Глава II

Гражданин депутат Шовиньер, представитель Неверского[9] избирательного округа в Конвенте, всегда отличался рвением в служении нации, и никто не удивился, когда он отправился с инспекцией в Аршевеше, бывший дворец архиепископа Парижского, превращенный теперь в тюремный госпиталь.

В сопровождении Базире, дежурного врача, он внимательно осмотрел палаты больницы и нашел их чудовищно переполненными, а общую атмосферу заведения чрезвычайно вредной для здоровья.

– Это бесчеловечно, – насмерть перепугав доктора своей безапелляционностью, заявил он, когда они миновали очередной зловонный коридор. – Ведь вы имеете дело не со зверями, а с людьми; еще не будучи осуждены народом, они подвергаются у вас худшему наказанию, чем то, которого действительно заслуживают. Люди валяются на соломе, как свиньи, и некоторые из них умирают только из-за того, что вы набиваете по шестьдесят человек в палаты, где и тридцати было бы тесно. Это негуманно; даже тираны не опускались до такого варварства.

Дородный Базире задрожал всем телом.

– А как мне поступать, гражданин депутат? Ежедневно власти присылают мне все новых и новых больных из переполненных тюрем, а куда же я их дену? У меня нет иных помещений, кроме тех, что вы видели, и я не в состоянии пристроить новые крылья к Аршевеше.

– Но вам вполне по силам содержать в чистоте хотя бы то, что имеется в вашем распоряжении; и извольте не дерзить мне, я этого не переношу. Дерзость говорит о недальновидности ума.

– Я? Как я могу дерзить вам? – заплетающимся от страха языком пробормотал доктор. – Гражданин депутат, позвольте заверить вас…

– Перестаньте! – повелительно оборвал доктора Шовиньер. – Еще меньше мне нравятся проявления подобострастия. Время Капета[10] кончилось; нет больше ни хозяев, ни слуг, люди стали свободны и равны, и те, кто хочет жить в грядущем веке Разума, когда все будут братьями, должны забыть о прежних привычках. Вы поняли?

– Конечно, гражданин депутат…

– Поздравляю вас, – процедил Шовиньер с высокомерием, которое не позволил бы себе и турецкий султан в разговоре со своими рабами. – Идемте же дальше. Что находится у вас наверху?

– Наверху? Ах, наверху! – стушевался доктор, решивший было, что инспекция закончена. – Ничего достойного вашего внимания.

– Для усердного слуги народа не существует ничего, что было бы недостойно его внимания. Хорошенько запомните это, гражданин доктор.

Окончательно запуганный доктор молча поклонился. Поборник свободы и братства тем временем продолжал:

– Проводите меня туда, прошу вас. – Он указал рукой вверх. – Сегодня же вечером я сделаю в Конвенте доклад, в котором изложу все, что увидел здесь. Этому безобразию необходимо положить конец.

Лицо доктора посерело.

– Гражданин депутат, говоря по справедливости, нельзя обвинять меня… в этом безобразии. Я…

– Вы опять отнимаете у меня время, гражданин доктор, а мое время принадлежит Франции. Но я вижу, что вам необходимо объяснить некоторые прописные истины и напомнить, что царству лжи и обмана пришел конец вместе с ненавистным правлением тиранов. Вы можете не сомневаться в справедливости правосудия. В вашем поведении я не нашел ничего компрометирующего вас, – тут его интонация несколько смягчилась. – Вы были откровенны со мной; вы ничего не скрывали и не пытались помешать инспекции вверенного вам учреждения. Все это свидетельствует в вашу пользу. Продолжайте в том же духе, и вам не придется опасаться последствий моего доклада. Так что же вы прячете наверху?

Доктор наконец смог вздохнуть с облегчением.

– Прячу, гражданин депутат? – он позволил себе даже усмехнуться, отвечая Шовиньеру. – Что я могу прятать там?

– Об этом мне и хотелось бы узнать.

– Абсолютно ничего. Вы сейчас сами убедитесь, – отозвался доктор, поднимаясь вместе с депутатом вверх по лестнице. – На верхнем этаже находятся страдающие психическими расстройствами больные, которых мы вынуждены изолировать от основной массы пациентов. Не спорю, там следовало бы устроить дополнительные общие палаты и перевести туда часть больных снизу. Сумасшедшие занимают слишком много места, – пожаловался он.

– Я уже обратил на это внимание, – заметил Шовиньер. – Из-за них весь мир кажется тесным.

Они поднялись наверх, и Базире принялся отпирать одну за другой двери одиночных палат, все обстановка которых состояла из деревянного стола, деревянного стула и брошенного на пол в углу матраца с одеялом. В большинстве из них содержались неопрятные старики и пожилые, аристократического вида женщины, но их было так много и все они были так похожи друг на друга, что Шовиньеру эта демонстрация начала казаться бесконечной, и он с трудом удержался, чтобы не потребовать провести его прямо к той особе, ради которой и были предприняты все его хлопоты.

Наконец он увидел ее. Мадемуазель де Монсорбье сидела на стуле возле забранного решеткой окна; услышав звук щелкнувшего замка, она повернула голову к двери, и ее глаза слегка расширились от испуга, когда в одном из тех, кто появился на пороге ее палаты, она узнала Шовиньера. Она выглядела более бледной, чем обычно, черты ее лица несколько заострились, а в глазах появилось напряженное выражение, но в целом она мало изменилась за неделю, проведенную здесь после казни ее матери, и Шовиньер не мог не отметить, что выпавшие на ее долю переживания придали одухотворенность и какую-то особую выразительность всему ее облику.

– А это кто? – с холодной отстраненностью осведомился он.

Базире ответил, и Шовиньер уставился на нее, размышляя про себя, как сильно страдания очищают и возвышают дух человека.

– Ха! – сказал он наконец. – Да она совсем не похожа на сумасшедшую.

– Увы, так часто бывает! Внешний вид этих несчастных очень обманчив.

– А вы уверены, что не обманываетесь сами? – подозрительно посмотрев на Базире, сказал он. – Нетрудно представить себе обстоятельства, в которых вы были бы рады стать жертвой обмана.

Базире поежился.

– Что вы хотите этим сказать, гражданин?

– Вы прекрасно поняли меня. Эта девушка… – Шовиньер запнулся и, взявшись за подбородок, пристально посмотрел на нее. Затем, словно приняв решение, он сделал доктору знак удалиться.

– Я сам побеседую с ней, – сказал он. – Мой гражданский долг диктует мне не оставлять неисследованным ни один случаи, представляющийся мне сомнительным… – Он вновь запнулся. – Подождите меня в конце коридора. Я не люблю, когда меня подслушивают.

Доктор подобострастно поклонился, и Шовиньер проводил его взглядом, в котором читались презрение и насмешка. Затем он шагнул в комнату и прикрыл за собой дверь.

– Комедия продолжается, – негромко произнес он, словно поверяя мадемуазель де Монсорбье свои намерения и приглашая ее в сообщники.

– Стоит ли ее играть, месье? – спокойным тоном спросила она, и ее реакция несколько удивила его.

– Я делаю это ради вас, citoyenne, – слегка наклонив голову, ответил он.

Тонкая и стройная, в муслиновом фишю[11] и длинной серо-голубой полосатой юбке, она поднялась со своего стула и встала спиной к окну, так что ее лицо оказалось в тени и он не мог прочитать его выражения. Однако когда она заговорила, ее голос звучал твердо и решительно, и он подивился ее самообладанию.

– Надеюсь, это не комедия манер?

Он не уловил смысла заданного ему вопроса; такое случалось не часто, и он почувствовал, что его самолюбие слегка задето.

– При чем тут манеры, позвольте узнать?

– Вы кое-что забыли.

– Что же именно?

– Снять вашу шляпу, месье.

На мгновение он едва не задохнулся от удивления и затем разразился беззвучным хохотом.

– Врачи не ошиблись, поставив вам диагноз, citoyenne, – негромко сказал он. – Ваше место действительно в доме умалишенных.

Она отпрянула от него, и ее плечи коснулись холодных прутьев решетки.

– Какой ужас! Какой позор! Вам прекрасно известно, что я в здравом уме. Зачем вы затеяли?..

– Ш-ш! Тише, тише! – в неподдельном испуге воскликнул он, оглянулся на дверь и слегка склонил голову, словно прислушивался. – Вы погубите нас обоих, citoyenne.

Она рассмеялась над его страхами, но голос ее дрожал.

– В стране Свободы, в век Разума, одним из жрецов которого являетесь вы, женщина имеет право погубить себя, не объясняя причин своего поступка. А что касается лично вас, месье, то я не понимаю, почему ваша судьба должна беспокоить меня.

Он вздохнул.

– Я восхищаюсь вашей храбростью, citoyenne. Однако я начинаю опасаться, что у вас ее слишком много. – Он сделал пару шагов к ней. – Вы так молоды. Неужели вы успели лишиться всего того, что называют иллюзиями, и теперь считаете всех врагами? Даже если и так, вам трудно будет отрицать, что я ваш друг; пренебрегал опасностью, я пытаюсь вернуть вам свободу и жизнь, которая в вашем возрасте полна надежд и обещаний. Но если вы и дальше будете упорствовать в своем недоверии ко мне, тогда мне ничего не останется, как уйти и предоставить вас, citoyenne, своей собственной судьбе. Пытаться переубедить вас означает для меня рисковать своей жизнью – равно как и снимать перед вами шляпу при таких обстоятельствах, как сейчас, когда в любую минуту здесь могут появиться посторонние.

Иногда незначительный, но убедительный довод способен оказать решающее влияние на точку зрения собеседника. Так случилось и на этот раз. Получив от Шовиньера исчерпывающее объяснение насчет его шляпы, мадемуазель де Монсорбье задумалась, не поспешила ли она и с более серьезными выводами относительно его самого. Окинув взглядом его фигуру, она нашла, что он не лишен некоторого благородства и внутреннего достоинства, и это подействовало на нее успокаивающе.

– Почему вы решили послужить мне? – тихо спросила она.

Он улыбнулся, и мрачное выражение его лица на мгновение смягчилось.

– Вряд ли жил на свете мужчина, который никогда не испытывал желания служить одной-единственной женщине.

Трудно было не понять, что он имел в виду, и ее целомудрие возмутилось такой оскорбительной откровенностью. Ее лицо пошло багровыми пятнами, она сердито вскинула голову и нахмурилась.

– Вы забываетесь, месье, – сказала она таким тоном, словно отчитывала нахального слугу. – Ваша дерзость невыносима.

Если ее слова и задели его, он ничем не выдал этого, лишь его улыбка стала еще чуть более мягкой и грустной. Он всегда придерживался мнения, что тот, кто хочет завоевать женщину, сначала сам должен стать ее рабом.

– Вы считаете меня дерзким только из-за того, что я разговариваю с вами без обиняков? Разве я что-то прошу для себя лично, требую платы за свои услуги? Я хочу спасти вашу жизнь, citoyenne, потому, что… – он секунду помедлил и, словно объятый порывом самоунижения, с жаром продолжил: – Потому, что желание бескорыстно служить вам сильнее меня. Разве это называется дерзостью?

– Нет, месье. Это просто невероятно.

Его глаза обежали ее слегка по-мальчишески гибкую фигуру, невысокую грудь, сохранявшее невозмутимое спокойствие лицо и золотистый ореол волос, освещенных неяркими лучами мартовского солнца, проникавшими в палату сквозь зарешеченное окно.

– Да, это кажется невероятным, – наконец согласился он. – Мне часто приходилось слышать подобные высказывания о моих поступках: таков уж мой характер, что все невероятное сильнее всего притягивает меня. Пускай однажды это плохо кончится для меня – что ж, я умру с улыбкой на устах, зная, что до последнего вздоха оставался верен себе. Но мы попусту тратим время, citoyenne. – Не дожидаясь от нее ответа, он заговорил быстрее: – У вас еще будет время поразмышлять и решить, доверитесь вы мне и позволите спасти вас, или же отправитесь отсюда прямиком на гильотину. Я не стану принуждать вас делать выбор, но попрошу вас выслушать меня.

Он вкратце изложил ей свой план. Прежде всего он собирался добиться перевода всех душевнобольных из Аршевеше в дом умалишенных на улице дю Бак, бежать откуда не составит большого труда. Затем он должен будет по поручению Конвента отправиться с инспекцией в департамент Ньевр. Все документы, включая паспорт несуществующего секретаря, уже готовы, и она, если пожелает, может занять его место и, переодевшись в мужскую одежду, отправиться вместе с ним. Вполне вероятно, что завтра она уже будет на улице дю Бак и завтра же, когда он вновь навестит ее, она должна дать ему окончательный ответ. Он искренне надеется, что она сделает разумный выбор. Оказавшись в своей родной провинции, она, без сомнения, найдет себе убежище или же, если захочет, сможет с чьей-либо помощью покинуть Францию.

– Мы ведь оба из Ниверне, – закончил он свою тираду, – а, как известно, соотечественники должны помогать друг другу.

Он бросил еще один быстрый взгляд на дверь, снял шляпу и низко поклонился ей.

– Мое почтение, citoyenne. Я покидаю вас.

Не дав ей времени для ответа, он резко повернулся и ушел, оставив ее, терзаемую сомнениями, выбирать между страхом смерти и недоверием к своему спасителю.

В тот же вечер в Конвенте Шовиньер произнес смелую и зажигательную речь. Выступая, как он сам заявил, во имя гуманизма, яростно критикуя с высоты трибуны всю тюремно-больничную систему – и особенно положение дел, которое открылось ему во время недавней инспекции в Аршевеше, – он не пощадил никого из лиц, несущих ответственность за ее функционирование, включая самого министра юстиции Камиля Демулена[12].

Депутат от Нижней Луары[13] попытался было остановить его.

– Месье президент, – со своего места выкрикнул он, – доколе этому человеку будет позволено защищать привилегии аристократии?

Его язвительная насмешка была встречена одобрительными хлопками, но Шовиньер поспешил затоптать эти опасные угольки неудовольствия.

– Аристократии? – подобно раскату грома, прогремел его голос над головами депутатов.

– Аристократии? – повторил он, привлекая всеобщее внимание к себе, и в воцарившейся тишине его иронично-повелевающий взгляд обежал ряды депутатов и остановился на подавшем голос смельчаке с берегов Луары. Шовиньер хорошо знал цену паузам и умел выдерживать их.

– Граждане депутаты, – заговорил он, наконец, – в свободной стране правосудие должно быть слепо, неумолимо и непредубежденно; отрицание этих качеств равносильно отрицанию самого правосудия. Не случайно древние изображали богиню правосудия с завязанными глазами, поскольку перед ней нет ни плебеев, ни аристократов, а есть одни обвиняемые. Но чтобы в наш век Разума правосудие не ошиблось, вынося приговор, обвиняемые должны считаться невиновными до тех пор, пока под давлением улик им не будет определена мера наказания, соответствующая их преступлению.

Зал буквально взорвался аплодисментами. Зная силу слов, Шовиньер умел подкреплять их театральной позой. Высокий и совершенно прямой – и от этого казавшийся еще более высоким, – с откинутой чуть назад головой, увенчанной шляпой с перьями, он – само воплощение патриота, бескорыстно исполнившего свой долг, – с безмятежным спокойствием стоял, положив руку на край трибуны, ничем не выказывая своего торжества и не замечая, казалось, одобрительной улыбки депутата от Арраса[14], знаменитого Максимильена Робеспьера[15], который даже снял одну из двух пар очков, сидевших на его слегка вздернутом носу, чтобы лучше видеть пламенного трибуна.

После этого успех выступления Шовиньера не вызывал сомнений, и его предложение в качестве первого шага реформы немедленно удалить из Аршевеше всех душевнобольных было принято единодушно.

Спускаясь вниз по ступенькам с трибуны, Шовиньер с циничным удивлением отметил про себя, что зелено-голубые глаза мадемуазель де Монсорбье сумели повлиять на внутреннюю политику Франции. Впрочем, тут же подумал он, это далеко не первый подобный случай в истории: еще во времена Гомера несовершенство формы носа Елены Прекрасной обернулось Троянской войной.

Загрузка...