РАССКАЗЫ

ИСПЫТАНИЕ

Виктору Федоровичу Авдееву

К утру четвертого дня гвардейский стрелковый полк, наступавший по дорогам Восточной Пруссии, неожиданно натолкнулся на упорное сопротивление.

Поредевшие роты залегли у большого помещичьего особняка, стоявшего на холме в окружении безлюдных, разбитых бомбежкой дворовых служб. На запад тянулось поле, за ним дубовый лес. Озаряемый беззвучными вспышками выстрелов, он казался загадочно-страшным.

Дважды люди поднимались в атаку и дважды откатывались назад под навесным огнем спрятанных в дубняке орудий.

Особенно мешал продвижению фланговый пулемет противника. Он притаился где-то в лощине, перед самым лесом, поливал атакующих ливнем свинца, не давал поднять голову.

В полуподвале огромного юнкерского дома расположился командный пункт полка. Угловую комнату со стрельчатым окном занял взвод полковой разведки.

За окном тускнели зеленоватые февральские сумерки. Зыбкая тишина подвала нарушалась глухими ударами снарядов-болванок, от которых вздрагивали метровые своды и осыпалась штукатурка вместе с кирпичной пыльцой; нервозно бормотал радист за фанерной переборкой: «Я Лена! Я Лена! Сообщите, где мой муж?» И совсем уж необычно для этой обстановки звучала песенка, которую под аккомпанемент гитары напевал ефрейтор Павлик Березкин:

Медвежонок плюшевый

Ничего не кушает,

Ничего ему не надо —

Ни конфет, ни шоколада…

В углу на деревянных нарах с волосяным матрацем, подперев кулаком небритый с проседью подбородок, сидел командир взвода полковой разведки лейтенант Ушанкин. Он мрачно прислушивался к пению Березкина и думал о том, что, по всей вероятности, придется идти за «языком». А с кем идти? Людей во взводе раз-два — и обчелся. Он да Березкин, да еще старшина Алмазов. Братья Лахно только что вернулись с задания, захватив какого-то итальянца-обозника, потерявшего от испуга дар речи. Старший из них Микита ранен в руку. Как ни верти — поиск по всем правилам организовать нельзя. А надо. Ночь близка, враг не дремлет и черт знает на что способен.

Вошел старшина Алмазов, франтоватый красавец брюнет, громко сказал пожилому ездовому, внесшему за ним большой ящик, облепленный соломой.

— Вот сюда! Па-асторожней. Хорош.

Ездовой ушел, а старшина открыл крышку ящика и двумя пальцами, словно боясь запачкаться, стал перекладывать замасленные банки с консервами. Сухое ястребиное лицо его от натуги налилось румянцем, оттенявшим черные косые полубачки. В разведку полка старшину недавно перевели из штаба дивизии, где он почти всю войну занимал офицерскую должность, командовал взводом охраны. Там его сменил какой-то нестроевик-капитан. Это событие самолюбивый Алмазов воспринял очень болезненно. С молодыми разведчиками полка он держался чересчур официально, с лейтенантом был на «ты».

— Есть трофейные шпроты, хочешь? — небрежно обронил он, оборотясь к лейтенанту.

— Не до консервов, — с досадой ответил Ушанкин.

Старшина замолчал, а Березкин едва заметно усмехнулся. Все знали — в минуты раздумья Ушанкину не следует мешать; даже замполит полка, Сидор Павлович Седоус — «батя», негласно опекавший разведчиков, не решался беспокоить его.

Скрипнула фанерная дверка, и вошел ординарец замполита Анцыферов, нескладный длинный солдат с бледным интеллигентным лицом и очками на вислом носу.

— А-а, генерал-бухгалтер, — язвительно встретил его Алмазов. — Кого решил списать в «пассив»?

Старшина, долгое время состоявший при штабе, хорошо знал биографии ординарцев и со свойственным ему заметным чувством превосходства давал людям прозвища, на первый взгляд безобидные, однако звучавшие как-то особенно зло. «Бухгалтер» обычно отмалчивался, покорно мигая близорукими, вечно озабоченными глазами. Сейчас он просто не обратил никакого внимания на реплику старшины, откинув голову, сказал куда-то в потолок:

— Ушанкину через пять минут к замполиту!

Неумело козырнул изогнутой ладонью, точно смахнул с лица муху, и, покачнувшись на каблуке, вышел.

Ефрейтор перебирал струны гитары. Мысли его были далеко, в городе Кургане. Туда он эвакуировался с матерью из Смоленска в начале войны. Там окончил школу, там сейчас жила его первая любовь — белокурая черноглазая одноклассница Шурочка Кутузова. Ему вспомнился последний выпускной вечер в школьном саду, освещенном луной и цветными фонариками. Играл самодеятельный джаз-оркестр, кружились пары, и среди них — он с Шурочкой. Одной рукой Павлик сжимал теплую, невесомую ладонь, другою — едва касался талии.

— Павлик-журавлик, — полушутя сказала она, покровительственно щурясь: — Чего все молчишь, будто язык проглотил?

Павлик не знал, что ответить. Шурочку трудно было понять, мучительно трудно. То она ласковая, то не замечает. Нравится он ей или, может быть, совсем безразличен? И Павлик кружится с ней, и все молчит, боясь спугнуть нечаянное счастье. Они миновали скамейку, на которой сидели гости, пожилые женщины, матери. «Совсем еще дети, — донеслось до Павлика, — мальчики. И завтра — на фронт. Будь прокляты фашисты…» Шурочка внезапно прильнула к нему, и Павлик услышал быстрый, срывающийся шепот: «Ты непременно вернешься, Павлик, в наш город… Только не будь таким… робким». Он, задохнувшись, ответил: «Я совсем не робкий…»

И вот он уже три месяца в полку, а его ни разу не послали в разведку.

Он старался, как только мог: носил со склада мешки с провизией, в пути таскал на себе закрепленный за взводом ручной пулемет, а в короткие часы отдыха вызывался за кого-нибудь дежурить. И все понапрасну. Ушанкин, к которому Павлик питал особое, граничащее с благоговением чувство, как-то даже заметил: «Двужильный ты, Павлуша», однако в поиск с собой все еще не брал.

— Не довольно ли бренчать, товарищ Березкин, — оборвал юного ефрейтора старшина. Он стоял в своей обычной, небрежной позе: чуть ссутулясь, полусогнув руки в локтях и заложив большие пальцы за широкий офицерский ремень. Алмазов единственный во взводе упорно называл Павлика на «вы». — Тут, кажется, не бал-маскарад, понимать надо… невзирая на комсомольский возраст.

При этих словах Ушанкин кашлянул, отнял кулак от порозовевшей щетинистой щеки, удивленно поднял голову.

— Пускай играет.

— Что ж, раз начальство велит… — помедлив, отозвался старшина, испытующе глянув на Березкина. — А все же не ко времени романсы. О деле думать надо.

— А я думаю! Думаю, да все без толку, — вспыхнул Павлик и отвернулся от поднявшегося с нар лейтенанта.

Скрипнула командирская портупея: Ушанкин всегда надевал ее поверх бушлата, когда шел к Седоусу.

«Сейчас они с замполитом будут обсуждать очередное задание, — размышлял Павлик, — наверное, вызовут из дивизии разведчиков, а я опять буду чистить старшине картошку. Тьфу!»

Ушанкин был для Березкина слишком большим авторитетом, чтобы ефрейтор хоть в мыслях мог на него обидеться. Командиру виднее, чего стоит подчиненный. Ефрейтор сердился на самого себя. Давно он ждал удобного случая, чтобы поговорить с лейтенантом начистоту. Почему бы это не сделать сегодня? Он вышел вслед за Ушанкиным в узкий полутемный коридор подвала. «Хорошо бы здесь дождаться лейтенанта…»

Коридор был длинный, как тоннель, с провисшим бетонным потолком. По обе стороны его находились кладовые. Сейчас они были заняты саперами, связистами. Березкин едва не упал, споткнувшись о протянутый вдоль стены кабель. В двух шагах, впереди, на каменном полу, светилась полоска света: она падала сквозь плащ-палатку, которой был занавешен вход к замполиту. Оттуда слышался негромкий разговор. Вот зазвучал простуженный голос Седоуса.

— Смотрите, лейтенант, как бы вам по дороге не напороться на этот проклятый пулемет. (Зашелестела карта.) Вон он там, в лощине справа…

— Знаю. Много он нам крови попортил. За ним и думаем поохотиться…

— Смотрите… Риск.

— Рискуем только двумя людьми. А шансов больше… Пулемет к нам ближе, чем окопы.

— Та-ак… Значит, пойдете мимо взорванного танка и по ложбине — сюда? Ну что ж, не мне вас учить, лейтенант. Пожалуй, это идея. Итак, решили идти вдвоем? Возьмите с собой хоть Алмазова. Человек проверенный. Два года его знаем…

— Мы, Сидор Павлович, все тут проверенные, — резковато перебил комвзвода. — Пойдет Березкин.

Секунду стояло молчание. Павлику показалось — прошла вечность. И снова голос замполита.

— Гм… что ж… Будем надеяться. А «язык»… Ох, он здорово нужен, дружище Иван Иваныч. Знание обстановки сбережет сотни жизней. Ведь войне-то конец идет, а?

Павлик попятился, чувствуя, как в груди у него стало горячо, закипела каждая кровинка. Бросившись обратно, в комнату разведчиков, он чуть не сшиб с табуретки сидевшего у самой двери Алмазова: на коленях старшины лежала запасная гимнастерка, сероватой суконкой он чистил пуговицы. Выкрикнув что-то невнятное насчет предстоящего поиска и своего участия в нем, Павлик выхватил из-под нар вещмешок, высыпал на матрац блестевшие от смазки диски с автоматными патронами.

— Идем с лейтенантом. На пару!

Алмазов нагнул расчесанную на пробор красивую голову и стал еще энергичней драить пуговицы гимнастерки.

Вошел Ушанкин.

Проснувшийся Лахно-старший, бритоголовый, с могучими плечами, мощь которых особенно выдавалась под узковатой исподней рубашкой, приподнялся на здоровом локте. Почесав забинтованной рукой щеку с красной вмятиной от шинельного крючка, басовито сказал лейтенанту:

— Взяв бы мого Кольку… Покрепче.

— Нич-чего-о, — покровительственно вставил Алмазов. — Пусть мальчик хоть с конца ложки хлебнет. А то жалеть еще станет. На войне, мол, был и войны не видел… Пускай орденок заработает.

«При чем тут орденок? — мысленно подосадовал Павлик. — Ты-то за что получил свои? При штабе околачивался, крыса!» Он впервые так зло подумал о старшем человеке и смутился. Ушанкин не обратил внимания на слова Алмазова, сел в ногах у Лахно, расстегнул бушлат, сказал с преувеличенной серьезностью:

— А что мне, Микита, оставалось, когда ефрейтор наш за пологом стоит, подслушивает… Разведчик! — И, весело подмигнув Павлику, добавил: — Кончай, брат… Спать! Два часа в нашем распоряжении.

— Зачем спать?

Люди, вещи, мрачноватый подвал вдруг отодвинулись, утратив привычную значимость. А «то», неизвестное, что требовало и неумолимо влекло его, впервые в жизни подступило вплотную, заполнив щемящим чувством ожидания. Скоро он пойдет за «языком». Отсюда, из штаба, с НП, будут зорко следить за ходом разведывательной операции. Павлик громко, неестественно рассмеялся и тут же завалился на нары.

* * *

…В ночной темноте две белые фигуры, скользнув по заснеженному, изрытому воронками подворью особняка, растворились на равнине поля. Спустя минуту перед усадьбой одна за другой разорвались мины: немцы, как видно, заметили передвижение.

Жарко дыша, обдирая ладони о мерзлые борозды, продавливая ватными коленями хрусткий ледок проталин, Павлик медленно полз вслед за Ушанкиным. Казалось, малейший шорох отдается эхом на много верст окрест. Останавливалось дыхание, впереди за оврагом пугающе чернел лес. Где-то там, в лощине, была пулеметная точка, и за ней — человек, а может быть, и не один. Перед уходом Ушанкин рассказывал ему о повадках врага: наводчик обычно сидит на основной позиции, а его напарник с автоматом и ракетницей плутает поблизости от товарища, сбивая с толку наблюдателей. Но сейчас, в ночное время, они могут быть вместе. Надо подобраться незаметно, кого-то взять живьем…

Слева меж сугробов мелькнула уходившая к лесу черная колея дороги. По ней легче всего было подойти к цели, но Ушанкин брал все правее и правее, заходя пулеметчику в тыл.

Начался спуск в лощину; казалось, теперь сам воздух, пахнущий гарью, оседавшей во рту привкусом железа, был пропитан опасностью.

Внезапно Ушанкин остановился, и Павлик мокрым в испарине лбом стукнулся о кованый каблук его сапога, поднял голову и замер. На миг перед помутившимся взором, в призрачном свете затянутой облаками луны зашевелились темные волнующиеся гребни ползущих навстречу неприятельских рядов. Они надвигались молча, набегали тихой, стремительной волной. Ближе, ближе, вот блеснул штык… Сердце у Павлика зашлось. Он как ошпаренный дернулся всем телом назад и крепко потянул за торчавший под носом сапог: «Назад!» Сапог, ерзнув, ушел вперед, и Павлик, зажмурив глаза, нырнул вслед за ним. Полз, не зная куда, в полубеспамятстве. Снова приподняв голову, чтобы высмотреть ускользавшего лейтенанта, увидел совсем близко, на фоне чуть посветлевшего неба, колышимую ветром густую поросль лозняка. Так вот что он принял за неприятельскую цепь! Блеснувший «штык» был не чем иным, как сбитой гусеницей «тигра». Сам танк, с развороченным, как тюльпан, дулом, накренясь набок, стоял у пологого края поросшей вереском лощины. Рядом чернела огромная бомбовая воронка.

Под прикрытием танка Ушанкин сел, давая отдых рукам, а Павлик, в смятенье от пережитого страха, опустившись на колени позади Ушанкина, услышал спокойный, слегка приглушенный голос:

— Мы дали крюк. Точка влево от нас, наискосок. Отходить будем тем же путем. Это безопасней.

Павлик молчал, уставив взгляд в широкое, обтянутое грязновато-белым халатом плечо лейтенанта. «Вот он какой командир. Сделал вид, что ничего не заметил». Неожиданно пришел на ум старшина Алмазов; снаряжая его в путь, старшина усмехнулся: «Аника-воин». А Шурочка… ее темный, любящие, небрежно прищуренные глаза. Если б она увидела его минуту назад… Стыд-то какой!

…Лейтенант пробирался сквозь густой с наледью вереск, чутьем обходя опасные, минированные места — бугорки, впадины. Луна утонула во мраке, по кустам заклубился морозный туман, и Павлик скорее ощутил, чем догадался, что цель пути близка. Где-то слева заговорила полковая артиллерия, отвлекая внимание противника, в ответ гулко бабахнули вражеские орудия, высоко над головой с легким завыванием понеслась невидимая смерть.

И вдруг совсем рядом, словно из-под земли, резанув ухо, вырвалась и полетела к левому флангу разноцветная пунктирная трасса. Припав к земле, Павлик успел заметить в двух шагах замаскированный лозой, похожий на аистово гнездо окопчик с торчащим стволом. Над ним затрепыхал язычок пламени. В тот же миг возле уха раздался жутко чужой голос:

— Гляди в оба. Страхуй!

«Страховать — значит прикрыть с тыла», — только и успел сообразить Павлик. Отделившись от земли, Ушанкин спрыгнул в окоп. Почти одновременно, может быть секундой раньше, раздался вопль, выросла фигура вражеского пулеметчика. Потом донеслась тяжелая возня. Перед глазами заметался темный клубок сплетенных тел и… тускло блеснули подковы кирзовых сапог. Надрывный хрип пронизал душу ефрейтора. Ноги налились свинцом.

И, уже теряя ощущение страха, жадно, с распертой от ненависти грудью Павлик вскочил на ноги, бросился на выручку. Командир неудобно лежал на покатом бруствере окопа и пытался сбросить с себя навалившегося немца. Правой рукой он судорожно шарил по земле. В один прыжок Павлик очутился возле борющихся. Затиснув под мышку чужую лохматую голову, он поднял на себя огромное и необыкновенно легкое, обомлевшее от борьбы и страха тело врага и, выкрикнув что-то скверное, бессвязное, кинул его навзничь, сам навалился сверху. Неподалеку грянул выстрел, затрещали кусты, и все затихло. Ничего не слыша, не понимая, Павлик сжимал ослабевшую голову пулеметчика, пока Ушанкин, заткнув немцу кляпом рот, ловко вязал его припасенной веревкой. Уложив пленного на плащ-палатку лицом вниз, лейтенант отбежал к пулемету. Лязгнул вынимаемый замок, что-то полетело в сторону.

Только сейчас Павлик пришел в себя, будто вынырнул из глубины на поверхность. И вдруг из гущи лозняка с пугливым хлопаньем взвились в небо одна за другой ослепительно-зеленые ракеты, обрисовав метнувшийся вдали силуэт. Стало светло как днем. Черная обнажившаяся стена леса дрогнула. Воздух раскололся от огня и металла. Павлик почувствовал себя маленьким, беспомощным, будто его раздели и выбросили напоказ всему свету.

— Паша, быстрей.

Огненный шквал лег на дорогу. Фашисты били с перелетом, отсекая возможный путь к отступлению. От их главной траншеи донесся нарастающий топот ног.

Лейтенант Ушанкин решил по вереску добраться с «языком» до подбитого танка, укрыться в бомбовой воронке. Он перекинул через плечо конец палатки. То же проделал Павлик, оба враз потянули ношу.

Теперь советские полковые батареи перенесли огонь на ближайшие окопы противника. Все смешалось в сплошном тягучем гуле. «Чик-чик-фьють» — пели осколки фугасов. Обледеневшая снизу палатка поддавалась легко, но мешали обломанные кусты. Они хлестали по щеке, тыкались в одеревеневшую ладонь. Немцы из минометов ударили по лощине, потом перестали стрелять. На минуту повисла тишина. «Тр-р-р-р» — словно кто-то над самым ухом рванул коленкор. Оглянувшись, Павлик заметил выросшую близ пулеметного гнезда худую вытянутую фигуру. Послышались крики, обрывки слов. «Напарник, тот, что струсил и пустил ракету, — мелькнула мысль. — Остановить бы его, снять».

Без слов поняв ефрейтора, Ушанкин энергично кивнул, словно говоря: «Только не задерживайся». Павлик отвалился в сторону. Медленно прошуршала у его лица бесформенная туша. Не поднимая головы, ефрейтор повернулся на животе и стал ждать появления врага, один в полыхающей ночи. Нервная напряженность постепенно уступила место упрямому спокойствию… Почти не целясь, Павлик нажал на гашетку автомата; тень в кустах переломилась, исчезла, крики затихли в стороне. Прошла секунда, вторая… Снова, как подброшенный пружиной, кинулся за лейтенантом. На взгорье, у выхода из лощины, в желтоватой вспышке увидел: Ушанкин вдруг выпустил ношу, приподнялся, словно хотел потянуться, и рухнул. Выскочив из оврага, Павлик спихнул в воронку одного за другим командира и пленного, с колотящимся сердцем съехал туда сам.

В небе по-прежнему зацветали ракеты, становились видны плывущие на запад рваные дымчатые облака. Жалобно тинькали по танку слепые осколки, в яму скатывались комья смешанной со снегом земли.

Сдерживая дыхание, Павлик наклонился к Ушанкину. Тот полулежал, прислонясь к осклизлой, блестевшей ледяной пленкой осыпи. Одна рука его скрюченными пальцами касалась колена, другая лежала под сердцем. Из плотно сжатого рта сквозила черная струйка.

— Товарищ лейтенант, — прошептал Павлик.

Ушанкин открыл стекленеющие глаза.

— На мине тряхнуло. Осторожней… У них тут поля…

Павлик беспомощно закивал головой. В темноте желтело лицо лейтенанта.

— А ты… молодчина… — Ушанкин широко, свистяще вздохнул. — Не дотянешь… Пусть сам ползет. Торопись.

— Конечно… конечно, — хрипло повторил Павлик и вдруг вскрикнул: — Товарищ лейтенант! Иван Иваныч…

— Ну, что ты, дурашка? Беду накличешь… А мне уж ничего… ничего не надо. — Ушанкин улыбнулся углом запекшегося рта. — Ни конфет… ни шоколада. — Глаза его невидяще посмотрели на Павлика. — Ордена там… письмо. У Сидор… Павлыча… Он знает. Дочку не забыли бы, жену. — И, слабо отстранив припавшего к ноге Павлика, лейтенант жестко, на последнем дыхании просипел: — Тор-ропись… жду-ут.

Павлик вздрогнул, подался назад и, упершись ногами во что-то мягкое, вспомнил о «языке». Рывком обернулся. Из-под сбившейся на лоб повязки на него глядели ошалелые, неестественно расширенные глаза. Отвислая челюсть была иссиня-черной, в крапинках пороха.

— Рус, рус, — захлебываясь, мотая большой кудлато-седой головой, запричитал до смерти перепуганный «язык». — Рус… Гитлер капут. Капут! Я… камрад.

— Капут? Сволочь ты! — Павлик тряхнул пленного за грудь. — Встать! Ш-шнель!

— Не-е, — заикаясь пуще прежнего, забормотал солдат. — Ноги капут, не пошоль. Контуж. Мина. — При этих словах он весь подался вперед в немом испуге за свою жизнь.

Подхватив под мышки растерянного, все еще дрожащего немца, Павлик с трудом вытолкал его из ямы. Стало жарко, нестерпимо захотелось пить. Он расстегнул ворот и некоторое время лежал под нестихающим огнем, глотая с горсти сыпучий сероватый снежок. Потом взвалил на плечо «языка» и броским, порывистым шагом, хекая под тяжестью немца, уже не скрываясь — на виду у своих и чужих, — бросился вперед по скользким бороздам. Чувствовал, живым не дойти; еще шаг, пять, десять. Гудело в ушах, в голове, в груди, плыли надо лбом какие-то огненные круги. А он все шагал, вперив глаза в стремительно уходившие из-под ног бугорчатые борозды, охваченный одной отчаянной мыслью: в секунды, отпущенные смертью, добраться как можно ближе к своим, донести…

Стрельба усилилась. Позади стрекотал пулемет, будто кто рассыпа́л по полю звонкий лопавшийся горох. Павлик спиной, затылком чувствовал летящий близко свинец. Что-то кольнуло в щиколотку, и в правом сапоге стало тепло. Потом чесануло по пальцам руки, ударило в плечо; в глазах стало рябить… Павлик споткнулся, налетел на какую-то тележку с исковерканным резиновым скатом, — возможно, это был опрокинутый и вмерзший в землю артиллерийский передок, каких много валялось за выгоном поместья. Придавленный внезапно отяжелевшей ношей, он больно грудью навалился на передок.

Перед глазами, словно в тумане, вдруг встала мать. Где это было? Ах да, в эвакуации, сразу же по приезде в Курган. Слабая от перенесенной в дороге болезни, она шла ему навстречу по тенистой песчаной аллее больничного сада, осунувшаяся, маленькая, в сером байковом халатике, совсем не такая, как до войны. Еще издали, заметив сына, ободряюще воскликнула: «Здравствуй. А я узнавала… актрисы здесь не нужны. Будем трудиться в совхозе, Павлик».

А вот новое видение: опять мать, но почему-то в теплом осеннем пальто… Белая стена с медным слепящим колоколом, фуражки с красными околышами. Да это же на вокзале год спустя, когда уезжал на фронт. Рядом — раскрасневшееся лицо Шурочки. Павлику жаль мать и в то же время неловко оттого, что она сует вязаный шарфик в карман его солдатской шинели: «Чтобы не простудился». Надо идти, двигаться. Надо!

До сознания дошли странные булькающие звуки. Кажется, немец плакал. Может, и его ждала мать… жена, дети. И он, наверное, тоже знал, что ему не увидеть их…

Собрав остаток сил, Павлик прижался лбом к обжигающе-холодному, сосульчатому скату повозки: «Не донести мне «языка». Хоть бы одному дойти, дать знать. Передний край тут недалеко…»

Он остервенело затряс притихшего немца, закричал в исступлении, почти не слыша собственного голоса:

— Камрад, камрад. Идем. Комен. Ну! Там русски… Доктор. Жить, жить будешь. Понял? Только держись, держись, понял?

— Я… я, поняль, доктор, — залопотал немец, тычась, как слепой, в Павлика.

Он поднялся. Они обхватили друг друга за плечи и, прихрамывая, пошли. Павлик с трудом передвигал распухшие гири ступней. Уже было непонятно, кто кого тащит. Задохнувшись, Павлик чуть не грохнулся на четвереньки. Удержался, снова пошел, побежал, словно поплыл по синим, упругим, удушающе-глубоким волнам. Еще одно усилие, еще, еще… последний рывок утопающего к берегу. Синева расступилась: то ли забрезжил рассвет, то ли вспыхнула ракета. Оттуда? Своя? Где-то далеко, как в тумане, мелькнула желтоватая кромка окопов, серые фигурки. Павлик взмахнул руками и, будто во сне, легко, головокружительно воспарил над вертящейся каруселью чужой, неласковой земли.

* * *

Очнувшись, Березкин долго не мог понять, что с ним случилось. Тело казалось невесомым, ежилось в жарком ознобе, как бывало в детстве, когда он болел гриппом и сильно температурил. Он попробовал шевельнуть ногой — она была точно в тисках. Правая рука, обмотанная чем-то тяжелым, не двигалась. Открыв наконец заслезившиеся от света глаза, Павлик увидел узкую сгорбленную спину седоусовского ординарца, стоявшего лицом к столику, на котором желто мигал вделанный в патрон фитиль. Ординарец открывал консервы, упершись коленкой в продранное сиденье гнутого кресла. Слышалось характерное чирканье разрезаемой жести. На бумажной салфетке стояла тарелка, матово поблескивали две серебряные вилочки. Павлик понял, что лежит на раскладушке замполита, окинул взглядом лимонные стены, одиноко подрагивающую на них угловатую тень человека и тихонько кашлянул.

— Ага, — ординарец слегка повернул голову, глянул на Павлика поверх железной оправы очков. — Если не ошибаюсь, товарищ Березкин пришел в себя?!

Павлик никогда не слышал из уст седоусовского ординарца такой длинной фразы и благодарно поморщился. Здоровой рукой скинув с подбородка ворсистое одеяло, тревожно вздохнул, намереваясь спросить, что с «языком». Но тут в стенной нише неслышно колыхнулась плащ-палатка, и в комнате появился старшина Алмазов. Руки у него были заложены за спину, волосы блестели пробором.

— Где подполковник, если не секрет? — спросил старшина, с обычной своей подчеркнутой официальностью обращаясь к ординарцу.

— Вызван к генералу. Сейчас явится, извольте подождать, если желаете.

Повернув голову к старшине, Павлик ойкнул от боли, пронизавшей забинтованную шею.

Слегка хмурясь, сжав тонкие красивые губы, Алмазов по-хозяйски прошелся по комнате, остановился у койки, мельком посмотрел на Павлика, словно не удивившись его воскресению, щурясь, сказал:

— Да-а, брат. Из госпиталя на передовую теперь уж не попадешь. Быстро отвоевался. — И, усмехнувшись, добавил: — Везет же людям… Цел, молод. И орденок получит.

— Дурак, — вдруг тихо сказал ординарец, а Павлик быстро натянул на глаза одеяло.

В ту же минуту ширкнул брезент палатки. В щелку, под оттопыренным у виска одеялом, Павлик увидел замполита: мятый, присыпанный пылью погон на широком плече, залепленные грязью тяжелые сапоги.

— Разрешите доложить? — приосанившись отчеканил Алмазов.

— Не разрешаю, — зло и тихо сказал замполит, останавливаясь против старшины. — Признаться, я был о вас лучшего мнения, Алмазов! Вы же видели, что разведчики попали в беду, надо было идти выручать, а не сидеть до полуночи в окопах и ждать у моря погоды.

— Так я ж… Приказано было ждать.

— Приказано! Какой исполнительный. Обстановка и совесть — вот что должно было вам подсказать и приказать!

Седоус в упор глянул на побелевшего, точно уменьшившегося в размерах, Алмазова. Павлик даже зажмурился, так непривычно ему было видеть этих мгновенно изменившихся людей: покладистого, всегда уравновешенного Седоуса, с заострившимся подбородком и гневно вскинутыми, косматыми бровями, и старшину, разом утратившего весь свой лоск. Павлик сомкнул отяжелевшие веки, с трудом воспринимая пугающе-сдержанный голос подполковника:

— …И накормите «языка», он тоже человек! А насчет вылазки мы еще с вами поговорим…

Щелкнули каблуки алмазовских сапог. Хлопнул брезент на дверях.

В смеженные ресницы полилось искристое пламя фитиля. Шаги Седоуса, ходившего из угла в угол, становились все спокойней. Притихли у самой койки.

— Ну, как? Ничего? — негромко произнес он, справляясь у ординарца о здоровье Павлика. И, получив ободряющий ответ, как-то простодушно, совсем по-домашнему засмеялся.

Павлику захотелось привстать, сказать Седоусу что-то очень хорошее, но его неудержимо клонило в сон, да и неловко, совестно было обращать на себя внимание.

— Молодцы пехотинцы, выручили наших разведчиков, — произнес подполковник. — А сведения немец дал отличные. Больше, чем мы от него ожидали. — И уже совсем тихо, обращаясь к ординарцу, добавил: — Через час выступаем. Что там у тебя перекусить?

«Значит, все хорошо. Удалось…» — думал Павлик, погружаясь в радужное, жаркое забытье, прислушиваясь к слабому позвякиванию вилок. Замполит и ординарец беседовали вполголоса, чтобы не беспокоить его. «Какие славные, хорошие люди, И мать… получит письмо. Наверное, уже получила. Небось тревожится, а сама гордо показывает его Шурочке… А вот Ушанкин… погиб. — У Павлика подкатило к горлу. Это он, Иван Иваныч, фронтовые товарищи помогли ему выдержать боевое крещение».

И было немножко жаль, что они пойдут дальше, к победе, а он отстанет, попадет в госпиталь и, может быть, никогда с ними не встретится.

У ПОДНОЖИЯ КАРПАТ

Митинг на городской площади закончился лишь к полудню. Машины, с трудом выбравшись из праздничной сутолоки, помчались по широкой автостраде, надвое делившей горную долину. С пыльных капотов слетала сиреневая пороша, на стволах зенитных пулеметов закручивались колечками бумажные ленты. По сторонам проплывали обвитые плющом коттеджи, мелькали одинокие каштаны, усыпанные белыми, как свечки, цветами.

У самой окраины машины съехали на порыжевшую от солнца поляну и стали разворачиваться вдоль ограды, за которой в глубине парка виднелась черепичная крыша большого дома.

Соскочив с подножки ЗИСа, Виктор некоторое время, как зачарованный, смотрел из-под ладони на оставшийся позади шумный пестрый городок у подножия Карпат. За дорогой, в кольце дощатой изгороди, стояли повозки; на высоких облучках дремали ездовые в мышиных картузах-ушанках, — очевидно, немецкий обоз, взятый в плен городскими ополченцами.

«Зря не остался в городе», — пожалел Виктор.

Солдаты уже весело отряхивались. У ворот высилась пятнистая техлетучка, сбоку желтел трофейный «оппель» командира роты майора Бабаянца. Майор, приземистый, хромой, в черных очках-«консервах» на крючковатом носу, стоял, опершись на суковатую клюшку, и, привычно склонив к плечу круглую поседевшую голову, с ревнивым беспокойством следил за тем, как его первый помощник Неженцев распоряжался ротой. Неженцев — взводный «номер один» — отлично знал свое дело. Непринужденно, с какой-то юношеской лихостью, всегда неприятно действовавшей на Виктора, он четко отдавал команду, ударяя прутиком по высокому лакированному сапогу.

— Эй, Мели-их! Что там твой Потапович, оглох, что ли? Пад-дай машину назад! Не линейка, а бублик какой-то…

Виктор жестом подтвердил приказание Потаповичу, своему ординарцу, заменявшему шофера, убитого недавно в бою.

— Линейка, мумлик, а сухаря не хошь сдомного, — прогундосил Потапович, сверкнув узкими глазами. Когда-то Потапович неудачно бежал из немецкого концлагеря, ему проломили дубинкой переносицу, с тех пор в его певучий полесский говор врывался густой «прононс». — Понумаешь, командир, на своих кричи…

Но команду исполнил в точности.

Выйдя из кабины, Потапович поднял капот, озорно подмигнул Мелиху.

— А шо, товарищ лейтенант, понравилась вам тая дивчина, що на мосту?..

— И чего мелешь, — краснея, сказал Виктор.

И сразу припомнился утренний бой на подступах к городу. Тогда, в пылу схватки, оторвавшись от своих, Виктор с автоматом наперевес первым кинулся на мост, навстречу кучке немецких минеров. С того берега, топчась у пушки, что-то орали наступающие партизаны, а немцы уже развернули пулемет в сторону набегавшей с гор советской пехоты. Еще секунда — и Виктора срезало бы очередью. В тот момент кто-то дернул его за ногу. Виктор кубарем покатился с откоса к речке, застрял в каком-то окопчике. Над тем местом, где были немцы, заклубился взрыв, полетели щепки, клочья. Сверху навалилось что-то мягкое, чьи-то руки прижали к земле голову. Он рванулся, вывернулся снизу и увидел перед собой девушку в кожанке с санитарной сумкой через плечо. Сивая шапка съехала ей набок. Зло и немного растерянно смотрели на него продолговатые синие глаза. От берега, покидая засаду, с криками «наздар» бежали к мосту партизаны-ополченцы. Девушка отряхнулась, на миг опустила ресницы.

— Яки вы одважни. Только витер у главе.

— Спасибо, — сказал Виктор.

— Вон там, вас зовут…

По мосту мчались машины. Из одной, с ходу затормозившей, махал рукой Потапович.

— А вас, вас как зовут? Имя?

— Ижина.

— Ага, Ижина. Мы еще встретимся, верно?

— Встретимся, — певуче, со смехом донеслось вслед. — Приходите до нас чай пити…

Уже забравшись в кабину, он высунул голову, увидел изогнувшуюся на откосе девичью фигурку. Перекрывая гул мотора, закричал:

— Куда? Куда приходить? Где вас найду?

Девушка сложила ладони у рта.

— Я сама найду-у! — Она странно повертела рукой возле носа и рассмеялась.

Потапович рванул машину так, что Виктор от неожиданности влип в сиденье. Тут же в смотровом зеркальце поймал свое отображение и… улыбнулся. Ну да, его можно найти по усам. За трое суток, пока дивизия гнала по горам отказавшегося капитулировать противника, он успел порядочно обрасти, черные усы распушились и торчали, как у кота.

Все это вспомнилось ему теперь, когда он разговаривал с Потаповичем.

— Побриться бы надо, что ли, — сказал Виктор, не отвечая прямо на вопрос ординарца об Ижине. — И вообще, не мешало бы ее отыскать. Все-таки выручила… Как думаешь? Может, пойти порасспросить у того вон чеха с ружьем. — За изгородью вдоль возов прохаживался старик в партизанской кожанке и высоком картузе.

— Это в омязанности ординарца не входит.

— Какая тебя муха укусила? — спросил Виктор, не узнавая своего тихоню-ординарца. За чрезмерную преданность командиру злые языки в роте называли Потаповича Санчо-Панчо, и никто не подозревал, что вызволенный из плена Потапович, подобно Виктору не имевший родни, питал к Мелиху своеобразную привязанность. После войны он надеялся уехать вместе с ним на Волгу: работать, а может быть, и учиться.

— На сердитых воду возят, — сказал Виктор, оправляя гимнастерку. — Устал — так ляг да выспись.

— А и что же ты, Санча, эдак с начальством-то разговариваш? — Над кабиной появилась худая фигура наводчика Вяткина, пожилого солдата в пилотке, натянутой до ушей.

Из-за спины Вяткина выглянула широкая благодушная физиономия его помощника Степы.

— Слыхал, Степа, какая нашему лейтенанту благодарность от ординарца за простой характер? Вот уж впрямь… черта погладь, а он за палец хвать.

— Ладно, — хмуро перебил Виктор, не терпевший простоватой вяткинской лести. — Сейчас же почистить оружие, чтобы блеск!

Лейтенант медленно пошел к дороге.

Справа, из-за поворота, в облаках радужной пыли показалось стадо коров, пестрой лентой сползавшее с гор: колхозники, пришедшие с армейскими тылами, возвращали домой из Германии угнанный скот. Впереди ехала телега. Среди бидонов восседали девчата в цветных косынках. Из ворот дома уже спешили к телеге чешки с кастрюльками и кувшинами.

Придерживая на груди автомат, за Мелихом вразвалочку следовал Потапович.

Виктор протиснулся в пролом забора, как вдруг над самым его ухом раздалось грозное: «Хальт!» Вздрогнув, он схватился за кобуру… Перед ним вырос тот самый старик в кожанке, с берданкой наперевес. Полосатые брюки его были заправлены в сапоги.

— Свои, русские! — пробормотал Виктор, не зная, смеяться ему над потешным часовым или уходить подобру-поздорову.

— Цурюк! — гаркнул старик, и его бурачный нос повис над курком.

— Дурень старый! Мы русские, понял? Русские. — Потапович кинулся вперед, загораживая лейтенанта.

Виктор оттолкнул ординарца и увидел направленный прямо в лоб зрачок ствола. Зажмурившись бросился к часовому и вдруг очутился в крепких объятиях, оглушенный стариковским басом:

— Русски. Га! Червена Гвезда. Ай, глупак, ай, дурень! Я думал, немцы, — кричал старик, бросаясь от одного к другому и тыча пальцем в пилотку и фуражку. — Гвезда! Русски. Га! Пришли? А я тут трофеи сторожу, не знал!

Поняв, что опасность миновала, Потапович исчез. А старик еще долго не мог успокоиться, все тискал Виктора своими шершавыми, желтыми от махорки пальцами и влюбленно глядел на него из-под косматых бровей.

— Ай, русски, русски! А мы вас ждали. Га? Войне конец. Гитлер капут. Можно теперь гулять, отдыхать. Надлуго до нас?

— Надолго? Неизвестно.

Он в самом деле ничего толком не знал. Часть, в которой он служил, была сильно потрепана в последних боях; поговаривали, что ее оставят в городе гарнизоном. Один взвод был при штабе дивизии, а два здесь — до особого распоряжения.

— Га! Нельзя говорить. Военска тайна? Понятное дело. На, закури…

Старик почти силком усадил лейтенанта рядом с собой на отвалившееся от забора бревно. Вытянув ногу, достал из кармана обтертый кисет. Мельком поглядывая в щель на толпившихся у телеги с бидонами солдат и домохозяек, Виктор рассеянно отвечал. Услышав, что он волжанин, старик всплеснул руками.

— Волга, Волга… Га? Саратов… Я там был, знал русски язык.

И хлынул каскад полурусских фраз. Вскоре выяснялось, что дядя Карел — так потребовал называть себя старый чех — в гражданскую войну был на Волге, во время мятежа ушел «до красных», потом женился на русской и увез ее к себе на родину… Жену и сына год назад замучили в гестапо, за связь с партизанами. Осталась дочь.

Старик вытер глаза большим клетчатым платком, шумно высморкался:

— Вечером заходи до меня. Га? — сказал старик поднявшемуся Виктору. Тот согласился: вечером заодно и выяснит, как отыскать Ижину.

— Видишь дом, за оградой. Пята квартира! Салют!

У телеги с бидонами царило оживление. Потапович, ухмыляясь во весь рот, оттаскивал от повозки какую-то девушку в белом, пытавшуюся взять молоко без очереди. Девушка отбивалась. С прутиком в руке показался тонконогий, стройный Неженцев, прикрикнул на Потаповича, и тот под общий смех отступил в гущу солдат. Девушка, тряхнув копной золотистых волос, протянула возницам посуду — и Виктор замер: Ижина! Быстро пересек дорогу и, укрывшись в тени каштана, стал ждать.

Ее все не было. Может быть, еще там, с Неженцевым. Он почувствовал смутное беспокойство. Ну вот… Наконец-то! Ижина шла быстро, опустив стриженую голову и держа на весу термос. Светлое платье, туго стянутое в талии, открывало крепкие загорелые коленки. Она прошла мимо, что-то напевая, он догнал ее у самой калитки, дернул за повязанный на спине полотняный бант.

— Здравствуйте, не узнали? — И, улыбаясь, прикоснулся к ее загорелой руке. Она тотчас переложила в нее термос. Он засмеялся и тоже поддел пальцем за скобу. — Вот я и нашел вас.

— Да, нашел, — с легким акцентом, кокетливо повторила Ижина и ускорила шаг.

В саду оба очутились под зеленым сводом. Песчаная аллея была в золотых солнечных накрапах. Видимо, желая казаться спокойной, Ижина запрокинула голову. Лицо в легких тенях от опущенных ресниц казалось прозрачным.

— Я рад, что мы встретились, — повторил Виктор.

Трудно было узнать в этой девушке бойкую санитарку. Точно вместе с кожаной курткой ушла и вся ее смелость. Он испытывал к ней какое-то новое, ни разу не изведанное чувство покровительственной нежности. Как будто рядом с ним была не девушка, а малый ребенок, которого нужно за что-то пожалеть.

— Я… я тоже рада, — пробормотала Ижина, осторожно ступая по дорожке. — Мы все… вас ждали. В этом доме живут добри люди, рабочи и служащи… текстиль…

— Текстильщики?..

— Да, текстиль… щики.

Он не знал, о чем говорить. Вот уже и подъезд.

— Вы очень любите молоко?

— Не… не я. Муя тетка…

— Значит, нам придется пить не чай, а кофе? — перебил Виктор. — Помните, вы приглашали, я вечером приду. Ладно?

— Тетка боли, она вельми кашля, — краснея под его настойчивым взглядом, досказала Ижина. — Чего вы так глядите на меня?

— Красивая, вот и смотрю.

Девушка тихо ахнула, заспешила. Он удержал ее за руку, быстро спросил, чтобы замять неловкость:

— Что это за беседка, вон там, за кустами? Кажется, в ней рояль? Не ваш?

— Не, то хозяйки дома. Пане бежала за границе.

Из открытых дверей подъезда повеяло каменной прохладой.

— Знаете что, — торопливо сказал Виктор, — вечером я принесу вам сахару. У нас много. Для тетки, ладно? На каком вы этаже?

— На другим, — улыбнулась Ижина. И, тряхнув головой, исчезла в дверях.

Гулко простучали каблучки.

«Черт, совсем забыл спросить номер квартиры! Ничего, найду, все равно найду».

От легкого ветра, колыхавшего деревья, по аллее бродили солнечные блики, и казалось, будто земля плывет под ногами. Мир внезапно стал удивительно красочным, только сейчас Виктор заметил за деревьями пестрые клумбы, кусты белых роз, желтые купы акаций.

* * *

Солдаты отдыхали на траве; блестели штыки составленных в копенки ружей. Курилась походная кухня, разнося запах пшенного концентрата. Машины с зенитными установками стояли теперь фронтом вдоль шоссе. На пеньке возле техлетучки сидел Потапович и чистил зажатый в коленях автомат. Завидев лейтенанта, многозначительно кашлянул:

— Ну как там? Выгорело?

— Что — выгорело?

— Да ничего, — протянул Потапович, ревниво блеснув глазами-щелками. — Девка, говорю, ничего. Заграничная, омразованная… — И, пригнув голову, затер ветошкой приклад.

— Эх ты, «омразованный». Как ведешь себя? У телеги бучу поднял… Если впредь так будет, дружба врозь.

— Это верно, — просипел Потапович, — конец служме, конец и дружме. Приедете домой, оженитесь. Только не на такой крале. Попроще… А то и Неженцев ручку ей целовал, тоже за меня извинялся.

— Чепуху городишь! — оборвал лейтенант, внезапно испытав неприятное сосущее чувство. — Ну и поцеловал! Стало быть, в культурном обществе так принято. Повял? Ведь ты ей чуть руку не вывихнул. — Виктор с облегчением заметил на лице Потаповича какое-то подобие серьезности, любопытства. — И при чем тут — женитесь? А ты что, деревянный? Это дружбе не помеха.

— Майор тут шумел, — хмыкнул Потапович. — Отзывают нашего майора в Москву как специалиста-геолога. Не сегодня-завтра. Из штама соомщали. Матчасть он передал Неженцеву как заместителю. А вы ушли мез спросу. Неженцев тоже ругался.

— А его-то какое телячье дело? — вскипел Виктор, но в это мгновение в окне летучки показались черные очки Бабаянца.

— А ну-ка, дарагой, милости прошу. И отошлите своего Потаповича поближе к кухне, нечего ему нас сторожить…

Ординарец неохотно поднялся, а Виктор, подтянувшись на поручнях, нырнул под брезентовый полог техлетучки. Вежливое обращение и хмурый вид майора не сулили ничего хорошего. Вместе с майором он воевал от самых Валуек; попеременно то один, то другой уходили и госпитали и снова встречались. Вспыльчивый лейтенант уважал этого умного, несколько едкого, но в душе очень справедливого человека, мог покорно вынести любой его «разнос». Тем более им предстояло расстаться.

После дневного света не сразу различил в углу над картой долговязую фигуру Неженцева. Майор сидел у самого входа за патронным ящиком, укладывал в папку какие-то бумаги, по-видимому ротную документацию.

— Что же вы, дарагой, сбэжали? — Укоризненно блеснули черные очки, а Неженцев как будто даже головой покачал. — Все бросили и сбэжали, панимаэте, на рандэву с какой-то прелестницей… Да, да, сделайте одолжение, не машите руками! Я не собираюсь отрицать ее красоты, но дисциплина во взводе от этого не становится крепче.

— Но… я приказал проверить матчасть…

— Самому! Понял? Самому проверять! И впредь без моего разрешения — никуда… Вообще, вы людей распустили. Иду — и даже не приветствуют! Лень подняться?

— Ты, Виктор, не сердись, — вставил Неженцев. — Незнакомая страна, люди. Надо все-таки быть немножко осмотрительней, дальновидным…

— Ве-ерно, как же я это не учел, товарищ лейтенант, — зло передразнил Виктор и, увидев, что Неженцев усмехнулся, сжал кулаки. — Глуп, как же. Много нас таких, недальновидных. И что бы тебе, в видах собственной карьеры и вообще… не составить специальную инструкцию для войск, которые за границей. Будущий комроты!

Путаясь в словах, еще больше распалился и уже ничего не видел перед собой, кроме тонкой улыбки превосходства на губах Неженцева.

— Ага! Инструкцию на тему: чего опасаться должно, дабы в службе преуспеть. Как у Козьмы Пруткова, если не ошибаюсь…

— Ошибаешься.

— Нет, не ошибаюсь… А начальство заметит и похвалит, а может, и — под зад коленкой. Не гляди далеко, к-красавец! — козырнул майору и спрыгнул наземь.

Злой, возбужденный, чуть не свалив на ходу ружейную пирамиду, размашисто зашагал вдоль автоколонны. Давила злость, обида на командира: не постеснялся упрекнуть! И при ком!

Теперь ему казалось, что во взводе все делается не так, как надо: Степа и Вяткин при его приближении встали не слишком поспешно, нехотя, да еще прячут глаза, делая вид, будто оправляют гимнастерки; ствол пулемета, слепому видно, недостаточно чист. И все это потому, что он всегда был с ними запанибрата и чересчур прост, покладист!

— Это порядок? — гремел он, показывая палец в густой смазке. — Я вас спрашиваю? Думаете, можно тяп-ляп — и с плеч долой? Масла набухали — затвор не открывается. Не свое. Не жаль? Не машите руками! — Оба солдата стояли не шевелясь. И оттого, что на их лицах была написана покорность, Виктора еще сильнее разбирала досада.

От кухни донеслись частые удары ножом о сковородку.

— Ступайте обедать. После всем спать. Дежурство круглосуточное, по отделениям. Вы, — он кивнул на Вяткина и его помощника, — в наряд, всю дорогу дрыхли.

— А вы как же? — спросил Потапович. — Мез омеда?

— А вот так же. Сыт. По горло… Выполняйте!

Он прилег на патронные ящики, покрытые куском промасленного брезента, под голову сунул завалявшийся в кузове противогаз.

Вдали по горизонту холмились курчавые, словно покрытые зеленым руном, лесистые гребни Карпат. Ветер нагонял в долину облака. Мысль о предстоящей встрече вечером постепенно захватила Виктора, и он не сразу расслышал шаркающие по сухой траве шаги. Похоже, шел Бабаянц. Майор при всей своей кажущейся сухости был человек до щепетильности чуткий, не терпел малейших ссор и неурядиц и обычно не успокаивался до тех пор, пока не устранял возникавшие в роте конфликты.

— Мелих, ты здесь?

Ему было неловко смотреть на командира с высоты, а слазить не хотелось. В душе жила еще обида.

— Герой, нечего сказать, — запыхтел майор, недовольно приоткрывая желтоватые крупные зубы. Он закинул набок свою круглую голову в плоской, как блин, артиллерийской фуражке, животом навалился на палку. — Анархист! Вот ты кто, любезный! Да, да! Оскорбил товарища, запсиховал! Это тебе не дома, у мамки…

— У какой мамки…

— Возмутительно! — оборвал майор. — Предупреждаю: пока я здесь, грубости и хамства не потерплю! Черт знает что! Необузданность, неумение сдерживать чувства.

— Конечно. Где уж нам, — буркнул Виктор, — не так воспитаны, как некоторые… любимчики, интеллигенты.

— Э-э… — скривил губы майор, словно ему наступили на больную ногу. — Все прибедняешься. Навэрно, спишь и видишь свой институт. А человек служить останется, беречь твое благополучие.

— Погоны свои он беречь будет, а не меня. Пижон! — Виктор тотчас пожалел о сказанном. Майор даже побелел, беззвучно задвигал губами, повернулся было идти, ткнул палкой в траву.

— Знаешь, дарагой, есть такая международная пословица: обходи быка спереди, коня сзади, а дурака со всех сторон.

— Ладно, — сказал Виктор, — виноват.

— Винова-ат… Стыдно! Святых не бывает, у каждого свои недостатки. Важно, сознаем ли мы их, стараемся ли изжить, стать лучше, чище, интеллигентней. С Неженцевым я говорил, а с тобой — невозможно… Кстати… что это за девушка? С твоим характером увлекаться нельзя. И зачем это тебе? — майор сморщился. Помедлив, добавил: — Там сейчас какой-то старик приходил. Земляком твоим назвался. Приглашал всех вечером на кофе. Мне будет некогда, нужно кончить с документацией, а ты сходи, если есть желание. Поговори. Это нужно. Каждый из нас как бы полпред своей страны… И больше мне не бузить.

Майор, прихрамывая, пошел к своей машине, а Виктор снова лег на ящики и только сейчас ощутил во всем теле сладостную, томящую усталость. «Только побреюсь и вздремну…»

Когда проснулся, небо над головой было темное, только над горами среди неподвижных грифельных облаков багрово отсвечивал закат. Воздух был парной, душный. Солдаты спали на траве, покрывшись шинелями, возле машины ходили часовые. Из открытой дверцы кабины торчали ноги Потаповича в рыжих яловых сапогах с подковками. Виктор растолкал ординарца и попросил насыпать в котелок сахару.

— В тот самый, в котором ты мне борщ носишь, чистенький такой, — неловко объяснял он протиравшему глаза Потаповичу, словно дело было только в котелке. Практичному ординарцу такая расточительность была явно не по нутру. Чертыхнувшись, он вылез по ту сторону кабины, долго возился, вытаскивая из-под сиденья тяжелый вещмешок с мокрым слипшимся дном, наконец повесил котелок с сахаром на ручку двери, а сам забрался в кузов — досыпать.

* * *

Поднимаясь по чугунной решетчатой лестнице, он чувствовал себя неуверенно.

Под потолком мерцала забитая паутиной лампочка. На площадке второго этажа была только одна дверь. Лейтенант облегченно вздохнул и постарался придать себе приличный моменту вид. Надавил пальцем кнопку и долго держал ее, не слыша звонка. Внезапно отворилась дверь, в темном проеме показалось встревоженное личико. Он спрятал за спину котелок.

— Добрый вечер, Ижина. Можно?

— Н-не… не можно. Юж поздне. Завтра, — прошептала она, придерживая дверь.

— Совсем не поздно. Да что вы, в самом деле! В такой вечер спать. Мы же договорились… А вы слова не держите!

— Не, не…

Она хотела затворить дверь, он просунул в щель сапог, потом убрал его и, отступив на шаг, сказал понурясь:

— Вот и сахар для тети. Обещал и принес. Пожалуйста, возьмите.

Она стояла в нерешительности, но тут за ее спиной послышались грузные шаги и громкий голос.

— Га! Поручик?! Ай, дорогой гость! — На пороге вырос дядя Карел. — Ну же, ну же, проходи. То, Ижина, тен самый поручик, тен самый…

В темноте Виктор машинально пожал теплую девичью ладонь и, подталкиваемый в спину неутомимым дядей, дышавшим ему прямо в ухо крепким табаком, проследовал по коридору к освещенной изнутри стеклянной двери. На кухне возле коптящей керосинки горбилась пожилая, болезненного вида женщина в чепце и переднике. Виктор и ей поклонился.

Наконец он очутился в небольшой чистенькой гостиной. Вокруг стола, покрытого льняной заутюженной скатертью, — плетеные стулья. Узкий вход в соседнюю спаленку завешен пестрым пологом с круглыми рожицами в клоунских колпаках.

После трех лет кочевой окопной жизни все это показалось Виктору пределом роскоши. Он не знал, куда себя девать, и не помнил, как оказался на мягком диване рядом с Ижиной. Она положила ему на колени толстый, обтянутый плюшем семейный альбом. Дядя Карел уже расставлял на столе пузатые чашки с золотыми ободками, тарелку с горкой сухих кренделей, то и дело покрикивал тетке на кухню: «Поспеши, Мария, поспеши». Ижина что-то объясняла ему, водя пальцем по раскрытому альбому. С фотографий, заправленных в жабры картона, глядели простые, улыбчивые лица: чубастый паренек в реглане и миловидная женщина в длиннополой шляпе, чем-то напоминавшая Ижину — те же продолговатые глаза, только губы скорбные.

— Мама, — оказала Ижина.

«Мама». На Виктора дохнуло чем-то непривычным, домашним, на душе стало так хорошо, словно после долгих скитаний он отыскал семью, людей, тоже давным-давно ожидавших его.

— Мария, — гремел дядя Карел. — Не мучи гостя! Да достань ту банку, цо схована. Бразильски кофе, Виктор. Эх, нема вина, все фашист попив, едри его на качалка, — так по-русски буде?

— Не беспокойтесь, ничего не надо, — лепетал Виктор, прикладывая к сердцу руку.

Вошла тетушка и стала разливать дымящийся кофе. Виктор попытался пересесть на скрипучий стул, но дядя Карел толкнул его на прежнее место, пододвинул к дивану стол.

— Сиди, сиди. Подле девчонки. Что? Красива дочка? Га? То-то…

И Виктор уселся поближе к Ижине, чувствуя сквозь легкую ткань теплоту ее плеча.

Все дальнейшее происходило как во сне. Его заставляли пить кофе. Он глотал обжигающую жидкость, отвечал на какие-то вопросы, изо всех сил стараясь понравиться хозяевам, иногда наклонялся к Ижине, державшей альбом; ее мягкие волосы щекотали ему щеку. Смущала тетушка. Строгая, изможденная, она время от времени подносила ко рту платок и, отвернув худую шею, вся сотрясалась в удушливом кашле.

— Ну, Мария! Чистые голубки. Чем не пара, — гоготал дядя Карел, поглаживая усы, тетка болезненно улыбалась. — И подобии на Владека нашего. Га? Эх, Владек…

Наступила неловкая пауза. Чтобы рассеять внезапно умолкших хозяев, Виктор стал рассказывать о родных краях, о своем беспризорном детстве, первых воспитателях, об институте, где он проучился всего лишь год — война помешала.

Хозяева вздыхали, качали головами.

— То есть добра влада, пекльована[1], — сказала тетушка, а Ижина участливо взглянула на Виктора и тотчас отвела глаза.

— О! Як бы я хотела до России, — сказала девушка. — Москву посмотреть… консерваторию.

— И поедешь! — громыхнул дядя, — Ижинка у нас в артистки мечтала — един курс по вокалу кончила, а потом война, деньги нет. Я без работы, цели дни на бирже, Мария больна. Ижинка и обед варила, и дрова з гуры таскала, коврики шила на продажу.

Тетушка потрепала Ижину по волосам, та в смущении ткнулась головой Виктору в плечо. У него перехватило дыхание, он не смел пошевельнуться. Наверное, это и есть счастье.

— Артистка… почетная профессия, очень почетная, — пробормотал Виктор, — теперь все переменится. Хорошо будет… Мне у вас очень хорошо… Как дома. Чехи — добрые, веселые люди, это я давно знал.

— Откуд вы знали? — приветливо спросила тетя.

— По книгам знаю. Гашека читал.

— А-а, его вшешни[2] мир знает.

— И Чапека.

— О! Вы культурни офицеры.

— А ты думала, старая, то швабы? Га! — Дядя Карел в избытке чувств грохнул кулаком по столу и весь расплылся в улыбке, отчего нос его стал совсем бурачным. — Га? И Чапека в России знают! То наша, славянская культура. Мы, Виктор, еще не раз выпьем. За культуру… Видела? И Чапека он читал.

За окном зашумели каштаны, вдали загрохотал гром, осветились темные стекла в серебристых накрапах дождя. В распахнутую форточку ворвался терпкий запах цветов.

— Ага! — оживился дядя. — Дешдь. С ютра пойде на клумбы. Рано вставать… — Он поднялся и, увидев, что Виктор следует его примеру, замахал руками. — Куда! У нас почивати застанешься. Да, да, — прикрикнул он на тетушку и ободряюще взглянул на опешившего Виктора. — В той крытой машине двум курам тесно. У нас… Я пойде на кухню, а его — на Владекову койку! Ну-ка, дети.

Дядя Карел потянул с дивана Ижину, совсем по-медвежьи обнял обоих и подтолкнул за расписанный полог.

— Спать, дети, спать… А ты, стара, налей мне кофе да трубку мою положи.

Все произошло так внезапно, Виктор опомниться не успел.

В спальне на тумбочке мерцал ночник. Слева, у окна, стояла узкая мужская койка, справа — низкая двуспальная деревянная кровать. Виктор беспомощно пробормотал что-то в свое оправдание. Ижина будто и не слышала, принялась стелить ему койку. Погасив свет, Ижина что-то сказала, и он не сразу понял, что она просит его отвернуться. В комнате было совсем темно. Хрустнул матрац. Вошла тетушка и улеглась рядом с Ижиной. Он подошел к своей постели, потоптался в нерешительности.

— Спать, Виктор, спать, — негромко сказала Ижина. — Там под подушкой пижама.

Она впервые назвала его по имени.

Не дыша, нащупал легкую шелковистую одежду, быстро переоделся, лег. Теперь они были совсем рядом, разделенные лишь тумбочкой. Можно было дотянуться до ее руки, смутно белевшей поверх темного одеяла. Широко раскрыв глаза, он старался узнать, сомкнуты ли ее ресницы; Дождь утих, лишь изредка вдали полыхала молния. В ее трепетном свете лицо Ижины словно оживало, то улыбаясь, то хмурясь, и Виктор чутко, переживал все эти воображаемые перемены. Едва слышно во сне застонала тетка.

— Ижина, — позвал он. — Давай о чем-нибудь говорить. Очень тихо. Можно?

— Не, надо спать, — донесся шепот.

— Ладно, — сказал он, хотя знал, что все равно уже не заснет. В тишине ему казалось, что он слышит, как бьется ее сердце.

Темное одеяло сползло на пол. Он заботливо поправил его.

— Ижина, — волнуясь, сказал он. — Мне у вас так хорошо. Как будто я живу здесь давно, много лет… И мы с тобой давно знакомы. Слышишь? — точно в бреду, повторил он. — Ну спи, спи. Ничего-то ты не понимаешь.

Время шло, и снова он говорил ей полушепотом какие-то невнятные, нежные, путаные слова. Прислушивался к ее неясному шепоту, изредка погружаясь в дремоту.

И когда рассвело, Виктор так и не понял, спал или нет.

Тетки не было. Ижина лежала одна, сунув под щеку ладошку, и глаза ее казались огромными. «Тоже не спала», — подумал он со странным чувством сожаления и радости.

— Ижина.

— Ч-ш-ш, я не глуха, — она приложила палец к губам.

Он быстро поднялся, сел у нее в ногах. Она вздрогнула, оперлась на локоть. Совсем близко увидел загорелое плечо.

— Ижина, — отводя глаза, проговорил он, — знаешь, о чем я думаю? Я всегда завидовал тем, у кого семья. Немного человеку надо. Жить, работать и каждое утро вот, как сейчас, видеть… тебя.

Он наклонился, взял ее за руку. На какой-то миг она вся подалась к нему, и вдруг в глазах ее метнулся испуг.

— Ижина! Постой.

— Пусти!!

Искривленные, почти брезгливые губы. Вскочила с койки, задев его по руке горячим коленом, и кинулась к дверям — растерянная, в светлом халатике. В дверях обернулась, прикусив губу, скрылась за пологом. С пестрой колыхающейся ткани укоризненно закривлялись клоуны в колпаках.

И сразу стало пусто — на душе и в комнате. «Ведь я не хотел ничего дурного». Казалось, она вот-вот войдет, улыбнется и все станет на свое место.

Никто не шел.

Где-то в кухне звякала посуда.

Тихо вышел из комнаты, миновал прихожую. Долго возился с замком…

В подъезде оглянулся и увидел Ижину. Она стояла, прижавшись спиной к стене, словно хотела остаться незамеченной. Даже не взглянув на него, вскинула на плечо самодельную мотыжку и торопливо зашагала к кустам. Он позвал ее — не обернулась.

Тропинка уходила влево, к цветнику, оттуда слышалось легкое чирканье тяпки: дядя Карел уже работал. Внезапно Ижина остановилась. Из-за беседки в новом кителе и высоких сапогах появился Неженцев. Он улыбался. Издали казалось, будто во рту у него кусок фарфора.

— А-а, доброе утро, прекрасная незнакомка, — нараспев сказал Неженцев, раскланиваясь. Он улыбался как-то уж слишком откровенно и вместе с тем пытливо поглядывал на понуро подходившего Виктора.

— Смотрите, а я и не догадался, что вы здесь живете. Но… Судя по всему, и к лучшему. Третий лишний, а?

— О! Не, не, — залепетала Ижина, мочки ее ушей розово вспыхнули. — То отец позвал… пригласил всех…

— Кстати, Мелих, комроты тебя ждет.

Виктор сжал зубы. Зачем она оправдывается?! Рывком свернул на боковую, густо заросшую просеку и, не разбирая дороги, через колючий кустарник зашагал к воротам. Остановился, тяжело дыша, все лицо исцарапал. Сердце колотилось: «Повернуть назад? Ведь он там с ней, чего ради!»

Краски утра сникли, будто слиняли. «Ах, как глупо, плохо! Все плохо», — и побрел к воротам.

У дороги возле колонки шумно плескались полуголые солдаты. Виктор смутно представил все, что осталось там, за чертой сада: семейный альбом, нежная доверчивость, шепот в ночи. А может, ничего и не было?

Сиял на солнце вымытый до блеска яично-желтый «оппель». Майор Бабаянц, навалившись животом на палку, старательно вытирал тряпицей боковое стекло.

— А… Виктор, доброе утро, — сказал он. — Что это у тебя такой вид, словно ты всю ночь с кошками воевал?

У Виктора слова застряли в горле.

— Гм… тайна, — испытующе обронил майор. — Ну, хорошо. Что думаешь делать? Займись-ка машинами. Кстати, там запчасти привезли.

— Есть.

— Ну вот и славно. — Майор слегка поморщился, оттопырив губы. — А то, понимаешь, меня с часу на час могут вызвать. Так чтобы душа была спокойна. Головная твоя совсем разболталась.

— Разболталась, — машинально подтвердил Виктор.

— Ну вот. Проследи.

— Жаль… что вы уезжаете, — вздохнул Виктор. Майор сурово поглядел ему вслед и тоже почему-то вздохнул…

Машина уже была поднята на домкрат, под ней лежал на спине Потапович и гремел ключами. Солдаты, о чем-то оживленно беседовавшие меж собой, завидев лейтенанта, примолкли. Степа был в одной майке. Он сидел, обхватив колени мускулистыми белыми руками и подняв к солнцу обветренное лицо. Вяткин, прищурив слезящийся глаз, сосредоточенно дымил козьей ножкой. Из широкого ворота свежестираной рубашки торчала поросшая седым пушком худая шея.

— Может, закурите нашего, товарищ лейтенант? — предложил он. — Хороший табачок, домашний.

— Нет, спасибо, — рассеянно ответил Виктор, присаживаясь на пыльный, твердый, как камень, резиновый скат. Деликатность Вяткина почему-то вызвала в нем смутное ощущение вины: пожалуй, зря он вчера так раскричался. Не переставая ощущать в душе гнетущее, жалостливое чувство, он спросил:

— Что ж притихли? О погоде разговор?

— Нет, — сказал Вяткин. — Про демобилизацию речь вели. Войне, почитай, конец. Сеять пора. А мужиков в колхозе раз-два — и обчелся. Вот бы нам, старикам… Степан, он, конечно, еще молод…

— Молод! А баба у меня там? Перед войной только расписались, как трактор получил. — Степан блаженно сожмурился. — Эх и хорошо… И чего я раньше, дурак, не женился?

Лежавший под машиной Потапович даже ногами задрыгал, давясь от смеха.

— Вот бы нашего брата и отчислить, — продолжал Вяткин. — Какая из нас мирная служба? А хлеб мы делать можем… Государству-то хлебушек нужен. Ну, и желали поинтересоваться: ничего не слыхать насчет увольнения, какие разговоры ходят?

— Пока неизвестно, — рассеянно ответил Виктор, а про себя с горечью подумал: «Как мелки все мои беды по сравнению с тем большим, что живет в этих людях. А я? Оторвался от мужика, а до Неженцева не дорос. Гайка слаба, как говорится… Поперся в гости… о культуре балабонил. Шепот, робкое дыхание. Страдалец. Отбрили. Так тебе, дураку, и надо. Не лезь, медведь, в малину, не про тебя сажена. Вот Неженцев — тот другое дело, с подходцем».

Сплюнул, поднялся. Впервые называя Вяткина по имени и отчеству, сказал:

— Постараюсь, Иван Егорович, разузнать. Вот определимся в городе. Самому здесь тошно.

— Премного вам благодарен!

Махнув рукой, Виктор пошел проверять машины. До полудня работал не покладая рук, сам лазил под капоты, помогал ремонтировать скаты: все время был как в забытьи. Неженцев не появлялся, куда-то исчез Бабаянц. На душе было тревожно, жгучим угольком теплилась обида. Сбоку вырос Потапович, полуголый, в одних трусах. Засмеялся, вытирая пучком грязной пакли потную, бронзовую грудь.

— Шо ж вы, товарищ лейтенант, задержались? Неженцев там вашу паненку на рояле охмуряет. С машины видать.

Виктор в упор посмотрел на Потаповича, сдернул гимнастерку и быстро зашагал к воротам.

Еще издали услышал звуки рояля, разглядел каштановую голову Неженцева под черным обрезом лакированной крышки и рядом другую — светло-золотистую. Подальше, на цветнике, дядя Карел, тыча тяпкой по сторонам, что-то объяснял майору.

— Га! Виктор, — закричал дядя Карел. — Где ты загинул? А мы ждали на обед!

Виктор подходил к цветнику, стараясь не глядеть на беседку. В голосе чеха ему почудилась сочувственная нотка. Майор тоже как-то чересчур уж внимательно смотрел На него сквозь черные очки.

— Хорош, хорош хлопак у вас, — словно бы вздохнул дядя Карел, — свой. Ну иди, иди до молодых. А мы тут, старики…

Виктор, как заводной, повернул к беседке. Шел, опустив голову, не зная, куда девать испачканные в мазуте руки.

* * *

Ах, лучше бы он вовсе не приходил!

Ижина едва кивнула ему и отвела глаза. Облокотясь на крышку рояля, она, казалось, с увлечением слушала, что ей рассказывал Неженцев. Изредка посмеивалась, открывая блестящие зубки. Опустившись на скамейку в глубине беседки, Виктор смотрел на узкую спину Неженцева и пытался уловить смысл разговора. Вадим так и сыпал словами: говорил что-то о своем детстве, о том, как ловко манкировал уроками музыки. Из дому уходил якобы к учительнице, а сам сбегал с друзьями на Москву-реку. Отец, профессор-музыковед, только год спустя удосужился позвонить учительнице, и конечно — скандал. Пианистка сказала, что не помнит такого ученика… Отец ужасно расстроился.

— И взял ремень! Лучшее средство от лени, — неожиданно вставил Виктор и глупо хихикнул.

Ижина покосилась на него, а Неженцев невозмутимо заметил, что не во всех семьях одинаковые правы; любовь к ремню — дело вкуса…

Точно водой окатили, все внутри похолодело, только щеки горели огнем.

— А вообще, я очень жалею, что пренебрегал учебой, — со вздохом сказал Вадим.

— Ну, нет, вы так добри граете, — ответила Ижина. — Ах, як бы мне, да юж поздне. Одешло время… — И тряхнула головой, словно желая избавиться от навязчивой мысли.

— Бросьте вы горевать, учиться никогда не поздно. У вас чудесный голос, и грусть вам совсем не к лицу. — Последние слова Неженцева прозвучали с таким участием, что Виктору стало не по себе. — Ведь я же говорил вам, что поездку не так уж трудно устроить. По всей вероятности, наладится культурный обмен… Будьте уверены, я еще встречу вас на Белорусском вокзале. Во всяком случае… поговорю с отцом… Главное, у вас все данные. — Неженцев растопырил руки и даже обернулся к Виктору, как бы ожидая поддержки, — абсолютные данные: внешность, слух и, наконец, боевая биография…

— Вот именно, — вставил Виктор, — обойдется без блата…

— При чем тут блат? — Вадим пожал плечами.

Виктор на чем свет стоит ругал себя за то, что решился прийти сюда. А Неженцев снова старался занять Ижину. Девчонка хмурилась, встречая на себе упорный взгляд Виктора. Он сидел как на угольях, хотел уйти и не мог, и от этого еще больше ненавидел себя.

— …Но почему бы вам не спеть? Я сыграю, вы отлично уловите… Ну, хоть без слов… Проба голоса.

— Я буду по-русски… У нас в отряде русские спевали.

— О! Совсем здорово.

Ижина вполголоса напела, он быстро схватил мелодию.

Зазвучали грустные аккорды…

И песенка была до слез простая. Виктор закрыл глаза, жадно ловя метельные звуки.

Лети, мой голубь милый,

Сизокрылый.

Лети скорей

Через реки, леса и долы

К родному дому,

К любви моей.

Скажи, что я не скоро

Покину горы

В краю чужом,

Я с друзьями в грозу, ненастье

Защищаю весну и счастье,

Далекий дом.

Музыка заполнила все существо Виктора. Он вдруг ощутил в себе столько силы, такую нежность, что хотелось поделиться ею с людьми, всех, всех сделать счастливыми. Он позабыл про Неженцева, будто его и не было. Это он, Виктор, склонясь над роялем, играл для нее, для Ижины. Только еще лучше, вот тут громче, а здесь совсем тихо, чуть слышно… Ижина кончила петь, а рояль все звенел.

Что мог он, Виктор, предложить этой девушке?.. Ни кола ни двора, хоть сам, оставайся в порядке культурного обмена. И выходит, не судьба им быть вместе. Все идет как надо, и никто не виноват…

— Не пройтись ли нам? Вы покажете сад.

Это говорил Неженцев. Виктор поднялся, собираясь уйти.

— Хорошо. Я покажу… вам обоим. Только одэгну туфли. Една минута.

Присела в поклоне и прыгнула с крылечка. С порога беседки Виктор смотрел на мелькавшее среди зелени белое платьице. Ноги точно приковало к дощатому полу, он не знал, сколько прошло времени. Обернулся. Неженцев встал со стульчика, зевнул, потянувшись, сорвал свисавший с потолка листок плюща.

— Понравилась? — не зная зачем, спросил Виктор.

— Ничего, смазливая. А что? Не собираешься ли ты бросить в меня несуществующую перчатку? Не стоит трудиться. — Неженцев сунул руку за борт кителя, усмехнулся. Тонкая коричневая бровь его затрепетала в изломе. У Виктора застучало в висках, язык деревянно повернулся во рту.

— А… как же, как же бдительность…

— О, не исключается. Легкое увлечение. — Неженцев даже подмигнул неловко и как бы с издевочкой. — Дорожная встреча. Да что с тобой? — И, попятившись, деланно расхохотался. — Никак ты серьезно, чудак-рыбак. Ну, ладно, во всяком случае, мужчина должен быть рыцарем, загадкой, а вздыхать, открыто вешаться на шею… Пойми! Плюс на минус дает минус. Простая математика.

Рука Виктора, сжимавшая ремень, сорвалась, и Вадим, переломившись надвое, плюхнулся на скамью. Потом вскочил и опять опустился: почему-то не сопротивляясь, ошалело глядя куда-то мимо Виктора.

— Ты с ума сошел… Это… оскорбление мундира.

— А то, что за мундиром, не в счет?

Оглянувшись, Виктор увидел у входа застывшую в испуге Ижину.

Неженцев, тяжело дыша, быстро оправил гимнастерку.

— Стыдитесь! И скажите спасибо, что я не дерусь в присутствии женщин.

Виктор, как пьяный, сошел с крыльца. На миг задержался возле Ижины, тупо уставясь в нее мутными от слез глазами.

— Простите. Он не дерется из-за женщин. Он рыцарь и готов к математическим действиям. Пожалуйста! Я вам не помешаю. Ха-ха!

— То мерзко, мерзко! — вскрикнула Ижина и прижала к глазам кулачки, нежные и в голубых прожилках.

* * *

Минул день, другой. Солдаты отсыпались в палатках под дымящимся от воды брезентом. Небо точно вылиняло, затянулось марлей облаков. Неженцев пропадал в саду, майор — тоже. Виктор не находил себе места, бесцельно бродил по поляне. Потом залезал в душную кабину ЗИСа, обливаясь потом, листал потрепанного «Тома Сойера», валявшегося в ординарском скарбе Потаповича. В горах перекатывалось орудийное эхо, — видно, из Карпат все еще выкуривали остатки фашистских войск. Солнце жгло сквозь пыльные стекла. Том, спасаясь от бандитов, плутал в лабиринте пещеры вместе с напуганной, притихшей девчонкой. Он представлялся похожим на Неженцева, такой же, верно, и тот был в детстве — красивенький шалун-озорник. А Гек вроде Виктора — грубятина, таких девчонки не любят…

Ижина не шла у него из головы. После случая в беседке они не виделись. И зачем все это было? Противно вспомнить. Вот уж действительно руби деревцо по себе.

В душе поднывало. Хоть бы скорее сняться с места. А что дальше? И чем она так взяла его: глазками, голосом, доверчивостью? Не будь Неженцева, привыкла бы к нему. И все было бы хорошо… Что — хорошо? Всплывали в памяти ее руки, лицо и как она бежала к дверям в халатике… Мучась, он ругал и себя, и ее, и злополучный этот городок, который, как на зло, кто-то подбросил ему на пути.

— Шо, товарищ лейтенант, переживаете? — В приспущенном окне кабины показался медный лоб Потаповича. — Из-за девки, чтом ей неладно… У меседке они Там. Неженцев ей про музыку травит, про якую-то партию Жилеты, шо ей на сцене петь. А вона сидит скушная… вроде не слушает. Да вы не серчайте, я незаметно подглянул.

— Кто тебя просил?

— Да никто. По сомственной инициативе. Вижу, скушная. И вы ж… куда ж Неженцеву. У ем кровь вялая, а у вас огонь, баба это чует. Сходите.

— Воспитания у меня не хватает! Подучусь — тогда. Валяй отсюда…

— А она говорит — хватает.

— Как говорит?

— А так. Я говорю: почему, дескать, нашего лейтенанта не приглашаете, а она: хватило, мол, у него совести всех оскорбить, пусть не идет, это его дело. Просить не будем. Видали? Но это ж я понимаю все наоборот…

С треском задвинул стекло перед носом Потаповича, Вылез из кабины и пошел к колонке. Нажав на стертую в черных оспинах рукоять, подставил голову под струю воды и держал ее долго, пока не заломило в висках. Скошенным глазом увидел выходивших из калитки Неженцева, Ижину с ведром в руке. Померещилось, будто позвал его знакомый голос. Сердце упало. Сунув руки в карманы, громко отфыркиваясь, вразвалочку — быстрей, быстрей — зашагал по шоссе.

Солнце перешло на вторую половину неба. Карпаты пестрели сарпинковым разнотравьем, золотыми плешинами отрогов. По ущельям темнели изумрудные полосы леса.

Весь день проплутал Виктор в горах, то карабкаясь по красноватому сыпучему подзолу, то ложась ничком в терпкую, душистую ромашку. Вдали прерывисто ухало, Земля вздрагивала.

Вернулся к вечеру усталый, точно хмельной.

Лежавший на траве у машины Потапович оперся на локоть, выставив бронзово лоснящееся плечо.

— Именины у вашей крали, товарищ лейтенант. Майор только-только был, отдал я ему нашу флягу со спиртом. Зря. Думал, вы тоже там.

Не ответив ординарцу, Виктор направился к летучке. Оттуда, осторожно нащупывая палкой ступеньки, спускался майор. Досиня выбритый, пахнущий одеколоном. Виктор поддержал майора, помог сойти.

— А, это ты? Спасибо.

— На именины? От меня там поздравление передайте, — хрипло сказал Виктор.

— Да. Понимаешь, славные люди. Долг вежливости… — Майор замялся, переминаясь возле своей клюшки. Брючный карман его топырился от фляги. — А ты, значит, не идешь? И правильно. Кому-то из офицеров надо остаться, — возможно, из штаба…

— Не беспокойтесь, не пойду! А захочу — и пойду, — упрямо всматривался в гладкое лицо майора с остатками щетины на скулах. — Стало быть, мне нельзя? Грубиян? Или что-нибудь похуже она обо мне сказала, а? Ведь сказала. То-то вы меня брать не осмеливаетесь. Не приглашали. Плох.

— Почему же плох, — хмыкнул майор. — Напротив. Это как раз меня и тревожит. У тебя что же это, серьезно? А, ну да. Конечно. Загорелось. Прямо огонь бенгальский. Кажется, у вас чуть до драки не дошло? — Майор покачал головой. — А девушка эта, по-моему, интересовалась тобой. Если я чего-нибудь не напутал.

Виктор постоял, глядя вслед удаляющемуся майору, выкурил одну за другой две сигареты.

* * *

По аллее бродили сумерки, в просветах ветвей синело закатное небо. Остановился. За дощатым самодельным столом, уставленным тарелками с хлебом, огурцами, сидели Ижина, Неженцев, спиной к выходу — майор. Дядя Карел, растрепанный, красный, что-то втолковывал Неженцеву, размахивая пустой рюмкой. Увидев Виктора, весь просиял:

— Га! Пропащий. А ну, седай, а ну, як то… штрафну, налить ему штрафну.

Очутившись возле стола, Виктор какой-то, миг колебался, еще не веря себе, поймал приветливый взгляд продолговатых мерцающе-синих глаз, сел рядом с капитаном и залпом опрокинул подсунутую кем-то пузатую чашку со спиртом. Внутри обожгло. Он стал закусывать, не решаясь взглянуть на Ижину.

— А я так скажу: пришла свобода — человек сам себе господаж! — гудел дядя Карел, тыча в Неженцева плескавшейся рюмкой.

Тот, снисходительно улыбаясь, разводил руками, назидательно говорил о каких-то законах и субстанциях. Нос у дяди Карела багровел. Неожиданно сбоку, у плеча, просунулось лицо Потаповича. Он что-то зашептал майору, и тот поспешно вылез из-за стола, исчез вслед за солдатом.

— Но… но позвольте, — сердился Неженцев, утирая платочком обрызганную спиртом щеку. — Свобода — категория относительная. Человек подчиняется законам общества.

— Я без тебя знаю! Гишь ты, млеко под носом, а старика учить?

Ижина умоляюще сложила руки, переводя взгляд с отца на Виктора.

— Попусту вы спорите, дядя Карел, — неожиданно для себя сказал Виктор, легко выдерживая упорный взгляд старого чеха. — Он философствует, а вы говорите то же самое простыми словами. А путь у нас, дядя Карел, один. Жить так, чтобы война не повторилась.

— То правда, правда. — Дядя Карел грузно привалился к столу, заморгал тяжелыми с нависшей складкой веками. — Били, насилували… Склад немецки, трофейны… Там и златы часы, и картины, и костюмы детски… детей наших. Обрали народ догола, на посмешку! — ударил себя кулаком в грудь, мотнул кудлатой головой, тоскливо заглядывая в лицо Виктору. — Или мы люди, или невольники. Трети дороги нету.

— Ну, вот, и хватит спорить.

— За дружбу, — хрипло сказал дядя Карел. — Надо больше дружбы, взаемности. И так люди перестрадали, ох как перестрадали! Семья наша — где? А? — Голос у старика дрогнул. Он всхлипнул, подперев кулаком щеку. — Где жена, сын… Ижинке осмнадцать року. Учиться надо, а одеть нечего. Едне платешко.

Только сейчас Виктор заметил — платье на Ижине старенькое, местами посеклось. Он и мысли не допускал, что ей может быть плохо. Девушка вдруг напустилась на отца. Гневно блестя глазами, затараторила по-чешски. Тот виновато растопырил пальцы.

— Так за дружбу? — улучив момент, сказал Виктор и робко покосился на Ижину.

— Да, — робко сказала Ижина. Рюмка ее приблизилась к чашке Виктора.

Он засуетился, зачем-то встал, запинаясь произнес:

— Поздравляю вас. Желаю счастья… — Горло сжалось, и он спросил без всякого перехода: — А где этот склад с трофеями?

План мгновенно созрел в его голове: ему захотелось сейчас же сделать Ижине подарок.

— Га? Склад? — очнулся дядя Карел. — За мостом, в Раде окрестовой, пропади он совсем.

— Я сейчас. Я скоро, — пробормотал Виктор. Выбрался из-за стола и со всех ног помчался к воротам.

* * *

Майора в летучке не оказалось. Сидевший на приступке Потапович сообщил: командира увезла штабная машина.

— Наверно, уйдут они от нас.

— Если явится, скажи, я взял «оппель». Буду через час или раньше.

— Командир сказал: никому не отлучаться.

Забравшись в машину, Виктор привычно нажал на стартер. Легкая дрожь мотора отдалась во всем его существе нетерпеливым, томительным ощущением.

Выехав на дорогу, машина помчалась к городку, набирая скорость. Вечерело. Сквозь зубчатую кромку лесистых гор пробрызгивал червонный закат. Пламенели окна коттеджей, сонные, разлапистые каштаны пестрили асфальт длинными тенями… Внезапно со стороны Карпат донесся прерывистый гул, похожий на раскат грома, потом еще и еще — глуше.

В руках запрыгала баранка. Мощенная булыжником центральная улица встретила Виктора пестротой витрин, флагов, шумящей праздничной толпой и неожиданным лязгом и ревом моторов. По городу проходила какая-то воинская часть, начисто запрудившая дорогу.

Навстречу, высекая из мостовой искры, двигались танки, самоходки, облепленные смеющимися, радостно горланящими автоматчиками, шли обсыпанные цветами тягачи, орудия. Пришлось съехать на обочину к тротуару и ждать. Виктор нервничал: потоку машин не было конца. С трудом развернувшись, он попытался выбраться на магистраль окольными путями, но и боковые улочки были забиты.

На людном перекрестке «оппель» был прижат грузовиком к ограде сквера. Виктор крикнул шоферу: «Подай назад!» Из переполненного кузова, где разухабисто играл баян, высунулись офицеры, молодые ребята в полинявших от солнца пыльных гимнастерках.

— Эй, земляк, куда торопишься?

— Слышь, кто прямо ездит, дома не ночует.

— Ему видней, где ночевать. Верно, лейтенант?

Грохнул смех.

У Виктора спросили закурить. Из короткого разговора с офицерами Виктор узнал, что соседняя резервная дивизия брошена в горы на помощь главным силам: отрезать путь немецкой группировке, пытавшейся уйти на запад.

— От нас не уйдет!

— Наша тринадцатая, непромокаемая, непродуваемая, не раз битая, на немца сердитая, — шутили ребята.

Наконец выбрался на главную магистраль. Вот и знакомый мост, под ним пенящийся поток. Дорога пошла вдоль берега, плавно огибая подножие горы. Невдалеке зажелтело прилепившееся к скале здание Окрестовой рады. Виктор выжал последнюю скорость и вдруг весь похолодел. В нескольких метрах из-за поворота показался небольшой отряд партизан, двигавшийся ускоренным шагом. Блеснули штыки, перекрестья патронных лент. Разминуться было нельзя. Слева, под обрывом, клокотала река. Виктор крутнул инстинктивно вправо, сбросил газ и, едва успев тормознуть, ткнулся в телеграфный столб. Лбом ударился о баранку. В глазах зарябило. Несколько человек бежали к нему на помощь. Но Виктор уже оправился, выпрыгнул из кабины и, потирая вспухший лоб, крикнул:

— Ничего не случилось. Ерунда! Привет!

Партизаны помахали ему и, придерживая ружья, кинулись догонять отряд. Бегло осмотрев машину, Виктор успокоился. Немного погнут бампер, помято крыло. От выпитого вина или от удара слегка кружилась голова. На починку ушло не более получаса. Развернув машину, он подрулил к самой скале. Запер дверцу и бегом направился к зданию рады.

Войдя внутрь, Виктор чуть не заблудился среди массивных колонн и обнаженных статуй. В углублении полукруглой стены темнели дубовые двери с резными филенками. Виктор долго дергал медные рукоятки, наконец одна из дверей подалась.

В приемной у высокого стола с телефоном дремал, развалясь в кресле, молодой парень в гражданском пиджаке с двумя пистолетами на широком поясе и в кожаных трусиках, туго облегавших крепкие волосатые ноги. Он долго не понимал, чего от него хочет русский офицер, и только обрадованно моргал глазами, повторяя одно и то же: «Все одешли до штабу». Услышав имя санитарки Ижины и сообразив наконец, что к чему, парень всплеснул руками, закачал головой. Как мог, он объяснил Виктору, что все трофеи заперты на складе, а есть в соседней комнате партия конфискованных кукол. И потащил Виктора к боковушке, где на гладком полу высилась целая гора игрушек. Выбрав самую большую и красивую куклу, Виктор покинул раду.

Городок праздновал без устали. На улицах зажглись огни. В сквере, в глубине дощатой раковины, неистовствовал джаз. Вокруг фонтана в пыльных лучах прожектора мотыльками кружились пары. Из раскрытых настежь кабачков и кафе неслись забористые звуки губных гармошек. Плыли над головами пенистые кружки с янтарным пивом.

Окраина встретила Виктора непривычной тишиной, одинокими фонарями у перевитых плющом коттеджей. Зубчатые виноградные листья на бледном фоне освещенных стен были неподвижны и казались вырезанными из темно-зеленой жести. На заднем сиденье в углу, полузакрыв голубые глаза, как живая, дремала кукла. Виктор видел ее отражение в смотровом зеркальце и тревожно улыбался. Над бровью у него растекся ядовито-фиолетовый синяк.

Виктор нахмурился, и боль отдалась в виске.

Вот уже затемнела впереди громада парка, круглый фонарь под сводом калитки. Но что это?

На поляне, где по вечерам обычно горели костры и дымилась кухня, было темно и пусто… Не выключая мотора, выскочил из машины, огляделся, все еще не веря себе: нигде ни души. Не давая себе отчета, Виктор бросился к калитке, в сад. В глубине аллеи показалась знакомая девичья фигура в распахнутой кожанке. Она торопилась, поправляя на ходу свисавшую с плеча санитарную сумку.

— Ижина!

На миг она остановилась, ойкнула и, взмахнув руками, бросилась к нему.

— Ваши отъехали, недавно… надо спешити.

Руки их встретились. Взволнованные, оба зашагали назад к воротам. Сбиваясь, путая слова, Ижина рассказала ему, что полчаса назад рота вместе с другими частями выступила в горы и что за ней самой вот-вот придет санитарная машина. Потом, словно спохватилась, сунула ему вчетверо сложенный листок. Они уже были у калитки. Из-под фонарного козырька падала треугольная пелена света. Не отпуская от себя Ижины, Виктор свободной рукой развернул непослушную бумажку. С трудом вчитался в косые, прыгающие строчки:

«Витя, майор отозван. Я принял роту. Идем в последний бой. Ждем у подножия. Спросишь у первого регулировщика. Неженцев».

За постскриптумом шли неровные каракули:

«Товарищ лейтенант, не забудьте узять той котелок з под сахару. Это пишу я, ваш Потапович».

— Ой, что там? — Ижина прикоснулась пальцем в его лбу.

— Чепуха.

Она порылась в брезентовой сумке, деловито приложила ко лбу Виктора влажный тампон, сразу снявший боль.

— То и добре, як по-русски… до свадьбы заживет. — Она рассмеялась тихим гортанным смехом.

— Ижина, — прошептал Виктор, обняв ее за плечи и ничего не видя перед собой, кроме лучащейся бирюзы больших опечаленных глаз. — Ижина, родненькая… Я вернусь…

— Да, да, пиши…

— А ты береги себя. Слышишь! Береги…

За калиткой, словно торопя в дорогу, тихонько, настойчиво урчал мотор легковушки. С Карпат доносилась глухие, тягучие взрывы, где-то далеко за хребтом вставало багровое зарево.

ПОДАРОК ОТЦА

В середине декабря по возвращении из Берлина наша воинская часть расквартировалась в полуразрушенном местечке на Киевщине. До небольшого городка, где я провел свое детство, отсюда было рукой подать. Меня потянуло взглянуть на родные места. Кстати, я вспомнил о фамильных ручных часах.

В день своего отъезда на фронт отец отдал их мне: «Возьми-ка, Сережка, это еще дедовские, наградные: за солдатскую доблесть. Носи, со мной все может случиться, будет тебе хорошая память».

Помню, я тогда невесело улыбнулся. Мы были в квартире одни. За окном, торопливо громыхая по мостовой, тянулись подводы беженцев. К вечеру нас, комсомольцев-десятиклассников, отправляли на рытье окопов. Обернув золотые часы ватой, я сунул их в ящик старенького дивана, тщательно заделав тайник лоскутом дерматина. Теперь, четыре года спустя, в нашей квартире жили какие-то дальние родственники, об этом написала из эвакуации мать. Мне захотелось узнать, уцелел ли подарок отца.

Под выходной я пошел к своему другу — лейтенанту Погорелову. Русоволосый, не по летам возмужавший, он казался всегда несколько угрюмым, медлительным, зато «сорокапятки» его батареи неотступно следовали за нашей пехотой, стреляли метко, выкуривая врага из траншей. В бою мы не раз выручали друг друга.

Когда я вошел в комнатушку при казарме, Юрий спал. Я разбудил его. Он долго протирал глаза, и его крупное лобастое лицо с широким, своенравно вздернутым носом слегка хмурилось.

— Какой тебя леший принес в такую рань?

Я присел к нему на кровать, выложил свои планы: взять на пару дней отпуск, навестить родной город. И хорошо бы вдвоем. Одному скучно. Проветримся, все-таки мирное время, а? Вдруг встретим школьных девчонок, познакомлю…

Белесые брови Юрия сдвинулись. Год назад он проводил в последний путь свою невесту — снайпера Аню Борзенко, погибшую на Висле. Это была скромная худенькая девушка, стойко переносившая все тяготы окопной жизни. Верный ее памяти, Юрий с упорным постоянством не желал смотреть на других девчат. Он был один из немногих офицеров, не ходивших на танцы в полковой клуб, куда собиралась окрестная молодежь.

— Друг ты мне или нет? — неловко улыбнулся я, стараясь замять оплошность. — Я с тобой готов хоть куда. Ну, хочешь, летом на Кубань к тебе укатим… Я ведь не видел Кубани. Ну вот, по глазам вижу, что согласен. По рукам?

* * *

В городок прибыли на рассвете в битком переполненном поезде. Спрыгнув с обледенелой подножки, пошли по перрону, разминая отекшие ноги: всю дорогу мерзли в холодном тамбуре. За плечами у меня висел рюкзак с трехдневным сухим пайком — сгущенкой, сухарями и колбасой.

— Поторопимся, — сказал Юрий равнодушно, через снежное поле поглядывая на далекий незнакомый городок.

На привокзальную площадь въехала полуторка, крытая брезентом, и, сразу догадавшись, что это и есть автобус, мы кинулись к фанерной дверке, у которой уже образовалась пробка. В кузове нас стиснули со всех сторон мешки и баулы. Остро запахло прелым сукном, самосадом. Автобус зафыркал, рванулся с места и, буксуя на поворотах, выехал на магистраль. Не в силах побороть волнение, я прильнул к проделанному в брезенте слюдяному окошку. Вдоль дороги, шедшей под уклон, вытянулись цепочкой засыпанные снегом мазанки. Вот стали появляться аккуратные кирпичные домики. Начинался пригород.

На холме, справа, показалось здание школы с обрушенным порталом. На окнах белели бумажные кресты. Пятнадцать лет назад сюда впервые привел меня за руку отец. Как сейчас помню, был он одет в зеленый китель с портупеей, какие тогда носили чекисты. Из-под козырька фуражки к посеребренному сединой виску скатилась капелька пота. Видно, волновался за сына, которому едва исполнилось семь: вдруг не примут… Теперь отца уже нет. Он лежит в братской могиле, где-то на окраине города, у обозного завода. Я чувствовал, как слезы застилают мои глаза, и отвернулся.

Юрий хлопнул меня по плечу и, сунув под самый нос папиросу, сочувственно сказал:

— Закури.

* * *

С бьющимся сердцем приближался я к родному дому. Тротуары замело снегом, и мы с Юрием шли по протоптанной вдоль забора тропке. Еще издали увидел я дымок над знакомой выщербленной трубой. Дом был одноэтажный, кирпичный, с мансардой, в которой соседские ребятишки держали голубей.

Мы вошли во двор. От калитки к низенькому крылечку пролегла пара досок, посыпанных золой. Показалось, что меня сейчас кто-то окликнет. Но поблизости никого не было, лишь в конце двора ребятишки с увлечением возились вокруг снежной бабы. Вот самый старший из них — курносый, в длинной не по росту стеганке и военной фуражке — отбежал в сторону, крикнул: «Ложись!» Ребята с визгом попадали в снег, и до нас донесся тот же звонкий, озорной голос:

— Ориентир один, прицел ноль-ноль, прямой наводкой по фюреру, огонь! — И метко брошенный снежок залепил в черный угольный глаз бабы.

Мы невольно остановились. Ребятишки поглядели в нашу сторону и снова принялись за игру. Ну, конечно, откуда же им знать меня? До войны многие из них были грудными детьми. Только парнишка в стеганке, выронив снежок, не опускал с нас глаз, пока мы не взошли на крыльцо.

Я почувствовал за своей спиной отрывистое дыхание — кажется, Юрий волновался не меньше меня, — и постучал в давно не крашенную, словно покрытую коростой, дверь: сначала легонько, потом сильней, ощущая боль в замерзших пальцах.

Стукнула щеколда, на пороге появилась тучная узкоплечая женщина на коротких бутылочных ножках, в серой разлетайке. Жидкие волосы ее были собраны в пушистый хохолок над круглым плоским лицом с птичьим носом. Я смутно припомнил, что однажды действительна видел у нас эту родственницу с мужем, — не то заготовителем, не то заведующим городской бойней. Но от ее мужа в моей памяти остались лишь большие руки да розовый затылок.

— Боже мой! — глядя на меня во все глаза, воскликнула наконец родственница. — Сережа, ты… вы… жив!

— Как видите, — ответил я, стараясь изобразить на лице радостную мину. — Можно войти?

— Да, да, ну конечно же! Простите, входите, пожалуйста.

Тетушка попятилась бочком, мы последовали за ней.

— Я тебя совсем не узнала, какое счастье, так возмужал! — лепетала тетушка, минуя прихожую, кухню, без конца оборачиваясь и улыбаясь: — Вылитый отец, вылитый. Тот же голос, тот же лоб. Ах, как жаль, как жаль…

Она поспешно отворила дверь в комнату, и тут я заметил на ее пухлом запястье золотые часы. Нет, я не мог ошибиться. Это были они. Я, кажется, даже разглядел на ободке гравировку дарственной надписи.

В столовой по-прежнему справа у стены стоял диван. Он был заново перетянут и блестел свежим лаком. «Вот почему нашлись часы», — подумал я. В простенке между окнами висел портрет Ворошилова: я сам выпиливал для него рамку в школьной мастерской. Только вместо этажерки с книгами в углу стояло зеркало.

— Вы раздевайтесь, раздевайтесь, — тараторила тетушка.

— Мы… я, собственно, ненадолго. Я за часами отца приехал, — пробормотал я, вешая шинель на крючок. — Мы их тут оставили…

— Да? Смотрите-ка. Надо же! — всплеснула руками тетушка и обернулась к Юрию. — Будьте же как дома. Познакомимся… Фаина Марципановна. Оч-чень, очень приятно.

«Хорошо, догадалась назвать свое имя, — мелькнуло в голове. — Совсем забыл».

— Да вы садитесь, отдыхайте, — продолжала Файла Марципановна, не давая мне опомниться. — Ах, годы, годы! Об отце так ничего и не слышно? Да, конечно, откуда же может быть слышно… Все изменилось. Все. А какая жизнь! Дороговизна… Федя, правда, опять на бойне. Но все равно не то. Совсем не то… Ах, да что я толкую. Военные люди, разве вам понять? На всем готовеньком.

Я слушал ее с тягостным чувством неловкости и не мог оторвать взгляда от часов. Всякий раз, когда я намеревался о них заговорить, язык словно прилипал к гортани.

В приоткрытую дверь спальни была видна тахта, застланная слегка полинялым ковром. Его подарили отцу дехкане, где-то в Средней Азии, еще во времена борьбы с басмачами. Вместо именного оружия, некогда висевшего на нем, к ковру была прикреплена какая-то блёклая аппликация с воткнутыми бумажными цветами.

— Да, да, узнаете? — перехватив мой взгляд, закивала головой тетушка. — Все — ваши вещи. Там еще письменный стол и кресло. А в следующей комнате пока пусто. Вы, конечно, возьмете? А в городе не так просто достать мебель. Даже не представляю, как мы будем без нее.

Третья комната нам никогда не принадлежала. В ней жил капитан с женой и двумя детьми — девочкой лет четырнадцати и пухлым третьеклассником мальчишкой. Они часто бывали у нас. Капитан дружил с отцом. Мне почему-то не хотелось спрашивать у тетушки о судьбе соседей. Вообще тяжело было видеть ее в квартире, где все до мелочей напоминало о детстве и безвозвратной потере отца.

— Мы все сохранили, — с легкой укоризной глядя на меня, продолжала тетушка. — О! Это было не так просто! Во время оккупации все порастащили. Бедный Федя бегал высунув язык, чтобы вернуть вещи. — Она нервно повела рукой вокруг. — Мы все сохранили! Почти все!

— Очень жаль, что вы столько приняли хлопот о нашем имуществе, — не выдержал я, — мне все это, собственно, ни к чему!

— Но как же? — тетушка недоверчиво вздрогнула и вдруг залилась румянцем. — Господи! Ну, да, да… Военные. Лишняя обуза. — Ее плоское лицо расцвело в благодарно-прочувствованной улыбке. — Ах, боже мой, я даже не покормила вас. И, наверное, надо это самое, — она подмигнула, неумело щелкнув пальцем пониже подбородка, и рассыпчато засмеялась: — И не подумайте отказываться, и не подумайте! Выпьете непременно. Магазин напротив. Я мигом!

Она колыхнула, своей широкой полногрудой фигурой и вдруг бросила на нас беспокойный взгляд. Мне показалось, что я понял его: Фаина не решалась оставить нас одних в комнате.

— Или лучше обождем Федю? — Она мельком взглянула на часики. — Он сейчас явится. У него обед. Он очень, очень будет рад!

Я тоже посмотрел на «тетушкины» часы, открыл было рот, как снаружи раздался стук.

— Легок на помине! — весело воскликнула Фаина и побежала отворять.

В кухне послышались шаги, приглушенное шушуканье. Я молчал, не смея поднять на Юрия глаза. Вот хлопнула наружная дверь: очевидно, тетя побежала за спиртным. И почти одновременно в комнату вошел сам хозяин.

Краснощекий толстяк, такой же грузный, как и жена, он, казалось, ничуть не удивился моему внезапному появлению. Оправив топорщившийся на животе френч, он только и сказал:

— Хорош, хорош.

Крепкое рукопожатие свидетельствовало о том, что здоровье заготовителя за истекшие пять лет не пошатнулось.

— Хорош, хорош, — еще раз повторил дядя, благодушна оглядывая меня с ног до головы. — Да здоровый какой стал, весь в отца. Да-а… Погиб человек. Как говорится, все там будем… Ну-к, что ж, присаживайтесь, закусим чем бог послал. Хорошо, что приехал, хоть на тебя посмотрим.

Раскрасневшаяся с морозца Фаина уже суетилась вокруг стола. На чистой клеенке появились глубокие тарелки — с колбасой, сыром, грибами, дымящиеся судки. Рубиновой горкой возвышались маленькие, в мизинец, помидоры, отдельно — пузырчатые огурцы.

От этой домашней, давно невиданной снеди защекотало в горле.

— Ну-ка, мужчины, приготовиться, — пропела тетушка и, с завидной легкостью сбегав на кухню, поставила на стол запотевшую пол-литровую бутылку. На нее тотчас легла крепкая волосатая рука супруга. Удар в донце — и по рюмкам забулькала ледяная сорокаградусная.

— Осторожно, осторожно, Федюш, не проливай, — тревожилась Фаина, вытянув короткую шею и прижав локти к бокам. — Ребятам много не надо. Вот так… вот и ладно. А то, чего доброго, с этого питья в комендатуру угодят. За что же выпьем? — кокетливо заулыбалась она и стала торопливо чокаться со всеми. — За нашу встречу, чтоб все были живы-здоровы и стали генералами!..

— Вот именно, тост серьезный! — вставил дядя.

— Ах, как жаль, как жаль, что нет с нами отца, — прошептала тетушка, отдуваясь после выпитой рюмки и поднося платочек ко рту и глазам. — Да. Судьба. Он же был вечно военный. Кадровик.

— Гибли не только кадровые, — буркнул Юрий. Он почти не закусывал.

— Да, да. Безусловно. Ужасное время! — воскликнула тетушка, и круглые глаза ее заблестели. — Мы так измучились за эту войну!

Выпили еще по одной. Я почувствовал, как мне ударило в голову. Видимо, дядя тоже захмелел.

— Нам еще горе — не беда, — ухмыльнулся он. — В госпитале работали. Она машинисткой. Я завхозом. Против других людей мы…

— Господи, кому это интересно? — Тетушка бросила на дядю напряженный взгляд и по ошибке крепко надавила мою ногу.

— Вообще-то, конечно, — поправился дядя. — Всего заработка… детишкам на молочишко.

— Да, — вздыхая, молвила тетя, — детишки… Этого счастья бог не дал. Другим дал, а нам — нет. — Она допила оставшуюся в рюмке влагу и сокрушенно махнула рукой: — Это большое горе. Война тоже горе. Правду говорят: для кого война, для кого мать родна… Иваницкие вон, через дом от нас, считается, были на фронте, чего только не понавезли: гардины, хрусталь — на всю жизнь хватит. А шуба? Видел, какая на этой интендантке шуба! Из чистокровной обезьяны!

— Фа-ина, — взмолился Федор, с трудом прожевывая мясо и лаская взором жену. — Ну что ты в самом-то деле расстраиваешься. Была б голова на плечах, а обезьяны — дело наживное! Ну?

— Да разве я тебя укоряю? — сказала тетушка, обернувшись к нам с Юрием. — Тряпки мне нужны? Тьфу! Главное, здоровье, а его-то у Феди как раз и нет.

— Подагра у меня, — словоохотливо сообщил нам дядюшка, — потому и в армию не взяли. Какой от меня прок? Ноги вспухнут, хоть руками их переставляй.

— Ужасная подагра, — вставила тетя, пододвинув мужу тарелку с грибами. — Ополчение забыл? Тебя еще тогда забраковали.

— Да, уж ополчение. — Дядя хрипло засмеялся и даже головой замотал. — Ополчение тут у нас, видите ли, собрали в первый месяц. Колю-физрука помнишь? — обратился ко мне дядя. — Высокий такой, в вашей школе преподавал. Помнишь, конечно. Из бывших беспризорников. Ну вот… нацепили ему кубик в петлицу. Собрал нас, трухлю, девятьсотого года рождения. Винтовка, скатка, противогаз — и давай закалять, отсюда и до вокзала делать броски. На первом же марше чувствую, не могу. Не идут ноги. Отстал и как был при всей амуниции — бух в кювет.

— Подходит этот Коля… — вставила жена.

— Да, подходит этот Коля, — повторил увлекшийся дядя, — и говорит: «Что, брат Чашкин, выдохся? Ай-яй-яй! Ну-ка, вставай! Встать!!» А я глаза закатил, помираю. А теперь тычут: тылови-ик!

— Вы чего не едите, мальчики? — всполошилась тетя. — Не стесняйтесь. Нас не разорите.

— Спасибо, — глухо ответил Юрий, вставая из-за стола. Я тоже поднялся.

— Так скоро? — огорчилась тетя.

Я так был подавлен мелочностью и откровенным, бессознательным бесстыдством людей, судя по всему видевших во мне покладистого родственника, что у меня язык не повернулся напомнить о часах. Приедет из Новосибирска мать — пускай сама забирает.

— Пожалуй, пора и мне, — сказал дядя.

— Куда же вы так все сразу? — заворковала тетя, обращаясь неизвестно к кому. — Федюш, не спеши. — И ко мне: — Мамочке привет! Большой-пребольшой. Что же она не пишет? Пусть пишет! А, может, все-таки останетесь, чайку попьете?

— Нет, благодарю.

Надевая на ходу шинель, я пошел вслед за Юрием. На крыльце он неожиданно улыбнулся и сплюнул:

— Ну и парочка: гусь да гагарочка…

Вдруг захотелось поскорее уехать.

Мы уже подходили к калитке, когда она отворилась и перед нами вырос мальчонка, так метко бомбардировавший снежную бабу. Казалось, он поджидал нас. На оттопыренных ушах его сидела большая фуражка с черным артиллерийским околышем и сломанным козырьком. Худенькое конопатое лицо посинело от холода. Из распахнутой на груди длиннополой стеганки выглядывала темная гимнастерка и широкий ремень с буквами «РУ» на медной пряжке.

— А-а, орудийный наводчик, — улыбнулся Юрий.

— Закурить не найдется? — быстро спросил подросток, шмыгнув носом. И вдруг обратился ко мне: — Не признаете, дядя Сережа? Юрка я, капитана Петра Семеныча сын. Дайте папироску.

— Не рано ли тебе курить, может, потерпишь? — сказал я, с трудом узнавая в этом вытянувшемся пареньке с запавшими глазами пухлого малыша Юрку. — Живешь-то где?

— Я? — переспросил малый. — Мы с сестрой, с Варькой, Она в институте учится, по-английскому! А живем во-он тама наверху. — И он указал пальцем на «голубятню». — Я вас сразу признал.

— Не тама, тезка, а там, — сказал Юрий, приподняв за сломанный козырек фуражку паренька. — Эх ты, курильщик.

— Тама… там… я в учителя не готовлюсь! А вы настоящие офицеры, вы артиллеристы, да? Как папа? Вона пушки на погонах. — Он встал на носки, ткнул пальцем в мое плечо. — А наш КВ дальше ихнего «тигра» бьет, правда? Болванками.

— Ты, значит, в ремесленном? — перебил я его. — Сколько же тебе? Пятнадцатый год? Непохоже. И почему вы в мансарде живете, а не в комнате?

— Я знаю? — поморщился Юрка, видимо недовольный тем, что его отвлекают какими-то пустяковыми вопросами.

— Отец где? — спросил я.

— Батя? — Юрка махнул рукой. — Без вести… неизвестно. Был бы жив — заявился. А мать еще при немцах померла. Забили. — Юрка заговорщицки снизил голос, точно посвящая нас в тайну, оживленно повторил: — Забили. Как военнослужащую жену! Полицаи ночью ее зацапали! Пришла в синяках, платье порвато, кровью харкает. Весь день стонала. Утром стали будить — не дышит. Сама лежит как живая, и глаза открыты. Мы с Варькой ночью ее и схоронили, там, за сараем… Варька рада будет, если зайдете. Одни мы. Айда?

Мы переглянулись. Время у нас в запасе было. Обратный поезд отправлялся в первом часу ночи. Я нерешительно сказал Погорелову:

— Зайти, что ли? Хорошие соседи были.

— Пожалуй, можно.

Мы поднялись по лестнице. Я нащупал спрятанную в мешковине ручку двери.

— Раньше тут голубей держали.

— Только побыстрей, — поторопил Юрка, — а то холоду нанесете.

На дворе было пасмурно, и маленькая комнатушка с одним оконцем, обклеенным пожелтевшей газетой, показалась мне совсем темной. Я не сразу разглядел небольшой столик, заваленный книгами, и поднявшуюся из-за него при нашем появлении щуплую девичью фигурку в простеньком ситцевом платье. Потом вспыхнула керосиновая лампа, и в ее свете можно было хорошо рассмотреть Юркину сестру. У нее были коротко подстриженные с кудрявинкой волосы, и, хотя она казалась совсем подростком, в гордом повороте слегка наклоненной головы, в плавной округлости плеч, в молодой развившейся груди уже чувствовалась своеобразная неповторимая женственность. На нас глядели серые, по-взрослому строгие глаза. И эти глаза и две жесткие морщинки у плотно сжатого рта вызвали во мне какое-то непонятное чувство робости.

— Это дядя Сережа, — крикнул Юрка. — Узнаешь?

— Узнаю, — тихо сказала Варя. Она сделала шаг навстречу, и я ощутил в своей руке шершавую ладонь.

— Подумать только, уже в институте? — невольно вырвалось у меня.

Варя поправила волосы:

— Уж извините нас, — сказала она, ловко придвинув единственный табурет. — Угостить вас нечем. Не ждали.

— Спасибо, не надо. Мы только поели, — ответил я. Юрий снял с плеча вещмешок и положил его у стола. Вместе с ним мы присели на один табурет. — Ну, а вы… как здесь живете?

Я запнулся, окинув взглядом обстановку комнаты. Дымившая чугунная печурка, две-три фотографии на стене, сбитый из ящиков и покрытый какой-то пестрой тканью топчан, на котором сидела Варя, красноречиво говорили за себя.

— Почему вы поселились здесь… бросили хорошую комнату?

— Топить нечем, — сказал Юрка, — кизяков достанем, Сова Марципановна ругается. Всю, говорит, мне мебель продымите. Ей хорошо — полон сарай дров.

— Она не обязана снабжать нас дровами, — наставительно заметила Варя.

— Не обя-за-на. Все равно дрова у них блатные… И сало тоже втихую с бойни авоськами тащут. А нам шкодила без конца. То через кухню запрещает ходить, чтоб «не нагрязнили», то по часу не открывает, будто не слышит. Варька даже простыла, на холоду ждавши, до сих пор болеет. До чего ж хитрющая Сова! Пристала: перебирайтесь наверх, там, дескать, теплее вам будет, от печного борова дух идет… А сама сейчас нашу комнату открыла вроде как «для просушки» и уже управдома поит. Магарыч ему сует. Ордер хочет переписать.

— Перестань, — оборвала Варя, с силой усадив Юрку рядом с собою. — Сплетничаешь, как девчонка! Стыдно… Нам тут действительно теплей, — неожиданно весело промолвила Варя, задерживаясь взглядом на лейтенанте. — Да, да, очень даже неплохо. — Она крепко обняла братишку и, слегка склонив стриженую голову, добавила: — Вообще все хорошо, вот скоро окончу институт, полгодика осталось: в учительском я. А Юрка — ремесленное. Еще как будет хорошо!

При этих словах Юрка весь подтянулся и гордо выпятил подбородок:

— Заживем будь здоров! Токарь третьего разряда, — сипловатым баском заявил он. — По шестьсот в месяц да плюс премиальные! Даром только они там на меня взъелись за обще-тере-ти-ческие. Начхать мне на теретические. У меня зато практика лучше всех! Я себя покажу, как работать стану… — он посмотрел на сестру. — Хлеба будет — во! Каждый день досыта можно наедаться.

От меня не укрылось, что узкая Барина рука сжала плечо брата, так что малый от неожиданности даже охнул.

— И чего городишь! — с укоризной произнесла сестра, натянуто улыбнувшись лейтенанту. Погорелов почему-то вдруг опустил ресницы. — Хлеба тебе мало? Полная скрыня!

У парнишки удивленно заметались глазки.

— Где? — он подбежал к сундуку, открыл крышку.

— Не обращайте на него внимания. Неслух. Учится неважно, — скороговоркой произнесла Варя, хрустнув скрещенными пальчиками. — Вот мне учиться легче. Даже сама удивляюсь. Все очень просто. Я с мамой тренировалась по-английски. Она два языка знала. А вы каким-нибудь владеете? — обратилась она к Юрию Погорелову с застенчивым лукавством. При этом ее худое личико сделалось удивительно симпатичным, а синие глаза замерцали открыто и доверчиво.

— Нет. Я не владею, — смутился Юрий. — Значит, жить вам… трудновато.

— Да нет, что вы, — перебила Варя, мучительно покраснев и словно не расслышав его вопроса. — А вам стыдно не знать иностранного языка. Вы же офицер и должны быть всесторонне образованным человеком.

Юрка-маленький сказал:

— Мы даже пенсии за отца не получаем.

— То есть как не получаете? Почему?

— Н-не знаю, — как-то сразу померкла Варя. — Мы… все ждем. Ведь многие возвращаются. А мне все кажется, если пойдем хлопотать о пенсии в собес… так папа уж никогда не вернется.

— На что же вы живете? — спросил Погорелов.

— Как на что? — со страхом переспросила Варя. Она отодвинулась в тень, подальше от лампы, как бы желая скрыть растерянное, побледневшее лицо. — Мы в колхозе картошку убирали, пришлось на трудодни. Из нее тоже печем лепешки. Правда, вкусные. Жаль, что нет испеченных. — Лейтенант неловко вытащил из кармана бумажник, в котором хранились наши общие деньги. — Да что вы, в самом деле, как вам не стыдно? — вспыхнула Варя, беспомощно отводя глаза и покраснев до слез. — Не смейте!

Неожиданно на лестнице послышались торопливые шаги. Дверь отворилась, и в комнату вскочила запыхавшаяся и радостная Фаина. На плечи ее был накинут пуховый платок, в руке она держала стаканчик, обернутый газетой.

— Ух, как у вас жарко, а у нас холодище! Чем это вы топите?

Варя не шевельнулась, только из темноты напряженно блеснули ее глаза.

— А я думала, вы на станцию пошли, — щебетала тетушка, уставившись на Погорелова. — Потом вижу из окна — повернули к Вареньке! Дай, думаю, вареньица моей соседке снесу, пусть чаем угостит офицеров. — Она поставила на стол стаканчик. — Каковы женихи-то, Варенька. Молодцы, просто загляденье, с погонами, а?

— Варенье, — буркнул Юрка, — с нашего же сада. Если ж я пойду за яблоками, кричит: зеле-еные еще, не обрывай!

— А мы ведь с Варенькой друзья, — не унималась тетушка, пропустив мимо ушей Юркину реплику. Она хотела было присесть рядом с неподвижной, точно изваяние, девушкой, но передумала и лишь похлопала ее по руке. — Она у нас умница! Ох, какая умница. Очень, очень славная. И учится хорошо. А Юрка — драчун, но тоже славный. — Тетушка вдруг оглянулась по сторонам. — Куда же вы, милочка, гостей сажать будете? Что же вы ко мне ни разу не забежали? Уж я бы вам уделила парочку стульев. Сейчас и пригодились бы. — Тетушка мазнула пальцем по печурке. — Сажа! Фи! У меня же мел есть. Вы отлично знаете, что я вам всегда, всегда готова по-соседски помочь. Странная вы какая-то, ей-богу. Вот расхворались. Зелененькая вся, а за кальцексом зайти ленитесь. Нехорошо, нехорошо с этих пор забывать себя. Вот и с пенсией… Давно бы надо эту пенсию получить!

— Уйдите, Фаина Марципановна, — едва слышно прошептала Варя.

— Ну вот! Вот видите! Благодарность… ох, — вздрогнула тетушка, глянув на часы, — у меня ведь чай сбежит.

И, словно ошпаренная, бросилась вон.

— Ну-ка, постойте! Один момент! Который там час на моих часах?!

Кажется, я произнес это слишком громко. Тетушка на мгновение удивленно застыла на пороге, и я уже сам, вытолкнув ее легонько, вышел с ней на лестничную площадку.

На совином лице Фаины одновременно отразилась целая гамма чувств: растерянность, фальшивое возмущение и неподдельный страх. Со всей возможной в тот момент выдержкой я сам помог ей снять часы, оставившие на пухлом запястье розоватый след.

— И не вздумайте, — тихо сказал я тетушке, — выселять ребят из квартиры. Вы знаете, где погиб их отец! Он не ссылался на подагру, как ваш Федя. Варя с Юркой скоро переберутся в свою комнату! И дрова у них будут. Об этом мы позаботимся. Иначе мы заявим о ваших проделках в военкомат. А там с вами будет разговор короткий!

— Сережа! Вы меня оскорбляете!.. Я этого не заслуживаю, нет!

Я не стал дожидаться, пока она выскажется, и ушел, закрыв за собою дверь.

Еще через минуту часы лежали на столике перед Варей, тускло переливаясь в свете керосиновой лампы.

— Это вам… с братом, — сказал я. — Этого хватит на полгода: выкупать паек, на одежду, А насчет пенсии мы устроим.

— Я думаю… я думаю, что, может быть, не надо спешить с пенсией, — запинаясь, пробормотал Погорелов, открыв наконец бумажник и робко выкладывая на стол его содержимое. Он побагровел. — Может быть, ваш отец, Варя, и в самом деле того… Тут вот у меня маловато, но мы… я и впредь могу присылать… для Юрки! Только пусть он хорошо учится! Братишка у меня точь-в-точь такой был. Когда эвакуировался в поезде с дедом, попал под бомбежку. Нет, правда… Мне заботиться не о ком. Так что вполне… Ну, что ж тут такого?!

Кажется, впервые за всю нашу поездку Погорелов разразился такой длинной речью. Запнувшись, он поднял на Варю глаза, потом кинул на меня отчаянный взгляд, требуя поддержки.

— Да, — солгал я, — у него действительно был братишка, и тоже, кажется, звали Юркой.

— Ну, конечно, — поспешно произнес лейтенант, — не Федькой же.

Варя, глядевшая на лейтенанта во все глаза, словно только сейчас поняла, что происходит. Она вдруг уронила голову, зарылась лицом в ладони, хрупкие плечи ее мелко-мелко затряслись. Юрка-маленький прижался к сестре и с любопытством смотрел на Юрия-большого. Лейтенант сочувственно подался вперед и сделал судорожное движение горлом, точно сглотнул застрявший комок. Его грубоватое широкое лицо было жалким и взволнованным.

— И чего ты на меня уставился? — хмуро спросил Погорелое мальчика. — Озорник ты. Сестру вот не слушаешься, на теоретические предметы чихаешь.

— Я не буду больше, — буркнул Юрка. — Я работать лучше буду. Не нужны нам часы.

— Много ты наработаешь неучем! Поссориться со мной хочешь? Мы же с тобой тезки… вроде родственники.

Варя подняла голову и в смятении посмотрела на Погорелова таким долгим взглядом, что я вздрогнул. Лейтенант весь выпрямился, шевельнул пересохшими губами, словно желая что-то сказать, и радостно заулыбался. Кажется, я присутствовал при рождении вечного и всегда удивительного человеческого чувства.

— Ну вот, скоро нам идти, — грустно промолвил Юрий. — Кальцекс, Варя, у нас в полку тоже найдется. Можно прислать. Когда учишься в институте… м-м, болеть вредно. Мы не надоели вам?

— Нисколечко, — проникновенно сказала Варенька. — Напротив, посидите еще. Нам… Юрке вы очень понравились. У него чуткая душа.

Лейтенант от этих слов еще больше приободрился и вдруг очень связно и, я бы сказал, занимательно стал рассказывать о своем детстве, о фронте. Я никогда не думал, что этот человек может быть таким разговорчивым. Варенька поддакивала ему, улыбалась. Она, как видно, была хорошей собеседницей и умела слушать.

Потом все вместе пили чай. Юрий достал из вещмешка круг колбасы, банку сгущенки. Мальчишка же сразу оценил по достоинству тетушкино варенье, съев один почти весь стакан. Лейтенант сказал, что теперь Юрке-маленькому не придется лазить за зелеными яблоками; летом он специально приедет в отпуск и привезет своему тезке целую корзину свежей черешни, которой в полковом саду полно. «Желтый сорт. Слаще во всем городе нет».

— Да, самые сладкие, — нерешительно подтвердил я. Никакого сада в нашем полку и в помине не было.

…Уже смеркалось. Пора было собираться. Я простился и первым покинул мансарду. Я изрядно промерз, пока вышел Юрий.

— Черт возьми, — сконфуженно сказал он, когда мы спускались по шаткой лестнице. — В самом деле, не мешало бы поучиться языку, как советовала Варя. Я все хотел засесть за немецкий, но английский мне больше как-то нравится. Если что неясно, можно будет проконсультироваться… в письмах. А? Это удобно?

— Разумеется, — ответил я. — Ты обязан это сделать, если серьезно берешься за учебу.

Когда мы подходили к крыльцу, нам навстречу попалась тетушка с тазом золы в руках. Она прошла мимо, с достоинством отвернув голову.

— А где вещмешок? — спохватился я. — Там ведь продукты.

— Забыл, — буркнул Юрий.

— Вернешься?

— Ладно, — сказал он, отводя глаза. — В другой раз.

* * *

…Из военкомата мы вышли совсем затемно. Над заиндевелыми тополями городского парка поднимался красный месяц. По-видимому, автобус не имел точного расписания, и мы битый час зябли на остановке. Потом, перехватив какого-то учрежденческого возницу, ехавшего на паре разномастных лошадей встречать начальника, двинулись на вокзал. Легкие на ходу санки с ковровой полостью и пахучим сеном внутри плавно скользили по накатанному большаку. Весело позванивали колокольчики, отрывисто фыркали лошади, понукаемые кучером.

На душе было легко и покойно. Я ничуть не жалел о том, что, может быть, вижу все это в последний раз: впереди ждала большая жизнь, полковые товарищи, ученье, военные будни. Неожиданно я вспомнил, что у Юрия в кармане, кроме литера на билет, ничего не осталось, и довольно беззаботно прошептал ему на ухо:

— Придется нам, дружок, сутки попоститься! Хорошо бы самолетом: раз — и дома.

Лейтенант не ответил. Свет промелькнувшего фонаря упал на его лицо. Оно было мечтательным и немножко торжественным. Кажется, Юрию не очень хотелось домой.

НАВОДНЕНИЕ

К вечерней поверке Сергей опоздал. На улице его прихватил теплый дождь, какие нередко льют в марте у подножия Памира. В казарме же было прохладно, гимнастерка сразу прилипла к спине, вызвав неприятное ощущение сырости.

— Брр! — поежился Сергей. — Промок совсем.

— Зараз высохнешь, — заметил, укладываясь спать, его сосед по койке Вася Тимко: — Ох, и дасть тебе жару сержант!

При упоминании о сержанте Сергей поморщился; лейтенанту еще можно было объяснить — засиделся в библиотеке, зачитался… На сержанта Нечитайло никакие доводы не действовали. Сержант всегда был прав. Из-за этой правоты Сергею чаще других приходилось ходить в наряды, служба давалась ему нелегко. Тем более что особой выносливостью он не отличался.

А началось все, казалось бы, с пустяка. Как-то на политзанятиях сержант «зашился». Тогда лейтенант вызвал Сергея, и тот, по обыкновению, ответил обстоятельно и толково.

— Вот это ответ! — похвалил лейтенант.

Покосившись на Сергея, задетый Нечитайло пренебрежительно обронил:

— На языке далеко не уедешь!

Сергей не придал этому случаю значения, но сержант с тех пор стал с ним подчеркнуто официален и ни в чем не давал поблажки.

Сергей вздохнул и стал молча стягивать гимнастерку.

Из-под белой простыни выглянуло худое смуглое лицо Хамида Мансурова.

— Ужин в тумбочке, — строго сказал он. — Кушай, пожалуйста.

Разломив большой бутерброд пополам, Сергей предложил:

— Кто за компанию?

Хамид покачал головой, зато розовощекий Тимко с готовностью протянул широкую ладонь.

— Давай! — потом, набив рот хлебом с колбасой, похвалил: — Добрая штука… Ты, Сереженька, почаще в город ходи!

— Ат-бо-ой! Прекратить разговорчики! — раздался голос Нечитайло. Плотный, крутоплечий, он шел из дальнего конца казармы между рядами коек, картинно выпятив грудь и поскрипывая офицерскими сапогами. Около Сергея он остановился, качнулся на носках: — Вы что, Белкин, на особом положении? Или для вас устав не писан?.. Почему к поверке не явились?

Сергей не ответил.

— Я смотрю, распустились тут некоторые… Дисциплина для них ничего не значит!

Молчание Сергея, который обычно за словом в карман не лез, несколько озадачило сержанта. Видимо подражая лейтенанту Трушкину, он заложил руки за спину; его крупные губы тронула усмешка:

— Ну, и как, ученый, скоро академиком станете?

Ох, уж эти нечитайловские шуточки! Сергей не выдержал:

— Да уж скорее, чем вы — командиром взвода.

— Болтаете тут!.. — вспыхнул сержант, глаза его забегали. — Вы лучше порядок наведите! Портянки вон под койкой с полудня валяются. Разгуливает где-то с самого утра, да еще грязь развел… Убрать немедленно!

Сергей было привстал, но при последнем слове сержанта снова опустился на койку.

— Во-первых, как сами изволили выразиться, болтался я с утра, а портянки только с полудня…

— Один наряд вне очереди! — выпалил Нечитайло и, повернувшись, зашагал к выходу.

— Товарищ сержант, я тильки вспомнил: то ж мои портянки! — крикнул ему вдогонку Тимко.

Но тот, казалось, не расслышал. Задержавшись у дверей, он принялся что-то втолковывать дневальному. Солдат слушал его, весь подавшись вперед и придерживая у пояса зачехленный штык. «Наверняка ночью разбудит мыть полы. Уж лучше бы сразу, а то опять не высплюсь», — мрачно подумал Сергей.

— И чего он до тебе причепляется? — посочувствовал ему Тимко. — Как я тех портянок не заметил?..

— Не в портянках дело, — буркнул Сергей. — Чести ему не хватает, что ли, служаке…

— Зачем так говоришь? — приподнял с подушки стриженую голову Хамид. — Плохие слова говоришь. Сержант дисциплину требует, понимать надо.

— Да Серега и понимае, тильки полы ему оттого мыть не легче, — со вздохом заметил Тимко. — Спокойной ночи, Сереженька!

В казарме стояла полутьма. Закинув руки за голову, Сергей смотрел в освещенный снаружи квадрат окна, В ртутных каплях дождя на стекле дробились лучи уличного фонаря. Поскрипывал на ветру угольно-черный карагач. Дома, в далеком приволжском городке, сейчас еще светло. Мать, наверное, приняла дежурство, сидит у телефона в больнице. Может, думает сейчас о нем?.. Сергей представил себе, как он выглядит со стороны, босой, с мокрой тряпкой в руках, и усмехнулся. «Видела бы мама…»


— Тревога!

— Па-а-дъем! Поднимаясь!

Сергей с трудом разлепил щемящие от короткого сна веки. Кто-то стаскивал с него одеяло. В первую минуту Сергей решил, что его будит дневальный мыть полы. Чертыхнулся, приподнялся на локте и увидел поспешно одевающегося Мансурова. С соседних коек спрыгивали солдаты, кругом на все лады повторяли команду: «Подъем! Тревога!»

В казарме слышались топот, лязг винтовок, разбираемых со стоек, короткие разговоры, и над всем этим, необычайно громкий и трескучий, властвовал зычный бас Нечитайло:

— Оружие оставить! Только скатки. Поторопись! Осталась одна минута!

— Строиться!

Дневальный вторил ему звонким от усердия голосом, в котором слышалась радость человека, довольного перерывом в долгом и нудном ночном дежурстве.

Сергей, сопя спросонья, натянул сапоги, надел гимнастерку, застегнул ремень. Уже не первый раз взвод поднимали на рассвете, и Сергей втайне надеялся, что тревога ложная и дело ограничится лишь проверкой на быстроту подъема.

На мокрой булыжной площади перед казармой Нечитайло уже выстраивал взвод. Солдаты, зябко поеживаясь на сыром ветру, шутили:

— Не иначе складская машина увязла. Толкать придется.

— А может, строем на кухню — картошку чистить?

— Нэ може быть! — весело возразил Тимко. — Если на кухню, то разбудили бы нас с Сергеем. Зачем всех беспокоить?

Солдаты засмеялись. В сторонке, у карагача, Сергей заметил фигуру взводного лейтенанта Трушкина. Тот короткими затяжками докуривал папиросу.

— Ррравняйсь! Мир-рна! — рявкнул Нечитайло и, выгнув ладонь, легко, побежал навстречу командиру.

— Отставить, вольно, — негромко произнес лейтенант. Юное лицо его сделалось непривычно строгим: — Шум подняли, соседей не жаль!

— Вольна! — уже тише выдохнул Нечитайло, не спуская с лейтенанта глаз. Тот, сделав легкий жест, будто отмахнувшись от сержанта, подошел к строю.

Солдаты оживились. Трушкина во взводе любили. Немногим старше своих подчиненных, он был прост, немного застенчив и никогда не повышал голоса. Поговаривали, что не случайно у него такой помкомвзвода, как Нечитайло: этот за двоих кричит.

— Никто не угадал. Ни толкать, ни дергать, ни тем более картошку чистить не будем, — спокойно сказал лейтенант. — Дело гораздо серьезнее. В горах тает снег. После ливня возле одного из горных кишлаков река вышла из берегов, смывает дома. Надо помочь колхозникам, дорога каждая минута. Обстановка ясна?

— Ясно, поможем, — последовал дружный ответ.

— Нечитайло, ведите!

Взвод тронулся к проходной, четко печатая шаг. Вдруг сержант наклонился к Тимко, и Сергей услышал его торопливый шепот:

— Вася, не в службу… Слетай в казарму, там у меня за тумбочкой кирзовые сапоги, притащи.

Тимко кинулся назад.


Ночь была на исходе. Под желтым лунным светом клубились низкие дымчато-золотистые тучи; черные, будто лакированные, поблескивали высокие окна казармы. Солдаты на ходу подтягивали ремни, поправляли скатки. Каждый был по-особому сосредоточен и серьезен, как всегда перед трудным походом.

У ворот стояла грузовая машина с зажженными фарами. Команду Трушкина «Садись!» встретили ликованием: думали, что предстоит марш-бросок. Солдаты врассыпную кинулись к грузовику. Нечитайло на радостях крепко забарабанил кулаками по спине Сергея:

— Давай, давай, академик, торопись!

— Сам не останься! — Сергей первым прыгнул в кузов.

Лейтенант сел в кабину вместе с каким-то усатым таджиком в халате и тюбетейке. В последний момент наверх втащили запыхавшегося Тимко.

— Нема твоих сапогив! — крикнул он сержанту.

— Ах ты черт! — выругался Нечитайло. — Совсем забыл: я ведь их в тумбочку запер…

Машина мчалась по улицам города, вспугивая сонную тишь. Туман плыл над арыками, вползал в расселины старой мечети. Белые дома, чайханы с потухшими жаровнями у порога, розовые шапки урюка над подмокшими за ночь глиняными дувалами — все это было окутано дрожащей дымкой испарений. Не верилось, что где-то впереди, в спокойной мгле рассвета, люди, рискуя жизнью, бьются с бушующей рекой.

В кузове было тесно. Сзади на Сергея всем телом навалился Нечитайло. Сергей стиснул зубы и при каждом толчке хватался за покатый угол кабины, с трудом удерживаясь на ногах.

Вскоре грузовик вырвался на загородное шоссе. Светало. Впереди, в клубящемся прибое облаков, проступили голубые отроги Памира.

Ехали долго. У развилки дорог машина резко затормозила. Вправо уходила широкая глинистая тропа со множеством следов, заполненных мутной пенистой водой, по обеим сторонам ее тянулись зеленые поля хлопчатника. Лейтенант с усатым таджиком выскочили из кабины.

— За мной, товарищи, — сказал Трушкин, прыгая через кювет.

Он торопливо зашагал по вязкой булькающей жиже. Солдатские сапоги принялись дружно месить грязь. Лейтенант не оглядывался, зато Нечитайло, замыкавший колонну, то и дело покрикивал: «Не отставай, орлы, поторопись!» — хотя позади него уже никого не было.

Дорога огибала холм. Из-за поворота явственно донесся шум воды. Сержант ускорил шаг. Поравнявшись с Сергеем, он с ехидцей сказал, кивнув головой в сторону реки:

— Пожалуй, кой-кому придется сегодня запачкать ручки… А? — Он хрипловато рассмеялся, вскинув подбородок.

— Кому ручки, кому ножки, — в тон ему отозвался Сергей, покосившись на забрызганные грязью хромовые сапоги Нечитайло.

Шагавший рядом Тимко фыркнул.

— Што-што? — Сержант сделал вид, что за чавканьем сапог не расслышал слов Сергея. — Видали мы таких ученых-моченых, на солнышке печенных!

Лейтенант Трушкин сердито оглянулся:

— Ну-ка, сержант, в голову колонны!

Нечитайло смерил Сергея хмурым взглядом и нехотя ушел вперед.

Взвод обогнул поросший колючкой холм, и перед солдатами как-то совсем неожиданно открылась картина наводнения: по дну зеленой долины с грозным шумом несся широкий мутный поток, сметая на своем пути полуразвалившиеся глиняные постройки; подмытые водою стены медленно, но покорно оседали и исчезали в грязно-желтых волнах, тонкие молодые деревца, оказавшиеся посредине стремнины, гнулись под напором потока и дрожали, как живые, время от времени некоторые из них, вырванные с корнем, уносились вниз по течению.

Солдаты без команды ускорили шаг. То тут, то там на грудах домашнего скарба сидели, закутавшись во что попало, женщины из затопленного кишлака. Прижимая к груди плачущих детей, они обращали к солдатам истомленные лица. Старики с длинными посохами в руках скорбно глядели вниз, на дно долины, где лютовала разлившаяся река. Мужчин и подростков здесь не было. Их полосатые халаты мелькали на берегу вперемежку с зелеными гимнастерками солдат, очевидно вызванных еще раньше из других частей округа.

— Бегом! — неожиданно властно приказал Трушкин.

Взвод с тяжелым топотом кинулся вниз.

На берегу, почти нависая над гудящей рекой, стояло деревянное зданьице с ярко освещенными окнами. Оно вздрагивало от каждого удара взбесившихся волн. Сергей, запыхавшись, остановился, заглянул внутрь. Между рядами больничных коек ходила смуглая девушка в белом халате и с напряженной улыбкой успокаивала лежавших.

Взревела вода, и часть берега у самых ног Сергея обрушилась. Сергей глянул в пенистую стремнину. На миг ему показалось, что и он вместе с зыбкой сушей летит невесть куда, в клокочущую пропасть.

— Навались, ребята! — прозвучал сзади голос Нечитайло.

Сергей бросился к большой куче камней, возле которой, точно муравьи, суетились солдаты и колхозники, в одиночку и по двое таская камни к реке.

По дороге он наткнулся на Хамида, остолбенело смотревшего под обрыв, схватил его за плечо, и они побежали вместе.

— А ну-ка, включайтесь! — перекрывая шум потока, крикнул им лейтенант Трушкин. — Стойте! — он жестом руки остановил бегущих. — Не так, товарищи! Мартышкин труд получается. Цепочкой надо, конвейером камни передавать… Становись в линию!

Тихоню-лейтенанта словно подменили. Взгляд его посуровел, властно и резко зазвучали команды.

Берег от размыва спасали треноги, сбитые из телеграфных столбов. Последние из них покачивались у невысокого обрыва возле больницы. Спасатели забрасывали их камнем и мешками с песком.

Сергей и Нечитайло работали рядом. Передавая тяжелый булыжник соседу, бородатому жилистому таджику, Сергей видел, как сержант уже кидает ему следующий камень. Лицо у Нечитайло было красно от напряжения, но он неутомимо, словно играючи, выпускал из ладоней очередную глыбу, кричал задиристо:

— Эй, на конвейере! Пошевеливайся, а то тут Белкину делать нечего, обижается!

— А ты ему подкинь вне очереди! Ему не привыкать! — со смехом отвечали из цепочки.

— Но-но, без намеков!

— Яки там намеки, — отзывался Тимко, у которого на пунцовом лбу отчетливо проступала каждая веснушка. — Кому намеком, кому боком, сказала моя теща, когда я хотив ей дочку вернуть!

— Значит, ты женатый?! — на секунду опешил Нечитайло.

— А отчего ж я в армию призвался, колы у меня бронь была?! Любовь не шутка, верно, батя?

Бородатый таджик сверкнул зубами.

А река бушевала. Часть балласта тут же смывало водой. Пучина с визгом поглощала камни. Жутковато скрипели треноги. Что-то живое, неукротимое было в наскоках грязно-зеленой волны.

— Не поддавайся, братцы, веселей! — отчаянно кричал Трушкин. — Еще навали, еще! Выручай, Нечитайло!

От дикого напряжения у Сергея стучало в висках, сбитые камнями руки набухали мертвой усталостью.

Внезапно послышался приглушенный треск, чей-то испуганный возглас заставил людей обернуться в сторону реки.

Ближайшая тренога, зачаленная за тутовое дерево, вдруг накренилась. Снова раздался треск. Одна из двух веревок, удерживавших треногу, лопнула. Оборванный конец змеей мелькнул в воздухе. Все замерли. Стоит сооружению опрокинуться, и берег у больницы будет размыт в несколько минут.

— Нечитайло, канат! — крикнул Трушкин и прыгнул с обрыва в реку. Через несколько мгновений он уже уцепился за перекладину треноги.

Нечитайло схватил моток каната, лежавшего на земле, и бросил конец его лейтенанту. Трушкин, сбиваемый бурлящим потоком, не смог его поймать. Тогда сержант плюхнулся на землю и стал лихорадочно сдергивать хромовый сапог. Но нога застряла в узком голенище.

Сергей колебался какую-то секунду. Потом схватил канат, и разверстая пасть реки обожгла его холодом. Нечитайло, стиснув зубы, мотнул полуснятым сапогом и кинулся вслед за ним.

Три пары рук, переплетаясь в воде, обвязывали канатом скользкое бревно. Мутные брызги слепили глаза, вода заливалась в уши, в рот, отрывала людей, вцепившихся в треногу. Камни на дне, переворачиваясь, больно били по ногам.

— Туже затягивай! — отплевываясь, хрипел лейтенант. Сергей то и дело с головой уходил в воду.

— Готово! — крикнул Нечитайло, и вдруг лицо его исказилось от боли. — Ногу… придавило… Помогите, ребята…

— Держите за ремень! — бросил Сергей и, почувствовав на поясе цепкую руку лейтенанта, скрылся под водой. Пальцы его скользнули по разорванному голенищу сапога, нащупали острое ребро камня. Нога сержанта застряла между камнем и бревном. Обламывая ногти, Сергей попытался сдвинуть глыбу с места, но та не поддавалась. Он толкал ее, ища точку опоры; выныривал, захлебываясь, хватал воздух пополам с водой и снова проваливался в темную пропасть. Казалось, грудь вот-вот разорвется, не хватит сил. Но он все-таки одолел проклятый камень.

Потом они, поддерживая сержанта, выбирались по канату на берег. Чьи-то руки подхватили их. Сергея мутило. Он лег на землю, закрыл глаза и погрузился в тяжелое забытье.

Очевидно, лейтенант приказал его не беспокоить. Когда Сергей очнулся, над слепяще снежным хребтом Памира плавилось солнце. Высоко в синеве парил ястреб. Река все еще кипела, она бросалась на каменные барьеры, возведенные людьми, но была уже бессильна. Берег походил на поле боя: тут и там вповалку лежали солдаты, некоторые из них дымили цигарками поодаль, на бугорке, покрытом белыми заплатами сохнущих портянок. Сергей встал, глубоко вдыхая влажный теплый воздух. Он не сразу узнал лейтенанта, махавшего ему фуражкой. Лицо у Трушкина было землистого цвета, открытые в улыбке зубы блестели, как у негра.

Сергей повернул голову. В нескольких шагах от него на крыльце больницы сидели девушка в белом, Тимко и сержант с забинтованной ногой.

— Ось я и кажу, — говорил Тимко многозначительно, — шо эта сержантова нога может на вашу девичью судьбу влияние оказать. Зараз он у вас сидит, а потом вы до него в госпиталь… Очень даже прилично!

Строгие, сведенные брови девушки хмурились, полные губы были сдержанно поджаты.

— Кончай трепаться, — оборвал сержант.

— Да шо с нее буде? — беспечно отмахнулся Тимко. — Все равно по-нашему не понимае.

— Нет, я все понимаю, — сказала вдруг девушка, поднялась и уже в дверях добавила: — Вы, Тимко, лучше поправьте пилотку: она у вас задом наперед.

От неожиданности Тимко раскрыл рот.

Сергей хотел пройти мимо, но сержант остановил его:

— Закурить не найдется, Белкин? Присаживайся.

— Закурить? — Сергей вытащил из кармана мокрый комок, который утром был пачкой «Памира». — Одна каша.

— У меня есть, — с готовностью предложил Тимко.

Не спеша закурили. Молча пыхнули дымком.

— Пожрать бы, — мечтательно вздохнул Тимко. — Колхозники барана жарят…

— Перебьешься. — Сержант повернулся к Сергею: — А ты, оказывается, парень ничего.

— Еще, чего доброго, подружитесь, — усмехнулся Тимко.

— Вряд ли. — Сергею было неловко, но встать и уйти он просто не мог.

— Ну, ты не очень-то задавайся, — примирительно сказал Нечитайло.

— Точно, ты уж не обижай сержанта, — подмигнул Сергею Тимко. — Он у нас и так пострадавший… И как вы теперь, товарищ сержант, в одном чеботе фигурять будете?

Нечитайло посмотрел на свой хромовый, изодранный о подводные камни сапожок (другой он утопил) и поднял ногу:

— Тяни!

Тимко примерился, дернул и, не рассчитав сил, плюхнулся навзничь с сапогом в руках.

— Давай его сюда, — сказал сержант.

Темный предмет нелепой птицей описал в воздухе дугу и исчез в волнах реки.

— Красиво летел! — одобрил Тимко, взглянув на сержанта и Сергея, и все трое неожиданно рассмеялись.

ТЕЛЕФОННЫЙ ЗВОНОК

Часы показывали десять…

На тумбочке апрельским солнцем поблескивал телефон, готовый вот-вот взорваться резкой трелью. Звонить должны были из дальней загородной школы, но Александру Николаевичу, как на грех, нездоровилось.

И почему пригласили именно его? Наверное, горком посоветовал. Кто, мол, у нас по войне и по морю? Адмирал Перфилов! Отставник, делать все равно нечего, пускай с ребятишками побеседует.

И это все, что ему осталось? Ему, привыкшему ежечасно, ежеминутно чувствовать себя нужным в важных государственных делах. И вот…

Ребятишки в востроносых ботинках — нога на ногу — деловито смотрят на него (Ах, до чего интересно!), а сами перешептываются: скорей бы кончал, старик. В кино опаздываем.

Он так живо представил все это, аж под сердцем заныло. Был и он когда-то мальчишкой. Только вот ботинок не имел и не мечтал даже. Модничали в подмосковной слободе сынки купеческие. В подвальном окне Перфиловых по вечерам мелькали ноги в кремовых «уточках». Ноги, ноги… А на холодной печи умирала от чахотки мать. И он тихонько плакал. Потом натягивал сырые, разбитые сапоги, оставшиеся от отца, и топал в них на мещанские огороды — за мерзлым картофелем. Его ловили и нещадно, с вывертом, драли за уши.

Потом детдом, мастерская, в которой учил его ремеслу старичок-мастер.

Удивительно чувствовать себя человеком. Это пришло не сразу, словно медленно взбирался по лестнице из темного подвала и вдруг увидел солнце. Но где-то в глубине души долго еще тлели детские обиды, и по ночам снились чужие, равнодушные ноги в окне.

На шумных комсомольских сходках, где вихрастые пареньки громили оппозиционеров, Санька не всегда понимал, что к чему, тушевался. Зато по целым дням не выходил из детдомовской мастерской. Если дело не клеилось, падал духом, казался себе никчемным, бездарью, но инструмента не бросал; с каким-то отчаянным упорством переделывал заготовки, затачивал, лудил, паял.

И когда однажды мастер его похвалил, любовно поглаживая чисто сработанную фронтовую печку, ребята взглянули на Саньку, точно увидали его впервые. Но странно, сам он в эти минуты испытывал тревожную неловкость… И потом многие годы — оканчивая училище, а затем академию, получая все новые посты и награды, — он всякий раз как-то тяготился щедротами жизни, думал: заслужил ли он их, сможет ли оправдать?


…Телефон все еще молчал. Казалось, он, как и хозяин, изнемогает от ожидания. И уже не поблескивал — потух: солнце переместилось, теперь в его лучах золотился на ковре именной кортик — награда за отвагу и верность воинскому долгу и Родине.

…В Таллине, когда на рейде взорвались первые фашистские бомбы, он стал выплачивать этот долг — за все, что дала ему Советская власть.

За окнами затаилось море, все чаще появлялись в нем вражеские подлодки, сжимавшие кольцо блокады. Изредка постреливали зенитки. Прожектора шарили по черной глади моря, отблески их метались на стенах штаба.

Обстановка была тревожной. Тринадцатая армия отступала с боями, десятый ее корпус отходил к Таллину — защищать город. Его ждал полк эстонских коммунистов и флот. Четких указаний пока не было, но все твердо знали одно: нужно драться до последнего патрона. Немцы выходили к заливу, чтобы с востока отрезать город от советских войск.

— Слушать приказ! — говорит Перфилов.

Слушали молча моряки с катеров, совсем юные. Застенчивый, чубчик ежиком — лейтенант Благодарев, худенький Воробьев с вытянутой шеей, ни дать ни взять школьники на уроке. Небрежно облокотясь, улыбается стройный белокурый Козлов с мягкими, серыми глазами. Словно окаменел румяный, круглощекий Червонный, рядом с ним — долговязый Ливый: два неразлучных дружка, даже письма любимым на Украину пишут вместе. Однажды еще перепутали конверты…

Началась оборона.

Жаркие дни с соленым морским прибоем, со всполохами бомбежки по ночам и с неумирающим огоньком штабной коптилки, ночи без сна над истрепанной морской картой. Ребята уходят в море охотиться за подлодками, конвоировать корабли. Балтика густо напихана минами. Контактными, магнитными, акустическими.

Комиссар Земляков, бывший пограничник, уже немолодой, с белыми, точно вылинявшими от солнца, глазами, в трудные минуты только покряхтывал, сощурясь.

— Работать надо, Николаич. Война — работа…

И они несли свою будничную службу, подобно сотням и тысячам балтийцев. В любую минуту — стоило застучать морзянке с катера — Перфилов тут же посылал боевые приказы. Не спал сутками. Иногда ему казалось, что он присутствует на всех катерах одновременно.

Утром пришло донесение от Червонного:

— Докладываю…

* * *

С улицы донесся женский голос:

— Товарищ Перфилов!

Он встал, выглянул в окно. Женщина в платке крикнула, запрокинув голову:

— У вас дети есть? Дети, говорю, в пионерский лагерь?

— Они, милая, уже не в том возрасте.

Да, его дочери сейчас чуть-побольше, чем Жене Червонному, которого Перфилов любил, как сына. Женьки давно нет. На днях центральная газета поместила его последнее письмо. Когда-то его читала вся Балтика, сегодня — весь Советский Союз.

«Родная Талюшка!

Мы живем в такое время, что, прежде чем претендовать на счастье, необходимо завоевать его в жестокой борьбе, внести свою лепту в общее дело. Будут ли это силы, кровь или жизнь — безразлично. Вне этого оставаться нельзя…

Прошу тебя: не давай никаких обетов. Сделай свою жизнь счастливой. Каждый приходит и уходит. Одни раньше, другие позже. Это закон.

Будь умницей. Устраивай свою жизнь… так, чтобы пожить и за меня».

Но еще до того, как было написано это письмо, Женя Червонный много сделал.

Тогда, в конце июля, он трое суток преследовал подлодку. Гонялся за ней после жестокого боя, имея течь в пробитом осколками катере, преодолевая боль в раненой руке. В живых оставалось трое, лейтенант был и за рулевого, и за пулеметчика, и за командира. Он ждал врага на рейде острова Борнхольм, таясь у берега, сторожил в открытом море. Снова атаковал, заходя от солнца. Потом отрезал лодке отход к Финскому заливу. И, наконец, ночью, в кромешном дожде, загнал ее на минные поля…

Катер вздрогнул от дальнего взрыва, и эта дрожь отдалась в измотанном теле Червонного тихой радостью, словно выдернули ноющий зуб. И то же испытал в штабе Перфилов, уронив голову на карту.

А наутро, душное от низких облаков, Перфилов расставался с комиссаром. Бои шли на подступах к городу, матросы в тельняшках и эстонские рабочие бок о бок во весь рост ходили в атаки. И Земляков не мог усидеть в штабе отряда.

— Работать надо, работать. Я тут не выкладываюсь.

— Как же так? — попробовал уговорить его Перфилов. — Ты нам нужен.

— Там нужней, Саша, — сказал комиссар, надевая вещмешок. — Сейчас нужней там.

В этот шестой день обороны еще одно несчастье свалилось на Перфилова…

С базы пришло сообщение: щуцкоровцы связываются с фашистами, вышедшими на побережье. Помешать им во что бы то ни стало! И вот на коммуникацию вышли два «морских охотника» под командой Воробьева и Козлова. Белокурый красавец Козлов последние дни нервничал, но Перфилов, занятый по горло делами, не придал этому значения.

В одиннадцать ночи Козлов донес: «Видим два силуэта кораблей противника и шесть катеров». Перфилов приказал: «Ведите наблюдение. Ждите подмогу». Но вскоре Воробьев сообщил, что остался один. Командир звена Козлов поставил дымовую завесу и ушел на базу.

Он явился к вечеру, весь перепачканный мазутом. Говорил путано: мотор отказал, пробило маслопровод. И еще что-то…

Командир отряда молчал, уткнувшись в карту, словно не слышал. «Мотор, масло…» И он, Козлов, наверное, сам возился с мотором, этакий старатель. А теперь вот вернулся демонстративно перепачканный. И еще Перфилов думал, что моторы действительно барахлят, а запчастей нет. Но с войной не шутят. Свастика, точно спрут, сжимает горло земли. И против нее может быть только сила, и только огонь… В каждой руке, в каждом сердце…

Перфилов смотрел на карту, принимал и отдавал приказы, кричал в трубку, а Козлов все стоял — час, другой, третий.

Он стоял и слышал каждое прочитываемое вслух донесение Воробьева:

«…Даю ракету. Ответа нет. Открыли огонь…

…Корабли свернули с курса: малость пугнул их. Не разобрались, сколько нас здесь.

…Следую за противником. Шлите подмогу!»

Уже на рассвете, под гул прибоя, Перфилов прочел последнее донесение:

«…Обнаружил катера противника. Иду в бой. За Родину…» Перфилов поднял голову. Лейтенант стоял, сжав зубы. По черному лицу его катились слезы.

Перфилов, сломленный бессонницей, качнулся в кресле, сказал хрипло:

— Можете искупить вину… Завтра пойдете конвоировать транспорт.

— Спасибо…

— Разговоры отставить!.. Говорить будем, когда вернетесь.

Он не вернулся.

Ах, не так это просто — разобраться в человеке. За своих детей он спокоен, вырастил их скромными, работящими. Кто знает себе цену, тот и в бою не продешевит. А ведь есть и другие, вроде тех, кто по вечерам околачиваются в подъездах. С виду орлы, острословы, а каковы окажутся на поверку?

— …Саша, ты еще не завтракал.

В дверях стоит жена. Не оборачиваясь, он представляет ее доброе в морщинках лицо, сумку в разбухшей от тяжести руке.

— Потом…

— Саша, — сказала жена. Теперь он обернулся и увидел ее опущенные ресницы. Она всегда была с ним немного робкой, словно они не прожили вместе четверть века. — Послушай меня.

— Да…

— Пройдет твой грипп, и ты сходишь в министерство. Попросишь, чтоб тебе дали, как это… ну, какие-нибудь лекции. Правда… — торопливо добавила она. — Это очень нужно. И тебе, и всем… Я ведь знаю.

Он усмехнулся, покачал головой, и жена слегка покраснела, как всегда, когда ей казалось, что она говорит не то, что нужно. Но сейчас она была уверена в обратном: он просто не может дома, один…

— Ну хочешь, пойдем в министерство вместе. У нас ведь там друзья.

Получилось и вовсе глупо.

Он услышал, как скрипнула дверь. Жена ушла.

А телефон молчал. «И слава богу», — в сердцах подумал Александр Николаевич, но с каждой минутой все отчужденнее глядел на него, сам еще не понимая, чем взволнован. Видно, тем далеким, что всплыло в душе. Он должен помнить об этом. Все должны помнить!

Да, он многое пережил…

До последнего дня, когда стало известно, что Таллин окружен, все оставались на местах. Эвакуироваться считалось позором. А потом сразу десятки тысяч людей пришли в порт и стали грузиться на военные транспорты. В тыл вела одна дорога — морем, усыпанная минами, кишевшая вражескими судами и подлодками.

Командир отряда Перфилов с флагмана отдавал распоряжения. И караван продвигался к Ленинграду.

Уже потом, неделю спустя, в Кроншлоте они с новым комиссаром стали считать потери.

Осталось немного. А их уже ждал боевой приказ — высадить десант в Новом Петергофе.

Стоял студеный октябрь. Свинцовые волны Балтики бились в каменный пирс. Катера на швартовых скакали, словно взмыленные кони. Ветер рвал на Перфилове шинелишку, но он не чувствовал холода, слушал рапорт Червонного.

Живой, невредимый, с поседевшими за эти дни висками, Червонный отправлялся в самое пекло. Он верил, что все обойдется, неунывающий хохол. Не обошлось. Просто у него не было выбора: смерть или победа. Он первым прорвался к берегам Петергофа, не дрогнув под кинжальным огнем. Моряки пошли в атаку. И прорвались вглубь.

Он вернулся с рассветом к берегу — узнать о судьбе десантников. Прямым попаданием снаряда снесло рубку. Сверху из-за низких туч вынырнул «мессершмитт».

…Катер дрался до последнего. Волны Балтики сомкнулись над ним.

В эти морозные дни Перфилов словно утратил ощущение голода, холода. Волоча раненую ногу, обходил причалы.

Предстояло укрепить район, выловить мины.

«Работать надо, работать», — прав был комиссар Земляков. Работа спасала, не думалось, что впереди. Просто люди выкладывались до отказа, выполняли долг. А где-то рядом стоял Ленинград — голодный, заиндевелый, борющийся. Был день, когда, казалось, все уже потеряно, не выдержит город, не выдержат отрезанные немцами гарнизоны на островах Эзель и Даго.

И вдруг, не прошло и недели, Балтику пронизала весть:

— Немцы биты под Тихвином. Генерал Мерецков наступает!

Солнечным снежным утром Перфилов стоял перед новым пополнением. Курносые мальчишеские лица, чубчики из-под бескозырок. Медленно падал снег. В зимней шуршащей тишине отчетливо звучал глуховатый голос Перфилова.

Он говорил о традициях экипажей «морских охотников». О мужестве. О своих друзьях, что выиграли войну, но не увидят победы.

Вспоминая снежное утро в грохочущих отзвуках наступления, он подумал, что те, погибшие, и те, кто пришел им на смену, были не намного старше школьников которые ждут его сегодня. Наверное, ждут.

А телефон молчал. И в груди адмирала шевельнулась горечь. Когда раздался звонок, он поспешней обычного схватил трубку — даже под лопаткой кольнуло.

Звонила подруга жены, просила передать, что взяла билеты в театр.

— Да, — сказал адмирал, — я передам.

И сразу же, все так же торопливо, набрал номер. Диск срывался. Короткие дальние гудки. И снова набор, И снова.

— Алло! Я слушаю, — донесся наконец едва различимый голос. — Кто? Комсорг… Виктор…

Фамилии Перфилов не разобрал. Он назвал себя и, волнуясь, чуть ли не покрикивая, потребовал объяснить, в чем дело, почему до сих пор нет звонка. Может быть, встречу отложили? Народ разбежался? Тогда надо было бы сообщить!

— Да нет, что вы.

Какое-то мгновение два голоса сплелись, перепутались. Постепенно выяснилось: вчера в школу звонила жена Перфилова, сказала, что Александр Николаевич неважно себя чувствует…

— Но если вы можете…

— Машина у вас есть? — перебил Перфилов. — Машина, спрашиваю!

— Есть, грузовик.

— Присылайте. Буду ждать у подъезда. Сейчас же, не мешкая. Ясно?

И трубка ответила ломким веселым мальчишеским голосом:

— Ясно, товарищ адмирал!

ТАКАЯ ПРОФЕССИЯ

За окном в вечернем небе распускались цветы салюта, опадая веревочными дымками. Шел снег, а нам вспомнилась весна сорок пятого — так живо, с такой щемящей ясностью, будто кончилась только вчера. Обожженные поля под Вильнюсом. А на бреющем рвутся к морю звездастые «илы».

Мы машем «илам» шапками. Мы — танкисты… Вот где мы встречались с Володей, еще не зная друг друга.

Через много лет я увидел его на экране в разных фильмах.

А недавно совсем неожиданно повстречал на лестнице нашего дома. Он съезжал по перилам с авоськой в руке и что-то насвистывал. Худенький, с растрепанным чубом из-под шапки. В распахе пальто на груди блеснула широкая орденская колодка.

Сколько же ему лет? Неужели под сорок?

Сегодня, в наш старый праздник, мы сошлись по-соседски, вспомнили войну. Рассказывал больше он, а я слушал.

— …Да, ну и вот, утром подняли нас по тревоге…

Но тут раздался звонок, явился еще один гость, Володин друг. Наверное, друг. Потому что еще с порога радостно закричал:

— Привет, дружище!

Голова его, стриженная низко, в профиль походила на пожарную каску. Из-под чуба поблескивали беспокойные глаза.

— Привет, — еще раз сказал он, — и уважение новому парторгу студии. — Гость распахнул объятия, в которых чуть не утопил щуплого хозяина, но тут же подчеркнуто отстранился.

— Прости, может, с тобой уже нельзя по-прежнему, запросто?.. Я ведь, кстати, по делу…

Возникла неловкость, словно дунуло снежком в открытую форточку. Но вдруг Володя так смешно передразнил мнительного гостя, что все стало на свои места. Да и гость заулыбался, хотя в глазах его нет-нет да мелькала настороженность. Он хлопнул себя по лбу и достал из кармана широкого пальто бутылку шампанского с привязанной шоколадкой. При этом добавил:

— Пускай его женщины пьют, я не буду. Жене презентуй.

Володя мельком взглянул на него и объяснил, что жена дежурит: по праздникам у них на почте запарка. Да и вообще, раз принес, откупоривай!

— …Ну и вот, — снова начал он, слегка морщась и стараясь поймать нить рассказа. — Утром нас подняли по тревоге… Дни пошли — сплошная баня. По пять вылетов в, сутки. Жарко! Но и до этого нам было не холодно. В три недели овладеть «илом» — шуточки?

Он разгорячился, захлестнутый воспоминаниями, и, стараясь ничего не упустить, заходил взад-вперед по комнате, садился и снова вставал.

— Я гонял машину днем и ночью. Ага, и ночью тоже. В полусне придумывал невероятные ситуации и решал, искал выход. А как же иначе! С фрицем сцепишься — он тебя не помилует: «Ах, это ты, Вовочка, бедный курсантик. Значит, этого ты не знаешь, того не проходил…»

Удивительно, как менялось его лицо — врожденного актера-комика, худенькое, с насмешливыми, чуть выпуклыми глазами под распушенным чубом. Двоилось, играло — за себя и за противника. Артист! И я невольно сравнил его с деловито томившимся гостем.

— Дело даже не в этом, — перевел дыхание Владимир, — просто надо знать себе цену.

— А? — сказал гость. — Вообще да…

— Кстати, что это ты унылый?

— Да группа сейчас на съемки мотает, в тайгу, что ли, — оживился гость, — а мне старик опять только эпизод сует. Заболеть, что ли?.. Нет, нет, не волнуйся, — торопливо поправился он, округлив глаза, — ты не подумай. У меня действительно бюллетень… Просто посоветоваться хотел… Потом… Или сейчас?

Но Владимир словно не расслышал, сказал задумчиво:

— Вот уж никогда не думал стать актером. Скажи мне тогда об этом, на смех бы поднял. Летчиком мечтал, да. Аэроклуб кончил. — И, казалось, без всякой связи, горячась, добавил: — Воздух тоже не всем в душу лезет. Но раз уж стал летчиком, старайся. Думай!

Гость тоже как будто бы повеселел. В блестящих оленьих глазах его попеременно светились печаль, тревога, сочувствие. Но во всей этой гамме странно ощущалась нарочитость, словно ему хотелось, чтобы все видели его заинтересованность.

— М-да, ну и вот… утром подняли нас по тревоге…

И перед нашим мысленным взором взлетела в небо та далекая эскадрилья Володиной юности, взяв курс на Кенигсберг. Где-то на полпути в квадрате Н. притаились орудия врага, мешавшие продвижению наших танков.

Гуляев идет замыкающим. Справа перед ним предостерегающе маячит хвост со звездой — машина майора из штаба полка. В эскадрилье Героя Советского Союза капитана Садчикова — сплошь новички. Наверное, поэтому майор решил участвовать в их первом боевом вылете, и очень может быть, что особый предмет его наблюдения — именно Владимир Гуляев.

Попробуй козырни ему небрежно или упусти хоть словечко, отвечая по теории стрельбы… Вчера застал Владимира в землянке в кругу дружков бренчащим на гитаре «Софочку» и молча смотрел, пока у играющего не опустилась рука, будто и впрямь он в чем-то был виноват.

Ах, сухарь! Разве знает майор, что Вовка может вслепую, по ориентирам, находить землю — у него дьявольский нюх; что в учебных полетах он не раз закладывал такие виражи, от которых у инструктора холодела душа…

А вчера Володе передали: майор скептически отнесся к его участию в вылете, — мол, можно и погодить, разгильдяй, артист. Людей расхолаживает. Самому Садчикову выговаривал.

Вечером Садчиков зашел к Гуляеву. Володя испытывал неловкость. Не мог просить защиты у капитана: полковой ас был чуть старше его, и они дружили.

— Переживаешь? — спросил капитан и почесал смуглую щеку.

— Переживу…

Вспомнив об этом, Владимир усмехнулся. И вдруг… хвост со звездой исчез. Низкие облака проглотили эскадрилью. Внутри будто струна натянулась. Что делать? Минута, другая слепого полета, где все решают за одного, один за всех.

Спуститься всем на бреющий, это позволит внезапно выйти на цель, но… Над передовой, того и гляди, угодишь под шальной осколок — чужой или свой. Значит, подняться над облаками, а там будет видно.

Володя включил передатчик, вызывая капитана:

— «Первый», «первый»! Предлагаю…

— Согласен, — тут же прозвучало в наушниках.

Самолеты прорвали облака на большой высоте и легли на курс. Внизу долго клубилось молочное море. Потом открылась бурная чаша земли с блестками озер, хвойное руно леса и дорога — на запад, перерезанная желтоватой змеей окопов. Передовая…

— Здорово! — неожиданно сказал гость. Он подпер подбородок кулаком, и получилось «здерыво». Никто не понял, что именно здорово, Володя словно споткнулся об него и на миг умолк…

И снова перед нами пошла разворачиваться чужая, суровая земля.

Цель была уже недалеко, где-то северней, рукой подать. Но вот пеленг дрогнул. Справа, слева в синеве забелели клочья разрывов — зенитки! И вот уже чья-то машина резко вильнула.

Сердце будто сжали в кулак. Если строй разобьется — вылет впустую. А разрывы все гуще. Там, внизу, солдаты в лягушачьей форме спокойно наводят стволы. И никто не мешает им «работать».

Все произошло как бы само собой. Ручку влево — и хвост со звездой остался в стороне. Самолет лег в разворот и пошел в пике на опушку, прятавшую зенитки.

Машину тряхнуло…

Огненные трассы потянулись к ней со всех сторон, возникая по кромке леса. Сколько их! Не батарея — целый эшелон! Пальцы на гашетке. Нажим. Теперь уже ничего не было вокруг — ни неба, ни земли; ничего, кроме цели и холодной, ножевой мысли, летящей вслед за свинцом и навстречу свинцу. Исход дуэли решали секунды! Есть!.. Нет, перелет. Ручку на себя. Машина кинулась совсем круто, по вертикали, лоб уперся в колпак кабины. Есть!

Самолет вздрогнул: реактивный вихрь сорвался с плоскостей. Там, внизу, закипело пламя…

— Здерыво… — снова промычал гость.

…А земля уже рядом. Взгляд на прибор — стрелка бьется на сверхскоростях. Зарвался… Уже не секунды, сотые доли их решали — жизнь или смерть. Но мысль по-прежнему оставалась четкой, руки действовали сами по себе, спокойно, быстро. Сбросить газ, ручку от себя. Еще сильней, всем телом… Напрасно. Машина с ревом неслась к земле. Уже зажелтели вблизи воронки, опрокинутое орудие. Закрыть глаза и ждать конца?.. Нет, он не закрыл. Напоследок, сжав зубы, выбрал серый куполок — блиндаж. Помирать — так с музыкой!

Под крылом мелькнули деревья и — машина взмыла, выходя из пике. Тонная тяжесть в плечах, пот, залепивший глаза. И все та же холодная мысль: сманеврировать, а не то жахнут вслед — не увернешься. Так учил Садчиков. Есть маневр. Но позади — ни выстрела. Странно…

Успел разглядеть в лощине, позади нашей передовой, застывшие фигурки в черных шлемах. Значит, он не один. Кто-то следит за ним, сочувствует, радуется.

Разворот и снова заход. На этот раз осторожней, с выдержкой. Темный горох бомб полетел к опушке, в густое пламя разрывов. И опять тяжкий набор высоты и тишина, чистое небо без пятнышка. Да что они там, совсем одурели?

Низко, на бреющем пронесся Владимир над желтой осыпью траншей. Снова увидел людей в лощине. Их взлетевшие шапки были похожи на стаю спугнутых птиц. Уже уходя в облака, он подумал: «Знали бы, кому машут взрослые дяди, ветераны. Орел! Воробей, обыкновенный мальчишка…»

— Э-то дета-аль, — выдохнул гость, робко заглядывая Володе в глаза.

…Промелькнул городок с развороченной черепицей, знакомая роща. Вот и площадка аэродрома. Кучи веток — «маскировка». Но что это? Рука напрасно дергала кран шасси. Видно, не зря тряхнуло машину в пике — перебита гидравлика! Попытка, еще одна… Рубашка прилипла к спине. Грохнуться на посадке?! А внизу уже суетились фигурки в синих комбинезонах, из ангара показалась санитарная машина. Он почти физически ощутил заунывный вой сирены. Еще один круг над аэродромом, другой, третий… Ну, была не была! Сердце будто ушло в мотор, руки срослись с плоскостями.

Земля понеслась навстречу, гладкая, с примятой жухлой травой.

В-жжик! Машина юзом пронеслась по мокрой траве. Живой! Из зеркальца на Владимира глянуло черное лицо с прокушенной губой. Он машинально отстегнул ремни, спрыгнул наземь…

— Ну, а дальше? — спросил гость. Покачал головой и взглянул на часы озабоченно.

— Что дальше?.. Порядок.

Разбирали полет. Володя, еще не остывший от пережитого, борясь с нахлынувшей усталостью, смотрел в рот Садчикову. Нет, он не ждал наград. Потом поднялся майор. Владимир не сразу понял, о чем тот говорит.

— Строгача ему, капитан, за такие штучки… Оторвался без прикрытия. Да как! Свалился влево, чуть хвост мне не обрубил.

Голоса вокруг взбурлили и оборвались звонком. Садчиков снял трубку, бровь его знакомо изогнулась, под ней блеснул озорной огонек.

— Товарищи, — сказал он, выслушав и положив трубку, — звонил танковый комкор. Оказывается, этот зенитный эшелон танкам ходу не давал… полностью уничтожен. Просят объявить Гуляеву благодарность.

Тишина. Только звон в ушах.

Так вот почему батареи молчали! «Полностью…» Крышка. С первого захода.

Голос капитана с веселой хрипотцой:

— Там благодарность, тут строгач. Плюс на минус вроде уничтожаются.

И опять лицо майора — тяжелое, с посветлевшим взглядом, неожиданно дрогнувшее в улыбке.

…В соседней комнате заплакал ребенок. Владимир тотчас же исчез за пологом, угрожающе показав нам перед этим палец и сделав страшные глаза:

— Ш-ш-ш… Катьку разбудили…

— Так я хотел посоветоваться, — сказал гость, когда он снова уселся, и, сдув с глаз упавшую челку, старательно разлил шампанское. — На съемках, значит, мне обещали какую-то мышиную роль…

— Сценарий-то ты читал?

— Да я и так знаю — опять эпизод, не больше. Вот… как посоветуешь. Может, остаться здесь, с тобой…

— Я ж не режиссер, чудило.

— Ну… — гость даже вспотел от волнения, — к тебе прислушиваются, — сбивчиво добавил. — Я ведь запросто, как другу. Три года на эпизодах, а ведь уже не маленький — четверть века, сам понимаешь.

Владимир уткнулся в фужер, где беззвучно постреливали пузырьки газа. Потом сказал задумчиво:

— А вот Мишку, — и назвал чью-то фамилию, — Мишку я помню по эпизодам. Других, ведущих при нем, не помню, а его — да. Три фразы на фильм, а он гложет сотню книг, ищет среду, характер. Ради трех фраз!

Краска медленно залила полные щеки гостя.

— Ну вот, обиделся.

— Что ты, — натянуто отмахнулся парень, — и не думал, вот еще.

Тишина, липкая, как паутина.

Помедлив, гость вдруг заторопился. Отвернувшись, стал надевать пальто, не попадая в рукава. Крепкий, с багровым затылком над черной каймой воротника.

— Совсем забыл. Надо еще в одно место… Пока! Салют супружнице… Увидимся как-нибудь.

Владимир сидел слегка побледневший и оттого казался совсем юным. Почему? Годы щадили? Или, может быть, благодаря этой удивительной, веселой увлеченности жизнью, впрочем не мешавшей ему быть фанатично серьезным.

— Вот, — сказал он грустно, повертев в пальцах фужер, — так теряешь… знакомых. А-а, к черту! Праздник, а мы скисли. Давай!

«Дзинь!» — запели фужеры.

МИРНОЕ НЕБО

После солнца и дорожной пыли я не сразу разглядел Рубена Восканяна в темном подъезде штаба. Сперва была ослепительная улыбка, затем он проявился весь, худощавый, с веселыми глазами, обдававшими радушным любопытством. Так, наверное, смотрят на приезжего фокусника: с чем-то он пожаловал?

Мы присели поодаль на скамеечке, у бачка с окурками, представились друг другу. Что-то знакомое почудилось мне в его смуглом молодом лице, на котором летная служба уже оставила свои следы, посеребрив виски, прочертив белые лучики морщин.

Трудно было привыкнуть к его пристальному, с весельцой, вопрошающему взгляду из-под козырька чуть сдвинутой набекрень фуражки. Я мучительно думал, кого он мне напоминает? Звезды, что ли, сбивали с толку, крупные звезды на его погонах, к которым я испытывал давнюю лейтенантскую почтительность. Я спросил наугад:

— Вы ереванец?

— Почти. Хотя я родился в Борисоглебске.

Толчок в моей памяти, чуть заметный: воспоминание, трепетно всплывшее издалека, из полузабытого прошлого.

— А чему удивляетесь? — спросил он, по-своему истолковав заминку. — Там отец был инструктором в летном училище. В Армению переехали после демобилизации.

Он достал сигареты. Кажется, он был доволен, что я не надоедаю расспросами, рад был просто отдохнуть после дежурства. Но теперь я знал, на кого он похож, — на моего дружка, Сурена, с которым в сорок третьем, выпорхнув из пехотного училища, мы стажировались на учебных полях.

По ночам в распахнутый полог нашей палатки глядели звезды. Черное небо давило тяжелым гулом дальних бомбардировщиков, уходивших с соседнего аэродрома на запад. Может быть, среди них был и его отец. Я знал: многие из летчиков не возвращались на базу.

Рубен сосредоточенно дымил. Справа от нас, с невидимой за соснами полосы, взлетали ревущие «миги». Вдоль аллеи за кустами мелькали зеленые фуражки техников, куда-то строем торопились солдаты. Из соседней казармы несся зычный голос старшины:

— Сержант, опять твои в нечищеных сапогах. Не пущу в столовку!

Все было до боли знакомо, привычно, точно на мгновение опять окунулся в далекую военную юность.

* * *

В гарнизонном городке, прибранном с солдатской аккуратностью, дома тонули в зеленой хвое, желтовато просвечивали песчаные дорожки. Даже стороннему глазу было ясно — близится смотр. В казарме полка двое солдат старательно красили двери. В ленкомнате рисовали плакаты, клеили фотостенды. Сновали писари, с особым старанием дневальные возили по полу швабрами. Политработник Фотинов — кряжистый, в фуражке, словно впаянной в седую голову, с широкой орденской колодкой на груди, то и дело сердился, по-боксерски набычась, круто жестикулируя.

— Где же ваши хваленые диаграммы? Кто смотрел? Ну-ка вызовите ответственного! Та-ак, сейчас мы это выясним…

Но когда перед ним предстал вызванный майор, Фотинов перевел дыхание, и голос его уже звучал спокойно. Видно было: он человек отходчивый. А крутость его можно было понять. Он отвечал за предстоящий смотр, за честь полка.

Немалый груз этой ответственности несли командиры эскадрилий. Изредка то там, то здесь мелькала гибкая фигура Восканяна с озабоченной, извиняющейся улыбкой на лице. Не время было отвлекать человека, я лишь старался почаще попадаться ему на глаза, чтобы он не забыл о моем существовании.

В этот день я познакомился с Дмитрием Васильевичем Хилем, молодым тридцатилетним командиром полка, с его заместителем по политической части.

Я спросил его:

— Вы тоже летаете?

Наверное, вопрос прозвучал наивно. Он покачал головой:

— У нас все летают. Кто не летает, тот не служит.

Осматривая стенды, незаметно очутился в комнате боевой славы, где висела огромная карта с цветными мигающими глазками, отмечавшими путь Краснознаменного Проскуровского, орденов Кутузова и Александра Невского полка имени Ленинского комсомола.

…Где только не побывали ветераны полка, первые его летчики: в северном, туманном небе, сражаясь с белофиннами, в раскаленной синеве над Халхин-Голом, над Мадридом. Первые воздушные вестники Страны Советов, выполнившие до конца свой интернациональный долг.

Помнят в полку Евгения Степанова, сбившего в бою над Барселоной фашистский бомбардировщик. В ту ночь, в октябре тридцать седьмого, врагу не удалось сбросить на город ни одной бомбы. Степанов был награжден орденом Республики — «Лавры Мадрида», Это был один из первых в мире ночных таранов. А потом Великая Отечественная… Со стен глядели на меня фотографии шестнадцати Героев Советского Союза, и среди них строгое, тронутое знакомой улыбкой лицо Ивана Никитовича Кожедуба. Было что-то очень общее у этих таких разных, коротко стриженных ребят, чуть ли не с училищных аэродромов ринувшихся в бой с фашистами на маленьких «яках», — открытый взгляд, хмурая решимость в сдвинутых мальчишеских бровях.

Кто-то тронул меня за плечо. Обернулся: Рубен. Смуглое, слегка вспотевшее лицо, синий блеск белков.

— Достается в эти дни? — улыбнулся я.

— Ну, не только в эти. Пойдем. Жена в кино предлагает.

Наверное, он сам это предлагал, чтобы уйти от моих расспросов. Да и я больше не пытался его интервьюировать. Он спросил, все ли осмотрел в комнате, видел ли фотографию Поповича. Оказывается, и Попович служил в полку, начальником штаба эскадрильи.

— Вот, друзья с ним были, — кивнул он на догнавшего нас низенького плотного майора. — Знакомься, мой заместитель, Юрий Беркут. Учились вместе.

— Почему были? — переспросил Юрий, имея в виду космонавта. — Видимся редко. У нас время в обрез, а у него и вовсе. — Он взглянул на меня, прищурясь, и легонько вздохнул. — Когда комиссия приезжала набирать в космонавты… Такого-то и слова тогда не было. Набирали, а куда… не ясно. Я спросил: «Летать буду?» Ответили: «Еще не знаем». Ну, тогда, говорю, я не ваш. А Попович пошел, будто чувствовал. Вот так. Он теперь выше нас летает.

На перекрестке он сунул мне руку, сказал:

— Как-нибудь посидим, сейчас некогда.

С нами поравнялся еще один майор — командир звена Женя Аведиков, тонкий, похожий на спортсмена, с резкой морщиной на лбу, придававшей ему хмурый вид, который как-то не вязался с добрыми, улыбчивыми глазами.

— Вот с кем бы тебе поговорить, — сказал Рубен, — он у нас парторг. В курсе всего.

К Рубену мы решили не заходить, вечер выдался теплый, пахло хвоей, рядом шумел лес, — чего лучше посидеть на лавочке, подождать, пока Галя — жена Восканяна — соберется.

— Я сейчас! — крикнула она с балкона. — Рубен, покорми Сережку, сэкономим время.

— Вот так, — сказал Рубен и послушно встал. — В таком разрезе.

— Что, трудновато с ним? — участливо спросил Аведиков. — Рассказывает что-нибудь?

— Улыбается. И только.

Евгений усмехнулся. Сломал прутик, стал чертить им на песке, как бы машинально.

— Простая, казалось бы, фигура, — кивнул на четыре крестика, образовавших ромб. — Года три назад летали мы четверкой на параде в Домодедове. Рубен ведущим был. Каждый может быть ведущим, я тоже. И вроде, неплохой, а вот до него далеко. От чего это зависит? Тренировки само собой. А еще — талант. Особое свойство чувствовать группу и себя в ней. Скорость сверхзвуковая, расстояние меж крыльями маленькое. Чувство меры поразительное. Одним словом, летать с ним одно удовольствие, не вспотеешь.

Внезапно подул ветер. Евгений озабоченно глянул в небо.

— Хоть бы туч не нагнало, завтра день ответственный. — Он проводил взглядом мелькнувший за соснами «миг». — Мы с Рубеном примерно одного стажа, годки. А я в нем, как бы это сказать, больше чувствую товарища, чем командира, но уважения от этого не меньше. Даже наоборот. Помню, пришел он в эскадрилью, я начштабом был, подзапустил документацию. Бумажки! Возня с ними. Он мне один раз напомнил, я — мимо ушей. Схлопотал за меня выговор. Пришел, улыбнулся, а вы знаете, как он улыбается, и только сказал: «Вот как, Женя, получается». Я чуть со стыда не сгорел.


Фильм, как по заказу, был о летчиках. Он весь состоял из грома чертивших небо истребителей, создававшего трагический подтекст, на который ложились скупые, не лишенные скепсиса интеллектуальные реплики; ими обменивались в перерывах друзья, дымившие сигаретами на треножниках аэродромного холла.

Тут были и колеблющаяся любовь, и мужское благородство, не желавшее навязывать лихую свою судьбу далеким от их жизни девочкам; и женщины, стойко переносившие потерю.

Фильм оглушал. Мы вышли на аллею, прохладно шумевшую листвой тополей.

Где-то в небе гудели самолеты, точно фильм все еще продолжался.

— Ну как? — спросил я Рубена.

— Это все в прошлом. Сейчас и техника другая, и знания.

— А жизнь?

Он пожал плечами:

— Обыкновенная. Готовимся, летаем. Служба наша такая.

И тут Галя, черноокая жена Рубена, вся какая-то притихшая, растроганная фильмом, встрепенулась, бросив на мужа смятенный взгляд.

* * *

…Утром в четверг, едва солнце обожгло кромку леса, летчики уже работали с картами. В полдень автобус выкатил из расположения полка и не спеша зашуршал по асфальтовой дорожке меж кустов акации, затем свернул к аэродрому, и за окном открылось поле с серебрящимися на площадках самолетами, аэродромными зданиями, палатками для техников.

В автобусе было шумно, летчики оживленно переговаривались, по всему было видно, что полеты для них — праздник. Когда садились в автобус, один из самых младших в эскадрилье, лейтенант Степаненко с грустным видом сказал:

— А я опять дежурю.

— Дорогой, кому-то же надо дежурить. Вот чудак…

Вспомнился мне «контроль», последнее занятие накануне полетов. Сколько полетов, столько контролей. Говорят, музыканты не могут и дня прожить без упражнений — теряются навыки. Что ж говорить о летчиках, о воздушных асах, чья техника отрабатывается ежечасно — и на земле и в небе.

«Контроль» проводил командир полка Хиль в новом, с иголочки, аккуратном кителе, его широко расставленные глаза, казалось, глядели на всех одновременно. Он экзаменовал летчиков, четко задавал вопросы.

— Очень вас прошу — максимум внимания. Сами понимаете, мелочей в нашем деле не бывает. Досадная промашка ведет к происшествию. Тот, кто знает свои недостатки, сможет вовремя их исправить. Все-таки не по земле ходим.

Хиль умолк, и только тогда я понял, что он волнуется. За них, за своих питомцев. Ведь от этой последней тренировки во многом зависел исход смотра. Думаю, что и в обычные дни он беспокоился не меньше. Каждый вылет — испытание, шлифовка тончайших граней летного мастерства.

— На взлете резкое отставание от ведущего. Капитан Задвинский, ваши действия?.. Так, при петле в высшей точке попали в облака, потеряли ведущего? Лейтенант Бокач?

Вопросы следовали один за другим, все усложняясь, и летчики так же быстро ориентировались, разом охватывая обстановку. В воздухе все решают мгновенья.

Чувствовалось, командир полка доволен. Уже в самом конце сказал:

— Перед вылетом. Загодя. В раздевалке. На старте — еще раз продумайте задание. Каждый. Старайтесь мысленно представить полет, все предусмотреть. Это должно быть железным правилом. — И, не закончив: — Товарищи офицеры!

Шум отодвигаемых стульев, все встали, приветствуя стремительно вошедшего старшего начальника, и он, словно испытывая легкую неловкость от этого строевого правила, отнимавшего время, лишь слегка шевельнул рукой: садитесь. Молча с минуту вглядывался во всех, точно стараясь заглянуть в послезавтрашний день, когда они вылетят в небо, чтобы защищать честь полка, сказал негромко:

— Смотр — это экзамен. Надеюсь на вас…

А мне припомнилась комната боевой славы, вихрастые мальчишки со звездами героев; фильм, который мы смотрели потом, тот самый, что устарел. И вдруг подумалось: да, меняется техника. А традиции остаются. Остаются люди, чье мужество выверяется реактивными скоростями, мгновенной реакцией.

Сейчас в автобусе, даже за рассеянными смешками, шутками, которыми они перекидывались, чувствовалась та особая углубленность, которая предшествует генеральной репетиции. Все, чем они жили, помимо своей работы — семьи, хлопоты, увлечения, будничная суета, — все оставалось за гранью проходной, будто в ином, далеком мире, о котором думать теперь было ни к чему.

Мы с Аведиковым сидели у заднего окна. Слева от меня примостился светлобровый паренек в куртке, в котором я не сразу узнал капитана Задвинского, первым отвечавшего на «контроле». Они с Евгением переглянулись, и Задвинский, наклонясь ко мне, с трудом пряча смущение, попросил:

— Будете писать про Восканяна, не забудьте отметить чуткость. Нет, нет, вы запишите в блокнот — чуткость. И, неловко сутулясь, пожал руку: — Геннадий. Можете запросто — Геной… Вот вы понимаете, — понизил он голос, видимо стесняясь, что его услышат рядом сидящие. — Это очень важно… Тут однажды к одному товарищу жена приехала, с ребеночком, грудным. А дело зимой. Сидит на вокзале. Как уж сумела через штаб до нас дозвониться…

— Ваша жена?

Лицо его полыхнуло.

— Что вы, я еще холостой. Да это неважно. Ну вот, а у нас занятия были, и машины свободной нет. Так он, Рубен, достал у кого-то из друзей «Москвич» и привез женщину. — Тонкое лицо Гены, теперь уж вовсе пожарного цвета, выразило смятение: — Может, я не то говорю? Мелковатый случай? Но… нам он не показался таким. Ведь к нему даже не обращались, к Рубену. Он стороной узнал.

— Мне тоже не показался, — сказал я, чувствуя странное волнение. — Честное слово, Гена.

Он отвалился на спинку, явно довольный.

За эти два дня, как ни странно, мы успели подружиться с Рубеном, хотя едва ли обмолвились двумя десятками слов. Он был мне очень симпатичен именно этой немногословностью, естественной, словно врожденной, удивительно мягкой манерой обращаться с людьми, не повышая голоса, сглаживая твердую требовательность неиссякающей своей улыбкой; такой же мягкой снисходительностью в отношениях с женой, которая как будто командовала дома, а на самом деле радовалась малейшему поощрению с его стороны, — сдержанностью, за которой чувствовалась подлинно мужская, отзывчивая натура.

Накануне вечером, когда надо было наконец лечь отдохнуть, мы вдруг услышали донесшийся со двора плач. Я вышел вслед за Рубеном и увидел двух малышей — сына его Сережу и соседского мальчика над поверженным велосипедом.

— Это Венька сломал, — сказал Сережа. — Я дал поездить, а он упал.

— Нехорошо, — сказал Рубен, — он ведь нечаянно, а ты ябедничаешь.

И, заметив, как надулись Сережкины губы, погладил обоих ребят по голове, черной и белобрысой.

— Венька, сын майора Блинова, очень хороший мальчик, — сказал, обернувшись ко мне, Рубен. И, улыбаясь, добавил: — Сережка тоже хороший.

— Мы оба хорошие! — крикнул Сережа.

— Вот это правильно! За это даю вам на катание еще пятнадцать минут. Бросьте жребий — кто первый, кто второй.

Я испытывал к нему все растущую симпатию, и, кажется, взаимно. Это всегда чувствуешь. Занятый по горло, Рубен находил минуту, отыскивал меня в одной из комнат казармы или на скамейке для курильщиков, озабоченно спрашивал:

— Есть не хочешь? Я задержусь немного. Столовая откроется через полчаса.

А то вдруг вытаскивал из кармана пачку сигарет.

— На-ка! Пока ты тут с Фотиновым беседовал, я успел в магазин. Закрывался. Ну что, узнал что-нибудь интересное?

Он был верен себе, оставаясь в тени, неспешно делая свое дело.


…В небольшом аэродромном домике сразу стало тесно от ввалившихся гурьбой летчиков. Пока врач в соседней комнате осматривал одних, другие переодевались в специальные костюмы. Кое-кто, уже одевшись, тут же за столом резался в нарды, игру, которую занес сюда кто-то из уроженцев Кавказа. Тщетно я старался подметить в лицах хоть каплю беспокойства. Они пришли сюда, как приходят на работу шахтеры, переодеваясь для спуска под землю. Только этим надо было лететь в стратосферу. И вся разница.

— Доктор, дорогой! Зачем горло смотришь, в нос лезешь? Что у меня, насморк? Только время теряем. Был бы болен — сам не сказал?

— Вы скажете. Вам бы только скорей в кабину.

— Доктор, просто вы к нам не привыкли.

— Ничего, даст бог, привыкну.

Приближались минуты отъезда на стоянку. Наконец, все собрались в небольшом классе, где уже ждали командир полка, руководитель полетов, метеоролог.

…Облачность средняя. Высота две тысячи, атмосфера спокойная.

Затем руководитель полетов, седой подполковник с тонким профилем, еще раз объяснил задание и попросил записать порядок работы по группам: сейчас и ночью.

Видимо, сложный пилотаж при средней болтанке тут назывался простым словом: «Работа».

Сообщение условий полетов. Полеты, как всегда, усложнялись тем, что рядом проходили пассажирские трассы, и летчики должны быть осторожными. На минуту представил себе пассажиров: командировочных, мамаш с детьми, молодоженов, для которых полет в удобных, как спальни, спокойных воздушных лайнерах был событием.

И снова автобус, и рядом Рубен и Аведиков, вдруг помолодевшие в простеньких синих робах. Зеленое поле, технари, перекуривавшие на травке. Машины, одна за другой выруливавшие на старт.

Рубен помахал мне рукой из кабины.

Техники снова закурили, и я присел рядом, уже лицом к взлетной полосе, стараясь уловить среди взлетавших один за другим самолетов самолет Рубена с цифрой «61».

Чуть-чуть щемило сердце: странное ощущение, когда расстаешься с близким в чем-то тебе человеком, как будто он улетает надолго, хотя и знаешь, что вернется он через несколько минут.

— Чего заскучал, парень? — окликнул меня дымивший рядом пожилой техник. Вот ведь возраст штука относительная, для него я еще парень. — Ждешь кого?

— Шестьдесят первого.

— Восканяна. — Они все заранее знали. — Он еще не скоро, парный бой — последний. А сейчас смотри тридцать пятого — Ломакина. Из его же эскадрильи.

Самолет ревущей стрелой взмыл под облака. Дальше пошло такое, что даже видавшие виды техники раскрыли рты. Придерживая пилотки, все смотрели вверх, туда, где заложив крутой вираж, стремительно несся серебристый «миг». Горка. Переворот. Петля, снова горка с двумя восходящими бочками. Не успевали мы опомниться, как он с ревом проносился над самым полем и, перевернувшись, потом снова взмывал в стратосферу, взрываясь ликующими громами. Это было захватывающее зрелище, фейерверк мастерства, мужества.

Поодаль какой-то мужчина в плаще следил за полетом, щелкая хронометром. Дважды он сбивался, не успевая засечь время на фигурах. И когда спустя полчаса рядом с ним появился спокойно улыбающийся парень в синем комбинезоне, мужчина сказал:

— Ну и ну. Помогите-ка мне уточнить время.

Парень этот и был капитан Ломакин.

Задрав голову, Ломакин сказал, теребя прилипшие ко лбу волосы:

— Еще разок повторю. Постараюсь почетче.

А в небе уже разгорался одиночный бой.

— Атакует Задвинский, — прокомментировал техник, — уходит Аведиков.

В небе, исполосованном белыми шлейфами со сверкающими наконечниками, двое асов выписывали кривые атаки. Аведиков, уклоняясь, взвивался свечой и, перевернувшись, ловко уходил, падая к земле, но Задвинский вовремя разгадывал маневр, срезал угол и, наконец улучив момент, нажал на спуск. «Подбитый» «миг» имитировал падение.

Потом с ревом, один за другим, резанув по бетонке огненными мечами, поднялась шестерка самолетов. В сгустившихся сумерках почти одновременно погасли огни форсажа, и в следующий момент строй превратился в стрелу, потом в ракету, затем вырисовалась «утка», глаз почти не улавливал маневры шестерки, с немыслимой четкостью, крыло в крыло, исполнявшей сложнейшие фигуры высшего пилотажа.

Пожалуй, сравнивать их с птицами было бы не ново. Две галки, привыкшие к аэродромным гулам, казались жалкими с их ленивым порханьем на высоте локаторной мачты.

Репетицию смотра завершил парный бой — два на два. Одним из атакующих был Рубен. Он летел последним, чтобы видеть перед глазами тройку во всех переплетах боя. Казалось, я слышу его негромкие, точные команды.

Немного погодя, вырулив на стоянку, летчики уже как ни в чем не бывало курили на траве. Они были оживлены чуть более обычного. И только. Первая группа уже поглядывала на заправщиков, не терпелось обратно в воздух.

— Не устал стоять? — спросил подошедший сзади Рубен, тронув меня за плечо. — Может, в палатку зайдешь? Ветрюга тут, а в самолете жарко. Оставлю тебе куртку.

Это уже было чересчур. От куртки меня спасли подошедшие летчики, ведомый Рубена Виталий Муша — маленький, круглолицый, с мягким белорусским акцентом майор — и совсем юный, с черным ежиком волос капитан Грабовецкий из атакуемой пары.

— Что-то у меня не совсем склеилось, — сказал Муша, огорченно пожевав губами и глядя куда-то мимо Рубена. — На вираже потерял скорость.

— Надо было срезать. — Рубен показал руками, имитируя курс и стараясь тоже не глядеть на командира звена, которого, по-видимому, считал не менее опытным. — Бывает. Надо бы точней определить начало маневра.

Грабовецкий, чье худенькое загорелое лицо выражало смесь застенчивости и какого-то внутреннего упрямства, не вытерпел:

— Командир, я ведь тоже подотстал на внешнем круге.

— Не заметил.

— Чего уж там, — махнул рукой Грабовецкий, — выходил с перегрузкой.

— Ну, с небольшой, это в норме. Конечно, надо было учесть заранее. Ну а в общем — ничего. Завтра будет лучше.

Грабовецкий отошел, посасывая сигарету, углубясь в собственные мысли.

Рубен ушел на стоянку, ко мне на траву присел Грабовецкий. Ершистые брови делали его лицо обидчиво-настороженным.

— Огорчены полетом? — спросил я.

— Если честно, да. Он-то меня успокаивает, командир. Что я, не понимаю? Завтра такой день. Перед смотром главное не волноваться.

— Это плохо, что успокаивает?

— Ну что вы! — И он взглянул уже ясно, открыто, чуть помаргивая ресницами. — Я когда в полк пришел, совсем худо было. Попал, как говорится, в полосу невезения. И если б не он, командир…

Наконец-то понял, зачем он ко мне подсел. В эту минуту я по-настоящему позавидовал Рубену. Не каждый мог похвастаться таким уважением, признательностью товарищей.

— Так что же произошло?

— Да ошибки. Опыта, по сути, никакого. В первой посадке стесал фальшкиль о бетонку, потом шлепался на три точки. Одно за другое, знаете, как это бывает. Чем больше нервничал, тем хуже выходило. Ну, все, прощай пилотаж, отчисляют… В глазах темно. И тут он, Рубен, выходит от комполка: «Полетим с тобой на спарке». Не помню, что уж я тогда колбасил с отчаянья. Кажется, огрызался даже. А он все мимо ушей, знай бросает реплички: «Хорошо, совсем хорошо. Выбирай ручку, круче. Ну, ты, оказывается, молодец». При посадке главное видеть землю, точно рассчитать. И, знаете, начало получаться. И увидел, и рассчитал, сам уж не знаю как. А сам слезы глотаю…

— Боря! — донесся голос Восканяна. — Кончай отдыхать.

Грабовецкий подскочил, точно на пружине, и, махнув мне, помчался к самолету.

И снова один за другим взлетали «миги», выписывая в темнеющем небе немыслимые вензеля. И снова мужчина в плаще хронометрировал петли и бочки; «дрались» одиночки и пары, взмывая под небеса. Группы менялись. И ко мне подсаживался то один, то другой летчик. Завязывалась беседа, к вечеру я перезнакомился почти со всеми ребятами из эскадрильи Восканяна.

Вечером автобус отвез всех в летный домик, на ужин, после которого должны были начаться ночные полеты с перехватом «противника».

Командир полка Хиль затащил меня в маленькую столовую, где уже сновала официантка, с какой-то особенной заботой, совсем по-матерински выпытывая у ребят: «Ну как, вкусно? А картошка не пережарена, может, помидорчика дать?»

Мы ужинали за одним столом — Хиль, Рубен и Женя Аведиков. Здесь на земле они снова были просто товарищами, весело переговаривались, обсуждая полет.

— Малость растянул интервал, — сказал Хиль Рубену, — резче атакуй.

— Знаю, — сказал Рубен. — Мне с КП скомандовали: отстань, еще отстань. Им виднее.

— Что-то парный бой не очень смотрится, — заметил Аведиков. — Может, вам рассыпаться на одиночные, придумать новую задачу?

Рубен, казалось весь поглощенный едой, уловил суть и, немного погодя, когда разговор зашел о ночных перехватах, сказал Хилю:

— Может, в самом деле, что-нибудь устроить поинтереснее с парным боем?

— Надо подумать, — ответил Хиль. — После смотра. Кстати, проведем тщательный разбор. Ну, все, пошли.


…Я присутствовал на этом разборе после смотра и видел, как Восканян, не щадя ни себя, ни товарищей, озабоченный единственно тем, чтобы добиться совершенства, вел откровенный разговор о самых, казалось бы, незаметных для постороннего глаза промахах и как те, кому он, а затем и командир полка делал замечания, принимали их, а если чувствовали свою правоту, не стесняясь требовали ясных доказательств.

— Одиночный бой показан хорошо. Только учтите, но так резко бросать самолет на перевороте. Плавней, больше разгон. У Восканяна, как всегда, блестящая посадка. Кстати, Рубен, обратите внимание на товарищей, которые приходят из отпуска. Перерыв. Восстановление навыков. Это очень важно…

Минута молчания. Слышно было, как в окошко позванивала муха. Все, затаив дыхание, ждали, что же наконец скажет командир о результатах смотра. Люди сделали все, что могли, выложились без остатка, а все-таки… Со стороны видней.

Губы командира полка, смотревшего в карту, тронула улыбка, и в классе будто стало светлей.

— Ну, а теперь, товарищи, — сказал он, — самое приятное: работу полка старший начальник оценил на «отлично». — Пауза. — Поздравляю от души, желаю хорошо провести выходной. Разумеется, с чувством меры. Поняли? У меня все.

В классе рассмеялись, стали вставать, шумно двигая стульями.

Я спустился вниз и стал ждать Рубена. Короткая моя командировка подошла к концу. Пора прощаться.

Он вышел легкой своей походкой, в фуражке набекрень. Такой же, как всегда, только белозубая улыбка подчеркивала усталую смуглость лица.

— Попьем чаю, — сказал он, — потом поедешь.

Галя уже ждала нас, хлопотала у стола. Увидев мужа, замерла, сложив под грудью руки.

— Порядок, — сказал Рубен.

— Никаких ЧП? — Она не сводила с него глаз. — А почему в час примерно вдруг в небе затихло?

— Да это транспортник летел, мы в зону ушли. Паникерша.

— И часто вы так… волнуетесь? — спросил я.

— Слава богу. Мы-то уж знаем, когда все в порядке. Гудит. Значит, летает. А нет — душа в пятки. Ждешь.

— Ну, эти жены, — отмахнулся Рубен.

— Эти жены, — сказала Галя, — вас бы на наше место. Ему что! Аппендицит недавно вырезали. Двадцать дней лежал, не выходил. Капризничал, как мальчишка, совсем свял. На двадцать первый услышал — гудят. Вышел на балкон. Вы не поверите — ожил. Глаза другие… А для ваших жен в эту минуту спокойная жизнь кончилась.

Он все отмахивался, словно стыдясь ее откровенности, и не мог сдержать счастливой улыбки, когда она, сев рядом, положила голову ему на плечо.

— Иные жены, — сказала она, подтрунивая, — могут позволить себе какие-то радости, чуточку жизни для себя, а ваши жены — военнослужащие. Плечом к плечу. Только бы вам спокойно было. — И, вздохнув, добавила: — А другого и не надо. Понял? — И легонько стукнула его пальцем по подбородку.

— Понял, — сказал Рубен.

Мы вышли из дому под вечер.

— Рубен, — сказал я, — тебе надо отдохнуть. — Он молчал, шагая рядом. — Не вздумай меня провожать. Если только до остановки, за ворота.

— Послушай, — сказал он, — что это Аведиков придумал? Тоже друг — парторг!

Я сначала и не понял, о чем это он.

— Что это тебе ребята наговаривали обо мне? Это ведь он организовал. Никто и не знал, зачем ты, собственно, приехал. А тут на тебе — обрадовались.

— А, — сказал я, — ничего особенного. О себе говорили, я спрашивал, они отвечали.

Он недоверчиво повел глазом.

— Правда, правда. Могу рассказать о каждом. Биографично. Муша из Белоруссии, мальчишкой партизанам помогал. Отец у него погиб, братишку фашисты убили. Грабовецкий мой земляк. После техникума — литейщик, потом летчик. Аведиков с Кубани…

— Гм…

— Ну, еще о летных буднях. Как ты их учишь, о том, как сложно вести бой в стратосфере, где все протекает в сложных условиях и нужна максимальная точность, расчет. А также на малых высотах — у земли не развернешься.

— Ну, — сказал он, — это и я мог рассказать. Я думал, тебе нужно что-то особенное.

Мы свернули на боковую аллею.

— Хорошие ребята, — вдруг сказал он с солнечной своей улыбкой, будто благодарил судьбу, подарившую ему таких товарищей. — Какую жизнь прошли, в люди вышли. Летчик-перехватчик… Он и инженер, и радист, и штурман. Целая академия в голове. Я на них надеюсь… Полностью. Верю, как себе. Так что в случае чего, не дай бог… Они себя в небе покажут. А как же иначе? — Он даже остановился на мгновение, лицо посуровело. — Как же иначе. Если не мы, тогда кто же?

Загрузка...