое, вызвало жалость даже у тюремщиков (они растерянно переглянулись и опустили глаза).
Югурта умоляюще взглянул на Суллу.
— Жить… жить.. — бормотал он, и вдруг перед ним пролетела вся его жизнь — походы, бои, дворец, жены, дети, родная Нумидия, и так захотелось свободы, что он в отчаянии заломил руки и воскликнул по-гречески: — О, спаси меня во имя всех богов! Ты можешь… Ты меня взял и имеешь право отпустить… Ты скажешь Марию так: «Югурта умер». А я буду жить… И если ты меня спасешь, я отдам тебе половину Нумидии, всех жен и детей… Мало?! Тогда бери всю Нумидию, земли вероломного Бокха, только отдай мне одного Бокха, чтобы я насытился местью и потом умер… Молчишь? Смотри, меня сейчас заживо похоронят, как согрешившую весталку! — захохотал он. — Но разве я виноват, что народ требовал от меня войны с Римом?
Сулла молчал и равнодушно смотрел, как тюремщики вырывали у него из ушей вместе с мясом золотые серьги и сталкивали его в колодец. Царь упирался, но когда его обхватили крепкие руки, он, оскалив белые зубы, горько воскликнул:
— О Юпитер, как холодна эта баня!
Югурта исчез. Из ямы донесся вопль, похожий на вой голодного волка. Отверстие завалили плитою.
— Не кормить его, — спокойно сказал Сулла, — так приказал Марий.
Выйдя из Мамертинской темницы, он направился в Субурру, чтобы навестить Арсиною, шутов и мимов.
Вдруг к нему подошел Метелл Нумидийский. Лицо его было озабочено, и он что-то шептал, как гистрион, разучивавший трагедию или комедию.
— Что с тобой? — удивился Сулла.
— Худые вести. На нас идут варвары… Разбив Цепиона и Манлия, они все ближе подступают к Италии… У сената есть сведения, что варваров науськивает на нас царь Митридат… Не успела кончиться одна война, как начинается другая… За что наказывают боги взлелеянный ими Рим? В Тринакрии опять брожение рабов, а в провинциях неспокойно: Нуцерия, Капуя и Турий готовы восстать.
Сулла усмехнулся.
— Слышишь, как вопит на форуме Сатурнин? — сказал он. — О чем — спрашиваешь? Слушай. Я повторю тебе его слова: «Участки мелких земледельцев скуплены оптиматами, и хлебопашцы изгнаны со своих земель. Они идут в город в поисках хлеба и заработка. Зажиточных семейств становится меньше и меньше. Что им делать, квириты?» Так говорит Сатурнин. И сам отвечает на свой вопрос: «Спасение, квириты, в аграрном законе Гракхов».
С форума донесся рев толпы:
— Да здравствует Сатурнин!
— Слышишь, благородный Метелл, как презренный пес возбуждает чернь? Неужели у нас нет войска, чтобы разогнать этих баранов, а зачинщика умертвить?
Но Метелл торопился в сенат на заседание, и ему некогда было беседовать с «беззаботным квестором», как величали Суллу нобили.
Когда он скрылся в толпе, Сулла, не торопясь, продолжал свой путь в Субурру.
Грозные вести шли из Галлии. Прибывавшие гонцы с эпистолами от должностных лиц еще больше увеличивали общее смятение: они, очевидцы событий, рассказывали о страшных варварах, разбивавших римские легионы, и утверждали, что противостоять им мог бы только опытный вождь, имя которого известно каждому легионарию.
Сенат не знал, кого выбрать. Нобили отказывались от начальствования над войсками, посылаемыми в Галлию, а популяры указывали на Мария — единственного человека, который мог бы справиться с этой трудной задачей. Метелл Нумидийский возражал против его назначения, но когда ему самому было предложено принять начальствование над войсками и он тоже отказался, заявив, что не желает вторично быть отозванным в Рим и подарить свои труды и победы какому-нибудь ставленнику популяров, — сенат, скрепя сердце, постановил послать Мария.
Но Мария не было в Риме. Раздраженный речами врагов, превозносивших Метелла и Суллу и умалявших его подвиги, честолюбивый и сварливый консул, не умевший делиться своей славой с другими, увидел однажды на руке Суллы кольцо с печатью, на которой была изображена сцена захвата Югурты Суллою. Этого было достаточно, чтобы в сердце Мария пробудилась еще большая ненависть к сопернику.
Юлия видела настроение мужа и посоветовала ему навестить родителей, а затем отдохнуть в вилле. Марий не возражал.
В Цереатах было полное запустение: деревушка почти обезлюдела, а в долине он нашел, кроме родителей, одного Виллия. Вдова Тита умерла, а дочь ее предпочла голодному существованию худший вид рабства — проституцию, позабыв, что сама некогда била и преследовала Тукцию за прелюбодеяние. Она попала не в Рим, куда стремилась, а в Капую; там она поступила в лучший лупанар и была довольна.
О родных не думала: это был сон, и напоминание о прежней жизни показалось бы ей странным.
Старый Марий и Фульциния доживали совой век на возлюбленной земле. Они ни за что не хотели расстаться с ней — матерью и кормилицей, думая в недрах долины сложить свои кости. Сын уговаривал их переселиться в его виллу: там они будут жить безбедно, оберегаемые заботами слуг. Но они не хотели его слушать.
У родителей Марий пробыл недолго. Он уехал со стесненным сердцем. Деревушки, встречавшиеся на пути, были пустынны, а в Арпине площадь усеяна безработными — людьми голодными, дерзкими и злыми.
Старая ненависть к нобилям проснулась в сердце Мария. Сжав кулаки, он подумал: «Долго ли еще будем терпеть?» И погнал коня, призывая Марса-мстителя вступиться за народ.
В вилле он прожил несколько дней. Популяры, не переставая, осыпали его эпистолами. Эти письма воспламеняли в нем гнев. Меммий стоял за городской, а Сатурнин за деревенский плебс, и вражда, зарождаясь между ними, проникала в народ. А оптиматы, как нарочно, подстрекали горожан против земледельцев, и оба лагеря готовы были по зову своих вождей к насилиям.
Прибыв в Рим, Марий узнал, что африканские легионы и войска, посылаемые сенатом против варваров, готовы к выступлению.
Десятки молодых патриотов из числа нобилей поспешили записаться у консула, чтобы ехать с ним в качестве волунтариев, военных трибунов, квесторов или легатов.
Имена записавшихся передавались из уст в уста, — весь Рим называл Аквилия, Сертория, Суллу и иных лиц.
Узнав, что Сулла отправляется в качестве легата при полководце, Марий, побагровев от негодования, стукнул кулаком по столу:
— Опять он! Этот патриций мне надоел!
Юлия, вспыхнув, отвернулась. Она догадалась, о ком говорил муж, и сердце ее забилось. Подвиг Суллы переполнял сердце ее восхищением; она преклонялась перед неустрашимостью Суллы.
Когда легионы Мария выступили в поход, в Риме разнеслась тревожная весть о восстании всадника Тита Веттия в Кампании и рабов в Сицилии.
Мульвий и Тициний, работая в поле, увидели однажды вечером шедшего к ним земледельца с котомкой за плечами.
С недоумением остановили они быков, тащивших грубые деревянные плуги, и вглядывались в лицо пешехода.
— Слава богам! — воскликнул земледелец, приветствуя их. — Не вы ли — свободнорожденные Мульвий и Тициний? Мой господин Тит Веттий приказал вам сказать: «Братья, час наступил. Спешите под знамена вашего царя и друга».
— Мы готовы! — обрадовались Мульвий и Тициний.
Они отвели быков в виллу, быстро собрались и, подговорив нескольких рабов, отправились с ними в округ Турий, охваченный восстанием.
Дорогою земледелец рассказал им, что мятежи вспыхнули также в Нуцерии и Капуе и что руководит ими Тит Веттий.
Доведенный долгами до отчаяния, не зная, что делать, Веттий решил бежать из Рима в Кампанию, чтобы там на досуге обдумать свое положение и подготовиться к восстанию.
Вооружив рабов, он провозгласил себя царем и, надев диадему и пурпур, отправился во главе отряда из семисот человек освобождать невольников.
Мульвий и Тициний пришли в лагерь рабов на рассвете.
Вся окружная местность была на военном положении — тысячи вооруженных людей попадались на каждом шагу: это были невольники, отпущенные Веттием на свободу, деревенский и городской плебс, несколько союзников, недовольных тяжелым положением и зависимостью от Рима, а также патриций и два-три всадника, запутавшихся, как и вождь, в долгах и доведенных безвыходным положением до крайности. Оставалась смерть, но кончить самоубийством без всякой пользы для народа Тит Веттий считал преступлением и решил как можно дороже продать свою жизнь, а самое главное — дать своим выступлением толчок к мятежам в других городах. Он мечтал в случае первой победы пробиться в Сицилию и там соединиться с восставшими рабами.
«Городской претор идет во главе легиона к Турию», — доносили разведчики. «Он уже обходит наши войска», — сообщали дозоры. А Тит Веттий спокойно играл в кости с друзьями. Но когда примчался гонец и сообщил, что претор завязал бой с передовыми частями, Веттий сбросил кости на пол и выбежал из дома.
Вскочив на коня, он выхватил меч и помчался к тому месту, где разгорался бой. В первом ряду рубились Мульвий и Тициний. Рабы и плебеи, не отступая ни на шаг, умирали с оружием в руках.
Подъехав к воинам, Веттий крикнул:
— Слава свободным храбрецам! Мы должны отбросим кровожадных псов! Вперед за мною!
Слова его воодушевили рабов и плебеев. Они ринулись с нечеловеческим мужеством на легионариев, отбросили пехоту и погнались за нею. Веттий сражался впереди всех. В него метали дротиками, но он ловко прикрывался щитом, и сбить его с коня было трудно.
Наступил вечер, и претор отвел свой легион.
Расположившись лагерем недалеко от городских ворот, он послал лазутчиков в город.
— Кто переманит на мою сторону начальника, который откроет мне ворота, того ожидает награда, а вождю — прощение и назначение в любой легион Мария на хорошую должность.
Изменник нашелся. Это был молодой патриций, который уже раскаивался, что примкнул к Веттию: он видел, что о победе думать нечего, а умирать за чуждое ему дело не хотелось.
«За рабов и плебс не нам, патрициям, бороться, — рассуждал он, — охлократия — красивое слово, но испытывать на себе господство варваров и дикарей — унижение для римлянина. Нет, лучше сдамся на милость братьев по крови, а если приведу с собой раскаявшихся всадников, то доверие сената и доступ к магистратуре обеспечены».
И когда, спустя два дня, наступила его очередь нести караульную службу, он приказал открыть ночью ворота.
Мульвий и Тициний, находившиеся в карауле, первые увидели измену и громкими криками подняли войско.
Тит Веттий выскочил из дома — и растерялся. В городе шел кровопролитный бой. На улицах метались люди.
Веттий наскоро построил войско, пытаясь дружным натиском отбросить противника, но это не удалось. Легионарии уже заняли главные улицы и окружали рабов и плебеев.
— Братья! — с отчаянием крикнул Тит Веттий. — Если смерть, то с оружием в руках и со славою!
Он бросился в гущу легионариев, искусно работая мечом, Мульвий и Тициний сопутствовали ему. Веттий, прикрываясь щитом, трижды пытался пробиться к претору и захватить знамя, но силы были неравные. В него метились со всех сторон. Копье, брошенное сильной рукою, пронзило его насквозь. Он зашатался, но меча не выпустил, продолжая поражать врагов. Он уже видел смерть, заволакивающую глаза мутной пеленою, чувствовал, что не хватает дыхания, и упал, продолжая сжимать меч в холодеющей ладони.
Мульвий и Тициний, видя, что все потеряно, побежали вслед за рабами и плебеями по улицам. Они хотели выбраться из города, но враг подстерегал на каждом шагу: разъяренные легионарии бросались на разрозненные отряды мятежников и рубили их беспощадно.
Тициний был ранен. Он упал в темном переулке, — дальше идти не мог. Напрасно Мульвий умолял его собраться с последними силами: Тициний лежал, стеная и хватаясь за обагренный кровью живот.
На них набежали два легионария: одному Мульвий срубил голову, другого пронзил копьем. Нужно было торопиться, — улицы наполнялись римлянами.
Взвалив брата на спину, он побежал, обливаясь потом, к окраине города. Здесь было пустынно. Полураскрытые ворота не охранялись, и Мульвий выбрался с тяжелой ношей в поле.
Было темно. Он побрел по дороге, останавливаясь, чтобы передохнуть и перевязать лоскутом туники раненого, и к утру добрался до маленькой деревушки; он постучал в домик под соломенной крышей, крайний от дороги.
Хромой чернобородый земледелец, в одной тунике, босиком, вышел, ковыляя, на улицу и, оглядев путников, покачал головой.
— Побили вас?
— Побили. Приюти нас, добрый человек!
— Мой сын ушел тоже. Не видел его? Жив ли?
— Не знаю. Где уложить раненого?
— Сына не видел, ничего не знаешь, — бормотал он. — Куда уложить? Неси туда.
Они перенесли Тициния в поле, где стояли скирдочки, и, зарыв в одну из них, прикрыли сверху сеном. Мульвий с обнаженным мечом спрятался в заросшем травой овраге.
Спустя несколько часов примчался римский дозор. Начальник приказал обыскать дома и сараи. Всадники, пронзая копьями сено, искали укрывшихся мятежников, но им не пришло в голову обшарить поле, и они уехали.
Вечером прискакал во главе турмы молодой префект конницы.
— Уже был у нас начальник, — сказал земледелец, — он обшарил все, но ничего не нашел… И как найти, если никого нет…
— Молчи, болтун! — оборвал его префект.
Он сам руководил обыском: в домах все было перевернуто вверх дном, сено из сараев выброшено. Земледелец начал роптать.
— Молчи, бунтовщик! — воскликнул префект. — Вы пошли против богов и власти — и пощады не ждите!
— Клянусь Громовержцем! — вскричал земледелец. — Мы, господин, мирные земледельцы и…
— Увидим, — зловещим шепотом вымолвил префект и крикнул, указывая на поле: — Обшарить эти скирды!
Земледелец побледнел, что не укрылось от глаз префекта.
— А этого негодяя стеречь, чтоб не удрал! Что, дорогой мой, — захохотал он, — побелел, испугался?
Земледелец дрожал всем телом. Всадники подъехали к скирде и принялись колоть ее копьями. Протяжный стон возник и замер, а вслед за ним взметнулся резкий пронзительный крик. Всадники разметали стог и вытащили окровавленного Тициния.
— Одного злодея нашли! — злорадно воскликнул префект, спрыгнув с коня. — Кто такой?.. Молчишь? Эй, кто-нибудь сюда! — закричал он. — Заставить его говорить!
Подъехал рыжебородый всадник и, не слезая с коня, ткнул Тициния копьем в рану. Тициний завыл от боли и стал проклинать палачей.
— Злодеи! — кричал он, лежа на земле. — Пусть злые Фурии терзают вас и преследуют всю жизнь! Пусть не дадут покоя вашим душам…
— Молчать! — яростно крикнул префект. Рыжебородый всадник усмехнулся и, ударив коня, наехал на Тициния. Тяжелые копыта топтали бьющееся тело, хлюпала кровь, и скоро кровавое месиво из кишок и мяса распласталось, как полента, по земле.
— Тащи сюда хромого волка! — приказал префект.
И когда земледельца, побледневшего от страха, подвели к нему, он ударил его бичом по голове с такой силой, что выбил глаз и рассек щеку.
— Говори, есть еще бунтовщики?
— Нет никого! — простонал хлебопашец и, схватив неожиданно для всех камень, запустил им в префекта.
Камень попал в голову, и префект, пошатнувшись, чуть не свалился с коня.
Рыжебородый всадник выхватил меч и легко срубил земледельцу голову.
— Раскидать скирды! — задыхаясь от ярости, распоряжался префект, удерживая ладонью кровь, сочившуюся из головы. — Эй, кто-нибудь, воды, чтоб обмыть рану!
Скирдочки были разбросаны по полю, но всадники не нашли больше никого.
Мульвий, пользуясь переполохом, ползком пробирался по оврагу. А к вечеру, как только всадники ускакали, он вышел на дорогу и брел дни и ночи, избегая населенных мест. Он шел, питаясь одними ягодами, и когда Турий остался позади, облегченно вздохнул.
Теперь путь лежал на Рим. Мульвий, шагая, думал о популярах и крепко сжимал меч, призывая Фурий отомстить за брата кровавому префекту.
Вдали на холмах возвышался Рим — твердыня власти, гнета и насилий — с Капитолием и храмами.
Мульвий остановился и, подняв глаза к небу, прошептал:
— Боги, вы захотели, чтобы наша семья распалась. Но за что, за какие прегрешения? И почему ты, Юпитер, поддерживаешь беззакония? Зачем ты дал злодеям власть угнетать бедняков? Или ты, Юпитер, и вы, бессмертные боги, бессильны и зависите от Случайности?
Он повторял слова Тита Веттия, слышанные неоднократно на пирушках, и, опустив голову, вошел незаметно в город с рыбными торговками и продавцами овощей.
Восстание Веттия поразило Муция Помпона. Он захворал и больше не вставал. Люция на коленях умоляла отца сжалиться над ней и отказать в ее пользу долю Веттия. Долго упрямый старик не соглашался, но она ухаживала за ним, покорно переносила его придирки и ворчбу, и Помпон оценил наконец заботы дочери. Завещание было исправлено. А все огромное состояние переходило, по завещанию, к его внуку Титу, и над наследством учреждалась опека родного брата Помпона до совершеннолетия мальчика.
Помпон прожил не долго. Умирая, он сказал дочери:
— Когда я отойду в подземное царство Аида, помни: хоронить меня без почестей и надгробного памятника не ставить. Это стоит денег.
Марий во главе легионов переваливал через Альпы.
Он шел через область салассов к Лугдуну. Когда войско подошло к месту, где переход разветвлялся (одна дорога, более длинная, пересекала землю кентронов, а другая, узкая и короткая, пролегала через Пойнин, вершину Альп), Марий разделил войско: меньшую часть направил в землю кентронов, а сам с остальными легионами двинулся на Пойнин, хотя его предупреждали, что этот путь непроходим для повозок.
Горные тропы казались воинам бесконечными, а весь путь — каким-то тягостным наваждением, страшным, как кара Немезиды. Трудно было идти по обледенелым склонам, таща на себе поклажу и оружие, следить за навьюченными мулами, копыта которых были обмотаны из предосторожности тряпками, чтобы животное не поскользнулось и не свалилось в пропасть. Легионарии шли, опираясь на оружие, как старики на посохи, ругаясь и проклиная горы с их безднами, каменистыми ущельями и узкими проходами. А опасности, точно притаившись, подстерегали их на каждом шагу: с оснеженных троп люди скатывались с криками в пропасти, а за ними опрокидывались повозки с мулами и ослами, и все это мгновенно исчезало, вздымая клубы морозной пыли. Свалившихся не искали, считая погибшими, да и некогда было, — Марий торопился перевалить через горы.
Легионы шли дальше, серебряные орлы сверкали на знаменах, и лица воинов были угрюмы.
На больших высотах, где пролегали узкие тропы и где легко было заблудиться, дорогу указывали альпийские проводники — кентроны, каториги, варагры и нантуаты, — люди суровые и молчаливые. Обыкновенно они шли впереди; им доверяли и платили не деньгами, которых они брать не хотели, а провиантом и оружием.
Часто шел снег, ветер бросался на людей, толкая их к пропастям, бывали долгие метели. Тогда люди и животные сбивались в кучи, пережидая непогоду, а затем трогались гуськом в путь.
Марий ехал впереди верхом на вороном коне, побелевшем, как и его плащ, от снега. Он был мрачнее, чем когда-либо. За ним следовали легаты, не осмеливаясь громким голосом нарушить задумчивость вождя. А дальше шагали когорты, как попало, вразброд, и впереди них шел Сулла, ведя лошадь в поводу. Лицо его было румяно, оживленно. Он то и дело оборачивался к легионариям и, называя их по именам, дружески беседовал с ними.
— Помните, коллеги, Рим? — говорил Сулла. — Веселых девчонок из Субурры? Ведь без них — клянусь белыми бедрами Венеры! — не так-то легко обойтись! Как думаешь, Марк?
Легионарии, к которому он обратился, шел позади Суллы, кряхтя под непосильной ношею: это был уже пожилой человек с решительным лицом и темной бородою.
— Что нам в бедрах Венеры? — проворчал он. — До богини не подступишься, а вот бедра девчонок — это заманчиво!
— Хо-хо-хо! — загрохотали воины. — Ему подавай лучших тевтонок!..
Тропа круто обрывалась: внизу, в глубине, смутно маячили скалы сквозь снеговую дымку.
— Взгляни, вождь, на саласский акрополь! — вскричал Сулла, обращаясь к Марию и указывая бичом на Лугдун, возвышавшийся у слияния рек.
Марий не ответил.
— Осторожнее, — предупредил Сулла, — ослов и мулов выпрячь, повозки медленно спускать на канатах.
И, удерживаясь копьем, чтобы не скатиться, последовал за спешившимся Марием и легатами.
Воины шли осторожно, боясь оступиться в запорошенную расщелину.
Спуск продолжался двое суток и ночь — при факелах. Люди и животные устали от бессонницы и чрезвычайного напряжения.
Справа и слева снег уже исчез, показались зеленые лужайки, из расщелин выглянули дикие розы. Вскоре солнце скрылось за тучами, сумерки нависли над горами. Легионы вышли на равнину, которая покато спускалась к Трансальпийской Галлии.
Марий приказал сделать привал, дать отдых воинам. Люди разбрелись. Велено было варить поленту, а потом ложиться спать.
Сулла беседовал с легионариями, разводившими костер, когда подошел военный трибун с бледным, несколько женственным лицом.
— А, Серторий! — воскликнул Сулла, пожимая ему руку. — Какие боги посылают тебя ко мне?
— Конечно, добрые, — улыбнулся трибун, и лицо его стало таким приветливым, что Сулла невольно залюбовался им. — Марий желает тебя видеть.
— Чего он хочет? — проворчал Сулла. — Мне, как и легионариям, нужны еда и отдых.
— О еде не заботься: стол Мария хоть и прост, но обилен.
В палатке полководца было дымно от костра, разделенного у входа. Легаты и трибуны, стоя, беседовали. Марий сидел на раскладном стуле у стола, освещенного пылающим смоляным факелом, и что-то писал, медленно выводя неровные буквы. Увидев Сертория, входившего в шатер, он привстал, и слабое подобие улыбки отразилось на его лице. Но взглянув на Суллу (улыбка мгновенно затерялась в усах и бороде), он отвел от него глаза и нахмурился.
— Люций Корнелий, — зазвучал его грубый голос, — я вызвал тебя, как и других трибунов, чтобы выслушать твое мнение…
— Я пришел, вождь!
Легаты и трибуны, прекратив беседу, подошли ближе к консулу.
— Римляне, завтра мы вступим в Галлию, — говорил Марий, — завтра столкнемся, быть может, с варварами, и я хотел бы услышать, легаты и трибуны, ваше мнение: должны ли мы искать встречи с врагом или ждать его нападения?
Загудели взволнованные голоса. Одни трибуны предлагали идти вперед и неожиданно ударить на неприятеля, другие — стоять на месте, у подножия Альп, а легаты — преградить дорогу через Альпы, чтобы варвары не могли проникнуть в Италию. Только Сулла и Серторий молчали.
Марий слушал, зажав в огромном кулаке черную бороду, теребил густые волосы на голове и покашливал, что служило признаком нетерпения. Наконец он обратился к Сулле:
— Твое мнение?
— Я оставил бы войска у горных проходов, выслал бы разведку для соприкосновения с варварами…
— Ну, а ты? — повернулся он к Серторию.
— А я наводнил бы Галлию соглядатаями, чтобы нам был известен каждый шаг, каждое движение, каждая мысль противника… Когда я сражался при Араузионе под начальством консула Цепиона, варвары разгромили римские легионы; подо мной была убита лошадь; усталый и раненый, я бросился в броне и со щитом в Родан и переплыл его. Переодевшись в одежду убитого галла, я пробрался сквозь неприятельские дозоры к римскому лагерю. Если я, раненый, мог пройти и узнать о расположении противника, то что же могли бы сделать здоровые воины!
Марий встал.
— Ваши мнения, начальники, ошибочны. Я решаю один за всех: у горных проходов я оставлю небольшие заслоны, пошлю соглядатаем Сертория в области варваров, а легионы двину к берегам Родана.
В это время рабы поставили на стол сковороду — большой жестяной лист — с жареными ломтями жирного мяса и положили толстые куски хлеба. Марий движением руки пригласил соратников приступить к еде.
— Воины! — крикнул он, когда все, насытившись, стали расходиться. — Приказываю эту ночь бодрствовать! Кто заснет — ответит по военному закону.
Римский лагерь находился у высокого лесистого берега Родана.
В эту ночь легионарии не спали. С севера, от областей, населенных секванами и гельветами, надвигался глухой шум, — казалось, вырвалось из берегов разъяренное море и мечется, как огромное чудовище, ища выхода и простора, бушует, бросается в низины, наполняет их плеском и гулом. Вскоре шум превратился в рев: грубые голоса людей, их воинственные песни на незнакомом наречии, визгливые вскрики и зовы женщин, плач детей, рев быков, лай собак, блеяние овец, ржание, свист. Все это приближалось, как что-то страшное, неотвратимое.
Небо, усеянное крупными звездами, сверкало в вышине, а северная часть его, над Изарой, притоком Родана, окаймленным густым лесом, была испачкана багряной кровью широкого зарева. И оно просвечивало сквозь листву редколесья, вздымалось красным пологом, четко очерчивая черные верхушки деревьев.
Гул нарастал.
Несколько наездников примчались с разных сторон к воротам укрепленного лагеря. Они осадили на скаку взвившихся на дыбы лошадей, когда часовые остановили их копьями.
— Кто такие?
— Друзья… аллоброги… — Видеть вождя…
— Важные вести…
Марий, имевший обыкновение сам обходить караулы и лично следить за бдительностью стражи, услышав голоса, подошел к варварам. Его сопровождал караульный трибун Сулла.
Аллоброги спешились, и один из них, должно быть, начальник, широкоплечий, коренастый, выступил вперед.
— Да сохранят тебя Марс и Беллона, — молвил он, коверкая латинскую речь до такой степени, что Марий с трудом понял его. — Взгляни — наши деревни и города в огне. Идут тевтоны… Слышишь? Шум и рев доносились отчетливо.
— Кто их ведет? И много ль их?
Аллоброги заговорили разом, перебивая друг друга:
— Ведет Тевтобад… Это великан…
— Он страшен, силен…
— А тевтонов так много…
— …как песку на берегу моря…
Марий задумчиво смотрел на воинов, сбегавшихся к воротам, видел Суллу, его мужественное, румяное лицо, покрытое мелкой сыпью, золотые волосы, слышал его шутливые пререкания с легионариями, и злоба против него нарушала ход мыслей; особенно раздражала беспечность Суллы: «Ему что? Не он отвечает за римские легионы, не он будет руководить ими в боях, и потому он шутит и посмеивается. Он считает себя способнее меня, похваляется взятием в плен Югурты, а ведь Югуртинская война — мое дело, а не Метелла и Суллы, как твердят аристократы. Ну что ж! Увидим, умеет ли воевать и бить неприятеля батрак Марий, выскочка, homo novus!»
Мрачно усмехнувшись, он приказал легатам играть сбор и приготовить все к жертвоприношениям.
Выступили тубицины и громко затрубили, нарушив тишину ночи. В листве прибрежных деревьев загомозились, зашелестели крыльями птицы и долго не утихали, тревожно возясь в темноте. А трубы ревели.
Воины поспешно строились перед Преторией. Тут же наскоро сооружался жертвенник. Марий удалился в шатер, чтобы помыться и надеть свежую белую тогу.
На жертвеннике, украшенном венками, горел уже огонь; прислужник, с секирой на плече, вел быка с позолоченными рогами и опоясанного лентой поперек туловища, другой служитель подгонял животное сзади; за ними следовали два человека, неся сосуд с вином на палке, продетой в круглые отверстия; дальше шла женщина; на голове ее была корзина с посоленной мукой, а в руке — кубок. Шествие замыкалось тубицинами, которые не переставая трубили.
Из шатра вышел Марий. Белая тога выделялась в темноте большим движущимся продолговатым пятном. Он подошел к жертвеннику, и огонь осветил его мрачное волосатое лицо с нависшими бровями, свирепые глаза, мохнатые руки, блестящий шлем и одежду, розовую от пламени.
— Молчать! — прокричал служитель.
Наступила такая тишина, что тонкий слух Мария улавливал дыхание воинов.
— Supplicationes,[12] — грубым голосом выговорил Марий.
Заиграли трубы. Легионы, звеня оружием, опустились на колени; пламя заиграло на шлемах воинов.
Воздев руки к небу, Марий, стоя на коленях, молился.
— О боги, — шептал он, — спасите Рим, дайте мне победу! Отвратите грозу от родины, любящей тебя, Громовержец, тебя, Марс, тебя, Беллона, тебя, Минерва, тебя, сребролукий Аполлон, и вас, богов, покровителей Рима!
Между тем быка подвели уже к жертвеннику. Животное подошло спокойно, что считалось добрым предзнаменованием.
Прислужник повернулся к Марию:
— Agone?[13] — спросил он.
— Hoc age,[14] — ответил Марий и, посыпав голову быка ржаной мукой, щепотку которой взял из корзины, и кадильным порошком, он отрезал пучок волос между рогов и бросил его в огонь, а потом провел острием ножа черту вдоль хребта, от лба к хвосту.
Прислужник взмахнул секирой, бык рванулся, заревел (рев его, заглушенный звуком труб, едва был слышен) и грохнулся на землю. Брызнула кровь. Служитель подставил чашу и окропил кровью жертвенник. Затем быку вспороли брюхо большим жертвенным ножом и стали вынимать внутренности.
Подошли авгуры в остроконечных пилеях.
— Ауспиции благоприятны, — возвестил старший авгур и окропил внутренности вином, — ждет вас, воины, большая победа над варварами и слава па многие тысячелетия.
И опять Марий молился, воздевая руки к небу, и опять играли трубы. Внутренности горели на огне, распространяя вонючий чад, который не могли рассеять благовония, высыпаемые из ящичка, и крепкий запах вина, вылитого на жертвенник.
Предрассветные сумерки обволакивали еще землю, звезды гасли на небе, бодрящим холодком тянуло с северо-запада, когда с разведки вернулся Серторий. Он объявил, что неприятель уже недалеко и через час подойдет к римскому лагерю.
Красные лучи восходящего солнца обагряли верхушки деревьев, отбрасывая на реку длинную кровавую полосу, испещренную зыбью утреннего ветерка, и зажигая дрожащие росинки на листьях кустов и в траве противоположного берега. Из-за леса появились тевтоны.
Хорошо осведомленные о расположении римских легионов, они двигались к их лагерю с протяжным воем и бешеными криками.
Стоя на претории, Марий наблюдал за ними.
Сначала ему показалось, что тевтонов не так много, как сообщила разведка, и надежда покончить с ними, быть может даже в этот день, окрылила его сердце радостью победы.
Вскоре, однако, он понял, что ошибся: лес, казалось, выбрасывал новые и новые отряды. Голубоглазые, светловолосые, в широких кожаных и пестротканных штанах, конники и пехотинцы быстро заполняли равнину перед лагерем. А из леса стлался синий дым, доносились воинственные песни женщин, плач детей, и рев убиваемых быков заглушал все эти звуки.
Равнина, похожая на огромный муравейник, шевелилась. Тевтонские пехотинцы с криками строились на расстоянии полета стрелы от укрепленного вала. Римляне с ужасом смотрели на это необъятное человеческое море, могучее, яростное, сокрушительное, видели новые толпы в лесу, на берегу — всюду.
Вдруг вой утих. Выехало из леса несколько человек верхами. Впереди них скакал на вороном коне молодой великан, закованный в железо. Солнце оторвалось уже от верхушек деревьев и ярко сверкало на черном шлеме с распростертыми крыльями и на панцире, украшенном серебряными орнаментами. Это был Тевтобад, вождь тевтонов и амбронов. Белокурые усы и борода выделялись на его полном, краснощеком лице с большими голубыми глазами и мясистым носом; из-под шлема выбивались длинные светлые кудри.
Спешившись, Тевтобад приветствовал воинов, взмахнув мечом, и они ответили долгим, несмолкаемым криком. Потом он принялся внимательно рассматривать лагерь римлян. Рядом со своими спутниками он действительно казался великаном, — самые рослые пехотинцы едва доходили ему головой до плеча.
Повернувшись к воинам, он что-то сказал, и Марий, наблюдавший за ним, увидел, как из рядов выбежали пехотинцы, соединились в отряды и бросились большой толпой к валу. Однако, не добежав до римского лагеря, они остановились, и передний тевтон крикнул:
— Наш вождь Тевтобад вызывает вашего вождя на единоборство!
Римляне молчали.
— Выходи, римская собака!
— Выводи своих псов!
— Дай нам померяться силами!
— Эй, вы, трусливые бабы, что спрятались? Котлы моете? Или скот доите? Или рожаете римских щенков?
Слушая оскорбления, воины роптали:
— Отчего Марий не позволяет нам вступить в бой с варварами? Разве мы трусы?
— Пойдем к нему как свободные люди и спросим, кто мы — легионарии или рабочие, приведенные чистить грязь и отводить русла рек?
— Может быть, он боится, что нас постигнет участь Карбона и Цепиона, которым варвары набили задницу?
— Лучше погибнуть, нежели любоваться, как они грабят наших союзников!
Эти речи радовали Мария. Он успокаивал воинов, говоря, что уверен в их храбрости, но что еще не наступило время сразиться с неприятелем.
Военные трибуны тоже умоляли Мария вывести легионы из лагеря, чтобы вступить в бой с противником. Но Марий отказывался.
— Куда торопитесь? — говорил он. — Потерпите немного. Пусть наши воины привыкнут к страшному виду и зверским крикам варваров. И тогда — клянусь богами! — враг не так будет грозен для них.
Выступил Сулла.
— Я готов сразиться с великаном, — сказал он, — разреши мне, вождь, вызвать Тевтобада…
— Нет, нет! — поспешно ответил Марий, негодуя в душе на молодого легата и стыдясь малодушия и неуверенности, охвативших его при виде великана. — Я дорожу своими военачальниками и не желаю жертвовать ими ради прихоти варваров. Конечно, я бы сам вступил в единоборство с этим тевтоном, если бы не воля римского народа и сената, возложивших на меня спасение отечества.
Но, говоря так много (вообще Марий был лаконичен, и не легко было заставить его разговориться), он лукавил, боясь, что Сулла опять отличится (убив Тевтобада, можно было рассчитывать на разгром варваров) и, конечно, не преминет приписать себе спасение республики.
Воинственный клич за валом перешел в яростный рев, выпустили тучу стрел, а затем побежали вперед, прикрываясь щитами.
У широкого рва, наполненного водой, они остановились, как бы раздумывая, и вдруг ринулись в него, быстро перешли и полезли на вал. Римляне осыпали их стрелами и дротиками, сбрасывали ударами мечей вниз.
Тевтоны громили лагерные ворота, а римляне били их сверху кольями и камнями. Окрестность гудела от криков.
Марий понял, что, если противник не будет отбит, поражение легионов неминуемо: бой в лагере, из которого пришлось бы выбивать неприятеля, кончился бы разгромом римлян. Поэтому легатам было приказано встать во главе когорт и сделать вылазку.
Сулла, спокойный, равнодушный к смерти, даже в самые решающие мгновения битвы, — вывел легионариев из лагеря. Он сразу заметил слабое место тевтонов и бросился вперед, увлекая примером личной неустрашимости когорты. Он опрокинул неприятеля, не ожидавшего внезапного нападения с фланга, и зашел ему в тыл.
Когорты Суллы, построенные в виде четырехугольников, прокладывали себе путь к римскому лагерю, а на правом и левом флангах двигались воины вздвоенными рядами, готовые каждое мгновение перестроиться. Напрасно амброны бросались на войско Суллы, напрасно тевтонская конница пыталась охватить римские фланги — когорты шли непоколебимой стеной, зная, что в такой тесноте конница не страшна.
Сулла шел впереди и отдавал приказания громким голосом, как на учении. Его меч был окрашен кровью.
Из ворот лагеря высыпала пехота под предводительством Мания Аквилия, и Сулла тотчас же повернулся к когортам:
— Стой! Правой когорте охранять тыл легионов!
Приказание было отдано вовремя. Неприятель обошел легионы, пытаясь ударить им в тыл и пробиться к лагерю, но правая когорта преградила ему путь.
Бой продолжался больше часа. Тевтоны и амброны были отбиты с большими потерями.
Сулла возвратился в лагерь не в духе: его когорты потеряли треть своего состава. И когда Марий скрепя сердце поздравлял его с успехом, Сулла усмехнулся:
— Вождь, не я, а ты отбил неприятеля, но помни, что силы его велики.
В его голосе слышалась скрытая насмешка; присутствующие трибуны заметили это, заметил и Марий, но придраться к Сулле не было основания, и он промолчал.
«Этот подвиг, — думал Марий, — совершил бы любой трибун. Воины любят Суллу, его когорты — самые надежные… Но мне не нравится дружба Суллы с легионариями. Нужно перевести его в другой легион. Правда, человек он малый, а бед может натворить много».
День спустя тевтоны и амброны двинулись в Альпам. Шесть дней и шесть ночей шли они мимо римского лагеря, и, казалось, конца не будет непрерывным рядам пехотинцев и конников. Повозки со скарбом, женщинами и детьми, табуны коней, стада быков и коров, коз и овец — все это текло, как воды, выступившие из берегов. А дальше двигались опять табуны и стада. Серая пыль, взметаемая тысячами ног и колес, окутывала окрестность густым туманом, и из клубов его доносились язвительные насмешки и хохот здоровых глоток:
— Эй вы, трусы! Что передать вашим женам в Риме?
— Скажем, что мужья отдают нам своих жен!
— Поручают нам спать с ними!
— А жену вашего трусливого вождя возьмет Тевтобад!
— Ваши жены будут рабынями наших рабынь!
— Будут доить наших коз и коров!
— Хо-хо-хо! Ха-ха-ха!
Легионарии готовы были броситься на эти бесчисленные полчища, чтобы отомстить за насмешки и оскорбления; они требовали вести их в бой, но Марий удерживал их грозными окриками.
Когда последние отряды тевтонов скрылись за неровными возвышенностями, покрытыми мелким кустарником, Марий послал вслед за неприятелем конную разведку, приказав зорко смотреть за его передвижением, а сам, снявшись с лагеря, двинулся вперед.
Следуя за противником, он был настороже: каждый раз огораживал свой лагерь палисадом и окопами, а в благоприятных местностях останавливался, чтобы избежать внезапного ночного нападения.
Однажды вечером обе стороны подошли к Aquae Sextiae, небольшому городку на юге Галлии, неподалеку от Массилии.
Марий стал готовиться к битве. На юге находилось море, на западе — воды Родана, на севере — приток его Друенция, а на востоке, между отрогов Альп — река Цэн, быстрая, порожистая, у которой тевтоны расположились лагерем.
Местность, где остановился Марий, была безводна, и в лагере поднялся ропот.
— Где мы будем брать воду? — слышались недовольные голоса. — Ты выбрал, вождь, неудобное место.
— Варвары перебьют нас, лишь только мы сунем нос в их огород…
— Воду будем пить из реки, — спокойно сказал Марий, — но каждый глоток будет вам стоить крови…
— Почему же ты не ведешь нас на неприятеля?
— Прежде необходимо укрепить лагерь, — ответил Марий.
В то время, как легионарии рыли окопы и возводили вал, рабы-обозники, не имея воды для скота, вооружились секирами и копьями и отправились к реке с ведрами в руках. Тевтоны, охранявшие подступы к Цэну, бросились на них. Произошла свалка. На крик тевтонов стали сбегаться вооруженные амброны. Число бойцов быстро увеличивалось, и Марий был уже не в силах удержать своих воинов: пришлось послать подкрепления.
Амброны шли стройными рядами, ровным шагом; ударяя по щитам, они громко кричали: «Мы — амброны» — и вызывали «трусливых баб», как величали римлян, на смертельный бой. Переправившись через реку, они не успели построиться, потому что лигурийцы, именовавшие себя тоже амбронами, обрушились на передние ряды неприятеля и загнали его в реку: люди тонули, гибли, сражаясь в воде, бросались к противоположному берегу. Римляне и лигурийцы преследовали их. Они видели уже неприятельские шатрообразные повозки, обнесенные оградой из кольев, и, уверенные в полной победе, напрягали последние силы, чтобы добежать поскорей до вражеского лагеря, разграбить и зажечь его.
И вдруг заколебались, отшатнулись: повозки ожили — толпы женщин с мечами, секирами, вилами, ножами и палками кинулись на них и с ужасным воем и визгом отбросили, безжалостно истребляя беглецов-изменников и римлян-врагов.
— Горе, горе! — вопили воинственные женщины. — Вы хуже баб! Вы побежали перед римскими трусами, а теперь бежите перед настоящими воинами…
Сражаясь, тевтонки хватались голыми руками за вражеские мечи, резали себе руки, падали, но и раненые, лежа на земле, они не выпускали оружия. Только смерть вышибала из их рук мечи и секиры.
Темная ночь прекратила побоище. Римляне победоносно возвратились в свой лагерь, но он не был укреплен. Они не спали до рассвета, ожидая внезапного нападения: неистовые крики, сопровождаемые воплями и угрозами, будили эхо окрестных гор и высоких речных берегов.
Марий видел, что в открытом бою неприятель непобедим; только хитростью можно было разгромить его. Посоветовавшись с легатами и трибунами, он приказал отвести испытанный в боях легион в засаду, на поросшую кустарником возвышенность в тылу противника.
Построив свои легионы в боевом порядке, а конницу выслав вперед на равнину, Марий ожидал наступления врага. В успехе он не сомневался: ауспиции были благоприятны, а сны, виденные легатами, предвещали победу.
Тевтоны с воем ринулись на приступ.
— Месть, месть! — кричали они. — Бейте волков!
Подпустив их па близкое расстояние, римляне принялись метать копья и камни. Тесно сомкнутые ряды тевтонов дрогнули. Но Тевтобад, скакавший впереди на горячем жеребце, взмахнул мечом:
— Неужели вы испугались своры псов?
И, помчавшись вперед, налетел на передний ряд римских пехотинцев. Конь его топтал воинов, меч сверкал, как молния. Тевтобад видел окровавленные лица, рассеченные черепа, отрубленные руки и головы и, не уставая, рубил еще яростнее: кровь опьяняла. Одичалый конь его, израненный стрелами и копьями, метался.
— Во имя Тира! — крикнул Тевтобад и повернул жеребца к военному трибуну, окруженному тевтонами. — Отдайте мне его!
Воины расступились.
Тевтобад налетел на него и ударил изо всех сил длинным дубовым копьем. Острое, обитое медью, оно легко пробило лорику, как тонкую сосновую доску, и выскочило почти наполовину из спины. Трибун пошатнулся, опрокинулся навзничь: занесенный меч выпал из руки, кровавая пена выступила на губах, и он, захрипев, свалился с лошади — острие вонзилось в мягкую землю. Широко раскрытые глаза трибуна затуманились, руки и ноги вытянулись.
— Вот так удар! — крикнул рослый тевтон, брат Тевтобада, и бросил копье в легата, мчавшегося впереди воинов. Но легионарий ударом бича заставил лошадь легата шарахнуться, и копье пролетело мимо.
Лишив тевтона возможности повторить нападение, легат налетел на него, пытаясь смять лошадью, но тот быстро схватил ее под уздцы. Трибун взмахнул мечом, и рука, удерживавшая лошадь, повисла на узде. Тевтон завизжал и рухнул, как подрубленный дуб.
— Ловкий удар, Люций Корнелий! — одобрил Серторий, бросаясь со своим отрядом на помощь Сулле, против которого сам Тевтобад вел своих воинов.
Вождь тевтонов видел единоборство брата с Суллой, и лицо его загорелось жаждой мести. Он крикнул, повернув коня к Сулле:
— Эй, ты, разбойник! Давай сразимся! Не хвались, что убил пешего — убей конного!
— Нет, — отказался Сулла. — Тебя приказано взять живым!..
— Врешь, презренный трус! — расхохотался Тевтобад, стараясь пробиться к Сулле, но римляне уже начали бой, и Тевтобаду пришлось рубиться с напиравшими на него врагами.
Марий дрался в передних рядах: одна лошадь под ним пала, другую тяжело ранили, и теперь он, пеший, рубился наравне с легионариями.
Полуденное солнце жгло невыносимо, слепило глаза, и тевтоны, изнуренные зноем, отражаемые римлянами, несмотря на отчаянный напор и храбрость, не смогли удержаться на холме и отступили в беспорядке.
Оправившись, они готовились броситься вновь на приступ, но в это время легат, находившийся в засаде, видя замешательство в задних рядах противника, быстро вывел свой легион и ударил тевтонам в тыл. Страшное смятение расстроило ряды варваров. Крики: «Мы окружены! Спасайся!» загремели на равнине. Началось бегство.
— Стойте! — закричал Тевтобад, выехав из-за возвышенности, где он только что отбросил с большим уроном отряд Сертория. — Вперед!
Его белый конь храпел, приседая на задние ноги: он был ранен, его грудь и морда алели от крови.
Отшвырнув от себя шлем с распростертыми крыльями, Тевтобад поскакал наперерез беглецам, и ветер развевал его длинные белокурые кудри.
— Вперед! — вопил вождь тевтонов, стегая коня бичом, и, настигнув беглецов, принялся рубить их огромным, широким обоюдоострым мечом. — О Тор! Порази их своим громом! Стойте, братья! Римлян мало… Нас больше…
Но обезумевшие воины не слушали его: они видели римскую пехоту спереди и сзади, а с флангов напирала на них вражеская конница.
Положение становилось отчаянным.
Тевтобад огляделся; лицо его исказилось, как у ребенка, готового заплакать. Он отбросил от себя меч и, выхватив из-за пояса нож, замахнулся, намереваясь ударить себя в грудь, но не успел: что-то тяжелое обрушилось на его голову, и он потерял сознание.
Сулла видел недовольство Мария, но вместо того, чтобы избегать с ним столкновений, казалось, сам искал их. Он не любил этого мрачного плебея, который, добившись консулата, презрительно обращался с подчиненными ему трибунами из патрицианских родов; не терпел его за неблагодарность к Метеллу Нумидийскому и считал его ниже себя по военным способностям, благородству, любви к родине, образованию (Марий не знал по-гречески, не был знаком с литературой и философией, не только чужой, но и римской) и презрительно улыбался, когда тот, желая блеснуть красноречием, путался в длинных периодах и беспомощно умолкал или внезапно обрывал их, притворно кашляя.
И Марий не любил Суллу. Вид надменного патриция раздражал его, а беседы Суллы с приятелями по-гречески, точно он хотел показать свое превосходство над плебеем, злили его. В глубине души Марий сам считал себя ниже Суллы, но только не в военном деле. Кто, как не Марий, закончил войну с Югуртою, удостоился триумфа? Кто, как не он, победил тевтонов и получил пятое консульство? А что Сулла? Взятие в плен Югурты было для Мария крупной неприятностью, однако он считал подвиг Суллы своей заслугой: разве он, полководец, не согласился на переговоры квестора с царем Бокхом?
Так размышляя, Марий сидел в своей палатке, хмурясь. Одинокая светильня мигала на походном столике.
В палатку ворвались восторженные крики — вошел легат.
— Что там? — спросил Марий, не глядя на него.
— Сулла беседует с воинами…
Марий вспыхнул, брови его зашевелились, как толстые гусеницы.
— О чем?
— Рассказывает, как он захватил в плен Югурту, показывает перстень с высеченным на топазе коленопреклоненным царем…
Марий вскочил.
— Что? — взвизгнул он, и легат отшатнулся. — Позвать его… сейчас!..
Дожидаясь Суллу, Марий, казалось, успокоился, но глаза выдавали: в них таилась ненависть. И когда трибун входил в палатку в сопровождении легата, консул остановился перед ними.
— Mehercle! — воскликнул он. — Ты мне надоел, трибун! Порочить мое славное имя! Утверждать, что если бы не ты — Югуртинская война не кончилась бы? Да это…
— Это — правда, — спокойно перебил Сулла. — Скажи, кто бы отважился отправиться в глубь страны, населенной воинственными варварами, и добиться выдачи Югурты?
— Молчи, хвастун! Воины могут поверить, что так и было!
— А разве нет? — сверкнули голубые глаза Суллы. — Тогда триумф заслужили трое, а не ты один…
Лицо Мария исказилось.
— Как? — задохнулся он от бешенства. — Ты… ты… с ума… сошел!
— Да, трое: Метелл, ты да я.
Марий топнул ногой: меч, звякнув, закачался у него на боку.
— Трибун, — прохрипел он, — выйди вон! Нет, подожди… Завтра чуть свет поедешь к Лутацию Катулу… Там будешь служить, там… Иди, иди!..
Он отвернулся от Суллы и тяжело опустился на походное ложе.
«У Сципиона Эмилиана не было таких дерзких воинов. Как же я допустил?.. Но нет, тогда были иные времена. Тогда вождь был героем и полубогом…»
Сулла молча вышел из палатки. Лицо его было равнодушно, только в глазах искрился затаенный смех.
Марий получил несколько эпистол из Рима.
Юлия писала, что соскучилась по нем, и спрашивала, долго ли еще продлится война. Она умоляла мужа не задерживаться в Галлии и приехать в «interbellum», как называла затишье в войне, и Марий с удовольствием перечитывал приятные строки:
«Рим ликует, дорогой Гай, в городе праздник — твои победы вскружили всем головы. Только и слышишь: „Великий Марий, наша слава“, „Третий основатель Рима после Ромула и Камилла“, а популяры превозносят тебя, утверждая, что ты выше Сципиона Эмилиана, разрушившего Карфаген. Меммий и Сатурнин часто заходят к дяде, чтобы побеседовать о тебе… Как жаль, что друг наш Луцилий скончался недавно в Неаполе! Он отправился было в Тринакрию, где восстали рабы, но боги захотели призвать его к себе… Я плакала, получив это известие…»
Он отложил письмо жены и вскрыл эпистолы от друзей: Меммий писал о городском плебсе, который готов поддержать во всем победоносного консула, а Сатурнин сообщал совсем о другом, и Марий, читая его послание, не мог понять, почему он упоминает о третьем консульстве.
«Я добился для тебя этой высшей магистратуры путем хитрости и уговариваний плебеев, потому что они еще несознательны и не понимают, что ты можешь захватить власть после того, как я проведу земельный закон Гракхов. Я заручился поддержкой двух прекраснейших коллег: Главции и Сафея. Таких решительных и пламенных популяров никто еще не видел. А Меммий невзлюбил их, и между ними началась вражда. Боюсь, как бы она не кончилась печально для него!»
Марий усмехнулся и, крякнув, отложил эпистолу.
— Так, — шепнул он, — неужели и здесь борьба за первенство? Да нет же, нет! Не допущу! — стукнул он кулаком по столу. — Сатурнин говорит о захвате власти, а сам уже намекает на кровавую расправу с Меммием.
Он взял стил, чтобы написать резкое письмо Сатурнину, обвинить его в преднамеренности действий, но тут же подумал: «Не следует раздражать его. Он может настроить плебс враждебно ко мне. Приеду в Рим — поговорю с ними, быть может помирю… Скорее бы…»
Друзьям он решил не отвечать, а Юлии написал:
«Когда вернусь — ведают одни боги. Постараюсь приехать на короткое время. Я тоже соскучился по тебе. Как твое здоровье? Не ожидаешь ли сына? Время идет, и я часто думаю: почему боги покарали тебя бесплодием? Обратись с жаркой мольбою к Люцине и другим богиням-покровительницам женщин. Не забудь также побывать у старух, сведущих в этих делах».
Отложив стил, задумался: «Почему она не рожает? Отчего бесплодие? Кто виною? Я? Не может быть. Я не растратил природных сил. Так почему же, почему? Уж не влюблена ли в другого? Нет, она не такая! Ну, а если влюблена? Может ли это быть препятствием?»
Он запустил толстые пальцы в волосы и громко сказал:
— А если влюблена?
Схватил стил, сжал его с такой силой, что он, хрустнув, разлетелся вдребезги. Потом взял другой стил и дописал:
«Если же ты влюблена в другого, то скажи откровенно, и мы расстанемся. Так продолжаться не может. Придется усыновить ребенка, чтобы у меня был продолжатель моего дела».
В эту ночь он не спал, ворочаясь на походном ложе. Думал ли о Меммии, Сатурнине, Главции или Сафее, мысли неуклонно возвращались к Юлии: он видел ее молодое лицо, чувствовал в руках холодное тело, отдающееся без порыва, и ему впервые пришло в голову, что Юлия вышла за него не по любви. Ему стало неприятно; он подумал, что мог бы взять деревенскую плебейку и она рожала бы ему каждый год по ребенку.
«А у этих умных, образованных красавиц испорчена кровь, и они не могут зачать… О, зачем я добивался этого брака?.. Тщеславие? Образованная жена, умеющая болтать по-гречески, петь и играть на кифаре…»
Он злобно рассмеялся и натянул на себя плащ.
Брезжущий рассвет застал его на ногах. Он кликнул гонца, привезшего эпистолы, передал ему донесение сенату и письмо и приказал ехать.
Кимбры в союзе с кельтами вторглись в горную Италию и, оттеснив консула Квинта Лутация Катула, защищавшего альпийские проходы, двинулись к Триденту. В короткое время они, соединившись с тридентинами, стонами и лепонтинами, бедными племенами, занимавшимися грабежом, обогнули озеро Беник и заняли города Бриксию, Мантую, Регий и Ком, расположенный на южном берегу озера Лария. А передовые разъезды варваров достигли реки Пада, пугая своим диким видом население.
Отступление легионов было поражением. Катул сознавал это и послал гонцов к Марию и в Рим, требуя немедленного подкрепления, а сам, чтобы не раздроблять войска защитой горных проходов, спустился в Италию.
Он расположился лагерем на правом берегу Эза, бурной горной реки, и велел у места переправы соорудить сильные укрепления и навести мост, чтобы поддерживать связь с легионом, стоявшим на другом берегу. Это был сторожевой заслон под начальством племянника Катула, человека нерешительного, неспособного на подвиг.
Весь день легионы испытывали животный страх перед противником. Варвары издевались над римлянами, относясь к ним с таким презрением, что даже невозмутимый Катул едва сдерживался, чтобы не проучить их за дерзость: желая показать свою выносливость и храбрость, кимбры ходили нагишом в снежную погоду, валялись на льду или в сугробах, словно медведи; взобравшись на вершины гор, они, грозно воя, скатывались вниз по скользким утесам на широких щитах, мимо пропастей — к самой реке; они купались в холодной воде Эза, подплывали к мосту, где находился сторожевой легион, и оскорбляли римлян. Но племянник полководца боялся их тронуть.
После сильных ветров, дувших с северо-востока, наступило затишье. Светила луна, и оснеженные горы, сверкая, теснились далеко за рекой, вонзая свои вершины, похожие на блестящие копья, в звездное небо. Река ревела, прыгая по камням, а у моста протекала бесшумно; осеребренные гребни волн, казалось, расчесывали черную бездну.
В эту ночь Катул не спал: подозрительная тишина в стане кимбров наводила на размышления. Бдительность консула возрастала. Третий уже раз обошел он лагерь и теперь задумчиво стоял у моста, глядя па реку и на горы.
Это был плечистый пожилой человек, с гладко выбритым холеным лицом, орлиным носом и гордой осанкою. Он так же, как и Сулла, не любил Мария, считая его выскочкой, и страдал от сознания, что он, оптимат, принужден служить под начальством бывшего батрака. Он думал, что Марий, вероятно, не справился еще с тевтонами и не скоро пришлет подкрепления.
Прислонившись к толстому стволу дерева, он стоя задремал. Снился Рим, пиршество у Суллы, веселая речь амфитриона; потом пиршество сменилось прогулкой по саду, а затем он и Сулла, окруженные гетерами, плясали на лугу среди цветов.
Очнулся от звука лошадиного топота. По мосту мчались верхами воины, и впереди них — начальник, в блестящем шлеме с гривастым гребнем.
— Лагерь Катула? — донесся звучный голос.
Консул растерялся: «Не может быть, этот голос… Клянусь Марсом! Или я ошибаюсь, или…»
Движением руки он остановил всадников. Начальник спрыгнул с коня:
— Квинт!
— Люций! А ты мне приснился…
Они обнялись.
— Кто у моста в сторожевом заслоне?
— Племянник… А что?
— Он ненадежен. Его воины пропустили меня, не спросив даже тессеры.
— Возможно ли? Я смещу его…
Катул вызвал из лагеря молодого сотника Гнея Петрея и приказал сменить своего племянника.
Петрей был центурион, горячо любивший родину, готовый умереть во славу римского оружия. Он отличился в нескольких жарких стычках с неприятелем, и его храбрость, расторопность и умение примениться к обстановке широко были известны в легионах Катула.
Светало. Лагерь кимбров и кельтов просыпался. Крики людей и рев животных сливались в гул. С гор спускались, как бесчисленные стада овец, новые отряды воинов. Скоро они усеяли берег.
Увидев римлян, дикие пришельцы пронзительно завыли и разбрелись в разные стороны. Легионарии смотрели с ужасом, как они отрывали от скал камни, от холмов — глыбы земли, рубили деревья и всё это швыряли в воду.
«Они хотят запрудить реку, — догадался Катул, — но это им не удастся: слишком быстро течение».
Но когда враги стали бросать в реку тяжелые бревна, консул нахмурился: бревна, уносимые течением, ударялись в мост с такой силой, что он стонал и шатался. Вскоре толпа кимбров бросилась в реку, пытаясь добраться вплавь до противоположного берега, где находился римский лагерь.
Замешательство охватило легионы.
Надеясь отразить неприятеля, Катул выстроил легионы и произнес краткую речь, призывая воинов проучить дерзких варваров. Он вывел войска из лагеря и велел обстрелять противника.
Однако варвары, отвечая яростным воем на каждое меткое попадание, продолжали переправляться. Вскоре их стало так много, что римляне, обезумев от ужаса, оставили лагерь и начали отступать без приказания.
Катул, предпочитая, чтобы позор пал на него одного, чем на отечество, поднял серебряного орла и побежал в первые ряды.
— Отступать! — закричал он, отдавая запоздалое приказание.
Сулла догнал его, расстроенного, запыхавшегося, недалеко от речки, впадавшей в Эз.
— Я поступил бы так же, — шепнул он. — Многие поняли, что легионы отступают вслед за своим полководцем.
— Что же было делать? — развел руками консул. — Если бы я дал бой кимбрам, мои трусливые легионы были бы раздавлены, как мухи…
А у моста сторожевой легион под предводительством Гнея Петрея дрался с отчаянным мужеством после того, как Петрей заколол племянника Катула, который хотел сдаться варварам и подговаривал воинов не слушаться приказаний центуриона.
— Римляне! — взывал Петрей. — Нам дорога не жизнь, а слава родины. Каждого труса и беглеца я убью так же, как убил изменника!
Кимбры, потрясая длинными копьями, бросались в бой толпами, похожими на стадо ощетинившихся от ярости вепрей.
— Вперед! — кричал Петрей. — Пробьемся к легионам!
Это ему удалось, но легион потерял три четверти своего состава.
Мост был занят варварами. Соединившись с кимбрами, переправившимися через Эз, они захватили римский лагерь и поставили на холме, поросшем кустарником, медного быка — божество, олицетворявшее земледелие и пастушество.
Оставив победоносные легионы в Галлии, Марий отправился в Рим с Манием Аквилием, своим легатом, чтобы ободрить народ, упавший духом при известии об отступлении Катула. Пообещав плебсу ряд побед, полководец послал гонцов в Галлию, приказав своим легионам немедленно двинуться по военной дороге через область лигуров в Галлию Циспадаискую.
— Идти в страну лигиев, на Монеку и Геную, — распорядился он, — там запастись лошадьми, мулами, хитонами и плащами; если удастся, навербовать гоплитов — хороших бойцов врукопашную. Набирайте их побольше. Приказываю остановиться между Пармой и Плацентией и ждать дальнейших приказаний.
Распрощавшись с Аквилием, торопившимся в поход против восставших рабов в Сицилии, Марий не спеша поехал к северу; он рассчитывал, что галльские легионы прибудут не раньше двух месяцев.
Области уже знали о поражении тевтонов, и народ восторженно встречал победителя, умоляя его уничтожить и кимбров. Марий, довольный почетом, оказываемым ему в городах и деревнях, а еще больше надеждами, возлагаемыми на него нобилями и плебеями, отвечал, что поражение или победа зависят от воли богов.
«А он еще сомневается в моих военных способностях, — злобно подумал полководец о Сулле. — Сам Сципион Эмилиан высоко ценил меня, а кто такой Сулла в сравнении с Африканским?» И чем чаще думал он о сопернике, тем большую ненависть испытывал к нему.
Хорошее настроение испортилось. Насупившись, он ехал вперед (отряд остался позади), безжалостно стегая бичом коня.
Вдали, за широкой сверкающей рекой, подымались горы. Теплый весенний воздух был насыщен запахом трав и цветов, хотя по утрам еще потрескивали легкие заморозки, месяц назад погубившие много виноградников. Земледельцы жаловались Марию, обвиняя злые божества варваров, особенно медного быка: они утверждали, со слов очевидцев, что он якобы вытаптывает по ночам посевы, объедает незрелые ягоды, и уходя, «напускает» стужу. И они умоляли Мария победить поскорее медного быка, утопить его или перелить в оружие для легионов.
Слушая их, полководец прятал улыбку в усах и бороде. Он всё время думал о Риме, о своей бесплодной жене и вздыхал: несколько дней, проведенных в столице, показались ему сказкой, светлым праздником после долгих месяцев походов, битв и лагерной жизни.
«Сына, да и вообще детей, очевидно, ждать нечего. Бесплодное растение не родит никогда. Я усыновил мальчика, только сумеет ли Цинна воспитать его в духе ненависти к оптиматам? Говорят, мальчик жестокосерд: любит мучить животных, резать лягушек, убивать из лука собак и овец. Цинна подзадоривает его, приучает к виду крови, — это хорошо. Пусть растет неумолимый мститель за плебс!»
Он приехал в лагерь Катула неожиданно для всех. Сулла, обучавший легионариев рассыпному строю при налете конницы, первый увидел вождя и прокричал приветствие на всё поле. Воины дружно подхватили возглас начальника.
Марий, преодолевая злобу к Сулле и стараясь казаться веселым и любезным, что ему плохо удавалось, небрежно махнул рукой и поскакал к палатке консула.
Сулла побледнел, но тотчас же овладел собой и стал продолжать занятия. Однако его не покидала мысль: «Плебей обнаглел… Как нам, владыкам Рима, обуздать всех этих выскочек? Как возвыситься над чернью?»
Легионы Мария прибыли из Галлии утром, когда солнце подымалось над лесом, и остановились, как было приказано, между Пармой и Плацентией. Однако об отдыхе никто не думал: пришло приказание идти на соединение с Катулом, а затем переправляться через Пад.
Соорудив на левом берегу ряд укреплений, препятствовавших вторжению варваров в глубь Италии, полководец принялся тревожить их внезапными налетами, вызывая на бой. Но кимбры уклонялись от сражения: они ожидали прибытия тевтонов, чтобы общими силами ударить на римлян.
Среди италиков давно уже ходили слухи о печальной участи, постигшей тевтонов, но кимбры не верили, и вождь Бойорикс приказал жестоко наказывать всех, распространявших «лживые измышления». Время между тем шло, а вестей от тевтонов не было, и Бойорикс решил начать переговоры с Марием.
Во главе посольства, отправленного к полководцу, был отец Бойорикса, глубокий старик, с белой бородой и такими же волосами, покрывавшими, как грива, его спину.
Войдя в палатку Мария, он сказал:
— Привет тебе, римлянин! Вождь кимбров, хранимый Одпном и Тиром, приказал тебе сказать: «Так говорит Бойорикс: зачем нам враждовать? Бедные кимбры и тевтоны блуждают много лет в поисках земель. Дай нам и нашим братьям плодородные земли, и мир будет заключен навеки».
— А кто такие ваши братья? — презрительно усмехнулся Марий.
— Тевтоны.
Легаты, окружавшие консула, засмеялись.
— Оставьте ваших братьев в покое: они уже получили землю в вечное владение…
Отец Бойорикса вспыхнул:
— Зачем издеваешься над стариком? Кимбры и тевтоны не привыкли слушать таких речей!
— Тевтоны? — вскричал Марий. — Они здесь. Вам неприлично было бы уйти, не повидавшись с братьями…
И, повернувшись к легату, сделал ему знак рукою.
Привели закованных в цепи пленников. Впереди шел огромный Тевтобад. Со времени поражения он похудел, но глаза были те же — смелые, гордые. Он свысока взглянул на римлян, но, увидев отца Бойорикса, побледнел и как-то растерянно смотрел на него. Тот в свою очередь узнал Тевтобада.
— Ты?! — вскричал старик в горестном изумлении. — Разве наши братья…
И, не договорив, бросился к Тевтобаду, схватил его за руки. Тоскливо зазвенели цепи, и их звук сказал все. Старик схватился за голову, застонал. Кимбрские послы огласили палатку угрожающими криками.
Марий встал.
— Такая же участь ждет и вас, — грубо сказал он с презрительным смехом. — Идите.
Вечером Серторий доложил, что Бойорикс подъехал к римскому лагерю и желает говорить с Марием.
Консул издали увидел предводителя кимбров. Сидя на низеньком выносливом коне, покрытом золотым чепраком, в красном плаще и желтых кожаных штанах, Бойорикс насмешливо смотрел на подходивших римлян. Конь его мотал головой, серебряная уздечка и медные колокольцы позвякивали.
— Ты Марий? — спросил он подошедшего консула. — Назначь место, где должна решиться судьба Италии.
— Римляне не привыкли вести таких переговоров, — усмехнулся консул, — но если это у вас в обычае — быть по-твоему. — И, подумав, сказал: — Хочешь, через два дня на Радвийской равнине, близ Верцелл?
— Хорошо.
Бойорикс ударил коня плетью и поскакал к своему лагерю.
Это было за три дня до новолуния в месяце Секстиле.[15]
День обещал быть жарким, даже удушливым.
Вместо обычной утренней свежести было тепло, — от гор не тянуло прохладой. Солнце, поднявшееся над лесом, облеклось в полупрозрачную дымку, предвестницу зноя, и в ней открылась верцелльская равнина. Справа и слева строились уже римские легионы и войска кимбров и кельтов.
Решив обеспечить победу своему тридцатитысячному войску, опасаясь, что Катул припишет разгром варваров своим легионам и ему, победителю тевтонов, придется праздновать триумф вместе с нобилем, — Марий приказал своему коллеге занять центр, а свои легионы поставил на флангах, сильно удлинив боевую линию; он надеялся разбить противника на флангах, а тогда честь победы осталась бы за ним.
Сулла и Катул следили за неприятелем. Кимбрская пехота, выступив из своего укрепления, молча двигалась огромным квадратом, сторона которого равнялась тридцати стадиям. С левого фланга выехала многочисленная конница. На шлемах всадников качались конские гривы и хвосты, сверкали искусно выкованные чудовища со странными головами и выпученными глазами, дикие звери с разинутыми пастями и ощеренными зубами. А на шлемах кимбрских начальников сверкали орлы с широко раскинутыми крыльями. Белые брони, белые блестящие щиты — подарок Митридата Эвпатора — ослепительно горели на солнце.
Вместо того, чтобы сразу напасть на римлян, конница круто повернула вправо, стремясь поставить римлян между собой и выстроенной слева пехотой, которая метала двузубые копья и быстро двигалась вперед, шумя как разбушевавшееся море.
— Варвары бегут! — закричали воины Мария, не поняв хитрости, и бросились их преследовать.
Но в это время подул сильный ветер, поднялась клубами пыль и скрыла войска.
Марий двигался, как в темноте, не замечая длинной боевой линии кимбров, молча ожидавших римлян. Пройдя с поисками мимо врага, полководец растерялся, не зная, куда вести их дальше. Он остановился и, может быть, простоял бы долго, если бы не громкий крик, донесшийся с противоположной стороны.
«Катул, Катул начал бой!» — мелькнуло в голове, и он понял, что победа ускользнет от него, если он не поспешит им помощь коллеге. Он стегнул бичом коня и поехал вперед, проклиная пыль, варваров, свою жизнь.
Навстречу доносился шум сражения, голоса центурионов и трибунов, вопли варваров. Марий готов был ринуться в гущу битвы, как вдруг легионы дрогнули: на них обрушилась кимбрская пехота.
Марий увидел рослых германцев, вынырнувших из-за пыльной завесы, и, пораженный, остановил коня: длинные цепи, прикрепленные к поясам, соединяли пехотинцев друг с другом, и кимбры шли стеною — с вытянутыми копьями и поднятыми мечами.
Приказав Серторию ударить им во фланг, Марий бросил в бой легионы.
Уже пыль рассеивалась, и равнина все четче выступала сквозь дымку, обволакивавшую юго-восточную часть поля. Марий видел легионы Катула, кимбрскую конницу и пехоту: там были главные силы неприятеля, там шел решительный бой, а он, Марий, застрял в стороне и должен преодолевать дикое упорство правого фланга противника.
Он скрипнул зубами, крикнул:
— Бейте их, режьте!
И, задыхаясь, повернул коня, бросился в гущу кимбрской пехоты: «Лучше смерть, нежели победа Катула!»
Но неприятель уже дрогнул.
Женщины в темных одеждах, стоявшие на телегах, наблюдали за боем. Увидев бегство отцов, мужей, сыновей и родных, они завыли и, спрыгнув на землю, встретили беглецов секирами и мечами; грудных детей душили и бросали под колеса телег, под копыта вьючных животных, а сами вешались на оглоблях или закалывались мечами. Старики, привязав себя за шею к рогам или ногам быков, подгоняли животных ударами бичей или пронзали их копьями, и быки топтали, душили людей. Однако не все успели кончить самоубийством: шестьдесят тысяч попало в плен.
Катул и Сулла, начавшие бой во время блужданий Мария по равнине, сразу охватили фланг противника и, заметив, что кимбры, не привыкшие к жаре, с трудом переносят ее и быстро устают, не давали им передышки беспрерывными схватками.
Жара и солнце, бившее кимбрам в глаза, были лучшими союзниками римлян. Варвары изнывали от зноя. Потные, прикрываясь щитами, они ободряли друг друга криками.
Сулла стремительно ударил в тыл неприятелю. Кимбры побежали.
— Братья! — отчаянно взывал Бойорикс, пытаясь остановить их. — Вперед!
И с тяжелым окровавленным клинком бросился, во главе храбрецов, в самую гущу римлян.
Легионарии подались было назад, — напор был сокрушителен, — но, воодушевляемые Суллой, окружили кучку героев и изрубили их.
Бойорикс держался дольше всех. Лошадь под ним пала, и он, освободившись из-под нее, рубился в пешем строю. Скоро перед ним вырос высокий вал из трупов. Вождь, укрываясь за ним, вскакивал, наносил удары. Он пал внезапно, пронзенный метательным копьем.
Умирая, он обратил гневный взор к небу и прошептал:
— Крепкий Тир, где твоя помощь? Владыка Один, где твоя справедливость? Я подыму против тебя валькирий, и мы разрушим твою Валгаллу, отец богов!
Подошел Катул.
— Убит? — спросил он.
— Я нанес ему смертельный удар, — отозвался центурион Петрей и взглянул на консула веселыми, счастливыми глазами.
Но Катул отвернулся от него и сказал Сулле:
— Бойорикс сражался, как лев.
— Да, но и Тевтобад бился не хуже его…
Бойориксу казалось, что он засыпает, а римские слова доносятся сквозь тяжелый сон, навалившийся на него, как огромная глыба. Он хотел крикнуть врагам, что ненавидит их, что придут еще братья и отомстят за эту бойню, но язык не повиновался ему. Он сделал над собой усилие, чтобы стряхнуть тяжесть, и почувствовал, что опускается куда-то в темноту — все глубже и глубже… Катул и Сулла молча стояли над трупом кимбрского вождя.
Легионарии Мария грабили неприятельский лагерь. Ругаясь друг с другом из-за каждой ценной вещи, они готовы были разрешать споры копьями и мечами. Вскоре появились и воины Катула; захватив оружие, знамена и трубы, они поспешили перенести их в свои шатры. Легионарии Мария не препятствовали им: они искали ценностей, а оружие и знамена их не прельщали.
Вечером у костров воины спорили о том, кто из консулов разгромил варваров. Сулла бродил по лагерю, прислушиваясь, но вмешиваться избегал. Он обдумывал, как доказать, что победил Катул, и вдруг быстро направился к палатке друга.
— Послушай, Квинт, — сказал он, — воины ссорятся: одни считают победителем тебя, другие — Мария. Не выбрать ли нам третейских судей?
— А не все ли равно, кто победил? — равнодушно возразил Катул. — Самое главное сделано: отечество спасено.
— Это верно, но зачем плебей присваивает победу оптимата, хвастается ею? — возмутился Сулла. — Пусть Марий выберет двух человек, а мы пошлем одного… Хочешь, я сейчас же пойду к плебею?
Узнав, в чем дело, Марий вспылил:
— Mehercle! Победа моя! — крикнул он, бледнея. — Как ты смеешь, трибун, так говорить?
— Не я говорю, а воины. Пусть судьи разрешат спор! Назначить двух человек, а третьим буду я.
Марий угрожающе взглянул на него.
— Я уступаю, не желая раздоров среди воинов, — медленно выговорил он, задыхаясь, — но клянусь Марсом, я припомню тебе когда-нибудь эти дерзкие речи! Пусть рассудят нас пармские послы, которые находятся в лагере.
Они расстались смертельными врагами.
А на другой день третейские судьи обходили и опрашивали воинов.
Легионарии Катула повели судей на поле битвы и показывали им трупы кимбров:
— Все они поражены нашими копьями! Взгляните — вот имя Катула, вырезанное на древках…
Признав победу за Катулом, пармские послы остереглись, однако, сказать об этом Марию, к которому у них было дело, и объявили консулам:
— Хотя честь победы при Верцеллах принадлежит как будто Катулу, но мы отдаем ее консулу Марию потому, что он руководил боем и еще раньше разгромил тевтонов, а без победы над ними невозможно было бы поразить кимбров. Мы отдаем должное военному искусству Катула и преклоняемся перед величием Мария.
Однако решение судей не удовлетворило Мария: он понял, что послы делают ему снисхождение, и хмурое лицо его окрасилось коричневым румянцем. Он взглянул исподлобья на Катула и позавидовал ему: «Вот человек, лишенный всякого честолюбия! Он не гонится за почестями». И, превозмогая свое недовольство, вымолвил:
— Я не оспариваю доблести легионов Катула и потому согласен праздновать триумф вместе со своим коллегой!
Всю ночь Марий не спал, ворочаясь на жестком ложе. Мысль о Сулле не покидала его. И чем больше он думал о нем, тем больше убеждался, что Сулла — враг не только лично его, но и плебеев. Ему пришло в голову возбудить против него в Риме какое-нибудь громкое дело и обвинить… Но в чем?.. Он долго размышлял о жизни соперника и в конце концов, ничего не придумав, должен был сознаться, что каждое обвинение обоюдоостро, как меч, — может поразить не только противника, но и обратиться против обвинителя.
— Отомстите ему, Фурии, за все зло, которое он мне сделал, — шептал Марий, — за Югуртинскую войну, за неприятности при Aquae Sextiae, за дерзости при Верцеллах! Всюду он, этот надменный трибун, этот друг Лутация Катула, этот наглец и насмешник! И я бессилен против него! О, боги, помогите мне обезвредить его!
Марий праздновал триумф: он был назван в сенате третьим основателем Рима; в честь его граждане, приступая к еде, жертвовали пищу, совершали возлияния; ему воздвигали на площадях статуи, а когда он выходил из дому, толпы плебса, всадников и даже патриции окружали его, приветствуя громкими восклицаниями, а молодежь величала полководцем, равным Александру Македонскому.
Были, однако, и недовольные, порицавшие Мария за то, что он даровал своей властью право римского гражданства двум камертинским когортам, которые с изумительной храбростью сражались с кимбрами.
— Ты дал повод союзникам требовать прав, — говорили друзья.
— В громе оружия я не мог слышать слов закона, — отвечал Марий на нарекания и гордо уходил.
Казалось, честолюбие его теперь удовлетворено: он добился и почета, и славы, и богатства. Однако ненасытное тщеславие не давало ему покоя: он мечтал о шестом консульстве.
Народный трибун Сатурнин сблизил его с демагогами Главцией и Сафеем. Они обещали Марию выдвигать его, и «мохнатый полубог» стал появляться среди популяров, обещая им поддержку, как только получит новое консульство.
Выходя с ним на улицы, Юлия рассеянно смотрела, как восторженная толпа бежала за ними, а дети, возвращавшиеся из школ, останавливались и кричали:
— Да здравствует основатель города!
Суллы она не встречала: патриций как будто исчез, хотя слухи о нем ходили по Риму, Она слышала, что он хитростью добивался претуры, обещая показать народу борьбу диких африканских зверей, которых должен был прислать его друг Бокх; слышала, что его провалили на выборах, а потом он якобы получил магистратуру путем лести и подкупа. Марий же, веривший всему дурному, что говорилось об его сопернике, возмущался и, обедая с популярами, кричал, стуча кулаком по столу:
— Только патриций способен на такую подлость!
Он забывал, что и сам некогда действовал точно так же.
Однажды Марий собрал у себя популяров, которые ждали от него самой широкой поддержки для достижения народовластия.
Не желая уронить себя в глазах сената и в то же время ненавидя оптиматов, он не знал, что делать. Сотрудничество с всадниками, крупными работорговцами, мужами денежными и влиятельными, было выгодно, и покинуть их ему не хотелось.
Первым пришел Сафей, а после него Сатурнин в сопровождении молодого человека, родом из Фирма Пиценского, очень похожего на Тиберия Гракха. Он шептался с ним, пока Сафей беседовал с Марием.
В это время раб возвестил о прибытии Меммия. Сатурнин изменился в лице, а Сафей растерялся, но Марий, успокоив их жестом, сказал невольнику:
— Проси.
Меммий, некогда друг и учитель Сатурнина, сам популяр, разошелся с Сатурнином, потребовав, чтобы популяры работали рука об руку с народными трибунами и их действия подлежали ведению сената, но Сатурнин воспротивился. Он назвал друга предателем и грозил разоблачить его замыслы на форуме. «Если я предатель, — крикнул разъяренный Меммий, — то ты мерзавец! Мало ль подлостей видели мы от тебя?» — «А ты продажная блудница!» — ответил Сатурнин. Дело чуть не дошло до драки. Уходя, Меммий погрозил кулаком. С этого времени никто его на форуме не видел. Ходили слухи, будто он перешел в лагерь нобилей, породнился с одним всадником, женившись на его дочери, и успешно добился претуры…
Меммий вошел в атриум, улыбаясь. Он был одет в тогу с пурпурной каймой. Увидев Сатурнина с друзьями, он сделал вид, что в атриуме, кроме Мария, нет никого, к заговорил с консулом о незначительных делах. Но Сатурнин, взбешенный невниманием Меммия, подошел к Марию.
— Позволь познакомить тебя, великий полководец, с Эквицием, сыном Гракха, — сказал он, подводя фирманца. — Бедный мальчик скрывался все время в Тринакрии, боясь преследований оптиматов, но друзья, покинувшие остров, привезли его ко мне… Ты, конечно, слышал, что там неспокойно…
Меммий отвернулся, от Сатурнина, а Марий, усмехнувшись, спросил:
— Скажи сперва, что делается в Сицилии? Неужели восстание рабов действительно превосходит по своим размерам бунт Эвна, Клеона и Ахея?
— Разве ты не знаешь, что война с рабами продолжается уже больше четырех лет? Страшное бесправие заставило их взяться за оружие. Раб Сальвий, провозгласив себя царем под именем Трифона, соединился с киликийцем Атенионом, и оба создали непобедимое войско, спаянное дисциплиной и единодушием. Рабов поддерживает свободный плебс. И хотя римляне разбили Атениона, а Трифон недавно умер, — дело рабов не погибло. Атенион опять вдохнул в них мужество, сумел собрать огромное войско, и если мы, популяры…
— Об этом поговорим после, — нахмурился Марий и отошел с Меммием к ларарию.
— Завтра собрание всадников, — шепнул Меммий. — Приходи. Будут распределяться прибыли с торговых спекуляций.
— Хорошо, — кивнул Марий, и глаза его жадно заблестели.
Когда Меммий ушел, Сатурнин указал на захлопнувшуюся дверь:
— Какие у тебя могут быть дела с этой собакой?
— Дела государственные, — солгал Марий и, помолчав, сказал: — О каких целях ты говоришь? Клянусь Юпитером, я ничего не понял!
— Не понял? — удивился Сатурнин. — Но разве ты забыл, что наша цель — охлократия?
— Еще не наступило время потрясти республику, как яблоню: плоды не созрели!
— Но уже дозревают, и нам необходимо договориться о дальнейшей работе.
Брови Мария зашевелились, он повернулся к Сафею:
— Твое мнение, коллега?
— Я скажу одно, — твердо вымолвил Сафей, глядя в упор на Сатурнина, — если охлократия, то всеобщая, если забота о нуждах plebs rustica,[16] то такая же забота о plebs urbana…[17]
— А разве я возражаю? — вспыхнул Сатурнин. — Твои слова — мои слова, но пойми, что нельзя же сразу, одним ударом, разрушить древние законы, попрать обычаи, низвести нобилей и всадников на положение рабов!..
— А знаете, коллеги, о том, — перебил Сафей, — что городской плебс станет роптать, когда мы предложим аграрный закон?
— Уж не думаешь ли ты, что я возбуждаю горожан против пахарей? — воскликнул Сатурнин. — Вспомни Тиберия Гракха! Провел ли он хоть один закон в пользу городского плебса?
— Зачем говорить о старшем и умалчивать о младшем брате? Разве ты не знаешь, что у Тиберия были замыслы, которые он не успел осуществить?
Сатурнин вспыхнул:
— Твои речи похожи на бешеный лай Меммия. Говорят, продажный пес будет добиваться консулата и его поддержит сенат. Поэтому берегись, чтобы споры не толкнули тебя на путь, по которому пошел Меммий.
— Будь спокоен, — рассмеялся Сафей и тихо прибавил: — Ну, а если он добьется консульства?
— Если это случится, — твердо возразил Сатурнин, — я откажусь от магистратуры, чтобы не видеть его наглого лица!
Марий слушал, хмурясь.
— Довольно спорить! — грубо прервал он. — Сперва мы позаботимся о деревенском плебсе, о моих ветеранах… Что же касается Эквиция, — понизил он голос, указав глазами на молодого человека, отошедшего к имплювию, — то я не очень верю, что он сын Гракха (подожди, Люций Апулей, не перебивай!)… но если нужно, чтобы он стал им — да будет так!
Вошел Главция.
Это был муж низкорослый, толстый, коротконогий, с беспокойными, бегающими глазами и мертвенно-бледным лицом. Говорил он скрипучим голосом, любил забавлять толпу непристойными шутками и поражать собеседника непонятными ответами, которые называл «изречениями дельфийского оракула».
— Привет коллегам! — закричал Главция, подняв руку. — Только не подумайте, прошу вас, что у меня в руке деньги или драгоценные камни.
Все засмеялись.
— Привет и тебе, вождь народа! — ответил Марий. — Как живешь? И помогают ли тебе в делах милостивые боги?
— Хвала Юпитеру, — кивнул Главция. — Подходя к твоему дому, я встретился с Меммием. Он шел, опустив голову, и, кажется, меня не заметил.
Марий не успел ответить: в атриум вошли три человека.
Посыпались восклицания:
— А, Понтий Телезин!
— Марк Лампоний!
— И ты, Мульвий? — вскричал Марий. — Очень рад тебя видеть! Как жаль, что Тиципнй безвременно погиб! Но воля богов непреложна, а смерть за дело плебса похвальна!
Понтий Телезин — родом самнит, с мужественным лицом и ласковой улыбкой, которую странно было видеть на его суровых губах. Непримиримый враг правящей олигархии, притеснявшей союзников, он еще в детстве поклялся тенями деда и отца, наказанных римлянами (дед был засечен претором по подозрению в оскорблении жены магистрата, а отец бит плетьми за подстрекательство жителей Фрегелл к восстанию и выслан в Африку, где и умер), что посвятит свою жизнь борьбе за права гражданства. Телезин сблизился с популярами и убеждал их провести закон о гражданстве, ссылаясь на попытки Фульвия Флакка и Гая Гракха.
Популяры любили Телезина. Честный, неподкупный, твердый в убеждениях, он прямо шел к намеченной цели, и Марий, завистливый по натуре, сожалел, что боги наградили союзника лучшими душевными качествами, а ему, римлянину, отказали в них.
Марк Лампоний, друг Телезина, родом луканец, был мрачный юноша, замкнутый, молчаливый. На совещаниях он больше слушал, чем говорил, а если и высказывался, то лаконически, и мнение его оставалось неизменным. Он носил длинные волосы, свисавшие на угрюмые глаза, и никогда не брился.
Марий знал, чего добиваются эти мужи, но прикидывался непонимающим, начиная говорить о плебсе и рабах, о нобилях и вражде их к популярам.
Так случилось и теперь. Но Понтий Телезин смело прервал его:
— То, о чем ты говоришь, досточтимый коллега, всем известно, но скажи откровенно, что ты думаешь о даровании прав союзникам?
— Твой ответ рассеет недоумения, которые возникли в среде обездоленных братьев, — подхватил Лампоний. — Ходят слухи, будто ты не имеешь на этот счет своего мнения…
Марий был застигнут врасплох. Он не знал, что ответить. Выставить себя другом союзников означало, как он думал идти против плебса: согласиться же со слухами, что у него нет собственного мнения, грозило полным разрывом с людьми, которые могли бы в будущем пригодиться. И он выбрал середину этих противоречий.
— Фульвий Флакк и Гай Гракх разумно требовали прав для союзников, — вымолвил он, запинаясь, — но власть и народ оказались противниками закона. Поэтому нужно сломить упорство оптиматов и убедить плебс, что он ничего не потеряет, а только выиграет. Да и как ему не выиграть? — оживился Марий. — Число равноправных плебеев увеличится, и тогда нам легче будет опрокинуть олигархию…
— Это так, — хмуро сказал молчаливый Лампоний, — но будешь ли ты, коллега, поддерживать нас и помогать в борьбе?
Марий побагровел. Он хотел резким ответом прервать неприятный разговор, но в это время Мульвий спросил неожиданно для всех:
— Долго ли еще ждать пахарям человеческой жизни? Вы не знаете, коллеги, что делается в деревне!
— Знаем, будь спокоен! — воскликнул Сатурнин, задетый его словами. — Я уже наметил законы и — клянусь богами и тенями обоих Гракхов! — не отступлю от них, если бы даже пришлось погибнуть! Верно, Эквиций? — крикнул он фирманцу, прислушивавшемуся к его речи. — Пусть сын Тиберия Гракха скажет, прав ли я?
— И ты еще спрашиваешь? — улыбнулся Эквиций. — Мой отец кровью запечатлел аграрный закон, и теперь, когда ты вновь будешь проводить законы обоих Гракхов, я пойду с тобой и отдам свою жизнь на благо народа!
— Эквиций! — радостно воскликнул Сатурнин. — Я ждал от тебя этих слов!
— Люций Апулей, — тихо ответил Эквиций, — неужели я для того скрывался в Тринакрии и в Фирме, чтобы отказаться от великих идей моего отца?
Сатурнин обнял его:
— О благородный сын!
— О великий трибун, равный моему отцу!
Слушая их, Марий посмеивался в бороду: «Ловкие мужи! Они играют, как гистрионы, — думал он. — Имея в своих рядах сына Тиберия, популяры могут добиться, чего захотят».
Но тут он испугался: «Не зашел ли я слишком далеко? Эквиций может запутать меня… Сатурнин стал чересчур нахален… Поговорить с ним?..»
Но в этот день беседовать с Сатурнином не пришлось. Союзники покидали пиршество. Марий понял, что они обиделись, а может быть, не доверяют ему, и старался лестью удержать их. Он даже сказал, что после проведения Апулеевых законов Сатурнин намерен бороться на форуме за дарование прав союзниками, по Сатурнин, занятый беседой с Главцией в таблинуме, не слышал его слов. Телезин и Лампоний решили, что Сатурнин преднамеренно ушел от них, и не захотели остаться.
Телезин сказал на прощанье:
— У обездоленных остается надежда на богов. Но если бессмертные забудут о нас, — нам помогут мечи.
Несколько дней спустя на форуме собирался народ.
День был яркий, солнечный. Голуби, воркуя, слетались к храму Весты, где стоявшая у входа девочка-весталка, в белой одежде, бросала им пригоршнями зерна. Поглядывая на форум, она сзывала птиц тоненьким голоском и отгоняла движением руки наиболее прожорливых, которые отнимали корм у молодых голубей.
Плебс подходил со всех сторон, — улицы казались реками, разрушившими свои плотины: людские потоки хлынули на форум, как волны в огромную цистерну.
Большинство плебса состояло из земледельцев, ветеранов Мария, оповещенных заранее Сатурнином. Они останавливались кучками и возбужденно беседовали, ожидая прибытия народного трибуна. А у храма Кастора теснился городской плебс, однако численность его была невелика.
Стоя на ступенях храма, Меммий возбуждал горожан против Сатурнина. Он говорил, что после раздачи Марием карфагенских земель римским гражданам и союзникам (надел на человека был в пять раз больше обыкновенного надела) популяры замышляют раздел кимбрских земель между ветеранами Мария, а на обзаведение земледельческими орудиями отдают расхищенные римской знатью в Толозе сокровища храмов; говорил он также, что Марий добивается шестого консульства, Сатурнин — вторичного избрания трибуном, а Главция — претуры и что Марий, муж скупой и жадный, покупает голоса, чтобы обеспечить выборы, а его коллеги действуют лестью и хитростью.
Сатурнин появился в сопровождении Главции и Сафея. За ними шагали разъяренные пахари с палками в руках и впереди — Мульвий.
— Вот они, враги ваши! — крикнул Сатурнин, указывая на Меммия и его приверженцев. — Они пришли, чтобы провалить земельный закон, лишить вас наделов!
— Лжешь! — ответил Меммий. — Мы пришли на выборы народного трибуна!
И он предложил избрать Авла Нонния. Городские трибы выразили согласие и охотно стали голосовать за нового кандидата.
Сатурнин переглянулся с Главцией.
— Понимаешь, трибуном должен быть я!
— Что прикажешь?
— Разгони городские трибы!
Главция выскочил на середину форума и завопил:
— Квириты, голосование производится неправильно… путем подкупа! Сенат стремится провести своего трибуна, чтобы провалить аграрный закон!
Ветераны Мария угрожающе подняли палки.
— Вперед! — крикнул Мульвий.
Девочка-весталка услышала крики и, подняв глаза, замерла с поднятой рукою — зерна сыпались, а она не замечала. Она видела, как толпа хлебопашцев двинулась на горожан, потрясая палками, и с ужасом зажмурилась.
Напрасно Меммий призывал плебс к спокойствию, — толстый, коротконогий Главция, яростно вращая глазами, вопил скрипучим голосом:
— Гоните предателей с форума!
Слова его разъярили обе стороны. Беспорядочное движение охватило форум, и девочка-весталка стояла, как окаменелая, не в силах вымолвить ни слова.
Люди шли с бешеными криками, размахивая палками, — одни от храма Кастора, другие им навстречу.
Нонний был в первом ряду. Он бросился к Сатурнину, схватил его за грудь, рванул к себе с такой силой, что тога народного трибуна треснула:
— Злодей, что ты делаешь?
Но Сатурнин ударил его кинжалом, и тут же десятки палок взметнулись над головой Нонния.
— Убивают, убивают! — пронзительно закричала девочка-весталка и скрылась в храме.
— Вот он, неверный пес, хотевший укусить исподтишка своего хозяина! — взвизгнул Сатурнин, указывая на труп и подразумевая под хозяином плебс.
Остатки горожан разбегались, спасаясь от преследования рассвирепевших ветеранов: разбитые лица и головы мелькали у храма Кастора.
— Квириты! — сказал Сатурнин. — Голосование не кончено. Сейчас мы изберем народного трибуна, а центуриатные комиции — консула и претора. Потом я проведу аграрный закон, и вы получите кимбрские земли в Цизальпийской Галлии. Вы завоевали их, сражаясь под начальством Мария против варваров, и неужели найдутся люди, которые осмелятся выступить против ассигнации этих земель? Мы заставим сенат принять закон под страхом ссылки, пени в двадцать талантов с каждого сенатора, лишения огня, крова и воды!
— Сперва нужно свалить Метелла Нумидийского, — шепнул Главция, хрипло засмеявшись. — Он способен на все!
— Да, это наш общий враг, — усмехнулся Сатурнин. — Разве он не пытался изгнать нас обоих из сената за порчу нравов юношества?
— Клянусь копьем Девы! Война требует жертв. А Марий поручил мне убрать Метелла из Рима…
— Мы заставим гордеца покинуть Италию! Но идем, пора приступать к голосованию.
Распространив слухи о посягательстве на Апулеевы законы, а в особенности на аграрный, и о выдвижении кандидатуры Меммия на консульские выборы, Сатурнин стремился привлечь на свою сторону весь плебс и торопился заручиться голосами на избрание Эквиция.
— Квириты, — громко взывал он повсюду, — кому же иному стоять на страже земельного закона, как не сыну Тиберия Гракха?
Имя Тиберия было памятно, и плебс готов был поддержать сына погибшего народного трибуна. Но когда однажды старый сукновал прямо спросил Сатурнина, твердо ли он уверен, что Эквиций — сын Гракха, Сатурнин растерялся. Хотя он и подтвердил, что сомнений быть не может, однако вопрос этот смутил его.
«Оптиматы вызовут у толпы недоверие к Эквицию, — думал он, возвращаясь с форума, — и Апулеевы законы провалятся… Нужно найти человека, который противостоял бы замыслам врагов».
Посоветовавшись с Главцией, Сатурнин решил повидаться с Семпронией.
Вдова Сципиона Эмилиана приняла его, стоя посреди атриума. Лицо ее было строго.
— Что тебе угодно? — холодно спросила она, не понимая, зачем он пришел.
— Благородная госпожа, ты знаешь, какие великие цели преследуем мы, популяры, а я, продолжатель полезного дела Тиберия Гракха…
— Кто тебе сказал, что оно было полезным? — перебила матрона, хмурясь.
— Госпожа моя, Тиберий провел аграрный закон на благо земледельцев. Я возобновил этот отмененный закон во имя справедливости…
— Это была ошибка брата, и он поплатился за нее жизнью…
— Госпожа моя, завтра выборы народного трибуна, и я пришел просить тебя подтвердить на форуме, что Эквиций из Фирма — сын Тиберия Гракха…
— Такого сына у него не было.
— Верно, не было, но ради блага республики умоляю тебя объявить об этом…
— Никогда! — гордо подняла голову Семпрония. — Сципион Эмилиан был против этого закона, а ты хочешь, чтобы я способствовала утверждению его в комициях? Постыдись!..
— Госпожа, одно твое слово — и ты облегчишь участь бедняков, откроешь им путь к сытой, спокойной жизни!
— Ты хочешь, чтобы я ложно клялась богами? Я, внучка Африканского Старшего?!
— О, умоляю тебя, славная супруга великого Сципиона! — вскрикнул Сатурнин и, упав на колени, ухватился за край столы, прижал ее к губам. — О, госпожа! Сжалься над плебсом! Если сын Тиберия Гракха возьмет на себя ассигнации кимбрских земель, сенат не посмеет вторично пойти против плебса!
— Ты не понимаешь, о чем просишь. Оптиматы знают об участи, постигшей сыновей Тиберия Гракха. А мнимый сын, которого ты прочишь в народные трибуны, будет объявлен на форуме обманщиком.
— Я выставлю свидетелей…
— Лжесвидетелей и лжесына Гракха! Никогда!
— Умоляю тебя…
— Уйди. Ты должен благодарить богов, что я не донесу сенату о твоих подлых намерениях.
Сатурнин вскочил, лицо его пылало.
— Я докажу, что он — сын Тиберия Гракха, а если ты станешь мне мешать — берегись!..
Семпрония, задрожав от негодования, хлопнула в ладоши; вбежала рабыня.
— Позови невольников! — крикнула она твердым голосом. — Пусть они выгонят этого презренного человека!
Сатурнин побледнел, бросился к двери. На другой день Сатурнин добился избрания Эквиция народным трибуном.
— Квириты, — кричал Метелл Нумидийский, — это не сын Гракха! У Тиберия было три сына, и все они умерли: один на службе в Сардинии, другой в младенческом возрасте в Пренесте, а третий, родившийся после смерти отца, — в Риме. Семпрония, родная сестра Тиберия, может подтвердить правдивость моих слов…
Выступила Семпрония, подняла руку:
— Квириты, клянусь богами, что все дети Тиберия умерли!
Но плебс отнесся к ней недоверчиво.
— Разве нобилям можно верить? — возбужденно роптали старики. — Сципион был против наделов, и теперь его вдова лжет перед лицом богов в угоду нашим врагам!
— Не верьте им, квириты! — вопил Сатурнин. — Они подослали Нонния, чтобы сорвать земельный закон!
— Убийца! — крикнул Метелл. — Пусть воздадут тебе боги за предательство!
И он, разгневанный, покинул форум.
Выборы консула происходили при невероятном шуме. Сенат выставил кандидатуру Меммия, и когда тот явился, окруженный магистратами, Сатурнин возвысил голос:
— Квириты! Взгляните на этого мужа! Он был популяром, потом изменил народу! Он добивается консульства, заискивая перед сенатом и перед вами!
— Люций Апулей Сатурнин! — воскликнул Меммий. — Боги слышат твои лживые слова!..
Голос его потонул в бешеном реве толпы. Главция взмахнул палкою.
— Достоин ли жить изменник? — воскликнул он. — Квириты, бейте злодея!
Произошла свалка. Меммий что-то кричал, пытаясь остановить озверелый людской поток; он воздевал руки к небу; лицо его было бледно, остановившиеся глаза тупо смотрели на занесенные над ним палки. И вдруг он побежал. Его догнали, окружили, палки опустились на голову, руки, спину, плечи.
Он упал, и десятки ног с остервенением топтали его.
Сатурнин спокойно смотрел на кровавую расправу, думая, что жалеть и щадить врагов народа преступно, но когда услышал шутки Главции, невольно содрогнулся.
Главция кричал:
— Вот лежит месиво из костей и мяса! Клянусь Эринниями, что жена его не найдет места, куда бы поцеловать!
Никто не смеялся, и Сатурнин взвизгнул не своим голосом:
— Перестань тешиться шутовством! Разве не видишь, что сейчас не до этого?
Главция пожал плечами, усмехнулся:
— Крови испугался? Стыдись! Нужно быть стойким до конца. Нужно смотреть в глаза смерти с шуткой на губах и со смехом в сердце!
…Сатурнин твердо проводил Апулеевы законы — хлебный и колониальный.
— Цены на хлеб для столичного плебса должны быть понижены с шести и одной трети за модий до пяти шестых асса, — говорил он, и крики одобрения плебеев — горожан и ветеранов Мария — гудели над форумом. — Сенатские земли в провинциях, а также в Галлии, Транспаданской и Трансальпийской, должны быть нарезаны и распределены между ветеранами Мария, римскими и италийскими пролетариями, и ассигнации поручены консулу Марию…
Трибы голосовали, но сенаторы с пеной на губах выступили против законов; они настояли, чтобы трибуны наложили veto, и растерялись, когда Сатурнин, не обращая на это внимания, продолжал отбирать голоса.
В это время глашатай объявил, что слышен удар грома. На лицах нобилей вспыхнула надежда.
Сатурнин злобно усмехнулся.
— Отцы государства хорошо сделают, если будут сидеть спокойно, — выговорил он, издеваясь, — иначе вслед за громом может посыпаться и град!
— Замолчи, злодей! — крикнул городской квестор. — Мало тебе еще римской крови?
И он приказал своим сторонникам разогнать популяров.
В общей свалке бежали все: и Сатурнин, и Главция, и Сафей, и сотни других. Форум сотрясался от топота ног.
Сатурнин отступил к Капитолию и обратился с речью к ветеранам Мария, заклиная их разогнать приверженцев сената.
— Иначе Апулеевы законы будут отменены, — кричал он, — и вы не получите земельных наделов!
Рослые, крепкие ветераны оттеснили врагов и, угрожая им толстыми палками, дали возможность Сатурнину закончить голосование.
Апулеевы законы были проведены с оговоркой, что они будут утверждены сенатом в пятидневный срок. Марий, не выступавший на форуме (за него работали популяры), узнал о проведении законов и потребовал от сенаторов клятвы.
Те заколебались, но услышав о цене, ссылке и лишении воды и огня, готовы были согласиться. Но Метелл смутил их.
— Отцы государства! — гордо поднял он голову. — Неужели вы поддадитесь влиянию преступников, которым место в тюрьме?! Сатурнин, Главция и Сафей — это подонки общества, и нам ли бояться злодеев? Не давайте клятвы! Кимбрские земли не могут быть разделены, на это есть senatus consultum[18] и я заявляю твердо и непреклонно: клятвы не дам!
— Ты прав, благородный Метелл! — воскликнул Марин, хитро прищурившись. — Твоя мудрость равна военным заслугам, и римляне оценят твое решение. Я присоединяюсь к твоему разумному отказу.
Сенаторы радостно вскочили и, окружив Мария и Метелла, превозносили добродетель обоих, жали им руки, называли столпами республики.
— А как же плебс? — спросил кто-то. — Сатурнин ожидает утверждения закона…
— Пусть ждет! — засмеялся Марий и, закрыв заседание, распустил магистратов.
А на пятый день, созвав снова сенат, он возгласил, злорадно усмехнувшись:
— Благородные отцы и мудрые вершители судеб государства! Я побеспокоил вас по важному делу. Плебс бушует и грозит насилиями… последствия могут быть страшными… И я предлагаю принести клятву…
Пораженные, сенаторы молчали. Их возмущала эта западня, издевательство над властью, и сам Марий почувствовал, что зашел слишком далеко. Однако врожденная ненависть к нобилям взяла верх над благоразумием, и он продолжал:
— Отцы-сенаторы! Предлагаю вам отправиться в храм Сатурна, чтобы принести клятву…
— Нет! — резко крикнул Метелл. — Я не пойду. А тебе, низкий муж, вечный позор и презрение! Глумиться над человеком постыдно, а глумиться над священной властью сената преступно. Я знаю, ты считаешь умение хорошо лгать и обманывать частью добродетели и ума. Неужели этому ты научился у Сципиона Эмилиана?
— Идите, — обратился Марий к сенаторам, не слушая Метелла.
Все встали.
— А ты? — повернулся он к Метеллу.
— Нет, — твердо повторил Метелл. — Не бывать, чтобы плебей навязывал свою волю оптимату!
Требуемая клятва была дана, и Сатурнин, вычеркнув Метелла из списка сенаторов, стал возбуждать против него плебс:
— Квириты, пока вредный муж остается в Италии, вы не получите земель. Добивайтесь, чтобы консулы объявили поскорей об его изгнании!
Через несколько дней Метелл, проходя по форуму, услышал крик глашатая. Он спокойно выслушал постановление комиций об изгнании и направился домой, размышляя, куда ехать и какие вещи взять с собой в чужие страны.
Накануне выступления популяров против Меммия Марий пришел домой, сопровождаемый Сатурнином, Сафеем и Главцией. Вражда с сенатом, ненависть городского плебса и раздражение союзников (он был уверен, что Телезин и Лампоний считают его двуличным) — всё это угнетало его.
Юлия заметила по лицу мужа, что произошли какие-то неприятности, но спросить в присутствии гостей не решилась. Она видела, что супруг удручен, Сатурнин мрачно-решителен, а Главция — неестественно весел.
Марий и Сатурнин молча уселись у имплювия, а Главция, засмеявшись без причины, воскликнул:
— Борьба начинается!
— Это так, — пробурчал Марий, — но я, консул, нахожусь в странном положении: что прикажет сенат — я обязан исполнить.
Сатурнин пожал плечами.
— А ты не исполняй, — спокойно сказал он. — Созови ветеранов и опрокинь сенат…
Марий молчал. Предложение казалось заманчивым.
Юлия начинала понимать; ей стало страшно. Неужели Марий поддастся подстрекательствам, пойдет против власти, освященной богами, и потрясет республику казнями, грабежами и убийствами?
А Сатурнин говорил:
— Таить, коллеги, нечего — шли мы скользкими путями: хитростью, обманом, даже преступлениями добивались своих целей. Сегодня почин в наших руках. Прикажи созвать ветеранов, — настаивал он, обращаясь к Марию, — и мы опрокинем эту освященную богами власть, станем господами Италии. Мы уравняем в правах население Италии, создадим новую жизнь, а тогда… кто тогда осмелится назвать нас негодяями? Мы запятнали свои имена во имя великой цели, и человечество поймет когда-нибудь, что если и были подкуп и убийство, то совершались они во имя священных идей…
Он вздохнул, обвел всех затуманившимся взглядом; лицо его казалось усталым, преждевременные морщины бороздили лоб, тонкой сеткой лежали под глазами.
Все смотрели на него: Марий, Главция и Сафей, и им было жаль этого молодого человека, который, как подумал Марий, «горел подобно факелу в трудной борьбе».
— Не печалься, — ободрил его Главция, — перевес будет на пашей стороне!
— Я решил убрать Меммия: он добивается консулата, чтобы подорвать наше дело. Сенат, конечно, будет возмущен этим убийством, и враги набросятся, чтобы снять с меня голову, но я не боюсь.
— Разве у тебя нет верных сателлитов? — спросил Главция. — Выйди на улицу — они у дверей дома, выйди в перистиль, и ты увидишь их в саду…
— Зачем ты позвал их?
Главция нагнулся к Сатурнину и шепнул ему на ухо:
— Они пришли, чтобы провозгласить тебя царем.
— Царем? — вспыхнул народный трибун. — Это слово ненавистно римлянам, и стать царем — значит совершить величайшее преступление против закона.
— Идем. Нас ждут важные дела.
Когда они втроем вышли на улицу, Главция протяжно свистнул, и толпа сателлитов, вооруженных дубинами, с оружием под плащами, окружила их.
— Марий мне не нравится, — криво усмехнулся Сафей, — мой совет — не доверять ему.
— Что ты?! — вскричал Сатурнин. — Мы оказали ему немало услуг, и он весь наш.
— На его косматом лице я видел нерешительность, а в медвежьих глазах — трусливое колебание, а может быть, и предательство… Берегитесь, коллеги!
Юлия, находясь в таблинуме, слышала разговор Главции с Сатурнином и дрожала, не зная, как предупредить Мария. «Они погубят его, — думала она, — речи Главции о провозглашении Сатурнина царем — это посягательство на власть. Но Сатурнин отказывался. А если согласится?..»
Когда гости ушли, она выбежала из таблинума, схватила мужа за руки.
— Гай, взгляни! Скорее! — тащила она его к двери. — Видишь сателлитов? Они находились в нашем саду и на улице, охраняя своего царя…
— Какого царя? — удивился Марий. — Ты что-то путаешь…
— Нет, нет.
И она рассказала о случайно подслушанной беседе. Марий побледнел.
— Как, из популяров — в цари? — шептал он. — Да не может быть! Если сателлиты хотят провозгласить его царем, если мерзкий Главция уговаривает, то есть единое средство пресечь зло… О боги! Что мне делать? Не лучше ли притвориться больным и не выходить из дому?..
Размышления его были прерваны возгласом раба:
— Господин, какой-то калека желает тебя видеть.
Марий нахмурился.
— Пусть войдет, — ответила за него Юлия.
И в атриум проник Виллий в грязной тунике, висевшей на нем лохмотьями.
— Виллий?! — вскричал Марий.
— Прихожу к тебе, Гай, с дурными вестями…
— Родители?..
— Увы! — вздохнул Виллий. — Твой отец присылает тебе предсмертную эпистолу, а мать, умершая в иды прошлого месяца, — лучшие пожелания и последний поцелуй.
Слезы навернулись на глаза Мария, губы задрожали, но только на мгновение. Он овладел собой и принялся разбирать грубые, неуклюжие письмена:
«Гай Марий-отец — своему сыну Гаю Марию, великому военачальнику и консулу.
Твоя мать, сын мой, сошла недавно в подземное царство Аида. Я и она всегда желали тебе удачи, славы, побед и благополучия. Но, ради богов, будь, сын, благодарен до гроба Метеллу Нумидийскому, который тебе покровительствовал и выдвинул тебя на государственную службу. А у нас в Цереатах слухи, что ты восстал против него, второго отца своего, и роешь ему яму… О, если это правда, — остановись! Проси у него прощения, умоляй на коленях, стань его верным слугою…»
Марий не дочитал, лицо его исказилось. Этот сильный человек, глядевший не раз в глаза смерти, не мог больше смотреть в эпистолу и быстро отошел к ларарию, чувствуя, как приливает кровь к лицу.
«А я посягаю на его жизнь, — думал он. И вдруг обернулся, в глазах горела ненависть: — Отец заблуждается. Метеллы — враги. Я ненавижу оптиматов, а еще больше — царей! Да, да — царей! И если Сатурнин…»
Взглянув на Виллия и, кликнув рабыню, приказал отвести его в лаватрину, выдать новую тупику, а потом накормить и уложить спать.
Он ходил по атриуму и думал. В душе его происходила упорная борьба. Наконец он топнул ногою:
— Нет же, нет! Зло нужно пресечь в корне! — выговорил он с жестоким выражением на лице и, подойдя к ларарию, принес вечернюю жертву домашним богам.
Узнав, что городской плебс, подстрекаемый приверженцами сената и возмущенный убийством Нонния и Меммия, отправился на форум, чтобы умертвить Сатурнина, — Мульвий предупредил народного трибуна об опасности, и тот, окружив себя деревенским плебсом, приказал взломать двери темниц и освободить преступников. Он торопился, боясь противодействия сената, и, отпустив узников на волю, поспешно захватил Капитолий. Главция и Сафей ни на шаг не отходили от своего друга.
Вскоре стало известно, что сенат приказал консулу объявить мятежников вне закона.
Марий колебался, сожалея, что не предупредил популяров о последствиях бунта, и вооружал войско с такой медлительностью, что сенат, видя его «половинчатые» действия, приказал другим лицам отвести воду, которая имела доступ в священную ограду Капитолия.
Осажденные едва держались, умирая от жажды и голода, и Сафей, в отчаянии, предложил поджечь храм.
— Во время переполоха, — говорил он, — мы сумеем пробиться при помощи мечей. Мы поднимем союзников и начнем войну. Телезин и Лампоний помогут нам…
Однако Главция и Сатурнин, полагаясь на дружбу Мария, решили сдаться.
— Берегитесь, — отговаривал их Сафей, — этот грубый деревенщина двуличен: он держался в стороне, когда мы боролись, и вел переговоры одновременно с нами, требуя нападения на сенат, и с олигархами о подавлении нашего мятежа. Ведь вы же сами, коллеги, отшатнулись от него, вы же сами…
— Пусть он двуличен, — сказал Сатурнин, — но плебей не предаст борцов за плебс.
— Делайте, как хотите, — нахмурился Сафей, — а я подожду.
Сатурнин начал переговоры.
Послы мятежников вернулись. Они говорили, что видели на форуме вооруженных сенаторов во главе со стариком Марком Эмилием Скавром, и протянули Сатурнину навощенную дощечку, на которой крупным почерком Мария было выведено:
«Не бойтесь, я вас спасу».
Сафей засмеялся: он не верил.
— Не ловушка ли это?
— Юпитер отнял у тебя разум! — вспыхнул Сатурнин. А Главция прибавил:
— Марий, без сомнения, даст нам возможность бежать.
— Идем! — вскричал Сатурнин. — А ты — как хочешь!
Он пошел вместе с Главцией по направлению к форуму. В глазах его было беспокойство, но он старался казаться веселым. Несколько человек присоединилось к ним.
Сафей сначала медлил, но видя, что земледельцы уходят с вождями, решил разделить общую участь.
Когда они вышли из Капитолия, бешеный крик потряс форум:
— Смерть! Смерть!
— Молчите! — крикнул Марий, но голос его пропал в шуме.
— Отдайте нам их головы! — кричали нобили, потрясая оружием.
— Головы Сатурнина, Главции и Сафея!
Но Марий приказал ветеранам окружить сдавшихся вождей и обратился к народу, пытаясь выиграть время:
— Квириты, они сдались, им была обещана жизнь, и они подлежат судебной ответственности!
Форум загудел:
— Требуем казни!
— Консул, ты не заботишься о благе республики!
Наступила тишина, и вдруг твердый голос выговорил с насмешкой:
— Квириты, дело ясно: консул — сам популяр и, конечно, хочет пощадить злодеев.
Побледнев, Марий обернулся к обвинявшему его мужу.
Это был Сулла.
Глаза их встретились, и Марий не выдержал.
— Лжешь, рыжий вепрь! — взвизгнул он, но Сулла уже скрылся в толпе. — Квириты, дарованной мне консульской властью я отправляю трех мятежников в курию Гостилию и поступлю с ними по закону… А Эквиция приказываю заключить в темницу.
— Меня, сына Тиберия Гракха? — возмутился фирманец и обратился к народу: — Квириты, слышите? Что же вы молчите?
В отдалении послышалось:
— Долой консула!
— Долой Мария!
Вскоре голоса приблизились, перешли в яростный ной, — шли толпы земледельцев. Впереди шагал вольноотпущенник Марк Фульвий Геспер в старом пилее. Он поседел со времени убийства его господина — белая паутина серебрилась в волосах, но глаза были те же: быстрые, живые, горячие.
Форум содрогался от топота ног и дикого рева:
— Плебей, а своих душит!
— Батрак, а батраков притесняет!
— Долой, долой!
— Консул, отдай нам вождей! — крикнул Геспер. Толпа напирала, и Марий, желая избежать кровопролития, отвел свой отряд к Капитолию.
В это время из курии Гостилии донесся вопль:
— Убивают! Убивают!
Форум замер. Крик повторился. Земледельцы двинулись плотной стеною к курии Гостилии. Но Марий уже опередил их.
— Открыть дверь! — распорядился он, едва владея собою.
Свет проникал в курию сверху — крыша была разворочена, и на мозаике лежали три убитых мужа, облеченных знаками своего достоинства. Лица их были бледны, остановившиеся глаза обращены к небу. Рядом с ними валялись тяжелые черепицы. Марий взглянул вверх. Несколько черепиц полетели в него. Он отошел к порогу и, чувствуя, как сердце колотится в груди, глядел на смелые лица Сатурнина и Главции, на раскроенную голову Сафея.
Крики толпы вывели его из оцепенения.
— Да здравствует Эквиций! — ревели сотни глоток, и Марий выбежал на форум: земледельцы несли Эквиция на плечах.
С обнаженным мечом, страшный, взъерошенный, Марий бросился к караульным:
— Почему отпустили самозванца?
— Вождь, — ответил Петрей, — толпа опрокинула нас и сбила замки… Мы не виноваты.
— Приказываю убить Эквиция…
Толпа несла фирманца на плечах. Улыбаясь, он что-то кричал Гесперу, протягивал руки к плебеям, и Петрей, притаившись за колонной храма Кастора, не спускал с него настороженных глаз. Вот он поднял лук, натянул тетиву. Стрела взвизгнула и пропала.
Эквиций захрипел, пошатнулся. Кровь хлынула из пробитого горла, — недаром караульный начальник считался самым метким стрелком.
Толпа бросилась искать убийцу, но у храма Кастора было пусто.
А Петрей, стоя перед Марием, говорил, улыбаясь:
— Вождь, приказание твое исполнено: самозванец убит.
Война в Сицилии кончилась полным разгромом рабов: консул Манний Аквилий, убив на поединке вождя Атениона, опрокинул неприятельские войска, а остатки их осадил в крепости и взял измором; затем последовали казни, наполнились тюрьмы; рабам было запрещено носить оружие.
И в Риме победила власть: популяры были разгромлены.
Не имея вождей, одинокие, преследуемые, они не знали, что делать. Одни искали союза с врагами и убийцами, заискивая перед ними, выполняя их преступные поручения, лишь бы уцелеть для будущей борьбы; другие укрывались в Остии и соседних городах; иные бежали к царю Митридату, покорявшему царства Малой Азии и угрожавшему, по слухам, войной самому Риму.
Мульвий находился в Риме. Он не имел заработка и жил подачками Мария. Однажды, бродя по улицам, он встретился с Тукцией. Жизнь свояченицы опечалила его, а равнодушие, с каким она отнеслась к смерти Тициния и родных, возмутило. Он не удержался и упрекнул ее.
— Чего ты хочешь от меня? — удивилась Тукция. — Разве хоть один из вас пожалел меня? Все вы преследовали меня, как собаку… Я не говорю о Виллии: он одел меня и снабдил пищей на дорогу…
— Виллий в Риме. Он занялся гончарным производством.
— Ты видел его?
— Он живет на улице горшечников, в доме Марка Фульвия Геспера.
— А имущество, домик? — вспомнила Тукция долину возле Цереат.
— Все продано за долги.
Мульвий поторопился уйти. Встреча с Тукцией была для него тягостна. Он молил богов избавить его от встреч с этой блудницею.
Шли годы. Могущество сената возрастало. Законы Сатурнина были отменены, раздача кимбрских земель прекращена. Марий, отошедший от дел, не желая видеть торжественного возвращения из ссылки Метелла Нумидийского, уехал в Галатию под предлогом принесения обещанных жертв Кибелле, богине Пессинонта, а в действительности затем, чтобы вызвать неурядицы на Востоке и получить назначение на войну. Он жаждал подвигов и богатств, мечтал о грабежах азиатских народов, и бездеятельная жизнь угнетала его.
В Каппадокии он встретился с Митридатом. Понтийский царь — великан, в широких желтых персидских штанах и тиаре, усыпанной драгоценными камнями, — сидел на троне и беседовал с ним. Он хотел подкупить Мария, чтобы иметь могущественного сторонника в Риме, но это ему не удалось.
Возбуждая Митридата против Рима, Марий сказал:
— Царь, постарайся быть сильнее римлян или повинуйся их приказаниям.
Митридат побледнел от гнева.
— Если б эти речи я услышал не из твоих уст, великий Марий, голова смельчака валялась бы в пыли у моих ног! Но знай, что я не так уж бессилен, как ты думаешь. И если я не разобью Рима, то все же причиню ему множество бед.
Возвратившись в Рим, Марий видел, как нобили выдвигали Суллу на должность претора, и старая вражда опять мучила его. Он еще больше возненавидел счастливого соперника, назначенного вскоре пропретором в Киликию, по слухам, для того, чтобы посадить на престол Каппадокии персидского вельможу Ариобарзана, а на самом деле затем, чтобы ограничить завоевания Митридата и устрашить народы могуществом Рима.
Известия от Суллы вызвали в Риме всеобщее ликование: с небольшим войском, увеличенным союзниками, пропретор достиг Тавра, разбил каппадокийские войска и преследовал их до Евфрата. Эпистола его кончалась словами: «Войска Митридата где разбиты, а где рассеяны. Сегодня римские серебряные орлы впервые закачались над широкой рекою: отражаясь в волнах, крылья трепещут, а клювы ищут, кого поразить».
Марий сходил с ума от зависти; он пытался опереться на популяров, чтобы добиться назначения в Азию, но кучка их, оставшаяся в Риме, не имела значения и выжидала. Тогда отчаяние овладело им.
Ненавидимый нобилями, презираемый плебсом за предательство Сатурнина, покинутый многими друзьями, потерявшими к нему доверие, он жил в мрачном уединении, почти ни с кем не видясь. И только изредка навещал Цинну, с которым его связывала долголетняя дружба и который некогда воспитывал его приемного сына Гая.
Дом, в котором жил Марий, казался опустевшим; жена и невольники ходили на цыпочках, боясь возмутить покой мрачного господина. Могильная тишина сменялась нередко взрывами необузданного гнева. Тогда рабы и вольноотпущенники разбегались, — ярость и тяжелая рука Мария всем были хорошо известны.
Юлия, к которой он постепенно охладел, пряталась в кубикулюме и терпеливо дожидалась, когда муж успокоится. Только Гай выказывал неустрашимость и появлялся перед взбешенным отцом в красной тунике, с луком за плечами и копьем в руке.
Это был бледный юноша, с костлявым лицом, большими глазами, высокого роста; через полгода он мог уже надеть тогу.
В этот день Марий встал не в духе: военные успехи Суллы не давали ему спать спокойно. Он срывал гнев на рабах и даже Юлии сказал дерзость. Жена заплакала и скрылась в кубикулюме.
Когда побитые рабы разбежались, вбежал Гай.
— Кого думаешь бить? — спросил он, остановившись перед отцом. — Хочешь, я помогу тебе?
Марию стало стыдно. Он привлек к себе сына, а тот спросил:
— Ты видел кровь? Какого она цвета?
И, не дожидаясь ответа, свистнул. Вбежали охотничьи собаки, и юноша поразил копьем одну из них. Слушая визг издыхающего животного, он указывал отцу на кровь, разбрызганную по мозаичному полу атриума.
— Видишь, она не краснее человеческой. Дядя Люций разрешил мне убить провинившегося раба. Его привязали к столбу, и я выпустил в него двадцать семь стрел. Раб был весь в крови, и я помню хорошо ее цвет…
Марий стиснул зубы.
— Кровь нужно пускать не рабам, а нобилям, — грубо сказал он. — Дядя Люций был, наверно, пьян… Слышишь? Пьян, пьян!..
— Не кричи. Мы выпили вместе. Он втрое больше меня…
На волосатом лице Мария появилась злоба.
— О, Цинна, Цинна! — прошептал он и, взяв юношу косматыми руками за плечи, вывел из атриума на улицу.
Через несколько минут они подходили к дому Цинны.
Люций Корнелий Цинна был в это время курульным эдилом. К обязанностям своим он относился беспечно, и его надзор за жизнью и общественной нравственностью На улицах и площадях вызывал шутки молодых аристократов-бездельников.
— Все у него в порядке, — посмеивались они, — государственные здания, улицы и памятники содержатся в чистоте, только никто не заходит в писсуарии, а все мочатся у зданий и памятников (уже не возлияния ли это богам?); граждане строго охраняются на рынках от обмана торговцев — надзор за мерой и весом тщателен, только пеня почему-то минует обманщиков.
Однако Цинна не обращал внимания на насмешки. Он сознавал, что упреки справедливы, но закрывал глаза на безобразия. И его любили за это плебеи, всадники и блудницы. Даже сенаторы порицали редко. Жены и дочери их были без ума от наряженного и раздушенного красавца, который беспрерывно разводился с женами из-за «бесплодия» их (всем было известно, что его жены делали себе выкидыши).
Хозяин встретил их на пороге. Он был в белоснежной тоге с пурпурной каймой и собирался выйти на улицу.
— Слава богам, что друзья не забывают мужа, которого государственные дела отвлекают от веселой жизни! — засмеялся он. — Входите!
Он пропустил их в атриум и, хлопнув в ладоши, приказал светловолосой рабыне принести вина и плодов. Марий сел, быстро взглянул на друга.
— Я пришел ругаться с тобою, — сказал он и, видя недоумение на лице Цинны, прибавил: — Зачем ты потчуешь Гая вином?
Цинна рассмеялся:
— Вином? Да это, дорогой мой, дар Вакха!
— Но ты забываешь о возрасте Гая!
Цинна пожал плечами.
— Когда юноша сходит с ума по светловолосой деве, — сказал он и захохотал, взглянув на вспыхнувшего Гая, — можно ли ему запрещать вино? Без Вакха и Венеры, дорогой мой, трудно прожить.
Вошла рабыня и поставила на стол вино, смешанное в кратере.
— Наес est![19] — засмеялся Цинна, указав на затрепетавшую под его взглядом невольницу. — Гай без ума от нее, и он прав. Дева молода, приятна и вкусна.
Но Марий, не любивший разговоров о женщинах, спросил — как отрубил:
— Что нового в республике и соседних царствах?
Цинна поспешно рассказал, что Сулла выказал себя в Азии блестящим полководцем, разбил каппадокийцев и армян и возвратил престол Ариобарзану, а затем заключил дружбу и союз с парфянским арсаком.
— Подумай: он не побоялся поставить три кресла и сесть между Ариобарзаном и Оробазом, парфянским послом. Он беседовал с ними, а халдей, сопровождавший Оробаза, предсказал Сулле величие и славу…
Марий побледнел.
— Глупости! Сулла — гордец, хвастун и дурак, — сказал он, заикаясь от волнения, — и неужели ты веришь этим басням, Люций Корнелий?
— А почему не верить? Скоро Сулла возвратится в Рим, и я лично расспрошу его — правда ли это или выдумка?
Марий молчал.
Вдруг Цинна подошел к нему вплотную:
— Слышал? Оптиматы начинают борьбу с всадниками!
— Не может быть, — покраснел Марий. — Кто тебе сказал?
— Ты не поверишь, если я назову имя этого человека!
— Кто он?
— Сын предателя… один из убийц Гая Гракха…
— Кто же? — топнув ногою, вскричал Марий, и лицо его побагровело.
В голове промелькнули имена могущественных противников великого народного трибуна — он искал. И вдруг перед глазами всплыло неприятное лицо с тонкими губами.
— Марк Ливий Друз?
— Ты говоришь. Он готовится к борьбе с всадниками, добивается трибуната. Говорят, его возмутило несправедливое осуждение всадниками Публия Рутилия Руфа. Сами взяточники, они обвинили во взяточничестве его, честнейшего человека.
Марий злобно усмехнулся: всякое лицо, добивающееся власти, внушало ему зависть.
Простившись с другом, он отправился домой, не замечая, что сын отстал от него и, озираясь, поспешно вернулся к Цинне.
Серебряная статуя Сципиона Эмилиана стояла в кубикулюме на высоком треножнике, и заботливая рука Семпронии ежедневно сплетала венки из живых цветов, чтобы возложить на его голову. У подножия статуи толпились вазы с растениями, и молодая зелень тянулась стройными побегами, достигая груди Сципиона. А с пола подымались пальмы, кипарисы и пинии, образуя как бы шатер над его головою.
Целые дни просиживала Семпрония перед статуей, не сводя с нее влюбленно-тоскливых глаз. И, сложив набожно руки, молилась о прощении.
Она ни с кем не виделась, жила как бы взаперти, и выходила из дому только за покупкой цветов.
Перед сном она сама снимала статую с треножника и заботливо укладывала ее на свое ложе. А потом, обвив шею Эмилиана руками, прижималась к нему с неутоленной любовью, страстно ласкала его лицо, глаза, целовала губы.
— О Публий, — шептала она, тихо рыдая, — простишь ли ты меня когда-нибудь? Я истомилась без тебя, супруг мой возлюбленный, я устала жить… О, явись же мне во сне, скажи хоть одно слово!
Она засыпала в слезах и, проснувшись, начинала такой же день, как предыдущий. Голова ее, истерзанная угрызениями совести, была полна мыслей, и все думы были о нем, любимом, несравненном.
Так медленно тянулось время, не принося успокоения. А когда наступал день рождения или годовщина его смерти, она чтила память покойника жертвоприношениями и нанимала за высокую плату гладиаторов, которые должны были биться насмерть. В сопровождении рабынь и вольноотпущенниц она отправлялась с кушаньями на его могилу, сама ставила у подножия саркофага чаши с водой, горячим молоком, оливковым маслом и жертвенной кровью, вазы с медом и солью.
Седая, тщедушная, сгорбленная, она спокойно смотрела на смерть гладиаторов, и губы ее шептали:
— О Публий, простишь ли ты меня когда-нибудь?..
Однажды она вернулась с могилы Эмилиана в приподнятом настроении. Там, у гроба, она пощадила поверженных гладиаторов и запретила добивать раненых лишь оттого, что услыхала о смерти Метелла Нумидийского. В городе говорили, что он отравлен популярами.
Она скорбела о Метелле, которого считала последним отпрыском мужей древней доблести — добродетели, и, войдя в атриум, взглянула на статую. Ей показалось, что лицо мужа светилось иной улыбкой, более чем доброй, и она, упав на колени перед треножником, всхлипнула, простирая руки:
— И его, твоего ученика и последователя, они убили… Честный и неподкупный, как ты, он уже не будет защищать Рим, и квириты не увидят больше его суровых глаз, не услышат твердого голоса, бичующего пороки!
А затем, закрыв руками лицо, шепнула:
— О Публий, сжалишься ли ты надо мною?
Тишина звенела в кубикулюме.
Хлопнув в ладоши, она кликнула рабынь и, приказав возжечь благовония, улеглась рядом со статуей.
Снилось ей, что она идет по дорожке сада. Постройки виллы остались позади, а она идет, и бесконечен путь, как бесконечна ее страдальческая жизнь. И вдруг на повороте, у озера, она видит его. Он стоит, опершись на ствол дерева, и лицо его лучится каким-то необыкновенным светом, а в глазах и на губах — прежняя добрая улыбка. Сердце ее бьется, и она плачет, упав на колени, прижимается к тоге Сципиона, обнимает его ноги, но он удаляется, как тень, и манит ее рукою.
«Простишь ли ты меня, Публий?»
Она видит его улыбку, его руку, зовущую, любимую, и кричит:
— Иду за тобой, Публий! Иду… Подожди…
Проснулась со страшным воплем.
Испуганные невольницы вбежали в кубикулюм. Слышала, как они второпях зажигали светильни, но не открывала глаз, надеясь, что видение вернется. А вместо него вставала жизнь, противная, ненужная, как грязь, выметенная из атриума.
Она отпустила рабынь и, рыдая, прижималась к статуе. По лицу Сципиона пробегали быстрые блики, — пламя светилен мигало, — и ей казалось, что живет это лицо, улыбается, а глаза щурятся.
— Я иду, Публий, — шепнула она и, вскочив, выбежала из кубикулюма.
В ларарии был полусумрак. Она нащупала что-то за статуей Юпитера и, зажав в кулаке, поспешно вернулась.
— Я иду, Публий!
На маленьком столике стояла чаша с медовой водой, которую она обыкновенно оставляла себе на ночь. Она разжала руку — тускло блеснул свинцовый пузырек, и несколько тяжелых капель упало в воду. Не колеблясь, она твердой рукой поднесла чашу к губам.
— Я иду, Публий!..
Не могла говорить. Боли в желудке наступили почти мгновенно. Шатаясь, она добрела до ложа и улеглась, обхватив статую.
Огни светилен уплывали, становясь тусклыми искорками. Лицо Эмилиана заволакивалось мутной дымкой, а она целовала побелевшими губами его щеки, но как-то устало, с усилием, стеня и вздрагивая, и уже не видела дорогого лица — тело покрывалось липким холодным потом, жар сменялся ознобом, а потом надвинулась темнота.
Лицо ее почернело точно так же, как некогда у Сципиона Эмилиана, и багровые пятна побежали по обнаженным рукам; вскоре пятна потемнели, сливаясь в сплошную черноту. Искривленные губы ее еще шевелились, но вместо слов вырывался прерывистый хрии, искаженное лицо подергивалось последними судорогами.
Тишина охватила кубикулюм. Только мигали светильни, бросая быстрые блики на черный труп, сжимавший в объятиях серебряную статую.
В эти страшные дни неограниченной власти олигархов политическая жизнь, казалось, замерла. О популярах ходили слухи, что они скрываются в Риме, по выступить не в силах. И потому не было ни борьбы, пи пламенных речей, подобных тем, когда форум содрогался от страстного голоса Сатурнина, призывавшего плебс к восстанию.
…Марк Ливий Друз Младший. Он принадлежал к высшей римской знати, получил в наследство от отца огромное состояние и считался одним из нравственнейших молодых людей. По его понятиям, благородство происхождения налагало на человека известного рода обязанности. Его дом был построен таким образом, чтобы прохожие и соседи могли видеть жизнь обитателей. Умный и гордый, Друз пользовался большим влиянием в сенате и на форуме. И краснел, когда упоминали с похвалой имя его отца, считая, что это несправедливо.
Возмужав, он мечтал о деятельности народного трибуна, и ярким образцом для него стала борьба обоих Гракхов. Земля? Она необходима земледельцу, как воздух или вода. Хлеб? В нем нуждается голодный плебс. Всаднические суды? Они вредны: безответственность денежной аристократии за различные преступления, вымогательства и взяточничество доходят до наглости; судьи умеют замять дело провинившегося всадника или оправдать его. Права союзникам? В Италии никогда не будет длительного мира, пока враждуют сабельский бык и римская волчица.
Плебеи любили Друза: он никому не отказывал в пище, в деньгах, в совете и умел защитить клиента и пролетария от обид оптиматов. И когда он выставил свою кандидатуру на должность народного трибуна, плебс единодушно голосовал за него.
Однажды вечером к нему пришел Мульвий.
— Трибун, охраняемый богами! — воскликнул он. — Ты борешься за благо народа, а я — плебей. Поставь меня в ряды борцов за справедливость!
И, рассказав Друзу о своей жизни, о поддержке Сатурнина, об измене Мария, он вымолвил дрогнувшим голосом:
— Трибун, как же это? Я не понимаю… Марий — плебей… и предал друзей, боровшихся за плебс…
Друз нахмурился. Презрительная улыбка не сходила с его губ. Он не ответил Мульвию, подумав: «Я, оптимат, сделаю больше, чем облагородившийся батрак».
Решив отнять у всадников их политические преимущества и привлечь к ответственности за беззакония, он совещался накануне проведения законов с Марком Эмилием Скавром и оратором Люцием Крассом.
Скавр был уже глубокий старик, но еще живой и подвижный. Со времени кимбрской войны он изменился.
Когда в битве с кимбрами близ реки Афесы римская конница, разбитая наголову, бежала в беспорядке в Рим и сын Скавра Марк Эмилий, префект конницы, оказался в числе беглецов, отец, узнав об этом, послал сказать ему: «Я рад был бы видеть твои кости на поле сражения, нежели знать о твоем гнусном бегстве». Молодой Скавр пронзил себя мечом, и старик, получив известие об его смерти, несколько дней не выходил из дому.
Он нигде не находил себе места: перед глазами стоял сын. «Зачем я сказал эти слова? — думал он. — Ведь это я, отец, убил сына!»
Выслушав Друза, патриций одобрил его намерение, а Люций Красс сказал:
— Ты заботишься о сближении всадников с сенаторами для исполнения судебной магистратуры… ты хочешь, чтобы часть всадников заседала в сенате, а судьи набирались из среды сенаторов и всадников… Ты намерен привлекать к уголовной ответственности взяточников и вымогателей…
— Все это хорошо, — нетерпеливо прервал Скавр, — но послушай, Марк, что говорит сенат. Вот его слова: «Как, он задумал возвысить всадников? Став сенаторами, эти золотые мешки будут действовать против нас, столпов отечества, и мы должны терпеть? Нет, никогда!» А всадники опасаются, как бы судебная магистратура не стала приманкой для сенаторов и те не захватили ее, вытеснив всадников…
— Пусть так, но я увеличу размер хлебной раздачи и привлеку плебс на свою сторону… сделаю его грозным орудием на случай борьбы с купеческим сословием…
— Чрезмерные раздачи хлеба окажутся не под силу республике! — вскричал Скавр.
— Почему же? Излишек потребных на это расходов можно покрывать выпуском медных динариев одновременно с настоящими, серебряными.
Скавр подумал, улыбнулся:
— Клянусь Меркурием, ты умно придумал! — сказал он с восхищением.
— Затем, — продолжал Друз, — необходимо распределить между колонистами нерозданные пахотные земли… Мой отец обещал это сделать, и мой долг как сына, — покраснел он, — исполнить его намерение.
— Ты, конечно, говоришь о сицилийских землях? — вскричал Люций Красс.
— О сицилийских и кампанских.
Скавр задумался.
— В борьбе с всадниками нам необходимо опираться на плебс, — сказал он, — и ты правильно поступил, задумав провести хлебный и колониальный законы. Благодаря этому к тебе примкнут пролетарии.
— Я не сомневаюсь в этом, но проводить закон о передаче судов сенату, а затем остальные законы — значит ничего не достигнуть. Нам необходимо поразить купеческое сословие, а дать хлеб и колонии плебеям всегда успеем.
— Что же ты решил?
— Я хочу соединить эти законы в один и одновременно подвергнуть их голосованию. Люди, желающие хлеба или колоний, должны будут поневоле голосовать и за третий закон.
Скавр улыбнулся.
— И это умно, — согласился он, — но все твои законы кроме судебного, напоминают leges Sempronia.[20]
— Ну и что ж? Хлебный и аграрный необходимы. Гай Гракх опирался на плебс и всадников, а я — только на плебс. И, конечно, для предотвращения смуты в республике аристократы должны раздать свободные земли и не оставить будущим демагогам для раздачи народу ничего, кроме уличной грязи и утренней зари.
— Хорошо сказано! — вскричал Люций Красс. — Ты, дорогой мой, хотя и стоишь за сенат, а не за комиции, лучший преемник и ученик Гракхов. Пусть же помогут тебе всемогущие боги в твоих справедливых дерзаниях!
Законы Друза, под названием Ливиевых, едва не были провалены общими усилиями разъяренных всадников и крупных землевладельцев Умбрии и Этрурии, опасавшихся, что у них отнимут казенные земли, которые они обрабатывали в свою пользу. Особенно мешал консул Филипп, приспешник всадников.
Он высказался против закона, и Друз приказал Мульвию, своему виатору, воздействовать на непокорного. Мульвий сжал Филиппу шею с такой силой, что у консула хлынула кровь горлом и носом.
— В тюрьму его, в тюрьму! — кричал Друз.
И Мульвий потащил упиравшегося магистрата с помощью толпы по улице.
Законы прошли при содействии италиков — мелких земледельцев.
Геспер и Виллий поддерживали Ливия Друза: они вербовали сторонников, убеждая отстоять народного трибуна. Особенно старался Виллий: невзрачный, хромоногий, он проводил свободное время на форуме и ревностно защищал идеи Друза. Геспер же несколько охладел; после стольких неудачных восстаний сомнение начало закрадываться в его сердце, а предательство Мария поразило его до такой степени, что он стал подумывать о продаже своей виллы, лавки и дома и об отъезде в Афины. Но его друг Люцифер отговорил его, намекнув на брожение среди союзников. А время шло — италики не восставали, и сомнения опять терзали Геспера.
Ливиевы законы ободрили колеблющихся, плебс усилился. Видя это, всадники стали подстрекать Филиппа к решительным действиям, и консул, выступая на форуме, заявлял, что управлять с таким сенатом невозможно, — республика погибнет, а нужно заменить собрание мертвецов людьми живыми.
Сенат, боясь объединения Филиппа с нобилями и всадниками, обвинил Ливия Друза в государственной измене (ни для кого не было тайной, что Друз ведет переговоры с союзниками, обещая им права римского гражданства) и решил возвратиться к прежним порядкам.
После отмены Ливиевых законов плебс приуныл. Всадники торжествовали. Друз был спокоен.
Друзья уговаривали его воспользоваться правом народного трибуна для отмены нелепого постановления, но он отказался, не желая идти против власти.
Смеркалось. Толпы плебса провожали его по многолюдным улицам. Дойдя до дома, он хотел было обратиться с речью к народу — и не успел: громко вскрикнув, упал перед статуей своего отца, смутно белевшей в темноте.
Друзья бросились к нему. Он был в беспамятстве. В боку у него торчал сапожный нож.
Его положили на ковер и внесли в освещенный светильнями атриум.
Домашний врач, седобородый грек, искусно перевязал рану и привел Друза в чувство.
Открыв глаза и увидев столпившихся вокруг него друзей и слуг, народный трибун выговорил срывающимся голосом:
— Это он убил… он…
— Кто? — вскрикнули друзья.
Мульвий, стоявший у двери, подошел ближе.
— Он… отравитель Метелла…
Мульвий знал. Это был злодей, подкупить которого было не трудно; некогда популяр, потом сторонник Меммия, он после убийства своего господина стал наемным убийцею.
— Не беспокойся, господин, — вымолвил Мульвий дрогнувшим голосом, — ты будешь отомщен. Не успеет Веспер слететь на землю, как голова злодея будет у твоих ног.
— Ты все такой же, Мульвий! — вздохнул Друз. — Преданный, самоотверженный и честный…
И, обратившись к друзьям и родным, спросил:
— Ecquandone, propinqui amicique, similem mei civem habebit res publica?[21]
Смерть приближалась. Друз еще боролся с нею, когда в атриум вошли Телезин и Лампоний. Друз узнал их, слабо улыбнулся.
— Друзья, — зашептал он, — я умираю… А вам остается восстать и силой оружия завоевать права гражданства.
— Клянемся Марсом, что так и будет! — ответили союзники, подняв руки. — Слава тебе, нашему борцу и другу!
И, преклонив колени, они поцеловали свесившуюся с ложа бледную руку Друза.
Народный трибун отходил. Он метался, бредил.
Склонившись над ним, родные, друзья и союзники прислушивались к его словам, но ничего не могли разобрать.
И вдруг прерывистый шепот заставил их насторожиться:
— Союзники… борьба…
Двое встали с колен, подали друг другу руки.
— Война, — сказал Телезин. — И лучше смерть в бою, чем подъяремная жизнь!
— Война! — повторил Лампоний, ударив по мечу. — Горе угнетателям!
И вышли на шумную улицу.
Друз лежал в атриуме, плакальщицы выли, флейты звенели, толпы народа входили проститься с покойником, и у всех на устах было одно слово:
— Убийца — оптимат.
После третьей стражи к дому примчался Мульвий на взмыленной лошади. Толпа расступилась, и он, быстро спешившись, спросил:
— Жив?
— Умер, — ответил кто-то из толпы.
Мульвий стоял в раздумье, с кожаным мешком в руке, и вдруг решительно вошел в атриум, растолкал народ и выбросил из мешка окровавленную голову. Она покатилась по полу, пятная его, и, ударившись о ножку ложа, остановилась.
Мульвий поднял голову.
— Видишь, господин мой Марк Ливий Друз? — прокричал он напряженным голосом. — Вот у ног твоих голова подлого убийцы.
И со злобой, исказившей лицо, он ударом ноги отбросил голову.
Весь Рим говорил о золотой статуе, воздвигнутой мавританским царем Бокхом в Капитолии. Литая, она ярко сверкала на солнце; Бокх указывал на коленопреклоненного полунагого Югурту, который со связанными назад руками находился перед Суллой, восседавшим на возвышении, окруженном легионариями.
Толпы народа валили на форум, чтобы взглянуть на фигуру поверженного нумидийца.
Марий, узнав о статуе, возвеличившей Суллу, заболел. Вызванный врач нашел у него сердцебиение и посоветовал лежать и пить настой каких-то трав. Но Марий грубо оборвал его речь и, взмахнув волосатым кулаком, вскочил на ноги.
Испуганный врач с криком выбежал из кубикулюма. Юлия догнала его в атриуме и, вручая серебро, извинилась за мужа.
— «Зависть», — подумала она, и ей захотелось смешаться с толпою, слушать речи о Сулле и смотреть на его лицо долго, долго…
Она стояла, не спуская глаз с отлитого лица Суллы.
И вдруг вскрикнула: у статуи стоял сам Сулла и что-то говорил.
Она протиснулась в толпе и ясно услышала слова, выговариваемые звучным голосом:
— Нас, римляне, было около шестидесяти всадников, врагов больше тысячи, и когда нумидийцы вздумали отбить царя, я повел свой отряд и рассеял это стадо баранов…
Восторженные крики покрыли его слова.
— Так, с кровопролитным боем, — продолжал Сулла, — я пробился сквозь многочисленное войско и доставил Югурту в римский лагерь.
Толпа простодушно верила каждому слову Суллы, но Юлия, более развитая, поняла, что он, хвалясь, превозносит себя, и — странное дело! — это хвастовство не возмущало ее. Она продолжала смотреть на него с немым обожанием, едва владея собою.
Сулла поднял голову. Голубые глаза обратились к Юлии, и на лице его мелькнула улыбка. Юлия, вспыхнув от стыда, бросилась бежать, опасаясь, как бы ее не узнали в толпе и не донесли мужу.
В слезах возвратилась домой. Страстно желала видеться с ним и не знала, как поступить: написать ему эпистолу? Искать встреч в домах патрициев? Ей было известно, что Сулла бывает у Метеллов, но те ведь могли не принять жену Мария. А муж способен на все: может оскорбить или ударить.
Дома не было покоя. Жизнь становилась сумасшедшей, — Марий, казалось, взбесился: он бросался на всех, ломал вещи, в каждом слове своих подчиненных усматривал превратный смысл, в каждом поступке — злой умысел. Всюду мерещились ему козни Суллы, слышалась его хвастливая, насмешливая речь, и он ругал своего соперника, дикими выкриками пугая рабов.
По ночам часто просыпался, облитый холодным потом, зажигал свет и искал по углам злоумышленников.
Напрасно Юлия успокаивала его. Марий кричал, что весь Рим и италийские города в заговоре против него.
Друзья успокаивали Мария, пытаясь внушить ему, что один подвиг Суллы не может затмить многих дел Мария, но он подозрительно смотрел на них, ища в выражении лиц скрытой насмешки. Только когда Цинна предложил однажды свергнуть золотую статую, воздвигнутую Бокхом, настроение Мария переменилось, и он радостно ухватился за эту мысль.
Однако попытка потерпела неудачу. Клиенты и рабы, посланные ночью на форум, были жестоко избиты сторожами, преданными Сулле, задержаны и допрошены. И хотя ни один не выдал своего господина, однако Сулле все же удалось узнать от эдилов, что в этом покушении был замешан его враг.
Неудача повергла Мария в тяжкое уныние. Он не мог ни есть, ни спать, ни работать. Его настроение стало настолько мрачным, что Юлия настояла на немедленном отъезде в виллу.
Но накануне отъезда с ней произошел случай, перевернувший ее жизнь.
В то время, как Марий навещал друзей, чтобы проститься и заручиться их извещениями о событиях, которые могут произойти в его отсутствие в Риме, Юлия, приказав рабыням укладывать в сундуки женские одежды и украшения, прошла в сад.
Деревья, заботливо посаженные Марием ко дню ее свадьбы, разрослись и теперь отбрасывали длинные тени.
Юлия села на мраморную скамью под дубом. Уезжать из Рима не хотелось.
«Он, всюду он: и во сне и наяву. Когда же я освобожусь от этого наваждения?..»
Сзади послышался легкий свист. Она обернулась, но из-за листвы ничего не увидела. Встала и, обойдя дуб, подошла к туфовой стене. Свист повторился.
Она подняла глаза и увидела человека, сидевшего верхом на ограде. Это был старый красноносый карлик с седыми волосами.
— Привет госпоже, хранимой богами! — сказал он, подняв руку, в которой держал эпистолу.
Юлия молча наклонила голову, сердце ее забилось. Навощенная дощечка упала к ее ногам. Юлия не решалась ее поднять.
— Торопись, госпожа!
Очнулась, вскрыла письмо. И, вспыхнув, шепнула:
— Иду.
Тихо пробралась в кубикулюм, оделась и, сказав рабыням, что отправляется в храм Меркурия помолиться о счастливом путешествии, вышла на улицу.
У Мугонских ворот увидела карлика. Оглянувшись на нее, он пошел впереди; свернул в одну уличку, в другую и, наконец, остановился перед невзрачным домиком.
— Господин ждет тебя, — шепнул карлик и, распахнув дверь, пропустил ее вперед.
Она очутилась в небольшом, чрезвычайно чистеньком атриуме.
Сулла сидел у водоема. Солнечные лучи, проникавшие сверху, освещали его лицо, зажигая волосы на голове.
При скрипе двери он встал.
— Я знал, что ты придешь, — просто сказал он, сжимая ее руки. — Ты не могла не прийти…
— Пощади меня…
— Юлия!
Она молчала.
— Помнишь нашу первую встречу?
— Увы!..
— Юлия, ты меня полюбила…
Не знала, что ответить. В его глазах была необыкновенная суровость, испугавшая ее.
— Большая преграда разделяет нас, Юлия! Мы пошли разными путями. Ты — жена Мария…
— Зачем же ты позвал меня, Люций Корнелий? — упрекнула она его.
— Я позвал тебя, чтобы ты потребовала у Мария развода…
— А потом?
— А потом пусть свершится уготованное богами!
Она опустила голову. Вспомнились долгие бессонные ночи в думах о нем, вести из далекой Азии о громких победах над Митридатом, о переговорах с парфами на берегу Евфрата. Он был величественен и любил похвалиться своим счастьем. Чем же она пленила этого полководца? Юностью? Улетела. Молодостью? Проходит.
Некоторое время они молчали. Наконец Сулла сказал:
— Помнишь, Юлия, ты была в моей власти, когда я спас тебя от пьяных всадников? И теперь ты тоже в моей власти…
— Тогда я верила в тебя, Люций!
— А теперь?
— Верю еще больше.
Он засмеялся.
— А если ошибаешься? Может быть, кубикулюм готов уже для нас, может быть, ложе усыпано цветами… Пойдешь со мною?
Она вспыхнула.
Сулла провел рукой по затуманившимся глазам и тихо вымолвил:
— Пойдем. Разве мы не любим друг друга?
Не дожидаясь похорон Друза, Телезин и Лампоний, и сопровождении Мульвия, помчались, загоняя лошадей, в Аскулум, главный город области пиценов, где надеялись увидеться с вождями, подготовлявшими племена к восстанию.
Вскоре города всколыхнулись, воинственный клич разнесся по всему полуострову, и союзники, поставлявшие в мирное и военное время конницу и пехоту для легионов, подняли оружие против Рима.