Глава VIII. ТЕАТРЫ ГРАЖДАНИНА САДА

Итак, долгожданная свобода. Наконец-то Донасьен Альфонс Франсуа мог идти куда угодно, делать все, что ему угодно, начинать новую жизнь, о которой он мечтал с самого первого дня своего заключения. Однако восторг быстро сменился растерянностью. Попав в заточение в одном государстве, он вышел на свободу в другом. На первый взгляд вроде все было как прежде, но и таявшие с каждым днем стены некогда неприступной Бастилии, и королевские указы, подписанные «Людовик, милостью Божьей и Конституции король французов» (а впереди еще король «милостью нации»), свидетельствовали о глубоких переменах, произошедших за время пребывания де Сада в тюрьмах абсолютизма. Революция свершилась и набирала обороты.

Немного истории: на разборе Бастилии было занято восемьсот рабочих; камни от стен крепости были использованы для фундаментов домов, строительства мостов и даже на украшения: парижские модницы носили кольца, серьги и колье из отполированных мелких осколков камней бастильских стен.

Создана Национальная гвардия — вооруженная сила революции, во главе которой стоял маркиз де Лафайет, герой борьбы за независимость американских колоний. Национальное собрание приняло на себя функции собрания Учредительного; большую часть его депутатов пока составляли сторонники конституционной монархии.

Была принята Декларация прав человека и гражданина, первая статья которой гласила: «Люди рождаются и остаются свободными и равными в правах». Неотчуждаемыми правами человека и гражданина провозглашались свобода личности, свобода слова, свобода совести. Семнадцать статей Декларации вылились в чеканный лозунг революции: «Свобода, равенство, братство», в котором маркиза де Сада (как, впрочем, и гражданина Сада) устраивала только первая его часть. Принятая Декларация об отказе дворянства и духовенства от феодальных привилегий также вряд ли была встречена им с восторгом: крупный землевладелец де Сад не терпел ущемления своих прав сеньора даже со стороны короля. Было проведено решение об испытании новой «машины для казни», названной гильотиной по имени ее изобретателя доктора Жозефа Игнация Гильотена. Продукт рациональных технологий сочли более «гуманным» и постановили казнить преступников посредством гильотины. Этот механизм был сооружен «для использования» весной 1792 года.

5 октября 1789 года начался поход на Версаль; огромная толпа народа, главным образом женщин, презрев грязь и слякоть, двинулась к резиденции короля. Шествие возглавила «амазонка революции», бывшая актриса и содержанка, красавица Теруань де Мерикур, преподавшая де Саду первые уроки «политпросвета». В политику Теруань толкал бурный темперамент и желание встать вровень с мужчинами. 10 августа 1792 года, когда она вместе с восставшими парижанами шла брать Тюильри, она увидела журналиста-роялиста Сюло, опубликовавшего о ней целый ряд грязных статей, и — по одним источникам — в упор застрелила его, по другим — отсекла ему голову, а по третьим — выдала разъяренной толпе, которая без промедления разорвала его на куски. Есть предположения, что Теруань принимала участие в сентябрьской резне 1792 года в Париже, но они отвергаются большинством исследователей.

В 1790 году Теруань жила в той же гостинице, где поселился бывший «узник деспотизма» гражданин Сад. Неординарные личности познакомились, но свелось ли их знакомство только к дружескому «политпросвету» или же отношения вылились в нечто большее, неизвестно. Через много лет один из современников де Сада, присутствовавший на обеде у директора шарантонской лечебницы Кульмье, услышал, как маркиз заявил, что Теруань де Мерикур была единственной женщиной, которую он по-настоящему любил. Во всяком случае, он всегда отзывался о ней с восторгом и вполне мог наделить некоторыми ее чертами свой главный женский персонаж — Жюльетту. Но только некоторыми, ибо испытания «главным удовольствием» либертенов, а именно розгами, Теруань не выдержала: когда в мае 1794 года разъяренная толпа «вязальщиц», или, как их иногда называли, «женской гвардии Робеспьера», схватила ее и, обвинив в защите жирондиста Бриссо, высекла розгами, рассудок у нее повредился. Умерла она в 1817 году в приюте для умалишенных.

Среди врачей, лечивших Теруань, был знаменитый психиатр Эскироль, чей доклад о спектаклях маркиза де Сада с участием пациентов шарантонской лечебницы послужил одним из поводов запрета этих спектаклей. По мнению Эскироля, некоторые спектакли действительно могли действовать успокаивающе, но терапевтический эффект их Эскироль полностью отрицал. Возможно, для образа Жюльепы де Саду больше подошла бы Олимпия де Гуж, которая активно выступала за равноправие женщин, была автором «Декларации прав женщины и гражданки» (1791), десятая статья которой гласила: «Никто не должен быть наказан за свои убеждения. Если женщина имеет право взойти на эшафот, она должна иметь право подняться на трибуну». Подняться на трибуну женщинам не позволили, а Олимпию в числе многих других женщин в 1793 году отправили на гильотину.

Прежде чем идти дальше, скажем несколько слов о розгах, обладавших для де Сада едва ли не сакральным значением. Во время революции наказание розгами стали проводить публично и оно приобрело оскорбительный характер. Революционными жертвами публичных порок часто становились неугодные толпе аристократки или монахини. Бывали случаи, когда орава рыночных торговок врывалась в женские монастыри, оскорбляла сестер-монахинь, гонялась за ними с розгами и нещадно их избивала. Из орудия наслаждения розга превращалась в орудие позора.

* * *

Больше всего де Сада наверняка порадовала свобода печати: в 1790 году в Париже вместо двух десятков газет, существовавших до революции, издавалось уже четыреста. В этом же году был отменен институт наследственного дворянства и все связанные с ним титулы, и маркиз с гордостью присвоил себе звание «литератор», получить которое он стремился уже давно. Тем более что никто толком не мог сказать, какими талантами должен быть наделен носитель сего звания. К примеру, можно ли так было назвать некоего Дравеньи, написавшего за пять революционных лет более ста сорока патриотических пьес? Скорее, сей господин должен был удостоиться звания графомана. Де Сад с полным правом взял себе почетный титул литератора: его рабочий стол был буквально завален сочинениями, написанными великолепным литературным языком, в дружбе с которым состояли далеко не все новоиспеченные «литераторы».

Вопрос с самоопределением в новом обществе был решен, но прочие проблемы, и прежде всего бытовые, стояли перед Донасьеном Альфонсом Франсуа во всей их остроте. Де Сад вышел на свободу пятидесятилетним стариком, грузным, обрюзгшим, с одутловатым лицом. По его собственным словам, он «из-за отсутствия физических упражнений настолько растолстел, что даже передвигался с трудом». Но несмотря на полноту, на одолевавшие его мигрени, ревматизм, слабость зрения и многие другие недуги, ум его был ясен, а в минуты хорошего настроения он с иронией называл себя «самым толстым человеком» в Париже. Именно таким предстает де Сад на портрете, который создал в тридцатые годы XX века известный американский фотохудожник Мэн Рэй: грубо высеченный могучий профиль маркиза вырисовывается на фоне охваченной пламенем Бастилии.

Первым пристанищем на свободе стал для де Сада дом его бывшего парижского поверенного Милли, адрес которого ему еще в Шарантоне сообщила Рене-Пелажи. Супруга де Сада также растолстела, страдала одышкой и редко выходила из монастыря Сент-Ор. Поначалу де Сад хотел поселиться там вместе с ней, но Рене-Пелажи в краткой записке отказала ему и сообщила, что подает прошение в суд о раздельном проживании. Разговаривать с Донасьеном Альфонсом Франсуа она отказалась наотрез. После двадцати семи лет преданного служения капризному и часто неблагодарному супругу Рене-Пелажи решила общаться с ним только через своего поверенного. Скорее всего, она боялась вновь попасть под влияние его непостоянной натуры: когда де Сад хотел, он прекрасно исполнял роль обаятельного обольстителя.

Сообщение о разрыве не произвело впечатления на Донасьена Альфонса Франсуа: он был уверен, что это всего лишь очередная причуда, очередной тихий протест, который, как всегда, ни к чему не приведет. Но если, пребывая в тюрьме, де Сад на любое роптание отвечал вулканическим извержением гнева, теперь он решил смолчать, понимая, что развод неминуемо повлечет за собой раздел имущества и выяснение денежных отношений. Денег у него не было, а он крайне в них нуждался. Первый заем, чтобы расплатиться с милосердными братьями и кое-как обустроиться, пришлось сделать у мадам де Монтрей — кто еще в революционном Париже мог ссудить крупной суммой «узника деспотизма»? Друзей у него в столице не было, а официальные власти были не склонны швыряться деньгами. К примеру, когда в марте 1791 года к ним обратился Латюд, и, утверждая, что умирает с голоду, потребовал десять тысяч франков компенсации за годы, проведенные в тюрьмах абсолютизма, ему было отказано под предлогом того, что он состоял в переписке с мадам Помпадур — то есть «пресмыкался перед куртизанкой». Конечно, у де Сада был источник доходов — его имения в Провансе, и он немедленно написал Гофриди, прося срочно прислать ему денег. Возможность обратиться с такой просьбой к управляющему наверняка доставила маркизу немало удовольствия — он вновь получил право распоряжаться собственным имуществом! Но пока письмо и надлежащие бумаги о его освобождении дошли до Гофриди, пришлось вновь обращаться к теще.

После гостиницы Донасьен Альфонс Франсуа снял квартиру у своей дальней родственницы, очаровательной сорокапятилетней умницы Маргариты Фаяр Дезавеньер. Она была вхожа в театральные круги (ее пьеса «Полина» была принята к постановке «Комеди Франсез») и не возражала ввести в них обаятельного родственника, грезившего о лаврах драматурга. Правда, постепенно к этим грезам все чаще присоединялась мысль о театральных сборах: гражданину литератору хотелось получать дивиденды с имевшихся у него рукописей. И основные свои надежды он возлагал на пьесы. Еще в Бастилии де Сад писал аббату Амбле: «Самая лучшая повесть зачастую имеет всего 200 читателей, в то время как самая слабая комедия (пьеса) собирает от четырех до пяти тысяч зрителей».

Однако для начала нужно было освоиться с новой жизнью. Для него она была вдвойне новой, так как за годы заключения он отвык жить на свободе. Если бы он освободился при Старом порядке, то, возможно, немедленно уехал бы к себе в Ла-Кост и за стенами любимой крепости вновь предался своим «фантазиям». Но ему подарил свободу новый мир, приспосабливаться к которому в пятьдесят лет было трудно, и особенно трудно было вновь выстраивать отношения с людьми. За время заключения де Сад привык к одиночеству и к созданному им собственному миру, который больше напоминал театр масок, чем подлинную жизнь. Легче всего ему давались отношения с женщинами, и, на его счастье, первыми его шагами руководили именно женщины: Теруань де Мерикур, Маргарита Фаяр Дезавеньер и очаровательная юная кузина Дельфина, супруга Ста-нисласа де Клермон-Тоннер. Умеренный роялист, Клер-мон-Тоннер постепенно стал привлекать де Сада к участию в заседаниях клуба «Беспристрастных», созданного в противовес якобинскому клубу. Маркиз охотно общался со сторонниками ограниченной монархии, ибо не имел ничего против короля. Но возврата к Старому порядку не хотел — он слишком досадил ему.

В новой жизни Донасьена Альфонса Франсуа устраивало далеко не все. К примеру, он долгое время вынашивал мысль отправиться в Прованс и расшевелить «нерадивого» Гофриди, который либо не присылал денег, либо присылал, но не столько, сколько хотелось бы де Саду. Но «великий страх», охвативший французскую провинцию после падения Бастилии, массовая паника, основанная на слухах о нашествии бандитов и убийц, грабежи и поджоги феодальных замков, не прекратившиеся после отмены феодальных повинностей, заставляли Донасьена Альфонса Франсуа постоянно откладывать поездку. Забегая вперед, скажем, что он отважится совершить это путешествие только в 1797 году, после чего с грустью поймет, что его Прованс утерян безвозвратно, и у него впервые возникнет мысль о продаже Ла-Коста. Но пока его замку ничто не угрожает — может, потому, что он представляет собой незавидную добычу. А свои обязанности по отношению к сеньору крестьяне давно уже перестали выполнять — за отсутствием сеньора. Тем более что среди соседей де Сад слыл отнюдь не чудовищем, а всего лишь завзятым волокитой, не пропускавшим ни одной юбки, что в глазах деревенских жителей было делом житейским. Еще во времена устройства театра де Сад завязал приятельские отношения со многими жителями Ла-Коста, и теперь эти связи позволили ему сделать заем в пятнадцать тысяч ливров у одного из своих арендаторов. Свободная жизнь постепенно налаживалась.

Огромной ложкой дегтя в новой жизни маркиза де Сада стал развод с Рене-Пелажи, повлекший за собой раздел имущества, чего де Сад боялся больше всего, ибо согласно брачному договору он был обязан вернуть бывшей супруге ее приданое. Конечно, он немедленно обвинил мерзких Монтреев, и прежде всего гнусную змею тещу, сумевшую уговорить Рене-Пелажи на такой гадкий поступок. Мысль о том, что жена хотела спасти состояние семьи ради детей, ему в голову не приходила. Иначе ему пришлось бы признаться в своей привычке безрассудно тратить деньги, не думая ни о детях, ни о жене, ни о собственном будущем. Но он знал, что о детях и о жене всегда есть кому позаботиться, иначе зачем ему было жениться на дочери Монтреев? Положение спас управляющий Рейно, выступивший представителем интересов де Сада. Умный и рассудительный, Рейно уговорил мадам де Монтрей и мадам де Сад не требовать у Донасьена Альфонса Франсуа возврата приданого — денег у него все равно нет. Не сажать же его снова в тюрьму! И Рене-Пелажи согласилась получить в счет приданого ипотечное право на имущество, принадлежавшее ее супругу, при условии, что он станет выплачивать ей ежегодное содержание в четыре тысячи ливров. А после развода к главному управляющему Гофриди полетело горькое сентиментальное письмо: «О, мадам де Сад! Какие изменения произошли в душе вашей! Какие ужасные изменения! Друг мой! Мой дорогой адвокат! Если бы вы только знали, сколь недостойно поступила со мной эта женщина!.. Пишу вам, а из глаз льются слезы. Более я ничего не могу сказать». Однако Донасьен Альфонс Франсуа недолго оплакивал свою участь: он понял, что у Рене-Пелажи не хватит ни сил, ни мужества требовать с него означенные четыре тысячи, а значит, их можно не платить. И он не выплатил их ни разу.

Переписка де Сада с Гофриди — настоящий роман в письмах, написанный гораздо более эмоционально, чем, к примеру, «Алина и Валькур». Кипевшие в личных посланиях маркиза негодование и обида в любой строчке могли смениться на ностальгию, отчаяние, лицемерие, лесть. Де Сад требовал, негодовал, рвал и метал, Гофриди подолгу молчал, а потом пускался в пространные объяснения, почему он не смог прислать господину (гражданину) Саду требуемую сумму. Сад, которого никогда не интересовало хозяйство, возмущался: зачем ему знать, что что-то там сгорело, а что-то не выросло, что-то не продали, а баранов не успели остричь? Ксавье Франсуа Гофриди — единственная ниточка, связывавшая его с Провансом, но, как и в отношениях с Ре-не-Пелажи, де Сад то и дело проверял эту ниточку на прочность. Де Сад и Гофриди знали друг друга фактически всю жизнь, за это время отношения их переросли рамки отношений магнат — управляющий, и за этими рамками именно магнат не мог обходиться без своего управляющего.

Только Гофриди де Сад мог адресовать из революционной столицы такие строки: «Вы спрашиваете меня, дорогой адвокат, каков мой образ мыслей, дабы вы могли следовать ему. Разумеется, вопрос сей далек от утонченности, и я, к величайшему своему прискорбию, вряд ли смогу правильно на него ответить. Прежде всего, будучи литератором, я здесь каждодневно обязан работать то на одну партию, то на другую, что порождает определенную подвижность моих мнений и, несомненно, влияет на мои внутренние убеждения». Только с ним он мог делиться своими политическими размышлениями: «Я против якобинцев, я их смертельно ненавижу; я обожаю короля, но ненавижу злоупотребления Старого порядка. Многие статьи Конституции мне нравятся, но многие приводят в возмущение. Я хочу, чтобы дворянству вернули его былой блеск, ибо лишение дворянства его привилегий не приведет ни к чему хорошему; я хочу, чтобы король был главой нации; я не хочу никакого Национального собрания, а хочу двухпалатный парламент, как в Англии, парламент, определенным образом ограничивающий королевскую власть, поддерживаемую нацией, непременно разделенной на два сословия; третье сословие (духовенство) совершенно бесполезно, я не сторонник его существования. Таков мой символ веры. Так кто же я теперь? Аристократ или демократ? Пожалуйста, адвокат, скажите мне, ибо я сам уже ничего не понимаю». Когда Гофриди, который всегда придерживался монархических взглядов, был вынужден скрываться после неудачного участия в роялистском заговоре, де Сад ничтоже сумняшеся призвал его к себе в Париж, не думая о том, какой опасности подвергнется в столице заговорщик-управляющий. Но де Сад не имел привычки думать о ком-либо, кроме себя, поэтому его порыв наверняка был искренним, и он действительно хотел сделать как лучше…

Переписка с Гофриди во многом была для де Сада такой же отдушиной, какой была его переписка с Рене-Пелажи. Он жаловался управляющему на потерю рукописей, на провал своих пьес, на жестокость супруги, на происки мадам де Монтрей — и одновременно упрекал его в шпионаже в пользу все той же мадам де Монтрей… Де Сад бесцеремонно выплескивал на управляющего все свои эмоции, чаще всего отрицательные, а когда ему требовались деньги, любой отказ или отсрочку воспринимал как заговор. Маркизу всегда казалось, что Гофриди недостаточно расторопен. Но именно рассудительность, неторопливость и нелюбовь к переменам сделали возможным сосуществование де Сада и Гофриди, хозяина и подчиненного, связанных мостиком из бумажных листочков-писем — как личных, так и деловых. Отношения вспыльчивого магната и флегматичного управляющего осложнялись еще тем, что долгое время на имущество де Сада был наложен секвестр, а из-за путаницы с именами снять его было крайне сложно. В один из дней, когда финансовое положение маркиза было действительно не блестящим, он, разозлившись, написал Гофриди оскорбительное и незаслуженно жестокое письмо. И у старого нотариуса (а Гофриди к этому времени было уже за семьдесят) лопнуло терпение: он в одностороннем порядке снял с себя тяжкое бремя управляющего имуществом де Сада. Когда маркиз остыл и осознал, что своим гневным выпадом лишил себя давнего друга, то направил управляющему письмо с извинениями — кажется, впервые в жизни. Гофриди извинения принял, однако от дел отошел и писать маркизу перестал. Возможно, если бы в то время де Сад не оказался в Шарантоне, он продолжал бы писать Гофриди. Но в Ша-рантоне у него появилась новая забота — театр, и образ управляющего постепенно померк, отодвинулся в дальний угол памяти. Когда же де Саду пришла нужда в поверенном, способном проследить за исполнением его последней воли и соблюсти интересы мадам Кене, он вновь обратился к Гофриди. И в конце письма приписал: «Быть может, теперь вам будет интересно узнать новости и обо мне? Так вот, я обделен счастьем». Кому еще де Сад мог сказать такие слова?

* * *

Мадам Констанс Кене (в девичестве Ренель), тридцати трех лет от роду, актриса на вторых ролях, брошенная мужем, с маленьким сыном на руках, в меру хорошенькая, спокойная, рассудительная, получила от Донасьена Альфонса Франсуа прозвище «Чувствительная» и заняла место Рене-Пелажи. Она заботилась об одежде гражданина Сада, о его столе, о перьях и бумаге, вела его небольшое хозяйство. Де Сад полностью доверял Констанс, она стала его опорой в трудные минуты и прошла с ним весь оставшийся ему путь, до самого конца. Когда де Сада поместили в Шарантон, она добилась разрешения проживать в лечебнице вместе с ним.

Какие чувства соединяли этих двух не слишком молодых людей, что побуждало Констанс в течение четверти века преданно служить маркизу, читать его рукописи и переписывать их набело, выполнять его капризы и терпеть вспышки его гнева, заботиться о его здоровье и содержать его, когда у него кончались деньги? Двадцать пять лет выдерживает не всякий брак… Какие чувства связывали их: нежная дружба? любовь? страх одиночества? удивительное взаимопонимание? Одно точно — корыстные соображения руководить Констанс не могли: извлекать деньги из революционного воздуха де Сад не умел, рассчитывать на баснословные доходы от его сочинений не приходилось, а земля в провинции стремительно обесценивалась. Когда де Сад захотел купить дом в Париже, ни один из управляющих не сумел выручить для него нужной суммы. Попытки протиснуться в ряды наследников состоятельной тетушки тоже ни к чему не привели.

Наверное, Констанс Кене, моложе де Сада на семнадцать лет, была похожа на Рене-Пелажи в юности; во всяком случае, красота ее тоже была неброской. По складу характера и той самоотверженности, с какой она погрузилась в омут под названием Донасьен Альфонс Франсуа, она напоминала его бывшую супругу. Но в отличие от Рене-Пелажи Констанс была самостоятельной, имела множество знакомых в самых разных кругах и в любую минуту могла расстаться с маркизом, ибо никакие иные интересы, кроме нежной привязанности, их не связывали. Наверное, Рене-Пелажи недоставало именно самостоятельности, де Сад действовал на нее словно удав на кролика и безнаказанно этим пользовался. А когда у него бывал очередной приступ дурного настроения, жена наверняка напоминала ему тещу, и всю свою ненависть к Председательше он обрушивал на беззащитную Рене-Пелажи. В отношениях с Констанс де Сад, скорее всего, старался сдерживаться, понимая, что в любую минуту она может его покинуть, а он не сумеет найти ей замену. Несмотря на внутренний «изолизм», он привык, что рядом всегда есть кто-то, готовый в любую минуту подставить свое плечо под груз его проблем. Во время Террора Констанс без преувеличения спасла Донасьена Альфонса Франсуа, сумев перевести его из тюрьмы в пансион Куаньяра, и де Сад был ей за это благодарен. Точно никто не знает, как она сумела раздобыть денег на подкуп нужных людей в Конвенте и трибунале, какие гарантии предоставила заимодавцам и не пришлось ли ей расплачиваться также и вполне определенного рода услугами. Союз де Сада и Чувствительной, милой, но не слишком образованной, многим напоминал союз Жан-Жака Руссо с его подругой Терезой Левассер. Но в отличие от Руссо, который заставлял Терезу рожденных от него детей отдавать в воспитательный дом, де Сад поселил у себя шестилетнего Шарля, сына Констанс, и время от времени не без удовольствия занимался его воспитанием, внушая мальчику почтение к матери.

Осенью 1790 года де Сад снял маленький дом на улице Нев-де-Матюрен, куда вскоре к нему переехала Констанс. Рядом проходила модная улица Шоссе д'Антен, на которой проживали крупные финансисты, содержанки, бывшие министры, а также давний недруг — Мирабо. Соседство с де Садом вряд ли произвело впечатление на Мирабо, скорее всего, он даже не знал об этом, так как с головой ушел в политическую борьбу. Но де Сад, узнав о своем соседе, пережил немало неприятных минут. Впрочем, вскоре на него обрушилась новая напасть: отправленные из Ла-Коста для нового жилища мебель, утварь и книги прибыли в Париж в ужасном виде: поломанными, разбитыми, залитыми чернилами и вареньем. «Дорогой адвокат» Гофриди сложил все заказанные ему предметы в один ящик. К таким неприятностям де Сад относился философски. Другое дело, когда пропадали рукописи. «Можно отыскать кровати, шкафы, столы, но нельзя отыскать утраченные идеи», — писал он Гофриди. К каждой бумажке, испещренной темной вязью строк, он относился поистине благоговейно. Недаром он, невзирая на четыре поколения благородных предков, с легкостью отрекся и от титула, и от дворянских корней, заменив их скромным званием «литератор».

Не все так легко расставались со своим дворянским прошлым. После взятия Бастилии началась первая волна эмиграции. Бывший жених Анн-Проспер де Лонэ, Антуан Франсуа де Бомон, прежде чем уехать, письменно выразил свое несогласие с лишением его «благородства, присущего французскому рыцарю». Никто не вправе отменять «единожды приобретенное благодаря добродетелям дворянское звание», — писал он.

Господин литератор был готов доказать, что не зря присвоил себе новый титул. И хотя в его портфеле были и повести, и огромный философский роман, уповал он в основном на пьесы, ожидая от них не только славы, но и денег. Театр еще до революции «покончил с аристократами» в монологе Фигаро из комедии Бомарше «Безумный день, или Женитьба Фигаро» (1778). «Вы дали себе труд родиться, только и всего!» — говорил Фигаро своему господину графу Альмавиве, выражая требование третьего сословия уравнять его в правах с дворянством. Знаменитая фраза Людовика XVI о том, что поставить эту пьесу означает разрушить Бастилию, оказалась пророческой. Не разглядев разрушительной силы «Безумного дня», Мария-Антуанетта поставила комедию у себя в любительском театре, Бастилия была разрушена, над ее руинами взвился лозунг «Свобода, равенство, братство», театр вошел в моду и очень быстро начал политизироваться. Охватившая всех жажда обновления порождала заказные пьесы-однодневки, дышащие революционным энтузиазмом, их ставили во время празднеств, а для празднеств использовали любой повод: возвращение Неккера, создание Национальной гвардии, освящение знамен новых батальонов. Парижане проводили время на улицах, уличная жизнь требовала зрелищ, и любая церемония превращалась в театральное действо. Устное слово восторжествовало над словом печатным. Утром народ слушал речи ораторов, в обед читал газеты, где были напечатаны те же самые речи, а вечером отправлялся в театр, где смотрел пьесы, «способствовавшие формированию правильного мировоззрения граждан».

Если при Старом порядке театральных залов в Париже было чуть больше десятка, то после закона от 13 января 1791 года, согласно которому любой гражданин был вправе открыть свой театр, они стали расти как грибы. Привилегированный театр «Комеди Франсез» распался на две труппы — роялистский Театр Наций и республиканский Театр Республики. В начале революции репертуар тяготел к классицистической трагедии: ставили Корнеля, Расина, Вольтера, трагедии революционного классицизма Мари-Жозефа Шенье («Карл IX», «Кай Гракх»), Антуана Арно («Лукреция»), Шарля Ронсена («Людовик XII»). Конфликты носили мировоззренческий характер: против деспотов, чье время ушло, действовали герои, наделенные гражданскими доблестями и выступавшие за интересы всего народа, такие как Спартак, Вильгельм Телль, народный трибун Гракх. Большим успехом пользовались комедии «реального факта», в которых перевоспитывались аристократы или побеждали герои из третьего сословия. С приходом к власти якобинцев на первый план выступили постановки, разоблачавшие тиранов (Сильвен Марешаль. «Страшный суд над королями», 1793), и так называемые «пьесы большого зрелища», когда на сцену выводились целые армии, гремели взрывы и захватывались дворцы. Пьесы эти строились непременно на борьбе идей, главным героем был выходец из народа, побеждавший с помощью и при поддержке народа. Кое-где, как, например, в пьесе «Преступления дворянства» (май 1794), принадлежавшей перу успешной в то время сочинительницы гражданки Вильнёв, появляются детали, имеющиеся и в сочинениях литератора Сада. Так, в «Преступлениях дворянства» возникли элементы «черного» романа: злобный аристократ де Форсак запирает в мрачном подвале свою дочь и ее возлюбленного, крестьянина Анри, чтобы влюбленные умерли в муках голода. Но штрихи эти терялись среди сцен борьбы крестьян против жестокого аристократа. Де Сад наверняка мог бы ставить такие масштабные действа, но вот сочинять…

«Я совершенно не могу сопротивляться своему призванию; меня неумолимо притягивает театральное поприще, и что бы ни произошло, я не смогу от него отказаться», — писал де Сад о своем пристрастии к театру, естественно, предполагая, что он будет сочинять пьесы, а театр их ставить, ибо отдельной должности режиссера-постановщика в те времена не существовало. А так как драматургом он оказался слабым, то судьба, желая вознаградить маркиза за многие несправедливости, позволила ему во второй половине жизни создать в шарантонской лечебнице для душевнобольных свой собственный театр, на представления которого съезжался весь Париж. И хотя утверждали, что зрителям было любопытно взглянуть на «сумасшедших на сцене», нам кажется, что ездили смотреть именно постановки блестящего режиссера де Сада.

Пьесы, созданные де Садом незадолго до революции и извлеченные им из «Портфеля литератора», не могли конкурировать ни с сочинениями великих классицистов (автор не умел прославлять добродетель), ни с современными пьесами — автору был чужд идеологический подход к героям и пафосное восхваление достижений революции. О месте и роли пьес в творчестве де Сада много спорят, но в одном едины все: пьесы маркиза слабее его романов и рассказов. Автор разрывался между своим «образом мыслей» и необходимостью явить зрителю торжество добродетели, так как на сцену допускались только высоконравственные произведения. А писать о добродетели с энтузиазмом и подъемом, как требовали веяния времени, де Сад не мог, точнее, мог, но только когда речь шла о поругании оной добродетели. Если судить по сложным постановочным сценам в его романах, которые вполне можно представить как длинную череду живых картин, прокомментированных устроившимся в уголке дивана философом, де Сад был превосходным режиссером и сценографом, но отнюдь не мастером выстраивания сложной интриги — таковой нет ни в его пьесах, ни в романах. А сюжеты повестей в подавляющем большинстве заимствованы из разных источников. Мечтая увидеть свои пьесы на сцене, де Сад не мог писать их тем же дискурсивным языком, что и «ужасные» романы, не мог открыто проповедовать зло. Но он не мог и создавать живые характеры, не умел убеждать зрителя в том, во что не верил сам, и в результате получались банальные комедии положений и искусственные драматические конфликты. Театр де Сада не давал зрителю ни реальных сцен жизни, ни новых идей, ни новых героев, ни востребованных временем тем и сюжетов.

Единственной пьесой, увидевшей сцену, стала сделанная в 1791 году переработка «Эрнестины», одной из лучших повестей сборника «Преступления любви». В повести граф Окстьерн, негодяй и либертен, обманом увозит юную Эрнести-ну в свой дом и возле окна, за которым на площади совершается казнь Германа, возлюбленного девушки, овладевает ею. Отец девушки вызывает графа на дуэль, но в результате его козней вступает в поединок с дочерью и убивает ее. В пьесе «Окстьерн, или Несчастья либертинажа» граф, коварно овладевший девушкой и посадивший в тюрьму ее жениха Германа, везет Эрнестину к себе в замок, обещая жениться на ней. На самом же деле он намеревается развратить ее, а потом бросить. В хозяине гостиницы проснулось чувство справедливости, он помчался в Стокгольм, нашел отца девушки, освободил Германа, и все стремительно отправились в гостиницу, где еще пребывали граф и Эрнестина. Отец Эрнестины вызвал на дуэль Окстьерна, но коварный граф вновь обманул его, и он вступил в поединок с дочерью. Окстьерн был вынужден выйти на поединок с Германом, и Герман убил графа и спас Эрнестину. Либертен наказан, добродетель отомщена. Но для успеха на сцене революционного Парижа этого явно было мало. 25 июля 1791 года Мирамон, директор театра «Фейдо», написал «гражданину литератору», что поставить его пьесу он не может, потому что «стиль плох» (на полях де Сад пометил: «Это неправда!»), и перечислил неувязки сюжета (трактирщик не мог за один день съездить в Стокгольм, отыскать там отца Эрнестины и вернуться обратно; не мог уладить дела и освободить Германа, посаженного в тюрьму влиятельным графом; юная Эрнестина во время поединка не могла долго сопротивляться своему отцу, опытному фехтовальщику… и так далее).

В театре «Фейдо» отвергли и пьесу «Будуар, или Легковерный муж» (около 1788) — о ревнивом муже, подслушивающем под дверью будуара супруги. Узнав об этом, супруга и ее возлюбленный начинают вести ученые беседы. Муж успокаивается: столь мудрый разговор могут поддерживать только философы. По словам Мирамона, театр «аплодировал элегантной легкости стиля», но пьесу принять не смог, ибо она «полностью противоречит правилам благопристойности, равно как и все характеры непременно вызовут тревогу у друзей добронравия».

Тем не менее драматург и моралист Сад нашел своего постановщика: драма «Окстьерн, или Несчастья либертинажа» была поставлена 21 октября 1791 года в театре Мольера. Зал вел себя, по словам де Сада, «весьма сдержанно», а на следующий день в отчете о спектакле было написано: «Пьеса отличается живостью и пробуждает интерес, однако образ Окстьерна возмутительно жесток». Второй спектакль актерам до конца доиграть не удалось, потому что часть зрителей потребовала прекратить представление. Третий — и последний — раз «Окстьерн» был сыгран 3 декабря 1799 года труппой любительского театра в Версале.

В 1792 году Итальянский театр рискнул поставить пьесу «Соблазнитель», но революционно настроенная публика сорвала первое же ее представление. Де Сад решил, что пьесу провалили потому, что автор ее из «бывших», и, оскорбленный, в письме к Гофриди написал: «Я рожден, чтобы быть жертвой». Уверенный, что с ним обошлись несправедливо, де Сад возмущался совершенно искренне. Гнев его отчасти был справедлив: закон, согласно которому каждый театр три раза в неделю обязан был играть патриотические пьесы, причем один раз бесплатно — для народа, был принят только в августе 1793 года. Тогда же директоров театров под угрозой ареста призвали убрать из репертуара пьесы, извращавшие патриотический дух и напоминавшие о постыдном старом режиме. А у де Сада все пьесы были старорежимные. И все же автор не оставлял надежды увидеть свои детища на сцене: пытался подкупить актеров, отказывался от своей доли сборов, предлагал провинциальным театрам пьесы «оптом», был готов сам их ставить. Огромные надежды он возлагал на патриотическую пьесу «Жанна Лене, или Осада Бовэ» (1783), основанную на историческом эпизоде снятия осады с города Бовэ в 1472 году, во время которого отличилась дочь градоправителя Жанна. Тяжеловесный александрийский стих, хромавшая интрига и вдобавок, похоже, плагиат (к тому времени осада Бовэ и ее героиня Жанна Лене были показаны на сцене уже в двух разных спектаклях) побудили актеров «Комеди Франсез», куда была отдана драма, решительно ее отвергнуть. Но так как пьеса попала в театр по протекции, формулировку отказа смягчили и написали «отправить на доработку». Впрочем, метания по театрам с пачкой пьес под мышкой имели и кое-какую положительную сторону: если пьесу принимали к рассмотрению, автору обычно предоставляли право бесплатно посещать театр довольно долгое время. Так, в «Комеди Франсез» Донасьен Альфонс Франсуа ходил бесплатно целых пять лет.

В уличных манифестациях 1789 года зарождались новые национальные праздники, первым из которых стал день 14 июля. В 1790 году его отметили как праздник Федерации, ставший, по свидетельствам очевидцев, самым грандиозным революционным торжеством. Местом его проведения было избрано Марсово поле; в строительстве праздничных сооружений принимал участие весь Париж. Люди с заступами и лопатами, прихватив корзинки с едой, шли на Марсово поле как на трудовой пикник и под ритмичную мелодию куплетов «Са ira!», названных историком Жюлем Мишле «моральной опорой», бодро орудовали лопатами. В результате с двух сторон эспланады были сооружены трибуны со скамьями для зрителей, с третьей стороны — крытые трибуны для короля, офицеров и депутатов, с четвертой — триумфальная арка с тремя проемами. И при подготовке к празднеству, и во время его проведения в сердцах людей царила радость, пьянящее чувство свободы и единения нации, и даже дождь, разразившийся в самый разгар торжеств, не смог помешать их проведению. Посланцы провинций с песнями и танцами возлагали цветы на алтарь отечества, а зрители на трибунах, спрятавшись под зонтиками, радостно их приветствовали. Когда же выглянуло солнце, Талейран, епископ Отенский и депутат, отслужил торжественную мессу, а затем король, председатель Национального собрания и Лафайет принесли присягу на верность Федерации. Франция была провозглашена конституционной монархией. В этот день, наполненный патриотическим энтузиазмом, чувством единения нации со своим королем, де Сад тоже стоял на трибуне; всеобщее ликование охватило даже такого закоренелого индивидуалиста, как «божественный» маркиз. Правда, описывая свои впечатления от торжеств, де Сад не преминул пошутить: «Это зрелище описать в деталях невозможно, его надо видеть. Я находился на прекрасных местах, но тем не менее в продолжение шести часов дождь беспрестанно барабанил по моей спине. Это обстоятельство все омрачило, и многие заявляли, что таким образом Господь хотел сказать, что причисляет себя к аристократам». В первую годовщину революции подобные шутки еще сходили с рук, а перлюстрация писем еще не приняла массовый характер.

Зрелище гражданину Саду понравилось, и он почувствовал, что не прочь и сам принять участие в подобном спектакле. Следующей столь же торжественной церемонией, состоявшейся 4 апреля 1791 года, стали похороны Мирабо, «самые пышные и самые народные похороны, которые состоялись до перенесения праха Наполеона», как писал Мишле. Из писем де Сада к Гофриди известно, что маркиз присутствовал в рядах той молчаливой толпы людей со скорбными лицами, что выстроились вдоль улиц, по которым гроб с телом великого оратора несли в недавно построенную церковь святой Женевьевы, предназначенную теперь для упокоения праха великих людей. А когда на 11 июля 1791 года назначили перенесение в Пантеон праха великого Вольтера, де Сад, к тому времени вступивший в Общество драматических авторов, тотчас попросил включить его в состав депутации, которой, как было ему известно, предстояло следовать впереди траурного катафалка, то есть находиться в самом центре событий. Он даже пожелал произнести небольшую похвалу нации. Со стороны де Сада, недавно вышедшего на свободу, желание это достаточно дерзкое, ибо оратором он никогда не был, а во время долгого заключения все свои обвинения и слова в защиту излагал на бумаге. Впрочем, возможно, он и рассчитывал выступить по бумажке — как Робеспьер, который всегда зачитывал свои речи. Воздух свободы пьянил бывшего маркиза, и он вместе со всем народом не упускал ни единого повода выразить свои патриотические чувства и заодно подтвердить свою благонадежность. Создатель пока никому не известной содомской утопии, построенной на принципах паноптикума, всеобщей прозрачности, он, возможно, уже кожей ощущал, как власть с каждым днем стремилась сделать видимым каждого подчиненного ей гражданина, и, как мог, доказывал свою благонадежность, совершая общественно значимые поступки.

Одним из шагов по пути создания системы «видимости» граждан было деление Парижа на сорок восемь секций, декрет о котором был принят в мае 1790 года. Секция, иначе говоря, собрание активных граждан, осуществляла власть на местах: выдавала вид на жительство, свидетельства о благонадежности, делила граждан на пассивных и активных, определяла врагов нации, а во времена Террора выявляла неблагонадежных. В 1793 году в секциях были созданы местные революционные комитеты. Улица, на которой жил де Сад, входила в состав секции площади Вандом, впоследствии переименованной в секцию Пик. Это была одна из самых активных и революционно настроенных секций Парижа, членом которой был сам Робеспьер, проживавший на улице Сент-Оноре.

Де Сад и Робеспьер не могли не встретиться хотя бы на одном из заседаний секции, которые де Сад посещал регулярно. Бывшие воспитанники коллежа Людовика Великого вряд ли хоть раз перекинулись словом. Скорее всего, невысокий, худощавый и подчеркнуто аккуратный Робеспьер удостоил невысокого, толстого и не слишком аккуратного «бывшего» презрительным взором и отвернулся. Де Сад заметил его надменный взор, но у него хватило благоразумия промолчать. Многие современники выделяли надменность и желчность как основную черту характера вождя революции, надменность в полной мере была присуща и де Саду. При Старом порядке за подобный взор де Сад мог бы наброситься на адвоката с кулаками, но теперь постарался скрыться за спинами санкюлотов… А может быть, оба в тот раз были в зеленых очках, так как глаза из-за постоянного чтения и письма крайне уставали и у одного, и у другого?

Жюль Жанен, известный своим негативным отношением к де Саду, сравнил двух знаменитых членов секции Пик: «Коллеж Людовика Великого выпустил в жизнь своеобразных людей. Представьте себе, как в его просторном дворе, вокруг часовни, гулял маркиз де Сад, а спустя десять лет, другой молодой человек, скрестив на груди руки, прохаживался тут же, пугая соучеников своим исключительно мрачным видом. Юношу звали Максимилиан Робеспьер. Поистине, достойная парочка! Маркиз де Сад и Робеспьер! Первый в сочинениях своих придумал столько убийств, сколько совершил второй. Первый, у которого была страсть к крови и пороку, смог утолить только страсть к пороку; другой, у которого была одна страсть — кровь, удовлетворил ее досыта. Оба эти человека вознеслись из руин общества, и оба стали позором этого общества; первый явил собой позор столь отвратительный, что общество устами Бонапарта, возглавившего это общество, объявило его сумасшедшим; второй, напротив, явился позором столь ужасающим, что общество оказало ему честь, отправив его на эшафот. Так воздали по справедливости обоим: Робеспьер умер, как все честные люди, которых он убивал, маркиз де Сад умер среди тех несчастных сумасшедших, которых он создал».

В своих воспоминаниях некоторые современники, характеризуя Робеспьера, употребляли определение «infâme»[12]. «Infâmes» называли непристойные романы и персонажей де Сада. «Смерть есть начало бессмертия», — говорил Робеспьер. «Смерть есть переход материи из одного состояния в другое», — писал де Сад. Де Сад всегда был противником смертной казни. Робеспьер в самом начале революции тоже предлагал отменить смертную казнь. Воинствующая добродетель Робеспьера стоила жизни ему самому и тысячам жертв принятых с его одобрения законов. Воинствующее стремление к злу бумажных либертенов де Сада стоило жизни тысячам бумажных жертв и заключения в сумасшедшем доме для их создателя. Де Сад ненавидел мадам де Монтрей за ее добродетели. Робеспьер ненавидел аристократов за развращенные нравы, за аморальность, несовместимую с добродетелью.

«Спасти отечество означает освободить его от смрадного дыхания либертинажа», — звучало с трибуны Конвента. Наверное, судьба специально свела в одной секции де Сада и Робеспьера, двух антиподов, рожденных философией эпохи Просвещения, чтобы показать, сколь глубоки и страшны могут быть бездны разума, если лишить его веры. Просветители сформировали культ разума, разум признал себя порождением природы, отбросил все лишнее, восторжествовал… и породил чудовищ. Если воспользоваться аналогией Александра Сергеевича Пушкина, назвавшего Робеспьера «сентиментальным тигром», де Сада можно назвать «кровожадным буйволом».

* * *

Луи Сад, как стал называть себя Донасьен Альфонс Франсуа, получил карточку «активного гражданина», так как обладал необходимым имущественным цензом. Не помешал даже неудачный на тот день выбор имени, которое после казни короля многие бросились менять на имена героев античности: Брутов, Гракхов, Сцевол. Бывший маркиз обрел право участвовать в выборах и быть избранным и начал вживаться в образ активного гражданина. Считаясь богатым, — а в то время каждый, кто имел доход свыше тысячи двухсот франков в год, считался богатыми, — он не уклонялся от налогов, и безропотно вносил все необходимые платежи, в том числе и в Провансе, куда по требованию местных комитетов он отправил шестьсот ливров на экипировку шестерых волонтеров. Он записался в Национальную гвардию, но, пока было возможно, в караулы не ходил, а вносил соответствующую сумму, чтобы за него это делали другие; но начиная с 1793 года отвертеться от личного участия в дозорах и патрулях стало невозможно.

Не намереваясь ввязываться в политическую борьбу, которая, очевидно, его не интересовала, он иногда посещал заседания как якобинского клуба, так и клуба друзей монархической конституции — для соблюдения политического равновесия. Несмотря на видимую легкость, с которой он отбросил свой титул и отрекся от дворянского происхождения, в душе он никогда не считал себя равным простолюдинам, даже тем, кому удалось многого добиться. В письме, написанном незадолго до революции, он называл таких «выскочек» «омерзительными и грязными жабами». Если судить по высказываниям де Сада, разбросанным по его письмам, его вполне устраивала ограниченная, или парламентская, монархия на английский манер. Возможно, поэтому, когда в июне 1791 года после неудачного бегства королевская семья была задержана в Варение и под конвоем доставлена обратно в Париж, де Сад, стоя в толпе, встречавшей короля угрюмым молчанием, неожиданно выскочил наперерез карете, бросил в окошко свернутое в трубочку послание и скрылся. Подобный поступок был вполне в духе эксцентричного маркиза, однако сомнительно, чтобы в его возрасте и с его комплекцией он сумел проделать его с надлежащей быстротой, дабы его не задержал конвой. Но «Обращение гражданина Парижа к королю французов» он действительно написал, а его верный издатель Жируар напечатал его. Было ли оно зачитано публично, как тогда читали воззвания, неизвестно, но документом, свидетельствовавшим о лояльности де Сада, служить могло вполне. Возможно, де Сад преследовал именно эту цель, возможно, хотел предостеречь короля от дальнейших ошибок, а возможно, пользуясь моментом, решил упрекнуть за его «письма с печатью», на основании которых он тринадцать лет просидел в заточении. А может, хотел разом убить всех зайцев. Укоряя короля за совершенные им ошибки, за «страдания бывших жертв» его деспотизма, «несчастных, которых одна только его подпись, плод заблуждения или наговоров, вырвала из лона льющей слезы семьи, дабы навеки швырнуть в казематы ужасных бастилий», де Сад, по примеру многих своих умеренных современников, основную вину сваливал на дурных советчиков — Марию-Антуанетту и нерадивых министров. «Сердце его полно исключительно добрых помыслов, злые помыслы — порождение его министров», — писал он о короле; но был ли он при этом искренен? «Воссоединитесь с нацией, верните супругу ее семье и научите ваших наследников уважать народ, которым они имеют честь править». Интересно, стал бы де Сад писать эту прокламацию, если бы чувствовал, что монархии скоро придет конец?

* * *

Неудачное бегство короля вызвало очередную волну эмиграции, на которую Законодательное собрание ответило рядом декретов, приравнявших эмиграцию к преступлению, а эмигрантов — к заговорщикам против государства. Вареннский кризис подтолкнул республикански настроенных граждан к действиям, и 17 июля 1791 года на Марсовом поле собралась огромная толпа, чтобы подписать петицию против монархии. Манифестация была мирной, но части Национальной гвардии под командованием Лафайета открыли огонь, люди разбежались, не обошлось без жертв. Несмотря на народное возмущение, депутаты пообещали наказать зачинщиков демонстрации, ибо они выступили против конституции. Но никакая конституция не могла поднять престиж власти короля, и в обществе после некоторого затишья вновь задули ветры, предвещавшие бурю.

Сыновья де Сада эмигрировали, но у бывшего маркиза даже мыслей подобных не возникало. Да и что бы он стал делать в эмиграции? Служить в армии он не мог по состоянию здоровья, имущества, которое можно было бы вывезти, у него не было, друзей, которые могли бы поддержать его за границей, — тоже. А здесь он был литератором, активным гражданином, у него была собственность, обустроенный быт, верная Констанс и издатель, всегда готовый напечатать любые его труды. А главное, он надеялся снискать славу на литературном поприще. За два года свободной жизни он сумел создать себе определенную социальную нишу, свой мирок, ограниченный тремя измерениями: письменный стол — секция — театрально-литературный мир Парижа. За письменным столом писались письма, шлифовались написанные ранее произведения, создавались новые фантазмы. В секции, большинство членов которой составляли мелкие рантье и ремесленники, то есть люди не бедные, грамотные, но не аристократы, де Сад чувствовал себя прекрасно; до революции в Провансе его круг общения также составляли люди из третьего сословия, и он привык находить с ними общий язык. Несмотря на неудачи с пристройством на сцену своих пьес, в театральных кругах он пользовался определенной известностью, равно как и среди издателей. Несомненно, де Сад тревожился о сохранности и доходности своих владений, но пока беды и разрушения обходили их стороной, и деньги из Прованса поступали более или менее исправно. Официально доход гражданина Сада равнялся восьми тысячам франков в год, то есть он считался сверхбогатым человеком. Но по бумагам гражданин Сад выплачивал четыре тысячи бывшей жене, тысячу — мадам Кене, да и рента поступала нерегулярно. Так что по подсчетам де Сада на жизнь оставалось не более тысячи франков в год. Поэтому он даже предпринял попытку получить от муниципалитетов Ла-Коста, Мазана и Сомана новую «справку о доходах», на основании которой он, видимо, хотел потребовать снижения налога. Гражданин Сад осваивался в новой жизни.

Тем временем над революционной Францией сгущались тучи интервенции: Австрия и Пруссия заключили против Франции военный союз и стягивали войска к ее границам.

Монархическая Европа приготовилась к наступлению. В апреле 1792 года Франция первой объявила войну, но, несмотря на патриотический энтузиазм масс, терпела одно поражение за другим. Руководители якобинцев Марат, Дантон и Робеспьер призывали народ к революционной войне, на декрет «Отечество в опасности» откликнулись санкюлоты, повсюду началось формирование отрядов волонтеров. Под звуки новой «Песни Рейнской армии», сочиненной саперным инженером Руже де Лилем, в Париж вступили отряды федератов из Марселя. Вскоре «Марсельеза», как стали называть принесенную в столицу песню, превратилась в боевой гимн всего французского народа, а в дальнейшем и в национальный гимн. Манифест герцога Брауншвейгского, в котором Пруссия и Австрия извещали о своих намерениях покончить с анархией во Франции, восстановить власть короля и покарать бунтовщиков, вызвал бурю негодования во всей стране, а комиссары парижских секций потребовали от Законодательного собрания немедленного низложения Людовика XVI и созыва национального Конвента. К такому повороту событий монархическое большинство депутатов не было готово, и народ стал готовиться к восстанию.

Ощущал ли де Сад приближение бури? Вряд ли, ведь его всегда интересовали только собственные дела. Во всяком случае, не обладая политической прозорливостью, он на всякий случай решил записаться в конституционную гвардию короля, полагая таким образом еще раз напомнить о своей верности конституции. Командовавший полком герцог де Косее-Бриссак в приеме в гвардию де Саду отказал, однако фамилию его из списка кандидатов не вычеркнул, что сыграло свою зловещую роль во время Террора и стало одной из причин ареста гражданина Сада. Ни разгон демонстрации на Марсовом поле, ни появление на улицах столицы грозных и исполненных революционного энтузиазма марсельских федератов впечатления на Донасьена Альфонса Франсуа не произвели.

Он почувствовал приближение восстания непосредственно накануне, так как подготовка к нему шла в парижских секциях совершенно открыто. В то время в собраниях секций принимали участие как «активные», так и «пассивные» граждане, и по причине изрядной толкотни де Сад решил на эти собрания не ходить, посчитав, что его отсутствия никто не заметит. Но набат, ударивший около полуночи в предместье Сент-Антуан, не мог остаться неуслышанным. И пока в ратуше новая Коммуна устанавливала власть секционных комиссаров и назначала нового командующего национальной гвардией (им стал Сантерр), гражданин литератор внимал набату и перед его глазами разворачивались картины Варфоломеевской ночи. Разумеется, это всего лишь предположения…

В те дни секция площади Вандом еще не входила в число самых революционных секций Парижа, число «пассивных» граждан и люмпенов в ней было невелико, тем не менее и ее граждане отправились к мосту Сен-Мишель и к Новому мосту, откуда на Тюильри двинулся батальон марсельцев под командованием Муассона и повстанцы из секций. На площади Карусель, перед воротами дворца Тюильри, были установлены пушки. Понимая, что швейцарские гвардейцы и жандармы вряд ли будут в состоянии защитить короля от народного гнева, прокурор Редерер уговорил Людовика XVI вместе с семьей отправиться в Законодательное собрание. Желая спасти свою верную гвардию, король отдал приказ сложить оружие, но в неразберихе приказ то ли вовсе не дошел до швейцарцев, то ли дошел слишком поздно, но в результате швейцарские гвардейцы оказались единственными солдатами, до последнего защищавшими Тюильри. Но силы были неравные, вдобавок жандармы в основном перешли на сторону восставшего народа, и дворец был взят штурмом. Часть швейцарцев, видя, что сражение проиграно, попыталась отступить, но парижане не позволили уйти защитникам монархии и убивали их прямо на улицах. Дворец был варварски разграблен, уничтожены запасы вин, хранившихся в дворцовых погребах, а королевские лакеи, не покинувшие дворец, были убиты — под горячую руку. Как писали очевидцы, к вечеру 10 августа сад Тюильри напоминал заснеженное пожарище: на земле лежали трупы вперемежку с обломками мебели и прочей утвари, покрытые, словно снегом, перьями из распоротых подушек и перин. Через много лет в Люцерне был поставлен памятник солдатам швейцарской королевской гвардии, защищавшим последнего французского короля.

10 августа жертвой озлобленной толпы пал родственник де Сада Станислас Клермон-Тоннер, сторонник конституционной монархии, друг Лафайета, выступавший в своих речах против Марата и Робеспьера. Толпа вытащила его из дома, обвинила в предательстве интересов нации, а при попытке оправдаться буквально разорвала на куски. Впоследствии, оправдываясь перед революционным трибуналом, де Сад заявил, что 10 августа он с другом был на площади Карусель. Но в тот день де Сад вполне мог отправиться к Клермон-Тоннеру за политическими новостями и собственными глазами увидеть страшную смерть неугодного толпе политика.

Но даже если он и не видел гибели супруга несчастной Дельфины, на площади Вандом его ожидало не менее впечатляющее зрелище: у подножия статуи Людовика XIV работы Жирардона лежали головы роялистов, казненных секцией Фельянов. Одна из десяти голов, как говорят, принадлежала журналисту Сюло. А весь следующий день все, кто хотел, могли видеть посередине двора Тюильри сваленные в кучу обнаженные и изуродованные тела ста восьмидесяти швейцарцев. Спустя много лет де Сад сравнил эти трагические события с ночью святого Варфоломея: «На следующий день после Варфоломеевской ночи придворные дамы Екатерины Медичи вышли из Лувра, дабы поглазеть на обнаженные тела гугенотов, убитых, раздетых и сваленных к стенам замка…» 16 августа 1792 года на площади Вандом сбросили с пьедестала статую короля и на ее место водрузили статую Свободы. Падение королевской статуи стоило жизни одному человеку.

* * *

Кажется, только после 10 августа Донасьен Альфонс Франсуа осознал, в какую страшную ловушку он попал: аристократ, дети в эмиграции, и вдобавок он приобрел печальную известность как автор «Злоключений добродетели». Не говоря уже о его посещениях политического клуба, основанного Клермон-Тоннером и его единомышленниками. Тем временем Законодательное собрание под давлением Коммуны приняло декрет об отрешении короля от власти и о созыве национального Конвента. По настоянию той же Коммуны, ставшей подлинным органом власти восставшего народа, избирательное право было предоставлено всем гражданам мужского пола, достигшим двадцати одного года. Король был заключен в замок Тампль, родственникам эмигрантов было запрещено покидать места своего жительства, а местным властям предписано взять их под особый контроль. Не-присягнувшим священникам велено в течение двух недель покинуть Францию, заставы Парижа закрыли, установили строгий контроль за выдачей паспортов, закрыли роялистские газеты… В департаменте Буш-дю-Рон, на территории которого располагался Ла-Кост, собрали пятьсот неприсяг-нувших священников, посадили на тартану «Святая Елизавета» и отправили в Италию, в Рим. Революция, прежде являвшаяся де Саду в облике прекрасной Теруань, теперь обратила к нему жестокий лик медузы-горгоны. В письме к Гофриди Сад писал: «День десятого августа отнял у меня все: родных, друзей, покровительство, помощь; за три часа вокруг меня возникла пустыня. Я один!»

Обстановка в Париже накалялась. Ходили слухи о заговорах аристократов, цель которых — освободить короля и восстановить монархию. Для суда над заговорщиками, роялистами и сторонниками ограниченной монархии, был учрежден Чрезвычайный трибунал. Обыски, проводимые в домах аристократов, обнаруживали все новых шпионов, сотрудничавших с врагами нации. Австро-прусские войска перешли границу Франции, и скоро возникла реальная угроза увидеть врага под стенами Парижа. Из провинции в Париж тянулись священники, надеясь найти в столице защиту от произвола местных комитетов.

Первые дни наступившего сентября были исполнены тревоги: враг у ворот, аристократы устроили заговор, а Дантон призвал граждан, вооружившись отвагой, бесстрашно идти в бой. Тревога, страх, накал страстей, отсутствие реальной власти у Собрания и попустительство Коммуны стали причиной убийств узников тюрем сначала в Париже, а затем и по всей Франции. Набат, призывавший граждан встать на защиту отечества, был воспринят как сигнал к «народной мести», и толпы санкюлотов двинулись взламывать двери тюрем и убивать заключенных. Воцарилось поистине «салическое» безумие, но жертвы его были уже не выдуманными персонажами. В тюрьме Форс выпустили заключенных проституток, и тут же, во дворе, вынудили их заняться своим привычным делом. Остальных женщин безжалостно зарубили саблями, в том числе и свирепую вдову отравителя Дарю, красавицу, мечтавшую сжечь Париж.

Воры и разбойники искали в тюрьмах «своих» и отпускали их на свободу. Но уголовников в то время в заключении было немного: большинство из них выпустили в августе, чтобы освободить место для аристократов и священников. Санкюлоты зверски расправились с принцессой де Ламбаль, подругой Марии-Антуанетты. Над ней надругались, а потом отрубили голову и, насадив на пику, отправились к Тамплю, где долго расхаживали под окнами королевы, предупреждая «австриячку», что и ей не миновать этой же участи. В тюрьме аббатства убийствам попытались придать форму законности — в списках против имен заключенных делали пометы: «казнен по приговору народа» или: «осужден народом, казнен на месте». К тюрьмам поспешили депутаты, пытались уговорить народ разойтись, но, получив в ответ угрозы, отступили. Никто из вождей революции не сделал попытки остановить кровавое безумие: его считали справедливой народной местью. Со 2 по 6 сентября в Париже было убито около тысячи трехсот человек. Примерно столько же узников толпа, состоявшая из ремесленников, мелких торговцев, военных и жандармов, решила пощадить.

Конституционный епископ аббат Грегуар назвал историю королей мартирологом наций; в мартиролог жертв революции, открытый именем коменданта Бастилии, сентябрь 1792 года вписал сотни новых имен. Об этих днях де Сад писал Гофриди: «3 сентября погибли десять тысяч узников. Ничто не может сравниться с ужасом сей резни». Де Сад всегда был склонен преувеличивать, но в данном случае наверняка преувеличил совершенно искренне. Трагический и одновременно героический сентябрь 1792 года явился едва ли не самым насыщенным временем революции. 20 сентября в битве при Вальми революционная армия одержала первую победу над войсками европейской коалиции. 21 сентября открылось первое заседание вновь избранного Конвента. 22 сентября Франция была провозглашена республикой. Одним из вновь созданных органов управления новой республикой стал Комитет общественной безопасности, в задачу которого входила борьба с внутренней контрреволюцией.

9 сентября секция площади Вандом была переименована в секцию Пик, а пика, как известно, являлась символом санкюлота. Секция, прежде бывшая вполне умеренной, быстро попала под влияние радикально настроенных люмпенов и стала одним из форпостов борьбы с проклятым прошлым. Пережив страшные дни сентябрьской резни и с горечью сообщив Гофриди о гибели всеми уважаемого епископа Арльского, де Сад осознал, что, в сущности, в глазах ярых санкюлотов он сам принадлежит прошлому и в любой момент может стать жертвой «справедливого народного гнева». Живо ощутив нависшую над ним смертельную угрозу, де Сад пошел по единственно возможному для него пути — поставил свое перо на службу секции. Сочинять пьесы на злобу дня он не умел, писать памфлеты против заключенных в тюрьму короля и королевы вряд ли считал для себя возможным, а изливать желчь в опусах вроде «Список монашек и ханжей, высеченных торговками разных кварталов Парижа, с обозначением их имен и приходов» или «Розовый список», где рядом с именами парижских публичных женщин указывали их адреса и стоимости услуг, ему, пожалуй, в голову не приходило. Оставались политические сочинения, в которых за выспренней революционной риторикой можно было спрятать свое истинное лицо. Опасаясь обвинений в роялизме, а значит — в предательстве интересов народа, Сад стал напоминать всем и вся о своем заключении в Бастилии. Громко именуя себя жертвой «тирана», он постоянно задавал себе вопрос: почему освободившая его революция не хочет позволить ему самому свободно устраивать собственную жизнь, а, наоборот, подчиняет его своему контролю и уравнивает с санкюлотом, готовым рубить головы ради установления царства морали и добродетели?

Успешным дебютом автора-общественника стал составленный им отчет о состоянии парижских больниц. Окрыленный успехом, Сад уже не по указанию, а по собственной инициативе написал «Рассуждения о способе принятия законов» и опять удостоился похвалы. Более того, секция постановила издать «Рассуждения» отдельной брошюрой и разослать ее по всем секциям столицы, чтобы те могли высказаться по такому важному вопросу. Успех брошюры де Сада был обусловлен его давним интересом к правовым системам, его вдумчивым чтением трудов Монтескье и Беккариа и, как нам кажется, его собственным опытом демиурга, когда он на страницах своих романов создавал утопические сообщества аборигенов, островитян и либертенов. В салическом мире царствовал индивид, извлекавший из общества все необходимое для своих фантазий и одновременно мечтавший превратить его в полигон для все тех же безудержных фантазий. Для разработки общенародного способа принятия законов Донасьену Альфонсу Франсуа пришлось перевернуть свой мир с ног на голову и поставить во главу угла коллектив. Вряд ли де Сад стал бы сочинять подобный документ, если бы его не подтолкнули к этому обстоятельства. Философ де Сад не признавал иных законов, кроме законов природы, но гражданин Сад имел возможность убедиться, куда может завести отсутствие законов.

Высказав основную мысль — «только мы можем диктовать наши законы», он напомнил, что злоупотребление властью возможно даже при выборной системе, ибо когда народ отдает власть в одни руки, всегда есть риск возникновения «аристократии» (иначе говоря, правящей верхушки…). «Если ваши депутаты могут обойтись без вас при создании законов, если ваше одобрение кажется им бесполезным, с этой минуты они становятся деспотами, а вы рабами», — писал гражданин Сад. И чтобы избежать ошибок, сделанных при принятии прежней конституции, он предложил принимать законы, разработанные депутатами, всем народом. Иначе, объяснял он, если создать еще одну палату, или, как он назвал ее, «Санкционирующее собрание», разногласия удвоятся, а мнение народа все равно останется в стороне. Он подробно расписал механизм доведения предложенных законов до каждого кантона, дабы каждый гражданин мог высказать о них свое мнение. «Солон сравнивал законы с паутиной, сквозь которую свободно проходили большие мухи и запутывались маленькие. Это сравнение, сделанное великим человеком, подводит нас к необходимости одобрения законов главным, а быть может, даже единственным образом той частью народа, коя наиболее обделена судьбой, ибо именно эти люди чаще всего попадают под колесо закона, следовательно, им и надлежит выбирать, каким законам они согласны подчиняться». Когда Сад писал эти строки, он наверняка причислял себя к «обделенным судьбой», позабыв, что при Старом порядке он по положению своему принадлежал, скорее, к «большим мухам», но не умел этим пользоваться.

Завершается сочинение изящным реверансом в сторону народа: «Я люблю народ, мои сочинения подтверждают, что я способствовал установлению нынешнего порядка задолго до того, как его провозгласили пушки, разрушившие Бастилию. Самым прекрасным днем в моей жизни стал день, когда я увидел возрождение прекрасного равенства Золотого века, увидел, как древо свободы покрывается благодетельной листвой, похоронив под нею обломки трона и скипетра». В этих строках маркиз-санкюлот выстраивал свою защиту, очень необходимую ему как «бывшему», и одновременно намекал на свои сочинения, якобы проникнутые республиканским духом. Но какие сочинения он мог иметь в виду? Конечно же не «Несчастья добродетели», от которых он отказался, и не пьесы. Оставался только роман «Алина и Валькур», но он пока пребывал в рукописи.

Видимо, именно в это время рождались «пророчества» де Сада о грядущей революции, вложенные им в уста персонажей «Алины и Валькура». «Настанет время, когда вы, французы, сбросите ярмо деспотизма и тоже станете республиканцами, потому что только республиканский способ правления достоин такой искренней, такой энергичной и гордой нации, как ваша — предсказывал мудрый правитель Заме Сенвалю и, прощаясь с ним, говорил: — О Сенваль! У тебя на родине готовится великая революция; преступления ваших правителей, их поборы и бесчинства, их разврат и глупость утомили Францию; она больше не может терпеть деспотизм и вскоре разорвет его цепи. Став свободной, эта гордая страна Европы удостоит чести взять в союзники все народы, которые установят у себя республику». Не довольствуясь предсказаниями героев, де Сад — также неоднократно — подчеркивал собственную прозорливость в постраничных примечаниях: «Согласись, читатель, что заключенный в Бастилии должен был обладать недюжинными талантами, чтобы в тысяча семьсот восемьдесят восьмом году сделать подобное предсказание»; «Не стоит удивляться, что за подобные принципы, уже давно высказываемые нашим автором, его заставили томиться в Бастилии, где его и нашла Революция».

Делать подобные предсказания в романе, увидевшем свет только в 1795 году, вряд ли было сложно: после завершения рукописи де Сад дорабатывал текст, согласуя его, по его собственным словам, с «повесткой дня» и придавая ему «облик, который более всего пристал свободной нации». Для гражданина Сада «повестка дня» началась 10 августа, когда к естественному желанию автора увидеть свой труд напечатанным прибавилось стремление иметь возможность предъявить еще одно доказательство своей благонадежности. После успеха «Злоключений добродетели» издатель Жи-руар был готов напечатать очередной роман де Сада, и автор уже начал отдавать ему листы рукописи, но случилось страшное: заподозренный в роялизме, Жируар был арестован и в начале января 1794 года отправлен на гильотину. К этому времени де Сад тоже стал узником революции.

* * *

Пока в Париже гражданин Сад успешно исполнял роль пламенного республиканца, в Ла-Косте был варварски разграблен его любимый замок. «Негодяи… разбили и разломали все, что не смогли унести… А по какому праву? Разве я эмигрант? Разве они не видели мой вид на жительство? Действуя подобным образом, эти мерзавцы вскоре заставят всех ненавидеть новый режим», — писал возмущенный де Сад управляющему. Причин, кроме всеобщей наэлектризованности населения, готового по любому подозрению крушить все, что олицетворяло в их глазах прежний режим, выявить так и не удалось, а де Сад, немного успокоившись, в письме к Гофриди вновь упомянул про «они», неких загадочных врагов, которые только и ждали, чтобы исподтишка навредить Донасьену Альфонсу Франсуа. Борясь с вечными «они», де Сад, обретший определенное влияние и вес, начал перлюстрировать почту своих старых врагов Монтреев, также проживавших в секции Пик. Помимо чтения чужих писем гражданину Саду, включенному в число присяжных заседателей, автору гражданских петиций и исполнительному комиссару, приписывают и другие неблаговидные поступки, например, сведение счетов во время участия в «очистке» секции от подозрительных элементов. Прямых доказательств не приводит никто, но основания для предположений, разумеется, есть: чтобы самому не «чихнуть в корзину» (как говорили о казни на гильотине), де Сад обязан был исполнять свою роль безупречно. В мстительность де Сада верится с трудом, ибо гражданин маркиз обычно жил сегодняшним днем, а месть требует раздумий и стратегии. Но по сиюминутной прихоти теоретически он мог натворить что угодно. Но именно Сад спас своих «вечных врагов» Монтреев, вычеркнув их из списков «подозрительных», куда они попали как родственники эмигрантов и аристократы. Отмщение благородством? Или солидарность перед угрозой эшафота? Скорее всего, и то, и другое, и даже третье: в эмиграции у них имелись общие родственники, и де Сад не хотел лишний раз привлекать к этому внимание.

21 января 1793 года по приговору суда Национального конвента был казнен Людовик XVI. Процесс велся не против гражданина Людовика Капета, как называли развенчанного короля санкюлоты, а против короля, которого надо было судить как врага человечества и поразить как тирана. «Граждане! Я смело скажу: все затруднения будут жить до тех пор, пока будет жить король», — произнес с трибуны Сен-Жюст. Еще более радикально, в духе садических персонажей, высказался депутат Манюэль: «Когда не станет короля, это не значит еще, что стало одним человеком меньше». Решение Конвента о короле по настоянию Марата было поставлено на поименное голосование, и 387 депутатов из 721 высказались за казнь. Партийный раскол между жирондистами и якобинцами, наметившийся с самых первых заседаний Конвента, довершился расколом на уровне личностном: голос, отданный «за» или «против» казни короля, надолго стал своеобразной политической визиткой депутатов.

Монарха не стало, но трудностей становилось все больше и больше. Война расстроила экономическую жизнь страны, звонкая монета превращалась в редкость, в ходу были бумажные ассигнаты, на которые мало что можно было приобрести. Ловкие люди скупали за бесценок национальные имущества, как именовали тогда конфискованные владения эмигрантов, в стране начинался голод. Сад попытался подать прошение о возмещении ущерба за разграбленный замок, просьба его была поддержана, но возмещения он не получил. Спираль политической борьбы накалялась, очередной ее виток завершился полным изгнанием жирондистов из Конвента и установлением якобинской диктатуры. Через несколько месяцев осужденные жирондисты были доставлены на площадь Революции (бывшую Королевскую, современную Согласия), где высилась гильотина, и обезглавлены. Обновленный Комитет общественного спасения, главой которого стал Робеспьер, один за другим публиковал расплывчатые определения преступлений, за которые полагалась смертная казнь. В сентябре был принят страшный закон «о подозрительных», на основании которого революционные комитеты фактически могли арестовать любого, чей вид вызывал у них подозрение.

За гражданином Садом постоянно маячила тень господина маркиза де Сада, с которой гражданин Сад никак не мог расстаться — доходы его зависели от земель в Провансе. Но по загадочному стечению обстоятельств еще в декабре 1792 года, через пару месяцев после принятия закона о предании смертной казни возвращающихся эмигрантов, имя Луи Альфонса Донасьена де Сада оказалось в списках эмигрантов департамента Буш-дю-Рон. Собрав необходимые справки о том, что он добрый патриот и с самых первых дней революции не покидал Парижа, гражданин Сад вроде бы сумел доказать свою непричастность к эмиграции. Его пообещали вычеркнуть из списков, но, пока собирались, власти решили сделать из одного департамента два, де Сад оказался приписанным к новообразованному департаменту Воклюз, и там фамилия его вновь всплыла в эмигрантских списках. Поистине, господин маркиз решил не давать покоя гражданину Саду и, что еще хуже, поставил под угрозу его материальное положение, ибо, если в Провансе его признают эмигрантом, на имущество его будет наложен секвестр. А если в нем заподозрят пособника эмигрантов, то секвестром могут не ограничиться. Садический макабр…

Неприятности с внесением в эмигрантские списки отчасти компенсировались назначением Донасьена Альфонса Франсуа на главную роль в секции: 23 июля 1793 года гражданин Сад стал ее председателем и теперь, по примеру членов Коммуны, вполне мог носить красный колпак, точно такой же, какой носили санкюлоты, сорвавшие представление его пьесы. Но ни красный колпак, ни куртка-карманьола не могли сделать из феодала и атеиста маркиза де Сада истинного патриота, как называли тогда сторонников якобинской диктатуры. Кровожадный на бумаге, де Сад, столкнувшись с государственной машиной террора, отшатнулся от нее. Комитет общественной безопасности направлял в Революционный трибунал все больше и больше «врагов республики», а председатель трибунала Фукье-Тенвиль, получивший право выносить приговоры на основании «революционной целесообразности», отсылал к парижскому палачу Сансону все новые и новые жертвы. Став председателем, гражданин Сад тоже получил возможность судить «подозрительных». Но нервы его не выдержали: видимо, наступил предел его лицемерию. Де Сад, с удовольствием описывавший ужасы в «Ста двадцати днях Содома» и в «Злоключениях добродетели», содрогнулся, увидев собственными глазами смерть, поставленную на конвейер. «Убийства ради наслаждения», которые совершали либертены на страницах его романов, были жестокой игрой ума, неким инструментом для исследования темной бездны разума. Когда же он отрывался от бумаги и оглядывался вокруг, то чувствовал, насколько ему претит развязанная государственными террористами вакханалия убийств.

Де Сад не сумел провести даже одно заседание: ему стало дурно, и он покинул зал. Он понимал, что таким поведением вписывал в свое досье большой жирный минус, но поделать с собой ничего не мог. Впоследствии он писал Гофриди: «Я разваливаюсь, мне плохо, я кашляю кровью. Я написал вам, что меня назначили председателем моей секции; я даже облачился в надлежащий костюм совершенно кошмарного вида! Вчера я вынужден был надевать его дважды; впрочем, во время заседания мне пришлось уступить свое кресло заместителю председателя. Они хотели, чтобы голос мой звучал так же ужасно и бесчеловечно. Я этого никогда не хотел. Благодарение Богу, я более не занимаю этой должности!»

Однако попадать в «подозрительные» гражданин Сад не собирался. Отдавая дань охватившему Париж поветрию переименования улиц и площадей, де Сад придумал новые названия для улиц, находившихся в пределах секции, предложив заменить имена святых на гордые имена античных республиканцев (Спартак, Катон, братья Гракхи) и законодателей (Солон, Ликург), а также сделать улицу Конвента и улицу Французских гражданок. Еще он представил в секцию «Воззвание к душам Марата и Лепелетье». Луи Мишель Ле-пелетье де Сен-Фаржо, депутат Конвента, занимавшийся вопросами уголовного законодательства, голосовал за казнь короля и был убит 20 января 1793 года ярым сторонником монархии. Жан Поль Марат, издатель газеты «Друг народа», кумир санкюлотов, был заколот у себя дома в ванне 7 июля 1793 года хрупкой девушкой Шарлоттой Корде. Гражданские похороны Марата прошли в особенно торжественной обстановке. Сначала тело его было выставлено в церкви Кордельеров. Обнаженное до пояса, чтобы всем видна была рана, оно было задрапировано трехцветной тканью, голова была увенчана лавровым венком, а справа стояла ванна, в которой он был убит. Погребение, состоявшееся в саду монастыря Кордельеров, происходило ночью, при свете факелов, воскурении благовоний и пушечных выстрелах. Чем сильнее свирепствовал Террор, тем торжественней становились похороны жертв, павших в борьбе с тиранией и удостоившихся звания мученика. Казалось, из рожденного на полях сражений лозунга «Свобода или смерть!» убрали слово «свобода» и, по определению де Сада, оставили только смерть: «Vive la moit!»

Церемония, посвященная памяти двух мучеников свободы, для которой де Сад сочинил свою выспреннюю речь, была пышной и многолюдной. Торжественная процессия, составленная из представителей парижских секций, женщин в белых платьях с трехцветными кушаками, детей с оливковыми ветвями, музыкантов и юных новобранцев, прошествовала к площади Единства, где возле небольшого обелиска рядом с бюстом Марата были выставлены ванна, лампа и письменный прибор Друга народа. Далее процессия проследовала к площади Пик, где с импровизированной трибуны гражданин Сад выступил со своей пафосной речью: «Марат! Лепелетье!.. Голоса грядущих веков лишь внесут свою лепту в те хвалы, кои по праву воздает вам сейчас наше ликующее поколение. Непревзойденные мученики свободы, навеки занявшие свое место в Храме Памяти, пред вами благоговеет все человечество, вы парите над ним словно благотворные звезды, освещающие путь. Человечество не может обойтись без вас, ибо именно в вас оно видит ту сокровищницу, откуда черпает жизненную силу, откуда извлекает благодетельный образец всяческих добродетелей». Под бурные восторги собравшихся гражданин актер сошел с трибуны; его истинные чувства надежно скрывала благостная улыбка, даримая им окружившим его женщинам, которых среди зрителей было большинство.

Ораторский триумф и успех речи, напечатанной и распространенной не только в секциях Парижа, но и в провинции, окрылил его, заставил забыть о том, что публика в зале бывает разная. Выспренние речи де Сада хорошо звучали с трибун и театральных подмостков, а на заседаниях секции санкюлоты подозрительно косились на гражданина Сада «из бывших», часто говорившего малопонятным языком и поминавшего слишком много неизвестных богов. Пантеон «добрых санкюлотов» прошлого в основном сформировался, и первым в нем числился Иисус Христос, которого гражданин Сад не упоминал никогда. Глядя, как приумножались празднества и церемонии революционного культа, как священники массово отрекались от своих заблуждений и клялись служить одному лишь разуму, проповедовать философию и высокие принципы морали, как депутации патриотов слагали к подножию трибун обломки и обрывки атрибутов католического культа, Сад насмешливо потирал руки. Наконец-то он сможет открыто продемонстрировать хотя бы часть своего «образа мыслей», а именно свои атеистические убеждения, которым он не изменял никогда. В согласии с «образом мыслей» де Сада Коммуна Парижа издала специальное постановление о ликвидации в столице религиозных культов и учреждении Дня разума. Правда, новый культ копировал ритуалы и церемонии культа изгнанного: вместо крестного хода — гражданская процессия, вместо святых, статуй и реликвий — герои и мученики, статуи и реликвии революции, а также алтари, благовония и речи о добронравии, морали и необходимости уничтожать врагов добродетели. «Где нет добрых нравов, там нет республики».

Театрализованный характер отправлений нового культа Разума не мог не привлечь внимания де Сада, и он наверняка отправился посмотреть на грандиозное торжество в честь Разума, устроенное в соборе Парижской Богоматери, превращенном в Храм разума. Посреди храма была воздвигнута символическая гора, увенчанная храмом философии в окружении бюстов Вольтера, Руссо, других служителей богини философии. На склонах горы пылал священный огонь истины. Де Сад не мог не оценить такие замечательные декорации. У себя в секции он наверняка говорил о них с восторгом, особенно о прекрасной гражданке Майар, изображавшей богиню Разума. И когда несколько парижских секций отправили своих представителей в Конвент, дабы те от имени членов секций отреклись от всех культов, кроме культа Разума, депутацию от секции Пик возглавил гражданин Сад; он же стал автором петиции, ему же было поручено зачитать ее.

Высказав свое удовлетворение по поводу установления царства философии, Сад косвенным образом напомнил о своем героическом прошлом узника «за убеждения»: «Уже давно философы тайно смеялись над кривляньями католических попов, однако тот, кто осмеливался высказать свои убеждения в полный голос, тотчас оказывался в Бастилии, где прислужники деспотизма умели быстро заставить его замолчать. Вы говорите, деспотизм не поддерживал суеверия?

И деспотизм, и суеверие вышли из одной колыбели, оба они сыновья фанатизма, оба имели верных слуг в лице бесполезных для общества священников, обитавших в храмах, и деспотов, восседавших на тронах. И деспотизм, и суеверие имеют общие корни, а потому, когда речь заходит об их уничтожении, они сопротивляются вместе». Далее де Сад подхватил звучавшую со всех трибун и на всех празднествах тему добродетели. «Пусть каждую декаду с трибун наших храмов, которые в этот день будут открыты для всех, станут звучать хвалы Добродетели, почитаемой в этом храме, а также имена тех граждан, которые отличились усердным ей служением. Пусть там исполняются гимны в честь Добродетели; пусть курится фимиам у подножия алтарей, возведенных в честь Добродетели; и пусть каждый гражданин, выходя из храма после этой церемонии, ощущает себя достойным такого правительства, как наше, и с еще большим рвением исполняет веления Добродетели, кою он только что чествовал. И пусть супруга его и дети следуют за ним по пути Добродетели, всеобщего счастья и пользы. Таким образом человек сделается чист, а душа его, открытая для истины, проникнется добродетелью, в то время как прежде она питалась исключительно пороками, коими ее отравляли религиозные шарлатаны».

Под этими словами мог бы подписаться и гражданин Шамуло, предложивший называть площади и улицы именами добродетелей, ибо тогда «добродетель во всех ее видах не будет сходить с уст народа!», и многие другие ораторы. Но у гражданина Сада вновь не хватило политического чутья: он не заметил, как мрачно взирал на оголтелых дехристианизаторов Робеспьер. Неподкупный всегда считал, что атеизм присущ только безнравственным аристократам, народ же в своей массе религиозен. В этом де Сад с ним был полностью согласен. «Только аристократы не верили в Бога», — писал он. Значит, надо было дать народу новую религию, претворить в жизнь высказывание Вольтера: «Если бы Бога не было, его следовало бы выдумать». И Робеспьер провозгласил культ Верховного существа, отвергавший небытие и утверждавший бессмертие души и культ гражданских добродетелей, то есть все те ценности, которые вызывали отвращение у гражданина де Сада.

Предложения ввести в революционный пантеон Верховное существо уже поступали, но окончательное утверждение культ получил в 1794 году, после майской речи Робеспьера. 8 июня 1794 года в Париже прошло пышное празднество в честь Верховного существа, на котором главная роль была отведена Робеспьеру. В голубом фраке и золотистых панталонах председатель Конвента поджигал картонные фигуры Атеизма, Эгоизма, Раздора и Честолюбия, освобождая дорогу Мудрости. Но, увы, костер разгорелся сильнее, чем предполагалось, и лик Мудрости явился перед собравшимися черным. Возможно, это было знамение: через два дня, 20 июня, был принят печально знаменитый закон 22 прериаля, упразднявший судебную процедуру и устанавливавший смертную казнь по всем делам, подлежавшим ведению Революционного трибунала. Судьи выносили приговор на основании «внутреннего убеждения», при этом понимая, что, если их «убеждения» не совпадут с убеждениями правящего блока якобинцев, они рискуют оказаться на месте подсудимых. Террор становился повседневным, будничным кошмаром. Жертв судили уже не по отдельности, а группами — для скорости; постановление и приговор также были общими.

Выступая в своих жестоких романах апологетом преступления как веления природы, де Сад не находил оправдания Террору, не мог согласиться с убийством за неправильный идеологический выбор, не мог принять бесконечную «Варфоломеевскую ночь, освященную законом» и культа гильотины, прекрасно уживавшегося с культом Верховного существа. Накануне своего ареста он писал нашедшему убежище в Риме кардиналу де Берни: «Дорогой кардинал, нам грозит страшное несчастье, я до сих пор в себя прийти не могу. Похоже, тиран (так именует де Сад Робеспьера. — Е. М.) вместе со своими подручными исподтишка готовится восстановить обожествляемую химеру. Судите сами, шутовство еще то… <…> Поверите ли вы, если я скажу, что тайное евангелие новой религии, установление которой, я надеюсь, все же пока не произойдет (хотя мы движемся к нему семимильными шагами) сводится к постулату «Возненавидь ближнего как самого себя»? <…> Представьте себе: мы-то уже решили, что истребили лицемерие, а тут нате, нам готовят новый спектакль. После всего этого моря крови — знаете что? Держу сто, тысячу, сто тысяч против одного: Верховное существо] Не смейтесь, это напыщенное название все той же Химеры, нам просто поменяли на марионетке костюм…»

Де Сада арестовали 8 декабря 1793 года. Он не сопротивлялся, лишь сказал, что как всякий добрый гражданин и патриот готов подчиниться закону, и предъявил членам комитета имевшиеся у него бумаги. Представители власти не нашли в них ничего компрометирующего, однако отвели Донасьена Альфонса Франсуа в Мадлонет, бывший монастырь, недавно превращенный в тюрьму. К этому времени в Париже не стало хватать тюрем, и под них использовали здания монастырей, предварительно выгнав оттуда бывших служителей бывшего культа. Служитель, сделавший запись в тюремном реестре, указал: «Рост пять футов два дюйма, волосы и брови светлые, с проседью, лоб высокий, открытый, глаза светло-голубые, нос средний, рот маленький, подбородок круглый, лицо овальное и полное». Этого полного, росту ниже среднего, немолодого гражданина втиснули в отхожее место, где ему предстояло провести неизвестно сколько времени. Тюрьмы переполнены, и другого места для де Сада не нашлось. При Старом порядке места заключения господина маркиза были не в пример комфортнее. Зато в тюрьмах революции не было недостатка в обществе; в Мадлонете де Сад встретил знакомых актеров из «Комеди Франсез», своих бывших гонителей-судей, а еще знакомых аристократов, интеллектуалов, министров… И так будет в каждой из тюрем, куда будут переводить де Сада, пока верная Констанс не сумеет перевести его в Пикпюс, платный дом предварительного заключения, единственное место, где «подозрительным» за деньги предоставляли возможность «быть забытыми» обществом. Взятки за направление в заведение гражданина Куаньяра брали все: и депутаты, и судьи, и привратники, так что пребывание там обходилось недешево. Одна только комната стоила тысячу ливров в сутки. Когда герцогиня де Шатле прекратила платить, ее немедленно перевели в другую тюрьму и отправили на гильотину. «Она неправильно поняла смысл слова “экономия”», — заметил Куаньяр.

Несмотря на ужасные условия в Мадлонете, де Сад вспомнил свой опыт борьбы в тюрьмах Старого порядка. И немедленно составил письма в секцию и в грозный Комитет общественного спасения, в котором указывал и доказывал, что ни в чем не виновен: «Сердцем я чист, и если Республика потребует, я готов пролить кровь за ее благополучие. Поэтому заклинаю вас, назначьте кого-нибудь произвести расследование моего поведения. Я готов понести наказание, если я его заслуживаю, но если я ни в чем не повинен, тогда верните мне свободу». При Старом порядке де Сад обвинял и требовал, здесь он исполнял роль смиренного просителя. Но и для этого надо было иметь немалое мужество. Из Мадлонета гражданина Сада перевели в тюрьму Сен-Лазар, бывший монастырь кармелитов, где условия содержания узников были несколько лучше. Во всяком случае, поэт Руше так описывал свою камеру в Сен-Лазаре: «…в том, что касается пространства, и воздуха, и вида из окна, тюрьма нисколько не сравнима с узилищем мрачным, лишенным воздуха и окруженным со всех сторон высокими стенами. У меня была камера, где я зависел только от себя и мог спать и работать, когда мне было угодно».

Де Сад мучительно размышлял: в чем его могут обвинить? Понимая, что попасть на гильотину можно и без всякой причины, он сдаваться не собирался и, несмотря на брошенную им фразу: «Если атеизм хочет мучеников, пусть скажет: я готов пролить за него свою кровь», намеревался отчаянно защищаться, то есть, как и при Старом порядке, сочинять оправдательные письма, искусно смешивая правду и ложь, называть себя в третьем лице, дабы придать объективность своим отчетам, и так далее. Он написал длинное письмо в Комитет общественной безопасности, в котором вновь напомнил о своих подвигах 2 июля 1789 года, подчеркнул свою прозорливость и заявил, что в своем романе «Алина и Валькур» (все еще пребывавшем в рукописи) он уже за год до взятия Бастилии предсказал наступление революции. Сообщил, что оплатил снаряжение трех волонтеров, а во время пребывания в столице полка марсельских федератов брал на постой двоих солдат. Подтвердил, что никогда не посещал ни одного контрреволюционного клуба: «Конечно, я еще не был членом якобинского клуба, но я мечтал в него вступить и при любой возможности ходил на его заседания, дабы внимать священным принципам, коим Республика обязана всем». Он даже составил специальную анкету и подробно ответил на поставленные им самим вопросы. Вот выдержка из нее:

«Источники дохода до и во время Революции.

До Революции я получал от шести до семи тысяч ливров ежегодной ренты, однако в то время я был молод, проел часть приданого жены, и теперь мне необходимо выплачивать ей определенную сумму. Сейчас годовой доход мой составляет едва ли не меньше двух тысяч ливров, и мои труды приносят мне еще почти столько же — разумеется, когда я нахожусь на свободе. Мое заключение меня весьма удручает, однако должен сказать, я не претерпел от Революции никакого ущерба; ей я обязан только благодарностью».

Сочинения гражданина Альдонса Сада (как же де Сад любил играть своими многочисленными именами!) остались без ответа. Донасьен Альфонс Франсуа вряд ли был столь наивен, чтобы надеяться убедить судей в своей правдивости. Скорее, он пытался заговорить их, использовать выспреннюю риторику тогдашних речей в качестве заклинания и, выставив заслуги перед режимом, проскочить в кахую-нибудь лазейку. Лазейку, иначе говоря — заведение Куаньяра, нашла для него Констанс, имевшая знакомых среди депутатов.

Что конкретно могли вменить в вину маркизу-санкюлоту помимо его аристократического происхождения, от которого он в оправдательном письме отрекся, и сыновей-эмигрантов? Последних он, по его словам, не видел с раннего детства, но, дабы возместить ущерб, нанесенный его двумя сыновьями республике, заявил, что готов нарожать новых детей и лично воспитать их в республиканском духе!

Высказывание в духе маршала Ришелье! Когда маршал в преклонном возрасте захотел жениться, то заявил своему сыну герцогу де Фронсаку: «Хотя мне 84 года, я хочу ребенка и надеюсь, он будет лучшим подданным, чем вы». Возможно, де Сад вспомнил эту историю, которую мог услышать от своего дядюшки-аббата, состоявшего в дружбе с маршалом.

В сущности, де Сада не могли обвинить ни в чем особенном. Да, он пытался получить место в полку герцога де Коссе-Бриссака в бытность того командующим королевской гвардией. Но об этом вспомнили случайно — имя Коссе-Бриссака всплыло на процессе мадам Дюбарри, любовником которой он был. К тому же де Сад только пытался вступить в полк, пытался, когда король еще был у власти, но места не получил, хотя и остался в списках. Опаснее было обвинение в распущенности и безнравственности — эти недостатки были свойственны только загнивающей аристократии. Но аморальные поступки гражданина Сада остались в прошлом, о них можно было узнать только из старых газет, а сам де Сад давно уже не считал их преступлениями.

К всеобщему изумлению, гражданин депутат Жак Анту-ан Дюлор извлек на белый свет давние истории о маркизе-живорезе, опубликовал их в своем памфлете под названием «Список бывших герцогов, маркизов, графов, баронов и т. д.» и сделал поистине убийственный для де Сада вывод: «Этот человек, которого тюрьма спасла от эшафота, который тюремные оковы должен был расценивать как милость, каким-то образом сумел причислить себя к несчастным жертвам, заточенным на основании судейского произвола. Этот отвратительный мерзавец живет среди цивилизованных людей и безнаказанно причисляет себя к числу граждан». После таких инвектив де Сада тотчас разоблачили как автора «ужасного» романа «Несчастья добродетели», выдержавшего к тому времени шесть изданий и превзошедшего тиражи бесцензурных, то есть порнографических сочинений.

Но «Несчастья добродетели» вышли анонимно, и, возникни необходимость вынести на их основании вердикт, принадлежность романа де Саду пришлось бы доказывать. Если бы де Сад был простым гражданином, а не занимал довольно высокие посты в секции и не был бы автором революционных брошюр, издававшихся на средства республики многотысячными тиражами, доказательствами можно было бы пренебречь. Но Донасьен Альфонс Франсуа успел поднатореть в революционном формализме и бюрократии и использовал каждую зацепку, чтобы выступить в свою защиту. Возможно, поэтому, когда Констанс начала хлопотать о его переводе в Пикпюс, власти сочли возможным не препятствовать ей, чтобы до поры убрать с глаз долой неуживчивого заключенного.

Маркиз не справился с повседневной ролью санкюлота, красный колпак не мог скрыть его «образ мыслей». Его обмолвки, недоговоренности, его сочувствие королю, смена настроения, наверняка произошедшая с ним после 10 августа и сентябрьской резни в тюрьмах, его воинствующий атеизм не остались незамеченными. «С тех пор, как он стал являться на заседания секции, начиная с 10 августа, он постоянно прикидывался патриотом. Однако истинных патриотов ему одурачить не удалось <…> Враг республиканских принципов в целом, он в частных беседах постоянно приводил примеры для сравнения из греческой и римской истории с целью доказать невозможность установления во Франции республиканского правления» — было написано в «характеристике», выданной секцией маркизу.

* * *

В Пикпюсе де Сад вел размеренную жизнь, много гулял в саду, писал, читал, быть может, заводил интрижки. Верная Констанс навещала де Сада почти каждый день, и, кажется, он нисколько не возражал, что путь к нему она проделывала пешком. В это же время в Пикпюсе находился автор еще одного «возмутительного» романа — Шодерло де Лакло, чьи «Опасные связи» в свое время ставили на одну доску с сочинениями маркиза. Но эти два автора были такими разными людьми, что, встречаясь в коридорах, даже не здоровались.

Постановление от 26 прериаля (14 июня) 1794 года коренным образом изменило жизнь пансионеров Пикпюса. В двух шагах от дома Куаньяра, на площади Поверженного Трона, установили гильотину: земля в центре Парижа отказывалась впитывать потоки крови, лившиеся с эшафота, и «национальную бритву» перевезли на окраину. Чтобы трупы не везти далеко, решили выкопать рвы в саду заведения Куаньяра. Пришли рабочие, отгородили половину сада и вырыли два глубоких рва, куда по ночам стали свозить тела казненных. Там же, в саду, подручные Сансона разбирали имущество, оставшееся от обезглавленных. И мрачный прямоугольник гильотины, и страшные рвы, которые время от времени засыпали негашеной известью, чтобы побороть смрад разложения, были прекрасно видны из окон верхних этажей пансиона. И пансионеры, привыкшие считать себя забытыми властью, затаились: окна стали закрывать ставнями, прекратились прогулки по саду. «За тридцать пять дней мы похоронили тысячу восемьсот человек», — писал де Сад.

Террор добрался до пансионеров Куаньяра, ряды их поредели, и те, кто оставались после переклички, отправлялись к себе в комнаты, гадая, когда настанет их очередь. Оторванные от внешнего мира, лишенные газет и свиданий, они проникались уверенностью, что мир за стенами Пикпюса скоро прекратит свое существование, ибо в нем больше не останется людей. Не у всех рассудок выдерживал такое испытание; де Сада спасало его перо. Недаром он накануне ареста писал: «Ночи, проведенные с пером в руке, есть и будут лучшими воспоминаниями моей жизни. Ах, как летит мое перо, преодолевая преграды, которыми окружили меня со всех сторон! Когда ум возбужден, буквы приобретают поистине удивительную силу! Факел философии всегда будет загораться от факела желания, его не погасит время, и тысячи верховных существ, как бы они ни старались, не сумеют задуть даже его искру». Считается, что именно в Пикпюсе в основном была написала «Философия в будуаре».

8 термидора (26 июля) 1794 года общественный обвинитель Фукье-Тенвиль вынес приговор двадцати восьми заключенным. Под номером одиннадцатым в списке значился гражданин Донасьен Альфонс Франсуа Сад. Среди приговоренных не было ни грабителей, ни разбойников, ни убийц, вина их заключалась только в том, что бюрократическая машина смерти, однажды запущенная, требовала новых жертв. 9 термидора черная, открытая для всеобщего обозрения повозка начала свой скорбный объезд тюрем, собирая очередную жатву для «вдовы Капета». Из заведения Кауньяра должны были забрать двоих — Сада и графа Бешон д'Аркьена. Стараниями Констанс (или все же из-за неразберихи, царившей в переполненных тюрьмах?) комиссар, выкликавший заключенных, поставил против имени Сада «Отсутствует» и удовлетворился одной жертвой.

В этот день Париж полнился слухами: говорили, что Робеспьер арестован, и тут же возражали сами себе: нет, Конвент встретил его очередную речь аплодисментами! А потом вновь утверждали, что смещен не только Робеспьер, но и все его правительство… На одной из улиц народ попытался задержать телеги, везущие осужденных, и освободить несчастных, но примчавшийся отряд Национальной гвардии разогнал толпу, и телеги беспрепятственно проследовали к площади Поверженного Трона. Последние жертвы Террора, среди которых должен был находиться и маркиз де Сад, были обезглавлены уже после ареста Робеспьера. Полагают, что маркиз видел эту казнь из окна своей комнаты. Второй раз карающая машина государства осуждала его на смерть, и второй раз он избегал ее. Наверное, именно поэтому он так яростно выступал против любых законов, ограничивающих свободу человека.

Падение Робеспьера означало конец Террора. «Подозрительных» стали выпускать из тюрем. В связи со сменой политического курса секция Пик дала гражданину Саду совершенно новую «характеристику»: «Мы, нижеподписавшиеся граждане секции Пик, удостоверяем, что знаем гражданина Сада, доверяли ему выполнять различные обязанности как в самой секции, так и в лечебницах, и он исполнял их с рвением и усердием; мы удостоверяем, что за все то время, пока мы его знаем, поведение его всегда было поведением истинного патриота и не давало основания сомневаться в его благонадежности».

15 октября 1794 года де Сад покинул Пикпюс и вернулся домой, на улицу Нев-де-Матюрен.


Загрузка...