Для привлечения публики в кино «Ампир» устраивались то конкурсы красоты, то танцы с призами. Публика охотно шла на дополнительные зрелища и принимала самое деятельное участие. Скоро определились бесспорные красавицы района и лучшие танцоры, образовались группы и партии, закипели интриги. Глядя на нэповскую молодежь, начали примыкать к этим увеселениям и молодые рабочие, рабфаковцы, студенты… Брючки-дудочки, зачес-элегант, галстуки-самовязы потрясающих расцветок… Лакирашки, шелковые комбине, чулочки-паутинка без единой штопочки… Все это не влезало в рабочий бюджет. Отказывали себе в лишнем куске, экономили на трамвае, а старались одеться не хуже нэпачей.
И вот на очередных танцах с призами в «Ампире» появилась незнакомая пара: она — блондинка с голубыми глазами, он — жгучий брюнет восточного типа. За один вечер они взяли три приза. Им хлопали. Они улыбались, но не произносили ни слова, как немые. Кавалер получил призы (они в ту пору были съедобные), мило улыбнулся, и пара незаметно ушла.
В следующую субботу та же пара опять получила два приза. Местные чемпионы танца взревновали: это что же, чужие отбивают законные призы у марьинорощинцев? Нашлись добровольцы, которые должны были проучить таинственную пару, но танцоры заметили настроение старожилов и после получения очередного приза скрылись. Ясно — нездешние. Ну подождите, в следующую субботу мы вам покажем!
«Показать» не удалось. Несколько суббот пара не показывалась, а когда бдительность патриотов притупилась, вновь отхватила лучшие призы: пуд муки, окорок и пакет со сладостями! Мало того, эту же пару видели на танцах и в других кинематографах, и везде они брали призы. Ну, знаете, это уже чересчур! Решили устроить профессионалам темную, но те опять ускользнули и, видимо, прекратили свою деятельность.
— Нет, не прекратили, — охотно вспоминает пенсионерка Анна Ивановна, — а перешли в другой район. Мы не были профессионалами. Оба мы с Борисом учились на рабфаке. Как-то на студенческой вечеринке танцевали вместе, и нас признали лучшей парой. Кто-то подал мысль, что мы могли бы брать призы за танцы. Всей коммуной одели нас, и дело пошло. Наш заработок — продовольственные призы — был немалым вкладом в бюджет коммуны. Но коммунары охраняли нас от хулиганов, которые старались препятствовать нашим выступлениям. А потом учеба потребовала всех сил и времени.
Анна Ивановна охотно вспоминает шалости молодых лет…
Любили в трактирах Марьиной рощи гармонистов и певцов. Каждый трактир старался обзавестись своей приманкой, — дело коммерческое. Были слепые музыканты и певцы, бандуристы, скрипачи, русские гусляры, босяки… Они предварительно договаривались с трактирщиком и работали на твердой разовой оплате. Отыграв положенное, уходили.
Однажды в «Уют» пришли трое молодых, сели за столик, спросили какой-то пустяк. Потом один достал из футляра скрипку, другой хроматическую гармонь, а худенькая девушка с глубокими глазами поднялась и запела грустную: «Я милого узнаю по походке». Ее звучный голос разом наполнил трактирный зал. Смолкли разговоры, тише стали скользить половые, даже грохот посуды на кухне заглох.
Грустно катились повторы несложной музыкальной фразы. Певица упорно смотрела в пол, а голос ее рыдал:
А ежели мой миленький вернется,
станет спрашивать меня,
То вы, подружки дорогие, скажите, где
могилка моя.
Придет мой милый на могилу,
Станет плакать и рыдать.
и вдруг рыдание резко оборвалось, сменившись уличным выкриком:
А только с могилы он вернется,
Другую, подлец, станет целовать!
«Целовать…» — подтвердили скрипка и гармонь. Пауза.
— Ух ты! — крякнул кто-то.
Зашумели, захлопали, закричали:
— Еще, еще!
Даже хозяйчиков проняло. Звякнул полтинник о тарелку, встал благообразный Семен Иванович и, точно церковный староста, обошел зал. Горку серебра несколько бумажек высыпал на столик музыкантов.
Вновь встала певица, и полилась незамысловатая музыка модных «Кирпичиков»:
На окраине где-то города
Я в убогой семье родилась,
Горе мыкая, лет шестнадцати
На кирпичный завод нанялась…
Кое-кто из хозяйчиков фыркнул: не наша песня. Но не те стали времена, когда хозяйчик тон задавал: больше половины посетителей «Уюта» были теперь фабричные рабочие, кустари-надомники, народ трудящийся. А голос певицы таял от любви:
Ночью каждою с ним встречалася,
Где кирпич образует проход…
Так за Сеньку, да за кирпичики
Полюбила я этот завод.
Но вот загрустил сильный голос: пришла разруха, закрыли завод, растащили его оборудование. Тяжело… А потом пришли молодые, сильные, упрямые, стали собирать завод по винтику, по кирпичику… И торжеством, победой звучит сильный голос:
Загудел гудок, зашумел завод,
Заработал по-прежнему он.
Стал товарищем управляющим
На заводе товарищ Семен!
Гром аплодисментов заглушил даже отыгрыш гармони.
— На-кася, выкуси! — кричал Санька Кашкин, тыкая кукиш сапожнику Биткову. — Без вас обойдемся, дай срок!
Битков, член правления Марококота, сидел к Саньке спиной, делал вид, что не замечает обидного кукиша, и степенно говорил собеседнику-правленцу:
— Озорной народ стал. А что они без нас могут? Им бы до денег дорваться, а что делать с ними, не знают. Пропьют, больше нет ничего!
— Врешь, лысый хомяк! — бушевал Санька. — Конец вашему брату приходит! Всех вытащим за ушко да на солнышко! А ну, товарищи, клади певице, кто сколько в силах!
Но Санькин сбор прошел неважно. Как потревоженный улей гудели посетители — больной вопрос затронули: удержатся хозяйчики в правлении артели или удастся работникам посадить своих, честных людей?
Музыканты собрались уходить, когда к ним подскочил половой:
— Хозяин приказали с вас денег не брать, просили приходить завсегда, как надумаете, и кушать у нас бесплатно.
— И ходили, — смеется заслуженная артистка Александра Николаевна. — Лучшие сборы у нас бывали в Марьиной роще. Начала с таких песен, как «Златые горы», а потом и Гурилева и Чайковского пела. Трудно было в те годы нам, ученикам консерватории… Какой-то неловкий был этот заработок. А потом решили так: не следует потакать уличным вкусам, петь мещанскую дрянь. А если петь, то знакомить людей с настоящими народными песнями и с классической музыкой — это даже хорошо, вроде пропаганды искусства получается. Конечно, мы искали оправдания своему заработку и немного стеснялись его. А потом поняли, что нет тут ничего зазорного!
Двадцать третьего февраля 1927 года, в девятую годовщину Красной Армии, состоялось решение правительства об организации Центрального дома Красной Армии. Моссовет передал военному ведомству большое здание бывшего Екатерининского института. К этому времени Дом коммунистического просвещения был в бесчисленный раз реорганизован и переведен в другое помещение, а школа-семилетка № 105 занимала лишь небольшую часть обширных комнат приходящего в упадок здания.
Приспособление здания и частичную перестройку его узлов производили архитекторы Н. М. Никифоров и С. А. Торопов. Им помогал молодой художник Н. И. Москалев, только что окончивший Вхутемас. Впоследствии он стал главным блюстителем культурных традиций архитектуры Дома, здравствует поныне и ведает художественной мастерской ЦДСА.
Объем работ был немалый. Здание поизносилось. Солидной кладки стены, простоявшие свыше ста лет, требовали поддержки. Следовало переделать узкую, неудобную железную лестницу, построить на ее месте широкую мраморную, переоборудовать домовую церковь в концертный зал, заменить центральным отоплением десятки устаревших голландских печей. Это были лишь основные работы. Кроме того, множество второстепенных, вроде сноса тамбуров, подгонки художественного оформления под общий стиль здания, приведение в порядок парка, фонтанов.
Все эти работы были выполнены с необычной для тех лет быстротой. Ровно через год, в десятую годовщину Красной Армии, был открыт ЦДКА имени М. В. Фрунзе.
В 1937 году против него на пустыре был построен Центральный театр Красной Армии. Это оригинальное здание в форме звезды — единственное в своем роде — было в то время самым крупным театральным зданием в Советском Союзе.
Началось наступление на нэпманов.
Худеет, хиреет трактирный промысел, только на окраинах Москвы еще держится. Можно ли представить себе Марьину рощу двадцатых годов без трактиров и чайных? Здесь бывают чаще всего по привычке. Рабочему есть где бывать: клубы, красные уголки повсюду. Но сильна привычка, идут в трактир. Здесь встречи не только с единомышленниками, — в этом своя прелесть, — здесь много пикировки, перебранки. Жизнь-то познается не только из степенной, цитатами заваленной речи клубного докладчика, а и из прямой стычки с врагами. Еще много врагов, только некоторые маски надели. Особенность времени: нет ни в чем единодушия, поделилась Марьина роща на два лагеря. И разговоры в трактирах разные:
— Проводили наших-то?
— Торжественно. На вокзале митинг был, музыка.
— В добрый час! Только все-таки опасное дело. Помню, как мы в гражданскую войну продотрядом ходили… Знаешь, сколько раз отбиваться приходилось?.. А кое-кто остался на месте…
— Ну, сравнил! То в гражданскую, а то теперь. Тогда рабочий к мужику с оружием шел; коли на уговоры богатей не поддастся, так и отобрать недолго. А теперь на коллективизацию сколько тысяч людей партия посылает! Это совсем другое дело.
— Другое, конечно, а опять же опасно. Читал, как действуют кулаки?
— Опасно, брат, даже на печке лежать — вдруг обвалится… Нужно!
— Я понимаю, что нужно.
— Потому и посылают лучших, отборных.
— Конечно, люди партейные…
…— Видать, Федорыч, последние времена приходят, надо дела кончать.
— Чего ж так?
— Разве сам не чуешь? Налоги душат! На прожитье не заработать.
— Да… оно, конечно, трудновато…
— Я вот на тебя удивляюсь: все стонут, а Федорыч наш помалкивает. Или слово знаешь? Научи, будь благодетелем!
— Ну, какое там слово! Так мало-мало разбираемся, что к чему и того… туда-сюда… нос по ветру…
— Оно, конечно… тебе на рынке совсем иное дело, чем у меня в мастерской… Таким-то хитростям и мы обучены: патент на жену, сам вроде приказчик; на будущий год-еще на кого. Знаем, знаем…
— А знаешь, так чего хнычешь?
— Я и говорю: у меня в мастерской того и быть не может. А почему? Тебе ладно, свидетелей вроде нет, а у меня каждый мастерок, каждый подмастерье — свидетель и враг. Мало того, что работает шаляй-валяй, а еще в глаза скалится, за буржуя тебя считает.
— Иди в кооперацию. Дорожка прямая.
— Прямая, это верно, только больно много по ней пошло, истоптали ту дорожку…
…— А я, братцы, того Чароновского близко знаю, вместе в гражданку в одной части служили. И вот слушайте, будто сказку вам расскажу. Как кончились фронты, направили моего дружка по его желанию учиться на летчика, потому что это дело нам с ним не чужое было…
— А ты что ж?
— Я сплоховал… То есть, как сказать, вроде устал воевать. Тут одна девушка встретилась. Женился… Да не обо мне речь. Вот пришел в воздушную академию простой парень Чароновский. Конечно, тяжко ему приходилось, ох тяжко! А он не сдавался, все одолевал. Ну, ясно, и труд и способности богатые. Кроме учебы, стал он заниматься сверх того одной работой: обдумывал новый самолет. Советовался с людьми, не один дошел. Построил он однокрылый самолет без хвоста, никогда невиданный. Летала та модель лихо, как птица…
— Да-а, растут у нас люди, быстро растут…
…— Все ясно, кум, и думать больше нечего.
— А что?
— Аминь. Сматывай удочки! Верные приметы.
— Не мучь, кум, скажи.
— Только молчок, ладно?
— Да чтоб мне…
— Верю, верю. Слушай. Первое дело, Шубин трактир продал и уехал.
— Ну-у?
— Вот и ну. Для умного и одного такого знамения достаточно. А вот второе: Порошков завод свой государственному учреждению за шестьдесят тысяч продал.
— Быть не может!
— Точно знаю.
— Так я его еще вчера встретил.
— Ничего не составляет. Он на заводе остался работать, а завод-то больше не его, сам он на нем вроде служащий. Ловко?
— Ловко, да не больно. Отберут у него деньги.
— У Ивана-то Иваныча? Нипочем!.. Я к чему это говорю? Раз Шубин да Порошков от своего отказываются, стало быть, дело к концу.
— Что же делать-то?
— Думать.
— И так от дум голова разламывается.
— Набей обручи, чтобы не лопнула.
— Все шутишь?
— Сквозь слезы, кум.
При постепенном сужении операций частника Марьинорощинское кожевенное кооперативное товарищество — Марококот — оставалось единственным солидным и надежным прибежищем в своей области для крепенького хозяйчика. Все было проделано ловко и тонко: были члены правления из рядовых рабочих, была рабочая масса, перед которой отчитывалось правление. Но фактически управляло не правление в целом, а три бывших хозяйчика: Гуров, Илюхин и Смиренский. Так называемое правление не знало и десятой доли того, что делали фактические руководители, а тех, без кого нельзя было провести ту или иную операцию привлекали испытанными методами: подкупом или запугиванием. Общему собранию многое вообще не докладывалось, а в мудреных бухгалтерских словечках и туманных выводах не могли разобраться члены артели. Большинство и не пыталось этого делать. Чувствовали обман, но одни не хотели рисковать своим спокойствием, другие разводили руками:
— Мы неученые, разве мы понимаем?
Однако нашлись среди рядовых членов артели честные и энергичные люди, положившие немало сил на разоблачение замаскировавшихся хищников.
— Это только теперь, издалека, — рассказывает Иван Егорович, — кажется простым делом: разоблачили жуликов, разрушили все их замыслы. А тогда это было совсем не просто. Два рядовых работника — Александр Никитич и Иван Григорьевич не стерпели того, что творилось в артели, и решили вывести правление на чистую воду. Кое-что они знали, кое о чем догадывались, но доказательств у них никаких не было. Сгоряча повели они дело неправильно: сообщили о своих подозрениях в Горпромсовет. Сообщили и ждут ответа. Никакого ответа им не дали, а вот бухгалтерия сумела подвести дело так, что стали оба бунтовщика получать меньше, чем раньше.
Понятно! Обратились они еще выше, во Всекопромсовет. Прошло время, вызвали их, расспросили. «Чем, говорят, свои обвинения можете подтвердить?» Им и крыть нечем. Видят, и отсюда толку не будет, стали агитировать рядовых членов артели, чтобы требовали, значит, раскрытия всех фокусов правления, чтоб назначили перевыборы и вперед честно вели дело. Сколотили небольшую группу сторонников. В ответ стали их прижимать за критику. Только тогда они догадались обратиться за помощью к партийным организациям района и даже к органам безопасности.
Вот тогда-то и пришел конец Марококоту. Обнаружились такие дела, что люди диву давались. Числилось в артели до трех тысяч членов, в двадцать раз больше, чем на самом деле. Получало правление первосортный товар от государственных фабрик, сбывало его налево, а в работу пускало какое-то гнилье. Обманывали государство, обманывали потребителя, обманывали членов артели. Большие тысячи отложили в кубышки ловкие предприниматели. Мало того, обнаружилась гниль и с другой стороны. Была в Марококоте маленькая кучка фракционеров, человек десять, не больше, — все вчерашние кустари. Входили они в партийную организацию крупного предприятия и выступали от имени не десяти, а ста с лишним членов партии… Обман, конечно… Поскользнулись они, когда пытались протащить резолюцию уклонистов. Прежде протаскивали с полным успехом, а тут осечка вышла.
Не было такой подлости, обмана, измены, на которую не пошли бы враги народа в борьбе против партийного руководства. Стоя у власти, они пытались сколачивать ч расширять группы приверженцев и беспощадно преследовали тех, кто пытался разоблачить их замыслы. Не одного честного партийца они затравили. Пострадал и батальонный комиссар Дмитрий Иванович Скворцов.
В двадцатых годах среди командования Московского военного округа были сторонники Троцкого Они окружали себя единомышленниками, подавляя всякий протест сторонников линии ЦК. Бегло ознакомившись с делом Скворцова и найдя там выговор по партийной линии, троцкисты решили, что прибыл свой человек.
Долгое время Дмитрий Иванович не понимал своего ложного положения, пока не был откомандирован в дальний гарнизон и там демобилизован. Нелегко было Скворцову восстановить истину.
Этот мучительный год наложил неизгладимый отпечаток на Дмитрия Ивановича. И прежде сдержанный и хмурый, он сделался мрачным и болезненно подозрительным. Вернувшийся, наконец, в Москву, он производил впечатление совершенно больного человека. Ему предложили лечиться — он отказался; предложили легкую работу — он заявил, что единственное его желание — именно трудная работа, почти фронтовые условия, преодоление больших трудностей. С ним согласились.
Пятнадцатый съезд партии вынес решение о всемерном развертывании коллективизации сельского хозяйства. Это был новый фронт. Туда и направился бывший батальонный комиссар Скворцов.
Поколения… Отцы и дети… В прежние века, в периоды неспешного развития общественной мысли и материальной культуры, сдвиги отмечались в свои естественные сроки: через четверть века дети сменяли отцов и вносили нечто новое в облик эпохи. Но уже в девятнадцатом веке эти привычные сроки устарели: «люди сороковых годов», «пятидесятники», «шестидесятники» были как бы разными поколениями.
Революция не удовлетворилась и десятилетними интервалами. Не только отцы и дети мыслили и чувствовали по-разному, но даже старшие, средние и младшие сыновья и дочери существенно различались между собой. Счет поколений с десятилетий переходит на годы.
Теперь, издалека, видно, что прогресс совершался плавно, без больших рывков. Внешние обстоятельства ускоряли или замедляли процессы, но ход развития оставался тем же. Ребенок любого поколения проходил героический период, подросток неизбежно переживал эпоху ревизии и переоценки ценностей, юность мечтала о подвиге и с замиранием сердца ждала любимую. На этом пути бывали задержки, отсрочки; некоторые этапы проходились ускоренно, беглым шагом, но всех рано или поздно притягивали зеленые яблоки в чужом саду и пение соловья. В горящей Каховке улыбались голубые глаза, и в прифронтовом лесу соловьи тревожили короткий солдатский сон.
…В шестнадцать лет происходит переоценка ценностей. Обостряется щепетильное чувство справедливости. Шатаются авторитеты. Даже вещи начинают выглядеть по-новому. Родной дом, где так много тайных, заветных уголков, точно врастает в землю и оказывается скромным, скучным домишком; у прежних богов и признанных героев обнаруживаются самые унизительные человеческие слабости, а недавние «враги» оказываются, ей-ей, славными парнями. Непонятная метаморфоза происходит и по отношению к презренным девчонкам, фискалкам и плаксам; их неудобно больше хлопать по спине, дергать за косу; иногда мальчишкам при них хочется проявлять все свои лучшие, богатырские качества, а то вдруг убежать, забиться куда-нибудь и посидеть в одиночестве с сильно бьющимся сердцем. И прыщи на лице… Сколько их ни давишь, сколько ни мажешь, ни пудришь, — нет на них погибели, цветет физиономия, как подсолнух!
Девушки тоже начинают замечать, что у грязных, грубых мальчишек, несмотря на прыщи, обнаруживаются вдруг красивые глаза и такие милые-милые, неловкие сильные руки; и хочется одеваться лучше, и появляются маленькие девичьи секреты, которыми не поделишься даже с мамой; то вдруг ни с чего найдет такая щемящая грусть, что хочется плакать без конца, а то бесишься и хохочешь без умолку, без причины!
Срок прозябания пшеничного зерна — зима, срок созревания человеческого зерна — шестнадцать лет. Тогда на смену детству приходит юность.
Счастливо то людское поколение, чье созревание не нарушили бедствия. Но втройне счастливо то поколение, чья юность началась в бурях революции. Лишившись тихих идиллических радостей, оно познало иные, высокие чувства; променяв по своей воле дешевенькие сладости личной жизни на тяготы борьбы, это поколение стало предметом почтительной зависти потомков. Забудутся нетопленные дома, осьмушка остистого хлеба. Навсегда останется подвиг поколения новых борцов и победителей.
Перемена вывески — что тут особенного? Приходят четверо с лестницами, веревками и молотками, снимают одну вывеску и вешают на ее место другую. Снята, скажем, вывеска «Магазин № I Москожгалинвпромкоопторга», а повешена «Магазин № 16 Мосгалантереи», и всем понятно, что ничего не изменилось, кроме вывески: товары те же, продавцы те же, даже заведующий тот же.
Но весной 1931 года усердные рабочие не сняли бережно, как обычно, синюю проржавленную вывеску с белыми когда-то буквами «Трактир», а с грохотом сбросили ее вниз. Рухнула вывеска, подняв тучу пыли. От этой пыли расчихались три паренька с книжками, с интересом наблюдавшие процедуру, а за ними и другие любопытные зрители: ехидного обличья старичок в теплой фуражке, две тетеньки с кошелками и разнообразная детвора.
Двое рабочих по указанию старичка управдома волоком потащили сброшенную вывеску во двор и с грохотом бросили ее там, а двое других в это время прикрепили на ее месте полотняную времянку «Столовая № 78 МСПО».
Была во всем этом некоторая символика: закрывался последний трактир в Марьиной роще и открывалась первая столовая. До того были три кооперативные чайные, такие же неопрятные и неуютные, как прежние частновладельческие. А тут не только вывеска новая, но и стекла начисто вымыты, и, по словам сведущих тетенек с кошелками, повар новый, молодой, вместо молодцов — подавальщицы, а главное — заведующий другой, не толстый, сонный хомяк, а худой, однорукий, из инвалидов, веселый, но пронзительный, — с таким не забалуешь! Старичок управдом возразил что-то, от чего заволновались тетеньки с кошелками. Для полноты картины не хватало словесной схватки между поколениями, но на этот раз так не случилось. Пареньки не стали слушать неинтересные им разговоры — у них были свои заботы: оставался всего месяц до экзаменов.
— Какой там месяц? Меньше! — поправил Сережа.
— Ну да, если считать только учебные дни, — рассудительно уточнил Коля.
— А по-моему, надо считать пять недель! — пылко объявил Гриша. — Да вы, наверно, биологию за экзамен считаете, чудаки?
— Конечно. А как же иначе?
— Ну и зря! Кто ее боится, биологию? Кто ее не выдержит? А раз так, значит и готовиться к ней нечего.
— Тебе хорошо, ты такой… способный, а мне повторить надо, — насупился Коля. — А ты как, Сережа?
— Обязательно.
— Уж ты, Колька, известный… как это?.. педант! — расхохотался Гриша. — У тебя же кругом «хор», а дрожишь по всякому случаю.
— Не дрожу, а… проявляю высокую сознательность.
— Знаем, знаем: примерный пионер, образцовый ученик, в недалеком будущем — профессор самых разнообразных наук.
— Ну и пусть, а ты сверху плаваешь, неглубоко ныряешь! — рассердился Коля.
— Бросьте, ребята, — вмешался Сережа, — опять все о том же, как девчонки, попрекаете друг друга…
— А зачем он…
— Ладно, ладно, — машет руками Гриша. — Признаю, что я первый тебя оскорбил. Можешь требовать от меня сат… как это у Пушкина?.. Сат… ну, чего там Ленский требует? А, Сергей?
— Дуэли он требовал.
— Понятно, дуэли, но называл ее иначе… Ты, профессор, помнишь?
— Сатисфакция, — невольно отвечает Коля. — А ну тебя, я с тобой говорить не хочу!
— Брось дуться! — смеется Гриша. — Чем я тебя обидел? Это профессор-то обидное слово? Ну, знаешь!.. А вот ты меня действительно обидел. Ну и ладно, и квиты.
— Вот ты всегда так, — сдается Коля. — запутаешь так, что и не поймешь, что к чему…
— Чего ты хочешь? Чтобы я извинился? Будьте любезны, Худяков Николай: приношу вам свои глубочайшие, примите и прочее, ваш отсюда до послезавтра Григорий Мухин — и замысловатый росчерк!..
— А ну тебя! — И уже улыбка озаряет лицо обиженного Коли. Смеется и Сережа Павлов. Он-то знает, что на Гришу не стоит обижаться.
Даже классный наставник, строгая Нина Дмитриевна, еле сдерживая улыбку после очередной шутовской выходки Мухина, сказала, что его нельзя принимать всерьез. Способный парень, все схватывает быстро, веселый, активный, даже порой слишком развязный. Но Сережа знает и другую сторону. Довелось ему как-то зайти домой к Грише Мухину, нужно было сверить сомнительное решение задачи. Встретила его мать товарища, красивая моложавая женщина:
— Вам Гришу? Гриша! Иди сюда!.. Да брось своих котят, иди скорей!
Появился Гриша. Да разве это он, классный заводила, остряк и бесшабашная головушка? В четырнадцать лет дома носит короткие штаны, как семилетний… Батюшки, и фартук, как у девчонки!.. На руках пара слепых котят, а об ноги трется встревоженная кошка… Да любого из этих обстоятельств достаточно, чтобы навсегда погубить репутацию первого коновода. Позор, позор!
Увидел Сережу и выпустил котят. Те запищали, а кошка схватила одного за шиворот и, высоко задрав голову, потащила его в другую комнату, затем с призывным мурлыканьем вернулась за вторым.
Гриша перебирал край предательского фартука, потом вспомнил о голых коленках и окончательно сгорел со стыда. Сережа не без труда подавил свои истинные чувства, принял озабоченный вид и сказал:
— Я к тебе, Мухин, насчет задачи триста двенадцать… Получается, а сомневаюсь. Ответа в задачнике нет. Как у тебя?
— Пойдем, посмотрим. Можно, мама?
— Только вытрите ноги, молодой человек. Гриша, не очень задерживай товарища, у него и у тебя есть домашние дела.
Вон оно как! «Можно, мама?.. Домашние дела… так, так!»
Гриша наскоро пробормотал решение задачи, одинаковое с Сережиным. Обоим было невыносимо неловко, и, расставшись, оба вздохнули с облегчением.
Итак, Сережа случайно узнал Гришину тайну. Впрочем, сколько он ни думал, никакой тайны не получалось.
А очень хотелось, чтобы была тайна. Ведь так интересно, когда в жизни бывает жгучая тайна! В четырнадцать лет жизнь полна загадок, но интересная, настоящая тайна не часто встречается на пути учеников средней школы № 604 Краснопресненского района.
Вот была интересная тайна насчет князя. До третьей группы учился вместе с Сережей, Гришей и Колей Витька Оболенский, худенький, нежный мальчик, болезненного вида и плакса. Последнее качество, противопоказанное мужественным натурам марьинорощинских ребят, делало Оболенского весьма непопулярным. Он уклонялся от честных боев и вообще от всякого рода мероприятий, требующих силы духа и физической крепости. Он часто пропускал уроки, болел. И вот раз, когда Оболенского не было на занятиях, кто-то, — кто, теперь и не вспомнишь, — сказал, что Оболенский — фамилия историческая, аристократическая. Потом слегка поспорили, кто были Оболенские: графы, князья или столбовые дворяне, но за отсутствием пищи спор быстро угас; никто толком не знал. А потом кто-то для смеха предположил, что Витька и есть столбовой граф или как их там…
И пошло! Нашлось множество косвенных доказательств принадлежности Витьки к гнилой аристократии: и его нежное личико, и слабые мускулы, и частые болезни… До чего дошло дело: учком с комсомолом всерьез занялись делом «князя» Оболенского. Однако расследование обнаружило, что отец Витьки — сапожник, ни он, ни его предки в князьях не состояли, а от веку сапожничали в городе Талдоме; оттуда Витькин дед переселился в Марьину рощу, стал довольно известным за линией мастерком, пил серьезно и убежденно и умер, когда Витьке было два года. А Витька — болезненный в отца. Так рухнула интересная тайна «князя» Оболенского. На следующий год Витю по слабости здоровья перевели в лесную школу.
«А Гришкина тайна — разве это тайна? — огорчался Сережа. — Даже лучше бы я не знал ничего!» — и он добросовестно старался забыть о неприятном случае. Постепенно отношения наладились, но порой Сережа замечал косой, смущенный взгляд Гриши. Вскоре, впрочем, и это прошло.
Таких бытовых не тайн, а скорее недомолвок кругом было много. Не все родители были безгрешны: иные разводились и сходились, смущенно бормоча, что это дело частное, житейское… Кое-кто имел не вполне ясные источники дохода, а иные откровенно были связаны с мелкими торгашами и спекулянтами. Да мало ли грешков и неясностей числилось за старожилами Марьиной рощи в начале тридцатых годов? И дети прежде всех замечали эти грешки.
Костька Тополев прихвастнул как-то, что его отец — буденновский конник, и школьная слава осеняла Костьку больше года, а потом случайно выяснилось, что отец у него никакой не буденновец, а как демобилизовался в восемнадцатом году, так и работал с тех пор в районном Трамоте ломовиком. А Конной армии Буденного в то время не было. Костька краснел, как помидор, и бормотал, что он говорил про дядю, но ему больше не верили.
Зато у Шурки Лаптева вдруг оказался настоящий живой дед, материн дядя, — участник декабрьских боев на Пресне в девятьсот пятом. Дед оказался еще настолько бодрым, что пришел на пионерский сбор и рассказывал про баррикады. И был он совсем не старым: седой бороды нет, ходит без палки, даже очков не носит, — вот так дед! Когда спросили, сколько ему лет, весело ответил:
— Шестой десяток в начале; в пионеры не гожусь, но еще не стар.
Потом еще у Ваньки Кускова обнаружился знатный родственник, чемпион по конькам. Ох, вот кому завидовали ребята! Не то чтобы чемпион школы или района, а всесоюзный чемпион… Вот это да!
Интересно то, что ни Шурка, ни Ванька не раздувались от нагрянувшей на них славы. В общем, так и надо, хотя иногда очень хочется погордиться чем-нибудь!
Да что толковать о других, когда у самого-то Сережи в семье не все ясно и просто. Отец давно уже не живет дома. Сперва были длительные отлучки; мать их называла командировками и ходила с заплаканными глазами. Потом она выучилась стенографии на курсах, поступила на работу, а когда отец вернулся в очередной раз, услала Сережу в магазин за покупками. С тех пор отец приходил раза два в год, сидел с полчаса, вздыхал, смотрел на сына с виноватой улыбкой. Мать натягивала на лицо «непроницаемую броню», а по ночам после этого Сережа слышал, как она часто сморкалась и будто всхлипывала. Он окликал ее, она отвечала не сразу:
— Со мной ничего, это тебе показалось. Спи, пожалуйста!
Сережа догадывался, что это за командировки, немного гордился выдержкой матери и втайне жалел отца. Эх, мирились бы они по-прежнему! Ведь любят друг друга… Да разве скажешь?..
Всех яснее жизнь у Коли Худякова, уж до того ясна, прямо нараспашку. Отец, Алексей Петрович Худяков, кадровый слесарь с «Борца», хорошо помнит Ленина и первую русскую революцию. Немного медлителен, спокоен, носит очки в старинной железной оправе — типичный старый рабочий времен капитализма. Анна Павловна, жена его, из обширного ремесленного рода Кашкиных, остра на работу и на язык. Не всякая сумеет обслужить такую семью: мужа и пятерых детей, да еще умудряться постоянно прирабатывать то шитьем, то стиркой; притом характера легкого и веселого, до старости не унывающая певунья. А вот дети пошли в отца: неторопливые, упорные, задумчивые. Старшая, Вера, одна из немногих девушек того времени преодолела рабфак и теперь кончает высшее учебное заведение, «пошла по научной части», как не без гордости говорит мать. Старший брат Коли, Михаил, сразу после семилетки пошел на завод, слесарит вместе с отцом. Николаю отец заявил, чтобы, как сестра, учился на профессора. Тот по простоте рассказал товарищам, и с тех пор Гриша прилепил ему кличку «профессор». Двое младших братьев, погодки Вовка и Марат, учатся в первом и втором классах.
Живут Худяковы не зажиточно, порой, видно, и того и сего не хватает, но мать — главный винт в доме — никогда не унывает, и такие излучения бодрости исходят от нее, что даже всегда усталый отец, по горло заваленный работой в цехе, общественными нагрузками и партийной учебой, держится довольно бодро. И все-то у них просто и ясно, далеко видно и вперед и назад. Вот счастливая семья!
…Индустриализация. Без опыта в мудром деле строительства, без иностранных займов строила Советская страна свою первую пятилетку.
Даже в скромной Марьиной роще модернизировались закопченные цехи бывшего завода Густава Листа и превращались в гордость района — завод «Борец». Рядом поднимались новые, просторные цехи «Станколита». На другом конце района рос удивительный завод «Калибр». На месте порошковской полукустарной мастерской разрастался МУЗ — Московский утильзавод. На голом пустыре Полковой улицы встал завод редких элементов, позже развернувшийся в комбинат твердых сплавов.
На больших и малых стройках, как на войне, при нэпе, так и в период первых пятилеток, шла великая проверка людей. Опускали руки слабые духом перед невиданной стройкой и трудностями задач, выбывали из строя уставшие, но их места без задержки заполняли свежие силы, не наемные, а свои. Подрастали новые поколения и волна за волной кидались в самую гущу борьбы: великая стройка была и великой борьбой, великим преодолением. В героической борьбе, в личной неустроенности, в высоком самоотвержении и непокое начинали свой дальний и славный путь молодые поколения. Из пятилетки в пятилетку шагали советские люди, и этот путь был подобен сражению, растянувшемуся на годы. В этом сражении мужали сильные, закалялись упорные, сворачивали в сторону слабые; великое общее движение захватывало, увлекало за собой, как буйный поток, не только мощные стволы, готовые для любой стройки, но и щепки и мусор… Не каждому довелось быть деятелем своей эпохи.
Юность мечтает о подвигах, зрелость совершает подвиги, старость вспоминает о них. Так было всегда, считалось нормой.
Годы пятилеток все перевернули. Все могли совершать подвиги. Повседневный подвиг перестал быть редкостью и даже не назывался подвигом. Люди делали вручную то, что сейчас не без натуги делает мощный механизм, и делали основательно, надолго. Не хватало материалов, не хватало сил… Только была уверенность в правоте дела.
…К лету 1934 года Гриша Мухин, Сережа Павлов, Коля Худяков и многие их сверстники могли вписать еще одну строку в свою биографию: «Окончил среднюю школу». Это было вторым замечательным событием в их жизни. Первое произошло год назад, когда их, трех учеников школы № 604, принимали в комсомол. Все было бы чудесно, но когда председатель важно предложил: «Расскажи свою биографию», то оказалось, что рассказывать-то нечего: родился тогда-то, в школу поступил тогда-то — и все… Ну что хочешь делай, — не было в жизни событий! То есть события происходили, и события огромные, но без участия юношей.
Поскольку все были в одинаковом положении и даже изобретательный Гриша не мог придумать ничего яркого для пополнения скудной биографии, постольку на этом пункте не задерживались, задали несколько вопросов по текущей политике и признали ребят достойными вступить в ряды ВЛКСМ.
Теперь еще одна строчка прибавилась. Видимо, за ней последуют и новые.
— Так кто куда идет, ребята?
Коля Худяков застенчиво признается:
— Не решил еще. Отец требует, чтобы шел в вуз, а я знаю, как ему тяжело одному всю семью тянуть. Михаил-то ведь призван на военную службу. Надо бы мне работать, отцу помогать…
— А я решил в академию, — важно заявляет Гриша.
— Куда? — удивляются товарищи.
— Непонятно? В а-ка-де-ми-ю! Ясно?
— В Академию наук? — ехидно спрашивает кто-то.
— Нет, зачем? В Академию… генштаба.
— Ха-ха, там тебя только и ждут! Видели будущего красного генерала? — хохочут ребята.
— Будет дурака валять, — решает Сережа. — Куда комсомол направит, туда и пойдем. Я, например, еще ничего не решил.
— Вот и врешь! — торжествует Гриша. — А кто в райкоме насчет путевок в военно-морское секретаря обхаживал? Кто?
— Обхаживал! — возмущается Сережа. — Просто спрашивал…
— А тебе просто ответили: Ерема, Ерема, сиди-ка ты дома…
— Потому что еще разверстки не было…
— Так или иначе, а именно про тебя сказано: «Печально я гляжу на наше поколенье, его грядущее и смутно и темно…»
— Не темнее твоего! — сердится Сережа. — Приду вот сейчас домой, надену фартук и начну котят нянчить…
Гриша покрылся пятнами, остальные хохочут, не понимая скрытого смысла этой сцены.
— А ты злой, — невинным тоном говорит Гриша, встретив Сергея на следующий день в райкоме комсомола.
— Да, знаешь, я, собственно, не хотел, — оправдывается Сережа, — так, сорвалось, разозлил ты меня…
— Это ничего, — отвечает Гриша, — тебе злиться даже полезно, это закаляет. А меня иногда одернуть надо, — самокритично добавляет он. — Ну, как дела с военно-морским?
— Так же, как у тебя с Академией генштаба.
— Ясно. Это значит, не клюет ни тут, ни там. Сказать откровенно, хочется чего-то необыкновенного…
— Романтики?
— Допустим, романтики.
— И обязательно в академию?
— Не обязательно. Можно и на военном корабле.
Посмеялись.
— А на стройку? Мало романтики?
— Нет, почему же… только там романтика где-то глубоко спрятана. А впрочем, о чем мы спорим? Куда нужно, туда и поедем. Разве ты отказался бы ехать по любой путевке комсомола?
— Что за вопрос?!
…К осени определилась судьба сверстников. Сергей Павлов неожиданно получил путевку в летную школу. Григорий Мухин пошел учиться в химический вуз. Коле Худякову повезло. Летом сестра Вера окончила свой институт, осталась при нем, получила аспирантскую стипендию и одновременно поступила лаборантом; ее заработок вполне возместил семье то, что давал Михаил. Тем самым решился вопрос о дальнейшей учебе Коли. И все-таки он уговорил отца позволить ему лето поработать где-нибудь.
Неунывающая Анна Павловна даже всплакнула:
— Вот какие дети пошли! Нет того, чтобы отдохнуть после школы, скорее на работу стремятся!.. Успеешь еще, сын, горб-то наломать, вся жизнь у тебя впереди. Смотри, отец сколько лет работает, а я его каждый год с шумом в отпуск тащу; иначе нельзя, должен человек отдыхать, что ему положено. Отдохни, сынок, лето, побегай. Смотри, какой бледный, заморенный…
Молчит сын, свое на уме держит. Алексей Петрович усмехается.
— Не уговоришь, мать… Одеться хочет, пофорсить, может, какая девица приглянулась…
Коля не выдерживает, прорывается:
— Что вы, папаша?! Да я… Ну, коли так, я вам сознаюсь… Разве я не вижу, как вам трудно, тебе и маме? Всем нам приодеться надо. И не для форсу… Родные вы мои… Все бы сделал для вас!..
Мать заливается бурными слезами, Алексей Петрович бормочет:
— Ну, вот еще… Что придумал… Какой ты…
А у Коли прошел порыв, он опять надолго замолкает и думает что-то свое. Лето он работает подсобным рабочим на утильзаводе № 1. Осенью поступает в химический вуз вместе с Гришей Мухиным. С ними оказался и Саша Леонтьев; Шурка Лаптев срезался на конкурсе и позже вынырнул в другом вузе. Остальные ребята из их выпуска рассеялись кто куда: в МИИТ, в университет, в специальные институты. А путевка в военно-морское училище досталась Ване Кускову, ну, тому, у которого родственник — бывший чемпион по конькам.